Читать книгу: «Нино и ее реальность»
© Теплицкая А., текст, 2026
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
Действующие лица и краткое содержание первой книги
Семья Кецховели
Тамаз Кецховели – удачливый в двухтысячных бизнесмен, человек твердой воли и непроговоренных чувств. Вместе с семьей переехал из Тбилиси в Петербург в 1992 году. Отец Нино
Ольга Кецховели – сибирячка, вышла замуж за Тамаза в юном возрасте и прожила с ним всю жизнь
Нино Кецховели – родилась в 1991 году. На фоне кризиса в семейной жизни обратилась к психотерапевту-гипнологу, пытаясь спастись от алкогольной и любовной зависимости. Осталась без мужа, без любовника и без иллюзий
Лиза Кецховели – бабушка Нино, хранительница рода. До последнего дня жила в Грузии, оберегая старое поместье в Ксани
Давид Кецховели – дед Нино, человек земли и виноградной лозы
Бонишевские
Алексей Александрович – полковник спецслужб, старше своей жены Нино почти на десять лет. Часто находился в разъездах, ушел от Нино к другой женщине
Давид/Датоша – старший сын Нино
Матвей – младший сын Нино
Валентина Бонишевская – мать Алексея Александровича, вдова, женщина строгих правил и железной воли
Семья Беридзе
Гела Беридзе – успешный предприниматель с мрачным прошлым, связанным с грузинской националистической организацией «Мхедриони». Бежал из Тбилиси после кровной мести за своего старшего брата. Первый любовник Нино, человек страсти и гордыни
Дато Беридзе – старший брат Гелы, член «Мхедриони», был убит в Тбилиси в 1992 году
Лейла Беридзе – жена Гелы, знающая больше, чем говорит. Мать Ии и Левана
Ия Беридзе – блогер, лучшая подруга Нино. Пережила развод, вышла замуж за Серго и мечтает о ребенке как о втором шансе
Леван Беридзе – младший брат Ии, математик по образованию. В детстве был влюблен в Нино и слишком рано понял, как устроен мир
Прочие лица
Николай Васильевич – гипнолог-психотерапевт, специалист по зависимостям. Человек, который научил Нино входить в прошлое и пытался научить выходить из него
Никита/Ник – молодой любовник Нино. Работает в венчурной индустрии, говорит на языке стартапов, рисков и быстрых решений
Алиса – подруга Нино, трудоголик. Устроила ее на работу в бизнес-клуб
Михаил Воробей – харизматичный основатель бизнес-клуба
Валерия Воробей – жена Михаила, чья ревность стоила Нино работы
Фрося – молодая сотрудница бизнес-клуба «Гиганты». Не замужем, влюблена в Михаила Воробья
Глава 1
Я стояла на вершине Мтацминда и вдыхала в себя Тбилиси с высоты. Грузия замерла в ожидании моего приговора. Столица подо мной совершенно не походила на жестокий город из рассказов Гелы. Люди здесь страдали от коррупции, жилищного хаоса, легкого политического абсурда, но, парадоксально, здесь ощущалось больше свободы, чем где-либо. Как будто нищета и грязь были индульгенцией: делай, что хочешь, все равно хуже не будет. Сегодня я была милостива, как Святая Нино: несмотря на невзрачный вид, я решила дать моей родине шанс.
Уже две недели я жила в самом модном отеле города Stamba, осваивалась и привыкала. Я совершенно одна. Портье одаривали меня жалостливыми улыбками, недоумевали, отчего юная женщина методично напивается, валяясь на шезлонге, часто плачет и жалеет себя. Я бесконечно жарилась на солнце Сакартвело, смотрела подкасты на грузинском – не знаю зачем: понимала я от силы процентов десять, зато выучила имя премьер-министра.
В дорогих номерах знающие толк в жизни дизайнеры расположили ванны прямо на балконе, вот поэтому я быстро освоила новую привычку и каждый вечер нежилась в горячей воде, наблюдая за медленным падением солнца. «Начинается моя жизнь довольно неплохо», – думала я, потягивая вино из бокала. Несколько раз мысленно повторила: «Я грузинка, и я дома», будто пыталась вспомнить вкус этого состояния. Конечно, я понимала, сколько требуется работы, чтобы узаконить такое спорное убеждение. А что, выучу грузинский, исхожу Тбилиси вдоль и поперек, найду любовь и брошу курить… Глупое дело откладывать никак нельзя, а то передумаю!
Я поднялась из ванны и подмигнула своему отражению. Голая упругая женщина в зеркале стояла, упершись худыми руками в бока и обратив загорелые ягодицы к городу. «Секрет молодости в вечном страдании, уж точно», – подумала я и спустилась на оживленную улицу Мераба Костава.
Солнце уже коснулось горизонта, разом охладив воздух. Прохожие накинули на плечи куртки, когда я вышла из книжного, зажав под мышкой два самоучителя по картули. Через несколько шагов, прикупив подозрительно дешевые национальные сигареты Geоrgia Naturals, я направилась в сторону Сололаки к Вифлеемской лестнице, остро ощущая свою грузинскую идентичность, словно она ударила мне в голову как домашнее вино. Когда-то разбогатевшие армянские купцы выстроили здесь целый район, стены будто не успевают подобрать фасад: тут керамический лев, там облупившаяся штукатурка, дальше кусок персидской плитки.
Сейчас Сололаки, как и наша улица Рубинштейна, по большей части знаменит своим бар-хоппингом, но днем тут кипит странная жизнь: в подъезде напротив предлагают крафтовый сидр, через дорогу молодой режиссер открывает микротеатр на двадцать зрителей. На углу улицы Дадиани густо пахнет тмином – это пекарня вытаскивает из печи шоти, гнущиеся как хатха-йоги.
– Девушка, – крикнул мне на русском симпатичный парень. – Вы актриса?
– Актриса? – переспросила я со смешком. – Увы, нет.
Учебники я тут же спрятала в объемную сумку, чтобы не палиться. Я ловила себя на мысли, что стараюсь держать рот закрытым: местные недолюбливали русских. По дороге я купила персиковые шарики мороженого и дальше шла, чуть пританцовывая. Так вот почему в Питере я не любила мороженое! На севере ты должен питаться по-другому, чтобы выжить. Например, пиво как дешевый анестетик от поступательной сырости, семечки – карманные четки от тревожности и, пожалуй, корюшка. Она – маленький тотем дохлой рыбы, всплывающей брюхом вверх после каждого душевного шторма. Я села на скамейку и закурила; с моего места отлично просматривалась величественная фигура Картлис Дэда – Мать Грузия. Эта статная женщина держала меч для врагов и чашу с вином для гостей, платье сидело на ней так, будто снято с подиума.
– Ну что, дэда, нальешь мне веселья? – спросила я.
Статуя на меня и не смотрела. Зато подошла ластиться блохастая кошка, я одними губами сказала: «Сссъ…гинь», и она, кажется, понимала русскую речь лучше некоторых.
Я вернулась в Stamba за полночь, сбросила сумки и, преодолев желание потанцевать голой перед зеркалом с бутылочкой белого, схватила самоучители. «Хватит, Нино, бездельничать, смысл в том, чтобы учиться и в этом процессе обрести себя». Я раскидала коробки с обувью и нашла широкоформатный блокнот в бархатной обложке. Покусала кончик цветной ручки и придумала название «Изучение Грузии и самой себя». Весь смысл ежедневных трудов в дисциплине и новых знаниях о мире и о себе. В качестве духовной и грамматической практики каждый день я буду добавлять сюда несколько абзацев.
Мягкий переплет блокнота гнулся в руках. Первое задание – выписать на грузинском слово дня; трудность в том, что все закорючки должны быть выведены идеально. Я подумала, сверилась с самоучителем и написала «амбори». Мое первое слово на первую букву грузинского алфавита (ა – ани) – «поцелуй». Это мое личное слово, которое составляет всю сущность целиком. Я сама королева переходов: от детства к зрелости, от одиночества к близости… кроме того, я просто обожаю целоваться.
Вторым блоком идет мудрость грузинского народа. По задумке, надо найти емкое выражение, которое соответствует настроению, запомнить его, а потом вставлять в речь с умным видом. Я открыла сборник стихотворений, выбрала наугад Галактиона Табидзе; мужику с именем повезло – самое крутое имя во вселенной. Естественно, он писал про любовь, и я аккуратно перенесла символы на бумагу: «усикварулод мзе ар суфевс цис камаразе»1. Кажется, уже через минуту я спала под диджей-сет, доносившийся с крыши.
Глава 2
Мои дни превратились в бесконечный экскурсионный поток. Без отдыха я шатаюсь по городу, запоминаю дорогу, учусь ориентироваться в хитросплетениях улиц. Беру хинкали в Pasanauri – четыре штуки, считаю складочки, как учила Лейла: «…ровно двадцать одна, и это истинное мастерство».
– Почему это двадцать одна? – удивляется Гоги, который работает здесь уже тридцать лет. – Эталон – девятнадцать! Хинкали символизирует солнце, а складочки – девятнадцать богов севера Грузии. «Ха-ха, Лейла, оказывается, никакой ты не эксперт», – подумала я, а вслух сказала:
– Спасибо, Гоги, это очень важно для меня!
Я заглатываю плотные мешочки и не могу наесться. Они лопаются во рту, выпускают питательный бульон. Руки тянутся к следующему, прежде чем я успеваю отложить узелок из теста. Нервно поглощая еду и спиртное, я размышляю о вчерашних «делах»: спала в кресле Театра марионеток Резо Габриадзе, безучастно смотрела на тбилисские пейзажи в доме-музее Ахвледиани, валялась на траве за бамбуковой рощей в Ботсаду. Темп, с которым я прорастала в свою новую реальность, отпугивал на время гнетущие воспоминания и оставлял меня в безмятежном неведении о моем внутреннем состоянии.
Несмотря на обуявший меня голод, я становлюсь все худее. Ловлю отражения в витринах и удивляюсь, настолько эта женщина не походит на питерскую Нино. В детстве я мечтала быть не простой худой – тощей, как модели из глянцевых журналов. Все сбылось: глаза, обрамленные черной подводкой, сделались на контрасте с изможденностью лица совершенно огромными. В новых шмотках я вполне могу сойти за свою: широкие брюки сложного кроя, короткий тай-дай-топ, бейсболка с надписью «Virgin Prostitute» и сумка, будто ее с рождения не стирали, – треш-эстетика. Как будто только выползла из техно-клуба Bassiani. Черные очки влипли в мое лицо, и я уже не представляла, как оно выглядит без закрывающих глаза стекол. Я окончательно спряталась, и это стало лучшим решением моей новой жизни.
Я миновала очередной двор. Когда-то здесь накрывали длинные столы – его обитатели собирались вместе и трапезничали, все было принято делать сообща: устраивать свадьбы, отмечать праздники, справлять поминки. Интересно, как бы я относилась к этому городу, если бы родилась здесь, просыпалась бы каждое утро в одном из этих домов из плотного кирпича? Мысли опять поплыли: «Какой бы я была? Уверенной и смелой, как Ия, или, наоборот, город приручил бы меня, и я стала бы женщиной, четко сознающей свою принадлежность к этой земле, а поэтому тихой и покорной?» Любопытно, за кого бы я вышла замуж? Так сложилось, что мой папа сбежал из Тбилиси за руку с Гелой, и я выросла в чужом мне городе, встретила Алексея Александровича, человека, как оказалось, мне совершенно неподходящего. Что ж, как вышло, так вышло, и тут уж ничего не поделать. Эти размышления навевали тоску, но, несмотря на это, мне нравилось совать нос в чужие семьи и представлять себя их частью. И главный вопрос был: «Если бы Тамази остался здесь, что бы осталось от меня?»
Впереди дом в мавританском стиле с милой башенкой – улица Иванэ Мачабели, я ее уже знаю. Второй поворот направо после второго поворота налево оказался улицей Беридзе, я сунула туда свой нос и удивилась тому, какая она вонючая. Из прошлой жизни последней, кого я видела, была Ия Беридзе. Ровно три недели назад. Она стояла в проеме гардеробной, когда я швыряла вещи в чемодан, и проклинала меня на чем свет стоит.
– Где твоя поддержка, Ия? Меня только что бросил муж!
Она разразилась бранью на грузинском.
– Впервые рада, что не понимаю ни слова, – сухо сказала я.
– То, что он гондон, не дает тебе права поступать так со всеми нами! Особенно с мальчиками!
Протолкнув внутрь лабутеновский каблук, я еле застегнула молнию и, отряхнувшись, твердо сказала, чтобы Ия не лезла в мою жизнь.
– Ты знаешь, куда он ушел? К кому? – спросила она.
– Знаю. К Василисе.
Ия замолчала, а потом затараторила с новой силой: «Ты уверена, Лат’ираки2? Может, он это нарочно. Пока не доказано, не ****, что сказано!»
– Он должен теперь предоставить доказательства своей измены? Ты слышишь, что говоришь? Какого ты о нем высокого мнения!
– Алексей тебя любит, я знаю точно.
Вместо ответа я хлопнула входной дверью и ушла, оставив ее с моей квартирой наедине. Это был последний человек, с которым я так или иначе попрощалась. Свой номер я выбросила на следующий день.
В четверг я прогуливалась по дорогому Вера и с удовольствием подумала, что хочу остановиться в Тбилиси не понарошку, а по-серьезному. День был прекрасный и настраивал на размышления. На Лео Киачели я сразу приметила особняк цвета старой терракоты с гипсовыми маскаронами – полуразрушенное богатство уходящей эпохи. Здесь живут бывшие оперные певцы, наследники громких грузинских фамилий, наверняка и женщины с разбитым сердцем. «Мое место», – щелкнуло внутри. Я даже не удивилась, когда самая большая квартира на последнем этаже оказалась пустующей.
– Живший там художник сбежал в Берлин после неудачной выставки, – из подъезда вышла болтливая старушка с таксой по имени Бахтияр – она и стала моей первой тбилисской подружкой.
Денег после расставания с Алексеем Александровичем хватало, и десять с половиной тысяч лари в месяц на аренду для меня пустая формальность. Я подробно заполнила карточку, с особенной тщательностью выписав никому не нужное отчество. Хозяйка удивилась, что я планирую жить в одиночестве:
– У тебя что, нет детей?
– Ара, марто вар3, – на ломаном грузинском объяснила ей я: одна.
Она пожала плечами, но смотрела с подозрением, видимо, все же выдавала меня расплывшаяся фигура, хотя хотелось думать, что ею двигало простое грузинское недоверие к самодостаточному женскому одиночеству. Сама она страшно гордилась тем, что четверо детей подарили ей уже десятерых внуков: «Одиннадцатый на подходе». Она ждет задаток. Вместо паспорта я кидаю на стол пачку розовых лари.
– Только не снимайте виноград с балкона, – говорю. – Он мой.
Ключ хрустнул в замке, и дверь широко распахнулась, вдыхая меня вместе с медовой жарой Старого Тбилиси. Пыль повисла в воздухе, и я замерла, оглядываясь: квартира великолепна. Четыре арочных окна в два человеческих роста, кованый балкон смотрит на влитую в гору церковь Святого Давида. Я бросила вещи, кинула сумку на винного (естественно!) цвета диван и побежала по просторному холлу: паркет скрипит, у каждой доски свое мнение, как и у меня. Свечи – везде, стеллаж с книгами на русском, французском и грузинском. Картины, оставленные предыдущим жильцом; никто не знает, кто он, но говорят, что художник был несчастен. «Кто говорит?» – спросила я хозяйку Бахтияра. «Все говорят», – ответила она. Рассматриваю полотна внимательно: больше всего нравится то, на которой разбитый бокал. В центре большая тумба с проигрывателем и пластинками: Гиули Чохели, Инола Гургули, Виктор Цой, «Орэра». Заглядываю в каждую из трех спален по очереди, выбираю для себя ту, которая в приглушенных оливковых тонах.
В девять вечера я опять залипаю в Fabrika, пью циви кава4 со льдом, в блокноте рисую схему: «Тбилиси против Санкт-Петербурга: плюсы и минусы» – и не нахожу ответов. Блокнот пополняется словами: «симартле» – «правда», «мохетиале» – «странник», «дзебна» – «поиск», «идентоба» – «идентичность».
Моя спальня находилась в южном крыле. Я повесила картину с бокалом рядом с кроватью. Никакие звуки не раздавались в квартире: никто не кричал, не хлопал дверью, не бил тарелки неуклюжими руками. Я неторопливо умылась и причесала волосы, набрала номер моей тетки Тинико. На самом деле где-то глубоко во мне жила надежда, что, как только я увижу наш дом в Ксани, место, где я познакомилась с Ией и Гелой, грузинский язык вернется вновь без всяких усилий; от самоучителей у меня во рту осталось дурное вчерашнее послевкусие.
Ответил мужчина.
– Позовите, пожалуйста, к телефону Тинико.
– Его нет.
– Я не про Зурико, я про Тинико.
– Его тоже нет.
Я сдержала смешок: грузины в большинстве своем часто путают женский и мужской род в русском языке из-за того, что в их языке таких категорий попросту нет. Сквозь межъязыковые трудности пришло понимание, что я говорю с сыном Зурико. Объяснила, что я дочь Тамази, и мы условились, что я приеду в Ксани в пятницу.
С первым лучом солнца я распахнула окна настежь, накинула халат и вышла на балкон, ощущая себя синьориной. Тбилиси встречал свою новую жительницу теплым воздухом и зарождающимся рассветом. Я уставилась на него: сложно представить, что нам, петербуржцам, солнце так долго заменял вздувшийся пузырем купол Исаакиевского собора, что я уже совсем забыла, как оно греет по-настоящему.
Глава 3
Квелазе сашиши, рац гваквс – чвени царсулиа. Да проблемац имашиa, ту ра вукот мас / Прошлое – это самое страшное, что у нас есть. И что с ним делать – это самая большая проблема
Я вернулась туда, где училась быть Нино Кецховели. Не Ниношей, не Ийкиной подружкой и не женой офицера Бонишевского, а самой собой. Целый год прошел с того момента, как я лежала на кушетке у Николая Васильевича, тогда подсознание и сообщило мне, что Ксани, деревня, в которой я родилась, символизирует для меня персональный рай. Тогда ведь, до Петербурга, до своей «взрослой жизни», я чувствовала себя по-настоящему счастливой?
Пейзаж казался смутно знакомым. Прозрачная в былые времена Ксани обмельчала: вялая вода оголила каменистое дно. Я закрыла глаза: по широкой дороге мы с Тинико бежим навстречу друг другу. Хватаем Зурико за мягкие ручки, крутим его в вихре и бросаем в полноводное течение реки. В полете он визжит от радости, а потом несколько раз переворачивается в бурлящей воде: мы хохочем над его маленькими розовыми пятками. Нам предоставляли полную свободу шнырять по чужим дворам, прыгать в речку со скалы, кидаться камнями, тырить фрукты из садов Бичия, и вот, будто совершив полный круг, я вернулась.
Щелкнув зажигалкой, я закурила, стащила босоножку и опустила ногу в мутную воду. Оно и ясно: по внезапно выросшему виадуку с грохотом пронесся поезд, высыпав на Ксани дождь из грязи из пыли. Отсюда до деревни четверть часа в гору Саркинети. Я бросила в подобие реки недокуренную сигарету.
Дом узнал меня раньше, чем я его: «Тебя давно не было», – с укором сказал он. За время моего отсутствия крепкое родовое поместье превратилось в рухлядь.
Я ступила на гранитную дорожку, раскрошившуюся на раскаленной почве и потерявшую большую свою часть, и неуверенно сделала несколько шагов. Гранатовое дерево у входа исчезло – исчезло все. Лоза агонизировала: переспелый виноград, плотно скрученный липкой паутиной в темные коконы, падал сверху и вяз на камнях. Трава изобиловала сорняками, среди которых змеились протоптанные тропинки. Качели у стены. Те самые, крашенные в красный и желтый, скрипнули, испугав меня. Я провела рукой по дверной ручке – заперто. Я помнила, как сдвинуть ключ в замке, вниз и влево.
– Рас эдзэбт ик, ха?5 – окликнул меня старушечий голос.
– Меня зовут Нино Кецховели, – громко сказала я.
– Нино, швило, шен хар?6 Гамарджоба, Нино, генацвале!7
Бабка заплакала и сжала меня в объятиях. Шептала мне в шею и в плечи. Было не совсем приятно, но какая-то часть сжалась от того, какая она проникновенная. Кто это, я не имела никакого понятия. Она объясняла по-грузински, срывая голос и жестикулируя, а я чуть кивала не в такт.
– Тинико? Зурико? – удалось вставить мне знакомые имена в ее протяжную песню.
Она всхлипнула, достала бумажку и написала номер.
– Тинико?
– Ахла мо́влэн8. – Бабка вскинула руку, пошарила в бездонном кармане и выудила тяжелую связку ключей. – Щемоди, щемоди!9
Я, понурив голову, побрела за ней. Мы зашли в пустой дом, и она, расцеловав меня напоследок, вдруг исчезла, оставила меня в месте, где все неузнаваемо знакомо. У двери висел пакет с кроссовками сорокового размера. Комнаты служили складом для чьих-то вещей: матрас у стены, одежда, разбросанная на пыльном диване, поломанный велосипед без цепи, несколько деревянных икон, захламленная веранда. Я открыла ящик и тут же закрыла. На каждом столе пепельница, полная толстых желтых окурков. Они были здесь везде: в банках из-под фасоли, в горшках с мертвыми растениями. Такие следы оставляют мужчины, которые живут на бегу, спят на диванах и уходят до рассвета. Дом был заброшен, но не покинут.
Я поднялась по лестнице. Пахло старым постельным бельем. Я забыла, что запахи не исчезают. Это смесь крахмала, застоявшегося тепла и розовой воды – бабушка Лиза стирала каждую среду, и после этого весь дом еще несколько дней источал тонкий сладковатый шлейф. На втором этаже все так же стояло старинное зеркало в узкой резной раме; мы с Ией кривлялись перед ним, как и позже перед любым другим. Когда я взглянула на свое отражение, мне показалось, что оно обращено не внутрь, а наружу.
Остальные комнаты не подкинули мне ни единой вещи, которая бы напомнила о детстве. Я думала, что почувствую себя вновь маленькой, любопытной и раздувающейся от счастья, а я чувствовала себя тридцатичетырехлетней женщиной в доме, где ей больше нет места. Только на чердаке я нашла наш с Ией настольный проигрыватель: черный в цветочек. Сердце затрепетало, и я бережно погладила прозрачную крышку, стирая пыль, пробежалась пальцами по кнопкам, которых уже давно никто не касался.
В дальнем углу небольшая коробка, в ней кукла, одетая в самодельное платье, мятая открытка, фотография с двумя обнимающимися девочками. Все это было невыносимо живым. Присмотревшись, я сначала увидела знакомое платьице, свои красные сандалии, а потом уже узнала себя. На обороте подпись «Нино и Тата», но Тату я забыла напрочь.
На дне тетрадь, все листы чистые, только слово «гулгула», написанное мной в пять лет. Мы с Ией так называли состояние безумного страха. Ни в одном языке такого нет, только в нашем. Еще наша с Ией записка. Пожелтевшая бумажка, сложенная вчетверо, с надписью: «Гахсени мхолод машин, ту моквдеби»10. Для меня это все звучало бессмыслицей. Странно, я все помню и в то же время не помню ничего. Бумажка пахла старостью, я вдохнула и вдруг явственно вспомнила, как Ия берет фломастер, бормочет под нос. Мои глаза расширяются – я все понимаю: «Открой, только если умрешь».
Записка нагрелась в руках, и мир дернулся – меня втащило в знакомый коридор. Впервые мне удалось совершить гипнотический прыжок самостоятельно. Николай Васильевич говорил, что «интросуггестия» – это не магия. Это просто момент, когда сознание уступает место памяти. Наверное, у каждого свой спусковой крючок: одни проваливаются внутрь себя от музыки, от какой-то одной, цепляющей нерв ноты, другие – от ощущений, третьи – от запахов, и иногда достаточно просто оказаться в пространстве, которое знает тебя лучше, чем ты сама. Дом, который помнит мой голос, мою походку, мой детский страх. Дом, который слишком долго ждал моего возвращения.
Передо мной только одна дверь – в мою спальню в Ксани: зеленая, с нарисованным детской неумелой рукой цветочком, мои листочки белые, Иины – алые. Потянув ее на себя, я оказалась в 1996-м. В комнате бабушка Лиза и шестилетняя Ия. За окном душная ночь, сверчки трещат так, будто сговорились. Света нет, все село погружено во тьму, только свеча на столе. За окном лают собаки, я различаю Джульбарса и тонкое тявканье Лэкви. Бабушка дует на огонек, и он, боясь потухнуть, дрожит. Чувствую, как мое маленькое сердечко колотится так, будто сейчас убежит.
– Было ли то, не было ли… – начинает Лиза, – жила женщина, и были у нее две дочери. Старшая – Ила, крепкая девочка, как камень. Младшую звали Нани, и была она легкая, как лепесток.
Лиза квохчет по-грузински, и я понимаю каждое слово.
– Это мы, Нино, – шепотом говорит Ия. – Она просто испортила имена!
Бабушка подмигнула, и голос ее стал ниже:
– Жили эти красивые девочки вместе, ели из одной чаши, спали на одной подушке. Они были неразлучны, как луна и ее отражение в воде. Смеялись так, что весь двор дрожал. В ту пору по ночам в селе бродили дэвы – не люди и не звери, с красными глазами и пастью до ушей.
Свеча треснула. Ия вздрогнула, сказала: «Гулгула» – и прижалась ко мне. Бабушка Лиза поправила свечу, и тень ее стала длинной и кривой, как штык. Голос стал хриплым, будто из глубины земли:
– Они приходили, когда в доме смеялись дети, потому что детский смех был для них самым сладким мясом. Однажды ночью старшая девочка проснулась оттого, что в комнате пахло серой и мокрым камнем. У кровати стоял дэв, длинный, как тень, и держал ее сестру за волосы. Девочка закричала, но мать не проснулась: дэвы умеют делать так, что взрослые спят, пока они воруют малышей. Имя Илы, тяжелое, каменное, не смогли ухватить. А имя Нани было легкое, легкое… Дэвы ухватили его и утащили прочь. Запомните, девочки, – сказала она и глянула так, будто сквозь стену, туда, где горели далекие костры. – Когда вокруг война, легче всего украсть имя. Убьют отца – сын забудет, как его звали. Сожгут дом – дочь будет ходить без имени, пока не возьмут ее дэвы. Потому я вам сказку рассказываю. Чтобы знали: смех не игрушка. А дэвы и люди ничем не отличаются.
Утром мать зовет:
– Нани, иди сюда!
А девочка сидит молча, не оборачивается. Нет у нее имени, нет. С тех пор ходила она за сестрой как тень. Сидела рядом, спала рядом, а глаза пустые, как две угольные дыры.
Ила прижимает сестру к себе и шепчет:
– Ты моя Нани, ты моя девочка.
А та качает головой:
– Я не Нани. Нет у меня имени.
Говорят, что безымянные дети не взрослеют. Они остаются маленькими, пока их не заберут обратно дэвы.
– Я бы вытащила ее, Лиза! Я бы вернула Нино ее имя! – прервала сказку Ия и в гневе затопала босыми ногами.
Бабушка кивнула:
– Смелая Ила пошла в горы, искать имя сестры. Она дошла до пещеры, черной, как зев. Внутри дэвы пировали: на каменных блюдах лежали детские кости, вместо чаш – черепа, а в углу сидела ее сестра. Она хотела взять ее за руку, но младшая покачала головой: «Если тронешь меня, сама останешься здесь навсегда. Если уйдешь, я останусь с дэвами, но ты будешь жить». Ила вернулась домой, но навсегда осталась с тенью в сердце.
У меня в глазах защипало от страха, я открыла пересохший рот и жалобно произнесла:
– Что же делать, бэбия?? Я теперь навсегда останусь призраком?
– Не знаю, Нино. Каждая девочка сама в ответе за свою судьбу.
Глава 4
Мхолод дгес ту унда мовквде – эс сашишиа, холо ту «одесме» – машин араперия сашиши / Только сегодня умереть – страшно, а если «когда-нибудь» – то ничего
Свеча потухла, и темнота резко сомкнулась. Я нашла себя сидящей на корточках в темноте.
– Нино?! Ты тут?
Лестница протяжно застонала, на чердак поднялся Зурико, которого я не видела с тех пор, как ему исполнилось восемь. Тогда он выглядел устрашающе: еще не успели окончательно зажить ожоги, которые он получил, упав в раскаленный тонэ.
– Зура! – я поднялась с колен, и мы обнялись так крепко, будто хотели убедиться, что мы оба настоящие.
Мой двоюродный брат отстранился, и свет снизу разрисовал его лицо резкими тенями. Теперь ему было больше сорока: тонкая кожа, тусклые волосы. Губы от постоянного курения уже слегка сморщились. Бледная карта ожогов нанесена на всю правую часть его лица и шеи, но глаза прежние: внимательные, темные, глубокие.
– Зачем ты здесь, наверху? – спросил он. – Пойдем вниз, чего-нибудь пожуем.
На первом этаже Зурико наспех накрыл на стол: суетился, ронял ложки, ставил стаканы мимо салфеток. Рассказывал он быстро, взволнованно, как человек, которому давно не давали говорить.
– Женился, развелся, двадцать лет в театре… ставлю пьесы… даже премьер приходил.
– Ираклий Кобахидзе, – вставила я, довольная собой.
Зура глухо расхохотался:
– Ты уже здесь все знаешь, так? Сколько времени здесь?
– Пару недель. А где Тинико?
– Тинкуша… он это… во Франции, лет десять. Ой, она, – сам себя поправил Зурико. – Детей подняла, работу нашла. Только это, весь объем души растеряла, так можно сказать? Совсем не приезжает, забыла нас, даже Гоги забыла. Помнишь такого? Через дорогу? – Он сменил тему. – У тебя планы на жизнь есть?
– Кто же знает, Зур, кто знает…
– Кто знает, никто не знает, – протянул он. – Ты замужем? Дети есть у тебя?
– Есть, двое.
– Они тут, как?
Я не ответила, и Зурико расстроенно покачал головой. Меня кормили салатом из помидоров и пхали из шпината и свекольной ботвы – я огорченно поцокала языком.
Стукнула входная дверь, и в гостиной появился взлохмаченный подросток в больших кедах и мятой футболке.
– Это Гиорги, сын мой.
– Привет! Это я, – указала на себя, – звонила тебе, – широко открывая рот, я приложила трубку из пальцев к уху.
Мальчик на мои кривляния смотрел равнодушно, пожал плечами, будто ему было все равно, кто я такая, и бросил на диван кожаную сумку, рассыпав содержимое. Какой бы демонической силой беспорядка ни обладал Зур, он сумел передать его по наследству.
– Не обижайся: Гиорги не понимает по-русски, – объяснил Зурико.
Я пожала плечами и стала пить мелкими глоточками минеральную воду. Она была слегка солоновата, зато перебила вкус пхали.
– Почему?
– Теперь так принято, да… Молодежь не учит русский язык специально.
Зура погремел на кухне и вынес лепешки мчади, пахнущие как теплая булочная взвесь. Кукурузная мука липла к зубам – я разочарованно пожевала пресную котлетку. Гиорги все же посмотрел на меня с недоброжелательным любопытством.
– Значит, теперь вы живете здесь вдвоем?
«Почему вы так запустили дом?» – хотела спросить я, но не решалась. Зурико сам был похож на деталь от старого шкафа: что-то щелкало в нем, когда он поворачивал голову.
– Почему здесь все в таком состоянии?
– Как говоришь ты такое? – изумился он.
– Ты не делал ремонт?
– Делал же. Как не делал? Смотри сюда: стенка эта была зеленая, помнишь? Вспоминай, ну? Вот. А сейчас есть темно-коричневая!
– Зура, мебель та же самая, что и тридцать лет назад.
– Зачем менять, Нино? Еще вполне сгодится.
Он говорил чуть сбивчиво, будто подслушивал собственные мысли. Все в нем было отложено на пото́м: и ремонт, и взгляд, сама жизнь. Дом достался ему в наследство, но, по правде говоря, он принадлежит всем детям Лизы и Давида в равной степени. Омари, Джемал и Тина умерли, папа исключен из завещания за побег в Ленинград, а значит, права на дом у Изо, Лианы, Зурико, Тинико и у меня. Просто мы никогда об этом не говорили. По взгляду Зуры я поняла, что он думает о том же самом и боится, что теперь я захочу жить здесь с ними. Не переживай, Зура.
– А где все остальные? – спросила я. – Где наши тетки?
Зурико вздохнул и сказал:
– Идем.
Мы уже шли к выходу: я бросила прощальный взгляд на гостиную и заметила в глубине серванта красивую рамку с лентой, выбивавшуюся из общего стиля.
– Что это?
Прежде чем Зура успел ответить, я оказалась в противоположном конце комнаты и схватилась за рамку обеими руками.
Бумага была ровной, без единой складки. Лиза протирала стекло, как будто там было лицо ее сына. Государственный театральный институт имени Шота Руставели, Тамаз Кецховели, год окончания 1991. Специальность «История и теория театра». И полустершаяся печать.
– Папин диплом?
– А-а-а-а… да, Тамазико, – неохотно сказал Зура. – Стоит тут.
Я вытащила из воспоминаний редкие моменты общения с отцом в последние годы. Он никогда не спрашивал, счастлива ли я. Он спрашивал, хватает ли мне денег и еще: «Сколько подарить мальчикам на день рождения?» Иногда я пыталась осторожно расспросить его о детстве, но всякий раз он замыкался в себе. Мама говорила, что Тамази так и не смог простить родителей за то, что они фактически запретили ему их навещать: «Он для них больше не существует, понимаешь? Старший сын по обычаям должен оставаться рядом с матерью и отцом, заботиться о них, а Тамази сбежал в другой город… Что ж, зато они всегда рады внукам. В этом я никогда не могла их упрекнуть».
Здесь, в Ксани, он остался совсем другим. Папа изучал чужие судьбы и чужие роли. Я представила молодого Тамази таким, каким его видела мать в тот год, – новоиспеченного выпускника престижного института. Долгие годы она хранила диплом как символ потенциала, который не реализовался. То, что он встретил мою мать и больше не вернулся в родной дом, – Лизин провал.
Я перевернула рамку: надпись на грузинском.
– Зур, что тут написано?
Он подошел, протер глаза и выговорил:
– Моему будущему театральному критику. Я буду хранить все твои статьи в газетах. С любовью, мама.
Первый и последний раз о нас написали газеты, когда Тамази заработал много денег и попал в региональный список коррупционеров.
– Я это заберу, – сказала я.
Зура пожал плечами. Он отвел меня на кладбище. Там, в огороженном углу, два надгробия: Лиза и Давид, мои бабушка и дед. Я долго всматриваюсь в их полустертые гранитные лица, слышу голоса детства: «Нино, чвено квелазе сакварело гогона!11», «Моди ак! Чамис дроа!12» И запах медовых лепешек, и смех близких, и праздники, когда всей семье тесно и счастливо в одном доме.
Этого уже нет и никогда не будет. Я легла на каменную плиту, вода вокруг которой нагрелась солнцем. Лиза Кецховели – 1928–1998. Я помню, что бабушка ложилась рано и вставала в пять утра.
– Старая ведьма, – проговорила я вслух.
Когда мы снова увидимся, я задам ей вопрос: «Как ты додумалась рассказывать маленьким детям такие страшные сказки? Ты знаешь, почему я застряла? Как же я, девочка без имени, умудрилась ни капли не повзрослеть?» А она ответит: «Это же просто сказка, Нино! Ты сама сделала ее страшной». Бабка Лиза не любила меня из-за предательства Тамази. Может, она прокляла его и весь наш род в бессильном желании вернуть сына назад?
Значит, я оставила свое имя здесь. То есть семья Кецховели совершила ошибку, уехав из Грузии? Но что я могла сделать? Ведь мне было всего шесть лет. Испорченные воспоминания, отразившие мое детство в новом свете, расстроили меня, и я стала думать о том, как круто изменилась моя жизнь. Смешно сказать, лежу где-то в грузинской глуши на кладбище и говорю с мертвыми, а ведь я даже не пьяна. Почему, кстати? Надо напиться в хлам и пойти искать дэвов, которые отобрали мое имя.
– Что смотришь, э?
Я обернулась: сзади неслышно подкрался причудливого вида старичок с лопатой – могильщик, говорящий по-русски.
– Пришла проведать. Здесь мои родственники.
– Как фамилия есть?
– Кецховели.
Он мгновенно просиял, как будто все Кецховели – его лучшие друзья:
– А-а-а… хороший фамилий какой! Пойдем кое-что покажу! Хай, цавидет!13 Айда!
Я поднялась с колен и, не зная зачем, поплелась за ним. Он пришел на пустой участок с выжженной травой и топнул ногой:
– Вот место с перспективкой, ага. Бери, дешево дам! Будешь рядом лежать.
Я попятилась и убежала.
Глава 5
Арц исэ сашишиа, родесац пасухгауцэмели пикреби тавши триалебс. Араперия сашиши. Даэ, итриалон / Не так страшно, когда мысли без ответа крутятся в голове. Ничего страшного. Пускай покрутятся
После Ксани Тбилиси был подобен глотку свежего воздуха. Я поняла, что эти чудесные истории восстановления родовых поместий и жизнь в глуши к западу от Мцхеты уж точно не для меня. Не знаю, чего я ждала. Только идиотка могла поверить в то, что, пока я буду разбирать хлам Зурико, оглушительная боль от предательства Алексея Александровича превратится в ноющую, потом сменится тоской, легкой грустью и наконец сотрется, как след от бокала на мраморном столике в кафе на Орбелиани.
Все было наоборот: чем дольше я не думала о распаде семьи, тем сильнее ощущала ее молчаливое отсутствие. На одной из улиц мне встретился мальчик лет восьми, кудрявый, с огромными, как мир, глазами. Он заливисто смеялся и катил перед собой мяч, неловко, неумело, так что попал прямиком мне по ногам. Мальчонка охнул от испуга, пробормотал: «Бодиши, ар миндода»14 – и был такой трогательный, что я захотела прижать его к груди, успокоить, сказать, что мне совсем не больно, и забрать его домой. Но я не имела на это права. В его раскаленном солнцем лице я усмотрела черты своих сыновей: и старшего, и младшего. Интересно, кем они станут, когда вырастут? Узнают ли они меня, если мы случайно встретимся на улице через двадцать лет, или пройдут мимо, не обернувшись? Я стояла неподвижно, как странная злая тетка, а потом ушла, так и не выдавив из себя ни слова. «Простите меня, – зашептала я. – Зачем вам такая мать, которая сама потерялась. Что я могу вам дать?»
В своем блокноте я написала слово дня «танджва» – «страдание». Рука становится тверже, буквы уже не скачут и сплетаются в предложение: «Боль пальца сердце чувствует, боль сердца – никто». «Надо вернуться», – все чаще думала я. Питер манил, но и обещал наградить меня сполна вернувшейся болью. Я боялась снова почувствовать себя женщиной, которую бросил муж, женщиной, которая оказалась слишком слаба и отреклась от своих детей. Женщиной, которая оказалась неинтересной даже своему любовнику. Теперь я думала о Нике без прошлой страсти, и мне было бесконечно непонятно, отчего он так долго владел моим вниманием. Я даже злилась на него, как будто только он виноват, что закрыл своей огромной извращенной фигурой мою настоящую любовь.
В ту ночь мне опять снился «Лахта-центр», и я проснулась в холодном поту. Я вскочила, закурила сигарету и пошла думать на балкончик. Мне снился тот злополучный день, когда Воробьи поругались из-за моей юбки, именно тогда я посоветовала Фросе соблазнить нашего начальника. Я прищурилась, вспоминая детали разговора: «Может, он сдастся и поцелует тебя, ты шевельнешь бедром – и все, дальше дело техники». Фроська пролепетала что-то вроде: «Это очень смело, Нино». А я такая говорю: «Попробуй, а я поеду домой пораньше». Дальше я таскалась по «Лахте» без дела и, приблизившись к тачке, поняла, что забыла ключи от нее в кабинете. Потом я дома, делаю оборот на входной двери, сажусь на пуфик, аккуратно протираю серебристую кожу замшевой тряпочкой. На мне туфли из ЦУМа с открытым мысом, поэтому неудивительно, что я ухаживаю за ними лучше, чем за лицом. В моем сне Алексей Александрович поворачивается, перебрасывает кухонное полотенчико через плечо, за его спиной часы – я отчетливо вижу, что стрелка показывает девять вечера. Несмотря на душную ночь, меня затрясло. Я должна была уйти с работы в районе четырех тридцати, ведь жена Воробья пришла сразу после кофе-брейка и нарушила деловой распорядок. Вот только что я делала с пяти до девяти вечера? Сколько я ни силилась вспомнить хоть что-то в этом временном промежутке, – не получалось.
На пятую неделю проживания в стране картвелов я почувствовала, что она будет последней. Я перестала маскироваться, смирилась с отрыжкой русофобии, усугубленной временем, говорила медленно, с нарочитым русским акцентом. Иду по привычному маршруту, пешком по улице Леонидзе, толпа принимает меня в свои объятья, и среди густого многолюдья никто не догадывается, что я одинока. Вижу: мужик сидит на корточках и разговаривает по телефону на всю улицу – и неожиданно просыпается во мне питерская интеллигентность. «Зачем кричать? Прохожие не обязательно хотят быть в курсе чужих проблем», – хотела сказать я, но устыдилась. Всегда в Питере я остро чувствовала себя грузинкой, но никогда так сильно, как сейчас, я не чувствовала себя русской.
Меня постигло максимальное разочарование: я не нашла себя, а только забылась. Бары, улицы, случайные мужчины – все крутилось и сгущалось, как предрассветный похмельный морок. Я даже ни разу не влюбилась, хотя для меня это была дичайшая редкость. Грузинский язык жевался, но не глотался, я изъяснялась как глухонемая с частичными нарушениями речи, и окружающие поглядывали на меня с заботливой жалостью. Запах грязи и старости ходил по пятам. Я разговаривала с каждой собакой: «Гамарджоба, собака!», гладила их встрепанные мокрые головы. Здесь везде миски для бродячих животных. Есть ли что-то похожее для бродячих людей?
В четверг я купила билеты до Санкт-Петербурга. Хладнокровно и со строгой тщательностью, присущей человеку, который все для себя решил, я проверила вещи и паспорт, пересчитала оставшиеся деньги – много. Как только стрелки перевалили за десять вечера, я накинула шелковую рубашку и отправилась в Старый город за тем, чтобы бросить на Мать Грузию прощальный обвиняющий взгляд и высказать ей все, что о ней думаю.
Вдыхаю чужой теплый воздух и пытаюсь восстановить путь, который привел меня в эту точку. Я всю жизнь плыла по течению, и это естественно, что в какой-то момент мне не понравилось то место, в котором я очутилась. Без профессии, без образования, без смысла. Значит, надо посвятить себя сыновьям. «Ты думаешь, что можешь уходить, а можешь возвращаться, когда тебе удобно?? – сказала воображаемая Ия. – Ты уехала искать мужика в Грузию, а теперь, когда ты не нашла, с кем потрахаться, вдруг решила стать хорошей матерью?! Не ври хотя бы себе, Лат’ираки15. Ты просто используешь их как прикрытие!» Да, она была бы права.
Я резко остановилась – на моей обычно пустой скамеечке мужской силуэт. Видимо, я замешкалась, потому что силуэт поднялся и крикнул: «Заблудилась, да?» Я сделала вид, что оглядываюсь, будто ищу знакомую улицу, но передумала и села чуть поодаль. Незнакомец, конечно, не отставал:
– Чего молчишь? Не понравился я, так?
Он интонирует русскую фразу типичным для тбилисца образом.
– А ты всех туристок так встречаешь? Невежливо.
Мужчина усмехнулся, стер сигарету о ступеньку и подошел ко мне.
– Какие туристки… Нет, не верю. Ты своя, видно же.
Вблизи он оказался моложе, чем казалось издалека. И намного красивее. Я взглянула в его карие с золотыми крапинками тигриные глаза, и у меня наконец щелкнуло. Выпавшее сердце дало о себе знать впервые за долгое время.
– Я по-грузински даже двух слов связать не могу.
Он хмыкнул, сдвинул густые брови:
– Подумаешь. Я тоже… иногда. Особенно под вечер. Так что я могу тебе с этим помочь, язык быстро возьмешь.
Я рассмеялась, не ожидая, что он такой наглый.
– То есть ты учитель грузинского?
– Ага. Я бармен.
– Я так и сказала. В этом городе все либо бармены, либо поэты.
– Нет никакого либо. Именно бармены-поэты. И учителя грузинского. Зачем ты куришь эту дрянь? – он кивнул на Geоrgia Naturals.
– Я думала, все это курят.
– Первый раз вижу таких. Возьми «Парлиямент» или «Мальборо».
– Забавный ты. Как тебя зовут?
– Сандро. А тебя? Или мне так угадать?
– Имя надо знать, а не угадывать, – резко ответила я. – Меня зовут Нино.
Он прищурился, как будто пробуя имя на вкус:
– Нинелла… вот так. Так лучше. Тебе больше идет.
Я уже набрала в грудь воздуха, чтобы возмутиться (Нинелла?! Сдурел, что ли? Как ты посмел придумать мне новое имя?!), но он произнес его с такой дерзкой грузинской нотой: мягко, тягуче, с ласковым ударом на второй слог, будто нежно, но требовательно гладил меня по шее, что мне вдруг очень захотелось побыть Нинеллой хотя бы на одну ночь.
– Если не нравится, не буду так говорить. Давай я выведу тебя отсюда.
– Куда мы пойдем?
– В один бар, закрытый. Только свои заходят.
– А это законно?
– Ни в коем случае.
Он протянул руку, как мальчишка, приглашающий на шалость. Я смотрю на его ладонь и понимаю, что через минуту все будет по-другому. Эта мгновенная ясность будущего воспоминания осветила нас обоих – наш еще не начавшийся роман, судьбу мужчины и женщины, его бледные губы, ссоры, рождение новых смыслов и смерть нашего спокойствия. Я увидела это за секунду и улыбнулась.
– Ну что, Нинелла, идешь?
Главное, чтобы лихорадка не напала на меня снова, успела подумать я.
– Конечно.
Глава 6
Гвинос родесац свав, ботлс шени сулит авсеб / Выпивая бутылку вина, ты наполняешь ее своей душой
Сандро вел меня через дворики, в окнах домов которых висели выцветшие флаги, а упругий виноград тянулся к уличным фонарям. Он рассказывает о городе, о себе и своих друзьях, а я украдкой разглядываю его профиль: нарочито грубый бородатый овал, на виске тонкий белесый шрам, как случайная помарка карандашом, нос гордый, почти театральный, подсушенные солнцем губы; будто бы все как у всех, кто родился на Кавказе, но у него черты лица собрались в утомленную мужественность. Было в нем что-то от ножа: блеск и предчувствие пореза.
Его закрытый бар оказался в полуразрушенной галерее, которая в свое время открылась в чьей-то старой квартире, – как по-тбилисски! Мы проходим под арочным сводом, дождь уже замер, я поднимаю глаза – на меня капает сверху, и я давлюсь предвкушением скорого секса.
За стеной прятался совсем другой город. В разноголосом гомоне не звучало ни одного русского слова. На стене развешаны плакаты, узорчатые ткани, потрепанные афиши театров, ч/б фотографии с чьими-то подписями. Под потолком медленно, бесполезно крутились старые вентиляторы, светились лампочки в потертых абажурах. Бар открывал двери в семь вечера и не закрывал до тех пор, пока последний посетитель не оставлял его порога. Сандро подвел меня к столику, за которым громко спорила парочка: их силуэты еле заметны в колыхании табачного дыма. Не обращая внимания на спутницу, он представил ее соседа – мрачного мужчину с проколотым ухом: «Ираклий, айтишник, занимается здесь хрен знает чем, вот склеил себе новую пассию». Это был человек лет сорока с тронутой сединой бородой.
– Пассия шен хар. Ме цаведи16, – сказала девица.
Сандро по инерции выдохнул дым не туда. Девица захватила со столика пачку сигарет и ушла. Ираклий даже не поднял глаз, видимо, сцена была знакомая. Он взял в руки пивную кружку, как я узнаю позже – свою верную подругу в память о жене, которая ушла от него одним днем.
– Добро пожаловать! – быстро кивнул он мне. – Я как раз освободился.
Я отшутилась: мол, мне хватит и одного мужчины.
– А вот и Ксандрик! – подошел к нам мелкого роста кучерявый брюнет с небесно-голубыми глазами. При виде меня расплылся в безмятежной улыбке. – Его еще называют…
– Самый красивый парень Квемо Картли, – хрипло вставила девушка рядом с ним.
Ее луноликое бурно-веснушчатое лицо тонуло в вихре рыжих кудрей, и даже брови, на мой вкус чересчур разросшиеся, добавляли ей необходимую порцию брутальности. Ужасно привлекательна, раздражающе привлекательна. Она вперила в меня взгляд настороженный и любопытный, задержалась на тонких лямках платья, не знающем покое браслете на лодыжке. Я, не зная зачем, подмигнула ей.
Тогда девушка легкомысленно закинула бронзовую руку на плечо Сандро, слегка сжав его, демонстрируя этим сложившуюся между ними определенную близость, и поцеловала его в губы. На миг меня охватил приступ тошнотной ревности, от которого я инстинктивно сжалась, но тут же его подавила. Нинелла – это не Нино: она достаточно уверена в себе, чтобы не сомневаться.
Сандро поморщился, чуть встряхнул ее за плечи:
– Мариам, не делай так, а? Я говорил тебе не трогать меня.
Эта резкость ее ничуть не покоробила, она побурчала под нос (я разобрала знакомое слово «вэлури» – «дикий») и, вытянув ноги в сапогах, села рядом с Ираклием.
– Лука, давай садись, хочу выпить, – сказала она, звучно хлопнув парня по бедру.
– Ван момент, плиз!
Не дав ей опомниться, он поскользил в центр бара. Я проследила за ним: Лука двигался по темной, заполненной людьми зале с такой мягкостью и грациозностью, что посетители не замечали его до той поры, пока он сам этого не хотел; тогда он и обнаруживал себя, приветствуя знакомых радостным громким вскриком или затяжными объятиями.
– Будешь вино? – спросил Сандро.
Я оторвала взгляд от Луки и кивнула.
– И кто ты вообще такая, расскажешь? – спросила Мариам, когда мы наконец сели за стол.
– Я психолог.
Ираклий хлопнул широкой ладонью по столу. «Вот как!» – воскликнул он со всей полнотой изумления.
– Настоящий психолог? Тогда что можешь сказать про Сандро? Вы же только познакомились, да?
– Усикварулод мзе ар суфевс цис камаразе17, – вспомнила я своего друга Галактиона.
Им ответ понравился. Ираклий уважительно кивнул: «Табидзе», затем спросил:
– Знаешь грузинский?
– Нет.
– А что можешь сказать про нас? – не унималась Мариам.
В этот момент к нам подошел Лука: он вертел на пальцах непонятно откуда взявшийся поднос с двумя кувшинами белого вина. Я обрадовалась, предвкушая веселое опьянение, и нагло ответила:
– Да тут все очевидно! Ты его лучшая подруга, влюблена в него с детства. Ты, Ираклий, его двоюродный брат – у вас родинки на лице расположены в одинаковых местах. Ну а ты, Лука, да? Ты владелец этого бара, иначе зачем бы он с тобой дружил?
– Потрясающе, – Мариам прикрыла рот ладошкой. – Все мимо, обалдеть можно.
Я пожала плечами:
– Зато эффектно.
У парней на лицах мгновенно отразилось одобрение, у Мариам – легкая тошнота.
Друзья Сандро встретили меня с различной степенью дружелюбия, что, впрочем, было обусловлено их половой принадлежностью. За час я поняла, что отношения внутри компании непростые. Мариам нападала на каждого по очереди, Ираклий уже с первого бокала называл меня сестрой и обещал выдать замуж за самого красивого пастуха в Сванетии, Сандро держался сдержанно, а Лука болтал без умолку, путано рассуждал с набитым ртом о политике и кривлялся: «Я в жизни никогда не работал и не собираюсь!»
– На что ты тогда живешь? – спросила я, но он лишь непонимающе покрутил головой, изогнул густые брови так, как будто сам вопрос потряс его бессмысленностью до глубины души.
– Нинелла спрашивает, чем ты занимаешься, – помог Сандро.
– А ты не рассказывал ей, Сандрик? Мы ведем канал «TBILISOUL – душа Тбилиси». У нас сейчас в Грузии сложные времена…
– Мягко говоря, – хмыкнула Мариам.
– Круто. А в рабочее время?
Ираклий, сидевший рядом с Мариам и нежно гладивший ее по руке, ответил серьезно:
– Тем же самым. У нас в Грузии не принято разграничивать свободное и рабочее время. Ты живешь работой и работаешь жизнью.
– 250К подписчиков за год органики, – похвастался Лука. – Это тебе не шутки. А если шутку хочешь, то целый Маккартни лучше, чем Пол.
Он заливисто расхохотался.
– Вам интересно, что происходит в стране? – изумилась я.
– Ха, интересно? Страшно, – сказал Ираклий. – Каждый район Тбилиси – это отдельная рана.
– Эрекле, дзвирпасо18, зачем ты сразу о грустном? В основном мы снимаем видики, – добавила Мариам.
– Видики, – хохотнул Лука. – Она всегда так говорит.
– У тебя с этим проблемы? – сразу напала Мариам.
Он, притворно испугавшись, поднял обе руки в знак капитуляции.
– Смотри, Нинелла, это не просто люди, – Сандро горделиво обвел рукой посетителей бара. – Это наши, наши люди, наши соратники! Только щелкни, и все они соберутся на Руставели поднимать бокалы в мою честь, как положено.
«О, Сандро, так ты гордец, – подумала я, обманутая первым впечатлением. – Интересно, насколько это будет нам мешать?»
В этот момент толстый мегрел с широким лицом без усов и возраста, сидевший у растресканного пианино в центре зала, неуверенно запел, как будто вспоминал слова, которых никто уже не знает. Он аккомпанировал себе дрожащими руками. Звуки радугой переливались над нами: пока Лука, не стесняясь, утирал слезы, Сандро погрузился в себя, слушая музыку. Мы с Мариам не сводили с него глаз, он улыбнулся, как будто внутри него вспыхнуло солнце, а потом расстроился, и глаза стали тяжелыми, как свинец. Когда мелодия стихла, Сандро взял в руки бокал.
– Хочу сказать первое слово, – начал он по-русски. – Сегодня к нам пришла не просто девушка, а часть Грузии. Она где-то далеко ходила, бродила там, от своего сердца была оторвана. Она могла остаться в другой стране, среди других улиц, с другими именами… Все могла, но выбрала вернуться, – он поднял бокал, не глядя ни на кого.
– Он любит быть тамадой, хотя бы на один тост, – шепнула мне Мариам и отрывисто вздохнула. Я остро ощущала ее присутствие, и это по нашей женской логике значило, что я ей тоже интересна.
– Я не знаю, кем ты была там, – Сандро махнул рукой вдаль. – Но здесь ты Нинелла. А Нинелла – это всегда возвращение. Процитирую Чабуа Амирэджиби: «У нас есть все для того, чтобы провести счастливо этот вечер. Не только еда и вино… Но и божественные песни!»
В то время я была слишком молода, чтобы знать, кто такой Чабуа Амирэджиби, но позже я прочитала все про любовь Дата Туташхиа к Бечуни Пертиа.
И мы выпили так, будто делали это не первый раз. И не в последний.
Вот вроде бы и моветон – тосты в баре. Кто так делает? Какой век на дворе? Но здесь действительно собрались люди, для которых разговор важнее еды. Начнет один говорить об истинной радости, потом стремительно подведет нас к неожиданному выводу, который заставит всех остановиться и задуматься: «Знаете, я всегда думал, что радость – это когда все получилось: работа, любовь, деньги, семья. Но потом умер мой отец, и я впервые по-настоящему смеялся на похоронах, потому что кто-то вспомнил, как папа прятал в огороде деньги в банке из-под кофе и каждый день забывал, где именно. Мы смеялись до слез, и я понял: радость – это когда ты перестаешь злиться на то, как все получилось».
Наступает тишина: короткая, почти сакральная. Грузины не боятся тишины после слов. Они ее обживают, как заброшенный дом, в котором пока нет света, но уже есть тепло. У нас бы такую паузу заполнили шуткой или сменили тему. Здесь ждут, потому что у настоящего тоста должен быть последний вдох. А затем его подхватит тот, в ком отозвалось, присоединит свой голос к прозвучавшим словам: как инструмент вступает в уже звучащую партитуру: сменит ритм, сгустит гармонию, направит речь в другую тональность, расширит, замедлит, иногда очистит до тишины и передаст следующему. Тост завьется и наполнится многоголосьем.
Нам же, людям немузыкальным, несведущим, лишенным дара слова, остается только ловить взгляды друг друга, кивать, смиренно улыбаясь, погружаясь то в одну, то в другую мелодию – исповедь, возникшую между губами и бокалом, и ловить ту самую паузу, в которую можно наконец подлить себе еще вина.
Глава 7
Садац сикварули ар арис, ик сихарулиц ар икнеба / Где нет любви, там нет и радости
Спустя три часа мы вышли из бара. Ираклий тактично увел Мариам вперед, а мы с Сандро неторопливо шли следом. Шли уже не задворками, а по широкому проспекту, который, несмотря на позднее время, оказался шумным.
– А ты чего сбежала, Нинелла? – Сандро перекрикивал гул разномастных голосов.
– С чего ты решил, что мне нужно сбегать? – небрежно ответила я, а потом засыпала его встречными вопросами. Он, должно быть, сразу меня раскусил, потому что посмотрел с усмешкой, и за те полгода, что мы провели, не отрываясь друг от друга, ни разу не повторил своего вопроса. Сандро свернул и пошел узкими улочками, хаотично выбирая те проходы, куда я бы ни за что не сунулась.
– Никогда не думал, Нинелла, что взрослая женщина может пить побольше меня.
Меня кольнуло это его «взрослая женщина», и я среагировала как умею:
– А ты вообще думал хоть раз?
– Сейчас, например, думаю – зря ли ты так близко стоишь?
Я расхохоталась:
– Детский подкат. Ты просто маленький!
– Маленький? Я выше тебя на голову. Это как, маленький, скажи мне?
– Мальчишки тоже бывают высокими.
Сандро наклонился, и наши носы почти соприкоснулись:
– Ты, похоже, будешь любить смотреть на меня снизу вверх, вот так…
Он засмеялся коротко и хрипло, а через секунду притянул меня за талию и коснулся губ. Он сделал это обалденно – о, похоже он профи. Как предсказуемо и от этого еще более поэтично.
Меня охватило желание позвонить Ие и сказать: «Знаешь, какого парня я тут встретила?! Он будет не просто моим любовником, а станет символом возвращения на родину! Ты рада за меня?!» Я представила, как она задирает подбородок и говорит так, как будто ей все равно: «Гмэрто чэмо19, Лат’ираки20, тебе почти тридцать пять, а ты снова влюбилась в бармена!» Тут бы я засмеялась, потому что Ия, как всегда, права. Жаль, что я упустила эту возможность, было бы странно звонить спустя столько времени.
– Смотри, какая красота, да? Тебе город нравится?
– Декоративная Европа, – с умным видом сказала я, не особо думая над тем, что могу задеть чье-то достоинство.
– Может, со стороны так и есть, – ничуть не смутился Сандро.
Дальше он рассказывал: родился и вырос в столице, но ему тут скучно. Ездит в Батуми, но ему там грязно.
– Скучно? Я думала, что Тбилиси – город радости и веселья.
– Было так, только очень давно было… Я помню, как пах Тбилиси в моем детстве, – он прищурился и запрокинул голову. – Дымом, хинкали, соседским виноградом, чужими песнями, а сейчас что? Сейчас я чувствую только запах резины и разогретую злобу.
– Поэтично, – хмыкнула я. – Ты называешь это революцией, но где кровь?
– Кровь? Она везде, просто… Мы просто больше не льем ее наружу. Мы, кстати, пришли, – объявил он.
Незнакомый дом и незнакомая улица пустили корни в пропитанном нищетой старом квартале. В Питере, подумала я, люди, живущие в таких домах, при первой же возможности переезжают в новый район.
– Я не тут живу.
– Сегодняшнюю ночь будешь жить здесь.
От неожиданно грубого приказа я ощутила слабость в ногах и давление внизу живота. Я подумала, что могу уйти. Сказать: «Спокойной ночи, Сандро», может, чмокнуть его в щеку, развернуться, пройти вниз по улице, сесть в такси. Только зачем? Я ведь уже зашла слишком далеко и знала, что выбрала себе наконец тут мужчину, возможно, чересчур самоуверенного, но однозначно стоящего. Я решила поддаться Сандро сразу, без предварительных ухаживаний, и, кивнув, с несвойственной мне робостью взяла его за руку.
Квартира была маленькой (досталась ему от бабушки по папиной линии, ее звали Стелла, она умерла семнадцать лет назад. Сандро очень страдал): в ней небольшая кухня и две спальни. Он завел меня в комнату с балконом и окном. Огромная софа, развалившаяся на полу, босые стены, запах сладкого кофе, табака и одинокого мужчины. Обстановка мне не понравилась: прежде я встречалась только с очень состоятельными мужчинами. Ну что ж, Нино, ты сама хотела другой жизни.
– Почему у самого красивого парня… как там… «Квами Керло» нет девушки?
– Мне нравятся женщины.
– Хорошо, почему женщины нет?
Он пожал плечами:
– Не знаю, я им не интересен.
Он снял рубашку почти сразу – не как вызов, а как жест нормальности, и выяснилось, что на левой руке от запястья до плеча у него вытатуирован огромный пес в ошейнике, на котором не хватало одного звена цепи. Как будто он только что сорвался. Под лапами шли нестройные буквы.
– Что там написано?
– Вот выучишь язык, тогда и почитаешь.
Я распахнула глаза и тоже разделась, не раздеваясь: просто стянула платье и, не зная, что делать, закрыла глаза руками.
Его пальцы оказались чуть шершавыми. Он положил их мне на талию, и я вздрогнула, потому что, кажется, никогда никто раньше не касался меня так. Алексей Александрович ласкал меня с любовью, Гела – со страстью ненасытного зверя, Ник – с любопытством, а Сандро трогал меня так, будто я случайно найденное им произведение искусства.
От него у меня крышу сорвало. Он говорил по-грузински тихо, между прикосновениями. Я не понимала слов, но понимала интонацию. Так говорят с женщиной, в которую не влюблен, но чье тело тебя интересует слишком сильно, чтобы отпускать сразу. Когда он стал двигаться, я вдруг поняла: это не про любовь, не про дом, не про детей. Это про язык. Про тело. Про шанс почувствовать себя живой.
Глава 8
Масцавлебели ис ки ар арис, винц гаццавлис, арамед ис, винц гакваребс / Учитель – не тот, кто учит, а тот, кто влюбляет
Прошло три дня, а мы почти не расставались. Кто знает, почему вся эта грузинская чепуха: свободное время, река, саперави – так привязывает друг к другу людей. Тбилисские ночи, чудовищно жаркие, липкие, слишком тяжелые для сна, были идеальны для изматывающего секса до самого рассвета. Меня обуяла нахальная радость, кажется, я привыкла быть очень счастливой и очень несчастной одновременно. Сандро запускал в меня пропитанные солнцем руки, и на еще одну вязкую ночь я забывала, кто я такая.
– Зачем ты приехала в Грузию, скажи?
Из множества причин я выбрала самую простую.
– Я хочу изучить язык, – сказала я.
Сандро кивнул:
– Правильно, тебе он понадобится, раз ты теперь с нами ходишь.
– И зачем я вам?
– У нас канал для тех, у кого отняли голос. Ты идеально подходишь.
Он воспринял обучение как личный вызов, и теперь каждый наш день превращается в бесконечный лингво-эротический урок. Сначала азбука. Он пишет мелом, а потом пальцем на открытом теле буквы ა (a), გ (g) – ключица, плечо, внутренняя сторона бедра и озвучивает каждую букву:
– ღ – пробуй, – дыхание Сандро сбивается на полувздох-полурычание. – Дыши. Не «г», не «р».
– Теперь ა, – говорит он и мелом выводит на моей ключице ა. Буква белеет на коже. – ა – открывай рот, будто просишь поцелуй. Только не спеши.
Я открываю. Он механически реагирует прежде, чем буква успевает осыпаться: все грузины – любовники от природы, но мне достался один из лучших. «Скажи ее тихо. Нет, еще тише. Ты же не хочешь, чтобы слышали соседи? Ты хочешь, чтобы слышал я».
Сандро словно был рожден, чтобы преподавать грузинский, – он и сам будто бы являлся воплощением этого густого языка: эротичным, обволакивающим, звуковым; через час моя грудь исписана безумной каллиграфией, а я впервые произношу «мадлоба»21 – «спасибо» – так, что сама себе верю.
Его любимое время суток вечернее, тогда Сандро устраивает педагогические оргии, например грамматический стриптиз: за каждый правильно произнесенный звук он снимает с себя одежду, за неправильный – я. В итоге я, беззащитно голая, прикрываю грудь руками, а он, зажав во рту сигарету, надевает на себя сванскую шапку.
После многочасовых тренировок я переставала чувствовать какую-либо речь: боялась, что потеряю власть над своим голосом и начну кудахтать, выкрикивать грузинские слова вперемежку с русскими. Да, мы свели гигантский массив мифологизированной грузинской культуры к моим ночным всхлипываниям под прикрытием изучения лингвистики, но, в сущности, разве это плохо?
Через неделю Сандро стал чуть более извращенным. Я же, наоборот, перестала себя узнавать: во мне проснулась женщина, которая любит подчиняться. Женщина, которая больше молчит, чем говорит. Как так? Обычно со своими мужчинами я вела себя просто невыносимо. В перерывах между занятиями я не переставала думать: «Что так поменяло меня? Предательство мужа? Новая страна? Или просто мне встречались мягкие мужчины, которые стелились передо мной? Тогда не странно, что я распоясалась. Получается, что наконец-то я нашла того, кто может со мной справиться?» О том, чтобы изменить Сандро, я и не помышляла.
Сандро разрешал мне оргазм только после того, как я правильно просклоняю слово – сначала в единственном, потом во множественном числе, потом по падежам.
– Склоняй слово «рука».
– Рука – хели. Руки – хелеби. Руке – хелс. Руку – хелс. Рука – хели. Рукой – хелит, – медленно, боясь ошибиться, выдавливаю я.
– Во множественном.
– Руки – хелеби. Рукам – хелебс. Руки – хелеби. Руками – хелебит.
– Молодчина, Нинелла.
Он в восторге от моего поведения, а я в замешательстве. Я подумала, что, если я потеряла имя, не беда, мне всегда могут его придумать, как и новый характер.
– Ты должна быть внятной даже на пределе, понимаешь? Теперь можешь закончить.
Сандро учил терпеливо, не раздражаясь на то, что я не могу отличить один звук от другого (со слезами на глазах я узнала, что тут целых пять букв «К» и две буквы «Т»). Словом дня в моем блокноте становится «бедниереба»22, буквально это означает «счастливость» или «благополучие судьбы».
Глава 9
Реалобас ну дахатавс, дахате шени шишеби / Не рисуй реальность, рисуй собственные кошмары
Между мной и Сандро происходили скандалы – крупные и не очень. Сталкивались менталитеты и привычки, ритмы речи и жизни. Самые легкие, их скорее можно назвать недоразумением на культурной почве, произошли на улице Бетлеми: он заметил, как я обернулась на уличного музыканта («У нас в Питере это нормально – смотреть на людей». – «Если смотришь, значит, хочешь. У грузинской женщины есть взгляд – и за него отвечают») – и на улице Шавтели, где ангел на «Пьяной башне» отбивает молоточком время: я достаю сигарету, но Сандро говорит: «Не здесь. Здесь мой дядя жил. Это не место для этого».
Он менял меня, и я с радостным негодованием позволяла ему это. Внутри жило ощущение: это же не Нино, а Нинелла, она совсем другой человек. Нинелла говорила очень громко: «Ты мое все!», «Кажется, я люблю впервые в жизни!», но все это было фальшивкой. Это была попытка владеть моментом, но знала ли она сама, что врала? Или она просто хотела чувствовать по-настоящему? Кто же может видеть эту разницу?
– Я, – раздался тусклый голос.
Впервые я ощутила появление старой Нино, той, которой я стану через тридцать лет, в дождливый одинокий вечер в квартире несчастного художника. Я как раз репетировала перед зеркалом звук «тцс» – высунутый язык, задержавшийся ровненько между нижними и верхними зубами, при этом морща нос, когда увидела в отражении ее. Голос старой Нино безжизненный, в нем сквозит грузинская интонация, отпечаток той, кем она была в юности. Она не просто знала, где моя правда, а где ложь. Она знала, к чему меня это приведет.
– Что мне делать? – спросила я у самой себя.
Живи и получай удовольствие, пока все еще можешь.
Я плыла по течению, слушалась Сандро и находила в его жесткости очарование. Сильно мы поссорились только единожды, когда я не подняла бокал на тост Мариам и все это заметили. «Ты могла просто улыбнуться, у нас так не принято», – сказал он. Тут я подняла голову и ответила, что я ненастоящая грузинка, так что мне это можно. После этого мы всю ночь кричали друг на друга и помирились только под утро, когда Нинелла извинилась.
Я стала замечать, что все больше и больше незнакомых мест приручают к себе мое неподатливое сердце. Настоящий Тбилиси совсем не походил на город из рассказов Гелы. Иин отец рисовал его жестоким кровопролитным местом, но сейчас город был модным клубным оазисом, где никогда не затихал пьяный смех (в основном мой и Сандро).
Через переулок, где пахло влажной штукатуркой и виноградной пылью, Сандро привел меня во дворик на Узнадзе на левом берегу Старого города. В Грузии «дворик» часто играет роль гостиной. Вот и здесь всюду какая-то мебель, столы и стулья из разных комплектов, цветочные горшки, мангалы. На потертой табличке надпись: «Внимание! Добрый пес со слабыми нервами». С балкона свешивается громадный ковер, некогда роскошный, но со временем уставший, похудевший; он обзавелся залысинами, как старый внимательный старожил Чугурети.
Хозяйка дворика, как позже оказалось, что и всего дома, стояла к нам спиной. Этим знойным днем она рисовала, и было что-то безумное в этом восторженном, а уже через мгновение плавном стремлении кисти воссоединиться с грубым холстом, что гипнотизировало меня. Издалека Мариам выглядела недоразвитой птицей с длинным тонким щупальцем. Она была очень высокого роста и носила терракотовые сандалии. Ей было жарко, несмотря на водный кондиционер, орошавший ее водной пылью. Я еще не понимала, как к ней отношусь, но признавала, что ей идет все то, что ее окружает. Прядки волос, круто забранные черной блестящей заколкой, прилипли ко лбу. Я видела, как трусики просвечивают сквозь ее влажную юбку.
Было удивительно, что Сандро не реагирует на эту вопиющую манкость. Даже сейчас он рассеянно глядел в стену, не замечая, как Мариам творит здесь, в замыленном дворе, настоящее искусство.
Тем временем Мариам нагнулась вперед к столику: он был захламлен красками и другими рисовальными предметами – и положила ладонь на край. Я внимательно смотрела, как она работает: под легкой рукой расползались крошечные человеческие зародыши, выписанные с медицинской точностью.
– Мариам Читанава – профессиональная художница, – сказал Сандро. – У нее целая серия, она сама называет ее…
«Гранаты и другие органы», – очень тихо сказала я. Я уже видела именно эту картину: в одной из несуществующих дверей, когда я лежала на кушетке у Николая Васильевича. В этом воспоминании над моей кроватью в Петербурге огромные, почти метр на метр, разрезанные пополам плоды граната. Сердца и мелкие сосуды эмбрионов выписаны тончайшей кистью. В самых темных «камерах» граната угадываются крошечные купола церквей и иконы: светлые силуэты на фоне плотной бордовой краски, как выжженные блики.
Я нащупала старое кресло и, не глядя, опустилась в него, чтобы перевести дыхание. Сандро рассказывал, а я пыталась нащупать воспоминание, что именно было в той двери. Рука Мариам с легкостью перелетала с одного зернышка на другое по мере того, как сама она демонстрировала совершенную неподвижность.
– Мариам одну дольку пишет месяцами, понимаешь? Она ничего не делает быстро, такой уж человек. Галеристы сначала не хотели это брать, а потом поняли, что от картин не могут оторваться. Тут многое намешано: и вина, и тело… церковь еще.
– Что у нее случилось?
– История долгая… Она атеисткой была, сердилась, что бабка ее крестила в детстве.
Долгая и неоригинальная история Мариам заключалась в том, что в семнадцать лет она влюбилась и забеременела от мерзавца и наркомана.
– А он что?
– Бросил ее, вот что.
Ей пришлось сделать аборт. После этого Мариам ходит по церквям и искупает свой грех. Я хожу в церковь, чтобы разговаривать. Не с Богом. С собой.
– Что за грех?
– Ты не христианка разве, а, Нинелла? Я не священник, просто… она же ребенка убила.
– Это не грех, а право не рожать, если момент был неподходящий.
Сандро кивнул:
– Момент точно был дерьмовый. Потом этот негодяй умер от передоза. Хорошо это или нет, не знаю, только у Мариам больше детей никогда не будет, совсем. Она умна, талантлива. Вот и рисует…
…материнскую пустоту. Все верно. В верхнем левом углу картины в моей спальне крошечная впадина, формально – «брак холста». Мариам делает ее нарочно, ведь, кроме нее самой, никто не помнит, что ребенок существовал, и теперь только она может слышать его тишину. Если я не сошла с ума, то предвидела будущее, а значит, Николай Васильевич был не прав и если можно идти назад, то можно идти и вперед. Получается, что я вернусь в Петербург вместе с этой картиной Мариам. Но зачем мне картина? Почему я уеду из Тбилиси? Я вспомнила, как в густом гипнотическом мороке я плачу под «Материнской пустотой» так надрывно, что не хватает воздуха.
– Рожать способны многие, а создавать уникальные вещи дано не каждому. Возможно, она следующий Нико Пиросмани, – я слышу свой голос издалека, будто говорю не совсем я.
– Он примитивист. Элене Ахвледиани скорее, – шепнул Сандро.
Я и Пиросмани-то с трудом вспомнила.
– Не важно. Я к тому, что талант – вот что самое главное. Возможно, один неродившийся ребенок того стоит.
– Нинелла, Нинелла… ты ужасная безбожница. – Он щелкнул меня по носу. – У тебя детей нет, да?
Я выдержала паузу:
– Нет.
Сандро знал женщину, которой не существует, блестящую обертку от протухшей конфетки. Нинелла свободна от алкогольной и сексуальной зависимости, не связана с мужем-предателем, не мучается ночными кошмарами. Нинелла никогда не подсыпала детям снотворное, чтобы уйти к любовнику.
Мариам отошла на пару шагов, оценивая работу. Наконец она заметила нас, беззащитно улыбнулась и пожала плечами, словно говоря: «Что ж, вы поймали меня в тот момент, когда я была немного безумна».
– Ты как? – Она обхватила Сандро за талию.
– Арамищавс23. – Он чмокнул ее в волосы. – Идем. Ребята уже ждут, нужно кое-что обсудить.
Бесплатный фрагмент закончился.
