Читать книгу: «Семь знаков трансформации Запада»
«И я видел, что Агнец снял первую из семи печатей...»
Откровение Иоанна Богослова, 6:1
«Население, которое перестаёт воспроизводить себя, перестаёт верить в себя»
Пьер Шоню, из книги «Будущее без будущего: история и население» (Париж, 1979)
Вступление для российского читателя
Большинство книг о Западе в России пишутся либо как обвинительный акт, либо как учебник для подражания. Эта книга не относится ни к одному из этих жанров. Первоначально она была написана в Австралии, на английском языке, для западной аудитории. Но со временем я понял: российскому читателю она нужна не меньше, а возможно, и больше.
На протяжении последних двухсот лет именно западные общества были лабораторией многих процессов, которые позже становились глобальными. Массовое образование, пенсионные системы, потребительская экономика, цифровые платформы, социальные сети – всё это возникало не одновременно по всему миру. Поэтому изучение западного опыта полезно не потому, что его нужно копировать, а потому, что он позволяет раньше увидеть направления перемен.
Мы привыкли думать о России и Западе как о разных мирах. В каком-то смысле так и есть: политические системы, траектории последних десятилетий, информационные ландшафты – всё это различается настолько, что прямой перенос западного опыта на российскую почву бессмыслен. Но под политическими разломами лежат тектонические плиты, которые движутся одинаково. Демография. Технологии. Урбанизация. Цифровизация. Старение населения. Эти процессы не знают границ и не спрашивают паспортного режима.
Россия стареет так же, как Германия. Российский рынок жилья поляризуется так же, как австралийский. Российские платформы выстраивают цифровой контроль теми же методами, что и западные – просто с другим юридическим оформлением. Политика идентичности в России не называется woke, но поиск новой коллективной идентичности после распада советского проекта идёт с не меньшей интенсивностью. Культурная стандартизация пришла в российский TikTok и VK так же, как в YouTube и Instagram.
Эта книга не про то, что «Запад гниёт, а мы на коне». Она не про злорадство. Она – инструмент. Понимание того, как устроены западные симптомы, даёт российскому читателю возможность увидеть контуры собственного будущего – не потому что Россия «отстала», а потому что некоторые процессы универсальны. Зная, как демографический переход изменил политический ландшафт Италии или Японии, можно задаться вопросом: а что он сделает с российским политическим ландшафтом через пятнадцать лет? Наблюдая за тем, как западные правительства лавируют между интересами пенсионеров и молодых, можно задуматься: а как будет решать эту задачу Москва?
Я не предлагаю ответов. Я предлагаю рамку. Семь знаков, которые я анализирую, – это не приговор Западу. Это описание процессов, которые в разной степени и в разных формах затрагивают любую развитую страну, включая Россию.
Возможно, читатель не согласится с моими выводами. Это нормально. Намного опаснее другое: когда изменения происходят быстрее, чем появляется язык для их описания. Тогда общество начинает спорить о симптомах, не понимая причин. Эта книга – попытка сделать причины чуть более видимыми.
ПРОЛОГ. НУЛЕВОЙ ЗНАК. НЕОДЕМОГРАФИЯ – МОЛЧАЛИВАЯ ПРУЖИНА.
1. СИМПТОМ
Есть вещи, которые мы знаем, но не чувствуем. Мы знаем, что население стареет. Мы знаем, что детей рождается меньше. Но знание это – абстрактное, как прогноз погоды на другом континенте. Оно не меняет наших ежедневных решений.
А между тем мы живём внутри демографического перехода, которого человечество не переживало никогда. Не в воображении антиутопистов, не в пророчествах мальтузианцев, а в сухой бухгалтерии национальных статистических служб. Впервые в истории – в мирное время, при растущем богатстве – пирамида, на которой стояли все наши институты, превращается в гриб.
Вот что это значит на языке повседневности.
Если вам тридцать пять, и вы живёте в Милане, Сиднее или Торонто, вы, скорее всего, уже заметили: вокруг много пожилых людей. Они не просто «есть», они заполняют пространство – кафе в будний день, очереди к врачу, скамейки в парках. Это не старческий бум выходного дня. Это новая демографическая норма.
Если вам пятьдесят, вы, возможно, заметили другое: ваши дети не торопятся заводить своих. Ваша дочь-архитектор говорит, что «пока не готова». Ей тридцать два. Ваш сын-айтишник говорит, что квартира слишком мала для ребёнка, а ипотека съедает половину дохода. Вы не спорите – вы понимаете. Но где-то на заднем плане тикает счётчик.
Если вам семьдесят, вы замечаете третье: больниц не хватает. Пенсионный фонд индексирует выплаты, но их покупательная способность тает. Ваши ровесники – самая быстрорастущая демографическая группа в стране, и вы конкурируете друг с другом за ресурсы, которые были спроектированы для общества, где стариков было втрое меньше.
Это не три разные проблемы. Это три проекции одного и того же процесса.
Если в свои тридцать вы (наконец!) съехали от родителей и стали самостоятельны, вы, скорее всего, арендуете жильё, которое не можете купить. Ваши родители в вашем возрасте уже имели дом, машину и ребёнка. Вы имеете высшее образование, интересную работу и устойчивое чувство, что взрослая жизнь – это череда отложенных решений. Вы не против семьи. Вы просто не видите, как вписать её в график, бюджет и квадратные метры.
Ваша история не уникальна. В вашем кругу, скорее всего, несколько человек уже прошли через развод родителей в детстве – и это сформировало их отношение к браку как к рискованному предприятию. Кто-то из ваших друзей уже родил – и вы видели, какой ценой. Декретный отпуск, который съедает карьерный темп. Ипотека, которая запирает в одном городе на двадцать лет. Отношения, которые проходят проверку на прочность недосыпом и финансовым стрессом.
Вы не «инфантильны». Вы расчётливы – возможно, даже слишком. Вы хотите сначала обеспечить стабильность, а потом уже заводить детей. Проблема в том, что стабильность в современной экономике – это горизонт, который всё время отодвигается. Сначала вы ждали окончания учёбы. Потом – первой работы. Потом – повышения. Потом – накопления на первый взнос. В 30 лет вы обнаруживаете, что список условий для «готовности» стал длиннее, а времени осталось меньше, чем казалось в 20.
Это не моральная коллизия. Это структурная ловушка. И вы в ней не одиноки.
Теперь – цифры, которые за этим стоят.
Падение рождаемости ниже уровня воспроизводства – это уже не тренд, а новое состояние системы. Во многих странах оно держится десятилетиями, без признаков возврата к прежней модели. Коэффициент фертильности в Южной Корее достиг 0,72 в 2023 году – самого низкого показателя в мире. Италия – 1,24. Канада – 1,33. Австралия – 1,63. Ни одна развитая страна не находится выше черты замещения [1]1.
Можно, конечно, сказать: «Так было всегда, просто раньше мы этого не замечали». Но это неправда. В 1970 году только две страны в мире имели фертильность ниже уровня замещения – и это были микрогосударства. Сегодня таких стран больше восьмидесяти. Мы перешли невидимую черту, и перешли её одновременно [2]2.
Старение идёт рука об руку с падением рождаемости. В Японии доля людей старше 65 лет достигла 29,1%. В Италии – 24,1%. В Германии – 22,4%. Медианный возраст в ЕС вырос с 38 лет в 2000 году до 44,5 лет в 2023-м [3]3. Можно представить это так: типичному европейцу в 2000 году было 38, а сегодня – почти 45. Общество постарело на семь лет за два десятилетия [4]4.
Миграция – это компенсаторный механизм, который пока работает, но с нарастающим скрипом. Чистый миграционный приток в страны ОЭСР достиг исторических максимумов: 6,1 млн человек в 2022 году [5]5. Без миграции население Германии сокращалось бы с 1972 года [6]6. В Австралии миграция обеспечивает около 60% прироста населения. В Канаде – более 80% [7]7. Это не политика, это костыль. И костыль этот нужен всё более длинный.
Что это означает для политики? Один малоизвестный, но показательный сдвиг.
В 1980-х медианный избиратель в западных странах был мужчиной средних лет с детьми. Сегодня, по данным OECD и национальных электоральных исследований, медианный избиратель в ЕС – женщина старше 50 лет, чьи дети уже выросли. Это не гипотеза, а статистический факт [8]8.
И этот факт меняет всё. Избиратель с детьми думает о школах, о рынке труда для молодых, о будущем. Избиратель без несовершеннолетних детей думает о пенсии, о доступности медицины, о стабильности. Это не хорошо и не плохо – это рационально. Но это означает, что политическая система начинает дрейфовать от инвестиций в будущее к защите текущего потребления. Не потому, что кто-то злой, а потому что голосов пенсионеров больше, и они приходят на выборы дисциплинированнее молодых.
Расходы на пенсии и здравоохранение в странах ОЭСР выросли с 15% ВВП в 1980 году до 22% в 2020-м, а к 2040-му, по прогнозу МВФ, достигнут 27-30% [9]9. Это не политический выбор в привычном смысле. Это математика: больше пожилых – больше расходов при прочих равных. Политик, который попытается эти расходы сократить, проиграет выборы. Политик, который попытается их увеличить, столкнётся с потолком налогообложения. Оба хода ведут к одной и той же развилке, просто с разных сторон.
Короткая иллюстрация для читателя – почти притча:
В 1970 году на одного пенсионера в Западной Германии приходилось 5,7 работающих. Сегодня – 2,1. К 2040 году будет 1,5 [10]10. Это означает, что ваш ребёнок будет кормить не только вас, но и ещё одного незнакомого пенсионера. И это не результат чьей-то злой воли. Это арифметика, которая не требует ни заговора, ни идеологии. Она просто есть.
Я называю это «нулевым знаком», потому что демография – не один из симптомов наравне с остальными. Это – молчаливая пружина. Она не кричит, не выходит на площади, не требует отставки правительства. Она просто сжимается, и все остальные процессы – от государственного капитализма до цифрового контроля – это попытки институтов удержать равновесие на сжимающейся пружине. Демография не причина всего, но она – условие, при котором всё остальное происходит.
В этом прологе я сознательно оставляю в стороне вопрос «кто виноват». Это не значит, что виноватых нет. Это значит, что сначала нужно понять механику. Потому что без понимания механики любой разговор о вине превращается в гадание.
2. МЕХАНИКА (ДИАГНОСТИКА)
Теперь – слой цифр. Но не как набор тревожных фактов, а как попытка увидеть взаимосвязанную систему. Врач не просто смотрит на температуру, давление и пульс по отдельности – он ищет связь между ними. Здесь тот же подход.
2.1. Коэффициент фертильности: глобальное схождение вниз
Начнём с факта, который обычно упускают: это не «западная» проблема. Это общечеловеческий тренд. Развивающиеся страны проходят тот же путь, что и развитые, только быстрее.
Страна
1970
2000
2023
Южная Корея
4,53
1,47
0,72
Япония
2,13
1,36
1,26
Италия
2,42
1,26
1,24
Германия
2,03
1,38
1,46
Канада
2,33
1,49
1,33
Австралия
2,86
1,76
1,63
США
2,48
2,06
1,62
Франция
2,47
1,89
1,68
Китай
5,93
1,51
1,09
Индия
5,59
3,35
2,01
Источники: World Bank Data, OECD Family Database, National Statistical Offices.
Что здесь можно увидеть, помимо самих цифр.
Первое: скорость падения. Южная Корея прошла путь от 4,5 до 0,7 за пятьдесят лет. Это не эволюция, это обвал. Человеческие общества раньше не переживали таких скоростей изменения репродуктивного поведения.
Второе: Индия, последний крупный резервуар растущего населения, упала до уровня замещения. К 2050 году, по прогнозу ООН, она уйдёт ниже 2,1. Китай уже там. Это означает, что глобальный рынок «молодых мигрантов» сжимается – не гипотетически, а математически. Через двадцать лет странам, которые привыкли закрывать демографическую дыру миграцией, придётся конкурировать за «место под солнцем».
Одно альтернативное наблюдение: Израиль – единственная развитая страна с коэффициентом фертильности около 3,0. Причина – сочетание религиозной традиции и последовательной пронаталистской политики государства (бесплатное ЭКО до двух детей, пособия, жилищные субсидии) [11]11. Но израильская модель плохо воспроизводится в секулярных обществах, а попытки её имитировать – как в Венгрии при Орбане – дают лишь краткосрочный и дорогостоящий эффект. Возможно, это указывает на то, что экономические стимулы сами по себе не переламывают культурный сдвиг, если он уже произошёл.
2.2. Старение: разная скорость, общее направление
Страны стареют с разной скоростью. Это создаёт разную степень давления на институты – и разную политическую динамику.
Страна
Год, когда 65+ стало >14%
Год, когда 65+ станет >28%
Лет между этими точками
Франция
1970
2035
65 лет
США
2010
2050
40 лет
Япония
1995
2022
27 лет
Южная Корея
2018
2038
20 лет
Китай
2022
2045
23 года
Источник: UN World Population Prospects 2024.
О чём говорит эта таблица, помимо очевидного.
Франция стареет медленно – у неё было 65 лет на адаптацию. У Южной Кореи и Китая – 20-23 года. Это как если бы один человек худел на килограмм в месяц, а другой – на три. Оба худеют, но второй рискует получить осложнения от скорости процесса.
Западные страны в целом стареют медленнее, чем восточноазиатские, – благодаря миграции. Но «медленнее» не значит «не стареют». Это важно: миграция замедляет процесс, но не отменяет его.
И ещё одно: поколение бэби-бумеров – самая многочисленная когорта в истории Запада – сейчас входит в возраст 80+. Пик давления на системы здравоохранения и пенсионного обеспечения ещё впереди. Это не прогноз, а демографический факт: люди, родившиеся в 1946-1964 годах, уже родились. Их количество известно с точностью до переписи.
2.3. Коэффициент зависимости: математика, которая не требует идеологии
Коэффициент зависимости – это не абстрактный индекс. Это прямой индикатор того, сколько нетрудоспособных приходится на сто работающих.
Страна
1980
2020
2040 (прогноз)
Япония
48
69
86
Германия
52
57
71
Италия
54
59
76
Австралия
53
54
62
Канада
47
52
63
США
52
53
61
Источник: OECD Demography Database, IMF Fiscal Monitor 2024.
Как читать эту таблицу не глазами, а смыслом.
Даже в относительно благополучной Австралии коэффициент зависимости вырастет с 54 до 62. Это означает: на 100 работающих придётся на 8 нетрудоспособных больше, чем сегодня. В Японии – на 17 больше.
Один из возможных выводов состоит в том, что такой рост не компенсируется естественным ростом производительности. Почему – следующий пункт.
2.4. Производительность: великое замедление
С 1970-х годов рост совокупной факторной производительности в развитых странах замедлялся. В 1950-1973 годах он составлял в среднем 2,5% в год в Западной Европе. В 2000-2020 годах – менее 0,7% [12]12.
Можно долго спорить о причинах: эффект низко висящих фруктов (Гордон), ошибки измерения (Бринйолфссон), структурные сдвиги в экономике. Но факт остаётся фактом: производительность растёт медленно.
Теперь соединим два числа:
производительность растёт на ~0,7% в год;
коэффициент зависимости растёт на ~0,3% в год в типичной стране ОЭСР.
Это простое арифметическое соотношение указывает на то, что нагрузка на работающих увеличивается даже при растущей производительности. Технологии не «исправляют» демографию – они смягчают её последствия, но не отменяют их. И смягчают медленнее, чем хотелось бы.
2.5. Миграционная математика: доза растёт, эффект падает
Теперь – самый политически заряженный блок. Миграция. Вот что говорят цифры.
Страна
Чистая миграция 2023
Необходимая миграция для стабилизации
Разрыв
Германия
660 000
700 000
-40 000
Италия
150 000
650 000
-500 000
Япония
150 000
600 000
-450 000
Австралия
518 000
200 000
+318 000
Канада
1 200 000
350 000
+850 000
Источник: UN Population Division, National Statistics. Расчёты необходимой миграции – OECD Migration Outlook 2024.
Что здесь важно увидеть, помимо чисел.
Австралия и Канада уже принимают больше мигрантов, чем необходимо для демографической стабилизации. Но даже это не отменяет старение. Почему? Потому что мигранты тоже стареют. Это временная отсрочка – демографический аналог обезболивающего, а не лечения.
Почему миграция – не решение, а адаптация (и то временная):
1. Мигранты первого поколения работают и платят налоги – это плюс. Но они тоже выходят на пенсию.
2. Второе поколение мигрантов имеет рождаемость, близкую к коренному населению. Эффект «свежей крови» длится ровно одно поколение.
3. Страны-доноры (Индия, Филиппины, Вьетнам, Мексика) сами проходят демографический переход. Через 20-30 лет пул доступных мигрантов сократится [13]13.
4. Политическое сопротивление миграции растёт – мы видим это по результатам выборов в Швеции, Италии, Нидерландах, Германии. Это создаёт «качели»: открытые двери при одних правительствах, резкое закрытие при других. Для демографического планирования такие качели – катастрофа, потому что демография не терпит коротких горизонтов.
*Альтернативная траектория: Китай пытается решить проблему без массовой миграции – через автоматизацию и повышение пенсионного возраста. В 2024 году Китай объявил о повышении пенсионного возраста впервые с 1950-х: для мужчин с 60 до 63 лет, для женщин с 50-55 до 55-58 [14]14. Это замедляет сползание, но не останавливает его. По прогнозу Всемирного банка, к 2050 году население Китая сократится на 100-200 млн человек, а доля пожилых превысит 30% [15]15. Китай рискует стать первой крупной экономикой, состарившейся до того, как она стала по-настоящему богатой. Западные страны хотя бы богаты. У Китая нет этой подушки.*
2.6. Резюме механики: как читать демографическую машину
Если попытаться собрать всё вместе – не для прогноза, а для понимания, – получается примерно такая картина.
Демографическая машина западного мира работает следующим образом:
1. Рождаемость падает, потому что в богатых урбанизированных обществах дети перестали быть экономической необходимостью и стали экономическим выбором. Всё больше людей выбирают «ноль» или «один».
2. Продолжительность жизни растёт благодаря медицине, санитарии и отсутствию больших войн. Это безусловное благо, но у него есть побочный эффект: общество, в котором 30% населения – пенсионеры, живёт по другим экономическим законам.
3. Пенсионные и медицинские системы проектировались в середине XX века под демографическую пирамиду. Сейчас они работают под демографический гриб. Разница между пирамидой и грибом – это не метафора, а несколько триллионов долларов непредусмотренных обязательств.
4. Миграция временно маскирует разрыв, но не закрывает его. Более того, она создаёт вторичные напряжения – культурные, политические, электоральные, – которые сами становятся источником нестабильности.
5. Производительность растёт недостаточно быстро, чтобы компенсировать демографическое давление. Это не значит, что технологии бесполезны. Это значит, что полагаться только на них – ошибка.
6. В результате государство оказывается в ловушке. Сократить социальные обязательства – политически опасно. Увеличить налоги – экономически опасно. Наращивать долг – инфляционно опасно. Печатать деньги – тоже. Любой выбор – это выбор между разными видами неприятностей.
Я не утверждаю, что эта механика – единственная действующая сила. Я говорю, что она – фон, на котором разворачиваются все остальные процессы, которым посвящена эта книга. Неодемография – не причина цифрового контроля или политики идентичности. Но она – условие, которое делает эти феномены более вероятными и более устойчивыми.
В следующих разделах мы посмотрим, откуда взялась эта механика и как она проявляется в конкретном кейсе одной из западных стран.
3. ЭТИОЛОГИЯ
Откуда это взялось? Вопрос кажется простым, но ответ на него уводит в сторону от привычных публицистических схем. Демографический переход не был результатом чьей-то политики. Он не был заговором. Он не был «ошибкой» и не был «планом». Он был – и остаётся – самым масштабным непреднамеренным последствием модернизации.
Три поколения – три мира
Прежде чем говорить о цифрах и волнах, полезно увидеть этот переход глазами конкретных людей. Не абстрактных «женщин детородного возраста», а трёх поколений, которые жили в одном и том же западном мире, но в трёх разных демографических вселенных.
Женщина 1940 года рождения. Она вышла замуж в 21 год, родила первого ребёнка в 23, второго – в 26, третьего – в 29. К 45 годам все её дети были подростками или взрослыми. Она могла работать, но её социальная идентичность не зависела от работы. Она жила в мире, где семья была нормой, а бездетность – исключением, требовавшим объяснений. В 1960 году, когда ей было 20, коэффициент фертильности в Австралии составлял 3,45. Средний размер нового дома – 100 квадратных метров. Ипотека занимала 15-20 лет, но дом стоил 3-4 годовых дохода её мужа [16]16.
Женщина 1970 года рождения. Она училась до 22-23 лет, начала карьеру, вышла замуж в 28, родила первого ребёнка в 31, второго – в 34, если успела. К 45 годам у неё были дети-подростки и пик профессиональной нагрузки. Она жила в мире, где семья и карьера уже конкурировали, но ещё можно было успеть и то, и другое. В 1990 году, когда ей было 20, коэффициент фертильности в Австралии составлял 1,9. Дом стоил 6 годовых доходов. Разводы перестали быть стигмой, но ещё не стали нормой [17]17.
Женщина 1995 года рождения. Она учится до 25, стажируется до 28, выплачивает образовательный кредит или копит на первый взнос. В 30 лет она статистически ещё не родила – не потому, что не хочет, а потому что «пока не готова». Что значит «не готова» в её случае? Это не каприз. Это означает: нет подходящего партнёра, с которым отношения стабильны дольше двух лет; нет достаточного жилья; нет уверенности в том, что через пять лет её профессиональная позиция позволит содержать ребёнка без катастрофического падения уровня жизни. В 2023 году, когда ей 28, коэффициент фертильности в Австралии – 1,63. Дом стоит 10-13 годовых доходов. Доля одиночных домохозяйств в Мельбурне и Сиднее превышает 30% [18]18.
Это не моральная деградация и не «эгоизм поколения Z». Это рациональная адаптация к новой экономической реальности. Но у этой адаптации есть демографическая цена. И цена эта не зависит от того, осуждаем мы её или одобряем.
Три волны одного процесса
Если отступить на шаг назад, демографическую историю человечества можно уложить в три большие волны.
Первая волна – снижение смертности. Она началась в Западной Европе в конце XVIII века и растянулась почти на двести лет. Антибиотики, санитария, вакцинация, чистая вода, регулярное питание – всё это привело к тому, что дети перестали умирать в младенчестве, а взрослые стали доживать до старости. Это, возможно, главное достижение человеческой цивилизации, и о нём редко вспоминают, когда говорят о демографическом кризисе.
Но у этого достижения была теневая сторона. Когда дети перестают умирать, их начинают заводить меньше. Не сразу – с задержкой в одно-два поколения, – но неизбежно. Это вторая волна: снижение рождаемости. В Европе она началась в конце XIX века и завершилась к 1970-м. В Азии – началась в 1960-х и завершилась к 2000-м. В Африке – начинается сейчас.
Третья волна – изменение возрастной структуры – это просто математический результат первых двух. Сначала умирает меньше детей – и общество становится молодым (много выживших детей, мало стариков). Потом рождается меньше детей – и общество начинает стареть. Это не две разные проблемы, а две фазы одного процесса.
Один из самых устойчивых коррелятов в современной демографии – обратная связь между уровнем образования женщин и коэффициентом фертильности. Это не гипотеза, а многократно подтверждённый факт: в Южной Корее 75% женщин имеют высшее образование – и фертильность 0,72. В Нигере – менее 5% – и фертильность около 7 [19]19.
Женщины, образование и рынок труда
Было бы ошибкой сделать из этого вывод «образование – враг рождаемости». Механизм сложнее. Современная экономика предлагает женщине две конкурирующие стратегии, и совместить их возможно, но цена совмещения в разных странах разная.
В странах с дорогим childcare, жёстким рынком труда и культурой «сверхурочной работы» (Япония, Южная Корея) женщины статистически чаще откладывают рождение детей или отказываются от него вовсе – не потому что не хотят, а потому что не могут позволить себе и карьеру, и семью одновременно. В странах с субсидируемым уходом за детьми, гибкой занятостью и гендерно-нейтральной политикой родительства (Швеция, Дания, Франция) рождаемость выше – но даже там она не достигает уровня замещения [20]20.
Это важно для нашего разговора: падение рождаемости – это не результат «женской эмансипации» как таковой. Это результат того, что институты – рынок труда, жилищный рынок, система социального обеспечения – не адаптировались к новой реальности, в которой женщина больше не является автоматически «домохозяйкой по умолчанию».
Почему рождаемость падает: не экономика, а культура
Здесь нужно остановиться на важном. Принято думать, что рождаемость падает из-за экономических трудностей: дорогое жильё, низкие зарплаты, нестабильность. В этом есть доля правды. Но только доля.
Если посмотреть на данные по миру, обнаруживается неожиданная вещь: в более богатых регионах внутри одной страны рождаемость обычно ниже, чем в бедных. Но если сравнивать страны между собой, картина сложнее. Южная Корея – одна из богатейших стран мира – имеет самую низкую рождаемость. Нигер – одна из беднейших – самую высокую. Но при этом в США рождаемость выше, чем в Южной Корее, хотя средний американец богаче среднего корейца. В Израиле – стране с высоким уровнем жизни – рождаемость около 3,0. В Уругвае – стране со средним уровнем жизни – около 1,5.
Это указывает на то, что экономика – не единственный и, возможно, не главный фактор. Культурные нормы, религиозные установки, структура семьи, доступность контрацепции, уровень урбанизации, возраст вступления в первый брак, образовательные стратегии женщин, изменение гендерных ролей, двойная нагрузка (работа + дом) – всё это играет роль. Демографы спорят о весе каждого фактора, но сходятся в одном: падение рождаемости – это не временное отклонение, а структурный сдвиг, связанный с самим характером современного общества [21]21.
Главный механизм: ребёнок перестал быть активом
На протяжении 99% человеческой истории дети были экономическим активом. Они работали в поле с семи лет. Они кормили родителей в старости. Чем больше детей – тем больше рабочих рук, тем выше шансы на выживание.
В современном городе ребёнок, с экономической точки зрения – это чистый расход. Жильё, образование, медицина, двадцать лет содержания – и никакой экономической отдачи. Он, скорее всего, не будет вас кормить в старости – для этого есть пенсионная система. Он, скорее всего, не будет работать на вас – он найдёт работу в другом городе или другой стране. Экономический договор между поколениями, который действовал тысячелетиями, расторгнут. На его месте – договор эмоциональный: «мы заводим детей, потому что хотим, а не потому что должны».
Эмоциональный договор – штука ненадёжная. Он работает, когда есть желание, время, силы и деньги. Когда чего-то из этого нет – договор не заключается. Государство может пытаться стимулировать его субсидиями и пособиями, но, как показывает опыт Венгрии, России, Франции и других стран, эффект от таких мер ограничен и временен [22]22.
Треугольник, который сломался
Демографы спорят о весе отдельных факторов, но есть один структурный узел, который проявляется почти во всех развитых странах. Раньше три вещи шли вместе и поддерживали друг друга: брак → совместное жильё → дети. Сегодня они расцепились.
Брак. Средний возраст первого брака в странах ОЭСР вырос с 23-25 лет в 1970-х до 30-33 лет сегодня. В Швеции, Франции, Австралии более 35% детей рождаются вне зарегистрированного брака [23]23. Сам по себе этот факт не хорош и не плох. Но исследования показывают: внебрачные союзы статистически менее стабильны, чем браки, а нестабильность партнёрства – один из сильнейших предикторов низкой рождаемости. Люди не заводят детей в отношениях, которые, по их собственной оценке, могут не продлиться дольше нескольких лет [24]24.
Рост одиночных домохозяйств – ещё один симптом того же процесса. В 1980 году доля одиночек в крупных городах ОЭСР составляла около 20%. Сегодня в Стокгольме это 45%, в Амстердаме – 40%, в Мельбурне и Сиднее – более 30% [25]25. Одиночное домохозяйство – это не всегда сознательный выбор. Часто это результат распада прежних социальных связей при отсутствии новых.
Жильё. В 1980 году медианная стоимость дома в Австралии составляла 3-4 годовых дохода домохозяйства. Сегодня – 8-10, в Сиднее – 13 [26]26. Молодой человек, который хочет повторить жизненный путь своих родителей, не может себе этого позволить. Он не говорит: «Я не хочу детей». Он говорит: «Я не могу обеспечить им то, что родители обеспечили мне». Это принципиально разная мотивация. Первая – про ценности, вторая – про структурные ограничения.
Семья. Отложенный брак плюс недоступное жильё равно отложенная семья. А отложенная семья – это часто несбывшаяся семья. Биологические часы не ждут, пока рынок недвижимости остынет. Средний возраст матери при рождении первого ребёнка в Австралии вырос с 25 лет в 1980 году до 31 года сегодня [27]27. Это означает, что у женщины остаётся меньше времени на второго и третьего ребёнка – даже если она хочет их.
И здесь круг замыкается: государство пытается стимулировать рождаемость пособиями и налоговыми вычетами, но пособия не решают проблему жилья. А жильё не решается без изменения рынка недвижимости. А рынок недвижимости – это один из главных каналов концентрации капитала, о которой пойдёт речь в следующих главах. Демография, сам того не желая, приводит нас прямиком к экономике.
Почему всё произошло так быстро
Последний кусок этиологии – скорость. Демографический переход в Европе занял 150-200 лет. В Азии – 50-70 лет. В Африке, по прогнозам, займёт 40-50 лет.
Эта разница в скорости имеет значение. Европа успела разбогатеть до того, как постарела. Африка рискует постареть до того, как разбогатеет. Китай уже стареет, будучи страной со средним доходом, – это аномалия, которой не было в истории [28]28.
Скорость перехода в Азии объясняется несколькими факторами: активная государственная политика планирования семьи (не только в Китае, но и в Индии, Корее, Тайване), быстрая урбанизация, массовое образование женщин, доступность контрацепции. Но главное – культурные нормы изменились быстрее, чем кто-либо ожидал. То, что в Европе заняло четыре поколения, в Азии уложилось в два.
Для западных стран это означает, что привычный миграционный клапан – приток молодых работников из Азии, Африки и Латинской Америки – будет работать не вечно. Чем быстрее развивающиеся страны проходят демографический переход, тем быстрее иссякает источник миграции. Это не гипотеза, а математика: если все страны рано или поздно приходят к фертильности ниже 2,1, то глобальный рынок труда перестанет быть молодым [29]29.
4. ZERO POINT: КЕЙС
В качестве иллюстрации – две страны, два разных ответа на один и тот же демографический вызов.
Кейс первый: Австралия – миграционный ответ
Австралия – возможно, самая показательная лаборатория демографической адаптации в западном мире. Она стареет медленнее большинства развитых стран, и причина этого – не высокая рождаемость, а последовательная миграционная политика.
С 1945 года Австралия приняла более 7,5 млн мигрантов. Сегодня около 30% населения страны родились за её пределами – это один из самых высоких показателей в мире. Миграция обеспечивает около 60% прироста населения и позволяет удерживать коэффициент зависимости на относительно низком уровне: 54 против 69 в Японии [30]30.
Но у этого успеха есть три трещины, которые становятся всё заметнее.
Первая трещина – жилищный кризис. Австралия не успевает строить жильё под растущее население. В 2023-2024 годах цены на жильё в Сиднее достигли 13-кратного годового дохода домохозяйства – это один из худших показателей в мире. Аренда жилья подорожала на 11% за год. Миграция, которая спасает пенсионную систему, одновременно делает жильё недоступным для молодых – тех самых, кто должен рожать детей. Одно тянет вниз другое.
Вторая трещина – политическая. Миграционная политика Австралии традиционно опиралась на двухпартийный консенсус. Но в последние годы этот консенсус трещит. Дебаты о количестве мигрантов, о качестве интеграции, о культурных последствиях – всё это выходит на первый план. Voice to Parliament – референдум 2023 года о создании консультативного органа аборигенов – стал, помимо прочего, маркером более широкой тревоги: кто определяет, как выглядит австралийское общество?[31]31
Третья трещина – временность решения. Даже рекордная миграция не отменяет старения. Мигранты стареют. Их дети заводят меньше детей. Через одно поколение миграционный эффект сходит на нет, и требуется новая волна миграции. А откуда её брать, когда страны-доноры сами стареют?
Кейс второй: Япония – отказ от миграции
Япония – противоположный случай. Это страна, которая сознательно выбрала путь демографической адаптации без массовой миграции. Иностранцы составляют лишь около 2,5% населения Японии – против 30% в Австралии. Япония десятилетиями сохраняла жёсткие миграционные ограничения, делая ставку на внутренние резервы: повышение пенсионного возраста, автоматизацию, увеличение занятости женщин и пожилых.
Результат – двоякий.
С одной стороны, Япония сохранила культурную гомогенность и избежала политических кризисов, связанных с миграцией. В Японии нет партий, подобных «Альтернативе для Германии» или «Национальному объединению» во Франции, – не потому что японцы толерантнее, а потому что миграционного вопроса просто не существует в европейском масштабе.
С другой стороны, экономическая цена этого выбора огромна. Коэффициент зависимости в Японии – 69, один из высочайших в мире. Рынок труда хронически сжат. Малые города пустеют. Пенсионная система балансирует на грани. Государственный долг превышает 250% ВВП – это мировой рекорд. Япония десятилетиями не может выбраться из дефляции, и одна из структурных причин – демографическая: стареющее население тратит иначе, инвестирует иначе, рискует иначе [32]32.
Что даёт сравнение
Австралия и Япония – это не «правильный» и «неправильный» путь. Это два разных ответа на один и тот же вызов, и оба имеют свою цену. Австралия платит за демографическую стабильность культурными и жилищными напряжениями. Япония платит за культурную стабильность экономической стагнацией.
Ни одна из этих стран не «решила» демографическую проблему. Они лишь выбрали, какую форму адаптации считать приемлемой.
Это и есть Zero Point книги: демография не предлагает хороших вариантов. Она предлагает выбор между разными видами трудностей. И этот выбор – не технический, а политический, культурный, ценностный. Именно здесь демография перестаёт быть вопросом статистики и становится вопросом власти.
5. КОНТРАРГУМЕНТ
До сих пор я говорил так, будто демографическое старение – это проблема. Но это не единственная возможная точка зрения. Более того, существует мощная интеллектуальная традиция, которая утверждает обратное: старение населения – это не кризис, а достижение. И прежде чем двигаться дальше, стоит честно посмотреть на этот аргумент – возможно, самый сильный из всех, что могут быть выдвинуты против тезиса этой главы.
Что говорят оппоненты
Сторонники «демографического оптимизма» – а это не маргиналы, а экономисты из ведущих университетов и международных организаций – выстраивают свою позицию примерно так [33]33.
Люди живут дольше – это благо, а не проблема. Мы же не называем кризисом тот факт, что детская смертность упала в двадцать раз за сто лет. Так почему мы называем кризисом то, что взрослые стали доживать до восьмидесяти и девяноста?
Пенсионный возраст – это не константа, а переменная. Если люди живут дольше и сохраняют работоспособность – они могут дольше работать. Повышение пенсионного возраста на три-пять лет решает значительную часть проблемы без какого-либо сокращения уровня жизни. Швеция, Дания, Нидерланды уже привязали пенсионный возраст к ожидаемой продолжительности жизни – и ничего не рухнуло.
Производительность растёт, и она будет расти дальше. Один работник сегодня производит в разы больше, чем пятьдесят лет назад. Если этот тренд сохранится – а искусственный интеллект и автоматизация дают основания для осторожного оптимизма – то общество сможет содержать больше пенсионеров без увеличения нагрузки на работающих. Это не утопия, а экстраполяция существующих технологических трендов [34]34.
Наконец, миграция работает. Да, у неё есть пределы, но пока эти пределы не достигнуты. Канада, Австралия, Новая Зеландия демонстрируют, что грамотная миграционная политика позволяет удерживать демографический баланс десятилетиями. А если страны-доноры начнут стареть – что ж, Африка к югу от Сахары останется молодой ещё как минимум до конца этого столетия. Рынок адаптируется.
В пределе этот аргумент звучит так: демографический переход – это не кризис, а адаптационный вызов. Человечество справлялось с такими вызовами раньше и справится сейчас. Паника неуместна.
Разбор аргумента
Я привёл эту позицию так подробно, потому что она не глупая. Более того, в каждом из этих аргументов есть правда. Люди действительно живут дольше, и это действительно благо. Пенсионный возраст действительно можно повышать. Производительность действительно растёт. Миграция действительно работает – в некоторых странах и пока.
Но у этой позиции есть слепое пятно. Оно не в цифрах, а в том, что остаётся за рамками расчётов.
Первое: повышение пенсионного возраста – это не техническое решение, а политическое. Во Франции попытка повысить пенсионный возраст с 62 до 64 лет в 2023 году вывела на улицы миллион человек. В России аналогичная реформа 2018 года обрушила рейтинг власти. В Китае осторожное повышение на три года растянуто на пятнадцать лет именно потому, что власти боятся социального взрыва. Можно сколько угодно доказывать экономическую необходимость таких мер, но если население их не принимает – они не работают. А стареющее население – это именно то население, которое будет голосовать против повышения пенсионного возраста [35]35.
Второе: рост производительности – это не гарантия, а надежда. Да, искусственный интеллект и автоматизация впечатляют. Но, как мы видели в разделе о механике, рост совокупной факторной производительности в развитых странах замедляется, а не ускоряется. Даже оптимистические прогнозы не предполагают, что производительность будет расти достаточно быстро, чтобы компенсировать демографическое давление в странах с наиболее быстрым старением – Японии, Италии, Южной Корее. Читатель может вернуться к цифрам, приведённым в разделе 2.4: там этот аргумент разобран подробно [12].
Третье: Африка как источник мигрантов – это предположение, а не план. Миграция из Африки в Европу уже сегодня вызывает политические кризисы. Представьте себе масштаб миграции, необходимый для компенсации старения всего развитого мира. Затем представьте политическую реакцию. Что касается математической стороны вопроса, мы видели в разделе о миграционной математике: даже текущие, гораздо более скромные масштабы миграции создают политические «качели» в странах-реципиентах. А окно возможностей для миграционной компенсации, как показывают данные, начнёт закрываться уже к середине века [13], [19].
Четвёртое, и самое важное: демографический переход меняет не только экономику, но и общественный договор. Когда избиратели – преимущественно пожилые люди, политика начинает вращаться вокруг их интересов. Это не «заговор стариков», это рациональное поведение демократических институтов. Но результат – системный сдвиг от инвестиций в будущее к защите текущего потребления. От строительства школ к финансированию больниц. От риска к стабильности. И как следствие – возрастает политическое давление в пользу распределения, а не роста. Это не хорошо и не плохо само по себе, но это – фундаментально иная логика, чем та, на которой строился послевоенный Запад [36]36.
Случай Израиля: исключение, которое проверяет правило
Самый сильный аргумент против тезиса о том, что модерность неизбежно снижает рождаемость, – это Израиль. Развитая страна, высокий уровень образования, дорогое жильё – и коэффициент фертильности около 3,0. Если модерность автоматически убивает рождаемость, Израиль должен быть мёртв. Но он жив.
Как это возможно?
Ответ важен, потому что он показывает границы «экономического» объяснения. Израильская фертильность почти полностью держится на религиозных группах. Среди светских израильтян рождаемость составляет около 2,1 – ровно уровень замещения. Среди ультраортодоксов – 6-7. Национально-религиозный сектор даёт около 4 [37]37.
Что это означает для остального мира? Израильская модель работает, только если значительная доля населения разделяет религиозную картину мира, в которой многодетность – это предписание, а не индивидуальный выбор. В секулярных обществах такое невозможно воспроизвести экономическими стимулами. Попытки Венгрии и России показывают: субсидии дают краткосрочный прирост, но не меняют глубинных культурных установок [38]38.
Есть и второй фактор, который редко обсуждают: Израиль – это общество, находящееся в состоянии перманентного экзистенциального конфликта. Демографическая конкуренция с палестинским населением – не абстрактная идея, а часть общественного дискурса. «Родить ребёнка – это вклад в выживание нации» – такая установка не нуждается в правительственных пособиях. Она работает на уровне коллективного смысла.
Таким образом, Израиль не опровергает правило – он уточняет его. Модерность не убивает рождаемость автоматически. Она снижает её при отсутствии сильной альтернативной системы смыслов – религиозной, идеологической или общинной. Но именно такую систему секулярный Запад и утратил. Заменить её экономическими мерами невозможно.
Демография – это не кризис в смысле «катастрофа, которая вот-вот случится». Это кризис в смысле «ситуация, в которой старые инструменты перестают работать, а новые ещё не созданы». Оптимисты правы в том, что адаптация возможна. Но они недооценивают политическую цену адаптации – а именно эта цена, как мы увидим в следующих главах, и определяет форму постлиберального перехода.
6. ЭКСТРАПОЛЯЦИЯ
Что будет дальше? Не предсказание – предсказывать демографию бессмысленно, потому что люди, которые будут рожать или не рожать детей в 2040 году, сегодня ещё ходят в школу. Но сценарии возможны. И демография – одна из немногих областей, где сценарии имеют под собой достаточно прочную основу: люди, которым в 2040 году будет 65, уже родились, и мы знаем их количество с точностью до переписи.
Сценарий первый: инерционный (наиболее вероятный)
Западные страны продолжают текущую политику: умеренное повышение пенсионного возраста, высокая миграция, наращивание государственного долга для финансирования социальных обязательств.
В этом сценарии коэффициент зависимости в странах ОЭСР продолжит расти, но с разной скоростью. Япония, Италия и Германия окажутся под наибольшим давлением. США, Канада и Австралия – под меньшим, благодаря миграции. Государственный долг будет расти, но центральные банки научатся с ним жить – через финансовые репрессии (удержание ставок ниже инфляции) и квази-налоговые механизмы [39]39.
К 2040 году западные общества станут заметно старше, чем сегодня, но не рухнут. Они адаптируются – медленно, со скрипом, через политические кризисы. Рынок труда будет хронически сжатым, что, с одной стороны, повысит зарплаты, с другой – ускорит автоматизацию. Миграция останется политически токсичной темой, но прагматика будет побеждать идеологию: страны продолжат принимать мигрантов, просто будут меньше об этом говорить.
Сценарий второй: кризисный (менее вероятный, но возможный)
В одной или нескольких крупных экономиках происходит «демографический сердечный приступ» – ситуация, когда рынок государственных облигаций теряет доверие к способности страны обслуживать долг на фоне растущих социальных расходов.
Спусковым крючком может стать что угодно: политический кризис, блокировка повышения пенсионного возраста, резкое сокращение миграции из-за популистского разворота. Но результат один: страна оказывается перед выбором между дефолтом и принудительным сокращением социальных обязательств. Оба варианта означают резкое падение уровня жизни пенсионеров – самой многочисленной и самой политически активной группы населения [40]40.
Такой сценарий уже почти реализовался в Греции в 2010-2015 годах, но Греция – маленькая экономика, и её спасли внешние кредиторы. Если нечто подобное произойдёт в Италии (третья экономика еврозоны, государственный долг 140% ВВП, один из самых высоких показателей старения в мире) – последствия будут системными.
Сценарий третий: адаптационный (возможный, но требующий политической воли)
Западные страны проводят серию реформ, которые сегодня кажутся политически невозможными: радикальное повышение пенсионного возраста (до 70 и выше с привязкой к продолжительности жизни), пересмотр пенсионных обязательств для состоятельных граждан, масштабные инвестиции в автоматизацию рутинного труда, создание легальных и политически приемлемых каналов для трудовой миграции из Африки.
В этом сценарии демографический переход действительно становится «адаптационным вызовом», с которым можно справиться. Цена – политическая: такие реформы требуют либо широкого общественного консенсуса (которого нет), либо авторитарной власти (которая может их провести, не оглядываясь на выборы).
Любопытно, что Китай – страна с авторитарной властью – проводит пенсионную реформу осторожнее, чем многие демократии. Это указывает на то, что даже авторитарные режимы не застрахованы от политической цены демографических реформ. Старики есть везде, и везде они не хотят работать дольше [41]41.
Что общего у всех трёх сценариев
Независимо от того, какой из них реализуется, одно следствие демографического перехода уже необратимо. Западные общества стареют. Политический вес пожилых избирателей растёт. Социальные обязательства государства увеличиваются. Это не прогноз на будущее – это описание настоящего. И это настоящие уже начало менять форму западных демократий.
Демография – не судьба. Но это – гравитация. С ней можно спорить, её можно на время обманывать инженерными решениями, но её нельзя отменить. Политики, которые обещают «вернуть всё обратно», обещают невозможное. Политики, которые признают гравитацию и начинают с ней работать, рискуют проиграть выборы.
Это и есть ловушка. И именно поэтому демография – нулевой знак, молчаливая пружина под всеми остальными процессами, о которых пойдёт речь дальше.
7. РЕЦЕПТ АДАПТАЦИИ
Макро: что могут сделать институты
Если демографический переход необратим в ближайшие десятилетия, реалистичная адаптация состоит не в попытках переломить рождаемость – опыт показывает, что субсидии дают лишь временный эффект, – а в перестройке институтов под общество с меньшим числом молодых и большим числом пожилых.
Пенсионный возраст, привязанный к продолжительности жизни автоматически, без политических торгов, – это уже работает в Швеции и Дании. Иммиграционная политика, которая не колеблется между открытыми и закрытыми дверями в зависимости от выборного цикла, а предсказуемо принимает столько мигрантов, сколько нужно для стабилизации рынка труда, – и инвестирует в их интеграцию, а не только в их допуск. Города, спроектированные под пожилое большинство, а не под молодое меньшинство: общественный транспорт, доступная медицина, безбарьерная среда.
Отдельного внимания заслуживает то, что я не упомянул в основной главе, но что уже становится ответом многих стран: автоматизация. Япония, Южная Корея и Сингапур инвестируют в роботизацию и искусственный интеллект не потому что любят технологии, а потому что у них нет выбора: работников физически не хватает. Автоматизация – это не просто замена труда капиталом. Это способ поддерживать уровень жизни в обществе, где на одного работающего приходится всё больше неработающих.
Наконец, продление экономической жизни. Не просто «жить дольше», а оставаться продуктивным дольше. Переобучение после пятидесяти. Гибкая занятость. Частичная пенсия, когда человек получает часть пенсии и продолжает работать. Это не наказание за долгую жизнь – это использование ресурса, который сегодня выбрасывается.
Следует признать: всё перечисленное требует государства, которое способно планировать на десятилетия вперёд и проводить непопулярные реформы. Именно такого государства у нас сейчас нет – ни на Западе, ни где-либо ещё. Демократия с четырёхлетним горизонтом плохо справляется с тридцатилетними трендами. Это не аргумент против демократии – это констатация её встроенного ограничения.
Микро: что это означает для человека
Если вы читаете это в возрасте до сорока лет, имеет смысл исходить из того, что ваша пенсия – это не то, что обеспечит государство, а то, что вы накопите сами. Пенсионные системы, спроектированные в середине XX века, не выдержат демографической нагрузки середины XXI века – даже если политики будут обещать обратное.
Если вы читаете это в возрасте до тридцати, рассчитывайте работать дольше, чем ваши родители, – не потому что так хочется, а потому что так сложится демографическая математика. Инвестиция в здоровье – это не просто «правильный образ жизни», а экономический актив: чем дольше вы остаётесь трудоспособным, тем шире ваш коридор возможностей.
Наконец, владение активами становится важнее владения зарплатой. В мире, где труд дешевеет относительно капитала, тот, у кого есть квартира, портфель акций или доля в бизнесе, будет отрываться от того, у кого только зарплата. Это несправедливо – но это факт, к которому лучше быть готовым.
8. СВЯЗКА
Мы начали с демографии не потому, что она важнее всего остального, а потому, что она задаёт фон, на котором всё остальное происходит [42]42.
Когда мы перейдём к первому знаку – неокапитализму, государственно-корпоративному симбиозу – полезно помнить: этот симбиоз существует не в вакууме. Он работает в мире, где население стареет, где социальные обязательства растут, где государство вынуждено искать ресурсы – и находит их в союзе с крупным бизнесом.
Когда мы дойдём до политики идентичности и великого дробления, полезно помнить: эти процессы разворачиваются в обществе, где молодых всё меньше, а пожилых всё больше. Где конкуренция за статус и ресурсы обостряется не только по экономическим, но и по демографическим причинам.
Когда мы будем говорить о цифровом контроле и паноптикуме, полезно помнить: архитектура слежки и управления строится в обществе, которое боится нестабильности – и готово обменять часть свобод на предсказуемость. А стареющее общество боится нестабильности сильнее молодого.
Демография не объясняет всего. Но без неё ничего не объяснить до конца. Это – нулевой знак. Теперь – к знаку первому.
ИСТОЧНИКИ И ПРИМЕЧАНИЯ
ЗНАК 1. НЕОКАПИТАЛИЗМ: ГОСУДАРСТВЕННО-КОРПОРАТИВНЫЙ СИМБИОЗ
1. СИМПТОМ
Есть старая шутка: «Капитализм – это когда государство не вмешивается в экономику, а социализм – когда вмешивается». Сегодня она перестала быть смешной – не потому что изменился юмор, а потому что исчез сам объект шутки. Государство и крупный бизнес больше не находятся в отношениях «надзиратель и поднадзорный». Они заключили брак. И, как во многих браках, границы между партнёрами стали настолько размыты, что уже непонятно, кто кого содержит.
Этот брак не оформлен официально. У него нет свидетельства и нет церемонии. Но у него есть все признаки долгосрочного союза: совместные активы, перекрёстное финансирование, кадровая ротация и – самое главное – общий интерес в сохранении status quo. Я называю это «неокапитализмом» не потому что капитализм исчез, а потому что он приобрёл новую форму. Это капитализм, в котором главным игроком, главным заказчиком и главным спасателем является государство [1]43.
Что именно наблюдается сегодня
Вот несколько картин, которые читатель узнает без дополнительных пояснений.
Картина первая: спасение по-крупному. В 2008 году рухнули банки – и государство их спасло. В 2020 году остановилась экономика – и государство залило её деньгами, которые пошли в первую очередь крупнейшим корпорациям. В 2023 году зашатались региональные банки США – и Федеральная резервная система мгновенно открыла кредитную линию. Схема повторяется с такой регулярностью, что уже не воспринимается как чрезвычайная мера. Это рутина. Это и есть система [2]44.
Картина вторая: лоббизм как профессия. В Вашингтоне зарегистрировано около 12 000 лоббистов. В Брюсселе – около 30000. Это больше, чем журналистов, аккредитованных при институтах ЕС. Крупнейшие корпорации тратят на лоббизм сотни миллионов долларов в год – и это не благотворительность. Это инвестиция, которая приносит доходность, несопоставимую с любым другим видом вложений. Исследования показывают: каждый доллар, потраченный на лоббизм в США, приносит компании от 100 до 200 долларов в виде налоговых льгот, субсидий и регуляторных послаблений [3]45.
Картина третья: вращающиеся двери. Сегодняшний министр – завтрашний член совета директоров. Сегодняшний регулятор – завтрашний консультант в консалтинговой фирме, которая обслуживает тех, кого он вчера регулировал. Это не коррупция в юридическом смысле. Это норма. В США исследование 2023 года показало, что более 50% бывших конгрессменов после ухода с должности работают в индустрии влияния – лоббизме, консалтинге или корпоративных советах. В Великобритании действует Консультативный комитет по деловым назначениям (ACOBA), который одобряет переходы бывших министров в частный сектор – и одобряет он их почти всегда [4]46.
Картина четвёртая: государственные закупки как образ жизни. В 1980 году государственные закупки товаров и услуг составляли в среднем 15% ВВП стран ОЭСР. Сегодня – 22-25%. В некоторых секторах – оборона, здравоохранение, инфраструктура – государство является единственным значимым заказчиком. Корпорации не просто «работают на рынке». Они работают на государство. Их благополучие зависит не от потребителя, а от бюджета [5]47.
Эти четыре картины – не четыре разные проблемы. Это четыре проекции одного и того же явления. Государство и крупный бизнес перестали быть оппонентами. Они стали соинвесторами в проекте «стабильность».
Есть еще и пятая картина: исчезающая середина. Врач в Манчестере, инженер в Тулузе, владелец небольшого книжного магазина в Мельбурне – это люди, которые не получают bailouts. Они не нанимают лоббистов. Они не сидят в советах директоров. Они платят налоги, из которых финансируются субсидии крупному бизнесу. Они берут ипотеки в банках, которые будут спасены, если рухнут, но которые не простят им просрочку.
Средний класс западных стран – это главный плательщик неокапиталистической системы и её главная жертва. Его доходы стагнируют. Его налоги растут. Его дети не могут купить жильё. А государство, которое должно представлять его интересы, всё глубже врастает в симбиоз с теми, кто конкурирует с ним за ресурсы.
О чём этот знак – и о чём он не будет
Здесь нужно сделать важную оговорку. Эта глава – не обличение коррупции и не теория заговора. Она о структурном сдвиге, который произошёл не потому что «злодеи захватили власть», а потому что демократические институты адаптировались к новой реальности – той самой, которую мы описали в Прологе.
Когда население стареет, социальные обязательства растут, а производительность замедляется, государство оказывается перед выбором: либо резать расходы и проигрывать выборы, либо искать ресурсы. Ресурсы находятся в союзе с крупным бизнесом. Бизнес получает преференции и стабильность. Государство получает рабочие места, налоги и политическую поддержку. Обе стороны довольны. Цену платит тот, кто не участвовал в сделке.
2. МЕХАНИКА (ДИАГНОСТИКА)
Теперь – как это работает в цифрах и механизмах. Не как моральная коллизия, а как система со своей логикой, архитектурой и точками неизбежного напряжения.
2.1. Государственные расходы: рост, который не прекращается
Первый индикатор – доля государства в экономике. Это самый грубый, но самый наглядный показатель того, насколько глубоко государство проникло в ткань рынка.
Страна
Госрасходы, % ВВП (1980)
Госрасходы, % ВВП (2000)
Госрасходы, % ВВП (2023)
Франция
46
52
57
Италия
41
46
55
Германия
47
45
49
Великобритания
42
37
44
США
31
33
37
Австралия
31
35
39
Канада
38
42
43
Источники: OECD Government at a Glance 2024; IMF Fiscal Monitor, April 2024.
Что здесь видно, помимо тренда вверх.
Во-первых, даже страны англосаксонской традиции (США, Австралия), которые исторически гордились меньшим размером государства, неуклонно дрейфуют в сторону европейских показателей. Разница между «большим государством» Франции и «малым государством» Австралии сократилась с 15 процентных пунктов в 1980 году до 18 – но при этом обе страны выросли: Франция с 46 до 57%, Австралия с 31 до 39%. Это не конвергенция вниз, а параллельный дрейф вверх.
Во-вторых, рост госрасходов лишь частично объясняется демографией и социальными обязательствами. Значительная доля – это субсидии бизнесу, налоговые льготы, государственные закупки и программы промышленной политики. В США Закон о снижении инфляции (Inflation Reduction Act) 2022 года, формально направленный на борьбу с инфляцией, фактически стал крупнейшей программой промышленных субсидий в американской истории – около 500 млрд долларов в виде налоговых кредитов и прямых выплат компаниям [6]48.
2.2. Лоббизм: инвестиция с доказанной доходностью
Лоббизм – это не теневая деятельность. Это легальная, регулируемая индустрия с прозрачной статистикой. И статистика эта показывает: концентрация капитала в руках государства делает лоббизм всё более прибыльным занятием.
Показатель
США
ЕС
Зарегистрированные лоббисты
~12 000
~30 000
Годовые расходы на лоббизм
~$4 млрд
~€1,5 млрд
Крупнейшие сектора
Фарма, финансы, IT, оборона
Энергетика, финансы, химия, Big Tech
Доходность (прирост прибыли на $1 затрат)
$100-$220
€50-€150
Источники: OpenSecrets.org, 2024; Transparency International EU, 2024; исследования: Raquel Alexander et al., «Measuring the Rate of Return on Lobbying Expenditure», 2021; Matilde Bombardini et al., «Lobbying and Firm Performance», 2023 [7]49.
Что важно понять про эту таблицу.
Лоббизм – это не взятка. Это инвестиция в юридически оформленное влияние. Компания нанимает бывшего чиновника не потому что он «решает вопросы» в коррупционном смысле, а потому что он знает, как устроена регуляторная машина, и может настроить её в пользу нанимателя. Это не нарушение закона. Это использование закона.
И доходность этой инвестиции – 100:1 или выше – означает, что лоббизм является, возможно, самым эффективным видом корпоративных расходов. Ни один другой вид деятельности не даёт такой отдачи на вложенный капитал. С точки зрения акционера, не тратить деньги на лоббизм – это фидуциарная безответственность [8]50.
2.3. «Вращающиеся двери»: кадровая ротация между властью и бизнесом
Феномен «вращающихся дверей» (revolving door) – это не аномалия, а конструктивная особенность современного государства.
Страна
% бывших министров, перешедших в бизнес
Средний срок между должностью и переходом
США
56% (Конгресс)
1-2 года
Великобритания
48% (министры)
6-12 месяцев
Франция
42% (министры)
3-12 месяцев
Австралия
38% (министры)
6-18 месяцев
Германия
29% (министры)
12-24 месяца
Источники: Transparency International, «Revolving Door Watch», 2023; Corporate Europe Observatory, 2024; Australian Centre for Corporate Responsibility, 2023 [9]51.
Что эта таблица говорит нам о природе современного государства.
Сроки имеют значение. Когда бывший министр обороны через шесть месяцев после отставки входит в совет директоров оборонного подрядчика – это не означает, что он «продался». Это означает, что его экспертиза имеет рыночную цену. Но эта же экспертиза была получена им на государственной службе и оплачена налогоплательщиком. Возникает вопрос: на кого он работал, когда принимал решения? На граждан – или на будущего работодателя?
Исследования показывают: сам факт существования «вращающихся дверей» меняет поведение чиновников ещё до их ухода с должности. Они начинают принимать решения, учитывая не только государственный интерес, но и свою будущую карьеру в частном секторе. Это не коррупция. Это структурный конфликт интересов, встроенный в архитектуру государства [10]52.
2.4. Субсидии и bailouts: приватизация прибыли, национализация убытков
Самый яркий симптом неокапитализма – это асимметрия рисков. Когда компания зарабатывает – прибыль остаётся у акционеров. Когда компания теряет – убытки покрывает государство.
Кризис
Объём господдержки
Основные получатели
Финансовый кризис 2008 (США)
$700 млрд (TARP) + $4 трлн (ФРС)
Банки, страховщики, автоконцерны
Пандемия 2020 (США)
$2,2 трлн (CARES Act)
Авиакомпании, малый бизнес (de facto – крупные сети), корпорации
Энергетический кризис 2022 (ЕС)
€650 млрд
Энергокомпании, промышленность
Банковский кризис 2023 (США)
$300 млрд (ФРС, экстренное кредитование)
Silicon Valley Bank, Signature Bank, First Republic
Источники: U.S. Treasury, Congressional Budget Office, European Commission, Federal Reserve [11]53.
Общий паттерн.
В каждом случае схема одна и та же: кризис – государственное вмешательство – спасение системообразующих игроков. После кризиса 2008 года общество ждало, что банки будут разукрупнены, чтобы снизить системные риски. Вместо этого крупнейшие банки стали ещё крупнее. В 2008 году активы пяти крупнейших банков США составляли 43% ВВП страны. В 2023 году – 51% [12]54.
Это и есть «неокапиталистический» контракт: государство гарантирует выживание крупнейших игроков, а те взамен обеспечивают стабильность системы. Конкуренция при этом не исчезает – она перемещается на периферию. Малый и средний бизнес конкурируют. Крупный бизнес – координируется с государством.
2.5. Государственные закупки: незаметный двигатель
Государственные закупки – это, возможно, самый недооценённый канал сращивания государства и бизнеса. Они редко попадают в заголовки, но по масштабу сопоставимы с крупнейшими секторами экономики.
Страна / регион
Объём госзакупок, % ВВП (2023)
ЕС (в среднем)
14,5
США
10,3
Австралия
12,1
Великобритания
13,8
Источники: OECD, Government at a Glance 2024; European Commission, Public Procurement Scoreboard 2024 [13]55.
Что это означает на практике.
Когда государство тратит 12-15% ВВП на закупки, оно не просто покупает товары и услуги. Оно формирует рынки. Оно решает, какие компании вырастут, а какие умрут. Оно устанавливает стандарты, которым должны соответствовать поставщики – и эти стандарты часто пишутся в тесном сотрудничестве с теми, кто уже является поставщиком.
Эффект «запертого входа» (lock-in) хорошо известен: компания, которая выиграла крупный государственный тендер, получает не только доход, но и компетенции, репутацию и инфраструктуру, которые делают её ещё более конкурентоспособной для следующего тендера. Через несколько циклов рынок становится олигопольным де-факто – не потому что кто-то запретил конкуренцию, а потому что барьеры входа выросли до небес.
2.6. Жильё как механизм перераспределения
Рынок недвижимости – это, возможно, самый наглядный пример неокапитализма в действии. Здесь сходятся все элементы системы: государство (через налоговые льготы и субсидии), финансовый сектор (через ипотеку и секьюритизацию), крупный бизнес (через девелопмент и аренду). И здесь же наиболее отчётливо видно, кто платит.
В 1980 году медианная стоимость дома в США составляла 3,5 годовых дохода домохозяйства. В 2023 году – 5,8. В Австралии – 3,2 и 9,7 соответственно. В Канаде – 3,5 и 9,2. Жильё перестало быть товаром и стало финансовым активом. А финансовые активы растут быстрее зарплат – это их природа [14]56.
Государство не просто наблюдает этот процесс. Оно его поддерживает. Налоговые вычеты по ипотечным процентам (США). Льготы для инвесторов (Австралия). Субсидии на покупку жилья (Великобритания). Все эти меры имеют благие намерения, но их совокупный эффект – рост цен и увеличение разрыва между теми, кто уже владеет жильём, и теми, кто пытается его купить.
Жильё – это главный мост между неокапитализмом и следующим знаком, Эффектом Матфея. Потому что рост цен на недвижимость – это один из главных каналов, через которые богатство концентрируется у тех, у кого оно уже есть.
2.7. Резюме механики
Соберём вместе.
1. Государственные расходы растут во всех развитых странах, независимо от партийной принадлежности правительств. Это не левый или правый тренд – это структурный дрейф.
2. Растущие расходы создают растущий рынок влияния. Лоббизм становится самой доходной инвестицией в корпоративном мире – не потому что политики продажны, а потому что ставки слишком высоки.
3. «Вращающиеся двери» превращают государство и бизнес в единый рынок труда для элит. Чиновник и топ-менеджер – это не две разные профессии, а две фазы одной карьеры.
4. Асимметрия рисков (приватизация прибыли, национализация убытков) закрепляет эту систему: государство становится страховщиком последней инстанции для крупного бизнеса.
5. Государственные закупки замыкают круг: государство формирует рынки, на которых потом работает как заказчик, создавая «запертый вход» для новых игроков.
Всё это вместе и есть «неокапитализм» – не новая идеология, а новая конфигурация старых институтов. Конкуренция сохраняется, но она перестала быть центральным механизмом распределения ресурсов. Центральным механизмом стала координация – между теми, кто принимает законы, и теми, кто их исполняет в качестве подрядчика.
В следующих разделах мы посмотрим, откуда взялась эта конфигурация и как она проявляется в конкретном кейсе.
3. ЭТИОЛОГИЯ
Откуда взялся этот симбиоз? Ответ не лежит в области заговоров. Никто не собирался в 1970-х на тайную конференцию, чтобы спланировать сращивание государства и бизнеса. Всё произошло эволюционно – но с несколькими точками перелома, которые стоит рассмотреть отдельно.
Фаза первая: послевоенный компромисс (1945-1973)
После Второй мировой войны в западных странах сложилась модель, которую экономисты называют «смешанной экономикой» или «государством всеобщего благосостояния». Государство было большим – но его величина была предсказуемой. Оно строило дороги, платило пенсии, финансировало школы. Бизнес работал на рынке. Граница была понятна: государство регулирует, бизнес производит.
В этот период доля государства в экономике действительно росла, но рост этот воспринимался как часть общественного договора: граждане платят налоги, государство предоставляет социальные блага. Корпорации не были исключены из этого договора, но они не были и его центральными бенефициарами. Антимонопольное законодательство было жёстким. Лоббизм существовал, но не в промышленных масштабах. Термин «вращающиеся двери» ещё не был изобретён [15]57.
Фаза вторая: дерегуляторный поворот и его неожиданные последствия (1973-2008)
В 1970-х началась эпоха, которую принято называть неолиберальной. Рейган в США, Тэтчер в Великобритании, дерегулирование, приватизация, снижение налогов. На первый взгляд, государство отступало.
Но здесь скрыт парадокс, который редко замечают. Дерегулирование не уменьшило связь между государством и бизнесом – оно изменило её природу. Раньше государство регулировало рынки. Теперь оно начало обслуживать их.
Приватизация государственных активов не означала, что государство ушло из экономики. Она означала, что государственные активы перешли в частные руки – часто в руки тех, кто был политически близок к власти. В Великобритании приватизация 1980-х годов создала целый класс новых собственников, но она же породила феномен «частных монополий в коммунальном секторе»: компании, которые раньше были государственными, стали частными, но сохранили монопольное положение – теперь уже под защитой регулятора, а не министерства [16]58.
Финансиализация экономики – ещё один важный сдвиг. С 1980-х годов финансовый сектор начал расти быстрее реального. В 1980 году финансовые активы в США составляли около 500% ВВП. К 2007 году – более 1100%. Финансовый сектор стал главным кредитором государства – и, следовательно, его главным клиентом. Когда в 2008 году этот сектор рухнул, у государства не было выбора: оно должно было его спасти, потому что его собственный долг был завязан на те же самые финансовые институты [17]59.
Фаза третья: великая консолидация (2008 – настоящее время)
Кризис 2008 года стал точкой невозврата. Он превратил экстренное вмешательство в постоянный modus operandi.
Quantitative easing (QE – «количественное смягчение»), запущенный Федеральной резервной системой в 2008 году, был задуман как временная мера. Он стал постоянным. Центральные банки начали скупать государственные облигации и ипотечные бумаги в таких масштабах, что фактически стали крупнейшими игроками на финансовых рынках. К 2022 году баланс ФРС превысил $9 трлн – сумма, сопоставимая с годовым бюджетом США [18]60.
Но QE сделал нечто ещё, менее заметное. Он создал ситуацию, в которой разница между государственным и частным долгом начала стираться. Когда центральный банк скупает корпоративные облигации (что ФРС начала делать в 2020 году), он фактически говорит: «Эта компания слишком велика, чтобы упасть, и её долги – это часть государственного баланса». Это не социализм в классическом смысле. Это нечто другое: социализация рисков при сохранении частных прибылей [19]61.
Параллельно шёл процесс концентрации. После каждого кризиса крупнейшие компании становились ещё крупнее – не только в финансах, но и в технологиях, фармацевтике, ритейле. С 2008 по 2023 год рыночная капитализация пяти крупнейших технологических компаний США (Apple, Microsoft, Alphabet, Amazon, Nvidia) выросла с $1,2 трлн до $12 трлн. Это десятикратный рост за 15 лет. Государство не просто наблюдало этот процесс – оно активно участвовало в нём через налоговые льготы, патентную защиту и государственные контракты [20]62.
Технологический фактор: почему концентрация происходит даже без государства
До сих пор я говорил о политических причинах концентрации. Но есть и вторая сила, действующая в том же направлении, – технологическая.
Цифровая экономика устроена так, что в ней концентрация возникает естественно. Это не результат заговора, а следствие трёх механизмов.
Сетевые эффекты. Ценность платформы растёт с каждым новым пользователем. Facebook полезен, потому что в нём все. Amazon удобен, потому что в нём все продавцы. Google точен, потому что все кликают. Это создаёт петлю положительной обратной связи: больше пользователей → платформа лучше → приходят новые пользователи. Со временем рынок схлопывается до одного-двух игроков – не потому что они всех купили, а потому что ими пользуются все.
Экономия на масштабе в software. Производство физического товара дорожает с каждой единицей. Производство программного продукта стоит одинаково – что для ста пользователей, что для ста миллионов. Это означает, что в цифровой экономике переменные издержки стремятся к нулю, а выигрывает тот, кто первым захватил рынок.
Данные как барьер входа. Каждый поисковый запрос, каждый клик, каждая покупка генерирует данные. Эти данные позволяют улучшать продукт. Новая компания не может конкурировать со старой, потому что у неё меньше данных. Данные – это не просто актив. Это способность учиться быстрее конкурента.
Важно: эти технологические факторы не отменяют политических, описанных выше. Они действуют в том же направлении. Симбиоз с государством ускоряет концентрацию – но даже без него цифровая экономика тяготеет к олигополии [21]63.
Структурная причина: демография и государственные обязательства
И здесь мы возвращаемся к Прологу. Демографическое старение создаёт структурное давление на государственные расходы. Пенсии, здравоохранение, уход за пожилыми – это обязательства, которые нельзя легко сократить. Но их можно финансировать – через налоги или через долг.
Налоги растут, но недостаточно быстро. Остаётся долг. Государство становится крупнейшим заёмщиком – и, следовательно, попадает в зависимость от тех, кто этот долг покупает. А покупают его крупнейшие финансовые институты и центральные банки. Круг замыкается [22]64.
Разумеется, эта цепочка не является железной. На каждом этапе возможны политические решения, которые её прерывают или перенаправляют. Но исторически, в последние сорок лет, таких решений принято не было – и цепочка реализовалась в большинстве западных стран.
Таким образом, неокапитализм – это не результат чьего-то злого умысла. Это адаптация. Государство адаптировалось к растущим обязательствам, найдя партнёра в лице крупного бизнеса. Бизнес адаптировался к государству, найдя в нём самого надёжного клиента и страховщика. Обе стороны решили свои проблемы. Цену заплатил средний налогоплательщик и малый предприниматель – но они не были участниками переговоров.
4. ZERO POINT: КЕЙС
Теперь – две конкретные истории. Они показывают, как неокапиталистический симбиоз работает не в теории, а на практике.
Кейс первый: Boeing и американское государство – история одного сращивания
Boeing – крупнейший экспортёр США, один из крупнейших оборонных подрядчиков и символ американской промышленной мощи. Его отношения с государством – это не просто «подрядчик и заказчик». Это образец неокапиталистического брака.
В 1997 году Boeing поглотил McDonnell Douglas – своего главного конкурента. С этого момента на рынке крупных гражданских самолётов осталось два игрока: Boeing и Airbus. Антимонопольные органы США одобрили сделку. С тех пор Boeing ни разу не сталкивался с серьёзной антимонопольной угрозой со стороны американского государства [23]65.
Государство – крупнейший клиент Boeing. Оборонные контракты, заказы NASA, государственные гарантии по экспортным кредитам – всё это составляет значительную долю выручки компании. Когда в 2018-2019 годах разразился кризис 737 MAX (две катастрофы, 346 погибших), государство не отвернулось от Boeing. Федеральная авиационная администрация (FAA), которая должна была быть надзирателем, оказалась в роли защитника: она медлила с приостановкой полётов и сертифицировала самолёт, частично доверив контроль за безопасностью самому производителю [24]66.
В 2020 году, когда пандемия добила авиацию, Boeing получил государственную поддержку через CARES Act. Компания не была национализирована. Она не была расчленена. Она получила помощь и осталась частной.
Случай Boeing – это не исключение. Это парадигма. Компания становится настолько большой и настолько переплетённой с государственными интересами, что государство не может позволить ей упасть. «Слишком велика, чтобы упасть» (too big to fail) – это формула, которая из банковского сектора перекочевала в промышленность, технологии, здравоохранение.
Кейс второй: Австралия – жилищный кризис как неокапиталистический механизм
Если Boeing – это пример прямого сращивания, то австралийский жилищный рынок – пример более тонкого механизма. Здесь государство не спасает конкретную компанию. Оно поддерживает целый класс активов, от которого зависит благосостояние значительной части населения – и банковской системы.
Австралия – страна с одним из самых дорогих рынков жилья в мире. Сидней стабильно входит в тройку наименее доступных городов мира по соотношению цены жилья к доходу. Мельбурн – в десятку [25]67.
Как государство участвует в этом? Не через прямые субсидии (хотя и они есть), а через целый набор политик: налоговые льготы для инвесторов в недвижимость (negative gearing), льготы по налогу на прирост капитала, система пенсионных накоплений (superannuation), значительная часть которых инвестирована в недвижимость через фонды. Все эти механизмы создают постоянный приток капитала в рынок жилья и поддерживают цены на высоком уровне [26]68.
Кто выигрывает? Собственники жилья, банки, пенсионные фонды, государство (через налоги на сделки и землю). Кто проигрывает? Молодые, впервые покупающие жильё, – те самые люди, которые должны заводить детей.
Здесь неокапиталистический симбиоз проявляется не в форме bailout, а в форме структурной поддержки целого рынка. Государство не может позволить себе обвал цен на жильё: это ударит по банкам, по пенсионным фондам, по потребительским расходам значительной части избирателей. Поэтому оно делает всё, чтобы цены не падали. А когда они всё-таки падают – вмешивается. Во время пандемии 2020 года австралийское правительство ввело программы поддержки строительства (HomeBuilder) и временно ослабило регуляторные требования к кредитованию. Результат: цены на жильё не только не упали, но выросли на 25-30% за два года [27]69.
Что общего у двух кейсов
Boeing – это пример прямой зависимости: государство и компания настолько переплетены, что падение одной означает падение другого.
Австралийский жилищный рынок – пример косвенной зависимости: государство не привязано к одной компании, но привязано к целому рынку, который стало невозможно реформировать.
В обоих случаях механизм один и тот же: короткий политический горизонт (2-4 года до выборов) диктует решения, которые выгодны здесь и сейчас, даже если они создают долгосрочные риски. А долгосрочные риски накапливаются – и передаются следующему поколению.
Кейс третий: Китай – симбиоз без демократии
Китайская модель – это государственно-корпоративный симбиоз в его наиболее чистой форме. Здесь нет разделения между государством и бизнесом в западном смысле. Партия контролирует кадровые назначения в крупнейших компаниях. Банки выдают кредиты по политическим, а не рыночным сигналам. Промышленная политика не прячется за нейтральным языком – она открыто называется «сделанным в Китае 2025».
Результат – впечатляющий. За двадцать лет Китай построил высокоскоростные железные дороги, стал мировым лидером в электромобилях и солнечных панелях, создал собственную цифровую экосистему (WeChat, Alipay, Douyin), не зависящую от западных платформ.
Но цена тоже высока. Отсутствие политической конкуренции означает, что симбиоз некому ограничивать. Результат – избыточные инвестиции в проекты, которые никогда не окупятся (города-призраки, пустые аэропорты), долговая нагрузка на регионы, которая скрывается, а не решается, и коррупция, которая является не отклонением, а частью системы обмена лояльности на ресурсы.
Для западного читателя Китай – это одновременно пугало и искушение. Пугало – потому что показывает, во что превращается симбиоз без демократических ограничений. Искушение – потому что показывает, каких результатов можно достичь, если эти ограничения снять [28]70.
5. КОНТРАРГУМЕНТ
До сих пор я описывал государственно-корпоративный симбиоз как проблему. Но у этого симбиоза есть мощная интеллектуальная защита. Более того, многие из тех, кто защищает существующую систему, делают это не из корысти, а из искреннего убеждения, что альтернативы хуже. Прежде чем делать выводы, нужно честно посмотреть на их аргументы.
Что говорят защитники системы
Первый и самый сильный аргумент: симбиоз государства и крупного бизнеса – это не баг, а фича. Это то, что позволяет западным странам сохранять стабильность в эпоху тектонических сдвигов. Когда рушится финансовый сектор, государство должно его спасти – не потому что оно любит банкиров, а потому что крах банковской системы уничтожит сбережения миллионов обычных людей. Когда Boeing теряет рынки, государство должно его поддержать – потому что за Boeing стоят десятки тысяч рабочих мест и целые регионы, зависящие от одного завода. «Слишком велик, чтобы упасть» – это не привилегия, а ответственность [29]71.
Второй аргумент: крупный бизнес эффективнее государства. Когда государство пытается производить что-то само, получается плохо и дорого. Когда оно покупает у бизнеса через государственные закупки – получается лучше и дешевле. Симбиоз – это способ использовать рыночные механизмы для достижения общественных целей. Не идеальный, но лучший из доступных [30]72.
Третий аргумент: конкуренция никуда не делась. Да, крупнейшие компании стали ещё крупнее. Но они конкурируют друг с другом на глобальном уровне. Apple конкурирует с Samsung, а не с местным стартапом. Amazon конкурирует с Alibaba, а не с угловым магазином. То, что выглядит как монополизация на национальном уровне, на глобальном уровне оказывается жёсткой конкуренцией. И в этой глобальной конкуренции государство должно помогать «своим» чемпионам – иначе проиграем китайским [31]73.
Четвёртый аргумент, самый тонкий: демократия требует стабильности. Если государство позволит рухнуть крупнейшим работодателям, наступит безработица. Безработица приведёт к радикализации. Радикализация – к популистам у власти. Симбиоз государства и бизнеса – это цена, которую мы платим за политическую стабильность. Дорогая цена, но альтернатива может оказаться ещё дороже [32]74.
Разбор аргументов
Начну с того, с чем я согласен. В каждом из этих аргументов есть доля истины. Падение системообразующего банка действительно может вызвать цепную реакцию. Крупный бизнес действительно часто эффективнее государства в производстве товаров и услуг. Глобальная конкуренция действительно существует. И стабильность действительно важна для демократии.
Проблема не в том, что эти аргументы ложны. Проблема в том, что они неполны. Они описывают краткосрочные выгоды системы, но умалчивают о её долгосрочных издержках.
О bailouts и моральном риске. Да, спасение банков в 2008 году предотвратило коллапс. Но оно же создало прецедент: если ты достаточно велик, государство тебя спасёт. Это меняет поведение компаний. Зачем управлять рисками, если убытки всё равно национализируют? Исследования показывают, что после 2008 года крупнейшие банки увеличили, а не уменьшили долю рисковых операций – именно потому что уверовали в гарантию спасения [33]75.
О госзакупках и эффективности. Да, частный подрядчик часто строит дорогу дешевле государства. Но когда этот подрядчик – один из трёх в стране, а барьеры входа в отрасль запретительны, слово «дешевле» теряет смысл. Мы не знаем, сколько стоила бы дорога в конкурентной среде, потому что конкурентной среды нет. Мы знаем только, сколько она стоит в олигопольной. А олигополия, как известно, имеет свойство завышать цены [34]76.
О глобальной конкуренции и национальных чемпионах. Да, Apple конкурирует с Samsung. Но Apple также конкурирует с разработчиками приложений в своём же App Store – и устанавливает правила этой конкуренции. Amazon конкурирует с Alibaba, но одновременно является платформой для миллионов малых продавцов, для которых устанавливает комиссии, правила и алгоритмы. Это не просто «большая компания». Это компания, которая стала инфраструктурой. А инфраструктура и рынок – разные вещи [35]77.
О стабильности и демократии. Это самый сильный аргумент – и самый опасный. Он предполагает, что демократия не переживёт экономического кризиса. Возможно, это правда. Но если это правда, то мы должны честно признать: наша система покупает стабильность ценой отказа от конкуренции. А это значит, что рано или поздно стабильность кончится – потому что внутренние напряжения, которые загоняются внутрь, не исчезают. Они накапливаются. Одно из таких напряжений – поколенческое неравенство, к которому мы вернёмся в Знаке 2.
Таким образом, контраргумент не опровергает существование неокапиталистического симбиоза. Он лишь показывает, почему этот симбиоз устойчив – и почему от него так трудно отказаться.
6. ЭКСТРАПОЛЯЦИЯ
Куда это идёт? Как и в Прологе, я не даю предсказаний. Я описываю три сценария, каждый из которых основан на наблюдаемых трендах.
Сценарий первый: инерционный (наиболее вероятный)
Государственно-корпоративный симбиоз продолжает углубляться, но без резких движений. Государства продолжают наращивать расходы, центральные банки продолжают поддерживать рынки, bailouts становятся рутинной процедурой. Крупные компании становятся ещё крупнее, малый бизнес продолжает сжиматься. Рынок недвижимости останется главным каналом поколенческого неравенства.
К 2035-2040 годам доля государственных расходов в ВВП большинства стран ОЭСР приблизится к 45-50%. Доля пяти крупнейших компаний в рыночной капитализации фондовых индексов превысит 30%. Конкуренция не исчезнет – но она окончательно переместится на периферию, в сектора, которые не интересуют государство и крупный бизнес. Средний класс продолжит платить налоги, которые будут перераспределяться между пенсионерами и корпорациями. Это не антиутопия – это экстраполяция текущих трендов [36]78.
Сценарий второй: кризисный (менее вероятный, но возможный)
В какой-то момент система достигает предела. Растущий государственный долг, который обслуживается через финансовые репрессии (ставки ниже инфляции), перестаёт работать – потому что инфляция выходит из-под контроля. Или корпоративный сектор, привыкший к bailouts, совершает ошибку такого масштаба, что даже государство не может его спасти.
В этом сценарии происходит одномоментная рекалибровка: несколько крупных компаний банкротятся, государство вынуждено отозвать неявные гарантии, процентные ставки взлетают. Экономика входит в рецессию – возможно, более глубокую, чем 2008 год. Но в отличие от 2008 года, у центральных банков меньше пространства для манёвра: ставки уже низкие, балансы уже раздуты.
Этот сценарий не означает конец системы. Он означает её насильственную коррекцию – как это было в начале 1980-х, когда ФРС пришлось убить инфляцию через рецессию. Но политическая цена такой коррекции будет выше, потому что население старше, обязательств больше, а доверия к институтам меньше [37]79.
Сценарий третий: адаптационный (возможный, но требующий политической воли)
Государства начинают постепенно отказываться от роли «страховщика последней инстанции». Bailouts заменяются механизмами урегулирования банкротств (как это было частично сделано после 2008 года через Dodd-Frank Act, но затем ослаблено). Налоговые льготы для крупного бизнеса пересматриваются. Антимонопольное законодательство обновляется для цифровой эпохи – не чтобы разрушить крупные компании, а чтобы отделить инфраструктуру от бизнеса на этой инфраструктуре.
В этом сценарии рост государственных расходов замедляется, но не останавливается. Концентрация капитала не обращается вспять, но перестаёт ускоряться. Система становится не «справедливой», а чуть менее олигопольной.
Для реализации этого сценария требуется политическая воля, которой пока не видно. Но она может появиться – особенно если поколение Z, которое сегодня платит самую высокую цену за неокапиталистический симбиоз, начнёт голосовать и требовать перемен. Пока этого не произошло, но демография работает на них: старшее поколение будет постепенно уходить, и политический вес молодых будет расти. Вопрос в том, успеет ли система адаптироваться до того, как кризисный сценарий реализуется первым [38]80.
7. РЕЦЕПТ АДАПТАЦИИ
Макро: что могут сделать институты
Если государство и крупный бизнес срослись, демонтаж этого симбиоза невозможен одним ударом. Но можно начать с трёх вещей.
Первое: прозрачность. Единый, публичный, машиночитаемый реестр всех государственных субсидий, налоговых льгот, bailouts и госзакупок с указанием получателей и условий. Сегодня такого исчерпывающего реестра не существует ни в одной западной стране в полном виде – и это не случайно. Отдельные базы данных есть, но они разрозненны, неполны и труднодоступны. Объединение их в один инструмент – это не революция, а инвентаризация.
Второе: конкуренция. Вся глава построена на том, что конкуренция исчезает. Рецепт должен включать её восстановление. Снижение барьеров входа в отрасли, где сегодня доминируют олигополии. Антимонопольная политика, адаптированная к цифровой эпохе: не просто «компания слишком большая», а «компания контролирует инфраструктуру и одновременно конкурирует на ней». Интероперабельность платформ: возможность перенести свои данные и репутацию из одного сервиса в другой – как можно перенести номер телефона от одного оператора к другому. Открытые стандарты, которые не позволяют одной компании запереть рынок.
Третье: ограничение обратного выкупа акций для компаний, получающих государственную поддержку. Это спорная территория. Критики утверждают, что ограничения на buyback снижают эффективность распределения капитала и мешают компаниям возвращать деньги акционерам. Это серьёзный аргумент. Но есть и контраргумент: если налогоплательщик страхует ваши риски, он имеет право спросить, куда вы дели прибыль. Ограничение не обязательно должно быть запретом – это может быть временное условие на период получения господдержки.
Всё перечисленное требует государства, которое одновременно является частью проблемы и предлагаемым решением. Это внутреннее напряжение, которое данная глава не снимает, а лишь подсвечивает. Можно скептически заметить: государство, сросшееся с бизнесом, не будет само себя реформировать. Это правда. Но у государства есть конкуренты: другие государства, другие юрисдикции, другие модели. И в той мере, в какой конкуренция юрисдикций сохраняется, у государства остаётся стимул к самореформированию.
Микро: что это означает для человека
Крупные платформы будут усиливаться – это тренд, а не временное явление. Если ваш бизнес или доход зависит от одной платформы, это риск. Диверсификация каналов – не паранойя, а страховка.
Владение инфраструктурой в широком смысле (земля, недвижимость, доля в платформе, патенты) становится выгоднее, чем владение сервисом, построенным на чужой инфраструктуре. Тот, кто владеет маркетплейсом, зарабатывает больше того, кто на нём торгует. Это не восстановится само собой – это структурный сдвиг.
Наконец, зависимость от одной корпорации как работодателя в мире, где крупные компании всё глубже врастают в государство, – это не только экономический, но и политический риск. Диверсификация навыков и источников дохода – это не self-help совет, а рациональная реакция на неокапиталистическую реальность.
8. СВЯЗКА
Неокапитализм не существует сам по себе. Он – ответ на демографическое давление, описанное в Прологе. Когда обязательства государства растут быстрее производительности, государство ищет партнёра. И находит его в крупном бизнесе.
Но у этого партнёрства есть цена. Оно ускоряет концентрацию капитала. Оно создаёт «частные монополии под государственной защитой». Оно вымывает середину – средний бизнес, который не имеет доступа к bailouts и не может нанять лоббистов.
Это подводит нас к следующему знаку. Одно дело – сказать, что капитал концентрируется. Другое дело – показать, насколько быстро это происходит и какие последствия это имеет для всех, кто не находится на вершине пирамиды. Знак 2 – Эффект Матфея – именно об этом. О том, почему богатые богатеют быстрее, чем растёт экономика, и почему это не случайность, а встроенное свойство системы.
ИСТОЧНИКИ И ПРИМЕЧАНИЯ
ЗНАК 2. ЭФФЕКТ МАТФЕЯ: ГЛОБАЛЬНАЯ КОНЦЕНТРАЦИЯ КАПИТАЛА
1. СИМПТОМ
Есть фраза, которую приписывают разным авторам – от библейского Матфея до банкира Дж. П. Моргана: «Деньги идут к деньгам». В Евангелии от Матфея она звучит жёстче: «Ибо всякому имеющему дастся и приумножится, а у неимеющего отнимется и то, что имеет». Социолог Роберт Мертон в 1968 году назвал это «эффектом Матфея» – механизм, при котором изначальное преимущество накапливается и усиливается само собой [1]81.
Сегодня эффект Матфея перестал быть метафорой. Он стал математической реальностью глобальной экономики. Богатые богатеют не просто быстрее бедных – они богатеют быстрее, чем растёт сама экономика. Это не моральное суждение. Это статистический факт, который можно измерить, разложить на составляющие и – что самое важное для этой книги – связать с остальными симптомами трансформации Запада.
Что именно наблюдается сегодня
Вот несколько цифр, которые не требуют комментария – они сами по себе являются диагнозом.
Первое. В 2023 году 1% самых богатых людей мира владел 47% мирового богатства. В 2008 году, сразу после финансового кризиса, эта доля составляла 42%. Кризис, который должен был ударить по богатым сильнее всего, увеличил их долю. Пандемия 2020 года – то же самое: состояние десяти богатейших людей мира удвоилось за первые два года COVID-19, в то время как доходы 99% населения планеты сократились [2]82.
Второе. С 1980 по 2023 год реальные доходы нижних 50% населения США выросли примерно на 20%. Доходы верхнего 1% – на 200%. Доходы верхней 0,01% – на 450%. Это не опечатка. Это данные Национального бюро экономических исследований и Всемирной базы данных о неравенстве [3]83.
Третье. Скорость накопления капитала превышает скорость экономического роста. Тома Пикетти сформулировал это в виде неравенства r > g, где r – доходность капитала, g – темпы экономического роста. Исторически, за исключением нескольких десятилетий после Второй мировой войны, доходность капитала составляла 4 – 5% в год, а рост – 1 – 2%. Разница в 2 – 3 процентных пункта, накопленная за поколение, создаёт пропасть [4]84.
Четвёртое. Три крупнейшие инвестиционные компании мира – BlackRock, Vanguard и State Street – управляют активами, превышающими $20 трлн. Это больше, чем ВВП Китая. Через эти три компании проходит контроль над значительной долей крупнейших корпораций мира. Исследования показывают, что «большая тройка» является крупнейшим акционером в 40% всех публичных компаний США и в 88% компаний из индекса S&P 500 [5]85.
О чём этот знак – и о чём он не будет
Эта глава – не манифест против богатых. Она не про то, что неравенство «несправедливо». Она про то, что концентрация капитала – это не случайность и не временное отклонение, а встроенное свойство системы, в которой мы живём. И что эта концентрация имеет последствия, которые выходят далеко за пределы дискуссий о справедливости – они определяют политику, культуру и демографию.
Эффект Матфея – это третий знак, потому что он является прямым следствием неокапитализма (государство поддерживает крупных игроков) и одновременно причиной стагнации (концентрация капитала душит спрос и инновации). Но прежде чем связать его с соседними главами, нужно понять его анатомию.
2. МЕХАНИКА (ДИАГНОСТИКА)
Концентрация капитала – это не одно явление, а несколько параллельных процессов, которые усиливают друг друга. Разложим их по отдельности.
2.1. Концентрация богатства: пирамида становится круче
Начнём с самого наглядного – распределения богатства между людьми.
Группа населения
Доля в мировом богатстве (2000)
Доля в мировом богатстве (2008)
Доля в мировом богатстве (2023)
Верхний 1%
38%
42%
47%
Верхние 10%
65%
69%
73%
Нижние 50%
4%
2%
1,5%
Источники: Credit Suisse Global Wealth Report 2023; World Inequality Database, 2024 [6]86.
Что здесь важно увидеть, помимо самих цифр.
Первое: нижняя половина человечества практически исчезла с карты мирового богатства. Её доля сократилась с 4% до 1,5% – это статистическая погрешность в расчётах верхнего одного процента.
Второе: тренд не прерывался ни кризисами, ни пандемиями. 2008 год должен был стать ударом по богатым – их финансовые активы рухнули. Но центральные банки залили рынки деньгами, активы восстановились быстрее, чем рабочие места, и концентрация продолжилась. Это ключевой момент: современные финансовые кризисы последних десятилетий не сокращают неравенство, а, как правило, увеличивают его – потому что у богатых есть ресурсы, чтобы переждать бурю и скупить подешевевшие активы [7]87.
Третье: 73% мирового богатства в руках 10% населения – это не рекорд в историческом масштабе, но это возврат к уровню начала XX века, до того как две мировые войны и Великая депрессия разрушили концентрацию капитала. То, что мы считаем «нормальным» – послевоенное снижение неравенства – было исторической аномалией, а не правилом [8]88.
2.2. Концентрация доходов: зарплаты и капитал расходятся
Богатство – это накопленный запас. Доход – это поток. И здесь картина не менее показательна.
Страна
Доля верхнего 1% в национальном доходе (1980)
Доля верхнего 1% (2023)
США
10%
20%
Великобритания
7%
14%
Германия
9%
13%
Франция
8%
11%
Австралия
5%
10%
Источники: World Inequality Database, 2024; OECD Income Distribution Database, 2024 [9]89.
Два разных механизма роста верхушки.
В англосаксонских странах (США, Великобритания, Австралия) рост доли верхнего 1% произошёл в основном за счёт взрывного роста зарплат топ-менеджеров и финансистов. В континентальной Европе – медленнее, за счёт доходов от капитала.
Это различие важно, потому что оно показывает: концентрация доходов – это не только про «богатых рантье». Это ещё и про трансформацию рынка труда, где небольшая группа профессионалов (CEO, управляющие хедж-фондов, партнёры консалтинговых фирм) отрывается от всех остальных.
В США в 1965 году CEO зарабатывал в 21 раз больше среднего работника. В 2023 году – в 344 раза больше. Это не результат того, что CEO стали в 16 раз умнее или продуктивнее. Это результат изменения социальных норм, налоговой политики и структуры корпоративного управления [10]90.
2.3. Концентрация корпоративная: кто владеет компаниями
Теперь – уровень корпораций. Здесь концентрация идёт по двум осям: концентрация внутри отраслей (всё больше рынка у всё меньшего числа компаний) и концентрация собственности (всё больше компаний принадлежат всё меньшему числу институциональных инвесторов).
Показатель
1980
2023
Доля 5 крупнейших компаний в S&P 500 по рыночной капитализации
12%
28%
Доля активов, управляемых топ-3 инвесткомпаниями (BlackRock, Vanguard, State Street)
<1%
>$20 трлн
Количество публичных компаний в США
~7 000
~4 000
Источники: S&P Global; Federal Reserve; World Federation of Exchanges [11]91.
О чём говорит сокращение числа публичных компаний.
В 1996 году в США было около 7 300 публичных компаний. Сегодня – менее 4 000. Это не значит, что бизнес умер. Это значит, что компании уходят в частные руки (private equity), сливаются или просто не выходят на биржу. Для инвестора-гражданина это означает сужение возможностей: раньше можно было купить акции растущей компании, сегодня значительная часть роста происходит вне публичного рынка – и, следовательно, вне доступа для обычного человека.
Роль «большой тройки» (BlackRock, Vanguard, State Street) заслуживает отдельного внимания. Эти три компании являются крупнейшими акционерами почти всех крупных корпораций. Формально они не управляют компаниями – они управляют индексными фондами, которые просто копируют рынок. Но де-факто их совокупный вес в голосованиях акционеров огромен. Когда BlackRock, Vanguard и State Street голосуют одинаково – что случается часто, потому что у них схожие интересы, – их совокупного пакета достаточно, чтобы влиять на решения в большинстве компаний из S&P 500 [12]92.
2.4. Концентрация географическая: где живут богатые
Капитал концентрируется не только в руках немногих людей, но и в немногих местах.
Город / регион
Доля в мировом богатстве (2000)
Доля (2023)
Северная Америка
33%
Бесплатный фрагмент закончился.
