Читать книгу: «Истории и легенды старого Петербурга»

Шрифт:

Вступление


Книга, которую вы держите в руках, составлена из исторических очерков Анатолия Иванова: часть из них впервые увидела свет в «Санкт-Петербургских ведомостях», а после перекочевала на книжные страницы, часть также уже встречалась читателям в прошлых изданиях. Все они тем не менее впервые публикуются под одной обложкой. Соседство это неслучайно: очерки объединены общей темой – путешествием в прошлое России, начиная с появления новой столицы. Истории из жизни старого Петербурга помогут лучше узнать город и тех, кто в нем жил, оставив свой, порой значительный, а порой небольшой, но отчетливый след в отечественной истории. Длинной чередой перед читателем пройдут иностранные дипломаты и путешественники, государи и их лукавые сатрапы, сыны отечества, трудившиеся для общего блага, и вороватые чиновники. Россия открывалась перед ними с разных сторон, и воспринимали они ее по-разному.


Вероятно, все знают, что основанию Петербурга в мае 1703 г. предшествовало взятие шведской крепости Ниеншанц, расположенной на мысе при впадении реки Охты в Неву. Менее известно то, что построена она была на месте русского поселения Канцы, появившегося еще в середине XIV века; в 1611 году Россия лишилась этих земель, вновь отвоеванных Петром I в начале 1700-х гг. И уж совсем немногие знают, что в промежутке между этими событиями Ниеншанц на короткий срок перешел под власть русского государя.

Случилось это в 1656 году, при отце Петра I Алексее Михайловиче; имей он тогда более сильное войско и сумей удержать добытое, возможно, наш город возник бы несколькими десятилетиями раньше. Однако оставим зыбкую почву предположений и обратимся к историческим фактам.


П.И. Потемкин


Кто же был тот доблестный военачальник, несколько преждевременно осуществивший заветную мечту будущего государя? Звали его Петр Иванович Потемкин, родился он в 1617 году, а умер около 1700 года; принадлежал к тому же старинному дворянскому роду, известному с XVI века, что и светлейший князь Г.А. Потемкин, но к другой его ветви. Начав царскую службу при дворе, побывал стряпчим, потом – стольником, сопровождая набожного царя в его выездах в окрестные монастыри на богомолье.

Участвовал в войне с поляками, вспыхнувшей в 1654 году по причине присоединения Украины к России, и после успешной осады взял город Люблин. Воспользовавшись тем, что Швеция в свою очередь увязла в войне с Польшей, русское правительство послало воинский отряд под командованием Потемкина на берега Невы, в шведские владения, чтобы попытаться вернуть выход к Балтийскому морю.

Подойдя к Ниеншанцу, Потемкин осадил его; в январе 1656 года крепость сдалась. Через полгода отряд подступил к другой шведской крепости – Нотебург, в прошлом русский Орешек, предварительно разбив шведов и захватив множество пленных. Немалую помощь в этом оказали местные финские и карельские племена, перешедшие на сторону русских. Хотя Орешек для Потемкина, как впоследствии и для Петра, оказался «зело крепок», ему все же удалось его разгрызть, и он стал воеводой поверженной твердыни.

К сожалению, одержанные победы оказались, по сути дела, напрасными, так как уже в первой половине 1658 года все завоеванное пришлось вернуть Швеции: Кардисский мир, заключенный в 1661 году, подтвердил прежние границы, установленные ранее Столбовским договором…

В не меньшей степени, чем на военном, Петр Иванович известен на дипломатическом поприще. Он возглавлял посольства во многие европейские страны, причем вел себя с большим достоинством, стремясь не уронить чести пославшего его государя. Так в 1680 году, получив аудиенцию у Людовика XIV и не добившись признания им царского титула российского самодержца, Потемкин прервал бесплодные переговоры и отказался принять от короля ответную грамоту.

Курьезный случай, неслыханный в дипломатической практике, приключился с Петром Ивановичем в Дании, куда ему велено было заехать по пути и непременно получить аудиенцию у тамошнего монарха. На его беду, король в ту пору оказался болен, и к нему никого не допускали. Однако русский посланник, памятуя данный ему наказ, что он представляет особу своего государя и никоим образом не должен уступать связанных с этим преимуществ, продолжал настаивать на свидании.

В ответ на заверения придворных, что король лежит в постели, Потемкин потребовал поставить в королевской опочивальне еще одну кровать, лежа на которой он мог бы побеседовать с августейшей особой. Не желая ссориться с возможным союзником, придворные вынуждены были согласиться на столь необычное требование, и «постельная» аудиенция состоялась…

Этот анекдотический случай прочно запечатлелся в памяти потомков, и спустя много лет о нем рассказывали за столом цесаревича Павла Петровича. Но мы будем помнить П.И. Потемкина как человека, пусть и на короткое время, водрузившего российский флаг над невскими берегами, где через полвека суждено было возникнуть Петербургу.

Глава 1
О названиях и не только

Дом Неллиса в Эртелевом переулке

Все старые улицы возникали примерно одинаково: сперва прокладывалась безымянная дорога; со временем она застраивалась, обретала свое лицо, индивидуальные признаки, наконец получала имя, прозвище, выделявшее ее из ряда ей подобных. Случалось, что прозвище бывало не совсем благозвучным; порой оно употреблялось наряду с другим, и оба названия существовали одновременно. Но в конце концов побеждало одно, которое уже надолго, если не навсегда, закреплялось за улицей.

Эртелев переулок (с 1923 года – улица Чехова) в этом смысле не исключение. Он находится в Литейной части, между улицами Жуковского и Некрасова, и проложен на территории бывшей слободы Преображенского полка. Время его возникновения можно определить с точностью до одного года. На так называемом сенатском атласе столичного города Санкт-Петербурга 1798 года он еще не обозначен. А в следующем году в «Ведомостях» появляется такое объявление: «От Конторы городских строений объявляется, что принадлежавшая прежде гвардии Преображенскому полку земля по Всевысочайшему Его Императорского Величества повелению продаваться будет для выстроения домов в пользу обывателей, местами; желающие оную покупать могут являться для торгу в упомянутую Контору…» (Санкт-Петербургские ведомости. 1799. 26 апреля).

Полковая слобода уничтожалась в связи с переводом полка на новые квартиры в Миллионной улице, поближе к дворцу. Тогда-то и была проложена параллельная Литейному улица; о ней мы узнаём из объявления в тех же «Ведомостях» за 1800 год: «Между Литейной и Итальянской слободками, в новой улице, продается каменный дом… О цене можно узнать от г. коллежского советника Рыкова, живущего во втором каменном от Вспомогательного Банка доме». Поясню, что упомянутый в объявлении банк с 1798 года находился на месте нынешнего дома № 44 по Литейному проспекту, а дом Рыкова занимал смежный участок позади него, там, где позднее был выстроен дом № 8 по Эртелеву переулку, о котором у нас и пойдет речь.

Коллежский советник Рыков промышлял торговлей недвижимостью, и в газете то и дело появлялись объявления о продаваемых им земельных участках и домах; и везде улица, на которой стоял дом Рыкова, именуется то «новой», то «новопроложенной». К концу XVIII века на ней стояло всего пять небольших домиков, представлявших собой не что иное, как перестроенные казарменные «светлицы». Улица еще не имела названия. Однако в Адресной книге Реймерса 1809 года она уже именуется Грязным переулком; таковым он и оставался до 1830-х, когда получил иное название – Эртелев переулок.

Впрочем, до начала 1860-х наряду с этим бытовало и прежнее, не слишком красивое, указывавшее на отсутствие каменной мостовой.

Но вернемся к участку Рыкова. После смерти владельца в 1809 году наследники долгое время безуспешно пытались продать его владение, однако удалось им это лишь семь лет спустя. Новый хозяин, каретный мастер Эвальд Вилле, снес прежнее, обветшавшее строение и к 1818 году соорудил на его месте каменный одноэтажный дом в одиннадцать окон по фасаду, украшенному классическими сандриками.

Надо сказать, немецкие каретники и седельники издавна облюбовали Литейную с ближайшими к ней улицами и селились здесь столь же охотно, как и в Мещанских. Объясняется это просто: на Кирочной, расположенной вблизи Литейной, и на Невском, как раз напротив Большой Мещанской, существовали лютеранские храмы Святой Анны и Святых Петра и Павла.

Хотя имя каретника Вилле было не столь известным, как имена его соплеменников и коллег Иохима и Фребелиуса, мастер Эвальд, рекламируя в газетных объявлениях свои изделия, скромно называл себя «одним из лучших здешних мастеров».


Улица Чехова, дом № 8. Современное фото


В 1824 году участок Вилле приобретает другой немецкий ремесленник – слесарь Яхтман, который владел домом в Эртелевом, или Грязном, переулке свыше двадцати лет. А к середине 1840-х он переходит к новому хозяину, опять-таки каретному мастеру, Карлу Матвеевичу Неллису. Датой основания предприятия считается 1827 год, и начиная с этого времени фирма постепенно, шаг за шагом закладывала фундамент своего будущего процветания и успеха, медленно, но неуклонно упрочивая солидную репутацию. К 1870-м экипажная фабрика Неллиса слыла уже одной из лучших в столице. Но не будем забегать вперед.

Добрых лет пятнадцать после покупки участка Карл Матвеевич довольствовался прежним домом, а под мастерскую арендовал смежный участок нынешнего дома № 10 у жены столяра Никитина. Дела его шли вполне успешно, и в 1863 году на месте старого одноэтажного строения он возвел по проекту К.Ф. Мюллера четырехэтажный дом в так называемом кирпичном стиле, то есть из неоштукатуренного кирпича. Это был один из первых жилых домов в Петербурге, выстроенных в подобном стиле, нашедшем большее применение в промышленной архитектуре. Долгие годы над парадными по обеим сторонам ворот красовались ныне сломанные полукруглые козырьки-навесы, а посредине фасада, под сдвоенными окнами второго этажа, латинскими буквами была выведена надпись: «К. Nellis».

Спустя три года мастер приобретает смежный участок Никитиной и по проекту Г.Ф. Геккера строит на нем в том же кирпичном стиле одноэтажное здание экипажной фабрики с широкими арочными проемами. Обе постройки – дом и фабрика – превосходно гармонировали друг с другом, а их близкое родство скрепляла увенчанная двуглавым орлом та же надпись на сей раз русскими буквами «К. Неллис», в полукружии фронтона каретного заведения.

После смерти К.М. Неллиса дом и фабрика достались в наследство его сыну Карлу Карловичу, купцу второй гильдии. Он повел хорошо налаженное дело столь же умело, как отец, и добился того, что фирма Неллиса, наряду с каретными заведениями Брейтигама, Корша и Шварце, считалась не только одной из лучших, но и самых дорогих. Она изготовляла ландо, коляски и кареты по ценам от 1200 до 1700 рублей, доступным лишь людям богатым.

Экипажная фабрика Неллиса, впоследствии перешедшая к акционерному обществу «Фрезе и Кº», стала колыбелью отечественного автомобилестроения и своего рода полигоном для испытания новых транспортных средств. В 1896 году бывший морской офицер Е.А. Яковлев, производивший в своих мастерских керосиновые двигатели с электрическим зажиганием, и горный инженер П.А. Фрезе, возглавлявший акционерное общество, построили здесь первый в нашей стране автомобиль, экспонировавшийся затем на Всероссийской промышленной выставке в Нижнем Новгороде.

А шесть лет спустя здесь же происходили испытания нового транспортного средства – троллейбуса. Журнал «Автомобиль» за 1902 год сообщал своим читателям в № 4: «В настоящее время в Петербурге устроен автомобиль, приводимый в движение электрической энергией, получаемой от проводов вдоль пути, но ходящий не по рельсам, а по обыкновенной дороге… В России это первый опыт, и демонстрирование такой повозки-автомобиля для грузов производилось на фабрике «Фрезе и Кº» во дворе дома № 10 по Эртелеву переулку 26 марта».

Несколькими днями позднее там же были проведены повторные испытания в присутствии министра путей сообщения князя М.И. Хилкова и членов специальной комиссии. Завершились они так же успешно, как и первые, но тогда этим все дело и кончилось; новый вид транспорта нашел широкое применение лишь много лет спустя. В 1903 году экипажная фабрика «Фрезе и Кº» получила от Министерства почт и телеграфов заказ на изготовление нескольких почтовых автомобилей.

К началу XX века дом Неллиса был обычным доходным домом, и населяла его самая разнообразная публика, начиная от члена Государственного совета сенатора Ф.М. Маркуса и кончая небогатыми купцами и мещанами. С 1906 по 1914 год в доме № 8 по Эртелеву переулку нанимал квартиру лидер кадетской партии Павел Николаевич Милюков, и здесь же ему довелось пережить несколько неприятных часов. За обличительные статьи против «заговорщиков справа», опубликованные в редактируемой им газете «Речь», он подвергся нападению наемного террориста-черносотенца, который нанес ему, как пишет сам П.Н. Милюков в своих воспоминаниях, «два сильных удара по шее», сбив с него при этом котелок и расколов пенсне. Далее Павел Николаевич рассказывает: «В противоположном моему кабинету окне дома в Эртелевом переулке производились какие-то таинственные приготовления, которые приятели объясняли как установку огнестрельного оружия для выстрела в меня». Но, к счастью, страхи оказались напрасными, и все закончилось благополучно…

Незадолго до Октябрьской революции дом и фабрика в Эртелевом переулке перешли к барону Н.Б. Вольфу, который сдавал фабричные помещения в аренду заводу «Руссо-Балт», устроившему в них гараж и авторемонтную мастерскую. И поныне здание используется по тому же назначению.

Колесники и каретники

Кому из зажиточных петербуржцев 1820—1830-х годов не знакомо было имя каретного мастера Иохима? Многие заказывали у него экипажи, и никогда им не приходилось жалеть об этом: немец брал дорого, но зато делал прочно, на целые десятилетия. В одном из писем жене за 1832 год

А.С. Пушкин, между прочим, жалуется: «Каретник мой плут; взял с меня за починку 500 рублей, а в один месяц карета моя хоть брось. Это мне наука: не иметь дела с полуталантами. Фребелиус или Иохим взяли бы с меня 100 р. лишних, но зато не надули бы меня».

Оба названных лица принадлежали к наиболее славным представителям петербургских немцев-ремесленников, многократно изображавшихся нашими писателями-классиками, но почему-то всегда в смешном виде. Вероятно, причиной тому послужило их довольно изолированное существование обособленными группами, сохранявшими черты своего национального быта, столь не похожего на русский.

Впрочем, профессиональное мастерство немецких умельцев никогда и никем не ставилось под сомнение; в полной мере это относилось и к каретникам, добрая слава за которыми укрепилась с давних пор. В путеводителе по Петербургу, вышедшем в свет в 1820 году, читаем: «Немецкие колесники и каретники живут по большей части в Литейной и в Мещанских улицах. Они с большим вкусом и прочнее отделывают свою работу, нежели парижские, лондонские и брюссельские мастера».

Но вернемся к Иохиму, которого на Руси, как водится, перекрестили из Иоганна в Ивана. Первоначально он основал свою мастерскую на углу Литейной и Пантелеймоновской (ныне ул. Пестеля), там, где сегодня возвышается громада невероятно изукрашенного лепными безделушками бывшего дома Тупикова (№ 21/14). Произошло это около 1805 года. Дела его пошли хорошо, он взял себе на подмогу еще несколько человек и вскоре сумел завоевать репутацию надежного и добросовестного мастера.

В немалой степени упрочению его славы способствовали публичные выражения признательности за безупречную работу, да еще от самого Ф.Ф. Эртеля, в недавнем прошлом столичного обер-полицмейстера. Вот какое благодарственное объявление поместил тот в «Санкт-Петербургских ведомостях» осенью 1810 года: «Генерал-майор Эртель долгом себе поставил в одобрение каретного мастера Ивана Иохима сим объявить, что он деланные тем мастером коляску и карету, употребляв в езду по С.-Петербургу более пяти лет, быв в должности обер-полицмейстера, и потом в экстренном переезде по почтовому тракту более 16-ти тысяч верст, не имел доныне надобности исправлять оных, чем и доказывается совершенная прочность экипажей работы сего мастера, привлекающая к нему полное доверие почтеннейшей публики».

Не исключено, что Эртелем отчасти двигало похвальное желание поддержать соплеменника, но, разумеется, дело было не только в этом; в данном случае реклама соответствовала качеству товара и не вводила в заблуждение. Заказы сыпались как из рога изобилия, что, естественно, приносило свои плоды. Спустя несколько лет, в 1813 году, Иохим перебирается уже в собственный, им же построенный дом на Большой Мещанской улице (ныне Казанская, 39), где позднее жили Гоголь и Мицкевич.

Со временем он становится владельцем еще двух каменных домов и незастроенного участка на Фонтанке, близ Измайловского моста. Чтобы закончить об Иохиме, добавлю, что после смерти старика Иоганна в 1834 году один из сыновей продолжил его дело, но уже к середине XIX века знаменитая фирма фактически перестала существовать.

Второй из упомянутых Пушкиным мастеров, Иоганн Фребелиус, коллега и сосед Иохима по Мещанской улице, оказался долговечнее в своем потомстве: предприятие, носившее его имя, существовало еще в 1870-х годах, хотя уже и не значилось в списке лучших.

После того как Иохим покинул свою экипажную мастерскую на Литейной улице, «Санкт-Петербургские ведомости» в том же 1813-м опубликовали следующее объявление: «Литейной части, в 1-м квартале, в угловом доме под № 42, находится полное заведение для делания карет, восемь уже лет известное по изящнейшей, прочнейшей и в новейшем вкусе отделке оных теми самыми немецкими мастерами, кои в сем доме работали для седельника Иохима и которые, конечно, известны почтенной публике весьма с хорошей стороны. Хозяин оного дому желает найти такого человека, который бы снял все сие заведение так, как имел оное седельник Иохим…»

Хотя хлопоты домовладельца о сохранении в своем доме, надо полагать, выгодного для него каретного заведения не увенчались успехом, в целом в Литейной части их оставалось предостаточно. Традиция эта держалась и в дальнейшем; еще в 1874 году из четырех лучших экипажных фабрик Петербурга три располагались в Литейной части: Брейтигама – на Захарьевской, 8, Неллиса – в Эртелевом переулке, 10, и Шварце – на Литейном, 20, причем фирма «И. Брейтигам», по тому же адресу, просуществовала до самой Октябрьской революции.

Помимо немецких ремесленников, обитавших в центральных, густонаселенных кварталах Петербурга, в окрестностях столицы с давних пор селились немцы-колонисты, занимавшиеся сельскохозяйственным трудом, но жившие такими же обособленными сообществами, как и первые. Когда и почему они там появились?

Немецкие колонии под Петербургом

14 октября 1762 года Екатерина II издала указ, которым предписывала Сенату без «дальнейшего доклада» и излишних формальностей позволять всем желающим иностранцам селиться в России. Особым манифестом от 4 декабря того же года им жаловались всевозможные льготы, а в скором времени «Санкт-Петербургские ведомости» оповестили всех заинтересованных о том, что «Ее Императорское Величество указать соизволила, выходящим разного звания на поселение в Россию иностранным людям, позволить жить с приезду их сюда по 2 недели без всякого платежа за постой в доме Далмана, состоящем в Миллионной улице (ныне дом № 32. – Л. И.), дабы таковые приезжающие сюда иностранные на перьвой случай имели пристанище, равным образом и в здешнюю таможню предписано, дабы оная при самом таковых чужестранных приезде о том им объявляла» (Санкт-Петербургские ведомости. 1763. № 56).

Для «опекунства иностранных» была заведена особая канцелярия, разместившаяся в купленном для нее доме, ранее принадлежавшем барону Черкасову (наб. р. Мойки, 12).

Столь трогательная забота объяснялась просто: императрица надеялась, что прибывшие в Россию иноземцы (преимущественно немцы) научат ее подданных тому, как надо правильно вести хозяйство и обрабатывать землю. Будущее показало, что расчеты государыни не оправдались: колонисты, освобожденные на несколько лет от всяких податей и наделенные достаточным количеством земли, действительно привели свои наделы в цветущее состояние, но при этом сохранили полную культурную и этническую обособленность, никак не влияя на соседствовавших с ними русских мужичков, находившихся в совершенно иных экономических и социальных условиях.

Первыми прибыли в Петербург 60 семейств из Бранденбурга и Вюртемберга; они обосновались на правом берегу Невы, создав там колонию, которую русские именовали Ново-Саратовской, а сами немцы – «колонией шестидесяти». Вслед за ней в окрестностях столицы возникло еще несколько немецких поселений; одной из самых известных была колония в Стрельне, образованная в 1810–1812 годах и состоявшая из двух деревень – Нейдорф и Нейгаузен. Колонисты пользовались покровительством великого князя Константина Павловича, которому принадлежала в то время Стрельна.

П.П. Свиньин в своих «Достопамятностях Петербурга и его окрестностей» так описывает положение переселенцев: «В продолжение первых 10 лет они не платят никаких податей, по прошествии же сего времени должны вносить поземельные пошлины, каковые платят вообще живущие около Петербурга колонисты. Они находятся в весьма хорошем состоянии, ибо имеют случай выгодно продавать на самом месте все хозяйственные произведения свои… Удобрение же покупают весьма сходною ценою от находящейся здесь кавалерии. Колония сия имеет еще пред прочими преимущество в удобном разделении домов и выгодном местоположении… Чистая речка и большая Рижская дорога, усаженная березами, идущая через деревни сии, придают много приятности и живости сему поселению. Можно сказать также, что Стреленские жители весьма довольны их соседством, ибо теперь всегда имеют свежие продукты, в коих прежде всегда нуждались».

К началу XX века число пригородных немецких колоний достигло девяти; помимо Ново-Саратовской и Стрельнинской к ним добавились еще Шуваловская, Петергофская, Кронштадтская, Средне-Рогатская, Колпинская, Кипенская и Гражданка. Последняя, по утверждению «Географическо-статистического словаря Российской империи», возникла в 1830 году и, в отличие от русской деревни с тем же названием, именовалась Немецкой Гражданкой.


Немецкая колония в Стрельне. Начало XX в.


Колонисты, наряду с охтянами, поставляли в столицу молочные продукты, а также картофель и прочие плоды земные. Известный петербургский публицист А. Бахтиаров писал в 1903 году: «Колонист тщательно выбрит, одежда у него немецкого покроя, а колонистки являются в город, на рынок, в неизбежных чепчиках – такого своеобразного фасона, по которому вы сразу отличите их от чухонок… Фасон чепчика, вывезенного некогда из своего отечества, колонистка строго сохраняет и передает из поколения в поколение, как наследие старины, своим дочерям…Как-то раз летом я проезжал по Муринскому шоссе с одним колонистом из деревни Гражданка. Небольшая немецкая деревушка по первому же впечатлению носит следы довольства и благополучия. Дома – довольно большие, в два этажа, верхний – холодный, обшитые тесом, впереди небольшой садик, в котором разбиты клумбы с цветами. Все дома выстроены по одному типу: с неизбежными двумя балконами по фасаду. Заборы и палисадники, выкрашенные белой краской, стоят прямо, ровно, точно вытянулись в струнку. Свои чистенькие домики колонисты сдают на лето внаем петербургским дачникам».

Потомки немецких поселенцев сберегли не только фасоны одежды своего бывшего отечества, но и язык его, в том самом виде, в каком он был вывезен их предками. В этом отношении их судьба схожа с судьбой русских староверов, бежавших от преследования властей за океан, в Америку или Канаду, и до сих пор изъясняющихся на старинном, давно вышедшем из употребления диалекте. Немецкая колония Гражданка в районе нынешнего огромного жилмассива существовала до самой Великой Отечественной войны; в путеводителе по Ленинграду 1933 года о ней говорится, что до наших дней она сохранила «свой язык, обычаи и несколько замкнутый образ жизни». Война с фашистской Германией положила конец существованию немецких поселений в окрестностях нашего города.

Кроме немцев в Петербурге проживало также немало англичан, по большей части купцов; некоторые из них содержали «аглинские» магазины, торговавшие модными галантерейными товарами и сыгравшие не последнюю роль в развитии у русской публики вкуса к добротным и красивым вещам.

«Все, чем для прихоти обильной…»

Средоточием расселения английских граждан в Петербурге была Английская набережная; вначале она звалась Нижней (в отличие от Верхней – нынешней Дворцовой), затем Галерной, а с 1804 года за ней официально закрепилось название Английская, наиболее точно отражавшее ее специфику. Здесь издавна существовали английская церковь и английский трактир; недоставало только английского магазина. И он появился. Правда, в отличие от церкви и трактира он был предназначен не столько для англичан, сколько для русских.

В 1784 году купец Джон Пикерсгиль открыл на Галерной набережной (участок дома № 26) магазин и в том же году поместил в «Санкт-Петербургских ведомостях» такое объявление: «В Аглинской лавке у купца Пикерсгиля, живущего у Галерного двора в доме под № 221, продаются разные новомодные товары за сходную цену, как то: разные чулочные бумажные и гарусные материи, шляпы мужские и женские, чулки, стеганые одеялы, выбойка, ситец, сукна, канифас, флер, ленты, ковры, самой лучшей доброты атлас, кисея, бархат, камзолы и бахромки первых аглинских фабрик».

Невский проспект, дом № 1. Начало XX в.


На первых порах магазин еще именуется лавкой, да и сам выбор товаров не поражает изысканностью и обилием. Но почин уже сделан. Спустя год в большом каменном доме, незадолго до того построенном купцом Гейденрейхом на углу Невского проспекта, «насупротив Адмиралтейства», где уже помещался к тому времени трактир «Лондон» (Невский пр., 1), открывается «новый Аглинской Магазейн», в котором продаются «всякие наилучшие аглинские товары за умеренную цену». Правда, просуществовав всего пять лет, он уступил место «Немецкой лавке», оповещавшей, однако, что в ней «продаются аглинские белые лайковые перчатки». Очевидно, марка английских изделий пользовалась уже в то время непререкаемым авторитетом.

А тем временем Пикерсгиль, поторговав два года, решил перебраться поближе к центру и к русскому покупателю. Продав дом на набережной, он приобретает другой, на Невском проспекте (№ 14), а сам уезжает в Англию, оставив вместо себя заместителя. Об этом мы узнаем из напечатанного им объявления: «Аглинской купец Пикерсгиль… в скором времени намерен отсюда отъехать в Англию;…также объявляет он, что чрез короткое время новая его лавка по Невской преспективе в скором времени открыта будет… Торг в оной лавке именем его, Пикерсгиля, или жены его произведен будет».

В 1786 году английский магазин Пикерсгиля открывается, но не в его доме, а в смежном, на углу Невского и Большой Морской (№ 16/7), где ему и суждено было, меняя владельцев, оставаться около ста лет.


Невский проспект, дом № 16. Начало XX в.


К концу XVIII века в Петербурге существовал уже четыре английских магазина. Кроме известного нам заведения Пикерсгиля (в 1791-м оно перешло к Гою и Беллису) открылись магазины в доме графини Матюшкиной (ул. Малая Морская, 4), в доме Вольного экономического общества (Невский пр., 2) и на 1-й линии Васильевского острова. Интересно, что три из них, не опасаясь конкуренции, расположились буквально в нескольких десятках метров друг от друга. Это говорит о том, сколь велик был спрос на иностранные, в особенности английские, товары.

Постепенно вкусы богатой столичной публики утончались, росло ее стремление к роскоши, соответственно чему менялся и ассортимент английских магазинов. Как известно, кабинет Онегина украшало «все, чем для прихоти обильной торгует Лондон щепетильный и по балтическим волнам за лес и сало возит нам». Слово «щепетильный» употреблено здесь в своем первоначальном, прямом значении применительно к товару и подразумевает в данном случае драгоценные мелочи, безделушки, продававшиеся в тех же «аглинских» магазинах, к усладе светских щеголей и щеголих. Надо признать, что английские и вообще иностранные магазины внесли немаловажный вклад в европеизацию русской торговли, в постепенное освобождение ее от таких допотопных приемов, как назойливое зазывание покупателей, обмер, обсчет, запрашивание вчетверо и впятеро против настоящей цены, – словом, от всего того, что веками процветало в торговых рядах.

Поговорив о петербургских немцах и англичанах, перейдем к другим материям. Для начала побываем в одном из тихих уголков бывшей Литейной части – в Гусевом переулке, что даст нам повод затронуть тему о старинных названиях и о том, стоит ли их возвращать. Но сперва об истории переулка.

Гусев переулок

Это название исчезло из городских справочников после декабря 1952 года, когда районные власти решили увековечить память героини-комсомолки Ульяны Громовой дешевым и испытанным способом, переименовав в ее честь скромный и малоизвестный переулок между Знаменской (ныне Восстания) улицей и Лиговским проспектом.

Почему Гусев переулок стал так называться? Да потому, что самым большим и заметным там был дом купца Гусева, стоявший к тому же на углу. Он-то и служил ориентиром при отыскивании переулка. Впрочем, дом, как и название, появился не сразу. Вначале возник безымянный проезд между «птичным двором», где ныне пролегает четная сторона переулка, и огромным участком И.И. Шувалова, лежавшим напротив.

Сведения о «птичном дворе» впервые находим у А. Богданова, в его дополнении к описанию Санкт-Петербурга, относящемся к 1751–1762 годам; он был «состроен» на пустом участке за Итальянским садом около 1752 года, и сюда перевели птиц, содержавшихся прежде вместе с мелкими животными на «зверовом дворе» у Симеоновского моста, «в Хамовой улице», то есть на Моховой.


Гусев переулок. Современное фото


А в 1761-м фаворит императрицы Елизаветы Петровны Иван Иванович Шувалов получил вблизи этого места громадный участок земли под загородный дом. Выстроенные им деревянные «хоромцы» состояли всего лишь из девяти покоев и оказались маловаты для обширного пустующего пространства, поэтому заботы о «регулярстве» окружающей застройки побудили полицию в 1779 году отдать часть шуваловского участка вдове коллежского асессора Козловой, которая возвела на углу Знаменской, или Офицерской, как она в ту пору звалась, улицы и безымянного переулка каменный двухэтажный дом. Спустя девять лет вдова продает его чиновнице Дьяковой, а у той в 1792-м его покупает петербургский купец Петр Евсеевич Гусев.

На сенатском атласе Петербурга 1798 года переулок значится под своим первоначальным наименованием – Литовский, но оно не прививается, и в Адресной книге 1809 года он уже зовется Гусевым. Это и неудивительно: к концу XVIII века участок богатого торговца занимал почти всю правую (считая от Знаменской) сторону переулка и изрядную долю уличного квартала. Он построил на нем четыре каменных и столько же деревянных флигелей; словом, то был воистину Гусев переулок, и Петр Евсеевич царил там безраздельно. По левую же сторону стояло несколько невзрачных деревянных домишек, появившихся на месте распроданного к тому времени по кускам бывшего «птичьего двора».

Правда, уже в начале XIX века участок Гусева значительно поубавился; сперва была продана часть, выходившая на Знаменскую (дом № 11), а в 1804-м купец расстался и с угловым домом (№ 13/1), оставив за собой лишь каменный флигель с пустопорожним местом в переулке, окрещенном его именем (ныне участок дома № 3).

Покупателем двухэтажного углового дома с садом оказался знаменитый архитектор Иван Егорович Старов, продавший взамен того Гусеву свой дом у Симеоновского моста (наб. р. Фонтанки, 32/1). Возможно, к совершению этой сделки Старова принудили материальные соображения, но возможно и то, что он к тому времени уже не нуждался в таком обширном жилище, каким был построенный по его проекту дом на набережной реки Фонтанки. Так или иначе, сделка состоялась, и семья архитектора перебралась в Гусев переулок. Здесь и скончался И.Е. Старов в апреле 1808 года. После него участком владел его сын Петр, а позднее – вдова сына, умершая в 1851 году, после чего ее наследники жестоко перессорились со своими соседями Яковлевыми, подавшими на них в суд за «захват чужой земли». В 1882-м дом, как водится, был надстроен, через восемь лет – еще один раз и в таком виде дошел до нашего времени.

В середине XIX века Гусев переулок представлял собой отдаленную окраину: половина домов – деревянные, по обеим сторонам длинные заборы, скрывавшие неказистые служебные постройки. Зато вдоволь было зелени, чуть не при каждом доме – сад, иногда довольно большой. И жизнь здесь текла тихая, размеренная и спокойная, во многом схожая с той, какую вели обитатели соседних Песков, в то время совсем уж глухого захолустья.

В июне 1867 года мирное существование жителей Гусева переулка неожиданно потрясло страшное событие – злодейское убийство целого семейства – майора Ашморенкова с женой и сыном-кадетом вместе с двумя их слугами, – проживавшего на первом этаже дома № 2/15. Все они были зарезаны во время сна. Виновницей оказалась женщина – прачка Анфиса, ранее служившая у майора и попросившаяся переночевать у своих бывших хозяев. Это преступление, совершенное из корыстных побуждений, наделало в ту пору немало шума и было раскрыто знаменитым сыщиком Иваном Путилиным.

На другом углу четной стороны переулка, на пересечении его с набережной Лиговского канала, до 1854 года находился изрядных размеров сад купчихи Ефросиньи Щукиной со стоявшим в глубине его двухэтажным деревянным домом. После смерти владелицы наследники продали участок некоему Ф.П. Сливчанскому, который выстроил на нем ныне существующий четырехэтажный доходный дом (пятый этаж добавлен позднее) довольно безликой архитектуры.

Зимой 1873 года здесь поселился Ф.М. Достоевский с семьей, наняв квартиру на втором этаже, окнами на Лиговку; здесь же он начал писать роман «Подросток», позднее опубликованный в «Отечественных записках». Однако отношения писателя с хозяином дома не заладились. «Это был старичок очень своеобразный, с разными причудами, которые причиняли Федору Михайловичу и мне большие огорчения», – пишет в своих воспоминаниях А.Г. Достоевская. Сам же Федор Михайлович в одном из писем к жене от 19 августа 1873 года выражается об этих причудах гораздо резче и определеннее: «Сливчанский – это какой-то помешанный… Встает чем свет и целый день ходит по всем лестницам и по всему дому, шпионит и порядки производит… Положительно говорю – не хочу оставаться на этой квартире… Желал бы нанять хоть на Песках, только бы не жить в этом доме…»

Очевидно, фигура домовладельца, которого Достоевский всячески старался избегать, опасаясь «истории», все же в какой-то степени послужила материалом для творческой фантазии писателя и в этом смысле оказалась не бесполезной. В мае 1874 года Ф.М. Достоевский уезжает на лечение за границу и больше уже в дом Сливчанского не возвращается.

К концу XIX века Гусев переулок стал таким, каким его видим сегодня: застроенный большими пятиэтажными домами в эклектическом стиле, очень петербургский по своему облику, он напоминает узкий коридор между громоздкими, дедовскими шкафами. И особенно странным кажется его нынешнее наименование, которое, разумеется, не пристало, да и никогда не пристанет к нему, потому что приклеено насильно, а значит, непрочно, без учета законов русского языка и языковых традиций.

Пришла пора немного отдохнуть от воображаемого путешествия по питерским улицам и переулкам и поразмышлять о том, почему одни названия выговариваются легко и ловко, не цепляясь за язык, а другие доставляют почти физическое неудобство, как плохо сшитая обувь? Стоило ли переименовывать улицы в Советскую и Социалистическую, лишая их исконных, исторических названий? Разумно ли вообще навязывать топонимам идеологическую нагрузку или присваивать их в чью-то честь? Обо всем этом далее.

«Позолота сотрется…»

Чем ценны старинные наименования? Тем, что они накрепко связаны с особенностями или приметами обозначаемых ими мест. По ним, как по карте, можно проследить историю расселения первых обитателей Петербурга (Дворянская, Посадская, Мещанская), их занятия (Монетная, Ружейная, Литейная, Пушкарская), характер местности (Песчаная, Болотная), специфику торговли (Мясная, Дровяная, Сенная). Нередко название велось от фамилии домовладельца, которому принадлежал угловой или особенно заметный дом. Так возникли Гороховая улица, Гусев и Зимин переулки, а также многие-многие другие.

Стихийно возникавшие названия никогда не присваивались в честь какого-либо лица или события, а служили исключительно для ориентирования в городе и всегда имели форму согласованного определения, обычно прилагательного; не переулок Гусева, а Гусев переулок, не мост Харламова, а Харламов мост и т. д. Информативность, краткость, удобопроизносимость – вот что было важно. Конечно, со временем многие первоначальные наименования утрачивали прямой смысл, становясь своего рода памятниками прошлого.

Первая волна массовых переименований прокатилась по столице в конце 1850-х, когда целый ряд улиц и переулков получил названия городов и рек России, остзейских губерний и Финляндии. В результате Петербург наводнился бесчисленными Лифляндскими, Роченсальмскими и Гельсингфорсскими…

Хотя тогдашние переименования были оправданы существованием множества одноименных улиц и переулков, они все же привели к достойным сожаления утратам. Так, Бочарная улица, напоминавшая о слободе пивоваров, возникшей еще в петровские времена, превратилась в безликую Симбирскую (ныне ул. Комсомола), а колоритная Шестилавочная сделалась скучновато-абстрактной Надеждинской (ныне ул. Маяковского).

Но вот над страной пронесся революционный шквал и повлек за собой несчетные, большей частью совершенно бессмысленные переименования, смахивавшие на какие-то диковинные псевдонимы или партийные клички. Нахлынули целые толпы «Красных Текстильщиков», «Красных Командиров» в сопровождении «Союза Печатников» и прочих «союзов»; они расселись на номерных знаках и табличках, знаменуя собой новую эпоху. Названиям стали силком навязывать идеологическую нагрузку, нимало не заботясь об их главнейших свойствах, а рассматривая как еще одно средство наглядной агитации.

Минули годы, революционный пыл поугас, а затем и вовсе сошел на нет, а Советская и Социалистическая улицы остались – кому приятным, а кому и не очень приятным напоминанием о прошлом. Стоит ли возвращать им прежние названия? Думаю, что стоит.

И еще об одном. Стремление «отречься от старого мира» приводило к нигилистическому отречению от собственной истории, а желание увековечить память о героях и выдающихся личностях удовлетворялось (и удовлетворяется) простым и испытанным способом – присвоением их имен улицам, площадям и набережным, да еще с забвением исконных, исторических названий, да еще в форме несогласованных определений! К примеру, не Тюленинский переулок, а непременно переулок Сергея Тюленина или улица Петра Алексеева вместо простых, исконных – Зимина и Спасского переулков. Зачем было переименовывать старинный Гусев переулок в переулок Ульяны Громовой? Славы это героине не прибавило, а горожан принуждает к косноязычию и уродованию родной речи. Ведь на вопрос «Где ты живешь?», заданный кому-нибудь из обитателей бывшего Гусева переулка, вы непременно услышите в ответ ужасную по своей бестолковой и даже кощунственной нелепости фразу: «На Ульяны Громовой».

Таков непреложный языковой закон: устная речь стремится к краткости, и слова частого, повседневного употребления, каковыми являются городские названия, абсолютно непригодны к прославлению кого или чего бы то ни было, потому что затираются быстро, как медные пятаки, совершенно утрачивая возвышенный смысл, который насильно пытаются в них вкладывать. И тут уж ничего не поделаешь. Прав был великий Андерсен: «Позолота сотрется, свиная кожа остается!»

Вдоль по речке Негодяйке

Под плотной корой современных городских наименований, порой совершенно отвлеченных, ничего не говорящих ни уму, ни сердцу, часто таятся сочные народные словечки и прозвища, повествующие о ранней истории данной местности. Изучая объявления в «Санкт-Петербургских ведомостях» XVIII – начала XIX века, становишься свидетелем непрерывного процесса образования новых названий, словно попадаешь в некую топонимическую литейную: одни словесные заготовки еще не остыли, не затвердели, они изменчивы и непостоянны; другие уже обрели свою окончательную форму, которую сохраняют и по сию пору. Одновременно шел естественный отбор, что-то отсеивалось, отпадало, заменяясь новым, более метким и запоминающимся.

Возьмем, к примеру, Разъезжую – так она звалась еще с 1730-х, когда была простой дорогой. Но вот у этого названия появился соперник: в конце 1770-х годов при урегулировании полковой Преображенской улицы (позднее она звалась Грязной, затем Николаевской, ныне это улица Марата) вырубили большой участок леса вблизи пересечения ее с Разъезжей, и на образовавшемся пустыре, «на новых пеньках», построили столь нужный окрестным обывателям деревянный Ямской рынок. Спустя некоторое время Разъезжую все чаще стали именовать Большими Пеньками – видать, немало их осталось на месте вырубки.

«У Владимирской… в улице Больших Пеньках, что от Чернышева переулка идет к мясному ряду, продается лошадь». Подобные объявления можно было часто встретить в газете с середины 1780-х до начала 1800-х годов. А потом первоначальное название все же одержало верх и навсегда утвердилось за улицей.

В Коломне некогда существовали две улицы, которые из-за природного рельефа именовались Бугорками, одна – Малым, другая – Большим. В объявлениях так и писали: «На Большом бугорке, в доме купца Киреева, у отъезжающего продается девка 20 лет» (Санкт-Петербургские ведомости. 1787. № 77). Или: «Продаются… лошади. Спросить об оных в малой Коломне на Малом бугорке, в доме полковницы Гавриловой…» (Санкт-Петербургские ведомости. 1811. № 12). Названия эти оставались как бы неофициальными, просторечными, и, может быть, в этом их особая прелесть. Официально же улицы именовались Хлебной (Большой Бугорок) и Упраздненной (Малый Бугорок), а с 1859 года – Витебской и Псковской.

Из объявлений также видно, что в одно время в Петербурге было значительно больше рек, чем теперь, причем некоторые из них носили весьма необычные и самобытные названия. Слышал ли кто-нибудь, например, о речках Металовке, Негодяевке или Саморойке? Название Металовка – нерусского происхождения, да и к металлу не имеет никакого отношения. Когда-то неподалеку от устья Фонтанки находилась финская деревушка Метилле, а рядом с ней – маленькая речонка. В первые годы существования Петербурга этот населенный пункт звался просто «чухонской деревней» (так она значится на плане Зихгейма 1738 года), но спустя два десятилетия финское название обрусело и превратилось в деревню Металову, а безымянная речушка – в Металовку.

В одном из июньских номеров «Ведомостей» за 1758 год можно встретить такое объявление: «Лейб-гвардии Измайловского полку капитана Е. Щербинина желающим нанять… двор, состоящий за Измайловским парадным местом при деревне Металове на речке Металовке… могут осведомиться у оного капитана».

Еще на исходе XVIII века в столице существовала Металловская улица (см. «Описание Петербурга» И. Георги), но речка к тому времени приобрела, неизвестно по какой причине, совсем уж свойское название – Таракановка. В 1900-х ее частично засыпали, а образовавшуюся улицу нарекли Таракановской. Ныне это улица Циолковского.


М.Я. Виллие. Угол Кирочной и Потемкинской улиц


Схожий конец ожидал и речку со столь выразительным прозвищем Негодяевка. Впрочем, у тех, кто его дал, вероятно, и в мыслях не было намекать на то, что по ее берегам обитают исключительно негодяи; скорее оно относилось к ни на что не годной, на их взгляд, речушке, где и рыба-то вряд ли водилась. Протекала Негодяевка (или Негодяйка, как она обозначена в справочной книге «Нумерация домов в С.-Петербурге» 1836 года) «с Выгонного поля, чрез Бабурин переулок (ныне улица Смолячкова), Сампсониевский проспект и Зеленков переулок до Б. Невки».

В середине XIX века часть теперешней Беловодской улицы, выходившая к Большой Невке, именовалась Негодным переулком, который, несомненно, обязан был своим обидным прозвищем близкому соседству все той же Негодяевки, или Негодяйки. К 1849 году средняя ее часть была уже засыпана и оставались лишь начало и конец; через место ее впадения в Большую Невку был перекинут мостик. Окончательно речка Негодяйка исчезает с городских планов только в 1900-х годах, после застройки кварталов между Бабуриным переулком и новообразованной Тобольской улицей.

Что касается Саморойки, которая, судя по названию, сама (хотя и не без помощи людей) прорыла себе русло, то она вытекала из Лиговского бассейна, устроенного для снабжения водой фонтанов Летнего сада, и, как видно на плане 1738 года, первоначально впадала в небольшой естественный водоем, сообщавшийся с Невой; надо полагать, что таким образом в бассейне поддерживался постоянный уровень воды. Позднее Саморойку стали использовать для подпитки прудов Таврического сада, и еще в 1890-х она пересекала Кирочную и Виленский переулок, но в начале XX века речку заключили в трубу, и теперь о ней напоминает лишь Фонтанная улица рядом с Мальцевским рынком, проходящая поверх ее русла.

Помимо названных, в устной традиции жителей Петербурга бытовало немало и других топонимов, так никогда и не ставших официальными наименованиями. Чаще они относились к природным особенностям данной местности, как, например, Пески, о которых и пойдет речь далее.

Пески, переставшие быть Песками

Из множества некогда существовавших, пусть и неофициальных, но весьма выразительных городских топонимов – Бугорки, Графский пролом, Большие Пеньки, Костыль, Чекуши, Вшивая биржа и т. д. – до нас дошли единицы, да и те употребляются все реже, постепенно выходя из обихода. Если и можно иной раз услышать Семенцы или Пески, то разве что от старожилов, а молодежь не знает их вовсе.

Между тем каждое из перечисленных названий отражает какую-либо особенность данной местности, историческую, бытовую или просто геологическую, как в случае с Песками, сделавшимися невидимыми для глаза под толстыми наслоениями вначале булыжных, а затем асфальтовых мостовых. Именно песчаная почва дала наименование большому, когда-то окраинному участку Петербурга в районе нынешних Советских (до 1923 года – Рождественских) улиц.

Двести пятьдесят лет назад здесь обосновалась слобода Конторы строения домов и садов, в которой обитали служащие этого учреждения, а помимо них – многочисленные рабочие и ремесленники, занятые на строительстве дворцов и зданий Придворного ведомства. По свидетельству И. Георги, относящемуся к 1794 году, «слобода… лежит в виде косого четвероугольника на открытом поле, по Лиговскому каналу. Она содержит в себе деревянные жилища… военных и штатских служителей, также церковь Рождества Христова. Улицы здесь почти все немощеные».

План Рождественской части


В ту пору они выглядели примерно так, как на публикуемом рисунке того времени архитектора Д. Кваренги. Упоминаемая Георги каменная церковь была построена в начале 1780-х в самом центре слободы (теперь на ее месте жиденький сквер на углу 6-й Советской и Красноборского переулка) и сразу сделалась окрестной достопримечательностью. Главной святыней храма стала икона Рождества, слывшая покровительницей Песков.

К концу XVIII столетия Рождественская часть, одна из самых незначительных по территории, относилась и к самым малолюдным: здесь проживало всего лишь около 3 процентов жителей столицы. Проходили десятилетия, но жизнь на Песках текла по-старому, хотя состав местного населения претерпел значительные изменения, превратившись из некогда однородного в довольно пестрый и неопределенный. Единственное, что в большой степени уравнивало здешних обывателей, была их бедность.

Пески, наподобие столь же захолустной Коломны, обозначали не просто часть города, а образ жизни и даже судьбу. Жить на Песках значило принадлежать к определенной социальной прослойке, обладавшей весьма скромным достатком, но довольной своим жребием и не гнавшейся за теми, кто селился в более богатых и благоустроенных частях столицы.

«Надобно пожить на Песках, – утверждал автор описания Петербурга, опубликованного в 1862 году, – чтобы ознакомиться с жизнью их обитателей, большею частью бедных чиновников, отставных военных, вдов, живущих пенсионами, старых дев, оставшихся без родителей. Дешевизна квартир, сравнительно с центральными частями столицы, привлекает сюда этих людей, неприхотливость которых скоро свыкается с отдаленностью этого предместья и грязью его улиц. Странно, что его называют „Пески“, а вместо них встречается только непроходимая грязь, особенно у Лигова канала. Гораздо натуральнее было бы называть „Грязи“, потому что о песках тут нет и помину».

Как видим, за годы, прошедшие со времени выхода в свет книги И. Георги, ничего не изменилось, и улицы, в подавляющем своем большинстве, так и остались немощеными. К неудобствам жизни добавлялись, кроме того, плохое сообщение, почти полное отсутствие учебных заведений, недостаток хорошей воды, тусклое масляное освещение, довольно частые пожары, скудость торговли, деревянные мостки вместо тротуаров…

Но постепенно и на этой утопавшей в грязи окраине стали происходить кое-какие перемены к лучшему. С 1 октября 1864 года к единственной линии омнибусов, связывавших Пески с прочими частями города, добавилась еще одна, до Троицкого собора на Измайловском проспекте. Эти омнибусы имели на своих боках курьезные надписи: Кирочно-литейно-загородно-измайловские.

В 1866 году на Песках с большой торжественностью был открыт сквер, который корреспондент «Петербургского листка» незаслуженно величает садом: «15 августа… был открыт для публики новый сад на Мытнинской площади, устроенный не на счет города, а на счет купца Овсянникова, и которому Высочайше присвоено наименование Овсянниковского. Сад этот занимает довольно обширное место и обнесен чугунною решеткою. Против двух входов, со стороны Песков и со стороны Невского проспекта, устроены два бассейна, посреди которых бьют фонтаны… Посредине сада устроена беседка, предназначенная для вместилища хора музыки. Беседка большая, круглая, отделана в русском вкусе… Тени в саду нет никакой, так как деревья посажены очень маленькие. Несмотря на то что только внуки наши будут наслаждаться тенью Овсянниковского сада, все-таки он составляет истинное счастье для пыльных Песков».

Помимо всего прочего, Пески также страдали от некоторой изолированности, что может показаться странным, учитывая их сравнительную близость к Невскому проспекту. Все дело было в том, что, к большому огорчению местных жителей, главная здешняя магистраль – Слоновая улица (ныне Суворовский проспект) – не имела прямого выхода к нему.

«Это… единственная у нас порядочно вымощенная, довольно широкая улица, – жаловался в том же году «Петербургскому листку» один из его читателей, – но, к сожалению, упирающаяся в забор, отстоящий в каких-нибудь саженях 20 или 30 от столичной жизни, от Невского проспекта… Если же вывести Слоновую улицу прямо на Невский проспект, то… наших родимых Песков узнать будет нельзя, в особенности когда их осветят газом, а не „курам на смех“…Если, наряду с продолжением Слоновой улицы до Невского проспекта, была бы выведена на этот проспект и Дегтярная, идущая вдоль всех Песков параллельно со Слоновою, то радость наша была бы велика».


Церковь Рождества Христова. Западный фасад


Однако эти сетования долгое время оказывались безрезультатными; только в 1903 году, вероятно по случаю 200-летнего юбилея Петербурга, городские власти решили наконец преподнести обитателям Песков подарок, соединив Суворовский и Невский проспекты. В это же время облик бывшего захолустья начал коренным образом меняться, о чем свидетельствуют строки из дневника одного столичного жителя: «1903 г. 26 августа. – Строительная горячка, несколько лет назад охватившая наш Богом подмоченный Петербург, продолжает свирепствовать. Везде леса и леса; два-три года тому назад Пески представляли собой богоспасаемую тихую окраину, еще полную деревянных домиков и таких же заборов. Теперь это столица. Домики почти исчезли, на их местах, как грибы, в одно, много в два лета повыросли громадные домины; особенно быстро похорошела третья Рождественская».

Перед Первой мировой войной на Песках, помимо конки, ходили уже трамваи трех маршрутов, прочно связавшие эту часть города с остальными. По характеру своей застройки она также ничем от них не отличалась. Вслед за наружными переменами произошли и внутренние: утратив прежний, полупровинциальный облик, Пески потеряли и присущее им своеобразие, а снос в 1930-х годах храма Рождества Христова навсегда лишил их единственной исторической реликвии, напоминавшей о существовавшей здесь слободе строителей, чьими руками создавался Петербург…

Среди исчезнувших названий были и такие, чье происхождение связывалось с деятельностью человека.

Графский пролом

Вероятно, мало кому знакомо это странное название. Так именовалась с середины XVIII века часть Гороховой улицы от Мойки до Большой Мещанской (ныне Казанская улица). Как же оно возникло?

В петровские времена, когда Мойка была границей города, места по левому ее берегу отводились под загородные усадьбы приближенным царя. Среди них был окольничий и воевода И.А. Мусин-Пушкин, возведенный в 1710 году в графское достоинство. Его участок простирался за Красным мостом почти до самого Глухого протока (канал Грибоедова).

Согласно преданию, Иван Алексеевич был незаконнорожденным сыном царя Алексея Михайловича, который, бывало, под веселую руку называл его «мой сын Пушкин». Не отрекался от этого родства и царь Петр. Посылая сына Ивана Алексеевича для обучения за границу, он писал князю Борису Куракину: «Посылаем мы к вам для обучения политических дел племянника нашего Платона…»

Платон Иванович Мусин-Пушкин, впоследствии президент Коммерц-коллегии и сенатор, унаследовавший участок отца, был человеком очень талантливым, блестяще образованным; за участие в кружке «конфидентов» Артемия Волынского его приговорили в 1740 году «к урезанию языка» и ссылке в Соловецкий монастырь, где он и скончался. От него и повелось название Графский пролом: на фиксационном плане Петербурга 1737 года видна просека («пролом»), проложенная через участок графа от реки Мойки до Глухого протока по трассе будущей Гороховой улицы. В 1738-м она была соединена со вновь образованной «Средней проспективой» в одну магистраль, но долго сохраняла свое народное название.

Дальнейшая судьба Графского пролома связана с историей двух старинных барских усадеб по обеим его сторонам. После того как имущество сосланного Платона Ивановича было конфисковано, бывшие владения графа на левом берегу Мойки перешли к двум его родственникам – Аполлосу Эпафродитовичу Мусину-Пушкину и князю Никите Юрьевичу Трубецкому. Первому досталась незастроенная часть участка по левую руку от Красного моста (где ныне дом № 54/18 по набережной реки Мойки), а второму – по правую, от Гороховой до Демидова переулка, с каменным домом в глубине и служебными постройками.

В 1749 году указом императрицы Елизаветы участок А.Э. Мусина-Пушкина был у него отобран, поскольку он не возвел на нем никакого строения, и отдан будущему фельдмаршалу и графу А.Б. Бутурлину, о котором его правнук М.Д. Бутурлин написал в своих «Записках», что «он был прямодушный, хороший во всех отношениях человек и усердный христианин, но не особенно даровитый в военном искусстве, а взыскан был милостями дочери Петра, как ее когда-то фаворит».

Новый владелец выстроил деревянный усадебный дом, далеко отступя от «красной линии», как было принято в то время. Внешний вид этого здания, исчезнувшего еще в конце XVIII века, можно видеть на аксонометрическом плане Сент-Илера – Соколова 1764–1773 годов. На том же плане изображен и новый дом, построенный уже по «красной линии» и выходивший на Мойку и Гороховую улицу. Фасад его оформлен в стиле раннего классицизма, что позволяет датировать постройку началом 1770-х. Очевидно, возводил его уже сын Бутурлина – Петр Александрович, так как старый граф скончался в 1767 году. С 1774-го по 1778-й здесь помещался Английский клуб.

Наиболее интересной фигурой среди графов Бутурлиных, несомненно, был следующий и одновременно последний владелец из этого рода – Дмитрий Петрович Бутурлин (1763–1829), известный не только в России, но и в Западной Европе библиофил, собиратель уникальной библиотеки в 30 тысяч томов. Правда, жизнь этого незаурядного человека связана в основном с Москвой, куда он переехал, продав в 1797 году свой участок купцу Кусовникову, который значительно увеличил главное здание новыми пристройками.

Большой зал в доме Кусовникова привлек внимание членов вновь образованного Музыкального общества, и они в том же 1792-м сняли его для устройства концертов и «маскерадов». Об одном из таких концертов «Санкт-Петербургские ведомости» сообщали своим читателям следующее: «Начнется оный большою симфониею г. Гейдена, после которой славный г. Гезелер будет играть концерт на фортепиано. Потом будут петь несколько арий, и после оных кончится концерт торжественною музыкою сочинения г. Сарти с роговою музыкою и с хорами».

В 1817-м Кусовников продал дом Училищу глухонемых. Свой нынешний вид он приобрел в 1840-х годах, после перестройки архитектором П.С. Плавовым, и в настоящее время входит в комплекс зданий Педагогического университета.

Что до генерал-прокурора князя Н.Ю. Трубецкого, к которому отошла вторая часть конфискованных владений, то он не заслужил столь снисходительных оценок, как А.Б. Бутурлин. Известный историк XVIII века князь М.М. Щербатов называет его человеком умным, но чрезмерно честолюбивым, пронырливым, злым и мстительным. Другой же из хорошо знавших его, канцлер А.П. Бестужев-Рюмин, говаривал, что у Никиты Юрьевича душа истинно золотая, потому что, кроме золота, он никогда ничего не любил.

Трубецкой расширил и перестроил дом сосланного сенатора, придав ему тот вид, который запечатлен на чертеже из коллекции Берхгольца, хранящейся в Национальном музее в Стокгольме. За домом был разбит регулярный сад, а на набережную реки Мойки выходили два одноэтажных флигелька, соединенные красивой оградой.

После Трубецкого усадьбой долго владел двоюродный брат царицы Елизаветы, М.К. Скавронский, наследники которого продали участок в 1780 году купцам Петру и Михаилу Кусовниковым, а в начале XIX века он перешел к купцу Христофору Талю. Здесь около двадцати лет размещался Английский клуб, затем Третье отделение…


Ресторан «Контан», наб. р. Мойки, 58. Начало XX в.


В конце прошлого столетия в старинном особняке открылся популярный впоследствии ресторан «Контан», фотографическое изображение которого дошло до наших дней. На снимке хорошо виден неоднократно перестраивавшийся бывший усадебный дом и два уже упоминавшихся флигеля. В 1913-м, в связи с постройкой по проекту архитектора Р.Ф. Мельцера существующего доходного дома (наб. р. Мойки, 58), флигеля были разобраны. Здание же ресторана уцелело и продолжало использоваться для тех же целей. Снесли его уже в советское время, и ныне от усадьбы не осталось и следа.

Углубившись в историю усадеб, находившихся некогда по сторонам Графского пролома, мы немного отвлеклись от темы о происхождении городских названий, а между тем она далеко не исчерпана. В следующей главе поговорим о «кабацкой топонимике».

Поцелуев и другие

Вы никогда не задавались вопросом: сколько наименований в Петербурге повелось от питейных домов? Кабак всегда играл важную роль в жизни народа; туда заходили погреться, отдохнуть, выпить стаканчик-другой, излить душу перед приятелем… Кабаки, как правило, открывали на перекрестках улиц, у мостов и перевозов – словом, в тех местах, где всегда было людно и оживленно. Самыми усердными их завсегдатаями были кучера и извозчики, которым приходилось подолгу стынуть на морозе, поджидая хозяев или седоков.

Правда, для них на некоторых улицах и площадях устраивались специальные очаги для обогрева, но, во-первых, это благодетельное нововведение началось лишь со времен Екатерины II, а во-вторых, такие очаги сооружались отнюдь не на каждом шагу, тогда как кабак всегда был под рукой: на углу Фонарного переулка и Офицерской – «Фонарный», у Поцелуева моста – «Поцелуй», у Кашина моста – «Кашин» и т. д. Кучерам и извозчикам важно было иметь ориентиры, чтобы ехать в нужном направлении: «Куда прикажете везти, барин?» – «В Никольскую улицу!» – «Это что у Харламова кабака, не доезжая Кашина? Пожалуйте двугривенный».

Кстати сказать, дома в Петербурге стали обозначаться номерами только с 1780 года. Но и после этого, чтобы дать понять, к примеру, о местонахождении лавки, в газетных объявлениях писали: «На Сенной, напротив Кокушкина кабака, в доме Комиссара Бушератова… продается рыба в маленьких бочонках» (Санкт-Петербургские ведомости. 1783. № 8). От Кокушкина кабака в доме купца Кокушкина и переулок, в котором он находился, и близлежащий мост тоже стали именоваться Кокушкиными.

А вот другой пример. Некий итальянец Лукини вознамерился «обучать у себя на дому играть на клавикордах и петь» (Санкт-Петербургские ведомости. 1788. № 12); тем, кто пожелал бы отдавать своих детей учиться, он сообщал, что живет «в Офицерской улице, в доме под № 436, близ Фонарного питейного дома», будучи уверен в надежности данного ориентира. Со временем питейный дом перестал существовать, но название за переулком, на углу которого он находился, сохранилось по сей день.

Некогда на углу Стремянной улицы и Владимирского проспекта помещался так называемый «Ведерной кабак», где водка отпускалась ведрами. Название кабака чуть было не утвердилось за улицей, что видно из следующего объявления: «В Московской части, в приходе церкви Владимирской Богородицы, в Ведерной, или Стремянной, улице желающим купить деревянный дом капитана Андрея Наумова, о цене спросить в том же доме» (Санкт-Петербургские ведомости. 1770. № 90). Некоторое время употреблялись оба названия, но в конце концов победило более старое, как это уже было с Разъезжей улицей.

Нагляднее всего процесс образования названия от питейного дома можно проследить на примере с Поцелуевым мостом. С 1738 года на этом месте существовал деревянный пешеходный мост, перестроенный тридцатью годами позже для транспортного движения. Некоторое время он именовался Желтым – по цвету окраски. Но вот в начале 1770-х купец Поцелуев открыл в каменном двухэтажном доме надворного советника Вахтина, стоявшем у самого моста, на месте дома № 100 по набережной реки Мойки, кабак, который сразу завоевал популярность из-за своего выгодного расположения.

Вскоре он стал служить ориентиром. Первое упоминание о нем содержится в № 30 «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1774 год: «Сего месяца 12-ого дня едучи от Поцелуева кабака к каменному мосту потеряна записная книжка…» Вторично с этим названием встречаемся пятью годами позже, когда оно уже успело принять иную, более краткую форму – «Поцелуй». Отсылая возможных посетителей к дому графа Андрея Петровича Шувалова (нынешний адрес – наб. р. Мойки, 94), податель объявления уточняет его местонахождение: «…по Мойке, неподалеку Поцелуя кабака» (Санкт-Петербургские ведомости. 1779. № 32).

На плане Петербурга 1792 года это название уже переходит на мост через Мойку, который значится там под тем же выразительным названием «Поцелуй». Но эта форма, как слишком уж поэтическая и необычная, не привилась и постепенно видоизменилась в привычное для нашего уха название – Поцелуев мост, хотя и оно в свое время послужило источником для разных фантастических истолкований.

Но пожалуй, ни в одной другой части города не осталось столько «кабацких» наименований, как на Петроградской стороне: Теряева, Плуталова, Шамшева, Барочная, Гулярная, Полозова – таков неполный список улиц, получивших прозвища от расположенных на них питейных домов. Причиной тому, скорее всего, отсутствие на них более примечательных построек. Не надо забывать, что Петроградская (Петербургская) сторона в прежние времена, застроенная почти исключительно низенькими деревянными домишками, напоминала собой глухую провинцию. Обилие же кабаков объясняется размещением там гарнизонных полков – Невского (Колтовского), Белозерского, Копорского, солдаты которых охотно посещали такого рода заведения.

Порой городские легенды так перемешаны с историческими фактами, что отличить правду от вымысла бывает совсем не просто. В самом центре Петроградской стороны затерялась улица с неприметным наименованием Лахтинская. Она получила его в 1887 году, а прежде, начиная с конца XVIII века, звалась Петровской, Петрова, но чаще – Андрея Петрова.

Название с вывески

В наше время последнее не вызвало бы ни малейшего удивления; поэтому, думаю, сохранись оно доныне, многие бы решили, что его присвоили в честь известного петербургского композитора. Однако до 1880-х такая форма увековечения была не принята, и за редчайшими исключениями, вроде Екатерининского канала да еще Николаевской улицы, вы не найдете подобных примеров.

Редкие, слабые попытки присвоить официальное название по имени царственной особы обычно успеха не имели. К чести тогдашних властей нужно сказать, что они не настаивали на своем выборе и утверждали устоявшиеся народные прозвища. К примеру, построенный в 1780-х в ряду семи прочих однотипных переправ через Фонтанку каменный Чернышев мост поначалу был также назван Екатерининским, но уже через десяток лет за ним оставили прочно приставшее название по одноименному переулку.

Городские топонимы, в том числе и образованные от имен собственных, возникали самопроизвольно и служили отнюдь не прославлению данных лиц, а всего лишь для лучшего ориентирования и запоминания. Владельцы наиболее примечательных, чаще всего угловых домов, содержатели усердно посещавшихся питейных заведений и лавок нередко имели удовольствие видеть свои имена запечатленными в названиях. Отметим при этом, что последние отличались краткостью, удобопроизносимостью и имели форму согласованного определения: Мошков переулок, Кокушкин мост.

То же самое происходило и на захолустной в ту пору Петербургской стороне, почти сплошь застроенной одноэтажными деревянными домиками, лишь изредка перемежавшимися более представительными зданиями. Размещавшиеся здесь гарнизонные полки стали причиной того, что многим окрестным улицам вместо названий присвоили порядковые номера по батальонам и ротам, что, естественно, не устраивало местных жителей, которые стремились заменить их чем-то более запоминающимся.

Наиболее верными и надежными маяками в лабиринте не богатых достопримечательностями окрестных улочек служили бесчисленные кабаки, как правило называвшиеся по фамилиям содержавших их откупщиков или домохозяев – Теряев, Полозов, Шамшев, Плуталов и т. д. Они же дали наименования улицам, сохранившим их на протяжении более чем двух столетий.

Что же касается улицы Андрея Петрова, то, вероятно, именно необычность названия из двух слов, да еще в форме несогласованного определения, породила легенду о его возникновении. Впервые ее приводит в очерке «Петербургская сторона», опубликованном в 1844 году в альманахе «Физиология Петербурга», второстепенный литератор «натуральной школы» Е.П. Гребенка. В игривом тоне он излагает историю весьма почитаемой в народе Ксении Блаженной, будто бы проживавшей в свое время на этой улице, названной так в ее память.

Согласно преданию, она была женой придворного певчего Андрея Федоровича Петрова, состоявшего в чине полковника, и приобрела известность во времена императрицы Елизаветы Петровны. Овдовев в молодых летах, Ксения раздала свое имущество бедным, надела на себя одежду покойного мужа и под его именем странствовала сорок пять лет, не имея постоянного пристанища.

В журнале «Русская старина», в историческом очерке, посвященном Смоленскому православному кладбищу, автор, священник отец Стефан Опатович, рассказывая о сохранившейся там могиле Ксении Блаженной, также утверждает, что «главным местопребыванием служила для нее Петербургская сторона… где одна улица долго называлась ее именем», имея в виду все ту же улицу Андрея Петрова, о которой пишет Гребенка.

На самом деле происхождение названия, как это обычно бывает, оказалось проще и прозаичнее. В этом убеждает объявление, помещенное в № 5 «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1789 год: «На Санкт-Петербургской части, по малому проспекту, между казенными питейными домами, называемыми Шамшиным и Полозовым, в 4-м батальоне по 6-й линии продается деревянной дом с лавкою и с принадлежащим к нему строением, с садом, плодовитыми деревьями, яблонями, вишнями и огородом. Желающие оной купить, могут спросить хозяина, Подпоручика Андрея Петрова, живущего в том доме».

Указанное местоположение участка Петрова в точности соответствует местоположению улицы, получившей в скором времени свое название. Разумеется, в этом нет никакой заслуги гарнизонного служаки: все дело в лавке, над входом в которую, надо полагать, крупными буквами значились имя и фамилия владельца. Ничего более примечательного не нашлось, и надпись с вывески на долгие годы перешла в название улицы.

В Литейной части, как уже знаем, находились казармы гвардии Преображенского полка, чье пребывание тоже оставило свой след в ряде названий (Парадная улица, Фуражный, Госпитальный и Солдатский переулки); многие из них не сохранились: бывшая 9-я рота превратилась сначала в Бассейную, а затем в улицу Некрасова, Преображенской уже в советское время, неизвестно по какой причине, присвоили имя Радищева, а некоторые со временем забылись или подверглись переосмыслению, изменив первоначальное название.

Озерной или Озеров?

Есть в Литейной части небольшой переулок, пролегающий между бывшей Знаменской улицей (ул. Восстания) и Лиговским проспектом; он носит немного странное наименование – Озерной. Откуда оно взялось? Никаких озер здесь никогда не бывало, а объяснение, содержащееся в известной книге К. Горбачевича и Е. Хабло, согласно которому «он был так назван в 1825 году по находившимся недалеко от него бассейнам Лиговского канала», выглядит не особенно убедительным. Во-первых, название Озерной появилось не в 1825-м, а гораздо раньше: оно приводится еще в «Санкт-Петербургской адресной книге на 1809 год», а во-вторых, два прямоугольных водоема, большой и малый, некогда существовавшие на месте Некрасовского сквера и питавшие фонтаны Летнего сада, мало походили на озера и вряд ли могли послужить основанием для подобного наименования.

План Литейной части


В сенатском атласе Санкт-Петербурга 1798 года оно звучит иначе: не Озерной, а Озеров переулок; проходивший же параллельно Хлебный (ныне Ковенский), оказывается, изначально назывался Хлебниковым. Чтобы понять причину таких метаморфоз, следует обратиться к истории возникновения этих переулков, а также нескольких других, расположенных по соседству.

При устройстве в 1740-х годах слободы лейб-гвардии Преображенского полка между нынешними улицами Жуковского и Кирочной проложены были десять параллельных им переулков, застроенных деревянными «связями», или «светлицами». О том, что представляли собой эти казарменные помещения, можно понять, читая, к примеру, «Записки» графа Е.Ф. Комаровского: «В царствование императрицы Екатерины солдаты гвардейских полков жили в так называемых светлицах; светлица была деревянная связь, разделенная сенями пополам, и состояла из двух больших покоев; в каждом из них помещались и холостые, и женатые солдаты. Между строением находилось довольно большое пространство пустой земли, которая занималась огородами. Светлицы выстроены были по обеим сторонам улицы, в линию, и в каждой из оных квартировала одна рота, а потому и теперь называют еще улицы, находящиеся в гвардейских полках, по номерам живших тогда в оных рот. Офицеры жили в больших деревянных связях: у богатых и у женатых оные были прекрасно убраны».

При Павле I безымянным доселе слободским переулкам присвоили имена; три из них стали называться по угловым офицерским светлицам – Путятин, Хлебников, Озеров. Обращение к спискам офицеров, служивших в конце XVIII – начале XIX века в Преображенском полку, подтвердило наличие в них таких фамилий.

Интересно, что потомки прапорщика Путятина, чье жилище стояло некогда на углу одноименного переулка и прежнего Среднего проспекта, или Шестилавочной (ныне ул. Маяковского), владели участком до 1860-х годов, когда сам переулок в этом месте давно уже исчез под позднейшей застройкой. Вообще, многие улицы и переулки бывшей Преображенской слободы со временем сильно укоротились, хотя все десять налицо. Это нынешние Солдатский (часть бывшего Путятина переулка), Ковенский, Озерной, улица Некрасова (быв. Бассейная, или 9-я рота), Басков, Митавский (и его продолжение – Виленский), Саперный, Гродненский, улица Рылеева (быв. Спасская) и Манежный переулок.

С 1798 года, после перевода полка в другое место, освободившиеся участки стали распродавать всем желающим. Постепенно прежние названия заменялись новыми или подвергались переосмыслению: так, уже в 1809 году Хлебников переулок превратился в Хлебный, а к бывшему Озерову пристало видоизмененное Озерной, или Озерный, старое же вышло из употребления и забылось.

Забылось и другое название, несмотря на то что оно выбито на мраморной доске, укрепленной на здании Старого Эрмитажа со стороны Зимней канавки у Дворцовой набережной. На ней русскими и латинскими буквами сделана надпись: «Почтовая» – и указаны часть города и квартал (1-я Адмиралтейская, 1-й квартал). Она относится к набережной Зимней канавки (почему доска и обращена в ее сторону), носившей некоторое время наименование Почтовой улицы. В подтверждение можно привести объявление, помещенное в № 17 «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1775 год: «Иван Фази, нынешний придворный часовой мастер, живший прежде сего в Неймановом доме, ныне живет в доме Кошелева у Зимней канавки, подле дому Шепелева, что в Почтовой улице». (Дом генерал-поручика Р.М. Кошелева стоял на месте Старого Эрмитажа, а дом обер-гофмаршала Д.А. Шепелева – на месте Нового Эрмитажа. – А. И.)

Но почему же набережная Зимней канавки именовалась Почтовой? А дело в том, что к началу 1732 года взамен обветшавшего мазанкового почтового двора, находившегося до пожара 1735 года на месте Мраморного дворца, был построен новый, каменный, более обширный и удобный. Находился он там, где ныне жилой дом бывшего штаба гвардии (ул. Миллионная, 38).

Первое упоминание о нем находится в тех же «Ведомостях» в начале 1732 года. В течение последующих пятидесяти лет, до постройки нового здания на Почтамтской улице, все почтовые операции совершались в доме на Миллионной; там же в 1730-х годах происходили и публичные аукционы. Вступив на престол, император Павел распорядился снести старое здание почтамта вместе с двумя другими, смежными, возвести на этом месте экзерциргауз, позднее перестроенный А.П. Брюлловым. От старого почтового двора осталось лишь воспоминание, увековеченное на мраморной доске.

Тему о названиях хотелось бы завершить рассказом о трех топонимах, два из которых не объяснены, а один – объяснен неправильно.

Майор фон Резен и братья Ждановы

В Петроградском районе, между Колтовской (ныне Адмирала Лазарева) набережной и Глухой Зелениной, пролегает небольшая улица с непонятным названием – Резная. Может быть, некогда здесь селились резчики по дереву? Но никаких сведений о такой слободе нет. Да и неоткуда было ей взяться в этой части города, где проживал военный люд, служивший в Невском гарнизонном полку, звавшемся по фамилии его командира Колтовским, и мастеровые, приписанные к зелейному, то есть пороховому, заводу, чем и объясняется первоначальное наименование улицы – Средняя Зелейная. К тому же будь оно образовано от резчиков, то звучало бы по-иному – Резинковая, или Резникова, но никак не Резная.

И вот как-то, просматривая в библиотеке «Санкт-Петербургские ведомости» за 1777 год, наткнулся на любопытное объявление: «На Санкт-Петербургской стороне в Колтовской на берегу малой Невки противу рыбной ловли Крестовского острова г. пример-майор (премьер-майор, старший, ибо были еще и секунд-майоры, младшие. – А. И.) фон Резен продает дом… с принадлежащею к оному немалою землею…»

Зная, что рыбная тоня (место, где рыбаки забрасывали невод) на Крестовском острове существовала как раз напротив того участка Колтовской набережной, откуда берет начало Резная улица, нетрудно догадаться, что ее название произошло от измененной на русский лад немецкой фамилии Резен.

Не одно старинное петербургское название возникло путем замены чужеземного слова понятным и привычным. Вспомним хотя бы такие: остров Голодай – от искаженной английской фамилии Голлидэй; Дунькин (ныне Крестьянский) переулок – столь же свободное переосмысление шотландской фамилии Дункан; или Коломна, происшедшее от слова «колонна», в значении «просека». Примером такой же народной этимологии является и Резная улица.

Другое, не объясненное до сих пор название носит Заячий переулок, который находится в Центральном районе, между Суворовским проспектом и Дегтярным переулком. Название это сравнительно недавнее, ему немногим более ста лет. До 1886 года переулок именовался Глухим, а поскольку в других частях города имелись еще два Глухих переулка, в городскую думу было внесено предложение о переименовании его в Слоновый. Напомню, что Суворовский проспект также именовался в то время Слоновой улицей – от расположенного здесь когда-то Слонового двора.

Этот вопрос Дума рассмотрела 5 октября 1886 года, и переулок переименовали, но не в Слоновый, как предлагалось, а в Заячий. Очевидно, гласные сочли, что по своей незначительности он не может претендовать на большее. Если же говорить серьезно, то причиной тому было желание избегать одинаковых названий. Тогда еще никто не мог предвидеть, что через четырнадцать лет Слоновая улица превратится в Суворовский проспект.

Что касается третьего названия – река Ждановка, то здесь, казалось, была полная ясность. В книге «Почему так названы?» утверждается, что пошло оно от фамилии ученых-мастеров, братьев Ивана и Николая Ждановых, участок которых, полученный ими в XIX веке, тянулся по Петровскому острову, вдоль берега безымянной дотоле речки. Здесь братьями, изобретателями весьма популярной в середине прошлого столетия «ждановской жидкости» для истребления зловония, был построен химико-аптекарский завод. На первый взгляд версия вполне убедительная и не вызывала никаких сомнений до тех пор, пока в тех же «Санкт-Петербургских ведомостях» за 1778 год не было найдено: «Состоящий на Санкт-Петербургской стороне по берегу речки Ждановки близ кадетского шляхетского инженерного корпуса… продается деревянный дом…»

Вот тебе и на! Выходит, название речки существовало задолго до появления здесь указанных заводчиков. Но самое интересное заключалось в том, что, как оказалось, название действительно было связано с братьями Ждановыми, только не с Иваном и Николаем, а Иваном и Семеном, жившими здесь не в начале XIX века, а на сотню лет раньше, и не на Петровском, а на Петербургском острове. Вот какие бывают совпадения!

А выяснилось это следующим образом. В предисловии ко второму тому сочинений известного экономиста и публициста петровского времени И.Т. Посошкова, изданному в 1863 году, приводятся выдержки из показаний, данных Посошковым в 1725-м в Тайной канцелярии, вскоре после ареста (после смерти Петра I он подвергся несправедливым обвинениям и кончил жизнь в Петропавловской крепости): «А в допросе сказал, недвижимого у него, Ивана, имения в Санкт-Петербурхе на санктпетербургском острову, в Малой Никольской улице, двор его в приходе церкви Успения Пресвятой Богородицы с деревянным строением, который он, Иван, на свое имя купил в прошлом 716 и 717 году… у подьячих Ивана да Семена Ждановых, дал 400 рублев…»

Церковь Успения стояла на месте нынешнего Князь-Владимирского собора на проспекте Добролюбова, а Малая Никольская улица проходила примерно там, где теперь улица Блохина (быв. Церковная). Вот этот-то дом братьев Ждановых, перешедший к Посошкову, стоимостью в «400 рублев» – немалые деньги по тому времени, – и явился тем заметным ориентиром, который дал название речке.

Как читатель, вероятно, уже заметил, очень часто отвечать на возникающие вопросы помогают объявления, публиковавшиеся на протяжении многих десятилетий «Санкт-Петербургскими ведомостями» XVIII–XIX веков. Трудно переоценить значение этого источника для историка города. В подтверждение своих слов приведу два примера, когда неожиданные находки на страницах газеты помогали установить авторов произведений, считавшихся доселе работами неизвестных мастеров.

Два памятника – две судьбы

Среди надгробных монументов Александро-Невской лавры этот неизменно привлекает внимание: фигура плакальщицы с урной у сломанного дерева, крест, якорь – вся эта романтическая атрибутика словно намекает на существование некой тайны, будит воображение.


Надгробие А.Я. Охотникова. Скульптор – Ф. Тибо, 1807 г.


Надгробие и в самом деле связано с загадочной историей несчастной любви супруги императора Александра I Елизаветы Алексеевны и красавца кавалергарда Алексея Яковлевича Охотникова (1781–1807), поплатившегося жизнью за свою роковую страсть. Памятник был установлен самой императрицей и во всех печатных изданиях именуется «работой неизвестного мастера начала XIX века».

И вот однажды в «Санкт-Петербургских ведомостях» за 1815 год, в № 65, обнаружилось любопытное объявление: «Скульптор Франц Тибольт объявляя чрез сие, – что неизвестной ему особе из числа почтеннейшей здешней публики нравится сделанный им лейб-гвардии Преображенского полка для офицера Охотникова памятник, поставленный в Невском монастыре, – вызывает сию особу для удовлетворения ее желания пожаловать явиться к нему Литейной части 2-го квартала, по Моховой, в доме купца Барсукова под № 117 (нынешний адрес – ул. Моховая, 31. – А. И.). …При том извещает он, что кроме сего памятника есть у него и другие готовые, кои можно получать от него за сходную цену, а равно заказывать ему лепную работу».

Прочтя это, я сразу подумал, что речь идет о надгробии А.Я. Охотникова, но почему-то податель объявления называет его офицером Преображенского полка, в то время как Охотников служил в Кавалергардском.


А.Я. Охотников


Что это, случайная ошибка, объясняющаяся тем, что со времени создания памятника прошло уже восемь лет, или был другой Охотников, преображенец?

Пришлось обратиться к спискам офицеров Преображенского полка, служивших в нем в конце XVIII – начале XIX века. Оказалось, что офицера с такой фамилией в них нет. Значит, все же памятник принадлежит тому самому Охотникову и скульптор просто ошибся.

По-видимому, надгробие стало вызывать интерес уже вскоре после своего создания; вероятно, имелись и копии с него. Как можно понять из того же объявления, мастер, по желанию заказчика, готов был повторить свое произведение.

Франц Тибольт, как он сам себя называет, следуя тогдашнему русскому произношению, часто коверкавшему иностранные имена и фамилии, а на самом деле Франсуа Тибо, помимо знаменитого надгробия оставил и другой заметный след в нашем городе. В книге «С.-Петербург в конце своего первого столетия», опубликованной на немецком языке в 1805 году и до сих пор полностью не переведенной, ее автор, Реймерс, называет Франсуа Тибо создателем пяти скульптурных барельефов на аттике северного фасада Инженерного замка, выходящем в сторону Летнего сада, на Мойку. В них прославляются добродетели правителя: справедливость, милосердие, мудрость и т. д., облеченные в форму классических аллегорий. Эта работа была выполнена мастером в 1798 году, что подтверждается архивными источниками.


Типография Академии наук. Современное фото


Прибыв из Франции, Тибо, похоже, всю оставшуюся жизнь прожил в России. По крайней мере, в архиве хранятся документы, свидетельствующие о том, что еще в 1836 году некий Ф. Тибольт исправлял статуи на крыше Александрийского театра. Если это не тезка и не однофамилец, то мастера можно поздравить с завидным творческим долголетием!

Большой проспект Васильевского острова не богат постройками в стиле классицизма, поэтому здание на углу 9-й линии не может не привлекать к себе внимание: старинный особняк с шестиколонным ионическим портиком по главному фасаду и монументальной каменной оградой с воротами по боковому невольно притягивает взоры любознательных прохожих. Из прибитой на стене охранной таблички можно почерпнуть мало сведений, но в капитальном труде «Памятники архитектуры Ленинграда» (Л., 1976) ему посвящены полтора десятка строк.

Оказывается, дом был возведен в 1808–1810 годах для португальского консула, виноторговца Педро Лопеса, а в 1825-м куплен для академической типографии, переехавшей сюда со Стрелки, из старого здания Академии наук. Ценность бывшего особняка Лопеса в том, что он без изменений сохранил свой внешний облик, а это – большая редкость. Автор проекта не установлен; предположение о том, что им был А.А. Михайлов 2-й, не подтвердилось.

Случайным образом удалось пролить свет как на имя архитектора, осуществлявшего постройку, так и на одно знаменательное происшествие, сопутствовавшее строительству. В № 52 «Санкт-Петербургских ведомостей» за 1808 год привлекает примечательное сообщение: «От С.-Петербургского военного губернатора объявление. Сего июня с 17 на 18 число в 11 часу ночи у португальского купца Лопеса в производимом строении обрушился свод, и хотя на сей раз приключение сие никому вреда не причинило, но ясно обнаруживает незнание ремесла того, кому производство того строения вверено было. А как по исследовании о том… открылось, что производил то строение архитектор надворный советник Порто и следственно он и единый виновник в том, то дабы упредить последствие подобных случаев… обязанным себя считаю то происшествие и имя виновника его, архитектора Порто, сделать для общей осторожности известным. Подлинное подписано: князь Лобанов-Ростовский».

Об архитекторе Антонио Порто, итальянце по происхождению, известно крайне мало, и это тем более удивительно, что он создатель таких замечательных сооружений, как Монетный двор в Петропавловской крепости и комплекс зданий Военно-медицинской академии на Выборгской стороне. Даже дата его смерти неизвестна.

Отвлечемся от скорбной судьбы А. Порто и побываем в двух удаленных друг от друга уголках старого Петербурга, которые объединяла торгово-промышленная специфика: один из них считался средоточием конного торга, а другой, по причине своей близости к Сенной площади, был густо заселен купцами и ремесленниками. В обоих случаях есть на что посмотреть и с чем сравнить.

Торговая и Конная

На наших глазах меняется Невский проспект, ежедневно и чуть ли не ежечасно. Открываются все новые и новые магазины, лавки и лавчонки, вывешиваются яркие рекламные щиты – словом, внешние перемены налицо. Особенно заметны они в той части проспекта, которую горожане по традиции именуют Старо-Невским. Так стала называться первоначальная, заболоченная монастырская дорога после прокладки графом Минихом в 1730-х «новой невской перспективы» – от Лиговки к Александро-Невскому монастырю по трассе нынешних Гончарной и Тележной улиц; после осушения старой дороги и соединения ее с основной частью Невского проспекта необходимость в новой «перспективе» отпала, но неофициальное название Старо-Невский осталось.

До начала 1990-х годов этот отрезок проспекта выглядел гораздо скромнее, казался тише, спокойнее и был несомненно чище. И все же нынешние перемены, пока только внешние, не идут в сравнение с теми, что произошли здесь в 1870—1890-е годы, когда на месте небольших каменных зданий, деревянных домишек и многочисленных пустырей начали, как грибы после дождя, вырастать огромные по тем временам пяти- и четырехэтажные строения, в которых можно наблюдать все многообразие эклектического декора. Благодаря компактному времени застройки эта часть Невского проспекта образует стилистическое единство, своего рода архитектурный ансамбль.

Проходя по Невскому от Дегтярной улицы до Перекупного переулка, мимо почти непрерывного ряда каменных громад по обеим сторонам проспекта, большинство современных петербуржцев и не подозревает, что полтора века назад на этом месте простиралась Торговая площадь, шумная и оживленная в утренние и дневные часы, но пустынная и унылая в остальное время суток. Экипажи здесь встречались нечасто, и запоздалый прохожий с трудом мог найти извозчика. И эта площадь, долгое время именовавшаяся Александровской, и находившаяся в двух шагах от нее Конная появились в начале 80-х годов XVIII века. В 1781-м «Санкт-Петербургские ведомости» в № 94 оповестили горожан: «Желающие к выровнению приисканного во исполнение имянного Ее Императорского Величества Высочайшего повеления господином обер-полицмейстером для продажи съестных припасов места, именуемого Александровская площадь, и к постройке на нем караульной избы, важни и мостков, явились бы в Санкт-Петербургскую палату к торгу сего ноября 23 дня».

Проблема устройства рынка в этой окраинной части столицы к тому времени уже давно назрела: город рос, росло и его население. Для бедного, преимущественно ремесленного люда, обитавшего в Александро-Невском и Московском предместьях (с 1782 года – Рождественская и Каретная части), требовалось место, где он мог бы покупать продукты питания и продавать изделия собственного промысла. Изрядную долю тамошних жителей составляли ямщики и каретники, проживавшие в Ямской и Каретной слободах, протянувшихся вдоль Литовского канала в сторону нынешнего Обводного (тогда еще просто городского вала), начиная от Невской перспективы.

Нужны были тележные или каретные ряды и торговая площадь, где можно было бы продавать и покупать лошадей. До этого конная торговля производилась на Сенной площади, но там ей стало тесно, поэтому понадобилось подыскать новое место. Оно нашлось поблизости от вновь устраиваемой Александровской площади.

После того как был построен новый каменный рынок, а вслед за ним мытный двор и тележные лавки, новые Александровская и Конная площади приобрели свои первоначальные границы, значительно превосходившие нынешние. Друг от друга они отделялись отходившим под острым углом от Невского Калашниковским (ныне Бакунина) проспектом, который начинался у «дехтярных сараев» и упирался в невскую набережную возле хлебных амбаров купца Калашникова.

Поблизости от сараев в скором времени открылся кабак, прозванный «Дехтярным», и тут же сделался незаменимым ориентиром при отыскании нужного адреса. Для примера можно привести такое объявление: «Продается дом в Рожественской части, на Конной, от нового Дехтярного питейного дома четвертый…» (Санкт-Петербургские ведомости. 1788. № 42). Именно от кабака, а не от сараев и повелось нынешнее название улицы – Дегтярная, впервые встречающееся только в 1790-м.

В описании Санкт-Петербурга, изданном И. Георги в 1794 году, говорится: «Открытое пустое место между частным рынком, мытным двором и тележными лавками называется Александровскою площадью. Сюда чинится зимний привоз всех для города потребных припасов, как то: битой скотины, рыбы, дичины, масла и пр. Ежедневное стечение народа на сию площадь чрезвычайно велико, для чего происходит здесь и наказание уголовных преступников».

Множество лавок торговали экипажами самого разнообразного назначения, начиная от простых телег и кончая изысканно отделанными каретами, изготовленными русскими мастерами. Тут же приобретались дрожки и сани, потому что немцы неохотно занимались этой малоприбыльной работой.

На плане Петербурга, составленном под руководством Ф. Шуберта в 1828 году, площадь еще обозначена как Александровская сенная, но позднее ее переименовывают в Торговую. Сделано это было, по-видимому, для того, чтобы обыватели не путали ее с вновь образованной Александрийской площадью перед одноименным театром. Конная же не только сохранила свое наименование, но даже «размножилась», разделившись на Зимнюю и Летнюю, находившуюся там, где ныне расположены детская больница имени Раухфуса и Концертный зал «Октябрьский»; на ней же некогда устраивались лошадиные бега.

Зимняя Конная площадь, называвшаяся также Мытнинской, кроме своего прямого назначения до 1864 года продолжала использоваться для публичных наказаний, мрачная процедура которых подробно описана Всеволодом Крестовским в его «Петербургских трущобах».

Еще до открытия в 1866-м на Мытнинской площади сквера, устроенного на средства купца Овсянникова, конную торговлю перевели на Торговую площадь, прямо на Невский проспект, который отнюдь не выиграл от такого соседства. Корреспондент «Петербургского листка» в № 33 за 1866 год нарисовал выразительную картину этого торжища: «По необходимости немощеная площадь служит резервуаром пыли, и надо самому испытать, чтобы убедиться, как она куролесит при ветре: не только нельзя отворить окон, но нет даже возможности открыть глаза и свободно дышать. В дождливое время, благодаря Конной, Невский проспект от Александровского рынка и почти до монастыря – непроходим: грязь собирается в потоки и переливается через тротуары, барышники же и покупщики лошадей развозят ее в изобилии из средины площади по всему проспекту… Существованию этой торговли надо приписать и то, что вся площадь оцеплена кабаками, трактирами и пивными лавками, из которых многие едва ли закрываются в сутки часа на четыре. Известно, что вообще кабацкая публика не стесняется приличиями, а здешняя всех в этом превзошла: пьяные, скученные на небольшом пространстве, стараются перещеголять друг друга, даже в известных случаях не отворачиваются от окон, а, напротив, с циническими шутками располагаются посредине улицы; прибавьте к этому несколько пьяных баб, камелий низшего сорта, и вы можете вообразить, чего тут в конный день наслушаетесь и насмотритесь. А таких дней три на неделе, из которых один – воскресенье, когда благочестивые жители Петербурга толпами проходят в Невскую лавру».

Нынешний петербуржец, привыкший за последние годы к грязи во всех ее разновидностях, возможно не будет чрезмерно потрясен приведенным описанием, но современников это безобразие сильно возмущало, и газета еще не раз возвращалась к данной теме. Впрочем, возмущение, как водится, ни к чему не вело, и конный торг продолжал оставаться здесь, пока площадь не застроилась многоэтажными доходными домами. Только к 1890 году он окончательно прекратил свое существование на этом месте, оставив по себе память в таких названиях, как Конная улица, Перекупной переулок. А о располагавшихся на другой стороне Невского тележных лавках напоминает нынешняя Тележная улица.

«Чудо» в Апраксином переулке

Если Садовую улицу можно уподобить полноводной реке, то Апраксин переулок заслуживает сравнения с питающим ее притоком: неиссякаемые толпы народа, переливающиеся из его узкого русла на главную магистраль, устремляются к близлежащему морю – Сенной площади, принимающей в себя бурные потоки и вновь извергающей их во всех направлениях.

Вряд ли камергер граф Федор Андреевич Апраксин, получая от императрицы Анны Иоанновны под загородную усадьбу обширный участок заболоченной земли у речки Фонтанной, мог себе представить, что не пройдет и двадцати лет, как поблизости возникнет оживленная площадь, на которой станут продавать лошадей и сено, а еще двадцать лет спустя его сын Матвей Федорович, как заправский барышник, начнет спекулировать построенными на своем «дворе» торговыми лавками!

Апраксин переулок. Вид от улицы Садовой. Современное фото


Судя по плану Петербурга 1738 года и по махаевскому, изданному к пятидесятилетнему юбилею столицы, первоначально усадьба Апраксина была значительно больше, простираясь до будущей Гороховой улицы, а безымянный переулок, названный позднее Апраксиным, рассекал графские владения надвое. Интересно, что деревянные господские хоромы находились на берегу Фонтанки, но не в левой части усадьбы, где ныне универмаг «Апраксин двор» и где в ту пору стояли лишь служебные постройки, а в правой, образующей нечетную сторону нынешнего переулка. Уже к концу XVIII века Апраксины перестали владеть ею, и она была застроена обывательскими домами.

Народ здесь испокон веку селился темный, кондовый, хотя и не без купеческой сметки. Как уже говорилось, территория апраксинской усадьбы была сильно заболочена; для ее осушения хозяин распорядился выкопать три пруда, два из которых находились в левой части, где впоследствии выросли торговые ряды. Постепенно пруды забросали барочными досками и всякой всячиной да и забыли о них; между тем вода, продолжавшая понемногу выступать из-под земли, не находя выхода, устремилась вниз и, скорее всего, по подземным трубам просочилась к углу Апраксина переулка, где неожиданно забила сильным ключом. Окрестный люд заволновался и пришел в изумление от столь необычного явления; пошли толки о некоем чудотворном источнике. Не говоря уж о простом народе, тут же уверовавшем в чудо, со всех сторон к нему начали съезжаться разряженные барыни в дорогих каретах, черпавшие чайничками грязную воду и, по словам очевидца, «мазавшие оною себе головы и другие части тела». В течение нескольких суток столпотворение на углу Апраксина переулка не прекращалось, так что полиции пришлось принять меры к тому, чтобы разрушить эту вонючую лечебницу…

К середине XIX века окончательно сложился характер плотной каменной застройки переулка, в основном трех- и четырехэтажной, густо заселенной купцами, мещанами и мастеровыми.

Любопытное описание Апраксина переулка, такого, каким он был более ста тридцати лет тому назад, дает обозреватель «Петербургского листка» за 1865 год в № 123: «Несмотря на небольшое протяжение, он принадлежит к числу самых многолюдных в городе; большинство обитателей составляет ремесленный класс, как-то: башмачники, сапожники, фуражечники, столяры и проч. Ежедневно массы прохожих с утра до вечера снуют по тротуарам и мостовым переулка; в праздники же количество прохожих увеличивается обитателями самого переулка, которые, собравшись в кучки и потолковав между собой, отправляются в ближайшее питейное заведение или трактир, и место их тотчас занимают другие. Количество трактиров, питейных и прочих торговых заведений в этом переулке соответствует количеству его населения; на протяжении каких-нибудь 180–200 сажен (400–450 метров. – А. И.), в двадцати домах, составляющих этот переулок, помещаются следующие торговые заведения: трактиров и гостиниц – 14; винных погребов, кабаков (первые, в сущности, отличаются от последних только виноградной кистью над входом) и портерных – 33; съестных и пирожных лавок – 8; мелочных и сливочных – 16. Кроме поименованных лавок и заведений есть еще много других, как-то: мясных, кожевенных, шпилечных, железных лавок, инструментальных мастерских и одна баня; перед каждым домом, у тротуаров, сидят женщины, продающие вареные и печеные яйца, картофель, треску, жареную салакушку, селедки, гнилые лимоны, подсолнечники и прочее. В разных местах стоят несколько торговцев, продающих с лотков печенку, рубцы и прочую мясную, самого низшего сорта пищу; все эти съестные припасы (большая часть которых весьма сомнительной свежести) распространяют в воздухе весьма неприятный запах (особенно в жаркие дни), но этот запах ничто в сравнении с атмосферою многих, так называемых задних, дворов; сии последние представляют из себя род помойных ям: везде грязь, нечистоты, зловоние; а между тем здесь живут сотни людей, принужденных вдыхать это зловоние и употреблять вышеупомянутую пищу».

Похоже, сегодняшнее поколение снова вернулось к состоянию первобытного капитализма, запечатленному автором приведенных строк; по крайней мере, сравнения напрашиваются сами собой. Того и гляди, вновь забьет «чудотворный источник» и ринутся толпы кропить себя грязной водой…

А теперь поговорим о столичных стражах порядка – будочниках, чьи фигуры были неотделимы от городского пейзажа того времени.

В полосатой будке у моста…

Архитектурный фон на литографии К.П. Беггрова по рисунку В. Форлопа с изображением перекрестка Невского проспекта и набережной реки Мойки изменился мало: дворцы А.С. Строганова и К.Г. Разумовского по левую сторону и дом Н.И. Чичерина по правую выглядят почти так же, как в 1820-х годах. Зато все остальное изменилось коренным образом, начиная от булыжной мостовой и кончая внешним обликом людей. Крупным планом представлена неизменная принадлежность тогдашней жизни – полосатая полицейская будка с двумя стражами порядка, один из которых держит длинную алебарду, – скорее символ власти, чем оружие.

О петербургских будочниках, прообразе будущих городовых и постовых, можно было бы написать целую книгу. Говоря современным языком, служба охраны правопорядка в начале XIX века находилась в далеко не блестящем состоянии, о чем свидетельствовали частые грабежи и драки. Ни ловить грабителей, ни разнимать дерущихся было некому: как пишет в своих «Записках» граф Е.Ф. Комаровский, обыватели посылали в будочники кого попало; при желании от этой повинности можно было откупиться, уплачивая по 9 рублей в месяц.

Однако сыскать добровольцев, готовых за такие деньги бессменно стоять на часах, в особенности в зимнюю стужу, не было никакой возможности, а посему будки сплошь и рядом оставались пустыми. Помимо прочих обязанностей, на будочников возложили еще одну: при возникновении пожара они должны были ходить с трещотками по улицам и созывать людей, выделенных домовладельцами для тушения огня. Все это, вместе взятое, не способствовало порядку в городе.


Мойка у Полицейского моста. Литография К.П. Беггрова по рисунку В. Форлопа


В 1811 году, по инициативе упомянутого мной графа Комаровского, Александр I издал указ о создании внутренней стражи – особого рода войск, набиравшихся по большей части из отставных солдат, предназначенных исключительно для несения караульной службы. Тогда-то и появились на городских улицах служивые с алебардами, несшие службу у своих будок и в них же проживавшие. Стало ли после этого в столице безопаснее? Судя по отзывам современников, ненамного. В памяти невольно оживает печальная история гоголевского Башмачкина, который в первый же вечер лишился новой шинели, прямо на глазах у безучастно наблюдавшего за этим караульного.

Вспоминая о петербургских мостах, один из современников не забыл упомянуть и будочников: «У мостов же обыкновенно воздвигались и будки, где доблестные стражи, лишенные уже алебард, отнятых у них в 1830-х годах, продолжали ревностно охранять самих себя, изредка забирая под гостеприимный кров уже чересчур подгулявших и расходившихся граждан».

Не обошел вниманием тогдашних стражей порядка и знаменитый юрист А.Ф. Кони. В своем очерке «Петербург. Воспоминания старожила» он пишет: «На углу широкого моста, ведущего с площади на Невский, стоит обычная для того времени будка – небольшой домик с одной дверью под навесом, выкрашенный в две краски: белую и черную, с красной каймой. Это местожительство блюстителя порядка – будочника, одетого в серый мундир грубого сукна и вооруженного грубой алебардой на длинном красном шесте. На голове у него особенный кивер внушительных размеров, напоминающий большое ведро с широким дном, опрокинутое узким верхом вниз. У будочника есть помощник, так называемый подчасок. Оба они ведают безопасностью жителей и порядком во вверенном им участке, избегая, по возможности, необходимости отлучаться от ближайших окрестностей будки. Будочник – весьма популярное между населением лицо, не чуждое торговых оборотов, ибо, в свободное от занятий время, растирает у себя нюхательный табак и им не без выгоды снабжает многочисленных любителей».

Упоминаемый Кони широкий мост назывался Знаменским и был перекинут через засыпанный позднее Литовский канал. Чтобы закончить тему о мостах, а заодно показать, как нелегка была в России полицейская служба вообще и будочников в частности, приведу еще один отрывок, на сей раз из «Записок» весьма осведомленного в таких вопросах Е.Ф. Комаровского: «Во время командования моего петербургскою полициею я испросил высочайшее повеление, чтобы через мосты не позволено было скакать во всю прыть, ибо находил сие для мостов весьма вредным, особливо устроенных на плашкоутах (то есть наплавных. – А. И.), а чтобы ехали по оным маленькой рысью. О сей высочайшей воле объявлено было, с подпискою, всем обывателям петербургским, и на обоих концах и на средине мостов сначала поставлены были полицейские офицеры. Но до того доходило, что когда карета скакала на мост, то будочник старался ее остановить, и если в карете сидела почетная особа, то офицер подходил к ней и говорил учтивым образом, что по высочайшему повелению запрещено ездить так скоро по мостам. Некоторые из сих почетных особ доходили до того, что даже плевали в глаза офицерам с досады, что не позволяют им скакать как бешеным. Я всякий раз доводил сие до сведения государя; сим плевателям в глаза хотя и делаемы были выговоры, но офицер не менее был обесчещен».

С момента написания этих строк прошли годы и целые столетия, изменились экипажи, одежда и многое другое, но российская распущенность и недисциплинированность, увы, остались теми же!

Дом Н.И. Чичерина, о котором упоминалось выше, появился на Невской перспективе в конце 1760-х годов; ранее же здесь стоял деревянный Зимний дворец императрицы Елизаветы Петровны, построенный в небывало короткий срок на месте сгоревшего в 1736 году Гостиного, или Мытного, двора.

«Достоин удивления…»

Двести пятьдесят лет тому назад Большая Невская перспектива, как назывался в ту пору Невский проспект, еще не ставший главной городской магистралью, обогатилась новым великолепным зданием – деревянным Зимним дворцом, чье изображение дошло до нас благодаря, в частности, известной гравюре Ф.Т. Внукова по рисунку М.И. Махаева. Главный дворцовый фасад простирался от набережной реки Мойки у Зеленого (позднее Полицейского) моста до Большой Луговой – нынешней Малой Морской улицы. Построенный в качестве временной императорской резиденции по проекту Бартоломео Растрелли, который одновременно возводил всем известный каменный Зимний дворец, он отличался таким же богатством наружной и внутренней отделки.

Позднее, перечисляя осуществленные им в течение многих лет постройки, сам зодчий напишет о своем произведении: «Это здание состоит более чем из 156 комнат, с каменными погребами, большой галереей в середине фасада, выходящего прямо на большой проспект… Все парадные апартаменты, приемные, Тронный зал, галерея и прочие были украшены лепным позолоченным орнаментом и несколькими плафонами, помещенными в главных апартаментах». Правда, повинуясь требованиям будущей хозяйки, архитектору пришлось значительно отступить от первоначального плана, в результате чего тот утратил прежнюю гармонию и логику, но делать было нечего. Дворец возвели в необычайно короткий срок, что не могло не вызвать всеобщего изумления.


Деревянный Зимний дворец. Гравюра XVIII в.


5 ноября 1755 года «Санкт-Петербургские ведомости» оповестили своих читателей: «Прошедшего воскресения в 7-ом часу по полудни изволили Ее Императорское Величество из Летнего дворца перейти в новопостроенный на Невской перспективе деревянный зимний дворец, который не токмо по внутреннему украшению и числу покоев и зал, коих находится более ста, но и особливо потому достоин удивления, что с начала нынешней весны и так не более, как в шесть месяцев, с фундаментом построен и отделан».

6 января следующего года, в праздник Богоявления, на реке Мойке, напротив окон нового царского жилища, впервые была поставлена Иордань и, по словам очевидца, «от церкви Казанской Богоматери приходили с крестами, а полки у дворца и по берегам оной реки с обеих сторон стояли». Императрица Елизавета Петровна полюбила новый дворец, в котором ей суждено было шесть лет спустя окончить свои дни. О ее смерти ходили разные слухи: некоторые считали, что государыню отравили по приказу прусского короля, поставленного победоносными русскими войсками в ходе Семилетней войны в безвыходное положение…

Как и многие обыкновенные женщины-дворянки того времени, государыня любила проводить свой досуг сидя у окна и наблюдая за разворачивавшимися перед ее глазами сценами городской жизни. В один прекрасный день она заметила, что от парадного подъезда ее соседа, молодого барона А.С. Строганова, чей недавно выстроенный дом находился на противоположном берегу Мойки, протянулась странная процессия: в центре ее, с трудом передвигая ноги, шествовал фельдмаршал граф П.С. Салтыков, заботливо поддерживаемый двумя солдатами, а позади него другие служивые таким же манером вели самого Строганова и еще нескольких известных вельмож.


Маскарад в деревянном Зимнем дворце. Гравюра XVIII в.


Заинтересовавшись столь необычным зрелищем, Елизавета послала узнать, в чем дело и куда их ведут. Выяснилось, что собравшееся в тот день у гостеприимного барона общество, вдоволь угостившись старым венгерским вином из хозяйских запасов, решило отведать сего напитка уже из салтыковских погребов, чтобы, оценив его качество и крепость, решить, чье лучше. Для этого оно и направилось в дом графа, расположенный неподалеку. Сжалившаяся над ослабевшими путниками императрица решила положить конец их странствованиям, пригласив всех к себе во дворец и предложив попробовать своего вина, которое, по ее уверению, было лучше салтыковского…

Перемена жилья оказалась на пользу и великой княгине Екатерине Алексеевне, будущей Екатерине II. В своих «Записках» она упоминает о том, что особенно была поражена красотой, высотой и размерами отведенных ей покоев. Немалым достоинством в глазах великой княгини являлась также их удаленность от комнат ненавистного супруга, что позволяло ей, переодевшись в мужское платье и убрав волосы под шляпу, совершать при содействии камер-юнкера Льва Нарышкина ночные вылазки в город, к друзьям.

Екатерина проделывала это многократно, всякий раз оставаясь незамеченной, хотя, по свидетельству одного иностранного автора, «Зимний дворец, в котором они живут восемь месяцев в году, имеет вид огромной деревянной клетки. Он весь сквозной, так что ни войти в него, ни выйти из него нельзя иначе как чтобы все видели». Одна из ее поездок в дом Нарышкиных ознаменовалась знакомством с молодым секретарем английского посольства Станиславом Понятовским, вскоре перешедшим в бурный роман.

28 июня 1762 года великая княгиня Екатерина Алексеевна была провозглашена императрицей. На совещании с участниками заговора, состоявшемся в деревянном Зимнем дворце, было принято окончательное решение выступить с преданными ей гвардейскими полками походом в Петергоф, где в ту пору находился Петр III, чтобы добиться его отречения от престола. В дворцовой церкви сенаторы, члены Синода и все присутствовавшие вельможи присягнули ей. При этом не обошлось без курьезов. По свидетельству Н.И. Панина, «все вельможи были пожалованы сенаторами (вот почему в настоящее время в России так многочислен состав Сената); их держали в безпрерывном сборе во дворце под предлогом подписи разных подлежащих обнародованию распоряжений». Вслед за тем новопровозглашенная императрица вновь облеклась в мужскую одежду, но на сей раз в гвардейскую форму, с Андреевской лентой через плечо.

Переворот осуществился без сучка без задоринки, и в скором времени отстраненный от власти государь скончался, как значилось в обнародованном манифесте, от «прежестокой колики», в действительности же задушенный могучими руками бывшего лейб-кампанца Александра Шванвица, воспользовавшегося для этого ружейным ремнем. Примечательный факт: сын этого Шванвица впоследствии сделался деятельным помощником Емельяна Пугачева!

После воцарения Екатерины II пришедший в запустение деревянный Зимний дворец, в коем уже отпала надобность, стал быстро ветшать и разрушаться. Вдобавок он, по всей вероятности, пробуждал у новой императрицы тягостные воспоминания о той малоприятной роли, какую ей скрепя сердце приходилось играть при дворе покойной государыни. Началось расхищение не только внутреннего убранства, но и конструктивных элементов обезлюдевших чертогов. Новые приближенные и фавориты пожелали получить при этом свою долю. Так, роскошный живописный плафон, написанный по эскизам знаменитого Д. Валериани, понадобился графу А.Г. Орлову, пожелавшему также взять окна, двери и резные детали Тронного зала, а для З.Г. Чернышева содрали с крыш все железо, вынули из окон стекла, разобрали и вывезли изразцовые печи.

В 1767 году деревянный дворец на Невской перспективе (или, вернее сказать, то, что от него осталось) перестал существовать. 15 мая «Санкт-Петербургские ведомости», некогда восхищавшиеся этой постройкой, сообщили об ее окончательном уничтожении: «Оставшегося от разломки Зимнего деревянного дому немалое число мелкого щебню и всякого грузу, которой канцелярия строения Е. И. В. домов и садов отдавать будет безденежно, желающие брать, явиться могут в Гоф-Интендантской конторе немедленно». На следующий год генерал-полицмейстер Н.И. Чичерин приступил к возведению на освободившемся месте ныне существующего дома, постепенно вытеснившего из памяти горожан прежнее царское жилище…

Интересно бывает из сегодня взглянуть в далекое прошлое, чтобы сравнить «век нынешний и век минувший». Что веселило наших предков, привлекало их внимание? Конечно, характер развлечений зависел и от достатка зрителей, поэтому сразу оговорюсь, что речь пойдет о зрелищах для петербуржцев, готовых оплачивать свои увеселения. О том, насколько они были изысканны, пусть судит сам читатель.

Глава 2
Зрелища и увеселения

«Великанка Гаук» и музыка Баха

Перелистаем страницы «Санкт-Петербургских ведомостей» начиная, скажем, с 1730-х годов и выберем наиболее характерные объявления. Одно из них, относящееся к ноябрю 1738-го, оповещает: «Прибывшие сюда из Голандии комедианты, которые по веревкам ходя танцуют, на воздухе прыгают, на лестнице ни за что не держась в скрыпку играют, с лестницею ходя пляшут, безмерно высоко скачут и другие удивительные вещи делают, получили от двора позволение в летнем Ее Императорского Величества доме, на театре игру и действия свои отправлять…Цена смотрельщикам положена с первых мест по 50 коп., с других по 25, а с третьих мест по 10 коп. с человека».

Необычность зрелища, по-видимому, и побудила императрицу Анну Иоанновну предоставить для него свой деревянный дворец в Летнем саду, построенный В. Растрелли в 1732 году. Пожалуй, это была первая труппа гастролеров в Петербурге и первое публичное представление, доступное для всех желающих и могущих уплатить требуемую сумму. Отметим, что месячный заработок первоклассного плотника составлял в ту пору 4 рубля, а фунт говядины стоил 3 копейки.

Спустя пять лет Петербург навестили актеры-кукольни-ки, о чем любители театральных представлений узнали из следующего объявления: «Чрез сие чинится известно, что находящийся здесь комедиант Мартин Ниренбах… продолжать имеет марионеттовы Итальянские комедии, сперва фигурами, а потом живыми персонами, так что смотрители наконец великое удовольствие из того получить могут». Так впервые столичная публика познакомилась с комедией дель арте. Трудно сказать, получила ли она при этом обещанное «великое удовольствие», но надо полагать, что такого рода спектакли были делом неубыточным, поскольку примерно тогда же на углу Большой Морской улицы и Адмиралтейской перспективы (позднейшая Гороховая) было выстроено каменное здание «Немецкого комедиального дома», предназначенного для подобных зрелищ.

Несколько позже, в 1750-м, на Царицыном лугу появился деревянный театр, сооруженный также по проекту Растрелли. О характере дававшихся там представлений можно судить по объявлению, опубликованному в августе 1758 года: «Сего месяца 30 числа… на Императорском театре близ летнего саду представлена быть имеет новая Пантомима, называемая: „Отец солюбовник сыну своему, или Обвороженная табакерка"».

Тот, кто не желал или не имел возможности смотреть пантомимы «на Императорском театре», мог выбрать зрелище попроще: «Прибывший сюда фигляр венгерец, Венцель Мейер, между прочими своими фиглярствами делает одною шляпою 48 разных перемен, как носят разные народы». И неприхотливый зритель охотно шел смотреть «фиглярства» заезжего «венгерца».

Известный в 1760—1770-х годах театр в доме графа Ягужинского, находившийся на нынешней Почтамтской улице (участок № 14/5), предлагал своим посетителям услуги другого виртуоза: «Как известный англичанин Сандер… искусство свое уже оказал при здешнем дворе знатному дворянству, почтенному купечеству и публике, то паки намерен он в наступающее воскресение показывать разные достойные зрения на проволоке равновесия, також и другие забавы, как по веревке плясать, ломаться, прыгать и порхать». Стоили эти ломания и порхания недешево: за ложу брали 1 рубль, а за партер – 50 копеек. Замечательно, как артист определяет круг лиц, которому адресовано его искусство: дворянство, купечество и просто «публика». Очевидно, к последней категории причислялись мещане.

Среди всех этих канатных плясунов, фигляров и комедиантов встречаются исключительно иностранные фамилии; объясняется это тем, что русский театр делал в то время лишь первые шаги, отечественные же скоморохи, потешавшие люд честной на площадях, не сообщали печатно о своих выступлениях. Любопытно, что даже объявления о серьезных музыкальных концертах, на которых звучала музыка Баха и исполнялись итальянские арии, заканчивались подчас такими странными для нас словами: «…Девица Гаук ласкает себя (то есть льстит надеждой. – А. И.), что любители музыки удостоят ее своего присутствия, ибо никогда не видывали еще на театре женщины ее величины». Пристрастие к чисто балаганным эффектам уживалось с искренней любовью к искусству даже у просвещенных зрителей того времени.

Менее же образованная и утонченная публика, оставляя меломанам наслаждаться музыкой Баха в исполнении «великанки девицы Гаук», валом валила на представления вроде нижеследующего: «…де Дилли, сильно раненный американский офицер, будет иметь честь сего 13 генваря (1786 г.) представить на малом театре разные, отчасти еще невиданные танцы на одной ноге, со столь многими каприолами, сколько танцмейстер на одной ноге произвести может…4 танца будет он делать без костыля». И вот офицер, возможно потерявший ногу в Войне за независимость Соединенных Штатов, скачет на одной ноге, изображая веселый танец, а зрители с интересом следят за этим зрелищем, загадывая, упадет он или нет. Таковы были нравы!

По случаю открытия в 1793 году при доме Л.А. Нарышкина первого в Петербурге увеселительного сада (современный адрес – наб. р. Мойки, 108) «фехтмейстер Мире», один из лучших тогдашних режиссеров, устроил в садовом театре «большое пантоминное зрелище… названное: Путешествие Капитана Кука в неизвестные острова и празднество тамошних Индианцов». Было обещано, что «отменные декорации, походы, оружейные упражнения, битвы… странные одежды и пляски диких жителей купно с огромною музыкою, пленяя зрение и слух, соделают удовольствие посетителей совершенным».

И еще об одном зрелище, пользующемся успехом и в наше время, – кабинетах восковых фигур. Впервые такой кабинет открылся в конце 1792 года в доме генерала Бороздина на Невском проспекте (дом № 52). В нем было представлено «более 50 фигур, сделанные из воску гг. Морелем и Гереном, недавно приехавшими французскими художниками. Оные фигуры представляют разных знатных особ в натуральной величине и приличной одежде».

Зрелище имело успех и демонстрировалось в различных залах в течение нескольких лет. Лишь в начале 1796-го появилось объявление о том, что «Кабинет восковых фигур, изображающих великих Монархов и славнейших Ироев, показывается в последний раз нынешнюю неделю». В завершение следовала лукавая фраза, столь характерная для того времени, гласившая, что «за вход знатные господа платят по соизволению, а прочие по 25 копеек». Очевидно, знатные господа не желали, чтобы их смешивали с «прочими», из чего заинтересованные лица извлекали немалую выгоду, теша барскую спесь.

Маскарад на русский лад

Среди бессчетного количества чужеземных слов и понятий, укоренившихся на русской почве в Петровскую эпоху, было и неслыханное доселе слово «маскарад». Правда, первоначально оно писалось и произносилось не на французский, как теперь, а на польский лад – машкарад, поскольку проникло в российские пределы не прямо из Франции, а при посредничестве нашего ближайшего западного соседа. Подобным же образом Польша одарила нас и другими, не менее употребительными словами, также относящимися к области развлечений и увеселений, такими, например, как «бал» или «танец».

Обычай скрывать лицо под хитроумно придуманными масками возник еще в глубокой древности, в качестве составного элемента религиозных языческих обрядов. Позднее маски использовались в античном театре, а в XV–XVI веках маскарады, как неотъемлемая часть карнавальных празднеств, получили широкое распространение во всей Западной Европе, особенно в Италии. Кстати сказать, в Венеции люди в масках могли без всякого опасения ходить по городу даже глубокой ночью, что для прохожих с открытыми лицами было в ту пору далеко не безопасно.

По словам одного русского путешественника, посетившего этот знаменитый город в 1780-х годах, «сие оттого происходит, что все маски под трибуналом инквизиторским состоят (то есть под его защитой. – А. И.), пред именем котораго всякий дрожит. Маска без всякой опасности оружие носит, когда другие за оное строго наказываются. Кой час маску надел, то имя уничтожилось и кто бы ты ни был, то ты: Signor Maschera» (Синьор Маска). Столь соблазнительные привилегии людей в масках стали, по-видимому, одной из главных причин популярности венецианских маскарадов.

Но как бы там ни обстояло дело за границей, в России заимствованный в чужих краях обычай на первых же порах стал наполняться отечественным, весьма своеобразным содержанием. 10 сентября 1721 года Петр I повелел устроить в Петербурге большой маскарад, который должен был продолжаться целую неделю. Поводом для празднества послужила свадьба князя-папы, боярина П.И. Бутурлина, президента шутовской коллегии «кардиналов», со вдовой его предшественника Никиты Зотова, умершего за три года перед тем от беспробудного пьянства. Бедная женщина долго не соглашалась выходить замуж за столь же горького пьяницу, как ее покойный супруг, но в конце концов пришлось покориться воле царя.

По сигнальному выстрелу из пушки все маски должны были собраться за рекой, на Троицкой площади, целиком устланной досками, положенными на бревна, потому что место это было в те времена очень болотистым и немощеным. В 8 часов утра, по условленному сигналу, над крепостью взвился большой праздничный стяг из желтой материи с изображением черного двуглавого орла и началась беспрерывная пушечная пальба. Между тем участники маскарада, одетые в плащи, съехались на сборное место.

Сам государь и знатнейшие из вельмож находились в этот момент в Троицкой церкви, где совершалось бракосочетание князя-папы, которого венчали прямо в маскарадном облачении. По окончании брачной цермонии вышедший из храма царь самолично ударил в барабан, после чего все маски разом сбросили плащи, и площадь запестрела разнообразнейшими костюмами. Всего собралось около тысячи масок, разделенных на большие группы и стоявших в назначенных для них местах. По данному сигналу участники начали медленно ходить на большой площади процессией, по порядку номеров, и гуляли таким образом часа два, чтобы лучше рассмотреть друг друга.

По словам камер-юнкера Ф. Берхгольца, наблюдавшего за происходившим собственными глазами, наиболее странное зрелище представляли собой князь-папа и коллегия его «кардиналов» в их полном наряде. «Все они величайшие и развратнейшие пьяницы, но между ними есть некоторые из хороших фамилий. Коллегия эта и глава ее… имеют свой особый устав и должны всякий день напиваться допьяна пивом, водкой и вином. Как скоро один из ее членов умирает, на место его тотчас, со многими церемониями, избирается другой отчаянный пьяница».

Из дальнейшего, весьма пространного описания того же очевидца приведу лишь чрезвычайно красноречивую деталь. Одного из главных маскарадных персонажей, бога виноделия Бахуса, очень натурально представлял «человек приземистый, необыкновенно толстый и с распухшим лицом», облаченный в тигровую шкуру и увешанный виноградными лозами. Причина столь поразительного наружного сходства с античным божеством заключалась в том, что накануне маскарада беднягу целых три дня постоянно поили водкой, не давая ни на минуту заснуть!

Во время праздничного застолья всех пирующих принуждали к беспрестанному опорожнению бокалов, результатом чего стало немалое количество опившихся насмерть людей. По-настоящему весело в этой толпе людей, ряженных против воли, чувствовал себя один царь. Шутовская свадьба закончилась тем, что доведенных до скотского состояния «молодых» отвели в стоявшую перед Сенатом деревянную пирамиду, где заставили еще раз выпить водки из сосудов, сделанных в виде женского и мужского детородных органов, после чего оставили одних. Однако, по замечанию Берхгольца, «в пирамиде были дыры, в которые можно было видеть, что делали молодые в своем опьянении».

Такой вот довольно отталкивающий вид приняла «маскарадная потеха» в стране, где человеческое достоинство намеренно грубо попиралось. Возможно, таким образом Петр стремился обратить в ничтожество все прежние титулы и звания, поставив во главу угла лишь подлинные заслуги, но делал это, по своему обыкновению, удручающе варварским способом.

С течением времени нравы смягчились, и к середине XVIII века маскарады перестали сопровождаться развлечениями вроде вышеописанных, равно как и принудительным пьянством. Императрица Елизавета Петровна обожала веселые комедии, балы и маскарады, которые устраивались во всех царских резиденциях, не исключая даже полуразрушенного пожаром деревянного Смольного дворца, принадлежавшего ей, когда она еще была цесаревной. На одном из таких маскарадов, состоявшемся зимой 1745 года, гостям в легких бальных туфлях пришлось переходить из танцевальной залы, расположенной в одном из уцелевших флигелей, в другой, где был накрыт ужин, а затем обратно, по жгучему январскому холоду. В результате наследник престола, Петр Федорович, подхватил жестокую горячку и чуть не умер.

На придворных маскарадных балах обычно присутствовало не более 150–200 человек; на тех же, которые именовались публичными, бывало до 800 масок. В один прекрасный день императрица потребовала, чтобы все мужчины являлись на придворных маскарадах в женском платье, а женщины – в мужском, причем без масок на лице. Повинуясь высочайшей воле, кавалеры обрядились в широкие юбки на китовом усе и женские платья, сделав себе такие прически, какие дамы обыкновенно носили на куртагах, а дамы, соответственно, облачились в расшитые камзолы и прочие принадлежности мужского туалета.

Екатерина II позднее вспоминала в своих «Записках», что ни те ни другие не испытывали при этом ни малейшего удовольствия, чувствуя себя очень глупо в несвойственной их полу одежде: молодые женщины выглядели маленькими и невзрачными мальчишками, о старых же и говорить не приходится, в особенности тех, кого природа наделила чрезмерно толстыми и короткими ногами. Мужчины не менее остро ощущали свою неловкость и безобразие. Веселой и довольной казалась одна императрица, которой очень шел мужской костюм; остальное заботило Елизавету столь же мало, как ее родителя – самочувствие тех гостей, кого он на потеху себе заставлял выпивать необъятный кубок «Большого орла».

В XIX веке маскарадные забавы приобрели еще большую популярность и остались по-прежнему любимы русскими государями, в особенности Николаем Павловичем, охотно посещавшим их в поисках мимолетных любовных похождений. Однако в отечественной литературной традиции, очевидно в первую очередь благодаря влиянию лермонтовской драмы, маскарады, несмотря на их мишурный блеск и кажущееся веселье, несут на себе оттенок чего-то недоброго, даже зловещего. Наверное, не случайно и то, что старинные слова «лицедей» и «лицемер», то есть делающий или меняющий лицо, в современном русском языке приобрели явно выраженное отрицательное значение.

В числе пришедших из Западной Европы еще в петровские времена новшеств можно также назвать и лотереи, оказавшиеся в качестве одной из разновидностей азартных игр явлением весьма живучим и благополучно дожившим до наших дней.

Что наша жизнь? Игра…

Азартные игры – едва ли не ровесники человечества. Они существовали всегда, только назывались у разных народов по-разному. Общее же у них было одно: выигрыш здесь зависел не от искусства игрока, а от случая, что, собственно, и означает слово «азарт». Прежде чем попасть в Россию, оно проделало длинный путь от арабского az-zahr через испанский, французский и немецкий языки, из которого перекочевало к нам в Петровскую эпоху вместе с массой других заимствований. Азартные игры, нередко приводившие проигравшихся игроков к полному разорению, всегда преследовались властями, но с одним исключением: если в качестве устроителя таковых не выступали сами власти, как это происходило (и происходит) с государственными лотереями.

Лотереи в Европе появились давным-давно, еще в конце XV столетия, вначале в Голландии, а немного позднее в Италии и Франции. В переводе с итальянского «лотерея» означает вытягивание жребия, «лота», и есть не что иное, как та же азартная игра, выманивающая у людей их кровные денежки и возвращающая в виде выигрышей лишь незначительную часть прибыли. В 1687 году Людовик XIV специальным ордонансом запретил частные лотереи, но уже в 1700-м учредил государственную, которая спустя несколько десятилетий приобрела постоянную организацию. В дальнейшем их попеременно то запрещали, то вновь разрешали.

Единственное оправдание существования государственных лотерей в том, что часть получаемых таким образом казной средств идет, по крайней мере теоретически, на общеполезные цели. Российские государи не сразу прозрели всю выгоду лотерейных розыгрышей, дозволив поначалу пользоваться ею частным устроителям. Первым из таких предприимчивых дельцов оказался некий часовых дел мастер Я.А. Гасениус, обратившийся в ноябре 1699 года к москвичам с предложением принять участие в доселе неслыханной на Руси игре: «Произволением нашего великого государя царя. Сим всему миру являет Яков Андреев сын Гасениюс… что на дворе окольничего Ивана Ивановича Головина, возле [двора] Андрея Артемоновича [Матвеева], у Николы в Столпах, будет вскоре установлено счастливое воспытание (то есть испытание счастья. – А. И.), по иноземчески называется лотери, в 80 рублев лот, с числами, где всем охотникам или охотницам вольно свою часть испытать, како добыта тысячу рублев за гривну». Далее следует подробнейшее описание порядка проведения розыгрыша, причем удивляет то, что за триста с лишним лет порядок сей не претерпел существенных изменений: те же «счастливые ерлыки» с выигрышами в 1000, 100, 50 рублей и далее по нисходящей до десятиалтынных, то есть 30-копеечных «ерлыков», те же наблюдатели за правильностью розыгрыша в виде «шести верных господ» и, наконец, «два младенца, которые не видевши те лоты или ерлыки пред теми свидетелями и народом, кто желает быть, перед всеми [будут] вынимать». В заключение устроитель лотереи заверял, что «в сем деле будет равная оправа (условия. – А. И.), како большому господину, тако ж и рабу, и младенцу, безо всякого обмана».

Судя по всему, первый лотерейный блин не вышел комом, – напротив, повлек за собой целый ряд подобных же мероприятий, в чем можно убедиться, например, из записи в дневнике П.Д. Апостола, сына малороссийского полковника, пребывавшего в Петербурге во времена Екатерины I. 9 января 1726 года он, в частности, отметил: «Был в лоттерее, где проиграл 2 р.». Из других записей о расходах, содержащихся в том же дневнике, следует, что для богатого парубка этот проигрыш выглядел почти пустячным, но многим его современникам он показался бы если не огромным, то, по крайней мере, весьма внушительным.

Денежные ручейки со всех сторон, сливаясь воедино, превращались в реки, плавно перетекавшие в карманы устроителей частных лотерей. Позднее, однако, настала пора запретов и гонений со стороны властей, публиковавших в их адрес строгие предупреждения. Одно из них появилось в «Санкт-Петербургских ведомостях» на исходе елизаветинского царствования, в январе 1761 года: «Сим объявляется, чтоб имеющие хождение по домам с посудою и другими товарами для играния лотереи, впредь по домам не ходили, под опасением конфискования как посуды, так и всех товаров».

Как оказалось, таким образом правительство просто-напросто стремилось устранить конкурентов, предполагая в скором времени взять доходный лотерейный бизнес под свою опеку: «Сим объявляется, что в будущем Феврале месяце сего 1761 году разыгрывана будет малая одиннадцатикопеешная лотерия, которая учреждена не для чего иного, как токмо чтоб публика могла иметь понятие о большой Государственной Лотерии по 11 рублев билет, а помянутые билеты по 11 копеек раздаются в канцелярии Государственной Лотерии».

Итак, Елизавета Петровна решила обратиться к опыту Франции, где, как уже было сказано, начиная с XVIII века устраивались государственные лотереи, успешно пополнявшие быстро таявшую от непомерных трат казну. Российская императрица, которая в это время вела разорительную войну с Пруссией, нуждалась в дополнительных доходах никак не меньше французского короля. Курьез в том, что первыми, кто испытал на себе плоды благодетельной затеи правительства, оказались как раз русские войска, занимавшие в ту пору столицу Восточной Пруссии – город Кенигсберг.

Рассказывая о событиях осени 1760 года, известный мемуарист А.Т. Болотов упоминает и об этом: «У генерала нашего были то и дело балы… а сверх того, имели мы около сего времени и другую забаву: прислана была к нам в Кенигсберг – для выпорожнения и у нас, и у многих кенигсбергских жителей карманов и обобрания у всех излишних денег – казенная лотерея. До сего времени не имели мы об ней никакого понятия, а тогда узнали ее довольно-предовольно и за любопытство свое заплатили дорого. У многих из нашей братьи, а особливо охотничков, любопытных и желавших вдруг разбогатеть, не осталось ни рубля в кармане, а нельзя сказать, чтоб и я не сделался вкладчиком в оную».

Когда российский престол заняла Екатерина II, то на первых порах она оставила в неприкосновенности Государственную лотерею, проявив в то же время весьма своеобразную заботу о неимущих. Свое мнение на сей счет она высказала в разговоре со знаменитым Джакомо Казановой, посетившим Петербург как раз в это время и принятым ею. В ходе аудиенции императрица «коснулась… венецианских обычаев и заговорила между прочим об азартных играх и лотерее. И мне предлагали, – сказала она, – устроить в моей империи лотерею; я согласилась, но с условием, что ставка будет не меньше одного рубля, с тем, чтобы оградить кошелек бедного, который, не зная тонкостей игры и обманчивого соблазна, представляемого ею, мог бы думать, что… легко выиграть».

В екатерининское время Государственная лотерея размещалась в бывшем доме адмирала Н.Ф. Головина на Дворцовой набережной, купленном в казну и сломанном при постройке Малого Эрмитажа в 1765 году. Однако по каким-то причинам она просуществовала недолго – по-видимому, не дольше здания, где находилась. По крайней мере, начиная с середины 1760-х о ней больше нет упоминаний в газетных объявлениях. Возможно, Екатерина II, весьма внимательно прислушивавшаяся в ту пору к мнению французских просветителей, сочла дальнейшее существование подобного источника доходов не совсем удобным. Примечательно, что, по свидетельству того же Казановы, прусский король Фридрих II вполне резонно считал государственные лотереи «надувательством» или, по меньшей мере, чем-то вроде дополнительного налога, что, впрочем, ничуть не мешало ему пополнять таким способом казну.

Как бы там ни было, любителей «добыта тысячу рублев за гривну» всегда хватало с избытком, а посему лотереи продолжали свое победное шествие по просторам Российской империи. Одно из объявлений, опубликованных «Санкт-Петербургскими ведомостями» в декабре 1815 года, гласило: «С дозволения правительства разыгрываться будет большая лотерея, изо 100 выигрышей состоящая и во 100 тысяч рублей оцененная. Выигрыши можно видеть ежедневно, кроме табельных дней, с 9 часов утра до 6 часов вечера, а равно и билеты по 5 рублей получать на фабрике Придворного Механика Гейнриха Гамбса, в Садовой улице, под 33. Сии выигрыши состоят из собрания прекраснейших вещей и великолепнейших мебелей. Главный выигрыш – Архитектоническо-Механическое музыкальное бюро с позолоченною бронзою».

Прибегнув к лотерее, знаменитый мастер нашел верное средство распродавать изделия своей фирмы, не находившие сбыта из-за их чрезмерной дороговизны. Расчет его оказался верен: соблазн возможного приобретения за 5 рублей предмета, стоившего в десятки и сотни раз дороже, заставлял покупать билеты, обеспечивая успех замысла. Правда, в данном случае никто не мог ни разориться, ни чрезмерно обогатиться…

Неискоренимая надежда на быстрое поправление дел благодаря лотерейному счастью подогревалась ходившими в публике легендами о чудесных, самой судьбой дарованных выигрышах. В 1820-х годах летучая молва разнесла историю о вдове бедного, но честного священнослужителя, готовой поделиться последним. Однажды она приютила у себя направлявшегося в действующую армию офицера, который тщетно пытался найти в трактире чашку чая или кофе. Гостеприимная хозяйка отказалась взять с него деньги за угощение, и тогда офицер оставил ей на память лотерейный билет на разыгрывавшиеся за 80 тысяч рублей часы.

Женщина не придала этому подарку никакого значения, отдав его в качестве игрушки детям, которые едва не разорвали билет. А между тем именно на него пал главный выигрыш. Об этом было трижды напечатано в газетах, но за часами никто не явился. Живший по соседству с вдовой местный станционный смотритель, зайдя к ней как-то, случайно обнаружил счастливый билет, небрежно засунутый за стенное зеркало. В результате добрая женщина получила часы, тут же приобретенные у нее для Эрмитажа за 20 тысяч, а вдобавок ей была назначена пожизненная пенсия в 1000 рублей.

Однако далеко не всегда лотерейный выигрыш приносил людям счастье. В «Моих воспоминаниях» А.Н. Бенуа рассказывает о родителях своего гимназического товарища, чей отец служил некогда швейцаром в доме на углу 10-й линии и Большого проспекта. Неожиданно для всех этот самый Емельян (так звали отца) выигрывает в лотерею 100 тысяч и из грязи чудесным образом попадает в князи. Обитатель затхлой каморки приобретает в собственность тот самый дом, где прежде швейцарствовал, и начинает новую жизнь. К сожалению, продлилась она всего три-четыре года, после чего оба супруга скончались от жесточайшего пьянства, которому предались на радостях. Наше время изобилует драматическими повествованиями об ограбленных и убитых «счастливцах», попавших в поле зрения преступников. Шальные деньги мало кому идут на пользу…

Уроды, карлики и прочие диковины

Изучая характер зрелищ XVIII – начала XIX века, обращаешь внимание на особый интерес тогдашней публики ко всевозможным физическим уродствам. Вспомним, что тем же отличался и наш первый «просвещенный монарх» Петр Великий, обожавший различных монстров и не пожалевший огромных денег на приобретение для своей Кунсткамеры знаменитой анатомической коллекции доктора Рюйша. Им даже был издан специальный указ «О принесении родившихся уродов…». Надо признать, что усилия царя привить россиянам любовь к подобным курьезам увенчались успехом. Невольно задаешь себе вопрос: что это, пробуждающийся интерес к науке, загадкам природы, желание увидеть и познать неизведанное или просто суетное и праздное любопытство? Очевидно, и то и другое, в зависимости от свойств самих зрителей.

А о том, что в них недостатка не было, свидетельствует уже сам факт довольно частого предложения подобных зрелищ, а также сравнительно высокие цены на них. Какие именно диковины предлагались вниманию петербургских обывателей, можно судить по следующим образцам газетного красноречия: «В сухопутном шляхетском Кадетском корпусе у садовника живет венгерец Герей, который ростом не более двух футов и двух дюймов, без ног и имеет у себя на одной руке только два пальца; и хотя ему около 70 лет от роду, однако представляет он разные, отчасти веселые, а отчасти любопытные штуки; чего ради ежели кто желает его видеть, тот может сыскать ево у помянутого садовника…» (Санкт-Петербургские ведомости. 1759. № 99).

А вот другое объявление: «В новой Исаакиевской, в доме княгини Мещерской против Адмиралтейства можно видеть каждый день… приехавшую сюда из Немецкой земли карлицу, которой от роду 14 лет, ростом в один аршин и в крестьянской ирнбергской одежде, носит тяжести 26 фунтов, танцует танец французских мужиков с особливым искусством и проворностию; желающие ее видеть являться могут в помянутом доме…» (Там же. 1773. № 19).

Возможно, для тогдашних зрителей такого рода представления были тем же, чем для нас теперь спортивные; но вот объявление о новом «чуде», совсем уже в духе петровского времени: «В Большой Морской под № 134 продается петух чудной, который имеет у себя три ноги и две жопы, одну куриную, а другую петуховую…» (Там же. 1782. № 91). Ну чем не экспонат для петровской Кунсткамеры?

Но пожалуй, самое подробное и характерное объявление напечатано в № 44 за 1806 год. Оно настолько интересно и занятно, что стоит привести его почти полностью: «Итальянец Иосиф Солларо уведомляет почтеннейшую публику, что привезены им: I. Американец, родившийся с большим, на груди висящим зобом и одаренный в груди такою силою, что может одолевать самых сильных зверей. II. Жена его, которой от роду 20 лет, ростом в три фута, также имеет зоб, прибавляющийся вместе с летами, грудь же имеет однокостную. Дитя, рожденное от нее на дороге из Амстердама до Утрехта, умерло; но она теперь вторично беременна. Оба сии американца питаются одною только сырою говядиною и сырыми травами и кореньями… а одеты в платье обычаю их земли свойственное. III. Молодой мущина, родом из Брабанта, восемнадцати лет, имеющий три руки и одну ногу. Он большой искусник и делает разные штуки, как-то: 1. Играет на скрипке третьего рукою, а правою попеременно держит то пистолет, то саблю. 2. Ест и пьет третьего рукою столько же искусно, как и проворно. 3. Держа табакерку, насыпает табаком трубку и раскуривает ее тою же третьего рукою. 4. Тою же третьего рукою берет пистолет, заряжает и стреляет. 5. Всеми тремя играет на двух инструментах, под музыку которых оба американца вместе пляшут. 6. Троерукий аккомпанирует четырьмя тарелками марш, играемый музыкантами. Представление будет всякий день с трех часов пополудни до девяти часов вечера. Знатные особы платят по соизволению, впрочем, каждая особа платит по одному рублю, а дети и служители по 50 коп.».

Комментарии здесь вряд ли нужны. Остается лишь добавить, что выступления «американцев» происходили на Невском проспекте, на том самом месте, где позднее был выстроен дом Энгельгардта со знаменитым маскарадным залом и где ныне любители прекрасного тешат свой слух, посещая филармонические концерты.

К числу излюбленных зрелищ наших предков относились также зверинцы, бывшие поначалу лишь царской потехой, но со временем ставшие общедоступным развлечением столичных жителей.

Для охоты и ради «курьезности

Первые зверинцы появились еще в петровские времена. Разумеется, они не предназначались для общего обозрения и служили только для увеселения вельможных владельцев и их гостей. Хорошо известна любовь Петра I ко всему редкому и диковинному, поэтому ничего удивительного, что в Летнем саду он пожелал уделить место представителям животного мира.

По свидетельству современника, там находился «большой птичник, где многие птицы частию свободно расхаживают, частию заперты в размещенных вокруг небольших клетках. Там есть орлы, черные аисты, журавли и многие другие редкие птицы. Тут же содержатся, впрочем, и некоторые четвероногие животные, как, например, очень большой еж, имеющий множество черных и белых игл до 11 дюймов длиною…». Очевидно, речь в данном случае идет о дикобразе.

Но все же особое предпочтение царь отдавал птицам. Это доказывает тот факт, что еще в 1706 году в «Питербурх» были доставлены из Олонца лебеди, а через двенадцать лет появился именной указ, данный астраханскому губернатору, «о ловлении в Астрахани… птиц и об отправлении оных в Санкт-Питербурх». С этой целью туда отправили гвардейского солдата с подробной инструкцией о ловле птиц и обращении с ними в пути.

Неподалеку от Летнего сада, на Большом лугу, как называлось в ту пору Марсово поле, поселили в 1714 году слона, подаренного персидским шахом. В течение нескольких лет слон во время прогулок служил дармовым зрелищем для простолюдинов столицы.

Тот же современник описывает и зверинец в Екатерингофе – усадьбе Екатерины I: «Есть там… небольшой, но очень хорошенький зверинец, наполненный многими зверьми, которые необыкновенно ручны: двенадцатирогие олени подходили к нам на зов и позволяли себя гладить. Кроме большого числа обыкновенных оленей мы насчитали там дюжину ланей, потом смотрели на особом дворе двух старых и двух молодых лосей, довольно больших и ручных».

Из подобных описаний можно вывести идиллическую картину: ручные животные подходят на зов, позволяют себя гладить. Но этих же животных использовали и для варварских развлечений во вкусе той эпохи. Вот еще одно свидетельство современника: «Все отправились в новый дом великого адмирала Апраксина (находился на месте Зимнего дворца. – А. И.)… где с галерей смотрели на травлю льва с огромным медведем, которые оба были крепко связаны и притянуты друг к другу веревками. Все думали, что медведю придется плохо, но вышло иначе: лев оказался трусливым и почти вовсе не защищался, так что, если бы медведя вовремя не оттащили, он непременно одолел бы его и задушил».

Особенным вниманием пользовались придворные зверинцы в царствование Анны Иоанновны. Объяснялось это тем, что царица имела совсем не женскую страсть к охоте и, по утверждению очевидца, «толикое искусство приобрела… что не токмо метко попадала в цель, но наравне с лучшими стрелками убивала птиц на лету». За неимением лучшей дичи она любила постреливать ворон прямо из окон дворца…

Хотя казна в ту пору испытывала постоянный недостаток средств, для приобретения зверей деньги всегда находились и выдавались без промедления. Пополнялись царские зверинцы и за счет подарков иностранных государей. Одни из привезенных животных предназначались для охоты, другие содержались ради «курьезности». Среди последних – львы, леопарды, белые медведи, дикобразы, слоны, дикие быки, обезьяны, росомахи, барсуки, рыси. Животных содержали в специальных помещениях, на «дворах». Их было несколько: зверовый, птичий, слоновый, для диких быков («ауроксов»), а также малый и екатерингофский зверинцы.

«Звериный двор и псовая охота» находились в районе нынешней площади Искусств, для малых зверей и птиц – у Симеоновской церкви, в Хамовой (Моховой) улице.

Слоновый двор устроили в 1736 году на участке теперешней Манежной площади. Поначалу там обретался только один слон; позднее, в 1741-м, персидский шах подарил еще четырнадцать. Для них выстроили несколько «анбаров» и помост, спускавшийся к Фонтанке, чтобы они могли купаться. В 1744-м слоновый двор перевели к Литовскому каналу.

В малом зверинце, расположенном против Летнего дворца, содержались американские олени – в документах их называли «малою американскою дичиною», а также «две малые иностранные дикие козы». Там же держали зайцев, белых сурков и куниц.

Екатерингофский зверинец к 1741 году пришел в упадок. В описи того времени говорится, что он «огорожен кольем, городьба которого развалилась и погнила, в нем один анбар да изба с сеньми, ветхая». Содержавшихся там оленей перевели в петергофский зверинец. Неподалеку от него находился и «двор» для восьми диких быков, присланных в подарок прусским королем.

Оригинален был способ содержания пяти бурых медведей. В 1737 году их отдали на прокорм в петербургские мясные ряды. При этом повелевалось «содержать их и кормить надлежащим кормом, без отговорок, и чтоб те медведи заморены не были; буде же от недовольного корму заморены будут, то альтерману и старшине учинено будет наказание, ибо оные медведи приводятся для травли ко двору».

Но когда один медведь сбежал, то последовало повеление прочих вывести оттуда и содержать за Невою, «дабы впредь людям никакого повреждения не было». Однако продовольствовать медведей от мясных рядов купцов обязывали по-прежнему. Все просьбы торговцев оплачивать им прокорм животных или освободить от этой тягостной повинности успеха не имели; было объявлено от имени императрицы, что «никакого удовольствия им учинить невозможно».

Заметьте, что медведей требовалось немало, ибо, как почтительно сообщали «Санкт-Петербургские ведомости», «Ее Императорское Величество наша всемилостивейшая государыня до сего времени едва не ежедневно по часу перед полуднем смотрением в зимнем доме бывающей медвежьей и волчьей травли забавляться изволила». Это бывало зимой. Летом же травли устраивались в другом месте: «Вчерашнего дня гуляла Ее Императорское Величество в Летнем саду и при том на бывшую во оном медвежью травлю смотрела».

Последующие царственные особы уже не обнаруживали такого страстного увлечения охотой и зверинцами, как Анна Иоанновна.

На смену царским, недоступным для столичных обывателей зверинцам пришли частные, передвижные, которые за умеренную плату мог посетить любой горожанин.

«Пойдите в зверинец Турньера…»

До открытия в Петербурге зоологического сада жители столицы удовлетворяли свою любознательность, посещая заезжие зверинцы. Поначалу они делали это не без опаски, поэтому хозяин заморских животных, Антонио Белли, навестивший Петербург в 1786 году, счел нужным успокоить публику, печатно сообщив, что «все… звери… и птицы хранятся в железных ящиках, так что зрителям нечего бояться». Это был второй по времени появления в столице зверинец, открытый для всех; в состав его входили: леопард, несколько обезьян, дикобраз, птицы разных пород и даже «львиная чучела». Демонстрировался он в одном из самых людных мест – на Сенной, в доме генерала Рогачева (Садовая ул., 35/14).

Первый же частный зверинец, который за деньги мог посетить любой горожанин, появился в Петербурге еще в 1769-м; показывался он в уже известном читателю доме Ягужинского на Ново-Исаакиевской улице и был небогат: африканский верблюд, три обезьяны да два ежа, а посему вряд ли мог привлечь особое внимание петербуржцев.

Но, как говорится, лиха беда начало. Спустя три десятка лет, в январе 1798 года, «Санкт-Петербургские ведомости» оповестили своих читателей: «Сим объявляется, что привезенные недавно иностранные живые звери… показываются ежедневно от 9 часов утра до 7 часов вечера в Шулеповом доме, что у самого Аничкова моста. Они суть: большой Африканский Лев чрезвычайной красоты, Леопард, Барс, Африканская Гиена, большой солнечный Орел, Пеликан знатной величины, Мандрия, Ара Бразильская, Какаду и проч. За вход платят в первом месте по 1 рублю, во втором по 50 коп., в третьем по 25 коп., а господа по произволению. Желающие смотреть их, когда едят, соблаговолят приходить в шестом часу вечера. При сем содержатель сих зверей извещает, что он не только продает их, но и сам покупает подобных, ежели у кого есть продажные».

Прежде всего поясним, что «Шулепов дом» у Аничкова моста находился на месте нынешнего дома № 40 по набережной реки Фонтанки. Участок, огороженный дощатым забором, был очень просторен, и, стало быть, места для зверинца более чем достаточно. А он на сей раз оказался не маленьким! И интерес к нему был столь же велик; об этом можно судить хотя бы по тому, что, несмотря на довольно высокие цены, зверинец исправно посещался, и это позволило владельцу пробыть в городе с января до мая.

В 1820-х годах большой популярностью пользовался зверинец Лемана. Для владельца данное занятие не было основным. Этот, по выражению газетного обозревателя, «артист в роде паяцов» подвизался в роли антрепренера французских арлекинов. Балаганы Лемана увеселяли столичную публику на протяжении нескольких десятилетий, без них невозможно было представить себе масленичных и пасхальных представлений «под качелями». Состав его зверинца в значительной части оставался традиционным, с явным преобладанием хищников.

Видимо, желая внести разнообразие, в 1826-м Леман меняет его, о чем газета «Северная пчела» незамедлительно сообщила своим читателям: «Известный Леман, содержатель редких зверей, которые прежде показывались на Вознесенском проспекте… возвратился в Петербург с новым собранием зверей, между коими нет ни одного плотоядного или злого…В оном есть невиданная здесь Зебра из Африки, Кенгуру из Новой Голландии, множество разнородных, прекрасных саег и обезьян… Видеть их можно ежедневно с 10 часов утра до 6 часов вечера, у Каменного моста, в доме аптекаря Штрауха № 56» (Гороховая ул., 27/49).

Надо сказать, что для передвижного зверинца «собрание редких зверей» Лемана действительно отличалось интересным подбором экспонатов. В 1830 году к прежним животным прибавился морж, «одно из алчных, огромнейших чудовищ», как охарактеризовал его тот же неутомимый хроникер «Северной пчелы», по-видимому отнеся безобидного толстяка к отряду «злых и плотоядных». На этот раз зверинец демонстрировался в манеже при доме купца Козулина (наб. р. Мойки, 65).

Манеж этот, находившийся во дворе, использовал для представлений другой известный балаганный артист того времени – Жак Турниер, блестящий цирковой наездник. В 1827-м он исхлопотал себе право выстроить первый стационарный цирк в нашем городе; в течение пятнадцати лет деревянное здание стояло на месте нынешнего каменного цирка, после чего было разобрано по ветхости.

Наряду с основным своим занятием Турниер иногда демонстрировал различных дрессированных животных, например слона, умевшего не только ловко откупоривать бутылки со спиртным, но и поглощать их содержимое в невиданных количествах. В 1838 году Турниер выставил на обозрение уже целый зверинец, который удостоился снисходительного отзыва знакомого нам корреспондента «Северной пчелы»: «Если вы испугались смешного объявления о зверинце Турньера и до сих пор еще не были в нем – напрасно! Правда, что зверинец не завидный: вам покажут несколько общипанных птиц, какую-то хохлатую собаку, называя ее Китайскою, змей и обезьян, которых, кажется, мы видели уже много раз в Петербурге и Москве. Правда и то, что чичероне зверинца лжет, рассказывая чудеса о своих обезьянах и попугаях, но все-таки пойдите в зверинец Турньера – там есть любопытное животное – носорог! Его стоит посмотреть…Смотря на него, вы не пожалеете, что заплатили два двугривенника».

Зверинец Турниера помещался в деревянном здании на углу набережной реки Мойки и Кирпичного переулка (участок дома № 61/8), построенном в 1832-м неким Клейншпеком для своего механического театра. Там же показывался в 1849-м и другой зверинец, принадлежавший голландцу Заму и впервые появившийся в столице несколькими годами ранее.

Для привлечения публики Зам использовал весь арсенал средств, принятых в то время в передвижных зверинцах. Самое обычное из них – кормление удава живыми кроликами и курами в присутствии зрителей. Когда же этот испытанный аттракцион приедался, в ход пускались более острые зрелища, как видно из следующего газетного объявления: «В воскресенье, 1 мая, после кормления диких зверей в 1 час пополудни зрители увидят невиданную до сего времени редкость: спустят Бенгальского льва и медведя в одну клетку». Насчет «невиданной редкости» Зам, как мы знаем, заблуждался, а вот что касается вкусов части публики – тут он рассчитал правильно: народ валом валил поглазеть на драку медведя со львом.

Выступал Зам и в качестве укротителя с классическим номером: входил в клетку льва и гладил его по голове. И это тоже нравилось зрителям, так что содержатель зверинца не мог пожаловаться на отсутствие посетителей.

С открытием 1 августа 1865 года первого в нашем городе зоологического сада окончилось время бродячих зверинцев и был сделан первый, пусть небольшой, шаг к новому осмыслению их роли как научно-просветительных учреждений.

Возле Императорской библиотеки

Своеобразным и совершенно новым зрелищем стали круговые живописные «панорамы», быстро вошедшие в моду и пользовавшиеся успехом в течение многих лет, дожив до наших дней.

До сих пор считалось, что первым подобного рода экспонатом явилась «панорама госпожи Латур», выставленная в 1820-м в деревянной ротонде, установленной на углу Большой Морской и Кирпичного переулка. Вниманию зрителей предлагалось полотно, написанное венским художником, академиком Штейнигером, которое изображало панораму Парижа 1814 года, во время пребывания там союзных войск. Картина писалась с натуры, с высоты одного из флигелей дворца Тюильри.

Париж был представлен на ней в дни крушения наполеоновской империи, в чем зритель мог убедиться собственными глазами, то любуясь «мужественными пруссаками в синих колетах» и казаками, «несущимися как вихрь», то разглядывая «безобразного башкирца» в окружении толпы зевак. Все это изображалось на фоне парижских дворцов, церковных куполов и прочих достопримечательностей.

Но оказывается, петербуржцы уже видели подобную панораму полутора десятком лет ранее! Правда, исторические аксессуары были в то время совсем иными: звезда Наполеона еще только восходила. Зато все остальное отличалось большим сходством, о чем судить самому читателю.

В № 69, от 26 августа 1804 года, «Санкт-Петербургские ведомости» напечатали следующее объявление: «Учреждение „Панорама в Париже" прислало нынешним летом в Санкт-Петербург одну из превосходнейших своих картин, представляющих город Париж с его окрестностями. Снят оной из флигеля Тюллерийского, ближайшего к реке, и все изображено на сей картине с удивительною точностью, что только из сего места обозреть было можно. Сверх сего представлено на оной в совершенстве все пространство, от самого неба до земли. Видеть могут возле Императорской библиотеки, ежедневно от 8 утра до вечера; за вход платится по 1 руб. 25 коп.».

Новинка, как и следовало ожидать, имела большой успех. Несмотря на весьма солидную плату, в посетителях недостатка не было. Тем не менее устроители сочли нужным поместить в очередном номере газеты дополнительное и довольно пространное рекламное объявление, фрагменты которого и приводим: «Директор Панорамы видел с удовольствием, но без удивления, что почтенная публика отдавала справедливость картине, о коей пропечатано в прошлых Ведомостях и которой в прошедшем годе удивлялись все парижские художники… Люди, гуляющие в прекрасном Тюллерийском саду и находящиеся на улицах, подают справедливое понятие о Париже. Чтобы возвысить изящество оной, представлен смотр войск, каковой имел Бонапарте в Европе: Бонапарте представлен тут впереди своих штаб-офицеров в консульской одежде…»

Совершенно очевидно, что изображенный на картине смотр войск, производимый Наполеоном, имел целью не только «возвысить изящество оной», но и дать понять царю Александру I, с кем ему, в случае чего, придется иметь дело. Кстати говоря, к моменту прибытия панорамы в Петербург Бонапарт уже успел принять титул «императора французов», поэтому пропагандистское значение сего полотна несомненно.

Панорама демонстрировалась в специально построенном для нее деревянном здании, стоявшем на Садовой улице, близ ее пересечения с Невским проспектом, рядом со старейшим, угловым корпусом Публичной библиотеки (в 1808–1810 годах на этом месте возведен дом № 18 по Садовой). Это была первая панорама, появившаяся в Петербурге, и уже поэтому она вызывала большой интерес, хотя изображала чужой город и события, в ту пору еще далекие сердцу русского человека.

Насколько ближе должна была показаться вторая показанная в столице панорама, о которой известили горожан те же «Санкт-Петербургские ведомости» 31 марта 1805 года: «Почтенная публика чрез сие извещается, что большую панораму, представляющую переход Российской армии под предводительством фельдмаршала князя Суворова чрез гору Сан Готард и занятие Дьявольского моста, можно видеть ежедневно от 10 часов до полудня до 5 часов вечера в доме, бывшем Воронцова, а ныне принадлежащем Капитулу ордена ев. Иоанна Иерусалимского, что против Гостиного двора, идучи от Невской перспективы к Сенной. Картина длиною 96 аглинских футов, а вышиною 24 фута. Лица на оной представлены в человеческий рост и в возможнейшем сходстве».

Российская национальная библиотека. Современное фото


Выходит, что у знаменитой суриковской картины на тот же сюжет существовала далекая предшественница! К сожалению, в объявлении не указано имя ее создателя, и остается лишь догадываться о нем. Скорее всего, это был если и не русский художник, то, по крайней мере, долго живший в России, как, к примеру, Джон Аткинсон, написавший для императора Павла несколько полотен из русской истории, а также портреты самого царя и Суворова. Он же является автором широко известной панорамы Петербурга и многих батальных картин. Интересное совпадение: произведение, посвященное подвигу суворовских чудо-богатырей, большинство из которых в ту пору еще здравствовало, демонстрировалось в здании, где полтора века спустя разместят Суворовское училище.

Деревянное сооружение, стоявшее рядом с Публичной библиотекой, просуществовало всего три года. После панорамы Парижа в нем выставлялись уже изображения российских городов, как видно из объявления, опубликованного в № 35, от 30 апреля 1807 года: «На Невском проспекте, подле Императорской библиотеки, в деревянном строении показываются панорамы: столичного города Москвы и губернского города Риги. Видеть оные можно всякий день от 10 часов утра до вечера. Вид города Москвы снят от дома тамошнего Главнокомандующего, а Риги от таможенного дому, подле мосту на реке Двине. Оба города представляют с лучшими округами приятнейшие виды и с натуральным местоположением сходны. За вход платят по 1 рублю 50 коп. за оба вида».

Спустя несколько месяцев, осенью того же года, в газете появилось коротенькое объявление: «Подле Императорской библиотеки, против Гостиного двора зеркальной линии, продается дом, где прежде была панорама…» Вскоре кто-то купил его на слом, и здание прекратило свое существование.

А незадолго до появления первой панорамы многие петербуржцы стали свидетелями необычайного события.

Полеты на воздушном шаре

В октябре 1802 года жителям Северной столицы предлагалось невиданное дотоле зрелище: полет на воздушном шаре. Прибывший из Богемии некий профессор Черни через «Санкт-Петербургские ведомости» уведомлял почтенную публику, что он «воздушное свое путешествие с аэростатическою машиною назначил 16 числа сего октября месяца» и что «поднятие воздушного шара на воздух последует в саду 1-го Шляхетного корпуса».

Очевидно, профессор допустил какие-то проволочки, чем вывел из себя тогдашнего военного губернатора графа М.Ф. Каменского, известного своим крутым и деспотическим нравом; 15 октября тот отдал полицейскому надзирателю Васильевской части короткий и категорический приказ: «Скажи профессору Черни, что на завтрашний день шар его может наедаться на месте, но послезавтра в 11 часов поутру хоть тресни, хоть он сам профессор роди, а шар его лети».

Однако грозный начальственный окрик не помог, и шар не полетел. Собравшиеся зрители были разочарованы, а маэстро Черни пришлось с конфузом убираться восвояси.

Весной следующего года, к празднованию столетнего юбилея столицы, в Петербург прибыл знаменитый французский воздухоплаватель А.-Ж. Гарнерен, чтобы показать местным жителям свое искусство. Еще до его приезда один из студентов Медицинской академии сделал небольшой шар и в присутствии императора Александра I запустил его в воздух. Опыт прошел не совсем удачно – поднявшись на большую высоту, шар лопнул, потому что не имел отдушников. Тем не менее изобретательный студент заслужил всеобщую похвалу и одобрение самого государя, превзойдя по всем статьям незадачливого богемца.


Полет на воздушном шаре для наблюдения солнечного затмения


Первоначально Гарнерен продемонстрировал свое искусство в Павловске для супруги и матери царя, использовав при этом маленький шар, к которому была привязана кошка с зонтиком, выполнявшим роль парашюта. Когда шар поднялся в воздух, специально прикрепленный к нему зажженный фитиль, догорев, пережег путы, привязывавшие кошку к шару, и путешественница благополучно опустилась на землю, удостоившись высочайшего внимания: ее, дрожавшую от страха и пережитых волнений, представили обеим императрицам, изволившим погладить и приласкать пронзительно мяукавшую аэронавтку.

О том, как происходил полет самого Гарнерена, можно узнать из письма известного ученого и столь же известного мемуариста А.Т. Болотова от 2 июля 1803 года; Андрею Тимофеевичу как раз в ту пору довелось побывать в столице по делам. Приведу наиболее красочные выдержки из его описания: «Пускание шара представило всему здешнему городу действительно весьма пышное, величественное и приятное зрелище. Все жители от мала до велика насмотрелися оного и не могли оным довольно налюбоваться. Пункт времени назначен был к тому б часов после полудни, а место избрано и приготовлено было на Васильевском острове посреди кадетского сада. Тут вокруг того места, где назначено было пускать шар… поставлено было 100 кресел, и за каждое из них назначена цена по 25 рублей. За ними поделано из досок на козлах несколько лавок, и все желающие сидеть на них должны были платить по 5 рублей, а за сими прочие зрители должны были стоять на земле и за сие должны были платить по 2 рубля серебром… Все приготовления сделаны были уже с утра. Шар был по обыкновению тафтяной, покрытый лаком кофейного цвета, полосатый, величиною 11 аршин в диаметре, но не совсем круглый, а яйцеобразный и покрытый сеткою. Лодочка, или паче корзин, а для аеронавтов небольшая, сделанная из морского камыша и одетая кожею, чтоб в нужном случае могла и на воде продержать их дня два… В 3 часа отворен был сад для имеющих билеты, но вознесение не раньше воспоследовало, как уже в начале 9-го часа ввечеру. Позамешкались за неприбытием императрицы из Павловского, но Государь приехал уже прежде и с любопытством осматривал все приуготовление… Для царской фамилии поставлен был шатер и кресла, укрытые бархатом. Но Государь почти не сидел на них, а тотчас подошел ближе, и с ним многие и другие. Начало учинено было тем, что Гарнерен поднес к нему наполненный небольшой зеленый тафтяной шар на шнурочке… и Государь пустил его из своих рук. И оный показал всем путь, по которому пойдет большой шар… После сей предварительной забавы… сел Гарнерен в лодочку и с женою, и по поднятии на сажень от земли ухватили несколько человек лодочку за края… И тогда, раскланявшись, г. Гарнерен всем закричал: „Пошел“, – и как люди покинули вдруг, то и пошел он вверх, и прямо можно сказать – величественно и прекрасно, так что все с удовольствием смотрели… Погода была самая лучшая, небо ясное и ветерок самый маленький, и сей самый предписал ему путь от Кадетского корпуса чрез Неву на Зимний дворец, чрез Аничковский и на Невский монастырь. Он поднялся версты на две вверх, но все был очень виден… И какой это везде шум, какое судаченье, какое беганье и глазопяленье у всех было. У простого народа только и было на языке, что это не просто, а дьявольским наваждением. А народа-то, карет-то на всех площадях и набережных и кровлях-то ближних было несметное множество, но сим все и кончилось. Отлетел же он не далее как версты 3 от города и опустился за Невским на Выборгской за Охтою, и если б не подоспели люди, то г. Гарнерен сломил бы себе голову, ибо нанесло его на лес, но спасибо успели люди ухватить за выброшенный им якорь и силою перетащить его чрез лес на болото, а тут прискакали уже кареты и повезли их, дрожащих от стужи и от испуга, ужинать к военному губернатору…»

Так закончился этот полет, имевший столь большой успех у публики. Но выступления Гарнерена не завершились: из Петербурга он отправился в Москву и там произвел не меньший фурор. У француза нашлись и отечественные последователи. Чтобы привлечь еще большее внимание публики, аэронавты стали приглашать желающих принять участие в полете, но таковых оказывалось чрезвычайно мало, и на них смотрели как на бесшабашных сорвиголов.

С годами полеты на воздушном шаре утратили былую сенсационность и стали использоваться в научных целях, к примеру для астрономических наблюдений. Наполнение шаров газом происходило на дворе газового завода на Обводном канале; оттуда и начинали воздухоплаватели свой путь в петербургском небе, проложенный в начале XIX века отважным Гарнереном.

Глава 3
Быт и нравы

Что русскому здорово, то немцу смерть!

Русская баня всегда привлекала внимание иноземцев, дивившихся обычаям непостижимых «московитов». Немецкий путешественник Адам Олеарий, несколько раз посетивший Россию в первой половине XVII века, так описывал увиденное: «Они в состоянии переносить сильный жар, лежат на полке и вениками нагоняют жар на свое тело или трутся ими (это для меня было невыносимо). Когда они совершенно покраснеют и ослабнут от жары до того, что не могут более вынести в бане, то и женщины, и мужчины голые выбегают, окачиваются холодною водой, а зимою валяются в снегу и трут им, точно мылом, свою кожу, а потом опять бегут в горячую баню. Так как бани обыкновенно устраиваются у воды и у рек, то они из горячей бани устремляются в холодную».

Царившая в общественных банях патриархальная простота нравов также изумляла испорченных цивилизацией заезжих гостей. Хотя мыльные помещения для мужчин и женщин были разгорожены бревнами, входили и выходили они через одну и ту же дверь, и лишь некоторые из них прикрывали причинные места вениками…

Прошло полтораста лет, но банные порядки не претерпели за это время ни малейших изменений, несмотря на суровые указы, предписывавшие содержателям публичных бань строить их для обоих полов раздельно и в женские пускать только тех мужчин, которые необходимы для обслуживания, да еще художников и врачей, «приходящих туда для изучения своего искусства».

Бани. Фото середины XIX в.


Но, как свидетельствует француз Ш. Массон в «Секретных записках о России», относящихся к концу XVIII века, «чтобы проникнуть туда, охотники попросту присваивают себе одно из этих званий». Он же повествует далее, что, хотя бани и купальни в Петербурге разделены для обоих полов перегородкою, «многие старые женщины всегда предпочитают вмешиваться в толпу мужчин; да, кроме того, вымывшись в бане, и мужчины и женщины выбегают голышом и вместе бегут окунуться в протекающей сзади бани реке. Тут самые целомудренные женщины прикрываются березовыми вениками, которыми они парились в бане. Когда мужчина хочет вымыться отдельно, его часто моет и парит женщина; она тщательно и с полным равнодушием исполняет эти обязанности. В деревне устройство бань старинное, то есть там все полы и возрасты моются вместе, и семья, состоящая из сорокалетнего отца, тридцатипятилетней матери, двадцатилетнего сына и пятнадцатилетней дочери, ходит в баню, и члены ее взаимно моют и парят друг друга в состоянии невинности первых человеков».

Но если в этом отношении нравы простых россиян сохраняли идиллическую невинность, то в другом они таковыми не были, изрядно упав. Проще говоря, в банях частенько поворовывали, так что, явившись туда одетым и обутым, посетитель рисковал покинуть это заведение голым и босым. По неизвестным причинам банщики не желали брать на себя ответственность за сохранность оставленной одежды и, помещая объявление об открытии торговых бань и наличии при них теплых изб, не забывали сделать в конце многозначительную оговорку: «А кто в оных раздеваться пожелает, те б платье стерегли сами, и что из оного каким-либо образом пропадет или все унесут, за то они ответствовать не обязуются». Тем самым обыватель ставился перед выбором: либо мыться, не снимая одежды, либо, разоблачившись прямо в мыльне, внимательно приглядывать за своим узелком, чтобы не уйти оттуда в чем мать родила.

Если же говорить серьезно, баня всегда играла в жизни простого русского человека огромную роль, являясь наиболее доступным и подручным средством от многих болезней, вызванных тяжелым физическим трудом и непосильными нагрузками. К парной бане детей приучали с малолетства, и она же была мощным закаливающим фактором; именно благодаря ей русские славились силой и выносливостью, легко переносили холод и жару. Впрочем, некоторые иностранцы никак не могли взять в толк причину столь большой привязанности черного люда к бане и даже склонны были усматривать в ней источник многих опасностей для здоровья.

Некий благожелательно настроенный к русским иноземный врач, действуя из лучших побуждений, поместил по этому поводу в «Санкт-Петербургских ведомостях» такое предостерегающее объявление: «Грек Иван Михаилици Ксантопуль примечает, что нижеписанные между простым народом злоупотребления весьма вредны: 1) младенцев парят в обыкновенных банях, 2) женщины почти в самый день родов в баню ходят, 3) парющиеся после чрезвычайного разгорячения окачиваются в ту же минуту холодною водою и 4) в бане и после оной пьют все холодное. Сии обстоятельства, утверждает он по всем опытам, являются пагубными для всех употребляющих…» (Санкт-Петербургские ведомости. 1773. № 39).

Возразить против такого заключения можно лишь старым присловьем: что русскому здорово, то немцу смерть!

Врачи знали толк в рекламе

Если в баню наши пращуры ходили часто и охотно, то о визитах к зубным врачам этого не скажешь. Впрочем, и появились таковые – в нашем понимании этого слова – значительно позже, хотя уже у египетских мумий находили искусственные и запломбированные золотом зубы, а римляне ввели в обиход употребление зубного порошка. На Руси зубоврачебное искусство долгое время отождествлялось с зубодерным; известно, к примеру, как любил им заниматься Петр I, немедленно пускавший в ход подручные щипцы, стоило ему услышать от кого-нибудь из придворных жалобы на зубную боль.

Якоб Штелин приводит по этому поводу любопытный анекдот. Некий камердинер государя, по фамилии Полубояров, желая отомстить своей супруге, которую он не без оснований подозревал в неверности, как-то шепнул Петру, что его камердинерша якобы страждет зубами, но боится неприятной операции по их удалению, а посему терпит боль, признаваясь в том лишь мужу. Отзывчивый к таким заявлениям царь недолго думая велел призвать мнимую страдалицу, пообещав немедленно ей помочь. Тщетно уверяла перепуганная женщина, что зубы у нее ничуть не болят; коварный муж стоял на своем, утверждая обратное. «Вот так каждый раз! – восклицал он. – А стоит лекарю уйти, как она тут же начинает стонать и жаловаться». Тогда государь, не слушая больше уверений своей пациентки, приказал камердинеру держать ее покрепче, после чего заставил несчастную открыть рот и вырвал тот зуб, который показался ему больным. К чести царя, остается добавить, что, когда правда вышла наружу, он повелел примерно наказать Полубоярова за его ложь.

Известно, впрочем, что даже люди богатые, имевшие полную возможность обратиться к заезжим иностранным лекарям и возместить утрату собственных зубов искусственными, не спешили этого делать, предпочитая пугать окружающих голыми деснами. Семен Порошин в своих «Записках», относящихся к 1765 году, отмечает, что однажды за столом у великого князя Павла Петровича, когда речь зашла о «зубной болезни», граф Иван Григорьевич Чернышев, которому к тому времени не исполнилось и сорока лет, продемонстрировал собравшимся свои зубы, присовокупив при этом, что одиннадцати из них уже нет.

А ведь зубные врачи в Петербурге в ту пору были, и лечение не выглядело так, как это описывает Штелин. Первый зубной лекарь, немец Фридрих Гофман, появился в столице еще при Анне Иоанновне, в 1736-м; правда, рекламировал он свое искусство несколько странно – о зубах в его объявлении не было и помину, а говорилось лишь о том, что «у него в доме можно в ванне мыться и употреблять пары из лекарственных трав сделанные». Трудно сказать, какое влияние оказывали эти таинственные пары на зубную боль, но известно, что спустя год чужеземный целитель, вероятно из-за недостатка пациентов, вынужден был тихо отбыть восвояси.


С.А. Порошин


Его коллега, явившись в город двадцать лет спустя, выглядел уже искушенным профессионалом, во всеоружии своего ремесла, мало в чем уступающим современным дантистам. «Санкт-Петербургские ведомости» за 1757 год в № 10 оповещали своих читателей: «Сим объявляется, что приехал сюда искусный и при многих дворах апробованный зубной лекарь, который весьма искусно вынимает зубы и опять вставливает, коими можно действовать так, как родными; он также и очищает их от всякой нечистоты, имеет надежное средство зубную болезнь утолять в момент и зубы хранить; чего ради желающие его к себе призывать, могут найти его в Миллионной улице в доме купца Меэра».

Впервые обывателям предлагалось не только «вынимать» зубы, но и «вставливать» их, вдобавок с заманчивой перспективой «действовать» ими, «как родными»; последнее утверждение вызывает сомнение и сделано явно в рекламных целях.

В дальнейшем подобные объявления встречаются все чаще; зубные врачи перестают быть диковиной на манер странствующих фокусников и штукарей, их начинают приглашать на постоянную работу в учебные заведения, и они обязуются принимать по определенным дням бесплатных больных. Например, господин дю Брель, «врач сухопутного шляхетного кадетского корпуса и общества благородных девиц», извещал, что «по вторникам и пятницам по полудни с 2 до 5 часов пользовать будет в зубных болезнях неимущих без всякой за то платы» (Санкт-Петербургские ведомости. 1777. № 54).

Попутно начинают продаваться чудодейственные зубные порошки, от которых, как гласит одно из объявлений, «зубы белизною делаются снегу подобными». Да, зубные врачи всегда знали толк в рекламе!

В не меньшей степени этим искусством владели и заезжие учителя. Не всегда действительность оправдывала их радужные обещания, и порой случались забавные и не очень забавные казусы…

В чужой монастырь со своим уставом

Начиная с середины XVIII века в Петербург все чаще стали наезжать иностранцы, предлагавшие свои услуги в воспитании дворянских детей, обучении французскому языку, заморским танцам, «политесу», а заодно и разным прочим наукам. Столичные «Ведомости» запестрели объявлениями вроде нижеследующего: «Чрез сие объявляется, что ежели кто желает отдать обучать детей женска полу швальному искусству, французскому языку, танцовать, рисовать и на музыке, также и политичному обхождению, те могут явиться в доме Армянского купца Ивана Алексеева Измайлова, близ церкви Вознесения в Дворянской улице» (Санкт-Петербургские ведомости. 1752. № 581).

Желающих было предостаточно: обойтись без иностранных учителей казалось немыслимым, и, если позволяли средства, таковые нанимались для каждого предмета в отдельности, а если нет – довольствовались и одним, учившим всему сразу, «шитью, арифметике, экономии, танцованию, истории и географии, а притом и читанию ведомостей», как значилось в одном из объявлений 1750-х годов. Разумеется, при таком комплексном методе, говоря современным языком, страдало качество, но тут уж делать было нечего: по одежке протягивали ножки.

Бывало, впрочем, что и богатые баре экономили на обучении своих чад, не видя особой нужды в науках. Известный московский хлебосол и патриарх князь Ю.В. Долгорукий (1740–1830), доживший до девяностолетнего возраста, любил повторять знакомым молодым людям: «Учитесь, друзья, учитесь! Счастливы вы, что у вас так много учителей. В наше время было не то: брата да меня итальянец Замбони учил всему за сто рублей в год!»

Учителя, надо сказать, попадались в ту пору разные. Однажды некий педагог, скорее всего из дешевых, выучил свою питомицу вместо французского «чухонскому» языку, что заставило папенек и маменек впредь быть осторожнее в выборе наставников и спрашивать с них письменное подтверждение их знаний. Встречались среди заезжих учителей и строптивцы, которых приходилось унимать и вразумлять, подводя к той простой истине, что в чужой монастырь со своим уставом не ходят.

Курьезная история, о которой хочется рассказать, разыгралась в доме знатного вельможи – Петра Борисовича Шереметева (1713–1788). Героем ее стал француз, «танцовальный мастер Гранже», приглашенный обучать своему искусству детей графа, девиц Анну и Варвару, а также сына Николая, товарища детских игр великого князя Павла Петровича.

Действие происходит в так называемом «Миллионном доме» Петра Борисовича, доставшемся ему от тестя, государственного канцлера князя А.М. Черкасского, и находившемся на месте дворца великого князя Михаила Николаевича (Миллионная ул., 19). Граф в то время находился в Москве, на коронационных торжествах по случаю восшествия на престол императрицы Екатерины II. О том, что случилось в его отсутствие, узнаем из письма старого управляющего Андрея Зиновьева. Чтобы сохранить аромат эпохи, привожу его с небольшими сокращениями в том виде, как оно было написано:


«Сиятельнейший Граф, Милостивый Государь Петр Борисович!

…Танцовальный мастер Гранже великие интриги поделал в покоях, где он жил; убрался ко отъезду в Москву на другой двор, а в те покои вместо себя пустил незнаемо каких три женщины, правда, хотя оные и весьма хорошенькие мамошки или кокетки, хотя о них я и сожалел, однако выгнал, как нечестивых, и покои выкурил и их нечистый дух. И первое было мне сказал он, Гранжей, что будто его жена остается тут жить, а я ему чрез переводчика на то ответствовал, что у него жены нет, он холост у нас жил; то после уже сказал: я де волен кого хочу, того пущу в те покои, и я ему велел сказать: он такой власти в доме вашего сиятельства не имеет, кого хочет без себя пустить. И оной Гранжей пришед разругал меня, но я, по его чужестранству, ему то уступил и не бранился с ним, и он мне сказал, якобы ему князь Андрей Николаевич (Щербатов, друг и родственник Шереметева. – А. И.) приказал, что хотя он в Москву поедет, токмо в те покои кого хочет он от себя пустит безденежно, но я, на то не взирая, согнал их, и он пришедши, в тех покоях видя то, что по его желанию не сделалось, мамошки его выгнаны, так бессовестно сделал, что все подмазку в покоях тех обил и во многих местах карнизы подмазанные штуком отломал, выдирая свои пристройки на смех, и стекол в окончинах (то есть рамах. – А. И.) много перебил, каналья. Послал я подьячего домового ему сказать, что для чего он такие обиды дому делает, он на посланного замахивался обухом, хотел его бить и хотел замки от дверей отнять, однако я не дал; и ему злобно показалось, для чего его мамзелек или кокеток не допустил тут жить. И я, не зная, какие оне пущены у него были, во все ночи скачка да пляска и крик у них был, и он обещался вашему сиятельству за оное на меня жаловаться. Подлинно русская пословица: хозяин, вынеси образа, пусти черта жить, так-то он жил, насильно его выгнал. Другим жильцам подле него покою не было от его тут житья.

Вашего высокографского сиятельства милостивого государя всепокорнейший слуга

Андрей Зиновьев

сентября 12 дня 1762 г. Санкт-Петербург».


Несмотря на столь драматичное изгнание «Гранжея» с его нечестивыми «мамзельками», сей бузотер, по-видимому, не лишился расположения своего патрона и доброй репутации; по крайней мере, через три года он уже обучает танцам не кого-нибудь, а самого наследника престола Павла Петровича, и его имя неоднократно встречаем на страницах «Записок» Семена Порошина, воспитателя великого князя. Очевидно, преподанный танцовщику урок пошел впрок и он больше не пытался ходить со своим уставом в чужой монастырь!

С тем же семейством графа П.Б. Шереметева связана и одна печальная история, закончившаяся смертью главной ее героини. Случилось это при довольно загадочных обстоятельствах.

«И вместо брачного чертога…

В Лазаревской усыпальнице Александро-Невской лавры покоится мраморный саркофаг со стихотворной эпитафией А.П. Сумарокова:

 
А ты, о Боже, глас родителя внемли!
Да будет дочь его, отъятая судьбою,
Толико в небеси прехвальна пред Тобою,
Колико пребыла прехвальна на земли.
 

Надгробная надпись гласит, что здесь погребена графиня Анна Петровна Шереметева, дочь Петра Борисовича и невеста графа Никиты Ивановича Панина, скончавшаяся в 1768 году, двадцати трех лет от роду, «и вместо брачного чертога тело ее предано недрам земли».

История эта такова. У богатого и знатного вельможи П.Б. Шереметева, женатого на еще более богатой наследнице канцлера князя А.М. Черкасского, умерла во цвете лет дочь, так и не успевшая выйти замуж за своего суженого – графа Никиту Ивановича Панина, известного дипломата, с 1760 по 1773 год занимавшего должность воспитателя наследника, великого князя Павла Петровича.

По свидетельству современников, Анна Петровна была очаровательной девушкой, хотя и не считалась красавицей. С самых юных лет она постоянно бывала при дворе, пожалованная во фрейлины еще покойной императрицей Елизаветой, а ее брат Николай воспитывался вместе с цесаревичем. Шереметева частенько выступала в придворных любительских спектаклях; рассказывают, что во время разыгрывания комедии под названием «Зенеида», состоявшегося 21 февраля 1766 года, на ней было надето бриллиантов на 2 миллиона рублей. В июле того же года Анна Петровна отличилась в карусели (конная игра) и получила в награду сразу три золотые медали с ее именем.

А незадолго до этого во дворце разразился скандал: прошел слух, будто бы помощник воспитателя великого князя, Семен Андреевич Порошин (оставивший очень интересный дневник, опубликованный в 1881 году), имевший несчастье влюбиться в графиню Анну Петровну Шереметеву, вступил с ней в объяснение, во время которого будто бы оскорбил ее. Это послужило формальным поводом для его отставки. Впрочем, как полагают некоторые, подлинной причиной было то обстоятельство, что Порошин вел скрупулезную хронику всех дворцовых событий, что не особенно нравилось императрице.

Теперь уже невозможно установить, действительно ли Порошин сказал или совершил что-либо оскорбительное для юной графини, но, читая его дневник, трудно поверить в это. Скорее всего, оскорбительным был сочтен сам факт признания в любви скромного, сравнительно небогатого дворянина дочери одного из состоятельнейших людей России.

Между тем Анне Петровне был уготован совсем иной жених; поначалу Екатерина II прочила на эту роль одного из братьев Орловых, но, узнав, что за девушку посватался граф Никита Иванович Панин и та отвечает ему взаимностью, заставила Ивана Григорьевича Орлова написать от имени брата отказ от ее руки.

В начале 1768 года состоялась помолвка Панина с Шереметевой, а спустя несколько месяцев, 17 мая, невеста скончалась от оспы, всего за несколько дней до свадьбы. Поговаривали, что она заразилась от оспенной материи, подложенной неизвестной соперницей в табакерку, полученную графиней в подарок от жениха, но так это или нет – навсегда останется тайной. Известно лишь, что Никита Иванович так и остался холостым, до конца дней сохранив верность своей возлюбленной. Печальна и судьба другого участника этой драмы, С.А. Порошина: он умер спустя год после Анны Петровны, не дожив и до двадцати девяти лет.

Неразделенная любовь может убить, зато любовь счастливая способна творить чудеса, освобождая душу от зла, преображая ее, побеждая надменность, жестокость и бессердечие. Должен предуведомить читателя, что события, о которых рассказывается в следующем очерке, отчасти разворачивались в Москве.

Три сестры

Это произошло в семье князя В.П. Долгорукого (умер в 1761 году), типичного «самоуправца» и самодура, которых во все времена было немало на Руси, но в данном случае эти качества являлись как бы родовым признаком, передававшимся из поколения в поколение. Крутостью отличался прадед князя, боярин и воевода Юрий Алексеевич, усмиритель Разинского бунта, жестоко умерщвленный восставшими стрельцами в 1682 году; лют и властен был и сын его Михаил, поднятый на копья теми же стрельцами за свою тяжелую руку.

Схожим нравом обладал и сам Владимир Петрович, человек умный, но чрезмерно гордый, властолюбивый и всегда беспощадный. Крепостные трепетали от одного его взгляда; подобный же испуг испытывала и жена князя, Елена Васильевна, кроткая и любящая женщина, старавшаяся ни во что не вмешиваться и во всем покорная мужу. Несмотря на видное положение и значительное состояние, В.П. Долгорукий не считал нужным много тратить на образование детей, которых было шестеро – двое сыновей (один из них уже упоминавшийся князь Ю.В. Долгорукий) и четыре дочери; о последних и поведем рассказ.

Старшая, Екатерина, родившаяся в 1733-м, вышла замуж за будущего адмирала И.Я. Барша – вот, пожалуй, и все, что известно. Гораздо больше знаем о трех ее младших сестрах-погодках – Прасковье, Александре и Наталье.

Начнем со средней. Вместе с мужем, князем Я.А. Козловским, она поселилась в Москве и завела в своем доме такие порядки, что потребовалось вмешательство полиции, чтобы укрыть ее от озлобления народа, возмущенного чудовищной жестокостью княгини по отношению к дворовым. Не стоит приводить примеры ее маниакальной свирепости и озверения – они свидетельствуют о полном разложении личности, лишенной всяких нравственных основ и вдобавок наделенной властью удовлетворять самые дикие свои фантазии. В последнем она походила на Дарью Салтыкову, пресловутую Салтычиху, погубившую десятки людей и в конце концов посаженную императрицей Екатериной II в монастырскую темницу.

Александре Козловской, к сожалению, удалось избежать наказания; отправленная из Москвы в Петербург, под крылышко своего влиятельного зятя графа Н.И. Салтыкова – воспитателя великих князей Александра и Константина, – женатого на ее сестре Наталье, она продолжала и здесь вести тот же образ жизни, истязая и мучая приставленных к ней слуг. Уже цитировавшийся Ш. Массон, служивший в 1790-х годах секретарем при Н.И. Салтыкове, так пишет о А.В. Козловской: «Я дал этому чудовищу принадлежавший ей титул княгини, не смея назвать ее женщиной, из боязни осквернить это имя. Оно… громадных размеров по росту и тучности и похоже на одного из сфинксов, находимых среди гигантских памятников Египта».


Н.В. Салтыкова


Слухи о садистских наклонностях княгини Козловской постепенно начали распространяться по столице, бросая тень и на ее родственников, поэтому сам Н.И. Салтыков вынужден был наконец запретить свояченице держать прислугу из крепостных, и к ней стали присылать солдат, наряжаемых по очереди, как на барщину.

Немногим уступала А.В. Козловской в жестокости и ее сестра Наталья Салтыкова, но, будучи гораздо умнее и хитрее, она умела избегать огласки, за исключением, пожалуй, одного-единственного случая, который сделался известен всему городу.

Дело в том, что графиня Салтыкова к старости облысела и носила парик; почему-то ей очень хотелось скрыть этот в общем-то маловажный факт от современников. Посвященным в тайну, естественно, оказался ее крепостной парикмахер, которого графиня, не надеявшаяся на его умение хранить секреты, три года (!) продержала в клетке у себя в спальне, выпуская лишь для причесывания. Так бы бедняга и просидел всю жизнь, свою или графинину, взаперти, если бы в один прекрасный день ему не посчастливилось бежать. Наталья Владимировна имела неосторожность разыскивать беглого цирюльника через полицию и даже обратилась по сему поводу к Александру I. Во время полицейского дознания вся история всплыла наружу и тайное стало явным. Узнав обстоятельства дела, царь повелел прекратить поиски, а Салтыковой объявить, что ее слуга утонул в Неве.

Поговорив о двух младших сестрах, перейдем теперь к Прасковье. В юности ее повадки мало чем отличались от принятых в семье: бывало, если платье выглажено не совсем хорошо, барышня не вспылит, не разругает, а просто-напросто велит пройтись у нерадивой девки по спине горячим утюгом; заметит в своих покоях где-нибудь в углу паутину, тут же призовет горничную и прикажет слизнуть все собственным языком и т. д. Обычная практика крепостного мучительства, причем настолько въевшаяся в плоть и кровь, что не всегда даже осознаваемая самим мучителем – ведь все так делают. Так поступала и Прасковья, пока не появился в ее жизни И.И. Мелиссино, человек, заставивший княжну по-новому взглянуть на себя и на других.

Ивану Ивановичу Мелиссино (1718–1795) суждено было до конца дней своих пребывать в тени младшего брата, генерала от артиллерии Петра Ивановича; но если он и не прославился на полях сражений, то зато имя его было хорошо известно в кругу тогдашних литераторов – А.П. Сумарокова, М.М. Хераскова, И.П. Елагина. Иван Иванович принадлежал к числу образованнейших и культурнейших людей своего времени, и российское просвещение многим ему обязано. Долгие годы он занимал пост куратора Московского университета.

Восемнадцатилетняя Прасковья знакомится в доме отца своего с тридцатипятилетним Мелиссино и влюбляется в образованного и любезного гостя. С замиранием сердца слушает она такие непривычные для нее речи о бессмысленности жестокого обращения с крепостными, людьми темными и невежественными, и о необходимости просвещать их, будить в них спящую душу. Под влиянием этих слов собственная «спящая душа» девушки пробуждается, а некрасивый человек, старше ее чуть не двадцатью годами, кажется ей воплощенным совершенством. Иван Иванович отвечает на ее чувство, и они дают друг другу слово. Но когда незнатный, небогатый и еще не чиновный в ту пору Мелиссино отважился посвататься, старый князь приказал вытолкать его в шею, а дочери пригрозил лишением наследства и проклятием.

Видя страдания матери, Прасковья спустя некоторое время сама уговаривает возлюбленного жениться на другой, чтобы положить между ними непреодолимую преграду. По ее же настоянию Иван Иванович вступает в брак с девушкой, которую княжна для него выбрала из числа своих подруг. Через шесть лет, в 1759-м, жена Мелиссино умирает в родах, а еще через год Прасковья, испросив материнского благословения, бежала из дому и обвенчалась со своим суженым.

Отец сдержал слово: лишил дочь наследства и проклял. К потере состояния Прасковья Владимировна отнеслась равнодушно, но отцовское проклятие мучило ее всю жизнь. С мужем она была совершенно счастлива, хотя Бог и не наградил их детьми. Ее любящее сердце нашло утешение в сыне подруги, Н.А. Пушкиной, муж которой, Михаил Алексеевич (дальний родственник поэта), был осужден к ссылке в Сибирь за подделку ассигнаций. Жена последовала за ним, без особого сожаления оставив новорожденного Алешу на руках Прасковьи Владимировны. Та горячо полюбила «сироту», окружила его заботой и дала прекрасное воспитание, а он так привязался к своей приемной родительнице, что называл ее «матушкой» и продолжал проживать с ней, уже будучи отцом многочисленного семейства. Скончалась П.В. Мелиссино в глубокой старости, намного пережив своего супруга, так резко изменившего всю ее жизнь.

Повесть о том, как поссорились…

К немногим сохранившимся усадебным постройкам на Петергофской дороге относится бывшая дача княгини Е.Р. Дашковой Кирьяново (пр. Стачек, 45). Считается, что она была сооружена в 1783-м предположительно архитектором Д. Кваренги, одновременно с возведенным по его же проекту зданием Академии наук, которую княгиня в ту пору только что возглавила. На месте нынешнего каменного дома стоял другой, деревянный, упоминаемый Е.Р. Дашковой в первых строках второй части ее «Записок»: «В 1782 году я приехала в С.-Петербург и, не имея дома в городе, поселилась на своей даче в Кирианове, в четырех верстах от столицы».

Напомню, что княгиня возвратилась в столицу после восьмилетнего пребывания за границей и была весьма милостиво встречена императрицей, доверившей ей высокий пост директора Академии наук и пожаловавшей солидную сумму денег на покупку жилища. Но, приобретя городское владение на Английской набережной (дом № 16), не забывала Екатерина Романовна и о загородном, на Петергофской дороге, всячески благоустраивая и украшая его.

Дача княгини Е.Р. Дашковой в Кирьянове (пр. Стачек, 45). Гравюра начала XIX в.


В свое время Дашкова немало потрудилась, чтобы привести полученный ею еще в 1762 году участок в порядок, осушив на первых порах лишь наиболее возвышенную его часть. По ее уверениям, поначалу она вовсе не хотела брать пожалованную ей Петром III землю, от которой уже отказался некий голштинский дворянин, убоявшийся непомерных расходов по осушению болотистой почвы. Но, поддавшись уговорам отца, пообещавшего выстроить на участке небольшой деревянный дом, княгиня со свойственной ей энергией принялась за дело. При этом она, по своей всегдашней расчетливости, твердо решила избегать каких-либо затрат. Проблема была решена очень просто.

Вот что пишет на сей счет в своих «Записках» сама Екатерина Романовна: «В это время в Петербурге находилась добрая сотня крестьян моего мужа, которые вообще ежегодно приходили в столицу на заработки и получали большие деньги. В благодарность за свое благосостояние и из чувства преданности они предложили поработать у меня четыре дня и выкопать канавы, а затем поочередно продолжать работу в праздничные дни. Они трудились с таким усердием, что вскоре наиболее высокий участок был осушен и стал готов под застройку дома, служб и двора».

Название дачи дано было владелицей позднее, после переворота, возведшего на престол Екатерину II, в котором Дашкова принимала активное участие; совершилось это в день поминовения святых Кира и Иоанна, отсюда наименование – Кирьяново.


Е.Р. Дашкова


В результате всех усилий по благоустройству участка (причем Екатерина Романовна, неуклонно следуя все тому же режиму строжайшей экономии, отказалась от услуг архитектора и садовника, лично наблюдая за работами) он приобрел весьма привлекательный вид, не уступавший соседним дачам по обеим сторонам Петергофской дороги. Ближайшая из них принадлежала сенатору и андреевскому кавалеру, обер-шенку1 двора ее императорского величества Александру Александровичу Нарышкину, брату известного шутника и острослова Л.А. Нарышкина, чья усадьба располагалась дальше по той же дороге.

Надо сказать, что Е.Р. Дашкова, чьи заслуги перед русской наукой велики и неоспоримы, обладала крайне тяжелым характером, из-за чего сумела перессориться со всеми, с кем ей приходилось вступать в продолжительные отношения, даже с собственными детьми. А.А. Нарышкин тоже был далеко не сахар; по крайней мере, Екатерина II, знавшая его добрых пятьдесят лет и дружившая с его женой Анной Никитичной, после смерти Нарышкина отозвалась о нем как о человеке неприятном, невыносимом для окружающих. Одним словом, не в добрый час свела судьба этих соседей: коса неизбежно должна была найти на камень, что и не замедлило произойти.

Первая ссора возникла из-за межи, а поскольку обе стороны не отличались уступчивостью и склонностью к компромиссам, пустяковый спор о 5 саженях земли перерос в непримиримую вражду, так что, встречаясь где-либо в обществе, противники немедленно отворачивались друг от друга, составляя, по насмешливому замечанию императрицы, фигуру двуглавого орла. Их взаимоотношения даже послужили Екатерине сюжетом для литературного произведения – несохранившейся пьесы под названием «За мухой с обухом», где в комическом виде изображалась тяжба Постреловой и Дурындина.

Далее события разворачивались почти как в гоголевской повести. В один из октябрьских дней 1788 года две свиньи, принадлежавшие А.А. Нарышкину, предприняли неудачную попытку поживиться цветами, возросшими на участке Е.Р. Дашковой. Чем закончился для них этот злополучный набег и что за сим последовало, мы узнаем из «Сообщения Софийского нижнего земского суда в Управу Благочиния столичного и губернского города Святого Петра от 17 ноября 1788 года». Этот документ достоин того, чтобы воспроизвести его почти полностью: «Сего ноября с 3-го числа в оном суде производилось следственное дело о зарублении минувшего октября 28 числа на даче ее сиятельства, Двора Ее Императорского Величества штатс-дамы, Академии наук директора, Императорской Российской Академии президента и кавалера, княгини Екатерины Романовны Дашковой, принадлежавших его высокопревосходительству… Александру Нарышкину, голландских борова и свиньи, о чем судом на месте и освидетельствовано и… определено, как из оного дела явствует: ее сиятельство княгиня Дашкова зашедших на дачу ее принадлежавших… А.А. Нарышкину двух свиней, усмотренных якобы на потраве, приказала людям своим, загнав в конюшню, убить, которые и убиты были топорами, то… за те убитые свиньи взыскать с ее сиятельства княгини Е.Р. Дашковой, против учиненной оценки, 80 рублей… а что принадлежит до показаний садовников, якобы означенными свиньями на даче ее сиятельства потравлены посаженные в шести горшках разные цветы, стоющие 6 рублей, то сия потрава не только в то время чрез посторонних людей не засвидетельствована, но и когда был для следствия на месте г. земский исправник Панаев, и по свидетельству его в саду и ранжереях никакой потравы не оказалось… По отзыву же ее сиятельства, учиненному г. исправнику, в бою свиней незнанием закона, и что впредь зашедших коров и свиней також убить прикажет и отошлет в гошпиталь, то в предупреждение и отвращение такового… законам противного намерения, выписав приличные узаконения… объявить ее сиятельству, дабы впредь в подобных случаях от управления собою (то есть от самоуправства. – Л. И.) изволила воздержаться и незнанием закона не отзывалась, в чем ее сиятельство обязать подпискою».

Представляете себе президента двух академий, багровую от ярости, с перекошенным лицом и растрепанными волосами, приказывающую слугам рубить топорами душераздирающе визжащих свиней? Зрелище не для слабонервных! Ссора, а затем смертельная вражда двух близких к государыне лиц, естественно, привлекала ее внимание, о чем говорят записи в «Дневнике» секретаря Екатерины II А.В. Храповицкого. 30 октября 1788 года он заносит туда следующие строки: «Дашкова побила Нарышкиных свиней; смеясь сему происшествию, приказано скорее кончить дело в суде, чтоб не дошло до смертоубийства».

К судебному процессу о меже добавилось «дело о зарублении», закончившееся, кажется, лишь со смертью в 1795-м А. А. Нарышкина, который, показывая приятелям на красное лицо своей супостатки, любил говаривать: «Она еще в крови после смерти моих свиней…»

Роковой треугольник

Эта история в свое время наделала немало шума, и еще спустя полтора десятилетия после ее трагического окончания находим отголоски случившегося на страницах дневника А.С. Пушкина. Вот запись, сделанная им 8 марта 1834 года: «Княжна Туркестанова, фрейлина, была в тайной связи с покойным Государем и с кн. Владимиром Голицыным, который ее обрюхатил. Княжна призналась Государю. Приняты были нужные меры – и она родила во дворце, так что никто и не подозревал. Императрица Мария Федоровна приходила к ней и читала ей Евангелие, в то время как она без памяти лежала в постели. Ее перевезли в другие комнаты – и она умерла. Государыня сердилась, узнав обо всем. Вл. Голицын разболтал все по городу».

Такова общая фабула этого происшествия в той трактовке, которую оно получило у современников. Но так ли все обстояло на самом деле?

Княжна Варвара Ильинична Туркестанова (1775–1819), принадлежавшая по отцу к знатному грузинскому роду, была фрейлиной вдовствующей императрицы Марии Федоровны (супруги Павла I). Большая часть жизни княжны Варвары прошла при дворе, и все светское общество александровского времени, как в зеркале, отражено в ее обширной переписке с Фердинандом Кристином, русским политическим агентом в наполеоновской Франции. Письма Туркестановой рисуют ее женщиной незаурядной, обладавшей большим умом и образованностью, к тому же наделенной неотразимым обаянием, что позволяло ей, при не очень эффектной внешности, пленять сердца мужчин.


В.С. Голицын


Иногда поражаешься смелости выражений княжны и разборчивости в отношении возможных претендентов на ее благосклонность. Вот выдержка из одного письма, где речь идет о князе Федоре Голицыне, брате того самого Владимира, о котором упоминает Пушкин: «Он так толст, что, будь я его женою, я ни минуты не имела бы покоя, зная, что он может умереть тогда, когда ожидаешь этого всего меньше. Мне кажется, что с человеком таких размеров никогда нельзя рассчитывать на долгую жизнь, но что я, наверное, могу сказать, это то, что ни мой муж, ни любовник не будут на него походить».

И это пишет тридцатидевятилетняя особа не слишком привлекательной наружности, которая, казалось бы, должна уже давно смириться с ролью старой девы!

Но будущее покажет, что у княжны были основания почитать себя достойной лучшей участи. Весной 1818 года происходит ее окончательное сближение с Александром I; ранее их связывали вполне невинные отношения легкой увлеченности со стороны императора и восторженного преклонения со стороны фрейлины. И в это же самое время Варвара Ильинична без памяти влюбляется и вступает в связь с флигель-адъютантом Владимиром Голицыным, чуть не двадцатью годами моложе ее.

Князь уже имел устойчивую репутацию ветреника, кутилы, искавшего в жизни одних удовольствий; красивый, сильный, веселый и остроумный, внешне совсем не похожий на своего толстого брата, он был схож с ним лишь в одном – в безудержной жажде плотских утех. По словам современника, «вся жизнь его была сцеплением проказ, иногда жестоких, иногда преступных, редко безвинных». Пушкин хорошо знал князя В.С. Голицына как неплохого музыканта, но вряд ли высоко оценивал его нравственные качества, а потому легко поверил услышанному. Казалось бы, именно такому человеку суждено было сыграть в жизни немолодой княжны роковую роль. Но случилось иначе: легкомысленный повеса неожиданно подпадает под власть чар умной и обаятельной женщины, искренне увлекается ею и даже, несмотря на громадную разницу в возрасте, собирается на ней жениться!


В.И. Туркестанова


Но вся беда была в том, что княжна не находила в себе сил отказаться от одного из возлюбленных, питая к обоим одинаково сильное чувство. Ложная и двусмысленная ситуация, в которую она себя тем самым поставила, в скором времени разрешилась весьма печальным образом: в одну из августовских ночей Голицын застал царственного соперника в спальне у своей избранницы…

Все было кончено; он не смог ей этого простить, а может быть, просто предпочел удалиться, не желая мериться силами на любовном поле брани с самим царем. Так или иначе, Владимир прервал близкие отношения с Туркестановой и спустя некоторое время посватался (правда, неудачно) к княжне Лопухиной. Несчастная фрейлина вынуждена была претерпевать все муки ревности, причем к обоим любовникам сразу: Голицына она ревновала к Лопухиной, а императора – к его бывшей фаворитке М.А. Нарышкиной, только что вернувшейся из-за границы. Но ее связь с Александром продолжалась.

24 апреля 1819 года В.И. Туркестанова тайно произвела на свет дочь Марию, после чего приняла медленно действующий яд и несколько недель спустя скончалась в ужасных мучениях. Кто же был отцом ребенка? Дабы оградить «священную особу Государя», молва взвалила всю вину на князя, которому даже приписали гнусный поступок – подкуп горничной, через которую он якобы прибегнул к наркотическому средству, чтобы опоить свою жертву, овладеть ею и выиграть пари, заключенное с приятелями, – мотив, использованный позднее В. Крестовским в его «Петербургских трущобах».

Но это была неправда, о чем свидетельствует хотя бы то, что еще в апреле 1819 года, за месяц до смерти, сама княжна в письмах тепло и сердечно отзывается о Владимире Голицыне. Время, как всегда, сорвало все покровы и обнажило тайну. Остается добавить, что несправедливо очерненный общественным мнением князь взял родившуюся малышку на воспитание, вырастил ее и выдал замуж за И.А. Нелидова.

Искаженную версию случившегося Пушкин услышал в доме А.О. Смирновой среди прочих «анекдотов». Записывая эту историю, поэт, очевидно, не исключал возможности воспользоваться ею в литературных целях. Известно, что писательская фантазия питается вполне реальными фактами, что подтвердил другой российский классик, Максим Горький, почерпнувший один из эпизодов своего известного романа из длинной летописи сомнительных похождений опереточных примадонн…

Скандальные знаменитости

Наверное, ни на кого русское дворянство так не разорялось, как на иностранных актрис. Мода эта пошла еще с екатерининских времен, когда чересчур ретивые меценаты вроде графа А.А. Безбородко бросали к ногам обожаемых ими театральных див сотни тысяч. Чтобы иметь представление о щедрости этого вельможи, достаточно сказать, что, по свидетельству секретаря Екатерины II А.М. Грибовского, «итальянской певице Давии давал он ежемесячно на прожиток по 8000 рублей золотом, а при отпуске ее в Италию подарил ей деньгами и бриллиантами на 500 000 рублей».

Правда, разориться графу было трудно, – он владел поистине несметным состоянием. И все же недовольная его чрезмерной расточительностью императрица в конце концов повелела выслать певицу из России в двадцать четыре часа! Если обратиться к более поздним временам, то увидим, что гастроли заезжих, уже не оперных, а опереточных знаменитостей также нередко заканчивались скандалами, за которыми следовало их удаление из страны или, в лучшем случае, судебные разбирательства и денежные штрафы.


Огюстина Деверия


В начале 1859 года французская труппа впервые представила на русской сцене оперетту, или, как тогда называли, оперетку, Жака Оффенбаха «Орфей в аду». В ней с успехом выступила молодая актриса Огюстина Деверия, пленившая знатоков женских прелестей своими телесными соблазнами. Ее похождения чрезвычайно напоминают те, что описал Э. Золя в романе «Нана», и кое в чем не потеряли актуальности и поныне. Темная шатенка, превосходно сложенная, с выразительной внешностью и плутовскими глазками, она не боялась ни глубоких декольте, ни «античных» облачений с разрезами.

Публика первых рядов млела, в особенности богатые старички и золотая молодежь, считавшая своим долгом волочиться за всеми хорошенькими актрисами. На другой день в светских гостиных только и разговору было, что о новой обольстительнице, причем – и это самое удивительное – дамы не уступали мужчинам в восхвалении ее достоинств!

Позднее выяснилось, что из Парижа Деверия прибыла в сопровождении родителя, будто бы наблюдавшего за ее нравственностью. Однако, по мнению многих, на самом деле роль папаши Деверии была сродни той, что взял на себя герой одноименного некрасовского стихотворения, торговавший своей дочерью. Он неизменно присутствовал на всех обедах и ужинах, устраиваемых в честь Огюстины, сопровождал ее на прогулках и не сходил со сцены во время репетиций, ревниво наблюдая за своей «ненаглядной крошкой».

Неожиданное скандальное происшествие положило конец неусыпному родительскому присмотру. Как-то режиссер Бертон, по чьей рекомендации Деверию и пригласили в Петербург, сделал ей во время репетиции довольно резкое замечание. Задетый за живое отец вступился за дочь, после чего страсти разгорелись не на шутку. Оскорбленный родитель вдруг вспомнил, что именно Бертон, воспользовавшись преимуществами своего положения, некогда соблазнил его малютку, и в порыве запоздалого негодования бросился на похитителя девственности с палкой.

Дело получило огласку, и бедняга Бертон опять-таки в двадцать четыре часа был выслан из Петербурга. А вскоре за ним последовал и папаша Деверии: ей наскучила мелочная опека. Оказавшись на свободе, она погрузилась в мир наслаждений, и сценические успехи занимали в нем отнюдь не первое место. Слава ее росла; бесчисленные поклонники осыпали новоявленную Данаю неоскудевающим золотым дождем, а те, кто был не в состоянии это делать, немедленно изгонялись и заменялись новыми. Встречались среди них даже особы королевской крови.

8 ноября 1866 года министр внутренних дел П.А. Валуев записал в своем дневнике: «Принц Балийский, говорят, весьма доволен петербургским пребыванием. Он ужинал у Дюссо с прекрасной Еленой, мадемуазель Деверия, и, как гласит молва, вернулся домой только на другой день утром».

«Прекрасная Елена» – название модной оперетки Жака Оффенбаха, где Огюстина особенно отличалась в демонстрировании своих прелестей. В скором времени жизнь Деверии превратилась в сплошную вакханалию: актрису буквально носили на руках, швыряя деньги на ее бесчисленные прихоти, в чем она не знала ни удержу, ни меры. Однажды до нее дошел слух, что фаворитка Наполеона III Варасси-Кастильоне предстала на придворном маскараде, не имея на своем обнаженном теле никаких других украшений, кроме червонного туза.

Деверия решила прославиться в том же роде, а может быть, даже превзойти императорскую наложницу в бесстыдстве. И вот на ужине, устроенном известным петербургским адвокатом в его особняке на Литейном, она в костюме Евы была подана к столу на огромном блюде, внесенном шестью лакеями. Впоследствии Максим Горький использует этот эпизод в своем романе «Дело Артамоновых», заменив блюдо крышкой рояля.

Эта скандальная трапеза переполнила чашу терпения властей, одолеваемых вдобавок бесконечными жалобами на неисправных должников, тративших на Огюстину не только свои, но и казенные деньги. Деверии отказали в продлении контракта, и, сыграв 10 ноября 1868 года свою последнюю роль, она навсегда исчезла с петербургского горизонта.

Ей на смену в столицу пожаловала другая французская певица опереточного жанра – Бланш Гандон, столь же соблазнительной внешности, как Деверия, и также в сопровождении родителя. «Она так молода, – писал один из тогдашних хроникеров, – что, как несовершеннолетняя, не пользуется даже правами, и все ее ангажементы подписывает ее отец».

Несмотря на юный возраст, девица Гандон не испытывала на сцене ни малейшего стеснения и вела себя как опытная опереточная примадонна, допускающая некоторые шалости с публикой. Во время исполнения одной песенки она, то ли от излишнего усердия, то ли по какой-то иной причине, так высоко задрала ножку, что неожиданно для всех опрокинулась на спину, задом к публике, и, продолжая оставаться в таком положении, проделывала странные телодвижения.

По сему поводу был составлен полицейский протокол: против мадемуазель Бланш выдвигалось обвинение в бесстыдных действиях на сцене. Тщетно адвокат певицы, носивший по иронии судьбы знаменитую фамилию Тургенев, доказывал, что его клиентка просто-напросто потеряла равновесие, а потом не могла подняться, запутавшись в юбках. Не помог и такой веский довод, что в момент выступления на обвиняемой были надеты панталоны, которые защитник в качестве вещественного доказательства требовал приобщить к делу, – мировой судья признал актрису виновной и приговорил к штрафу в 150 рублей…

Нужно ли говорить, что этот процесс не только не повредил популярности мадемуазель Бланш, но, напротив, поднял ее до небывалых высот! Публика (прежде всего, разумеется, мужская) валом валила взглянуть на невинно пострадавшую, ожидая с ее стороны подобных же приятных сюрпризов. И певица не разочаровала своих обожателей.

Очередной скандал разразился весной 1871 года во время представления в театре «Буфф». По ходу действия очаровательная Бланш, изображавшая Зиму, появилась на сцене в легкой, коротенькой шубейке, накинутой на тело, облаченное в плотно обтянутое трико телесного цвета. В этом соблазнительном наряде певица исполнила огневой канкан, вызвав неистовый восторг своих поклонников и столь же бурное негодование строгих ревнителей нравственности.

Среди последних оказался и сравнительно молодой в ту пору журналист А.С. Суворин, откликнувшийся на столь возмутительное событие грозным фельетоном в «Санкт-Петербургских ведомостях» (тогда у него еще не было собственной газеты), в котором заклеймил непристойное зрелище. Предложив изгнать из храма искусства всех оскверняющих его, он заключил свои выводы следующими словами: «Любители острых ощущений ничего от этого не потеряют, потому что всегда имеют возможность доставить себе оные на частных квартирах и в домах терпимости; общество же несомненно выиграет, изгнав со сцены такие элементы, которые отнюдь к сценическому искусству не относятся».

Мадемуазель Бланш подвергли очередному штрафу, но театральные нравы чище от этого не стали. Опереточная публика отличалась редкостным консерватизмом, продолжая требовать от парижских шансонеток не «святого искусства», а свободного доступа за кулисы, за что и соглашалась платить любые деньги. Сожительство с актрисами считалось хорошим тоном, и многие представители высшего общества, начиная с великих князей, неуклонно следовали этому правилу.

В своих мемуарах граф С.Д. Шереметев объясняет причину падения сценических нравов следующим образом: «Вся гниль Второй империи со всемогущей опереткой ворвалась в Россию. С тех пор вкусы стали портиться; уже не требовались по-прежнему тонкий комизм, остроумие и веселость, а сюжет строился на непристойности, и чем грубее, чем пошлее и грязнее, тем было лучше…»

Даже если дело обстояло именно так, то в этой порче вкусов виновата вовсе не французская оперетка, сердиться на которую столь же бессмысленно, как на пресловутое зеркало, лишь отражающее чье-то не очень красивое лицо!

Расставшись с легкомысленными опереточными дивами, обратимся теперь к более мрачным страницам нашей истории, без которых картина происходившего была бы неполной.

Сверх моды на вершок

В допетровской Руси проблем с чрезмерно усердным следованием западноевропейской моде среди придворной знати не существовало: далее заимствованных в Польше кунтушей вместо традиционных охабней (род кафтана с четырехугольным отложным воротником и длинными, часто откидными рукавами. – А. И.) и небольших усов вместо лопатообразных бород дело, как правило, не заходило. Отношение к этим модникам со стороны «тишайшего государя» Алексея Михайловича было довольно терпимым; строго следуя заветам старины, царь-батюшка не отворачивался и от «иноземщины». Сын его, Петр I, пошел несравненно дальше отца и уже насильно заставлял служилые сословия переодеваться в европейское платье и перенимать чужеземные обычаи.

В дальнейшем процесс усвоения иностранных мод пошел как по маслу и переимчивых россиян уже не приходилось к нему поощрять, – напротив, скорее останавливать тех, кто хотел быть, согласно позднейшей поговорке, «сверх моды на вершок». Разумеется, в стране с самодержавным правлением методы борьбы с чересчур зарвавшимися «петиметрами», то есть, говоря по-русски, щеголями (и щеголихами), имели подчас ярко выраженный авторитарный уклон.

Петр I


Как-то Петр жестоко проучил одного самозваного медика, повесу и модника, женившегося на богатой вдове искусного врача и сорившего жениными деньгами.

Призвав к себе и проэкзаменовав разряженного в пух и прах выскочку, царь остался им недоволен и повелел, чтобы тот, не снимая щегольского платья, остриг и побрил множество бородатых дворовых мужиков, что и было исполнено злополучным лекарем с величайшим отвращением. Справедливости ради отметим, что у Петра физическая расправа не носила личного характера и преследовала, так сказать, воспитательные цели: государь не любил, когда наружное великолепие не соответствовало знаниям и достоинствам человека.

После его смерти Россией (с незначительными перерывами) почти до самого конца XVIII столетия правили женщины, не похожие друг на друга ни по уму, ни по воспитанию, ни по привычкам, действовавшие в силу этого также по-разному. К примеру, Елизавета Петровна, сама завзятая модница и щеголиха, почитала себя первейшей красавицей и, обладая неисчерпаемым запасом туалетов, не дозволяла своим придворным дамам затмевать ее в нарядах. При этом поступки государыни, женщины не злой, но вспыльчивой и взбалмошной, порой мало чем отличались от методов ее покойного родителя, хотя мотивы их поведения были совершенно различны.

Одна из дам елизаветинского двора, М.П. Нарышкина, супруга обер-егермейстера, отличалась красотой, прекрасной фигурой и величественной осанкой, а вдобавок исключительным изяществом и изысканностью в нарядах, что сделало ее предметом ненависти ревнивой к чужим прелестям Елизаветы. Мария Павловна имела чудные волосы – и получила приказание обрезать их. Она была сложена как изваяние, а придворное платье еще больше оттеняло совершенство ее бюста, – ей было приказано носить это платье без фижм (юбки с каркасом в виде обруча на китовом усе. – Л. И.).

Тогда Нарышкиной пришла в голову мысль заказать в Англии фижмы с пружинами. Она приезжала ко двору, затмевая всех своей умопомрачительной талией, туалетами и внешностью. В то самое мгновение, когда появлялась императрица, пружины сжимались, а платье и талия теряли свою прелесть, но как только она удалялась, пружины снова приводились в действие.

Однажды раздосадованная государыня до такой степени вышла из себя, что в присутствии оторопелых царедворцев собственноручно срезала ножницами с головы Нарышкиной затейливое украшение из лент. Елизавета могла не утруждать себя объяснением мотивов своих поступков, однако, срезая убор (хорошо еще, что не вместе с головой!), она, возможно, сопровождала свои действия устными увещеваниями, что стремится, дескать, лишь исправлять дурные вкусы подданных!

Екатерина II не была столь прямолинейна и если желала заставить кого-либо отказаться от неподобающих, с ее точки зрения, нарядов, делала это несравненно изобретательнее.

В 1794 году, во время Польского восстания под предводительством Тадеуша Костюшко, в обеих российских столицах появилась мода на предмет верхней мужской одежды, называемый капотом или шинелью. К слову сказать, сослуживцы гоголевского Акакия Акакиевича Башмачкина недаром окрестили его старую, нескладную шинель, лишившуюся воротника, употребленного на починку многочисленных ветхостей, капотом. Ко времени написания Гоголем его знаменитой повести указанный предмет одежды из мужского превратился в дамский, почему указанное прозвище и воспринималось как насмешка. Оба слова – французского происхождения, но пришли в Россию из Польши и первоначально означали род длинного плаща, под которым повстанцам было весьма сподручно незаметно проносить оружие для готовившегося мятежа. Ничего удивительного в том, что одежда подобного рода пришлась императрице весьма не по душе. Похоже, именно она придумала, как, не прибегая к карательным мерам, отвадить модников от сомнительных новинок.

Вот что писал об этом в мае того же 1794 года своему приятелю князю А.Б. Куракину известный некогда археограф Н.Н. Бантыш-Каменский, в скором будущем – управляющий московским архивом Коллегии иностранных дел: «Не знаю, носят ли у вас капоты, так называемые шинели, в кои здесь все облеклись, не смотря что жарко в них ходить. Но в Петербурге следующая сыграна премудрая шутка: наряжены были полицейские фурманщики (возницы. – А. И.) в капоты с 7 воротниками из самого толстого сукна, с красным подбоем, и впущены были в летний дворцовый сад. Расхаживали они друг против друга, и кто только им встречался в капоте, они присланивались к каждому и приветствовали поклоном. Господа капотисты с негодованием спросили сих фурманщиков, что значит такая дерзость? – „Какая, сударь, дерзость? Ведь и на нас платьице то же“, – был их ответ. Принуждены были все выйти из саду и сбросить капоты».

Никаких официальных указов на сей счет, разумеется, не существовало, но инициатива исходила явно не от полиции. На это указывает сам Бантыш-Каменский, подметивший, что «выдумка сия не есть ума г. Глазова» (тогдашний петербургский обер-полицмейстер. – А. И.), так как в ношении «капотов» замечены были также великие князья Александр и Константин, управу на которых могла иметь только императрица.

Так или иначе, сей хитроумный способ возымел действие, по крайней мере на время, что побудило власти вторично к нему прибегнуть, но уже в отношении дамской моды. На сей раз объектом преследования стали невинные шали, занесенные к нам из революционной Франции, где они только-только начали входить в употребление. Стоит добавить, что пионерами в данном случае выступили не сами французы, а англичане, позаимствовавшие этот восточный предмет одежды в колониальной Индии.

Очевидно, шали, как и все, что приходило к нам из якобинской республики, встретили враждебное недоверие со стороны государыни, прибегнувшей к испытанным мерам воздействия. О них не замедлил сообщить тот же Н.Н. Бантыш-Каменский в своем очередном письме Куракину: «Живущие в смирительном доме нимфы выпущены были разряжены и одеты в шали на улицу, с метлами, чистить по обыкновению мостовую. На другой день после сего ни одной в дворцовом саду не видно было дамы в шалях. Сие в Петербурге происходило».

В ноябре 1796 года Екатерины II не стало, и на престол вступил ее сын Павел, имевший весьма своеобразные понятия о своих властных полномочиях, в том числе и в области мод, где он проявлял безудержный, доходивший до комического абсурда произвол. Один из первых изданных им указов гласил: «Его Императорским Величеством замечено, что те, кои одеты в немецкое платье, ходят в круглых шляпах и разнообразных шапках, а потому предписывает управе благочиния немедленно объявить в городе всем наистрожайше, чтоб кроме треугольных шляп и обыкновенных круглых шапок никаких других никто не носил и потому смотреть наиприлежнейше за исполнением сего, и если кто в противном сему явится, тех тотчас брать под стражу».

Как и его мать (редчайший случай единомыслия между ними), император не терпел «якобинства» и склонен был усматривать проявления оного в любой мелочи, регламентируя форму и длину воротников, цвет обшлагов, отделку башмаков и способ повязывания шейных платков, то бишь галстуков (от нем. Halstuch – шейный платок). Не обошел он вниманием и женские моды, воспретив «ношение синих женских сертуков с кроеными воротниками и белою юпкою», очевидно приметив в них ненавистные для него цвета французского республиканского флага.

Изобретательность Павла при вмешательстве в частную жизнь не только подданных, но и приезжавших в Россию иностранцев не знала границ, причем провинившимся грозили самые строгие кары.

Когда в ночь с 11 на 12 марта 1801 года, по выражению поэта Г.Р. Державина, «умолк рев Норда сиповатый», в России, где политика испокон веку сродни циклическим явлениям природы, наступила очередная недолгая «оттепель» александровского царствования, коснувшаяся, разумеется, и мод. Обывателям вновь позволено было одеваться по своему вкусу. До следующих заморозков.

Троицкая площадь – лобное место

В петровские времена Троицкая площадь играла важную роль в жизни Петербурга: к началу 1720-х здесь находились главные правительственные органы – коллегии и Сенат, крупные торговые ряды, а кроме того – любимый храм царя, соборная церковь Святой Троицы. Появлялись они постепенно; в 1710-м была отстроена церковь, а тремя годами позже, по свидетельству А.И. Богданова, вдоль северной границы площади возвели «Гостиной двор, мазанковой… немалой величины в два апартамента. В нижнем были торговые лавки, а вверху кладовые анбары…»

Восточную границу обозначили построенные почти одновременно с Гостиным двором мазанковые коллегии, где помещались вышеназванные органы власти. С окончанием этих зданий Троицкая площадь, на которой, как пишет Богданов, «Государь… отправлял всякие торжества и виктории», приобрела устойчивые очертания. Вещественными знаками одержанных побед служили установленные в 1714-м перед крепостью Триумфальные ворота и сооруженная спустя шесть лет близ коллегий пирамида.

Все это (за исключением ворот) можно видеть на публикуемой гравюре А.Ф. Зубова 1720 года, запечатлевшей торжественный ввод взятых в плен шведских фрегатов. А 22 октября следующего года здесь с небывалым размахом началось празднование долгожданного мира со Швецией, положившего конец двадцатилетней Северной войне.

Но Троицкая площадь была не только местом отправления «викторий», но и публичных казней. Первая из них состоялась в августе 1710-го; тогда повесили двоих солдат и крестьянина, осужденных за воровство на пожаре торговых лавок.

А 8 декабря 1718 года на специально возведенном неподалеку от крепости эшафоте за приверженность царевичу Алексею были обезглавлены девять человек, замешанных в этом деле; их головы долгое время торчали на позорных столбах, а тела оставлены догнивать на колесах…

14 марта 1719 года та же участь постигла фрейлину царицы Екатерины Алексеевны – М.Д. Гамильтон, лишившую жизни трех своих внебрачных младенцев. В отличие от ранее казненных ее голова несколько десятков лет хранилась в банке со спиртом в одном из помещений Академии наук. 16 марта 1721 года на другом конце площади, перед окнами Юстиц-коллегии, за неумеренное казнокрадство был повешен сибирский губернатор князь М.П. Гагарин. Виселица с его останками, выставленными на всеобщее обозрение, переносилась с места на место.


Троицкая площадь в петровские времена


Наконец, в 1724-м, незадолго до смерти Петра, на Троицкой площади, перед коллегиями, состоялись две громкие экзекуции; об одной из них, над обер-фискалом Нестеровым, мы подробнее говорим в другом месте. Последняя при жизни государя казнь произошла на том же месте, что и предыдущая; о ней жителей Петербурга оповещали объявления, расклеенные на стенах домов: «1724 года, ноября в 15-й день, по указу его величества императора и самодержца объявляется во всенародное ведение: завтра, то есть 16-го числа сего ноября, в 10 часу пред полуднем, будет на Троицкой площади экзекуция бывшему камергеру Виллиму Монсу, да сестре его Балкше, подъячему Егору Столетову, камер-лакею Ивану Балакиреву – за их плутовство…»

Известно, что подлинной и основной причиной гибели злополучного придворного стали чересчур близкие его отношения с царицей, но об этом, само собой разумеется, в приговоре не говорилось ни слова. Преступников ожидали разные кары: если Матрена Балк и секретарь Монса Егор Столетов были наказаны кнутом, а Иван Балакирев (знаменитый шут) получил шестьдесят палочных ударов, то сам Моне лишился головы, которая вместе с головой фрейлины Гамильтон стала экспонатом Академии наук.

Похоже, что эта казнь стала последней из произведенных на Троицкой площади; в дальнейшем кровавые спектакли такого рода происходили на Сытном рынке. Именно там позднее окончил свои дни один из обвиняемых по делу Монса, Егор Столетов, не избежавший той же роковой участи, что и его хозяин, но за другие вины.

К концу 1730-х, после перевода коллегий и Гостиного двора в другие части столицы, Троицкая площадь лишилась былого административного и торгового значения, одновременно перестав быть и лобным местом. Она как будто погрузилась в долгую спячку, из которой в начале XX века ее вывели прокладка трамвайных путей и начавшееся лихорадочное строительство. Трудно поверить, что на месте нынешнего мирного сквера некогда стояли виселицы и эшафоты и лилась кровь из-под секиры палача. Но все это было…

Известно, что царь с крайней жестокостью карал за хищения, пытаясь крутыми мерами отбить у чиновников охоту набивать карманы за счет государственной казны. Особенно суров он был к тем, кто обманул его доверие.

Сложил голову на плахе

24 января 1724 года на Троицкой площади перед зданием мазанковых коллегий с утра толпился народ. Ему предстояло увидеть жестокое зрелище: смертную казнь четырех преступников. Еще девяти назначено было по пятьдесят ударов кнутом с последующим вырыванием ноздрей и ссылкой на галеры, а пятерых писцов и мелких канцелярских служащих ожидали не столь суровые наказания.

Особенность этой показательной экзекуции состояла в том, что большинство осужденных были людьми немолодыми, заслуженными, занимавшими заметные посты и, главное, далеко не бедными, что не мешало им воровать и брать взятки. Главной фигурой среди них, несомненно, являлся бывший обер-фискал Алексей Яковлевич Нестеров – дородный, седовласый мужчина почтенной наружности, в прошлом пользовавшийся большим доверием Петра I.

Должность обер-фискала, введенная царем в 1711 году вслед за учреждением Сената, предполагала наблюдение за правильным исполнением судебных дел и соблюдение казенного интереса. Обер-фискалу подчинялись провинциал-фискалы на местах, не подотчетные никому, кроме своего прямого начальника. Почти полная бесконтрольность этих должностных лиц породила массу злоупотреблений, что в полной мере подтвердилось на примере самого Нестерова: вместо того чтобы удерживать подчиненных от незаконных поборов, он обложил их данью в свою пользу, деньгами и натурой.

Общий ущерб, нанесенный им, превышал громадную по тем временам сумму 300 тысяч рублей. Вина проворовавшегося обер-фискала усугублялась тем, что при назначении на этот пост царь, во избежание соблазна запустить руку в государеву казну, щедро наградил его богатыми поместьями, но, как видно, это не помогло.

Тремя годами ранее на том же самом месте он велел повесить сибирского губернатора князя М.П. Гагарина, некогда одного из своих ближайших соратников. В немалой степени падению князя способствовали донесения обер-фискала А.Я. Нестерова, и вот теперь настал черед ему самому поплатиться головой за те же вины. Под высокой виселицей был сооружен эшафот, а позади него зловеще темнели четыре шеста и столько же колес с обитыми железом спицами.

Современного человека не может не изумлять присутствие духа у этих полностью изобличенных казнокрадов. Вот как описывает процедуру казни свидетель-иностранец: «Первый, кому отрубили голову, был один фискал, клеврет обер-фискала Нестерова, служивший последнему орудием для многих обманов. Когда ему прочли приговор, он обратился лицом к церкви в Петропавловской крепости и несколько раз перекрестился; потом повернулся к окнам Ревизион-коллегии, откуда император со многими вельможами смотрел на казнь, и несколько раз поклонился; наконец в сопровождении двух прислужников взошел на эшафот, снял с себя верхнюю одежду, поцеловал палача, поклонился стоявшему вокруг народу, стал на колени и бодро положил на плаху голову, которая была отсечена топором».

Не правда ли, впечатляющая картина? Не менее поразительно то, что во время следствия Нестеров стоически выдержал жесточайшие пытки, так и не признав своей вины, несмотря на уличающие показания свидетелей и его собственные письма!

Нераскаявшегося преступника колесовали, раздробив ему попеременно руки и ноги, после чего священник и посланный императором майор Мамонов стали уговаривать его сознаться, обещая в этом случае немедленную смерть. Однако он твердым голосом заявил, что все сказал и сознаваться ему не в чем. Тогда, еще живого, его подтащили к окровавленной плахе и обезглавили. Тела четверых казненных были привязаны к колесам, а их головы воткнуты на шесты. При этой чудовищной сцене, помимо царя с сановниками и столпившихся простолюдинов, присутствовали специально приглашенные канцелярские и приказные служители: увиденное должно было отбить у них охоту к взяткам. Однако не отбило.

С того памятного январского дня бесчисленные поколения чиновников-мздоимцев, сменяя друг друга, отошли в небытие. И если нынешние «казенные люди» уступают своим далеким предшественникам в крепости духа, то уж в изобретательности они явно превзошли их: арсенал взяточников пополнился множеством новых, ранее неведомых приемов. Не помогают ни высокие оклады, ни всевозможные льготы и привилегии. Как же справиться с извечным злом, если даже топор и плаха оказались бессильными перед ним? Очевидно, когда-нибудь оно отомрет само собой, но до того времени много воды утечет в Неве…

Порой на преступление может подтолкнуть пример чужой безнаказанности и очевидная несправедливость. Неверие в официальное правосудие делает из законопослушных людей преступников, подтачивая самые основы государственной власти.

Ошибка ювелира

То, что уровень преступности зависит не столько от суровости наказания, сколько от его неотвратимости, можно считать неоспоримой истиной. В петровские времена к осужденным применялись жесточайшие кары: им отрубали головы, дробили колесом руки и ноги, заливали в глотки расплавленное олово, подвешивали за ребра, вырывали ноздри, нещадно секли кнутом, однако это не отпугивало тех, кто приходил им на смену. С наступлением темноты жители городов опасались выходить на улицу, лесные дороги кишели разбойниками и запоздалым путникам далеко не всегда удавалось добраться до места назначения целыми и невредимыми.

Примером того, насколько губительной, не только для тел, но и для душ, бывает неспособность государства защитить своих граждан, может служить история одного ювелира, случившаяся в Петербурге в 1724 году. Накануне коронации супруги Петра I, Екатерины, немец-«бриллиантщик» Рокентин, считавшийся лучшим мастером в столице, получил от светлейшего князя А.Д. Меншикова заказ на изготовление драгоценной застежки для коронационной мантии императрицы. Стоимость употребленных для отделки этого аграфа камней оценивалась в 100 тысяч рублей, и предназначался он князем в дар ее величеству.

16 января Рокентин дал знать императору, находившемуся на крестинах у купца Мейера, что его ограбили при весьма странных обстоятельствах. Получив это известие, государь не замедлил лично явиться к потерпевшему и выслушал его рассказ. Якобы в 9 часов утра того же дня к нему явился один из людей Меншикова с приказанием тотчас же доставить уже готовую вещь к его сиятельству. Захватив с собой драгоценный аграф, мастер, в сопровождении посланного слуги, отправился пешком к дворцу светлейшего на Васильевском острове. Около Адмиралтейства они повстречали двух человек, ехавших в санях, которые будто бы были посланы за ювелиром нетерпеливо поджидавшим князем.

Рокентин с сопровождавшим его человеком сели в сани, а те двое встали на запятки, после чего сани быстро покатили, но не через скованную льдом Неву, к дому Меншикова, а совсем в ином направлении. Невзирая на протесты ювелира, его завезли в какой-то лес, где их поджидали еще три грабителя, отняли бриллиантовое украшение, после чего раздели чуть не донага и пригрозили удавить, если он вздумает звать на помощь. Затем его избили, связали и велели не сходить с места до самого вечера. При этом один из грабителей остался его сторожить, но, когда стемнело, тоже удалился, сказав: «Бог с тобой!» Прождав еще несколько часов, ювелир кое-как освободился от пут и с трудом добрался до дома с той самой веревкой на шее, которой его грозились удавить.

Петр тотчас же распорядился удвоить ночные караулы и задерживать всех без изъятия – и тех, кто ходит с фонарем, и тех, кто без фонаря. Однако уже на другой день возникли серьезные сомнения в правдивости показаний Рокентина; прежде всего, на теле его не обнаружилось ни малейших знаков от побоев, а на указанном им месте преступления – никаких следов человеческих ног. Полиция арестовала подозреваемого, и царь, обещая полное прощение, попытался склонить его сказать правду. Для вящей убедительности на глазах ювелира был наказан кнутом другой преступник. Но это не помогло. Даже 25 ударов кнута не вырвали у Рокентина признания. У Почтового дома, стоявшего на месте Мраморного дворца, было вывешено объявление с сообщенными ювелиром приметами разбойников, а на Троицкой площади у столба положена охраняемая часовым денежная награда в 1000 рублей, назначенная тому, кто отыщет или поможет отыскать похищенную драгоценность.

Тем временем предпринимались все меры к тому, чтобы заставить Рокентина заговорить. Вторичного наказания кнутом он, как опасались, мог просто-напросто не выдержать, унеся тайну исчезновения бриллиантов с собой в могилу. Местный лютеранский пастор Нациус вызвался пронять подозреваемого душеспасительным словом, а допущенная к нему жена должна была повлиять на упорствующего супруга слезами и стенаниями. Однако и это не возымело успеха: несмотря на физическую слабость, ювелир казался несокрушимым как скала. К нему продолжали водить для опознания всех собиравшихся уезжать и получавших паспорта. 21 января он получил еще 25 ударов кнутом, но продолжал стоять на своем.

Перелом в поведении узника наступил довольно неожиданно: вызванный императором рижский окружной пастор, по-видимому обладавший каким-то особым даром убеждения, сумел найти нужные слова, чтобы сломить твердокаменное упорство этого человека. Он во всем признался и указал место на своем дворе, где зарыл похищенное. При раскапывании мерзлой земли ящичек с драгоценным убором едва не повредили; одного бриллианта не хватало – Рокентин успел заложить его врачу И.Л. Блументросту, у которого он и был изъят. В мае 1724 года коронационная мантия императрицы предстала перед восхищенной толпой в полном блеске…

Что же толкнуло доселе честного мастера на преступление? В разговоре с пастором Рокентин объяснил причину своего поступка. Оказывается, за несколько лет перед тем его ограбили на дороге между Нарвой и Петербургом; он опознал грабителей, спокойно проживавших в столице, и заявил о них в полицию, но это не возымело никакого действия. Скорее всего, преступники попросту делились награбленным с представителями власти, если сами не принадлежали к их числу. Широко известна история знаменитого Ваньки Каина, который попеременно выступал то сыщиком, то грабителем!

Люди, разуверившиеся в правосудии, нередко сами становятся преступниками. Именно это произошло с героем нашего рассказа, кончившим жизнь в сибирской ссылке. Впрочем, в тогдашней России не только судьбы безвестных ремесленников, но и первейших вельмож, и заслуженных генералов часто зависели от воли случая.

1.Обер-шенк – придворный чин 2-го класса.

Бесплатный фрагмент закончился.

4,8
4 оценки
749 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
04 февраля 2019
Дата написания:
2019
Объем:
772 стр. 155 иллюстраций
ISBN:
978-5-227-08303-6
Правообладатель:
Центрполиграф
Формат скачивания:

Похожие книги