Читать книгу: «Как насчёт театра?»
– А кстати, – предложил Мурчик, – как насчёт театра?
Мурчика услышали. Мы остановились и вопросительно
посмотрели на него, ожидая продолжения…
«Как насчёт театра?» – замечательное название для
следующего репортажа из харьковского общежития и
его окрестностей.
«Финиковая баня». А. Шишов.
1. Разговор в полупустом трамвае
– Мне очень понравилось в сауне, – со вздохом признался Юра Любецкий по прозвищу Профессор, – жаль, что мало.
– Кому не понравится? – откликнулся Валера Подосочный. – Нам ещё и доплатили…
Полупустой трамвай наконец-то тронулся, и мы, усевшись плотной группой по обе стороны прохода, произвели основное первичное действие дисциплинированных пассажиров – купили билеты.
Длинная розовая лента, разбитая на трёхкопеечные фрагменты с указанием индивидуальных шестизначных номеров и номинала за проезд, была куплена, естественно, на средства, найденные под ковриком в бане. Билетами торговала касса самообслуживания, рассчитанная на честность и порядочность пассажиров, подавляющее большинство которых и составляло армию пользователей общественного транспорта. Доморощенные экономисты, не бросившие в щёлку деньги, но отмотавшие себе билет, то есть обокравшие государство на три копейки, были для Великой Страны не более чем допустимой статистической погрешностью. Но горе им, если подлог с билетами заметит бдительная бабуля или, ещё хуже, дедуля с орденской планкой – позорная публичная известность всевагонного масштаба обеспечена на всю поездку. Даже если в искупление вины будет куплено три билета вместо одного, считай, за десять копеек вместо трёх, трамвайно-троллейбусные аксакалы не успокоятся. Добив и устыдив уличённую в мошенничестве жертву, они перекинут возмущенное общественное мнение от частного к общему, как из дырявого мешка горохом, поминая всуе непутёвую молодёжь, космополитов, стиляг, тунеядцев, длиноволосиков, хиппи и тлетворное влияние Запада. Номенклатура отщепенцев, развращающих сознательное общество, зависела исключительно от исторического периода, в котором бравым пенсионерам, сплочённым сознательностью и тяжёлым назидательным прошлым, удавалось проявить свою возрастную дальнозоркость и стать грудью на защиту великого достояния советского народа – бесконтрольную продажу билетов за проезд в общественном транспорте.
Кассы самообслуживания, если посчитать все «за» и «против», давали потрясающий экономический эффект. Они упраздняли армию кондукторов с неприлично низкими заработными платами и неоправданно высокими профсоюзными преференциями в виде санаториев, домов отдыха и отпусков, полагавшимися за бесконечный обмен клочков пронумерованных бумажек на кругляши металлических монет. Это с одной точки зрения, ловко скрытой прогрессивными газетными штампами. А с другой, по основной версии, – это факт безоговорочного доверия простому советскому человеку, повышающий его самооценку на пути к светлому, честному и справедливому будущему. «Лучший контролёр – совесть» под трафарет наносилось на доступные внутренние поверхности общественного транспорта. Там же, на свободных от лапидарных лозунгов местах, находили себе место вежливые напоминания о том, что «Первые четыре места для детей и инвалидов», строгие указания «Взял билет – проходи в салон» и, конечно же, лаконичные подсказки для слабоумных над каждой дверью – «Выход».
Обманывать кассовый аппарат было стыдно и неинтересно, и тем не менее иссушенные утренней жаждой студенты, как бы случайно окружившие агрегат, с лёгкостью зарабатывали на пару кружек пива перед лекцией, манипулируя на разнице между передаваемой для оплаты мелочью и количеством монет, опускаемых в кассовый зев. При всём этом неприглядном проявлении низменных инстинктов оставался только один положительный момент – количество билетов, отмотанных и переданных в обратном направлении, всегда соответствовало заявленным. Что честно, то честно.
– Дай мне, – Мишка Костецкий протянул руку за билетами, – обязательно должен быть счастливый.
Мишка, быстро пропуская ленту между большим и указательным пальцами, смотрел на билеты и сравнивал в уме сумму первых трёх с суммой трёх последних цифр, просчитывая результат со скоростью электромеханической машины «Табулятор Т5-М».
– Есть, – воскликнул Мишка и принялся старательно вырывать счастливый билет из средней части длиннющей ленты.
– Зачем ты это делаешь? – беспокойно спросил Профессор, видя, что дрожащий на стыках трамвая процесс изъятия счастья из череды заурядных соседей задевал значительные интересы смежников, превращая их в обезличенные бумажки.
– Счастливый билет нужно обязательно съесть, – нравоучительно ответил Мишка, – а то удача отвернётся.
– Ну, хорошо, – повернулся к нему Манюня, он же Серёжа Коцюба, двухметровый гигант, – ты его съешь… А войдет контролёр, что ты ему предъявишь?
– Он заплатит штраф. И это будет его маленькое счастье, – пошутил Вова Муров по прозвищу Мурчик.
– Я шо, дурной, – обиделся Мишка, – я его съем, когда мы приедем.
Вялый смешок символически отозвался в ответ на Мишкино откровение.
– Это не очень-то и честно, – дружески стараясь поддержать шутку и Мишку одновременно, предложил я, – билет куплен на общественные деньги, значит, и он общественный. Предлагаю поделить счастье поровну и всем съесть по кусочку. В качестве таблетки от неудач.
– Таблетку под язык, – невнятно произнёс Шура Токаев, глядя в окно, но я его расслышал.
– Макаёнок, – в тон ему ответил я.
– Ничего не понял, – пожал плечами Серёня Сергеев, – о чём они говорят? Манюня, ты понял что-нибудь из их тарабарщины? Какую таблетку? Какой ребёнок?
Манюня неопределённо пожал плечами, предпочитая не вникать в подробности того, что ему неинтересно.
– Это спектакль такой. «Таблетку под язык» называется. А пьесу написал Макаёнок, а никакой не ребёнок, – пояснил я Серёне, – это фамилия у него такая. Макаёнок. Кстати, известный драматург…
– А мы его смотрели? – спросил Шура, вполоборота развернувшись ко мне. – Что-то не помню.
– Не-а. В «Сатире» мы смотрели только «Ревизор» и «Маленькие трагедии большого дома». На «Таблетку» идти сломало – один день из жизни председателя колхоза и всё такое… Вспомнил?
– О, «Маленькие трагедии большого дома», – оживился Шура и театрально процитировал Андрея Миронова: – «Канапе, вот оно, зараза…»
– «В его клопах дворянская кровь течёт!» – подхватил я реплику, и мы рассмеялись сугубо своему далекому, московскому.
– Это правда, что вы в Москве все спектакли пересмотрели? – уважительно спросил Манюня и развернулся к нам с Шурой, перекрыв коленями проход между рядами.
Я задумался, прикидывая в уме вероятность положительного ответа, и после непродолжительной, вовсе не театральной паузы, с деланным глубоким вздохом, изображающим разочарование и досаду, произнёс:
– Конечно же, не все. Физически это, наверное, было возможно… Но такой цели мы перед собой не ставили.
– Мы вообще не ставили перед собой каких-либо целей, но в итоге побывали
во всех театрах Москвы, открытых летом семьдесят пятого, уже позапрошлого, года, – уточнил Шура, поудобней устраиваясь на сиденье.
– Молодцы… Можно сказать, браво, – протянул Мурчик. – Это вы так в Москве на практику ходили?
– На практику мы ходили в свободное от театров время, – высокомерно, не скрывая покровительственной иронии, ответил Шура.
– А чем вам театры мешали ходить на практику? – пожал плечами Профессор.
– Ты знаешь, Профессор, мы сделали в Москве гениальное открытие, – доверительно наклонившись в сторону Профессора, сообщил я, чем вызвал в его глазах яркий огонёк повышенного интереса. – Театр и восьмичасовая смена за станком оказались патологически несовместимыми. Это социально взаимоисключающие элементы надуманного и насаждаемого мировоззрения. Это как кухарка, управляющая государством.
Шура решил меня активно поддержать:
– Поначалу думали, что всё успеем. На второй или третий день практики отработали, как положено, с семи тридцати утра до шестнадцати тридцати с перерывом на обед. Заехали в общежитие, переоделись и в театр…
– Как сейчас помню, – проявил я свою незаурядную память к деталям, – театр им. Ермоловой на улице Горького возле высотки «Интуриста». Спектакль по пьесе Фридриха Дюрренматта «Играем Стриндберга», а дальше мрак. Спать хочется… Я и так сяду, и этак, а сонливость, зараза, накатывает без продыху: голова заваливается то вперед, то назад. Ладошкой подопру, локтем в ручку обопрусь, смотрю в оба глаза, а потом брык и слетел. Смотрю на Шуру, а он голову на грудь опустил, дрыхнет, тихо так, без храпа, культурненько, и не заморачивается… Намучались... В том смысле, что я намучался, а Шура выспался…
– Но сделали вывод, – резюмировал Шура наше научное достижение, – спать в театре за два пятьдесят с человека – непозволительная роскошь. Или театр, или завод.
– После такого гениального умозаключения день посещения театра стал для нас святым. Да, Шура? Никакой работы. Отдыхали, высыпались, внутренне настраивались к встрече с прекрасным.
– А когда начался Московский кинофестиваль… – продолжил Шура, – и мы купили билеты в «Зарядье»…
– В очереди целый день простояли, с шести утра…
– С трудом достали, – дополнил Шура, – но только на утренние сеансы. Опять производство компрессоров от нас отдыхало…
– Так это сколько же денег надо, чтобы их на театры тратить? – облокотившись на широкую спину Манюни, подал голос Серёня.
Возникла пауза. Конкретно я бы смог ответить, но не здесь, а в Одессе, где у меня любовно, словно реликвии, хранились программки с карандашными птичками напротив фамилий артистов и билеты, естественно, с указанием цены. Осталось только дело за устным счётом или сложением в столбик.
– Наверное, много, – произнёс Профессор, производя в уме расчёты, не поддающиеся пониманию.
После чего уверенно произнёс, напоминая интонациями правильный ответ к сложной задаче:
– Но оно, видимо, того стоило.
– А вот некоторые… – Шура посмотрел в мою сторону, – бросив своих товарищей на произвол судьбы, в «Ленком» по контрамаркам ходили, бесплатно. Сколько?.. Три спектакля?
– Два, – гордо поправил я его, – на «Тиль» честно покупал билеты.
– А почему товарищей бросил? – с прокурорскими интонациями спросил Манюня.
– Кто сказал, что бросил? – удивился я. – Меня знакомая девушка в театр пригласила. У неё было только две контрамарки…
– А контрамарки ей Янковский дал, – язвительно вставил Шура, – сама так говорила.
– Это только на «Автоград ХХI», – поправил я его, – а на «В списках не значился» Саша Абдулов.
– А это ещё кто? – поинтересовался Манюня, – я такого и не слышал.
– Ещё услышите, – уверенно сказал я, – очень скоро услышите. Парень нашего возраста, на два года старше, но талантливый… Главную роль в «Ленкоме» получил ещё студентом, представляете. Я смотрел на него и думал: «Какой я молодец! Какой я молодец, что не поступал в театральное училище!»
– А что, хотел поступать? – удивился Манюня. – Сразу после школы?
– Хуже, – признался я, – когда уже учился в нашем институте. Какие только дурные мысли не лезли в голову.
– Она ещё обещала его с артистами познакомить, – не унимался Шура.
– И познакомила бы, – уверенно отпарировал я, – но, ты же помнишь, театр уехал на БАМ. А когда вернулся, то знакомая девушка была уже незнакомой.
– И что? С практикой у вас проблем не было? Вы, по-моему, на «Борце» должны были работать? – поинтересовался правдолюб Валера, уже давно прислушивающийся к нашему разговору.
– Нет. Не было, – ответил Шура и, усмехнувшись, добавил: – Если не считать того, что однажды, одним прекрасным московским погожим деньком, меня с Шишовым выгнали с завода. Вручил нам начальничек цеха наши неподписанные дневники по практике, забрал пропуска, и скатертью, говорит, дорожка… А так… Никаких проблем.
– И что? – с ужасом спросил Профессор. – Вы уехали в Одессу?
– Не успели, – скромно ответил Шура.
– Мы собрали свои пожитки и дошли уже до проходной… – медленно, как будто вспоминая, развивал я начатый Шурой ответ. – Я тогда ещё успел, глядя на мемориальную доску Зое Космодемьянской, подумать: «Вот, Зоя, ты тоже ушла с завода «Борец» и никогда уже сюда не вернулась…»
– Выходим мы из проходной на улицу, – продолжил Шура, – а нам навстречу Суркис…
– Наш Суркис? – не удержался Профессор.
– Ну да, Лев Давидович – доцент кафедры истории КПСС, – уточнил я. – Он меня сразу же узнал и так по-ленински, с картавинкой, бодро спрашивает: «Вы куда, молодые люди, в грабочее вгремя?». «Выгнали нас, Лев Давидович», – разводим мы с Шурой руками. А он: «Впегрёт, за мной. Кто выгнал? Гразберрёмся».
– Как он мог тебя узнать, если он у нас не преподавал? – не унимался Валера, следя за чистотой развития сюжета.
– В том-то и дело. Он меня по самодеятельности помнил, – ответил я.
– Ну-ну. Расскажи, чем ты ему так запомнился? – подключился к общей беседе Мишка, бережно удерживая между двумя пальцами счастливый билет. – Поразил своим талантом?
– А что рассказывать?.. Был вечер, посвящённый седьмому ноября, в актовом зале. Сперва выступило руководство института, потом самодеятельность. Мы играли миниатюру про студента и профессора на экзамене. Я играл студента Рыбкина. Ну, первый же курс. Дурак дураком. Старшие товарищи надоумили, как сделать, чтобы ещё смешнее было… Короче. В самый ответственный момент сценки я, студент, в свое оправдание перед профессором произношу строго по тексту: «Я знаю Гегеля и Гоголя, Фейербаха и Баха!», а потом, как товарищи науськали, от себя добавляю: «Я и Суркиса знаю!». Зал, понятно, ржёт, все довольны, хлопают. А Суркис в зале… Сидит, меня запоминает. Я, если честно, не знал даже, как он выглядит. Фамилия уж очень смешная. В итоге – я заработал дешёвую популярность и строгое разъяснение по поводу реакции Льва Давидовича. Оказывается, он как член КПСС и доцент важнейшей кафедры в институте абсолютно не разделял веселье зрителей – это уже мне немного позже в комитете комсомола поведали, в частной, так сказать, беседе. И вот… Когда я увидел Суркиса, выйдя с проходной, и он меня тут же узнал, то понял, всё – приехали. Станция Петушки – кипяток без очереди… Он меня не забыл…
– А вы знаете, как Суркису сдавал экзамен внучатый племянник Троцкого? – перебил меня Серёня.
Анонс Серёни произвёл эффект неразорвавшейся бомбы, возле которой сгрудились обречённые и обессиленные люди в трагическом ожидании счастливого конца. Повисла редкая для трамвая тишина. Все развернулись к нему в ожидании чуда.
– Дело было так… – очень обстоятельно, в лучах всеобщего внимания, приступил он к повествованию.
История, видимо, была древняя, передавалась из уст в уста, из поколения в поколение. Она приукрашалась небылицами, уточнениями и дополнениями, которые всё же саму суть происшедшего нисколечко не изменили.
Дело было так… Как-то в Одесский холодильный институт из украинской глубинки, из небольшого местечка в черте оседлости, поступил мальчик по фамилии Бронштейн. Если бы мальчик по фамилии Бронштейн был из Одессы, думаю, с ним ничего подобного бы не произошло. Но первокурсник из Бобринецкого района Кировоградской области с такой знаменитой (исключительно в кругу любителей антисоветской истории) фамилией, поселившийся в общежитии в комнате с неравнодушными к прошлому страны старшекурсниками, был обречен на розыгрыш.
Подготовка мальчика Бронштейна к экзамену по истории КПСС проходила туго: путались даты, события, съезды. Из фамилий он крепко знал только Ленина, с которого нужно было начинать любой ответ, и Сталина, о котором нужно было всё знать и ничего о нём не говорить. Ещё он знал Карла Маркса, но не был уверен в его непосредственном участии в октябрьской революции. И, конечно, Брежнева.
В этом месте натасканный на семинарах опытный студент наверняка бы не выдержал и меня поправил: нужно было произносить Великая Октябрьская социалистическая революция, а о Брежневе, если не хочешь получить «банан», – Генеральный секретарь Коммунистической партии Советского Союза, Председатель Верховного Совета Леонид Ильич Брежнев – и не меньше.
Сосед по комнате – искушённый старшекурсник, по-студенчески бесшабашный, в меру отмороженный, со специфическим чувством юмора и патологической любовью к сюрпризам – видя муки первокурсника Бронштейна, дал верный совет:
– У вас кто, Суркис принимает? Так чего ты мучаешься? Суркиса зовут Лев Давидович, как и Троцкого… Придёшь на экзамен, возьмёшь билет, сядешь прямо к нему и скажешь, что ты так же, как и он, уважаешь его двойного тёзку Льва Давидовича Троцкого. Добавишь, что изучил его все работы и полностью разделяешь его точку зрения… И, вообще… Ты же сам Бронштейн… Ну, ты должен знать, что настоящая фамилия Троцкого, как и у тебя, – Бронштейн. Кстати, ты ему не родственник?.. Скажешь, что он из вашего села, где все практически родственники… Запомнил? Гарантирую, Суркис прослезится, может, даже тебя расцелует и поставит пятерку. Только говори всё тихо, почти шёпотом. Суркис тогда проникнется… Уловил? А пока книжки в сторону – сбегай за пивом. Перед первым экзаменом нужно хорошенько расслабиться.

Фото из Интернета. Лев Давидович Троцкий
Бедный маленький Бронштейн под мудрым руководством соседа, сопровождаемый давящимися от смеха старшекурсниками, расслабленный после пива и абсолютно уверенный в своем успехе, решительно вошёл в аудиторию, где уже второй час принимали экзамен по истории КПСС.
Взял билет и, даже не читая вопросы, занял первый стол – идеальную позицию, позволяющую сесть к Суркису сразу же, как тот освободится.
– Вы, коллега, без подготовки? – восхищённо спросил его Лев Давидович, когда Бронштейн со строгим пробором на зализанных волосах и сияющими верноподданническими чёрными глазками расположился перед ним и принялся что-то тихо и невнятно говорить.
– Грромче, коллега. Грромче… – подбадривал его Суркис.
Суркис в отличие от многих других преподавателей начинал слушать студентов сразу, без раскачки, уделяя особое внимание вводной части и ссылкам на последний съезд КПСС и выступления Генерального секретаря КПСС – такая уж специфика у его любимого предмета, изучаемого во всех без исключения вузах страны. С первых же слов Бронштейна в воздухе запахло изменой, но глядя в честные и трепетные глаза взволнованного студента, Суркис никак не мог уловить смысл сказанного. Слова слышал, много знакомых слов, но они и близко не напоминали ответ на задание в билете. Временная растерянность резко оборвалась, когда до него наконец-то дошёл конечный смысл того, что лепетал маленький первокурсник.
– Молчать! – нервно прошипел Суркис.
Но Бронштейн продолжал лепетать заученный текст на «пятёрочку», может, даже с плюсом. Вот в селе обрадуются….
Лев Давидович одной ладонью схватился за сердце, а другой закрыл исторгающий крамолу рот Бронштейна.
– Фамилия? – еле выдавил из себя раскрасневшийся Лев Давидович после длительной паузы, в течение которой его вылезшие было из орбит заслезившиеся глаза вернулись на прежние места обитания.
Бронштейн, не имея возможности продолжать свой монолог, а тем более участвовать в более цивилизованном диалоге, сперва мычал, внюхиваясь в ладонь доцента, но, не сумев ничего внятного воспроизвести, догадался указать пальцем на свою открытую зачетку, где на маленькой чёрно-белой фотографии было запечатлено его юное лицо в очках под шапкой курчавых чёрных волос.
– Бгронштейн?! – с ужасом прочитал Суркис, грассируя от волнения ещё больше обычного. – Пгровокатогр Бгронштейн. И откуда ты такой взялся, Бгронштейн?
Поняв, что с залепленным ртом чёткого ответа не будет, Суркис осторожно отнял ладонь, чутко прислушиваясь к тому, что лепечет студент, готовый в любой момент «закрыть фонтан» оппортунизма.
– Я что, я ничего, – не скрывая испуга, промямлил Бронштейн, – мне в общежитии сказали…
– Что сказали? – гневно зыркнул на него Суркис.
– Ну… Я… Это самое… Вы Лев Давидович, он Лев Давидович… Ну, что я, как бы… его все труды читал. Что он из нашего села, где все родственники…
– Кто гродственники? – напрягся Суркис. – Тгроцкий твой гродственник???
Студент растерялся окончательно, он ничего не понимал из происходящего. У него была совсем другая установка на ход событий. Мозг отказывался вникать, почему им недоволен преподаватель. Парень сник. Мысли уснули летаргическим сном. Бодрились только заложенные в подкорку обрывочные наставления соседа. Невзирая на реакцию доцента, одно из них всё-таки слетало с неподдающегося контролю языка.
– Я его внучатый племянник, – выдохнул Бронштейн как последний аргумент.
В глазах Суркиса и с интересом прислушивающегося преподавателя с той же кафедры истории КПСС последняя фраза Бронштейна была сродни тех, после которых на кладбище забивают в гроб гвозди.
– Вон! – взорвался Суркис. – Вон из комсомола! Вон из института! Пгроиски империализма пгросачиваются в высшие учебные заведения! Вон отсюда!!!
Этот крик окончательно убедил Бронштейна, что что-то идёт не по плану и нужно срочно менять тактику. Он вцепился двумя руками в стол, демонстрируя свою готовность умереть за правду, и громко заплакал, размазывая по лицу настоящие, искренние слёзы.
– Не надо меня вигонять. Я хороший… Ви меня простите, – на местечковый лад заголосил Бронштей. – Меня, дурака, старшекурсники научили, я их все фамилии укажу, ви только спросите… Ви лучше их вигоняйте с институту, а меня нельзя… Я не знаю никакого Троцкого, я с ним даже не знаком. Он нам такой же родственник, как и ви. Никакой он нам не родственник. Ми Бронштейны, нас все знают, уважают, а он какой-то Троцкий задрипанный. Не знаю я никакого Троцкого…
Слушая ещё минут пять откровения Бронштейна, Суркис успокоился, даже стал понемногу улыбаться, особенно, когда маленький студент настойчиво приглашал его приехать в гости познакомиться с мамой.
– Хогрошо, – уже спокойно остановил Суркис его поток слов, обильно замешанный на слезах, соплях и вздохах отчаяния, – пгрийдется, батенька, всё же познакомиться с Троцким, а точнее, с кгритикой его пгроизведений.
В глазах Бронштейна отразился ужас. Он даже не подозревал, что существуют в мире такие противные и подлые фамилии, как Троцкий. Он ненавидел все семь букв по отдельности, и его трясло до зуда в руках, когда из привычных и простых четырёх согласных, двух гласных и неизвестно какой «й» складывалась ненавистная фамилия. Он не мог этого объяснить, но ясно чувствовал своим шестым исторически обострённым чувством, что даже при отсутствии ледоруба способен задушить этого неправильного Льва Давидовича собственными голыми руками. Если, конечно, мама разрешит.
– Сейчас вам «неуд», Бгронштейн. Пгридёте на пегресдачу. А завтра с утгра найдете меня на кафедгре, я вам подготовлю матегриалы по Тгроцкому. До свидания.
Через два месяца Бронштейн, законспектировав труды по критике троцкизма величиной в первый том «Капитала», с блеском пересдал экзамен по истории КПСС и выбился в любимые студенты Суркиса – что было практически невозможным. А в конце первого курса скоропалительно женился и поменял фамилию. Теперь он Седов… Опять измена… Видимо, увлекшись критикой троцкизма, юный Бронштейн недостаточно внимательно проштудировал биографию своего земляка. Седов – это один из псевдонимов Троцкого, по фамилии жены…
– Суркис оказался мировым дядькой, – Шура многозначительно обвёл всех взглядом, исключающим попытки возражения.
– Так всё-таки, как он решил ваш вопрос? – повернул в нашу сторону острым носом Вова Соколенко, он же Сокол, видимо, припоминая схожесть событий со случаем из собственной жизни.
– Суркис явился нам ангелом-хранителем. Он совершенно случайно заехал на завод проверить, как проходят практику студенты. У него были другие планы, но что-то не срослось. С кем-то он не встретился на «Новослободской», а тут трамвай подошёл… Короче, если бы не он, мы бы с вами здесь не сидели…
– Короче, – перебил меня Шура, – он нас взял на поруки и в тот же день уехал обратно в Одессу.
– И что, вы потом каждый день ходили на практику? – ехидно спросил Валера.
– Дальше лучше, – решил я утереть нос Валере. – Начальник цеха при близком рассмотрении оказался нормальным мужиком. В присутствии Суркиса он со скрежетом зубовным, с трудом удосужился нас выслушать, а потом, разобравшись в ситуации, неожиданно принял нашу позицию. А когда Суркис уехал, предложил нам вообще не ходить на завод, и подписал оба дневника.
– А что вы ему такое сказали? Заплатили, что ли?
– Начальнику цеха? Валера, ты в своём уме… – возмутился я и спокойно продолжил. – Мы работали на станках со счетчиками деталей. В конце каждой смены записывали их количество, а зная расценки, планировали получить зарплату 200-250 рублей. Большие деньги – было за что горбатиться. Потом пришло «плохое» литьё. Разжимаешь патрон, готовая деталь падает на руку, обжигает так, что подушечки пальцев белели. А по технике безопасности работать в перчатках нельзя. Тут нам мастер и говорит: «Работайте, ребята. Это литьё по двойному тарифу посчитают». То есть реально на глазах деньги из больших превращались в огромные. И мы, конечно, от звонка до звонка у станка – только стружку отгребай. Пришёл день аванса. Нам дали по пятнадцать рублей. А в зарплату ещё по двадцатке. Мы к мастеру, а он, сволочь, лыбится и говорит: «Много брака». А откуда взяться у нас браку, если мы придаток к шестишпиндельному полуавтомату: только ставили заготовку в патрон, а по окончании технологического цикла снимали готовую деталь? Наладчики через каждую сотню деталей подходили, замеряли параметры, корректировали настройки и вперёд, работай дальше. А он говорит – много брака. Мы тогда к начальнику цеха за правдой, а тот в отпуске. Хотели в профсоюзы, так мастер с нашим наладчиком там за главных. Плюнули, обиделись и посвятили себя театрам и кинофестивалю. А когда начальник вышел на работу, то мастер, гнида с гнилыми зубами, пожаловался на наши пропуски, ведь мы, скажем так, своим саботажем работы залезли в его карман… Нас начальник даже слушать не захотел. Вызвал к себе и без всяких наводящих вопросов спросил:
– По факту пропуски есть? Есть. До свидания.
Вот нас и погнали на проходную без обходного листа. Спасибо Суркису – начальник цеха нас всё-таки выслушал и быстро смекнул вопиющую дуриловку. Видимо, у него на мастера давно зуб вырос, поэтому вместо того, чтобы нас кандалами поруки и честным словом привязать к станкам, заставив рабами бессловесными продолжать работать «на дядю», предложил уйти досрочно и добровольно за две или три недели до окончания практики. Вот так мы и разошлись…
– Как в море корабли… – задумчиво, но уважительно продолжил Манюня.
– Здόрово, – восхитился Профессор. – Вы на две недели раньше вернулись?
– Обижаешь, – хмыкнул Шура. – Мы из Москвы последними улетели…
– И как улетели, – мечтательно проговорил я. – Пошли брать билеты, а нам говорят: «Не хотите ли вылететь из «Шереметьево?». А нам не всё ли равно? Из Шереметьево, так из Шереметьево…
– Обычно из «Внуково», – не утерпел Шура. – Словили частника на Ленинградском проспекте – чёрная «Волга», за десятку договорились, но предупредили, что опаздываем. А машинка оказалась непростой – со спецсигналом.
– Да. Он его как включит, сигнал рявкнет с воем, – перед нами все машины в стороны разлетались…
– И сам он летел за сто километров в час и это только по Москве, а за городом на шоссе… – Шура, вспомнив, закатил глаза.
– Сели в самолёт, полетели. Вот тут и началось. Рейс был то ли в Иран, то ли в Ирак, не важно. Основных пассажиров было человека четыре, а чтобы места не пустовали, прихватили ещё желающих до Одессы, там самолет садился на дозаправку. Самолёт ТУ-134, но какой-то внутри особенный, экспортный, что ли. И стюардессы как на подбор, вежливые до невероятного. Сразу же после театральных леденцов и «Боржоми» газеты разнесли на английском языке «Moscow news» и «Morning star». Дальше, больше. Предложили клетчатые пледы, принесли шампанское в пластмассовых стаканчиках и разрешили курить. Мы с Шурой и запыхтели… А чего бы и нет. У нас с собой «Союз-Аполлон» – многие тогда ещё и не видели таких сигарет, они только месяц как появились… Меня мужик какой-то спрашивает:
– Как табачок?
А я ему:
– Ничего. Обыкновенный Philip Morris.
– И не угостил? – возмутился некурящий Профессор.
– Пожалел, – рассмеялся я. – Но Бог не фраер, он шельму метит. В Одесский аэропорт пришло человек двадцать нас встречать, как героев космоса. Вадик Фёдоров, бывший футболист «Черноморца», (см. Google) впереди всех. Вот он и углядел у нас несколько блоков сигарет и тут же, как презент, присвоил себе один. Не моргнув глазом, не дав опомниться. Вадик – соратник по Москве, ему отказать грех.
А потом принесли обед… Это я про самолёт… На линии Москва–Одесса… Вы когда-нибудь такое видели? Рядом через проход сидел немолодой одессит, он всё ахал и охал от восторга, а потом обратился к нам: «Ребятки, я вас умоляю. Когда прилетим, подтвердите моей жене, что это всё правда, а то она мне не поверит. Если, конечно, мне это не снится…»
– А что ж вы в Москве так долго делали, по театрам ходили? – скептически поджав губы, спросил Валера.
– И по театрам тоже… Не отпускала нас Москва, – тяжело вздохнул Шура. – Крепко держала…
Шура обреченно махнул рукой и задумался.
– А я вот в театре был последний раз ещё в школе, – пожаловался Мишка. – Нас в кукольный на «Курочку Рябу» водили в первом классе.
– Яркое воспоминание, – иронично заметил Шура. – Наверное, запомнилось на всю жизнь?
– А что там помнить? – оторопело посмотрел на него Мишка. – Снесла деду и бабе курочка яичко…
– Правильно говорить – снесла яйцо, – поправил я его, – оно же куриное.
– Ну вот. Снесла яйцо не простое, а золотое…
Совершенно неожиданно, вспомнив золотое, безмятежное младенчество в Липецке, флегматично вступил Мурчик:
– Дед бил, бил – не разбил, баба била, била – не разбила…
Манюня перехватил инициативу, ускоряя темп повествования:
– Мышка бежала, хвостиком махнула, яйцо упало и разбилось.
Эта странная ситуация из недалёкого детства показалась нам очень смешной. И не только нам – у нашего импровизированного спектакля появились заинтересованные зрители. Особенно веселился маленький мальчик, сидящий на коленях мужчины в клетчатой шерстяной кепке, кокетливо сдвинутой набок. Крупной вязки серый тёплый шарф, несколько раз обмотанный вокруг шеи, придавал ему вместе с кепкой провинциально-богемный вид. Малыш лет четырёх хлопал от радости в ладоши, задирал лицо, стараясь уловить взгляд отца и сказать что-то очень важное.
