Читать книгу: «И снова завоют ветра над мёртвыми избами…», страница 3
Глава 4: Шепот над Деревней
После исчезновения Оленки и появления новых узоров с Никитой и девочкой, Черноборск погрузился в новую, изощренную форму ада. Шепот перестал быть просто звуком из леса. Он стал атмосферой. Физической реальностью. Он висел над деревней невидимым, удушающим покрывалом, пропитанным ледяной сыростью и древним ужасом. Он не просто слышался – он ощущался.
Он был густым, как болотный туман. Каждый вдох приносил его в легкие – колючий, холодный, с привкусом гниющих папоротников и медной окиси. Он лип к коже, как холодный пот, не высыхая, не смываясь. Пробирал до костей даже в самой натопленной избе. Он просачивался сквозь щели в бревнах, сквозь забитые тряпьем и мхом окна, сквозь самую плоть. Не как звук – как ледяная сырость, заполняющая все поры.
Но самое страшное – его проникновение в уши. Он не шел звуковыми волнами. Он вползал ледяными иглами, вонзающимися в барабанные перепонки. Боль была постоянной, ноющей, от которой сводило скулы, темнело в глазах, а в висках стоял пронзительный, высокий звон – ответный крик перегруженных нервов. Он звучал внутри черепа, смешиваясь с мыслями, подменяя их, превращая сознание в резонирующий сосуд для кошмара.
И кошмар этот был многоголосым хором:
Душераздирающий плач младенца: Тонкий, пронзительный, как стекло на морозе. То ли Оленки, то ли самого Свято, то ли кого-то давно забытого. Звучал то из-под пола, то прямо над ухом.
Сухой, безрадостный смешок девчонки: Лидки? Зловеще-игривый, бесчувственный. Смеялась над страхом, над беспомощностью.
Старческий хриплый кашель: Архипа? Или Егора? С бульканьем, будто в горле застревали куски льда. Прерывистый, мучительный.
Бормотание полузабытых молитв: Обрывки «Отче наш», «Богородице Дево», произносимые чужими, дрожащими голосами, обрывающиеся на полуслове стоном или тем самым смешком.
И подспудно, неумолчный скрежет: Сухой, противный, будто где-то очень близко, за тонкой стеной или под половицами, терли кость о кость, методично перемалывая ее в мелкую, холодную пыль. Звук, от которого сводило зубы и скручивало желудок в ледяной узел.
По ночам Шепот усиливался, становясь почти осязаемым, липким, как студень. Он заползал под одеяла, обволакивал тела, нашептывая ледяные слова прямо в уши спящим: «Спи-и… Сладко спи-и… Проснешься у нас… Навеки… Холодно… Так холодно…» Он насылал видения: бесконечные туннели из сплетенных корней и желтых костей; бледное пятно лица, нависающее над кроватью; желтые костяные крючья, занесенные для удара; или лицо пропавшего – Свято, Оленки – искаженное ужасом или странным спокойствием. Люди просыпались с застывшим криком в горле, с ледяным потом, впившимся в простыни. Сон стал опаснее бодрствования. Бодрствование – непрерывной пыткой звуком.
Старик Архип жил на самом отшибе Черноборска, там, где чахлые избы уже переходили в болотистую низину, поросшую кривыми сосенками и багульником. Его избушка была самой покосившейся, похожей на гриб-поганку, вросшую в топь. Архип был нелюдим, молчалив, как рыба. Дети его боялись, взрослые обходили стороной, считая «тронутым» после смерти жены. Он жил тихо, добывая скудное пропитание сбором клюквы да ловлей тощей рыбешки. Дым из его кривой трубы был таким же слабым и нерегулярным, как сама его жизнь.
Через три дня после исчезновения Оленки и появления кочерги Никиты соседи заметили: дыма нет. Вообще. Печная труба стояла черной, холодной дырой в сером небе. Сначала не придали значения – старик мог заболеть, уснуть. Но на четвертый день тревога, витавшая над деревней, заставила Степана и еще двух мужиков пойти проведать.
Дверь в избушку Архипа была не заперта. Она подалась под нажимом Степана слишком легко, с тихим, жалобным скрипом. Внутри царил жуткий порядок и леденящий покой:
Печь – холодная, зола в поддувале – остывшая, серая. Ни намека на тепло.
Стол – накрыт. Деревянная миска с недоеденной похлебкой (уже покрытой серой пленкой), ложка аккуратно положена рядом, будто хозяин только что встал из-за стола.
Постель – заправлена, одеяло выровнено, подушка взбита.
Вещи – на своих местах. Топор у печи, лукошко для ягод в углу, тулуп на гвозде. Ничего не было разбросано, не опрокинуто. Ни следа борьбы, спешки или чужого присутствия.
Казалось, Архип просто… вышел на минутку и забыл вернуться. Или его аккуратно… убрали. Вынесли из его жизни, как ненужную вещь.
И только на пороге, на грубых, неровных половицах крошечных сеней, лежал один старый, стоптанный валенок. Тот самый, в котором Архип ходил по болотам. И он был не пуст. До самого края его плескалась черная, маслянистая, густая как деготь жижа. Она не была водой – от нее шел слабый, но отчетливый, тошнотворно знакомый запах мерзлой земли, болота и… медной монеты, долго пролежавшей в кулаке. Жижа была холодной как лед, словно излучала холод сама по себе, от нее поднимался легкий парок даже в промозглом воздухе избы.
И вокруг валенка, на полу сеней, расходился густой, мертвенно-белый иней странными узорами. Не хаотичными морозными разводами, а четкими, ритмичными линиями: спирали, переплетающиеся как змеи, и снова те же стилизованные костяные ножики, что видели на деревьях у опушки и на кочерге Никиты. Узор был слишком сложным, слишком… осмысленным, чтобы быть игрой мороза. Он казался ритуальной меткой, знаком, печатью. Автографом незримого палача. Следы вели не из избы и не в нее. Они просто расходились от валенка, как круги на воде, застывшие во льду. Как будто отсюда что-то забрали. Аккуратно. Без шума. Без следа. Как сама Смерть вошла, прибралась и унесла свою добычу, оставив лишь ледяную визитную карточку Колыбели и сосуд с ее черной «кровью».
Степан молча стоял на пороге, глядя на валенок с черной жижей и ледяную спираль с ножом. В его глазах, обычно наполненных злобой или бравадой, читалось только леденящее понимание. Это было не похищение. Это было… изъятие. Следующее в Очереди. Тихое поглощение. Он молча развернулся и вышел, не в силах больше дышать этим запахом тлена и древнего железа. Остальные мужики поспешили за ним. Дверь за ними осталась открытой, как черный глаз, смотрящий в спину.
Весть об исчезновении Архипа, таком тихом и жутко аккуратном, стала последней каплей. Паника, сдержанная страхом, вырвалась наружу. Бабы причитали на улицах, крестились, прижимая к себе детей. Мужики толпились у кабака, но теперь это было не собрание, а стадо загнанных зверей. Глаза бегали, руки дрожали. Шепот висел в воздухе гуще тумана, смешиваясь с их собственными испуганными голосами, создавая какофонию ужаса.
– Без шума! Без крика! Просто… нету! Как мышь в нору провалился!
– Валенок… черная жижа… узор… точь-в-точь как у лаптя Свято! Знак!
– Очередь! Чистая очередь! Сперва чужих (Свято), теперь своих берут! Оленка… Архип…
– Кто следующий? Кто?! Может, меня ночью?! Или дитятко?!
Единственным местом, куда еще тянулись за призрачной надеждой или хотя бы действием, оставалась изба Марфы-знахарки. Теперь к ней шли не робко, а толпами, с отчаянием в глазах. Бабы с плачущими, затихшими от страха детьми, старики, молодые парни с пустыми взглядами. Очередь выстраивалась у ее крыльца, заснеженного и мрачного под нависающими ветвями леса. Шепот здесь казался громче, гуще, будто лесная стена впитывала его и выдыхала прямо на порог Марфы.
Марфа работала молча, как автомат. Ее лицо было замкнуто, глаза, глубоко запавшие в орбиты, смотрели сквозь людей, в сторону Скалы Плача или еще дальше – в саму бездну. Она раздавала пучки сухих трав с монотонными пояснениями, голос ее звучал глухо, без интонаций, заглушаемый Шепотом:
Бессмертник (желтые сухие цветы): «Чтоб не забрали раньше срока. Под порог. Под подушку. Детям в ладанку на шею.» Ее пальцы, узловатые и сильные, вкладывали хрупкие соцветия в дрожащие руки.
Зверобой (стебли с мелкими листьями и дырочками): «Против нечисти. Горсть на кружку кипятка. Пить трижды в день. Настоем дом окропить от угла до угла. Особенно двери, окна.» Она показывала жест разбрызгивания.
Чертополох (колючие стебли с лиловыми цветами): «Чтоб отпугивал зло. У порога воткнуть крепко. У окон. На чердак под крышу. Не даст войти.» Ее взгляд становился жестче, когда она вручала эти колючие букеты.
Полынь (серебристые резные листья с горьким запахом): «Окуривать избу. Вечером. Когда Шепот сильнее.» Она подавала глиняные горшочки с тлеющими углями. «Щепотку на угли. Держать в каждой горнице, пока дым не выйдет.» Марфа сама сыпала горькие листья на угли, и едкий, удушливый дым стелился по земле, смешиваясь с морозным паром от дыхания. Над дымом она бормотала свои заклинания на забытом наречии – гортанные, шипящие звуки, похожие на шелест сухих листьев или… на тот самый подспудный скрежет из Шепота.
Люди хватали травы, благодарили, платили кто чем мог – куском черного хлеба, вязанкой лука, медной монетой. Но в глазах Марфы, когда ее взгляд случайно скользил по их испуганным, надеющимся лицам, не было ни надежды, ни утешения. Только тяжелое, невыносимое знание и глубокая, древняя скорбь. Она видела, как Шепот обволакивает пришедших, как ледяные пятна на стенах ее собственной избы пульсируют в такт его ритму. Она знала, что зверобой не сожжет корни Колыбели, чертополох не остановит костяные крючья, а дым полыни лишь на время отгонит Шепот, но не его источник. Это была битва травинки против ледника.
– Держите детей близко, – сказала она однажды молодой бабе с младенцем на руках, и в ее голосе прозвучала не просьба, а предупреждение судьи.
– Особенно ночью. Особенно когда Тишина… Абсолютная… наступает. Когда даже Шепот стихает. – Баба побледнела как смерть и прижала ребенка так крепко, что он захныкал, будто Марфа назвала самое сокровенное, невысказанное опасение каждой матери в Черноборске.
Ритуалы Марфы давали лишь иллюзию действия, слабый психологический щит. Шепот не стихал. Он лишь менял тональность, становясь насмешливым, когда над деревней плыл горький дым полыни («Чем палитесь, дурачье? Травки не помогут!»), или жалостливым – детский плач звучал громче, ближе, прямо под окном («Мама! Холодно! Открой!»). Ледяные пятна на стенах изб продолжали расти, пульсируя в такт Шепоту, как черные, холодные сердца. Очередь двигалась. Черноборск замер в ожидании следующего имени. И все острее чувствовалось, что следующий удар Колыбели будет не на отшибе, а в самом сердце деревни.
Глава 5: Круги на Воде
Страх в Черноборске начал материализоваться не только в глобальных исчезновениях и леденящем Шепоте, но и в мелочах, в быту, делая невыносимой саму ткань повседневности. Через день после жутко-аккуратного исчезновения Архипа случилось то, что окончательно добило последние остатки иллюзии нормальности.
Пропала овца. Не из стада в лесу, а из крепкого загона у самого кабака «У Лешего». Загон был обнесен высоким, хоть и старым, частоколом. Ворота на ночь запирались на массивный деревянный засов. Утром сторож, мужик по прозвищу Глухой Петро (хотя слышал он сейчас лучше многих, улавливая самые тихие звуки Шепота), обнаружил:
Клок грязной шерсти, примороженный к земле у самых ворот загона. Шерсть была вырвана с мясом.
Рядом – небольшой, обледеневший кусочек плоти с обрывком кожи, похожий на оторванный лоскут. От него шел сладковато-тошнотворный, знакомый до зубной боли запах тлена и медной монеты.
Забор не был сломан. Ни сверху, ни снизу. Ни одной жердины не сдвинуто, не сломано. Засов на воротах – цел, заперт изнутри. Как будто овцу не увели, а испарили сквозь бревна или подняли в воздух.
Но самое жуткое, что окончательно приковало взгляды и заставило старух завыть в голос, были следы. Не волчьи, не медвежьи, не человеческие. Они шли от загона, прочь, в сторону леса. Глубоко вдавленные в мерзлую землю, будто несший ношу был невероятно тяжел.
Широкие, с полметра в ширину каждое.
Раздвоенные на конце, как гигантские, обмерзшие копыта или… как отпечатки массивных, волочащихся корней.
Или, как позже шептались самые наблюдательные, – как следы чудовищной птицы с когтями изо льда. На «пальцах» отпечатков виднелись глубокие вмятины – словно острые шипы или когти вонзались в землю для толчка.
Следы вели четкой цепочкой от загона прямо к опушке, туда, где начиналась непролазная чаща, и терялись во мху и прошлогодней хвое, как будто носитель просто растворился в тени деревьев. Старухи, глядя на них, крестились и шептали, но уже без прежней истерии, с леденящим спокойствием обреченных:
– Леший прошел… Лесное чудище… Забрало овцу в уплату…
– Не уплату, дура! – резко оборвала одна, ее глаза были сухи и страшны.
– Пробу! Первую пробу скотины взяли… Скоро и человечину начнут забирать… В уплату за ту, что в земле спит… Дань пошла…
Если пропажа овцы ударила по общему хозяйству, то то, что началось по ночам в домах, било по самому сокровенному – по личному пространству, по памяти, по детству. Стали происходить странные, мелкие кражи. Пропадали не деньги, не ценности, а вещи дорогие сердцу, особенно детские, словно Колыбель выискивала самое уязвимое, самое болезненное:
У мальчика Васьки, сына рыбака Трофима, пропала его гордость – деревянная лошадка, которую отец вырезал ему на прошлые именины. Утром на постели ребенка, там, где она всегда стояла у изголовья, лежала мертвая, обледеневшая полевка. Ее искусственно поставили в ту же позу бега, лапки неестественно вытянуты. Остекленевшие глазки смотрели в пустоту. От нее шел слабый запах мерзлой земли и разложения.
У девочки Аленки, внучки Егора, исчезла любимая тряпичная кукла, с которой она не расставалась. Нашли не в колыбели, а в сундуке, где хранилось приданое матери. Вместо куклы лежал комок мерзлой земли, в который были воткнуты два острых осколка птичьей кости – пародия на руки. А на месте головы – черный, блестящий камушек, точь-в-точь как те, что были глазами у куклы Оленки. Он был холодным и влажным на ощупь.
У старика Савелия пропал охотничий нож деда – единственная память о предке, прошедшем с ним всю войну. На его месте на полке лежал длинный, желтый осколок, похожий на реберную кость крупного животного. На его поверхности был острым камнем или когтем выцарапан крошечный костяной нож. От него шел слабый, но отчетливый запах старой крови и ржавчины.
В семье кабатчика Фомы пропала любимая ложка с узором его покойной матери. В шкафу, среди другой посуды, лежал высушенный, скрюченный корень, по форме напоминающий черпак, покрытый липкой, холодной слизью с тем же сладковато-гнилостным запахом.
Эти «подарки» были не просто кражами. Это было издевательство. Напоминание о всевидящем присутствии Колыбели, о ее способности проникать в самое сердце дома, в самые сокровенные, защищенные уголки жизни, и осквернять их своим ледяным прикосновением. Они вызывали не просто страх, а глубокое омерзение, чувство полной беззащитности и надругательства над памятью. Найденные «замены» не выбрасывали – их боялись трогать. Их закапывали подальше от дома, заливали кипятком или просто в ужасе отшвыривали в снег, где они таяли, оставляя черные пятна. Но ощущение оскверненности дома, личных вещей, воспоминаний – оставалось. Дом перестал быть крепостью. Он стал мишенью.
Напряжение в избе Марфы достигло предела. К ней шли непрерывно, с утра до ночи. Ее запас трав таял. Глаза баб, принимавших зверобой и чертополох, были полны немого вопроса: «Поможет?» А в глазах Марфы ответа не было. Только знание. Тяжелое, как камень на шее. И Шепот… Шепот в ее избе был громче, настойчивее. Он скребся в ставни, лился в щели под дверью, шелестел под половицами, словно пытался войти, слиться с ней.
Поздно вечером, когда последняя посетительница – Фекла, соседка Трофима, с воспаленными от слез глазами – еще не ушла, а Марфа сидела у очага, подбрасывая в слабый огонь сухие ветки можжевельника, случилось это. Лучина коптила, бросая дрожащие тени на закопченные бревна. Шепот снаружи вдруг стих. Наступила звенящая, неестественная тишина. Воздух в избе стал густым, вязким.
Марфа замерла. Ее спина выпрямилась. Пальцы, державшие ветку, разжались. Палка упала в золу. Фекла, сидевшая на лавке, вздрогнула, почувствовав перемену. Она увидела, как глаза Марфы закатились, оставив только белки. Тело знахарки затряслось мелкой, частой дрожью, как в лихорадке. Из ее горла вырвались нечленораздельные звуки – хрип, бульканье, переходящее в гортанные, сдавленные слоги на забытом наречии. Фекла остолбенела. Это был не монолог – это были обрывки видения, вырывающиеся наружу под гипнозом Шепота или чего-то более древнего:
«Странница… Арина… звали… Беглая… От зла людского… Искала тишину…» Голос Марфы был чужим, низким, прерывистым. Тело ее дергалось. «Нашла Плач… Скала… не скала… Зуб гнилой… в десне тайги…» Она замерла, потом резко дернула головой, как от удара. «У подножья… Расщелина… плачет не ветер… Это Она… зевает… Арина подошла… увидела… Корни черные… как змеи… из камня…»
Дыхание Марфы стало хриплым, прерывистым. Она схватилась за грудь. «Опутали… не дали крикнуть… Затянули в пасть… Глотнула тьмы…» Фекла, затаив дыхание, слышала не только слова, но и образы, проступавшие в искаженном голосе: черные, блестящие щупальца корней, выползающих из трещин скалы; бледное, испуганное лицо женщины в лохмотьях; беззвучный крик; мрак, смыкающийся над головой.
«Ключ…» – выдохнула Марфа, и в этом слове была мука. «Не ключ…» Она закашлялась, будто подавившись. «Ребро…» – прошипела она с невероятным усилием. «Ее Ребро… Вырвано… давно… Зовет назад… Кровь на нем… старая… запекшаяся… Кровь Арины… и других…» Голос сорвался в хрип. «В скале… воткнуто… как гвоздь… Заклинило пасть… Но ненадолго… Оно хочет назад… в тело… Кость зовет кость!»
Марфа вдруг вскрикнула, как от ножевого удара в живот, и согнулась пополам. Дрожь прекратилась. Она очнулась, вся в холодном поту, дыша прерывисто, с трудом фокусируя взгляд. Она увидела перекошенное от ужаса лицо Феклы.
– Что… что я сказала? – прошептала Марфа, ее голос был слабым, растерянным, старческим. Она не узнавала Феклу, не помнила, где находится.
Но Фекла уже не слышала. Она вскочила с лавки и выбежала из избы, не оглядываясь, неся в деревню новую порцию кошмара, страшнее любого исчезновения: Ключ – не просто нож, а ребро самой Колыбели, вырванное в древности, чтобы ослабить ее. Оно жаждет вернуться в тело, завершив ее. И Странница Арина была не случайной жертвой – она была первой каплей крови, упавшей на сухую землю голода Колыбели, привлеченной зовом ее собственной кости. Кровь на Ключе – кровь Арины и, возможно, других – питала его зов. И теперь Ключ зовет не только назад, но и за новой кровью, чтобы проложить дорогу домой. Ритуал Марфы не дал ответов. Он открыл бездну.
После откровения Марфы в трансе, ледяные пятна на стенах изб перестали быть просто страшными метками. Они стали активными вратами. Они начали «расти» не только вширь, захватывая новые участки бревен, но и вглубь. Дерево под ними не просто чернело – оно размягчалось, становилось трухлявым, как будто гнило изнутри под действием невыносимого холода, который они излучали. На ощупь пятна были не просто холодными – они были парализующими.
Стоило случайно прикоснуться к нему голой кожей – при переноске дров, попытке замазать, просто проходя мимо – как по телу пробегала ледяная волна, высасывающая тепло, сводящая мышцы судорогой. И в голову врывались краткие, ослепительные, невыносимые видения:
Промельк бесконечного туннеля из сплетенных черных корней и желтых, обглоданных временем костей. Воздух в нем – ледяной, вязкий.
Бледное пятно-лицо, обращенное прямо на смотрящего. Оно не просто смотрело – оно втягивало.
Желтый костяной крюк, занесенный для удара, приближающийся с неотвратимой медлительностью.
Или – самое страшное – лицо пропавшего. Архипа – с выражением пустого покоя; Свято – с широко открытыми, полными ужаса глазами; Лидки – с загадочной полуулыбкой. Лицо было искаженным ужасом или странным спокойствием, но всегда – абсолютно реальным, не призрачным. Как будто человек смотрел сквозь тонкую ледяную пленку из своего вечного плена.
Эти видения длились мгновение, но оставляли после себя глубокий шок, тошноту, чувство, будто дотронулся до самой сути ледяного ада, до мозга запертой в вечном холоде жертвы. Люди начали обходить пятна за версту, заклеивать их тряпками, ставить перед ними мебель, загораживать дровами – лишь бы не видеть и не касаться этого окна в иной, мертвый мир. Но пятна пульсировали. Иногда из-под их края сочились капли той самой черной, маслянистой, холодной смолы, пахнущей гнилью и медью. Она не растекалась, а застывала тут же, наращивая ледяные наросты, делая пятна еще объемнее, еще страшнее. Они стали физическими язвами на теле домов, через которые Колыбель не только смотрела в мир живых, но и понемногу просачивалась в него, отравляя воздух, мысли и саму древесину, из которой были срублены избы. Черноборск не просто умирал. Он превращался в филиал ледяного чрева Колыбели, где каждое ледяное пятно было зияющей пастью, готовой поглотить следующую жертву в списке Очереди. И после слов Марфы о Ключе-ребре, эта Очередь обрела новый, жуткий смысл: каждое исчезновение, каждая капля крови – это шаг к возвращению Ключа домой, к пробуждению Колыбели в ее полной, ненасытной силе. Круги страха и смерти расходились по воде черной жижи, сливаясь в единую, ледяную воронку.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+9
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе