Читать книгу: «Флоренций и прокаженный огонь», страница 2
– Здравствуйте, добрые люди! – с достоинством ответил Флоренций. – Я жду властей. Здесь произошла жуткая трагедия.
– Чаво?
– Трагедия, говорю. – Он повысил голос. – Здесь погиб человек. Скончался.
– Мертвяк? Ишь ты? – Ни в лице, ни в интонации мужика не прослеживалось испуга или простого интереса. Казалось, готов обогнуть почтовую упряжку и следовать дальше.
Флоренций решил не упускать выпавшей возможности закончить это ужасное приключение: прыгнул в лодку и энергично замахал веслами. Через четверть часа он уже сидел на берегу рядом с чужой безлошадной телегой и старшим из мужиков. Второй ускакал за подмогой. Оставшийся в компанию непрестанно зудел, подвывал, крестился и матерился. Он не желал слушать, бормотал про скорое пришествие диавола и огненную геенну, потом призывал своего покровителя святого Фому, жаловался тому на засилие кумирников, идолопоклонников, почему-то причисляя к последним и Листратова.
Минуло еще с полчаса или больше, но показалось, что целых полдня. Сидеть наедине со скулежом выходило еще худшим испытанием, нежели с безмолвным мертвецом. Флоренций даже решил снова переправиться на островок и там скоротать время рисунками. К тому же сильно беспокоила пропажа Протаса или Афанаса: как бы не стряслось с тем беды. Сегодня день такой – всего можно опасаться.
– Ты кудыть, бедовый? – завопил мужик, увидев, что Листратов залезает в лодку.
– Поеду к телу, проведаю.
– Чаво?
– Посмотрю, говорю. Не стряслось бы с ним чего.
– Чего? Какого лешего? То, часом, не ворожба ли колдовская, нет?
– Какая еще ворожба? Мне сидеть тут прискучило!
– А то! Небось, оборотней злых призывать желаешь? Не пущу! – Мужик резво вскочил, подкатился к лодке, ухватил ее за борт. Так качнулась, альбом распахнулся.
– Это чавой-то? – озадачился мужик.
– Послушай, любезный. Я художник. Ваятель. Рисовать люблю. Понятно?
– Чего ж непонятно. Оборотней призывать желаешь?
– Каких еще оборотней? Ты в своем ли уме, любезный? Да, впрочем, Бог с тобой. – Флоренций махнул рукой, схватил под мышку альбом и побрел по дороге, лишь бы не слышать прилипчивого скулежа.
Неподалеку паслась стреноженная станционная лошадь, над ней жужжал гнус. Нехорошо. Надо бы все же сплавать на островок, прикрыть тело, чтоб не объедали.
В конце концов они дождались обоза аж из трех телег. На первой сидел благообразный поп с испуганным служкой, на второй – представительного вида крестьянин в красной шапке, таком же кушаке, с богатой сединой по плечам, с ним рядом – рыжебородый проводник, на третьей – четыре здоровяка. Вернее, только один здоровяк правил лошадью, остальные шли пешком. Флоренций понял, что те были десятскими, а представительный – земским старшиной. Перво-наперво он кинулся вопрошать про ямщика:
– Послушайте, любезные, я намедни отправил к вам ямского, Протасом кличут либо Афанасом, не упомню. Пегий такой мужичонка, немногословный. Разве ж он до сих пор не объявился в вашей управе? Куда ж запропал?
– Ништо… – жирным басом ответствовал старшина. – Никто не заявлялся.
– А где ж он теперь?
– Не мое дело.
Мужики сверлили взглядами островок, обнажали головы, крестились, тут же разувались, закатывали порты выше колен. Вот уже трое уселись в лодку, она резво добралась до песчаного рыбьего бока, оставила там двоих и вернулась назад за новыми пассажирами. Потом еще раз. Через время все повторилось в обратном порядке – уже с телом.
Расспросы заняли лишнее время: крестьяне оказались на редкость непонятливыми, все хотели дознаться, кем приходился мертвяк самому Листратову, и не могли взять в толк, что его знакомство с покойным следовало отнести к шапочным. Соли подсыпали и братья, норовили доложить, дескать, застали художника за колдовским обрядом – с бумагой и углем. А тот уголек, стало быть, из костра, откуда же иначе? От этой неразберихи, пустословия заболела голова. К тому же ямщик так и не появился, а он один мог подтвердить, что да как происходило на самом деле.
Старшина из ближней Малаховки, Федосий Никанорыч, имел касательства с жителями села Полынного и был наслышан от них про воспитанника барыни Зинаиды Евграфовны. Он с любопытством осмотрел рисунки Флоренция, кивнул, вроде похвалил. Поп же только махнул и отвернулся. Десятские тоже не обратили внимания на художества, им хватало докуки с мертвяком.
– Это все весьма и весьма плачевно, – постановил Феодосий Никанорыч. – Подадимся в уезд, до Кирилла Потапыча, земского исправника. Самим такую тягость не сдюжить. Как велите доложить про вашу честь?
– Доложить? – растерялся Флоренций. – А что тут докладывать?
– Как же… А кто будет ответ держать?
Листратов не понял, за что и перед кем надлежит ответствовать, ему страшно хотелось домой, и голод мучил уже нешутейный. Солнце намедни перевалило через границу леса и вот-вот собиралось нырнуть в закатную прорубь. Целый день – лучший, долгожданный день – испорчен.
Наконец все закончилось. Мертвеца завернули в холстину, перевезли на лодке и уложили на телегу десятских, братьев отпустили, вызнав все про их обстоятельства и бытование. Поп пересел к старосте, один из десятских взялся на его телеге подвезти Флоренция до Полынного, второй – доставить на станцию экипаж вместе с единственной лошадью, а там и разузнать про ямщика. Тронулись. Вечерняя дорога представлялась еще более очаровательной, нежели утренняя, но любоваться ею не осталось сил. Насытившаяся жаром листва щедро делилась ароматами, золотилась и убаюкивала колыханием. Крестьянская телега оказалась не в пример удобнее почтовой кареты – доверху заваленная свежим, запашистым сеном, с уютным поскрипыванием колес. Флоренций задрал босые ноги на откидной борт и разлегся, закинув руки за голову. Прозрачные облака над ним устраивали чудные лицедейства – то превращались в томную красавицу, то в витязя, а то устраивали бал, где дамы и кавалеры медленно расходились, снова встречались и кружились под такты в менуэте.
Телега прибыла в Полынное уже в сумерках, но в воротах именья горели яркие фонари, Зинаида Евграфовна Донцова ожидала его, кипела гневом и побулькивала неприличными междометиями. Доложили, значит. Вместо «здравствуй» Флоренций получил от нее увесистый подзатыльник.
– Десять лет по миру шлялся, а под конец в историю угодил!
– Я тоже вас люблю, тетенька, – завопил новоприбывший и схватил в охапку высокую сдобную барыню в клетчатой юбке и простой душегрее. – Вы, погляжу, совсем не изменились, такая же шутница! Где же десять-то лет?
– А ты стал форменным лоботрясом, Флорка. – Зинаида Евграфовна взяла обеими руками его голову, не обращая внимания на обгорелые власа, положила ладони прямо на уши, сжала их и жадно, требовательно посмотрела в лицо. – Что за сорвиголовая история? Этак положительно недолго сойти с ума!
Листратов потемнел, улыбка скукожилась.
– Оно не история, а настоящая жуть.
Она отпустила его голову:
– Бедненький мой!
– Не говорите – такой вот натюрморт.
– Ну, власти дознаются… Пойдем чаевничать и болтать. Теперь уж ты мне все расскажешь. – Она довольно рассмеялась, сморщив нос картошкой, и повела своего воспитанника в дом, держа за руку, как маленького.
«Болтать» в понимании Зинаиды Евграфовны означало уставить стол закусками так, чтобы не осталось места для погнутого гривенника, и поминутно звонить в колокольчик, призывая девок обновить арсенал киселей и студней, добавить свежую стопку блинцов или подбодрить самовар. При такой «болтовне» помещица рисковала остаться вовсе без всяких сведений. В то же время отчет ей требовался доскональный, с самого начала, с описанием быта и жизни в доме маэстро Джованни, начиная с самого первого дня, хоть о том многажды уже говорено.
– Помилуйте, Зизи, я же все подробно отписывал, и в прошлый приезд о том же толковали. – Листратов удивленно таращил глаза. – Неужто позабыли?
– Все твои письма храню в сундуке, перечитываю, айда покажу.
– Нет-нет, увольте. Зачем их перечитывать-то? Оно совершенно бездарное все. И скучное…
– Почерк у тебя, голубчик, есть больно хорош. – Она довольно кряхтела, клала теплую ладошку на его рукав, трепала за плечо, поправляла локоны. – Ведь не хотел возвращаться-то, а? Признавайся!
От ответа на опасный вопрос Флоренция избавила ключница Степанида, притащившая хрустальный графин с наливкой и серебряные рюмочки – крошечные, с наперсток, искусно украшенные чернью.
– Какая красота, – похвалил он, залюбовавшись серебром. – Новые? Раньше я не видал.
– Как же, не видал! Пока маменька жива была, – Зизи перекрестилась, – их из поставца вынимать не дозволялось, вот и не видал. Рюмки суть из ее приданого. Какая-то история с ними…
– Ах, а угощаться-то из такой красоты еще вкуснее. – Он пригубил ароматную наливку, одобрительно почмокал.
– Ну-ну, довольно, что ж ты все о пустом. Жениться намерен? Оставил зазнобу в тосканских землях?
Флоренций нахмурился, подцепил вилкой масленый грибок, закрыл глаза от удовольствия. Не дожевав, потянулся за балычком.
– Не тяни, – приказала Зинаида Евграфовна.
В этот миг весьма кстати распахнулись двустворчатые двери, и снова вплыла незаменимая Степанида:
– Гуся прикажете подавать?
– Какого еще гуся?! Я сейчас лопну! – завопил Флор.
– Неси, – распорядилась помещица.
В открытое окно уже дохнула прохладой ночь, заколыхались занавески, из-за которых любопытная герань подглядывала за трапезой. Флор и Зизи делились всеохватным и совсем мелочным, судьбоносным и проходным. Они то перебивали друг друга, то надолго замолкали.
Приключившаяся по дороге жуть поначалу мелькала в каждом предложении, хоть воспитанник и не намеревался пугать свою опекуншу подробностями не к столу. Постепенно упоминания о страстотерпце стали редеть и в конце концов упокоились под столом, оставив место светлым вздохам, приперченному шуткой воркованью, позвякиванию ложек и ножей, хрусту разламываемых хлебцов.
«Как же хорошо дома!» – думал Флоренций.
«Как славно, что у меня есть с кем коротать старость, раз Господь не повел по семейственной стезе», – радовалась Донцова.
Глава 2
Каждый родитель знает, что за молоденькими барышнями нужен глаз да глаз; они от безделья киснут и тоской сердечной заражаются. Так и Зинаида Евграфовна – дочка видного барина Евграфа Карпыча Донцова, – войдя в романтические лета, не пожелала идти за пристойного жениха Сергея Полунина. Его подыскали ей заботливые папенька с маменькой, отнюдь не глупое девичье сердце. Никита уродился лицом ряб, телом мясист и рыхл, а духом смраден. Зато сынок земского судьи и владелец немалых лесных угодий с сотней-другой крестьянских душ. Чем не пара? Но разборчивая Зиночка не пожелала стать полунинской невесткой, а вместо рукоделий и домоводства вознамерилась учиться мудреному искусству живописи. Для этого батюшка выписал из Петербурга учителя – немолодого, пришепетывающего; волосы сальные, камзол грязен, заляпан красками. Матушка, Аглая Тихоновна, глянув на учителя, враз успокоилась: с этой стороны опасности ждать не приходилось. И просчиталась.
Оказалось, самый амур начинался не с густых да шелковых волос, а с единомыслия. Восторженная влюбленность в живопись потихоньку перерастала, как оно часто и бывает, в обожание живописца. То ли тому послужило любование эстампами – единственным богатством художника Аникея Вороватова, – то ли долгие часы наедине за одним мольбертом… А всего вернее, что тот пробил брешь в ее сердце похвалами художествам и потаканием продолжать занятия: дескать, невиданный у девицы талант. Одним словом, невзирая на неказистость своего наставника, Зиночка обрела с ним опаснейшую духовную связь. Девичья страсть потихоньку распалялась, отпора ей никто не давал, поскольку сам Вороватов пребывал очарованным ученицей с первой же встречи. Взаимность подогревалась сопереживанием прекрасному и самое главное – фатальной невозможностью будущего супружества.
Через полгода Зинаида Евграфовна совсем отбилась от рук: не желала слышать про замужество, мнила себя великой художницей и всему свету на потеху требовала от родителей отправить ее в Петербургскую академию. Этого, конечно, никак не допустили, но и отбить страсть к пустому малеванию тоже не удалось. И ладно бы получалось что путное! Однажды взялась она писать портрет батюшки Евграфа Карпыча, статного красавца, хоть и в летах, потомственного дворянина и предмета неусыпного загляденья местных кумушек. Подвязавшись пятнистым фартуком, барышня чиркала что-то на холсте, мазала кистями, причмокивала да свирепо требовала не крутиться. В итоге вышел срам, людям честным показать стыдно! Сидит будто барин верхом на черном гробу и ухмыляется, глаза у него пьяные и злые, рот косится в усмешке, волосы растрепаны, а шляпы вовсе нет. Мерзость сущая! Как матушка ругалась – ни в сказке сказать! А Зиночка только рыдала и говорила, что это не гроб, а конский круп, мол, батюшка скачет верхом, потому такой оскал и чуб развевается, а треуголки вовсе не видать из-за того, что голова задрана кверху. Не удовлетворился криволиким портретом и сам помещик, он приказал спрятать срамоту на чердаке и впредь относился к дочернему увлечению с превеликим скепсисом.
Минул месяц или два, юная художница позабыла про неудачу и упросила матушку позировать для следующей парсуны. Лучше бы та продолжала артачиться: авось ничего бы и не случилось. Дело в том, что Аглая Тихоновна даже в юности не славилась красотой: ширококостная, рябая, с картофелиной вместо носа и длинным, безгубым, каким-то лягушачьим ртом. Взял ее Евграф Карпыч за великое приданое и не догадывался, что настоящий клад – это не пашня, не дубрава и не мельница, а ум и рассудительность его неказистой супруги. Благодаря им брак у Донцовых сложился счастливым, а достаток – немалым. Единственная дочка Зинаида уродилась не такой пригожей, как отец, но и не такой неприглядной, как мать. В младенчестве и раннем детстве она была просто симпатичным бутузом, а войдя в отроческий возраст, резко подурнела: ресницы некстати порыжели, курносость переросла в крепкий клубенек. Кругловатое и постноватое лицо отроковицы не обладало приятной утонченностью, и шея коротка – притом что Зинаида выросла немаленькой, по-донцовски стройной и легкой, но губки все-таки торжественно складывались отцовским бантиком, а не плоской материнской раззявой. Большие же хрустально-серые глаза и вовсе оказались чудесны. Вот такая – не шибко красивая, но и не совсем урод – взялась писать материн портрет, чтобы увековечить в фамильной галерее.
Когда завершенная работа была явлена пред домашним судом, Евграф Карпыч зло сплюнул и перестал разговаривать с дочерью. На полотне горделиво кряжилась подлинная Баба-яга, только толстая и зубастая. Огромный рот кривился в злой усмешке, а рука гладила пса, более похожего на невыросшего Змея Горыныча. На голове у Аглаи Тихоновны вместо шляпки почему-то восседал, растопырив крылья, черный ворон, а оделась она в бурое платье – цвета навроде запекшейся крови – с бахромой, что напоминала кишки и жилы.
– Спасибо, доченька, удружили. Знала я всегда, что не красавица, но таким страшилищем меня еще никто не выставлял.
– Что вы, матушка, лучше вас на всем свете нет! У меня просто алая краска вся вышла, вот я и намешала, что было.
– А для вороны тоже алая краска потребна? – съязвила мать.
– Для какой вороны? Что вы такое говорите? Это же ваша самая любимая шляпка.
– Вы бы меня лучше сразу в ступу посадили и для компании Кощея Бессмертного присовокупили!
Зиночка не подумала огорчаться, назавтра же усадила Аникея-учителя на стул и принялась писать его. Как ни удивительно, портрет вышел пригож: статный молодец с пышными локонами (хотя в жизни у ее аманта наблюдалась плешь), прямой и печальный взгляд (хотя на самом деле его глаза глубоко прятались в складках и мешках под глазницами). Даже костюм ему достался господский – чистый, с кружевами валансьен и дорогими перламутровыми пуговицами, хотя по дому он ходил исключительно в потрепанном и заляпанном сюртуке. Аникей получился миловиден и светел. Рядом с ним на полотне красовалась античная беломраморная скульптура, мерцала прохладой и дразнила совершенными изгибами. Только вешать сию парсуну не пристало: в семейном собрании не полагалось места пришлым, а украшать подобным опочивальню девицы представлялось скандальным. Так и отправилось третье произведение искусства на пыльный чердак скрашивать досуг двум предыдущим.
Дабы восстановить авторитет в глазах четы Донцовых и не лишиться надежного хлебного места, Вороватов упросил Евграфа Карпыча еще разок попозировать для портрета. Мол, издавна мечтает он написать барина умелой рукой. Помещик был тщеславен и кичился благолепной внешностью, поэтому позволил себя уговорить. И что ж? С готового портрета улыбался писаный красавец: румянец на щеках так и просил девичьих поцелуев, губы дразнили, лучистые глаза пылали огнем, поднеси спичку – и вспыхнут. Евграф Карпыч восседал на коне, похожем на этот раз и впрямь на коня, а не на гроб, а ветер, казалось, шевелил его шелковую рубаху под распахнутой курткой.
– Ах, хорош, чертяка! – залюбовался барин.
– Я ни в коей мере не льщу вашему благородию, сия парсуна – слабая копия с ослепительного оригинала, – угодливо прошепелявил Аникей.
Полотно вывесили в гостиной на видном месте, а учитель живописи получил немалую премию и дозволение продолжать занятия с барышней, сколько ее душеньке будет угодно. Евграф Карпыч, не стесняясь, любовался работой Вороватова, да и Аглая Тихоновна стала к художнику ласковей, частенько задерживалась в кабинете, пока учитель проводил уроки с ее бесталанной дочерью, вздыхала украдкой. Эти вздохи повторялись все чаще и громче, пока живописец не додумался, что и матушке надобен достойный портрет. Барыня для приличия немного пожеманилась и согласилась на его уговоры.
В скором времени рядом с прекрасным обликом мужа повис и второй холст. Дама на парсуне прикрылась вуалью, скрывшей едва намеченные под полупрозрачными складками нос и рот. Она стояла вполоборота, но глядела прямо в лицо зрителю немного свысока и надменно. На заднем фоне множились перламутровые облака, выгодно подчеркивая жемчужно-стальной наряд. Серые в крапинку невыразительные глаза смотрели с царственной проницательностью и холодным пренебрежением. В таком обличье Аглая Тихоновна не стала красивее, но казалась отмеченной безусловными достоинствами. Сказать, что барыня восторгалась своим портретом, – это несказанно приуменьшить. Она не представляла в самых сладких своих грезах, что кто-то может видеть ее такой изысканной, сановитой, властной. Барин Евграф Карпыч не только подолгу любовался супружницей на холсте, но даже немножко влюбился в нее – чего с ним не случалось с медового месяца.
Портрет Аглаи Тихоновны воцарился рядом с мужниным и радовал все семейство во время чаепитий и званых обедов. Между тем добросердечная Зиночка ни капельки не позавидовала успеху своего учителя и радовалась, что удалось потрафить любезным маменьке с папенькой и не упустить собственного интереса. Ее тайный роман тлел, набирался сил, вспыхивал опасными признаниями. Родители любовались своими портретами и ничего не замечали, слуги помалкивали, а шептунам барышня затыкала рты дорогими подарками.
В год, когда Зинаиде исполнилось двадцать, а ее шепелявящему немолодому избраннику в грязном сюртуке – тридцать пять, Донцовы твердо вознамерились выдать дочку замуж. Пора! Двадцать – это стародевство. Решили сговориться с дальним соседом Кортневым, чей сын покалечился на скачках, а усадьба не купалась в роскоши, посему им не виделось резона манкировать жирненьким приданым. Оповестили дочку о своих планах, и – о боже! – что тут началось! И слезы, и топот, и угрозы покончить с жизнью. Мудрая Аглая Тихоновна первая заподозрила неладное и спросила напрямик:
– Не мните ли вы, Зинаида Евграфовна, обвенчаться со своим Вороватовым? Уж больно долгонько длятся ваши художества.
Барышня замялась и густо покраснела, даже побагровела в тон рубинового перстенька. Ее пальцы ухватили какую-то случайную тесемку, скомкали, обронили, будто дело происходило не в маменькином будуаре, а на неприбранной улице, где сподручно мусорить. Она дернула плечами, намереваясь убежать, но полная и плавная Аглая Тихоновна умудрилась каким-то образом оббежать столик с кушеткой и встать перед дверью, загораживая дочери отступление.
– Что такое? Отчего вы не в себе? – Теперь она не шутила, в глазах пожар, рука бессмысленно и безостановочно кладет кресты. – Неужто я угадала?
Зинаида Евграфовна поняла, что придется отвечать. Сперва искала ложь поудобнее, но, пока выбирала, ей открылось, что мать на мякине не проведешь. Тогда она решила залить пожар чем положено – ледяной водой. Выдать правду за шутку, навести тень на плетень.
– Угадали? Ха-ха-ха!.. Да как вам, маменька, эдакое придумалось? Ха-ха-ха!..
– Извольте отвечать без ужимок!
– Да как же без ужимок, коли смех разбирает?! Ха-ха-ха!.. Нисколечко, уверяю вас! Ха-ха-ха!.. – Но смеялась она неискренне, даже жалко.
– Насмехаться изволите? – Нет, пожар в глазах Аглаи Тихоновны и не думал утихать. – Я ваша мать. Кто, как не я, желает вам добра? Если есть что-то между вами, признайтесь и давайте обсудим, как быть.
От ее искренней заботы, прямоты и готовности вспомоществовать дочернее сердце забилось сильнее, выгнав из глаз истерические слезы. Зинаида Евграфовна яростно замотала головой:
– Нет, маменька. Не-е-ет.
– Это значит, что я права. – Плечи Аглаи Тихоновны безвольно опустились. – А жених-то о ваших страданиях извещен? Помышляет свататься?
Дочка задержала дыхание: она и в мыслях не держала, чтобы матушка намеревалась брать в зятья захудалого учителишку. Об эту пору уже отступить или отшутиться не получится. Между тем ее ответ разобьет материнское сердце, превзойдет самые худшие ожидания.
– Говорю же вам, нет, маменька. Вы ошибаетесь, жестоко ошибаетесь на мой счет. Аникей уж обвенчан. Он давно расстался с супругой. Возможно, ее и в живых уж нет, а Вороватов – вдовец.
– Что? Обвенчан? – Рука Аглаи Тихоновны пошарила за спиной, отыскивая кушетку, не нашла оной и опустилась прямо на пол. – Вы погубить себя решили?
Разрушительное известие вызвало переполох, сравнимый с небольшой военной кампанией. В ход пошли и нюхательные соли, и угрозы вызвать на дуэль, и самые страшные слова, которые не приведи Господь ни одной дочери услышать от родителей. Несчастному учителю в тот же день отказали от дома, он в спешке собрал немудреные пожитки и, оставив на хранение ключнице целый склад законченных и только подмалеванных холстов, съехал на постоялый двор, чтобы с ближайшей оказией вернуться в Петербург.
А наутро, никого не предупредив, отбыла и Зиночка Донцова. Евграф Карпыч, разумеется, организовал погоню, догнал беглецов на ближайшей почтовой станции, отнял дочь и проклял ненавистного вероломного похитителя девичьих сердец. На том и расстались. Барышня долго лежала в постели, не принимая пищи и ни с кем не разговаривая, потом захворала всерьез, был призван доктор – молодой и симпатичный. Вылечившись, дочь не вспоминала о скандале и потребовала везти ее на воды, где и установился окончательный мир между нею и родителями. Когда же Донцовы вернулись в свое имение, Кортневы уже объявили о помолвке сына с другой, о чем, кстати сказать, Зиночка ни капельки не тужила.
Несколько лет пролетело в тихих деревенских хлопотах. Безнадежно взрослеющая барышня все дурнела, живописью более не увлекалась и только изредка поднималась на чердак полюбоваться пылившимися там холстами Вороватова. Почти на каждом полотне красовалась она сама – то с горящими глазами, то, напротив, нежная, томная. И на всех выходила прекрасной. Не вычурно красивой – честный портретист с мастерством передавал черты вместе с изъянами, – а прелестной своей живостью, рвущимися с подрамника страстями. Она увлекала, очаровывала, манила – никто бы не остался равнодушен к такой распахнутой душе, к такой жажде любви и счастья! Зинаида лицезрела свои портреты и не верила глазам: в такую влюбиться сможет каждый, даже не сможет, а обязан.
Аглая Тихоновна тоже наведывалась на чердак и рассматривала оставленные полотна, но у нее в голове бродили совсем иные думки: «Зачем бесстыдники выдумали эту любовь. Жила бы Зиночка себе, горя не знала, мы бы замуж ее выдали и уже, поди, внуков нянчили. А ныне что? Разбитое сердце да срамные сплетни меж соседей».
Так прошлепали-проковыляли еще то ли три, то ли пять, то ли все восемь лет. В округе уже стали забывать о злополучном учителе рисования, а кое-кто из новоприбывших и вовсе не слыхал о нем. И вдруг однажды, в майский полдень, полный густым разнотравьем и сварливым пчелиным зудом, в ворота поместья неторопливо вкатилась обычная почтовая упряжка двойкой. Она остановилась перед крыльцом.
– Эй, барыня, у меня к тебе посылочка, – весело прокричал прямо в открытое по теплому времени окно молодой ямщик с васильковыми глазами.
Высунувшаяся ключница недовольно шикнула на него, но все же кликнула Аглаю Тихоновну.
– Барыня, не изволь гневаться, – с поклоном, но без толики почтения в голосе произнес ямщичок. – Мне велено посылку доставить без оговорок, и оплачено вперед. Так что извиняй.
С этими словами он спрыгнул наземь, скорехонько достал из возка набитую тряпьем корзину, бережно поставил на крыльцо, вскочил обратно на передок и послал коней с места рысью, заметно торопясь и тревожа кнутом коренного.
– Сие что за гостинец? – удивилась Аглая Тихоновна.
Услужливая ключница уже спешила к корзинке, где, завернутый в лоскутное одеяльце, сосал пальчик кукольного подобия младенец. В круглых глазках-бусинках отражалось безоблачное небо, пухлые розовые щечки под нежнейшим пушком – будто заморский плод, носик-курносик чуть слышно посапывал, реденькие белесые волосики прилипли к мокрому лобику.
– Батюшки-светы! – заголосили обе разом.
На крик сбежалась вся челядь. Выглянула потревоженная в своих покоях Зинаида Евграфовна. Дитя вынули из корзины, он был мокрющий, но любопытный и неплаксивый. На вид ребенку уже исполнилось полгодика, по крайней мере, он пытался сидеть и неуклюже переворачивался. Откуда-то появились пеленки, косынки, чепчики. Кто-то побежал в деревню и привел кормящую бабу. Мальчик выглядел вполне здоровым, а когда расстался со своими неприглядными одежками и был помыт, накормлен и завернут в чистое, то стал и вовсе красавцем.
Помимо младенца в корзине обнаружилась любопытная вещица – завернутая в рогожу аквамариновая фигурка. Очертания ее вызвали много споров: то ли ангел завернулся в крылья и задумался, то ли застыла в неподобающем танце языческая нимфа, то ли это просто чей-то старинный фамильный герб, из чего, в свою очередь, следовала принадлежность дитяти к дворянству. При желании в прозрачных изгибах углядывались и зайчик, и гордый лев наподобие египетских сфинксов, и просто законченный кусочек орнамента или родовая тамга – половецкая печать. Любопытная вещица, несомненно, на что-то намекала, оттого ее помыли теплой водой, старательно обтерли мягкой тряпицей, завернули и спрятали.
Более в корзине не сыскалось ничего стоящего, если не считать письмеца, торопливо и криво сложенного, помятого, кое-где даже подмоченного. На верхней стороне имя адресата, выведенное бисерными буковками самого искусного толка: «Зинаиде Евграфовне Донцовой».
Зиночка, завидев почерк, вспыхнула, затрепетала и стремительно убежала к себе наверх. Эпистола оказалась преинтересной.
«Небесныя моя госпожа! Повелительница дум и чаяний во все времена!
Жизнь моя никчемная подходит к концу. Сколько я страдал, сколько пережил в разлуке с твоим отрадным приютом, не перечислить и не пересказать, тем более что времени у меня осталось немного. Знай, никого и никогда не любил твой раб той искренней, настоящей, высокой любовию, о которой только и можно слагать сонеты, которой одной только и стоит посвящать свою кисть, кроме тебя. А иначе все пустое.
Я растерзан, смят, разбит. Мне жизнь не в радость, и – о счастье! – конец мой близок. Не ропщу, не плачу, не молю. Ты была моей судьбой, ты ею и останешься. Скоро окажусь в лучшем из миров и благочинно буду поджидать тебя в юдоли несказанно более отрадной, нежели земная. Я верю, что нас ждет истинное наслаждение в окружении ангелов господних, что мы будем лобызать уста друг друга и пить нектар с амброзией. А ныне я ухожу, а тебя умоляю остаться и исполнить мою последнюю волю.
Надобно поведать тебе, душа моя Зинаида, как складывалась несчастная жизнь бедного художника после убийственной разлуки со светочем милосердия и средоточием вдохновения. Я долго скитался, искал утешения, спустил почти все, что накопил за годы беспечной и сладостной жизни в поместье твоего батюшки – дай Бог ему здоровья и долгие лета. В этих скитаниях лишь облик твой, прекрасная моя Зиночка, поддерживал упадший дух и заставлял биться усталое сердце.
После я решил, что уныние – это грех и мне следует добиться успеха на поприще высокого искусства, а потом, прославленным и богатым, все же попросить твоей руки, не крадучись, как тать, а гордо и с полным достоинства арьергардом. То есть разыскать свою законную супругу и устроить развод, коли она еще жива. С теми намерениями я и двинулся в сторону Петербурга.
Однако мечтам не тщилось сбыться. Денежные мои дела совершенно расстроились, посему пришлось наняться в театр писать полотна для пиес. Работа эта пришлась по душе, артисты были добры ко мне, веселы. Мы много путешествовали по губерниям с гастролями. Лишь одно отравляло душу – разлука с моей милой Зиночкой, усладой и лилеей разбитого сердца.
Я мечтал накопить денег, чтобы наконец-то добраться до Петербурга и исполнить свое намерение, но эти мечтания отодвигались жестокою рукой судьбы. Тогда я начал настойчиво расспрашивать актеров – их круг очень широк и любопытен, – не помогут ли они отыскать следы моей венчанной супруги или, что не в пример лучше, доказательств ее безвременной кончины. В подобных розысках и расспросах минуло несколько лет. За это время я сдружился с одной милой актрисой, которая казалась мне верным товарищем, но оказалась вероломной и бессердечной змеей. Я уже был болен, серьезно болен. Надежды на излечение не мнилось. Тогда, не буду лукавить, я сошелся с этой Анастази, и у нас родился сын.
Ты спросишь, какова связь между недугом и адюльтером? Каюсь, грешен. Хотелось напоследок полакомиться земными сластями, прежде чем предстать перед Господом нашим и томиться в ожидании моей верной, моей безупречной Зинаиды Евграфовны.
Итак, я сошелся с Анастази, у нас родился сын. Я был безмерно счастлив лицезреть малыша, я был горд оставить после себя на грешной земле хоть какое-то напоминание о том, что такой-сякой Аникейка Вороватов бродил по этим лугам, смотрел на эти облака, нюхал эти цветы. Я был минутно счастлив. Но Анастази – нет. Эта коварная изменница оставила меня через два месяца после рождения нашего ангела и умчалась с заезжим французом, обещавшим ей место в столичной оперетке. Она бросила меня – умирающего! – с младенцем! Что может быть вероломнее этого поступка?!
Милая моя Зиночка! Сухотка догрызает мои остатние дни. Скоро уж прилягу и не встану. Ты не тужи обо мне, я не стою твоей печали. Но во имя человечности и в память о нашей неземной и поистине волшебной любви позаботься о моем сыне, о моей кровиночке. Каюсь, я корыстен. Я хочу, чтобы моя частичка, то, что мне безмерно дорого, оставалось с тобой и напоминало обо мне. Моего сына зовут Флоренцием. Я нарек его таким диковинным именем, потому что все время думал об этом граде искусств, о средоточии всего прекрасного на земле, о месте, где каждый художник – гений. Верю, что Флоренций прославит свое необычное имя. Верю, что он увидит далекие тосканские земли и напишет чудесный этюд из жизни Флоренция во Флоренции. А фамилия у него не моя, ведь мы с Анастази не обвенчаны. Более того, эта прохиндейка посулами убедила приходского дьяка записать в церковной книге моего сына Листратовым. Так что перед тобой, коли ты, любимая, читаешь это письмо, Флоренций Листратов.
В память от непутевой матери ему достался лишь фамильный секрет, заключенный в аквамариновом амулете. Сбереги уж и его тоже. Коварная сия обольстительница рассказывала, что вещь наделена волшебной силой, оберегает володетеля и одаряет его безошибочными подсказками. В то мне не верится, но, коли ты смотришь сей миг на моего сына, значит, некое вспомоществование фатуму в сием действительно наличествует.
Я знаю, мой милосердный ангел, ты не лишишь невинное создание крова и пропитания, сумеешь убедить Аглаю Тихоновну и Евграфа Карпыча. Ты вырастишь из него достойного человека, много лучше его несчастного отца. С сим прощаюсь. Передай мой поклон батюшке с матушкой и будь счастлива, любезная и незабвенная, единственная моя Зинаида Евграфовна».
* * *
Сколь причудливо плетутся судьбы под покровом лесов-старожилов! Бывает, что человечку на роду написано нищебродить, а он выбивается в наипервейшие богатеи, но случается, что родится дитя с серебряной ложкой во рту, а жизненная стезя выпадает суровой и заканчивается нежданно под обрывом, разбойничьим кистенем или плахой. Так и Зинаида Евграфовна – помещичья дочка с небедным приданым – не ждала и не гадала, что останется куковать свой век в старых девах, а единственным утешением ей станет подкидыш Флоренций – напоминание о несбывшемся счастье и вероломном ограблении сердца.
Начислим
+9
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе

