Читать книгу: «Анабарская сказка»

Шрифт:

Все права защищены. Никакая часть этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в интернете и в корпоративных сетях, а также запись в память ЭВМ для частного или публичного использования, без письменного разрешения владельца авторских прав. По вопросу организации доступа к электронной библиотеке издательства обращайтесь по адресу mylib@alpina.ru

© В. Ремизов, 2026

© ООО «Альпина нон-фикшн», 2026

* * *

Сибирь – колония особого рода, не отделенная океаном от метрополии, вполне доступная стихийному движению русской народности, представляет прямое продолжение русской жизни по сю сторону Камня.

Георгий Вернадский


Для России колонизация была основным фактором истории.

Василий Ключевский

Коч. Графическая модель. Автор модели Сергей Кухтерин (НПО «Северная археология – 1»), художник Александр Кухтерин

1

Якутский острог гулял с обеда, где-то пели, где-то громко и нетрезво орали, а где-то уже и лавки затрещали. Нежданный праздник был законным – большой отряд казаков вернулся из дальнего похода. Бессемейные служивые собрались в торговой бане, туда же подтянулись все ярыжки 1 Якутского, пир стоял шумный и надолго. Казацкие десятники Данила Колмогор и Иван Лыков, отмывшись от копоти костров и конского пота, тоже выпили по чарке и теперь в непривычно нарядных кафтанах и сияющих дегтем сапогах шли на двор к воеводе.

Просторная горница жарко натоплена, свечи потрескивают, на столе праздничная серебряная посуда. Воевода и сам нарядился по случаю – из-под зеленого кафтана, расшитого золотым шелком, выглядывали полосатые зелено-синие штаны, на ногах желтые сапоги мягкой кожи. Данила с Иваном перекрестились на иконы, поклонились хозяину.

– Раздевайтесь! Выпьем за такое дело!

Государев стольник воевода Петр Урасов, человек властный и умный, когда пребывал в духе, мог и по-товарищески держаться. Улыбался Даниле. Его отряд, полгода назад посланный за непростым делом, вернулся, не потеряв ни одного служилого, и с ясаком 2, добранным у непокорных якутов.

Данила распустил тесемки холщового мешочка, достал вязку из пяти соболей. Встряхнул, расправляя темный мех:

– Поминки 3 с нас, Петр Петрович… Благодарим Бога и государя, что послал на добрую службу.

Воевода принял, не без жадности оценивая драгоценные, темным шелком переливающиеся, невесомые шкурки:

– Ну-ну… – поднес к подсвечнику.

– Одинцы! – с уважением к соболям улыбался Иван.

– Вижу, чай! – Урасов качнул высоким воротом кафтана, усыпанного жемчугом. – Закусим чем бог послал! Прокоп! – крикнул в соседнюю комнату.

Сели. Во главе стола – среднего роста, с небольшим животом, обтянутым тонким иноземным сукном, крепкий воевода. Взгляд привычно властный и подчеркнуто спокойный. Напротив десятники – Иван Лыков с сухим морщинистым лицом, острым, много раз перебитым носом и небольшой кучерявой бородой и Данила Колмогор. Этот был самым молодым за столом. Светло-русые, чуть вьющиеся волосы, умные серые глаза; только рваный, плохо заросший шрам на щеке чуть портил лицо.

Явился Прокоп, здоровенный молчаливый детина, исполнявший у воеводы разные доверенные должности – сейчас он был дворецким, – внес наливки. Серебряный кубок с тонко отлитыми зверями и птицами поставил перед воеводой, другие, серебряные же, но поменьше и попроще, – перед гостями. Две красивые девки из иноземок разложили и расставили свежий ржаной хлеб, калачи пшеничной муки, ложки, перец, горчицу, соль. Внесли котел с ухой из красной рыбы, Прокоп сам разливал по мискам.

– Ну что, пятидесятник казачий! – Воевода поднял белый пенящийся мед и хитро уставился на Данилу. – Указ привезли из Москвы – жалует тебя государь Михаил Федорович новым чином и годовым жалованьем в пять с половиной рублей, пять с осьминой четей 4 хлеба, четыре чети овса и два пуда соли… – Урасов говорил не торопясь, со значением, словно сам и был государем. – И еще сукна доброго… Рад небось?

Данила благодарно кивнул, но взгляд оставался спокойным.

– Знал бы царь об этом твоем походе – и сотником бы пожаловал! Есть за что! Так, что ли, Ваня, чего головой трясешь?

– Так-так, Петр Петрович, по заслугам Даниле… – Морщинистое лицо Ивана Лыкова разгладилось улыбкой.

– Отвык от хмельного! – Урасов довольно оперся на высокую спинку. – Пей за товарища! Завтра отоспитесь!

Выпили, стали хлебать жирную уху.

– Ясак предъя́вите, садись с дьячком доездную память составь, все опиши – кто ранен был, кто в драке отличился. В Сибирском приказе любят, когда складно изложено… Прокоп, чего там у тебя?

Прокоп внес большой пирог – горячий запах печи и румяной ржаной корки поплыл по комнате. Пирог блестел, обильно политый ореховым маслом.

– Рассказывайте, чего молчите! Опять отличился перед товарищами! – Воевода, обжигаясь, отломил угол пирога. – Я этого Ермилу-басурманина поил-кормил в Якутском, а он, паскудник, в бега!

– Так умер сын его, что ты в аманатах 5 держал…

– А Ермил как об этом узнал? – перебил Урасов, вцепившись взглядом в Колмогора.

– Дурные вести по лесам быстро бегут, – ответил Данила, отставляя пустую миску.

– Ты что же не расспросил?

Данила молчал, вспоминая непростые долгие переговоры со смертельно обиженным якутским князцом.


Отряд казаков Данилы Колмогора ушел из Якутского острога через две недели после Нового года 6, в середине сентября. Их было семнадцать человек, каждый с двумя конями, с собой вели ездовых собак. Им предстояло спуститься сто пятьдесят верст вниз по Лене, потом подниматься по Алдану. Сколько – никто не знал, Алдан – большая река, до истока еще никто не ходил. Куда-то вверх по нему откочевали якутские князцы Чугуй и Ермил со всеми своими улусными людьми и скотом. Непослушны сделались, отказались платить ясак и ушли.

К концу октября казаки добрались до большого притока Алдана, реки Маи, где и нашли следы беглецов.

Оставив под присмотром трех казаков лошадей и часть припасов, на собачьих нартах и лыжах двинулись вверх по замерзшей уже Мае. Шли небыстро, по боковым притокам искали следы людей или скота, сами кормились. Места богатые, на ночь ставили под лед сети-пущальницы и всегда были с доброй рыбой. И себе, и собакам хватало. На третью неделю пути на переходе в скальной узости попали в засаду к изменившим якутам. Их было почти две сотни. Казаки наспех окружили себя нартами и лыжами, нацепили пансыри 7 и, гремя выстрелами из пищалей, отбивали приступы до самого вечера. Когда начало темнеть, напор якутов ослабел, Данила сделал вылазку всеми людьми, и нападавшие побежали, унося раненых – их, видно, было немало. Четверых убитых нашли, прикопанных в снегу. В отряде Колмогора тоже были раненные стрелами, в основном в руки и ноги, в свальной драке кого-то достал и якутский нож, и пальма 8, но все обошлось, слава богу. Взяли нескольких пленных, от которых узнали, где искать беглецов.

К концу ноября с помощью вожей 9 на реке Юдоме нашли князца Чугуя. Напали на укрепленное стойбище и после недолгого боя – сам Чугуй был ранен в шею – стали договариваться. Князец вынужден был подтвердить прежде данную шерть 10 на холопство московскому царю и послал своих людей к князцу Ермилу, но тот бесстрашно со всеми сродниками уходил вверх по Юдоме.

Беглецов было много, шли они со скотом, и настичь их было несложно, но Данила, избегая войны, терпеливо действовал через переговорщиков. В конце концов удалось без крови навязать высокую волю Белого царя. Собрали ясак за нынешний и за прошлый годы, замиряясь, отдарили подарками и отправились в обратный путь. Весь поход занял почти полгода.


Урасов, хищно прищурившись, вслушивался в каждое слово Данилы Колмогора. Когда тот закончил, долго еще сидел, хмуро о чем-то раздумывая.

Воеводство было молодое, места нетронутые, соболей отсюда отправлялось в десятки раз больше, чем из других подчиненных и уже хорошо опустошенных земель, и это давало якутскому воеводе особенные права. Всем окрестным иноземцам крепко было памятно, как после большого и долгого восстания якутских родов перевешал он без царева указа десятки их сродников – лучших людей и князцов. Носы и уши резал, глаза выкалывал, живыми в землю закапывал. Иных, запытав до смерти, потом мертвыми вешал. И своих казаков, заподозрив в корысти или измене, не щадил: за ребра крючьями подвешивал, клещами раскаленными пуп и жилы тянул, и голову клячем воротил, и по мужскому естеству прутьем стегал… В Якутском остроге было уже семь тюрем, и тех не хватало. Даже второй воевода Парфен Обухов, как и сам Урасов, царский стольник, больше года сидел в казенке, облыжно обвиненный Урасовым в государевой измене.

Прокоп принес горшок с кашей и большой кусок разварной говядины, начал было ее резать.

– Иди-иди, сами… – отослал его воевода и налил крепкого хлебного вина 11. – Аманатов почему нет? – Недобрыми хмельными глазами уставился на Данилу.

– Далеко везти было, когда бы водой шли…

– Не вертись, Данила! Царев указ нарушаешь!

– В указе велено лаской с иноземцами обходиться! Коли своей волей соболей дают, так аманатов не брать! За два года ясак привез! Чего еще?! – стоял на своем Данила.

– А я велел – брать! Тебя двух князцов покорить послали, а у меня их сотни! Когда аманат в казенке – его родичи у меня вот здесь! – Урасов сжал небольшой, но цепкий кулак.

– И так придут, – осторожно поддержал товарища Иван. – Нужда у них в котлах и в железе, одекуй 12 тоже охотно брали.

Девки принесли оладьи, масло, мед в сотах. Петр Петрович рыгнул сыто, проводил одну нетрезвым взглядом. Нахмурился и отодвинул свою чарку. Посидел со значительным видом.

– Однако кочи 13 начинайте ладить… – Урасов отряхнул бороду от крошек. – Просился в земли неведомые? Отпущу, как лед сойдет!

– На восток?! – замер Данила.

– Не ликуй раньше времени. – Урасов замолчал, важно глядя на пятидесятника. – У меня больше двухсот казаков отпущены по разным землям! На Яну и Индигирку пятнадцать служилых снаряжаю! На две реки! Больше некого! Михайла Стадухин с Сенькой Дежневым на восток на Оймякон-реку ушли, а тоже оказались на Индигирке, будто там медом намазано! Ты смекаешь, как оно могло статься?

Данила напрягся, не понимая, к чему тот клонит, пожал плечом.

– Вот и мне неведомо. Может, и мозги мне засирают своими сказками, но ясак добрый взяли. Стадухин теперь в Жиганах кочи строит, как раз как ты хотел, на Колыму-реку собирается… Ему там ближе, он и пойдет!

– Петр Петрович, да как же… – перебил Данила, растерянно, с просьбой глядя в глаза воеводы. – Я и в Якутский пришел, чтоб Студеным морем государю служить! На Индигирку-реку в одно лето обернулся!

– Ну-ну, что с того?!

– Как что? Государеву казну в целости привез! Другие по два и по три года в те края ползают! Про Колыму-реку я первый тебе челом ударил! Как тебя еще-то просить?! – Данила замолчал, униженно заглядывая в глаза Урасову, но тот на него не смотрел. – Добро! Пусть Михайла туда идет, пусти – мы с Иваном дальше морским берегом двинемся, новые собольи реки разведаем…

Воевода не слушал. Закусывал оладьями. Вытер руки и посмотрел строго на казаков:

– Твое дело потуже будет. На запад от устья Лены морем пойдешь!

– Куда? – опешил Данила.

– За Оленек-реку!

Данила замер, соображая, опустил взгляд в блюдо с оладьями, по щекам ярый румянец бежал. Иван растерянно и даже боязливо, как бы чего не сказал лишнего, поглядывал на товарища.

– Пусти ты нас на восток, Петр Петрович, Данила всю зиму про то тоскует, у нас и лес добрый для морских кочей заготовлен.

– Примолкни, Ванька! Не просто так вас отправляю! За устьем Оленька-реки из Якутского еще никто не бывал! Ни морского берега, ни реки не ведаем!

– Государев указ был на запад дальше Оленька не ходить! – простодушно напомнил Иван. – Под смертной казнью! Какие же то реки?

– Имен им нету, вас шлю, чтобы проведали!

Воевода глядел строго, обращался к Даниле, но тот отвернулся. Большая, в мозолях и ссадинах, рука нехорошо вцепилась в край стола, то ли подняться и уйти собрался, то ли стол опрокинуть.

– Три года назад я Анисима Леонтьева туда посылал, – продолжил Урасов, – да он сгинул без следа…

– Что я, нянька Анисиму?! – грубо перебил, совсем уже не сдерживая гнева, Данила.

– Надо их найти! – надавил Урасов. – Не их, так сыскать, что там стряслось. Прошлым летом с Жиганского острожка отправлял казаков, не нашли ничего, говорят, морские льды за Оленек не пустили. Поди проверь тех воров, может, и не ходили никуда.

– Море здесь такое, Петр Петрович… – заступился за казаков, а скорее за море Иван, – крепко ледовитое.

Данила молчал. Ясно было, что те купцы и казачьи начальники, кого Урасов отпустил морем на восток, на новые реки, занесли немало соболей, еще и посулили столько же, его же просьбы и подношения были напрасны. И сейчас воевода многое недоговаривал.

– Я и не слыхал про того Анисима. – Иван опасливо косился то на воеводу, то на товарища.

– Льдами их затерло, коч без людей к устью Оленька принесло. С ним шесть казаков должны были на землю выйти. Где они теперь? Неужто тебе не в доблесть пропавших товарищей сыскать?! – Урасов прищурился на Данилу, но тот молчал.

Воевода посидел, раздумывая, потом продолжил, разряжая тяжесть, нависшую над столом:

– Грани между Якутским и Мангазейским воеводствами до сих пор нет. Из Тобольска нарочно для этого дела служивого грозятся прислать, чтоб по всем правилам чертеж изготовил. Тебе надо будет реку сыскать, годную для грани! Ее и чертить!

Данила молчал, но взгляд его тяжелел, и сам он будто в размерах увеличивался, Иван всерьез уже волновался, не уцепил бы Данила воеводу за бороду. Урасов же, привычный к своеволию казаков, спокойно разливал вино:

– В лесах нынче дюже неспокойно стало, иноземцы промышленников теснят на промыслах, в зимовьях и на переходах насмерть побивают. За зиму на Вилюе убили тридцать человек, на Яне одиннадцать, на Витиме да на двух Мамах-реках двенадцать… Служилых людей тоже бьют! Хорошо, если без большой войны обойдетесь! – Воевода поднял свой кубок, потянулся чокнуться, но Данила будто не видел этого. – Ясак добрый соберешь, отправлю с ним в Тобольск! Сотником вернешься!

– Да что мне твой Тобольск?! – Данила, не скрывая зла, щурился на воеводу.

Урасов заговорил совсем уже мирно, словно признавал право пятидесятника на гнев:

– Стихни, Данила… Тебе Анисима Леонтьева искать, чего зря болтать! И чертеж этот… Сдюжишь! – Он допил свой кубок. – Мне за Оленьком такой, как ты, нужен.

2

Якутский острог был заложен в 1632 году на правом берегу Лены казачьим сотником Петром Бекетовым. Тогда он назывался Ленским острожком, был невелик, но выдержал долгую осаду якутов, собравшихся тысячным войском. Поставлен, однако, он был неудачно: высокие весенние паводки заливали строения, а в один особо полноводный год Лена унесла бо́льшую часть стены. Острог перенесли на новое место, но туда тоже доставала вода, и Якутский, теперь он назывался так, перенесли еще раз, семьюдесятью верстами выше по течению – на левый берег своенравной реки.

В 1638 году острог стал центром Якутского уезда. Границ нового воеводства никто не ведал – в то время до них еще не дошли. Но всего через десять лет силами ватаг 14 соболиных промышленников и небольших отрядов казаков появились государевы острожки за тысячи верст от Якутского – на Чукотке, на побережье Охотского моря, на Амуре. Все эти служилые и вольные люди уходили отсюда, с берегов великой реки Лены.

Самое дальнее государево воеводство за полтора десятка лет своего существования превысило размерами Русь, что была при Иване Грозном.

Вольный и богатый соболиный промысел, как и в целом вольная жизнь в изобильном краю, манил людей с Руси, и острог быстро разросся. Кроме высокого двора воеводы и церкви, выстроили просторные съезжую и таможенную избы, торговую баню, амбары на соболиную казну, для хлеба и соли, пороховой погреб, торговые лавки, несколько тюрем, пыточную избу, двор для приезду иноземцев, как тогда называли коренных обитателей этих мест. К началу 1640-х годов большой гостиный двор был поставлен только наполовину, но в нем уже останавливалось немало народу – приближалась весна, и с промыслов на дальних реках во множестве возвращались торговые и промышленные люди. Заваленные снегом избы казаков и посадских людей15 лепились к стенам. Так же стояли зимние чумы мирных якутов. Времена были неспокойные, и вся жизнь пряталась пока внутри города. Слобода снаружи острога только начинала строиться.


На другой день Данила подал воеводе бумагу. Бил челом отставить его от государева жалованья и службы. Пьяный пошел с ней к Урасову, и шуму получилось много. Взбеситься воеводе было от чего. Уйти с государевой службы можно было только по немощи или померев, но тут все было хуже. Государь по урасовскому челобитью пожаловал Данилу пятидесятником, а он в ответ самую свинскую неблагодарность выказывает. Допустить такой дурнины нельзя было. Урасов явился к Колмогору с тремя дюжими казаками, надел ему на шею колодку и посадил в тюрьму. Печей топить не велел, двери растворить и никакой овчинки не давать.

Вечером, когда челобитчик протрезвел, велел привести к себе. Данилу так колотило от холода, что и язык уже не шевелился. Тяжелая колода, из которой торчали голова и ладони Колмогора, тряско стучала об стену. Воевода же пил крепкое хлебное вино и закусывал квашеными огурцами.

– Выбирать тебе не из чего, Данила… – Урасов говорил с пятидесятником с ехидной ласкою, с бережливостью, так, видно, кошка озорует с мышкой. – Или тюрьма года на три – пока челобитная твоя до Москвы дойдет и обратно вернется… или ты сейчас порвешь ее и станешь собираться, куда я велю! Тут, в Якутском, Данила, моя воля и никакой другой не будет!

Колмогор молчал, отвернувшись. Трясся от холода и бессилья.

– Служивый ты добрый, таких у меня немного, поэтому покуда без кнута обошлись и разговариваю с тобой как с сыном… с блудным… – Урасов налил себе в кубок, отпил и захрустел огурцом. – Сладишь это дело – отпущу, куда укажешь!

– Ты мне перед Юдомой-рекой то же обещал! – Данила повернул голову, не скрывая злобы. Урасов даже поморщился, опасаясь, что плюнет.

– Я тебе вчера все обсказал: мне для розыска Леонтьева честный служивый нужен – некого больше послать!

– Опять наврешь… – Данила потянулся головой к ладони, пытаясь вытереть оттаявший нос, но не дотянулся. Нахмурился, обреченно глядя в хмельные глаза своего насильника.

Воевода же допил из кубка и вытер усы:

– Ты мне не поп, чтоб я перед тобой исповедовался. Чего решил – в тюрьму или на волю?


Колмогор пил несколько дней. Без него ясак не сдавали и никаких других дел не делалось. Воевода не неволил, сам вина прислал, примиряясь. В торговую баню, где гуляли его казаки, Данила не ходил, сидел мутный у обледеневшего слюдяного окошка. Все мысли были, как уйти из-под воеводской власти. Честного выбора не было – только бежать! Сговориться с казаками, сделать вид, что идут куда послали, а в устье Лены повернуть на восток. На волю. Так делали, и нередко, но то ради вольного грабежа и разбоя, не знающего пределов, когда не различали ни своих, ни чужих. Кто-то корыстничал и потом уходил к Руси тайными тропами, но чаще, погуляв год-другой, делились с воеводой добычей, приносили повинные челобитья и бывали прощены. Не хватало служилых на эти бескрайние просторы.

Это была бы воля, но позорная, воровская 16. Данила воображал, как уходит в полунощный океан, ветер давил парус, волны кидали тяжелый коч… и тут же видел всесильного беса-воеводу. Тот из мести наладит за ним погоню. Биться со своими, православными, негоже было.

Пятидесятник заваливался на лавку, укрывался одеялом и мучился бесплодными думами об одном и том же. Все в голову лезло, как три дня назад, счастливые, подъезжали к Якутскому.

Они с Иваном на мохнатых якутских лошадях ехали передовыми. За ними еще всадники, вьючные кони и целый караван груженых собачьих нарт. Длинно растянулись, дальних едва и видно было за поземкой. Народ уже собрался на берегу у ворот Якутского.

Подъезжали, задирали головы на знакомые очертания острога. Высокие бревенчатые стены завалило за долгую зиму. Крыши сторожевых башен под снежными овчинами не узнать было, только темный шатер Живоначальной Троицы строго торчал в небо. Дымы курились над жильем, спрятавшимся за стенами. К нему они и стремились, больше месяца топтали снега, все невольно улыбались.

Из главных ворот в собольей шубе нараспашку явился сам Урасов. Народ нетерпеливо расступался перед воеводой, вперед не лез.

Выехали на берег, спешивались у коновязи, крестились благодарно на надвратную икону, кланялись низко Богу, воеводе и людям. Усы и бороды в сосульках, лица коричневые от костров, давно не мытые и не стриженные. Данила тогда, как к отцу родному, направился к Урасову. Поклонился в землю, поклонился и воевода.

Подходили, снимая шапки, казаки, воевода строго рассматривал каждого, кивал в ответ по-отцовски:

– Ну-ну, отощали, как собаки, мыльню вам Кузьма затопил. Ступайте, с дороги-то хорошо. Вечером, Данила, ко мне приходи. Ступайте, ступайте.

Нарты и сани, груженные добычей, все подъезжали. Воевода цепким взором изучал увязанную поклажу и наконец в окружении ушников и подхалимов двинулся в ворота. Народ бросился к умученным всадникам. Обнимались, целовались, голоса зазвучали вольно.

– А мой-то! Мой-то где?! – бежала от ворот острога жена Никиты Устьянца в цветастом платке и распахнутой нарядной шубейке. – Никитка! Вон он! Живой! – Отпихнув кого-то по дороге, так и кинулась на здоровяка-мужа.

– Успела нарядиться, сундук-то раскидала!

– И чего наряжалась?! Никита ить сей же час тебя разденет! И охнуть не успеешь!

– То ли он ее, то ли она его! – смеялись вокруг над крепко обнявшимися.

– Погоди, Наталья… Ну-ну… ладно… – морщился казак задубевшим от морозов лицом. – Чего ревешь, ворона?!

Данила невольно улыбался, вспоминая своих казаков в их счастливый час.

«Вот и сходил, – очнулся пятидесятник от благостных видений, – помянул соболями. Поговорил». Данила стиснул челюсти и обреченно закачал головой – будто цепью опутал его вероломный Урасов.

Иногда заходил Иван, приносил закуску, бормотал что-то недовольно, затапливая печку, в одиночество Данилы не вмешивался и в собутыльники не навязывался. Да и обсуждать было нечего – они всё друг про друга знали. Иван был на двадцать лет старше, а главное, мягче характером, он не слишком разделял честолюбивые мечтания Данилы о безвестном ледовитом пути на восток, а и отстать от друга уже не мог. Как две руки были на одном тулове.

Даниле же Колмогору эти неведомые морские дороги жгли душу. И он снова и снова думал, как бы отвертеться от поисков Леонтьева, которого, может, и нет там уже. С воеводой говорить было бесполезно… Выкладывать ему сведения о дальних реках нельзя было. Многое, что знал Данила, сообщалось ему по большой тайне. У промышленников и казаков было немало чего таить от воеводы, как и у воеводы от казаков. Все воровали – так уж было устроено.


В таможенной избе сдавали собранный Колмогором ясак.

Больше десяти сорокóв 17 соболей лежало на длинном столе в двух кожаных опечатанных сумах – от каждого якутского князца отдельно. К ним прилагались описи. Когда и где собрано, сколько взамен выдано государевых подарков. Выбрали оценщиков из торговых и промышленных людей и, разложив меха, стали ценить каждого соболя. Лучших определяли в головной сóрок, хороших, средних и меньших складывали в свои сорокá. Ставили клейма на каждую шкурку, записывали. Тут уже много не спорили, глаз у всех был наметан – так опытный старатель без ошибки определяет вес самородка, оказавшегося в лотке.

К обеду управились, записали так: головной сорок – 280 рублей, три сорока соболей по 80 рублей, три сорока по 50 рублей, два сорока по 40 рублей и один сорок – 20 рублей. А к тому ж три соболя-одинца 18, один соболь ценой 28 рублей, один соболь – 20 рублей, один соболь – 15 рублей. Всего три соболя, ценой 63 рубля.

Составили окончательную роспись всей рухляди и руки приложили. Вышло на 833 рубля.

Тут явился Урасов – видно, шепнул кто-то о дорогущем одинце, – не велел запечатывать, сказал отнести меха к нему в дом, чтобы сам мог убедиться в оценке. Это было серьезное нарушение, даже и прямое преступление – по государеву указу таможенный голова не подчинялся воеводе, но к такому уже привыкли и возражать не стали – у воеводы везде были свои ушники, за кривую ухмылку можно было полежать под батогами… «Солнце на небе, государь в Москве, а я здесь как-нибудь!» – любил пошутить воевода Урасов.

У дверей толпились казаки, ходившие с Данилой на Юдому, пришли заплатить десятинный налог и поставить клейма на соболишек, что наменяли у иноземцев в походе. Явились и промышленники поглазеть на добычу.

– Ну-ка, подай! – Воевода ткнул пальцем в самого здорового казака.

Тот поразмышлял о чем-то хмуро и стал неохотно развязывать свой мешочек. Грубые пальцы подрагивали и не слушались. Наконец достал. Это была шкурка небольшой соболюшки – почти вся уместилась на огромной ладони. Воевода нетерпеливо вырвал мешочек, вытащил всех соболей, быстро проглядел и бросил на стол. Уставился на казака.

– Государь служилым не запрещает торговать, Петр Петрович! – Казак на голову был выше, вроде и с хмурым упрямством сказал, но и отодвинулся на шаг.

– Ты, Федот, когда дурнину порешь, от меня не пяться! В указе сказано – в государеву казну прежде добрых соболей имать, потом самим корыстоваться. На пять рублей вам разрешено наменивать, а здесь сколько?! Завтра все ко мне на двор, сам ваших соболей глядеть буду, а кто на сторону схоронит или пропьет, сука, под кнут положу и даром всё в казну заберу!


Привезенные Колмогором соболя были очень хороши, много темного меха, который и ценился. Если бы иноземцы умели правильно пороть шкурки, то и на тысячу рублей вышло бы. Промышленники стояли кучками, обсуждали, что же это за края, что такой темный соболь родится. Прикидывали, как туда добираться. Вроде бы и не сложно, и не так чтоб сильно далеко, да всё против течения рек. Весь запас на себе тянуть, получается. Пытали Ивана и казаков, ходивших с Колмогором, как иноземцы себя ведут, дружны ли к промышленникам, меняют ли соболей и много ли свободных рек в тех краях, а то притащишься, а там уже досужий двинской али пинежский мужик своих кулемок 19 понарубил.

И хотя многие только с промысла вернулись, кто-то и на Русь налаживался возвращаться с вырученными деньгами, глаза у промысловиков горячо и болезненно блестели новыми нетронутыми реками. Только доберись туда, да чтоб до тебя никого, кроме местных, не бывало – на таких речках и по пяти, и по семи сороков на брата в первую зиму добывали. Редкие смельчаки в одиночку садились на реку, это было выгоднее всего, но опасно. И с иноземцами без знания языка и их обычаев – поди пойми, что у него в голове, да и свои могли позариться на добычу одиночки.

– Первый раз вижу соболька за двадцать восемь рублей… – страдал промышленник с густой черной бородой. – На Руси за него и дом, и коней-коров… все хозяйство сразу справишь.

– В двадцать рублей соболя видал, а такого нет… – Небольшой коренастый мужичонка чесал затылок под пестрой беличьей шапкой. – Казакам за годовую службу четыре рубля жалованья кладут, а тут вон чего…

– Нам еще и соль, и двадцать пудов хлеба положено… – поправил стоявший рядом казак.

– Двадцать, – усмехнулся мужичонка. – На Руси на этого соболька пятьсот пудов можно сторговать!

– Э-эх, дал кому-то Господь эдакое богатство на сосне разглядеть, я бы от него ни днем ни ночью не отстал… – все переживал чернобородый. – Вишь, ребята, места какие! Видать, и наше счастье где-то сейчас по лесам прячется.


Данила с Лыковым сидели при сальной свечке, накурили так, что друг друга не видели.

– Два коча надо закладывать, с одним никак. – Иван неодобрительно скреб начавшую уже плешиветь голову. – Острожек будем ставить, служивые поплывут со всем заводом, с кормом на два года. Тяжеленько будет. Да где еще того Анисима искать… И во льдах в два судна опаски меньше! Чего молчишь?

– Воевода и на один коч денег не дает. Узнал, что у нас лес заготовлен, говорит, вернетесь – расплачусь.

– Надо с торговыми потолковать…

– Урасов велит одним идти, чтоб торговые о тех путях за Оленек ничего не знали! – Данила замолчал, во взгляде – железо. – Пойдем как есть, Анисима искать не будем!

– А как же… – растерялся Иван.

Данила молчал. Его через колено согнули идти на эти пустые розыски, и он не чувствовал обычной радости от предстоящего похода. И даже наоборот – не собирался исполнять наказ воеводы. Как – он пока не знал.

– Два коча да с пушечками бы, хоть пару пищалишек затинных! – продолжал осторожно рассуждать Иван, не особо понимая намерений товарища.

Данила глядел все с тем же мрачным видом, о своем думал. Поморщился на пушечки, он их не любил, не видел в них смысла.

– На свои деньги два коча не осилим?

– Куда?! Соболей и на сотню рублей не продали. Кочи да парусины запас, якоря, канаты новые… Опять же харчи да свинца-зелья 20… Цены-то якутские! – Иван, опасаясь, как бы Данила чего другого не затеял, бодрился, втягивал товарища в походные заботы.

– Коней наших продать надо. Уставщиком 21 Васята будет?

– Ну, он и мужиков наймет на плотбище 22. – Иван помолчал. – Что еще там за реки? Дай бог лета за два управиться, никто ведь не бывал.

– До ленских низовьев спустимся, там посмотрим… – перебил товарища Данила. – Недели три, пусть месяц.

– Не загадывай! – строго перекрестился Иван. – Мало мы ледяной каши хлебали?

Иван видел – не все говорит Данила Колмогор, затаил на Урасова.

– А чего нам в тех низовьях?

– Высадим служилых, что он нам с собой навязал, сами на Колыму уйдем!

– Вот те на! – Иван потер лоб, соображая. – Опасное затеваешь, Данила.

– Не опаснее, чем в море. Зато сами по себе будем!

– А Михайла Стадухин? Он мужик с ноздрей!

– Поглядим, кому Бог пособит, дальше Индигирки сейчас нет никого, просторно… – Данила поморщился и уже веселее махнул рукой по кудрям. – Может, Мишка где по пути во льдах застрянет, авось не встретимся.

– Тем более кóрма надо на два года брать, а то и на три… – Иван хмуро морщил лоб. Ему все это не очень нравилось, но Данилу уже было не остановить.

Пятидесятник кивнул, соглашаясь с запасом харчей. Замолчали, обдумывая каждый свое. Иван нагнулся в оконце, там уже давно было темно. Февральская ночь стучала снежком в замерзшую слюду.

– Хотел домой уйти, на Руси помереть… Опять с тобой собираюсь. – Иван помолчал. – Стар я сделался для дальних рек, обузой тебе буду.

– Ты уже ходил домой, Ваня… По дороге с тоски помрешь!

– Так и есть, друже, сам-то старый, а душа как у молодого, любо ей бежать куда глаза глядят… Ничего другого и не надо.

За порогом кто-то потоптался, оббивая снег, толкнул дверь. Вошел невысокий узкоплечий мужик в овчинном тулупе до пола, снял шапку, привычно крестясь на икону. Это был Семен Вятка, казачий десятник.

– Здорово, что ли… – Семен размотал кушак и сел на лавку.

– Здорово.

– Воевода велел мне с вами плыть… – Взгляд обиженный, будто только что помоями облили. Он у него всегда был такой.

– Вот те на! – благодушно ощерился Иван. – Куда же ты собрался такой кислый?

– Ты, Иван, рано скалишься, про те края одно дурное поют. Я у воеводы снова на Омолой просился, а он меня вон куда! Гибели моей хочет!

– Чего говорят? – спросил Данила.

– А то сами не знаете? Народ-то над тобой посмеивается!

– Говори что знаешь! – зло оборвал его Данила.

– Чубука-юкагир, что в аманатах сидит, рассказывает, за Оленьком родовые места оленных тунгусов. Они, мол, дикие, никого туда не пускают. Юкагиры на что бедовые, а в те края никогда не суются.

– Ты, Семен, страху-то поубавь, так про все новые места брешут. – Иван приглядывался к десятнику: не пьян ли?

– Так, да не так, мне на Омолое шаман рассказал, за Оленьком большая река есть, больше Оленька!

– Как же зовется? – спросил Иван.

– Не помню, он ее по-своему называл. Мол, по всей той реке шаманы заправляют. Во главе всех родов – шаман, значит. А есть у них главный надо всеми – как будто человек, да с оленьей головой! Чего лыбишься, дурак?! Когда время драки приходит, шаманы тех тунгусов вместе с оленями какой-то травой в раж вводят. Хоть с пищали, хоть из пушки пали! Как пьяные – ничего не боятся, и пули их не берут! А из луков с той дурной травы на полверсты садят!

Семен говорил негромко, но с нажимом, взгляд тревожный.

– Оттого Анисим с людьми и сгинул! Ни слуху ни духу! За три-то года всяко пришел бы кто али от тунгусов вести долетели б. Баба у Анисима в Якутском да ребятишек трое. – Семен потер лоб. – У воеводы шаман есть, надо его на расспрос поставить: так ли оно все про те пределы?

– И крест святой не помогает? – спросил Иван серьезно.

– Не знаю, должно бы помочь, да врать не буду. За той большой рекой у басурман священные места лежат. Они туда раз в году обязательно ходят. Там болота и болота, непролазь, а среди тех болот горушки торчат, и у каждого тунгусского рода своя гора, а на ней истуканы вкопаны! Их они и берегут!

Вятка замолчал, обиженно поглядывая на мужиков. Заговорил снова, понизив голос:

– Либо надо в три коча плыть, с большим отрядом, с попом и пушками, промышленников с собой взять… либо отбояриться от этого дела! Не пойдем, мол, и всё! Сколь он народу вам дает?

– Не знаем пока… Промышленников не велел набирать, – ответил Иван.

– Вот и мне тоже, да они и не пойдут.

– Чего это?

– А чего их доселе на тех реках нет? Они везде раньше казаков успевают, а не слыхать, чтобы соболей оттуда везли! Про идолов-то, видно, истинная правда! Самое дурное место!

– Что-то ты привираешь, – поморщился Иван. – Промышленник за соболем и в ад полезет!

– Лыбишься?! Вы нам острожек поставите, да и нет вас. А мне два года сидеть! Ночи там длинные!

– От нас-то чего хочешь? – Данила глядел на Семена, а сам думал, как от него избавиться в низовьях Лены.

– Не пойдете отказываться?

– Пустое дело… – ответил за Данилу Иван, чуть не брякнул про челобитную Колмогора, но сдержался. Про нее и так все знали.

Семен посидел, хмуро поглядывая на попутчиков, сам раздумывал о чем-то, об идолах или о воеводе, которого он боялся не меньше, нахлобучил шапку и, сокрушенно качнув головой, поднялся.

3

Воевода Урасов вышел на крыльцо, разглядывая небо. Солнце только-только показалось над лесом, как будто и пригревало, напоминая о нескорой еще, но весне. Постоял, раздумывая о чем-то необязательном или даже приятном, и привычно направился в сторону приказной избы. По дороге заглянул в ближайшую тюрьму к аманатам. Казак, дремавший на лавке в сенях, встал, громыхнув тяжелой казенной саблей, и поклонился.

– Отопри!

Казак заскрипел ключом в замке. Аманатских тюрем было несколько, в этой держали тунгусов с Вилюя, восемь человек. Молодые и старые. Встали с лавок и соломы на полу при виде воеводы, все в теплой одежде. Урасов осмотрел их молча, с деревянным безразличием. Даже от запаха подтухшей рыбы не поморщился. Еще в начале своей сибирской службы, общаясь с остяками, он придумал вести себя так, чтобы они считали его за какого-нибудь их бога. Поэтому и смотрел не мигая, словно истукан.

Вышел, нагнув голову в низкую дверь:

– Чего не топите?

– Дак сейчас затопим, Федор за дровами ушел…

– Чего раньше не затопили? Сам же мерзнешь, дура!

– Мы привычные…

– Чем кормили сегодня?

– Чем и вчера, государь, рыбой.

– Юколой 23 или с ямы?

– С ямы, юкола кончилась.

– А этих? – кивнул в сторону другой тюрьмы, где содержались служивые.

– Нашим-то люди хлеб носят, – кивнул казак на двух баб с узелками.

Те через окошко разговаривали с сидельцами. Одеты нарядно, в расшитых шубейках, губы подвели и нарумянились. Поклонились воеводе.

– Кому принесли?

– А всем и принесли.

– Чего это? – нахмурился Урасов.

– Праздник нынче, Святой Захарий Серповидец, государь воевода. Пирогов со щукой настряпали.

– А-а, ну-ну, с праздником и вас!

Воевода перекрестился и двинулся дальше. В тюрьмах, кроме аманатов, человек семьдесят еще сидели, и всех надо было кормить. У половины узников дела в Москву отправлены, год туда, год обратно, а хлебный амбар почти пустой к весне.

Мысли перебил нагнавший стражник. Во всей амуниции, пищаль, сабля.

– Государь воевода, Петр Петрович, пороть-то прикажите! С утра вас дожидаются… – Видно было, что служивый крепко уже замерз. Борода и усы в инее.

Урасов остановился, рассмотрел кучку казаков на лавке у стены часовни. Там были острожный палач и трое провинившихся. Разговаривали, один что-то веселое рассказывал, неловко размахивая руками в тяжелом тулупе. Остальные смеялись.

– Кто такие?

– Казаки Федот Петров и Микита Брюхо. Пьяные раздрались в бане, посуду побили, двери изломали…

– Знаю. А третий?

– Промышленник с Яны-реки, что соболей от таможни скрыл. Другую неделю уж сидит, вы сами…

– Сегодня не надо! – Воевода поднял взгляд на крест часовни, под которой ждали казаки.

– Они сами просят, чтоб сегодня, сколь, мол, уж сидеть в казенке, – не отставал казак. – Все готово, прикажите…

– Сказано – пусть сидят, праздник нынче! Грех пороть!

Воевода испытывал удовольствие, когда отказывал. Дело было не только в характере, но и в многолетней привычке повелевать. Все государство московское на том стояло. Здесь, в Якутском, беглого воровского народу было что на Дону. Без жесткой власти и расправы таких не удержать было в узде.

У приказной избы толпились жалобщики. В основном иноземцы. Сняли шапки, завидя воеводу, кланялись усердно. Урасов, не глядя, прошел мимо. В избе тепло, даже жарко натоплено. Все было готово к принятию жалоб и суду. Зная правила Урасова, дьячок начал зачитывать челобитные, не дожидаясь, пока воевода разденется. Тот снимал шубу и слушал вполуха.

«Царю государю и великому князю Михаилу Федоровичу всея Руси бьют челом сироты твои государевы ленские ясачные якуты князец Меник Модункарин с родниками и улусными людьми. Жалоба нам на якуцких маданских князцов на Юнкигура, и на Егенея и на их улусных людей. В нынешнем году приходили те князцы с своими людьми войною и убили наших двух человек Болдашку да Толукая, а Болдашко платил твоего государеву ясаку в Ленской острожек по 10 соболей на год. Да отогнали у нас 200 коней, 11 кобыл да 40 коров и животишки наши пограбили и разорили до основанья, и твоего государеву ясаку промышлять вперед нечем, от их разоренья вконец погибли. Милосердый государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй нас сирот своих, вели дать свой царской Суд и Управу на тех маданских князцов в погроме, в убитых головах и в скоте. Царь государь, смилуйся пожалуй».

– Прими, – распорядился Урасов и сел за стол. – Дальше!

– Осип Семенов коня вернуть просит.

– Читай!

«Царю государю и великому князю Михайлу Федоровичу всея Руси бьет челом холоп твой Якутского острогу десятник казачий Оська Семенов. В прошлом году, государь, из Якутского острогу послан я холоп твой на твою государеву службу на Алдан-реку, ушел у меня холопа твоего безвестно конь именем Еремко, а шерстью по-якуцки кереш, ухо правое пластано, а ноздри маленько распороты. А ныне, государь, конь мой объявился на Тате-реке у ясачных якутов у Кушемеевых родников. Милосердый государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй меня холопа своего, вели, государь, тем Кушемеевым родникам того моего коня отдать. Царь государь, смилуйся пожалуй».

Дьяк закончил читать и ждал решения воеводы. Тот думал о чем-то, поднял голову, вспоминая челобитную казака.

– Сам пусть заберет!

Дьячок глядел на воеводу с вопросом в глазах.

– Так, так, да пришли ко мне этого Оську, я с ним покалякаю.

– Ты же его лес заготавливать отправил…

– Как объявится, ко мне его! – Урасов посмотрел на столбцы жалоб, стоявшие на полке за дьячком. Их было много. – Что про Федота Уса? Расспрос учинили?

– Готово, Петр Петрович.

– Читай!

Дьячок размотал нужный столбец24:

«Царю государю и великому князю Михайлу Федоровичу всея Руси бьет челом сирота твой ясачной якут Косика Ивеев. Жалоба, государь, мне на служилого человека на Федота Уса. В прошлом 25 году, государь, женился я, сирота твой, у тагускова якута у Собока на дочери его Мойлоке, а дал я за нее калым по своей якутской вере 2 лошади, да 3 кобылы добрых, да 2 быка, да 3 коровы стельных добрых, да 3 скотины вареного мяса, да туюк большой масла коровья. И жила, государь, у меня сироты твоего та Мойлока девять лет. И в прошлом году отпустил я ее в гости к брату ее к Тюсюку Собокову. И в том же году послал тот Тюсюк жену мою Мойлоку из Тагус ко мне сироте твоему в Якутцкой острог на судне с ясачными сборщиками с Титом Спиридоновым и служилыми людьми. Тит с товарищи той моей жены мне сироте твоему не отдали, а ныне та моя жена Мойлок объявилась у служилого Федота Уса замужем. Милосердый государь царь и великий князь Михайло Федорович всея Руси, пожалуй меня сироту своего, вели на него Федота в том моем иску дать свой царской суд и управу, чтоб мне сироте твоему от той обиды и насилования твоего государева ясаку не отбыть и вконец не погибнуть».

Дьячок перевернул столбец обратной стороной и продолжил: «Помета: В расспросе ответчик Федот Ус сказал, что он ту женку у якутцкого служилого человека у Спирьки Маркелова взял за себя, а у Спирьки была она купленная. А женка в расспросе сказала, что она за якутом Косикою замужем была четыре годы; тот муж ее Косика ходил на промысл, а ее оставливал у брата ее у Тюсюка, и как де брат ее Тюсюк умер и якут де Курдайко отдал ее служилому человеку Олешке Анисимову, а взял за нее у Олешки котел медный да две кобылы добрые, а Олешка привез ее в Якутский острог и жила она с ним не крещена года с два, а Олешка продал ее якутскому ж служилому человеку Тимошке Павлову, а взял за нее у Тимошки десять рублей, а Тимошка продал Спирьке рыбнику, а что взял за нее Тимошка, того она не ведает, и крестя ее, Спирька выдал замуж за Федотку Уса».

– Расспроси, не насильно ли крестили? Потом ко мне обоих приведите!

– Кого, Петр Петрович?

– Федота с Косикою! Ну, будет на сегодня!

Урасов, как и всякий приказной человек, не любил казенных бумаг. Их было очень много, в них отражалась вся жизнь воеводства. Сыски, тяжбы, наказы служилым на разные службы, запреты, наказы из Москвы на все случаи жизни, расходные и доходные книги, меховая казна, хлебная, выдача жалованья, сбор налогов, отпуск на службы и еще много чего. Времени это отнимало немало, а главное, иногда с этими бумагами приходилось крепко изощриться, чтобы не оставить собственных следов своеволия или воровства.

4

Прошло четыре месяца. Караван с верховьев Лены ждали в конце мая, но весна припоздала, и пришел он только 14 июня, через два дня после Троицы. Восемь тяжело груженных плоскодонных дощаника26 да четыре больших ладных коча за три недели одолели две тысячи верст непростой весенней реки – вслед за льдами спускались. Привезли товары, хлеб и людей с Илимского волока. Целый лес высоких мачт за одну ночь вырос на берегу, и весь Якутский острог был теперь здесь.

Казаки, промышленники, ярыжки, посадские якуты подставляли спины под неподъемные кули с мукой и рогожи с солью, катали большие и малые бочки с маслом, медом, смолой, вином и порохом, носили моты веревок и канатов, якоря и пушечные ядра. Бабы с подростками таскали по шатким сходням пеньку и хмель.

Лена поднялась высоко, местами подошла к оборонительным стенам, окружавшим острог. По случаю тепла вылетели и несметные комары, но на них не обращали внимания ни грузчики, ни торговые люди, что считали и распоряжались товарами.

Воеводство учреждено было недавно, а население Якутского острога, ясачных острожков и зимовий на ближних и дальних реках росло как на дрожжах, только казаков было уже под пятьсот человек, промышленников же и торговых в несколько раз больше. И многие при деньгах. Поэтому и везли сюда не только нужное для государева дела, но и на продажу – то, к чему были привычны на Руси. Сукна немецкие, русские, китайские и бухарские, платье всякое, полукафтаны и зипуны, шубы овчинные, шапки, шляпы, сафьяны и кожи, обувь, рукавицы, чулки. Белила, румяна, гребни и кружева, зеркала, скляницы, очки. Церковные заказывали воск и сало на свечи, оклады образные, золото и серебро листовое, книги печатные, вино для причастия и ладан.

Добро грузили на телеги и увозили по амбарам или складывали на берегу. По государеву указу все товары, прежде чем отправиться вниз по Лене, обязательно доставались из судов, обсчитывались и взвешивались якутской государевой таможней. Потому и приходилось выгружать и снова загружать их. Купцы очень не любили этой волокиты, но и не роптали, на всех больших таможнях на долгом пути из Руси приходилось это делать.

Приплыли на судах и новые люди. Семейные, а чаще одинокие служилые, ссыльные, кто пустой, а кто и с дворовой челядью и огромными сундуками. Были и крестьяне с ребятишками и мелким скотом.

Данила Колмогор поднялся по сходням своего коча, месяц как спущенного и крепко еще пахнущего смолой и тесаным деревом. На палубу заносили кули, через большой лаз в середине судна спускали внутрь. Колмогоровские казаки работали босые, в одних портах, подвернутых до колен. Спины красные от рогожных кулей. Откуда-то из внутренностей коча выбрался Василий Егоров по прозвищу Васята Рыжий – плотник-уставщик, строивший коч, с пучком пакли и конопаткой в руках, кивнул Даниле.

– Что, Вася, никак течет? – подначил пятидесятник.

– Обижаешь, Данила, на совесть ладили.

– Ну-ну…

– С якорем-то что? Наварили?

– Сейчас схожу, Михайла-кузнец сегодня обещал.

– И канатов бы еще, Данила, видал, какие вчера разгружали! Покланяйся дьяку-то, он вино любит!

– Иван к нему пошел.

– Тут тебя парнишка молоденький спрашивал… – Василий разглядывал работающих на берегу. – Вон он!

Плотник сунул в рот коричневый от смолы палец и свистнул заливисто в три коленца. Человек, одиноко сидевший на бревнышке у самой воды, обернулся. Данила направился к сходням.

Парень с зеленым сундучком и большой кожаной сумой на плече, изогнувшись от тяжести, шел навстречу.

– Я – Данила… Колмогор. – Пятидесятник назвал и свое прозвище, известное не только в Якутском.

– Савва Рождественец, толмач. – Паренек сбросил суму, достал из сундучка очки в резном костяном чехле. Нацепил на нос. – Вот, я с вами.

Данила с нескрываемым сомненьем рассматривал парня. В толмачах обычно ходили видавшие виды казаки, пожившие в этих местах, такие могли хорошо выспросить, а главное, точно понять иноземцев. Этот же совсем негодным выглядел для кочевой служилой жизни. Хлипкий, да еще в очках, их не носили.

– Сколько же лет тебе?

– Шестнадцать.

– Тунгусский знаешь?

– И якутский. Я второй год в службе. – Толмач спокойно согнал комаров с лица, в нем не было никакой гордости за два языка сразу, что было редкостью.

– Где же служил?

– В Тобольске. Чертежи переводил 27 для Сибирского приказа…

Парень не пытался ни понравиться, ни выглядеть старше. Высокий, немногим ниже Данилы, но совсем еще не заматеревший. Глаза большие и ясные, не замутненные жизнью, нежные девичьи щеки не знали бритвы, только темные жиденькие усишки обозначились над губой.

– Подьячий 28, что ли?

– Чертежник и изограф 29, в казаки записан, – поправил Данилу парень с едва заметной усмешкой.

Данила ее увидел.

– Лесных-то иноземцев в лицо видел? Может, и в драках бывал?

– Случалось. – Толмач не изменил спокойного тона, словно о чем-то обыденном говорил. – С Курбатом Ивановым в прошлом году в верховьях Лены толмачил.

Имя Курбата Иванова было хорошо известно на Лене, не один острог поставил казачий пятидесятник в братских 30 землях.

– Чего без пищали?

– Пистоль есть короткая. – Толмач кивнул на суму.

Пятидесятник еще постоял, недовольно разглядывая не шибко складного казака. Одно в нем было хорошо, видел Данила, – не соврет. Нет ничего хуже, чем толмач себе на уме, немалая беда от их воровских переводов бывала.

– Ну иди, Василий покажет место в казенке.

Данила пошел в кузню, что дымила на отшибе у небольшого озерка. В полутемном помещении гудел горн, двое мальчишек качали мехи, сам же кузнец Михайла Переяславец курил резную трубочку с коротким мундштуком и что-то сосредоточенно разглядывал на наковальне. Он был единственный во всем Якутском, кто, почти не таясь, курил у себя в кузне. Михайла довольно качнул головой на свои мысли по поводу раскаленной сложно выгнутой железки, ухватил ее клещами и бережно погрузил в бочонок с водой. Железка бешено, с тонким воем и всхлипами, закипела и затихла.

– Здорово, Данила-разбойник! – обернулся кузнец на вошедшего пятидесятника.

– Почему разбойник? – Данила подал руку.

– А вы все разбойники! – благодушно улыбался чем-то довольный Михайла. – Опять побежите людей обирать?

В кузне у Михайлы было чисто, нигде ничего не валялось, земляной пол выметен лучше, чем в иной избе. Сам кузнец работал в ладных сапогах и кожаном фартуке, обтягивающем его невысокую коренастую фигуру. Михайла вынул остывшее изделие и со звоном бросил на верстак. Данила рассматривал инструмент, развешанный на стене:

– Для чего же такие?

– Хе, это, брат, тисочки для ружейной работы. Вишь, как ловко… – Михайла прикурил погасшую трубочку.

– Сам сработал?

– А то кто же! Ну, забирай свой якорь, трехпудовый сделал, на пять пудов дьяк железа не дал.

– А это зачем? – удивился Данила.

Якорь был необычной формы.

– Как зачем?! Гнездо вам устроил, надо будет, всегда камень сюда навяжете… он и сделается пяти пудов! Хорош, что ли? А то переделаю.

– Пойдет. – Данила приподнял якорь, пробуя на вес.

– Не вешай, говорю, три пуда! Вы когда же назад думаете?

– Да кто знает? – Данила прислонил якорь к стене.

– Сходить с вами на низá, второй год здесь, а никуда еще не был. Казаки брешут, Лена больно уж хороша река, нигде, мол, таких берегов нет.

– Так и есть, не брешут.

– Ну-ну. – Кузнец думал о чем-то. – Дьяк говорит, пушки в Жиганах порвало, да оружье ребятам починить…

– Сколь же должны за работу?

– Да тьфу, выпить пришли с кем жбанчик, и лады. А то и не надо ничего, возьми меня с собой!

Данила смотрел, не понимая, серьезно ли говорит или дури́т. Михайла всегда так, с добродушным смешком разговаривал.

– Айда, чего же…

– Вы вино-то с собой везете? – Кузнец закрыл остывающий горн заслонкой.

В широком проеме двери возникла уверенная фигура Урасова. Воевода постоял, строго вглядываясь в полумрак кузни, шагнул внутрь. Михайла дотянул из трубки и, намочив палец в бочке, осторожно ее загасил.

– Опять куришь, пес! Кнута ждешь?!

– Отпусти в Жиганы, Петр Петрович, – миролюбиво перебил кузнец.

– Кого?

– Меня.

– А тут кто будет? – Урасов, щурясь, все присматривался к темноте.

– Так и Прохор управится.

– Прохору в казенке еще месяц сидеть! – Урасов строго зыркнул на кузнеца.

– А ты его прости… Отвали батогов, и пусть работает, чего ему там?

– Надо было и тебя вместе с ним посадить! Вместе гуляли!

– От в тюрьме-то я тебе очень нужен сделаюсь!

– Ты! Михайла! С царским стольником скалишься!

– Да какие уж шутки, человек крест нательный пропил, это мы понимаем…

– Все! Хайло закрой!

Воевода быстро заводился. Михайла бросил овчинку на лавку:

– Присаживайся, Петр Петрович, в ногах правды нет.

– В жопе тоже! – отказался воевода. – Чего тебе в Жиганах?

– Дьяк говорит, там ни одна пушка не стреляет.

– Так и есть. Пишут, совсем, мол, стволы поразорвало, как починишь?

– Глядеть надо, меня за этим сюда и сослали!

– Рухлядишки прикупить думаешь? – Воевода рассматривал фигурки из дерева и кости мамута, расставленные на полочках. – Или ясырочку 31 круглозаду?

– Бог с тобой, Петр Петрович, я мягкого не люблю! Я по железкам больше.

– Всё игрушки свои режешь? – Урасов взял фигурку, выточенную из желтовато-прозрачной кости, и повернул ее к свету. – О, баба голая?! Срамота! Настоятель на тебя жалуется, смущаешь народ православный.

– Да ить Господь нас такими сделал, старался… Гля-кось, какая красота! – Михайла взял с полки изящную женскую головку с раскосыми глазами. – В Москве иностранцы целый рубель за такую подают. Еще и вином поят!

– Дак то лутеранцы, блядьи дети, ум-то у них пустой… – Воевода, однако, пристально разглядывал красивое лицо якутки. – Ладно, пойдем, Данила, ты мне нужен!

Направились в приказную избу.

– Все у тебя готово?

– Еще день-два… Что за толмача даешь? Или других нет?

– Чем он тебе не люб?

– Молоко на губах не обсохло, а уже казак?! Дай лучше Ваську Никифорова.

– Этого толмача из Тобольска прислали. Воевода пишет, чтоб берегли, он, мол, чертежник, каких мало. Отец у него первый изограф в Тобольске, Иван Рождественец, все росписи в тобольских церквах – его работа.

Данила глядел на Урасова с внутренней усмешкой. Не стал спорить, этого сопливого изографа тоже можно в низовьях высадить.

– Казаки о жалованье спрашивают, у некоторых за два года не плачено.

– Ничего, не помрут, на иноземцах немало взяли. – Урасов был жаден не только до своих, но и до казенных денег. Может быть, потому, что часто их путал.

– Хлеба да зелья купить в дорогу, одежды на зиму. Выдал бы, не обеднеешь, – настаивал пятидесятник.

Воевода вдруг остановился и ехидно прищурился на Данилу:

– У меня в этом году по дальним рекам многие разбрелись, кто на год, кто на два, а иные и того больше. Вон Елисей Буза – четыре года шлялся!

– Так какую прибыль привез государю!

– И себя не забыл – больше тысячи личных соболей на таможню предъявил! А отписывает такое, что никак раньше и не вернуться было!

Урасов замолчал, думая о чем-то, что сильно его беспокоило, бороду теребил. Заговорил неторопливо:

– Я Михайлу Стадухина с Сёмкой Дежневым отправлял на Оймяконе зимовье ясачное поставить да Дежневу там приказным сесть. Ушли они по осени на конях вверх по Алдану. – Урасов ткнул перстом на восток. – На Оймяконе ясак с тунгусов и якутов сполна собрали да за каким-то бесом дальше пошли, а там хребты высокие, для коней тяжелые, казаки никогда в тех краях не бывали… До верховьев неведомой Ламы-реки 32 добрались! Рассказывают, та Лама-река тоже в море падает, им, мол, три дня ходу до соленой воды оставалось. Да по пути раздрались с ламскими оленными тунгусами, бились с ними огненным боем, ясак, говорят, не взяли, но князца у них главного в колодку замкнули и стали с ним уходить, так тунгусы их много дней преследовали, всех коней у них перебили, людей многих изранили… – Воевода замолчал, соображая. – Тогда Мишка с Семеном, меня не спросясь, ушли на другую неведомую большую реку Мому – якуты им рассказали про нее. Там зимовали, коч построили, а весной вниз поплыли. Оказалось, Мома-река в Индигирку-реку падает! По ней до Студеного моря и доплыли. Это же эвон где! – Урасов ткнул пальцем на север и сурово глянул на Данилу. – Что ты об этом скажешь? Ты ведь тоже вверх по Алдану поднимался?

У Данилы были на этот счет соображения, но, помня обиды воеводы, делиться с ним не хотел. Да и товарищам мог навредить, и вообще не понимал, куда Урасов клонит.

– Мы в тех краях за иноземцами вслед бегали. А на Студеное море ты меня не пускаешь.

– Я тебе про что толкую! Будь добрый чертеж, ясно было бы – в одном месте они целый год вертелись, на себя корыстуясь, али и вправду землям тем ни конца ни края нет. Встречь солнцу пойдешь – море соленое, и на полночь 33 – опять море! Как так?!

Воевода стал подниматься на высокое крыльцо съезжей избы.

– В наказной памяти все тебе расписали. Привезешь чертеж тем морским берегам и рекам да про Аниську вести – отпущу куда скажешь!

– Так мне реки чертить или Анисима искать?

– Всех так шлю, чего ерепенишься?! Толмач у тебя досужий в этих делах, я с ним говорил.

В избе громко спорили приказной дьяк Ефим Осипов и десятник Семен Вятка. Встали навстречу воеводе. Урасов снял легкую, подбитую соболем шапку, строго оглядел спорящих:

– Чего орем?

– Зря ты, Петр Петрович, этого Семёнку из тюрьмы выпустил… – Дьяк с досадой сел на лавку. – Не нравится ему наказ государев.

– Как же, Петр Петрович! – с перекошенным от злого страданья лицом поклонился Семен Вятка. – Раньше ясак собирали как могли, никаких указов, а сколь приносили государю рухляди! Потом велено было с князца за весь его род собирать. Это нам тоже понятно. А теперь что?! Я должен всех людей у князца описать и с каждого тунгусского мужика поименно ясак брать?! Дьяк врет, что ты так велел?

– И чего тебе тут не любо?

– Да как же я их запишу? Они все на одно лицо, а имя то одно скажет, то иное, потом и третье выдумает. Я его три раза и запишу, а ясак-то один платит! Где же мне остальных соболей брать? У меня на ясашную избу два казака да таможенный целовальник – четыре человека со мной, а грамоте только целовальник разумеет. Раньше я их князца в острожек заманил, вина с ним выпил, да и поладили как-нибудь, а теперь чего, всех, что ли, поить?

– Все сказал?

– Да как же… – Семен беспомощно развел руками.

– Ты, Семёнка, в ногах у меня валялся отпустить тебя на дальние реки в ясашную избу… Аль передумал? Хошь, под кнут положу, прежде чем пустить?!

– Дак по-старому коли б…

– Все, иди с богом, с Данилой говорить буду.

Семен недовольно глянул на Колмогора, открыл было рот возмутиться, но воевода взглядом выгнал его.

– Наказная память тебе, Данила! Читай, Ефим!

Дьяк раскрутил длинный узкий столбец.

«Лета 7150-го34 году июня в 14 день по государеву цареву и великого князя Михаила Федоровича всея Руси указу якутский воевода Петр Урасов велел ехать на государеву службу из Якутского острогу пятидесятнику казачью Даниле Колмогору с товарищи. Идти им судном вниз по великой реке Лене, а там плыть Студеным морем за Оленек-реку с великим поспешением, не мешкая нигде, для государева ясашного сбору и прииску новых неясашных людей, для составления доброго чертежа и росписи морским берегам и рекам, в них падающим.

Да с вами ж из Жиганского острожка послан тунгусский аманат именем Инка, отец его, князец Юнога, откочевал от ясашного сбору за Оленек-реку. И того аманата дорогой идучи беречь накрепко, из казенки не выпущать, идти с великим опасением, чтоб те тунгусы, собрався безвесным приходом, какова над вами дурна не учинили и аманата б не отбили. И пришед за Оленек-реку, искать место угожее и ставить там зимовье с доброй казенкой, держать аманата в железах и беречь накрепко, чтоб не ушел и над собою, и над вами служивыми людьми какова дурна не учинил. И пищалей и топоров и ножей и поленных дров близко аманата не класть. И без караулу бы у вас в зимовье ни на малое время не было бы.

И укрепясь в зимовье, посылать каких найдете тунгусов к родникам Инки, и то им сказать, что аманат их привезен живой. И велеть отцу его князцу Юноге, и всем родникам его промышлять государевым ясаком неоплошно по 5-ти соболей с человека.

И в иные неясашные волости к оленным тунгусам посылать для государева ясашного сбору служивых людей и толмачей, по сколько человек мочно ходить. И ясак на государя во всех волостях велеть готовить полный, и с подростков и захребетников. И аманатов у тех новоприисканых людей имать из роду по человеку добрых, чтоб под тех аманатов по вся годы государев ясак был безпереводно.

А принимать и печатать государевы соболи и всякую мягкую рухлядь тебе Данилке своею печатью. И во всем бы тебе Данилке с товарищи государевым ясашным сбором и прииском новых землиц радеть и промышлять неоплошно, и про государское величество иноземцам рассказывать, чтоб вам своею службою и радением учинить в государевом ясашном сборе прибыль. И себя б вам за ту службу видеть в государеве жалованье и перед своею братьею быть похвальными.

И всем ясашным людям учинить заказ крепкий под смертною казнью, чтоб никто никоими мерами государевых людей торговых и промышленных не грабили и не побивали и кулемников не пустошили. А кто из них учнут торговым и промышленным людям какую тесноту и обиды, и грабеж чинить, и тем иноземцам по государеву суду 35 быть в смертной казни.

А самому тебе Данилке и служилым людям к ясашным иноземцам держать ласку и привет и ничем их не изобижать. И торговых и промышленных людей по тому ж беречь. И самим к торговым и промышленным людям для своей бездельной корысти ничем не приметываться и тесноты и налоги и никакой обиды не делать.

И не взяв государева полного ясаку, самому с служивыми людьми у иноземцев свои товары на мягкую рухлядь не менять.

А буде которые торговые и промышленные люди учнут в своих зимовьях с иноземцами на мягкую рухлядь торговать, и зернью 36 и в карты играть, и вино, и пиво, и мед, и брагу и табак держать – тех торговых и промышленных людей и купленную их мягкую рухлядь присылать в Якутский острог за поруками.

А собрав государев ясак, на весну, как даст бог, быть в Якутский острог с казной по самой полой воде за льдом.

А буде вы с товарищи не учнете по сей наказной памяти всего исполняти и вашим нерадением и оплошкою в государеве ясашном сборе не учините прибыли, или государевою соболиною казною учнете корыстоватца, или ясашным иноземцам обиду и тесноту и насильство учнете чинити или аманатов своим небрежением упустите, или торговые и промышленные люди учнут в своих зимовьях с иноземцами каким воровством воровать, пьяное вино и пиво и мед и брагу и табак держать, и с иноземными жонками блядничать, а вы их не учнете от того унимать, или посулы 37 и поминки себе у них от того учнете имать, или сами в зимовье вино, пиво и мед и брагу и табак и зерновые кости и карты по тому ж учнете держать, или нерадением своим и оплошкою до тех мест не дойдете и зимовья не поставите, и тебе Данилке с товарищи за то по государеву цареву и великого князя Михаила Федоровича указу быть в жестоком наказанье.

А для чертежа и толмачества послан с вами служилой человек Савка Рождественец. А как он в какой государев острожек придет, и кому эту государеву память покажет, давать ему место, где ему чертеж делать, и свеч, и чернил, и бумаги, коли у него нужда будет. И указывать без утайки про все, о чем он пытать будет. Про реки и рыбные ловли, и про иноземцев жилища и занятия, и про пути их летние и зимние и волоки с реки на реку, чтоб никакой остановки в том деле не учинилось.

Ему же с великим радением, добрым мастерством и не мешкая, составить чертеж морских берегов со всеми падающими в них реками, и сами те реки. Сколько теми реками ходу парусом или греблею, или бечевою до их вершин и где какие пороги, и как те реки зовутся и отколева вершинами выпали, и можно ль какими судами по ним ходить и суда на ней делать.

А коли сыщется река великая, гожая для грани между Якутскими и Мангазейскими землями, учинить ее гранью и начертать подлинно».

Так выглядела борьба за мягкую рухлядь между государем, воеводами, служилыми, промысловиками и торговыми людьми и, наконец, иноземцами, насильно втянутыми в этот оборот. Для последних до прихода бородатых людей с Руси добыча соболя была не самым важным делом.

Наказная память была обычная, похожую только что дали и приказчику будущего острожка Семену Вятке. За нее он и лаялся.

– Аманата почему мне поручаешь? Он же у Семена останется? – спросил Данила воеводу.

– Построите зимовье, отпишешь его на Семена, а пока ты, пятидесятник, всему голова! Чтобы меж вами с Семеном ни склоки, ни драки не было.

– Откуда знаете, что родники аманата за Оленек ушли?

– Нижнеленские тунгусы челобитную подали. Жалуются, многие, мол, их люди туда сошли от дурного казачьего насильства. Там их ищите.

Данила молча скручивал грамоту.

– Сколько с тобой казаков? – спросил Урасов.

– Четыре, да мы с Иваном, да вяткинских четверо, гулящий 38 один попросился… Ну и уставщик Васята Рыжий.

– Зачем плотника берешь? Тут ему дел мало?!

– Острожек надо будет ставить, карбаса им поделать. Васята не первый раз со мной, он и кормщик добрый… Совсем ведь людей нет.

– Ну да, дюжина всего получается, – хмуро согласился воевода.

– Дал бы еще пяток казаков, про те места плохо говорят.

– Бабьи глупости! До моря с другими кочами дойдете, а там Бог поможет! Сторожá пусть спят поменьше!

Воевода выпроводил дьяка, и они остались вдвоем с Данилой. Урасов прошелся, царапая подковками деревянные половицы, заговорил доверительно:

– Я в наказ про Анисима Леонтьева с его казаками не стал писать, на словах тебе скажу: если найдешь живым-здоровым да с рухлядью доброй, внуши ему, дураку, чтобы, не мешкая, в Якутский собрался. Придет с повинной – прощу! Так и скажи ему! А воспротивится – в колодку его и сюда доставишь! – Урасов задумался надолго. – Коли нет их уже в тех местах, сыщи тех, кто о нем знает, и расспроси доподлинно. Хошь лаской, а хошь под батогами – чем Анисим промышлял три года и куда делся?! И сколько рухляди собрал? Мне о нем верные сведения нужны.

Урасов опять замер, нахмурив лоб.

– Толмач и для меня пусть чертеж составит…

Темнил воевода – дел написал невпроворот, а людей не дает и промышленников с собой брать не велит. Данила молча смотрел на Урасова, еле держался, чтобы не улыбнуться. Все это для него уже было не важно, пятидесятник твердо решил не ходить туда, не знаю куда, и не искать то, не знаю что. На него уже пахнуло морской волей с низовьев великой реки Лены. Оттого и на душе было спокойно.

– Ладно! – Воевода стал застегивать кафтан. – В три коча поплывете. Твой, торговый коч купца Свешникова, да государево судно с вами отправляю.

Дьяк выдавал бумагу Савве. С недоверием смотрел на безусого толмача в круглых очках. Пытался объегорить, да не очень выходило.

– Еще давай, – упорствовал Савва, – указали тебе выдать пять дестей 39 бумаги чистой и десть вчерне составлять – с одной стороны чтоб чисто было!

– Пять дестей?! – негодовал дьяк. – Ты знаешь ей цену-то?

– Не твое дело, давай!

– А вчерне можно и на бересте чертить, умеешь? – Дьяк считал, слюнявя палец, сбивался со счета и начинал заново.

– Умею, давай, что велели. И три склянки чернил добрых. – Савва все за ним пересчитывал.

– Что же ты, и чернил намешать не умеешь?

– Умею, давай, что написано!

Дьячок долго рылся в своих загашниках, пробовал чернила и наконец все выдал.

– Ты мне скажи, служилый… – Дьяк следил за тонкими, как будто и детскими еще пальцами чертежника, уверенно перебиравшими листы. – Тебе сколько же годов?

– Все мои! – Голос у Саввы был басистый, но иногда срывался на тонкий ребячий.

– Ты что же за птица такая, что тебе велели столько бумаги отсчитать? Никому еще так не давали!

– Я – важная птица! – плутовато прищурился Савва, заканчивая счет.

– Вижу-вижу, эвон как с тобой Петр Петрович разговаривает! Говорят, самого тобольского воеводы парнишка?!

– Бери выше – царский опричник! – Савва замотал каждую десть в отдельную холстинку, бережно сложил все в сундучок. – Ну, бывай, жадина, не хватит бумаги – в Москве в Сибирском приказе скажу на тебя, что обсчитал! Вот выдерут тебя!

К вечеру коч был полностью загружен немалыми казацкими припасами. Воевода денежного содержанья так и не дал, но, уступая Даниле, велел отпустить всем полное годовое жалованье мукой, крупами, толокном и солью. Запас харчей был важнее денег, а кроме того, по Лене ниже Жиганского начинались совсем дикие места, самому нерасторопному можно было выменять у иноземцев или оголодавших промышленников соболька или добрую лисицу на хлеб. Служивые кто одекуя и бисера набрал для мены, кто котел медный, ножей и топоров. Запретного табаку, ясное дело, многие потихоньку принесли на коч. И крепкого хмельного.

В корме судна была устроена казенка. С узкими оконцами и приподнята над палубой, внутри широкие лавки. Там просторно поселились Данила, Иван, Васята Рыжий и толмач Савва Рождественец. Внутри коча ближе к носу колмогоровские казаки и служилые Семена Вятки настелили сплошных полатей. Сам Семен плыл с женой – крещеной тунгуской Настасьей – и маленькой дочкой. Два промысловика с собаками пока ночевали на берегу. Они попросились вчера вечером, и Данила, в нарушение запрета воеводы, решил взять их с собой.

На судне все уже спали. Данила с Иваном и Васятой о чем-то негромко разговаривали у костерка возле самой воды. Покуривали трубочки. Из-за горы бочек, разгруженных с соседнего дощаника, сначала раздалось громкое сопенье, а потом возник кузнец Михайла Переяславец. С огромной сумой и деревянным бочонком на плече.

– Вот он я, Данила! Отпустил воевода-кровопивец в Жиганский. Возьмешь?!

– Пойдем. – Данила выбил трубку и поднялся от костра.

– Ты меня где теплее помести, я мерзлявый! – Видно было, что кузнец весел от недавно выпитого вина.

Михайла, несмотря на свою крепость, бросавшуюся в глаза, пошатываясь поднялся по сходням – сума за спиной была неподъемно тяжела, да еще бочонок.

– Тут у меня железки да харч на дорогу, – широко улыбался кузнец. – Вино опять же…

– Дак ты пьяница? – почти в шутку спросил Колмогор.

– Я – нет! Что ты! Выпить люблю, а пьяница – нет! Спаси бог, мы дело знаем! – Михайла сунулся в узкую дверцу. – Здорово, ребята! Где мне тут? Во, у двери с краю…

– Сюда можно… – раздался голос Саввы.

– Не-е, у двери в самый раз будет! Эвон сколь места! А ты кто?

– Савва, толмач. А ты?

– Михайла, кузнец. Ты, Савва, прости меня, я маленько выпил, придавлю тут угол слегка, а то поплывем по красоте, а я глаза залил… – бормотал, засыпая, хмельной кузнец. – Люди добрые угостили на дорожку…

5

Шел только второй час ночи, а неугомонное северное солнце уже показалось над хребтами правого берега, золотцем потекло по зябкой ряби воды. Вся палуба, карбас, багры и греби искрились ночной росой. Казаки разводили костер в коробе с песком, варить собирались, разговаривали негромко и хрипло спросонья. Ветра не было совсем, дым окутал палубу и мужиков и плыл вместе с судном.

За сопцом 40 стоял десятник Иван Лыков. Лена была в самой шальной весенней поре. Широкая, что море, сильная и опасная – накрыла мели и острова. Одни вершины тальников трепетали то тут, то там по обширной грязной поверхности. Несла быстро, крутила в мутных водоворотах хлам, что собрала с берегов. Два казака, подрабатывая длинными гребями, задавали направление кочу. Без ветра да с норовистым течением кормовому нужно было особое умение управляться с большим и тяжелым судном.

Из притоков временами выносило ноздреватый грязный лед, и тот плыл вместе с кочем, потом куда-то разбредался, но вдруг являлся снова, мешая движению. Случалось, нос коча уводило льдами в сторону и ставило поперек реки. Гребцы с длинными гребями, одни лопасти которых были в рост человека, беззлобно матерились на льдины, на кормчего и друг на друга, выправляли грузное судно. По-хорошему, надо было бы четверых на веслах держать, но Иван щадил казаков, их было немного, а впереди еще кто знает, что будет.

Низкие дверцы казенки распахнулись, в суконной шапке, с серым армяком в руках выбрался Данила. Поеживаясь и оглядывая небо, стал одеваться. Торговое судно шло в полуверсте сзади, коча воеводы нигде не видно было.

– Отстают казенные, – пояснил Иван. – Перегрузили, видать.

– Ветерка бы…

– И так ничего, грех жаловаться. – Иван с усилием придавил тяжелую рукоять сопца, направляя судно. – Прошлым летом за две недели добежали до Столба 41.

– Тогда ветер толкал… – кивнул, вспоминая, Данила.

Их путь лежал к полунощному океану, за тысячи верст, и были эти версты немереные, суда служилых или торговых людей до устья Лены по-разному ходили, кто месяц, а кто и три добирался. Бывало, и зимовали на каком-нибудь притоке, захваченные морозами. На всем долгом пути, кроме Жиганского острога, никакого жилья. Были, правда, якутские улусы, но с ними надо было держаться осторожно. Могли помочь, а могли и норов показать.

– В Жиганах не будем этих ждать, одни уйдем! – Данила все смотрел назад: казенное судно только-только появилось из-за далекого поворота.

– Опасно!

– Отобьемся. Дальше все равно одним идти.

– Оно так, а Бога негоже испытывать! – Иван приглядывался к высокому острову впереди. – Эй, ребята, добавляй помаленьку, влево перебивать будем!

Казаки навалились на греби, уводя судно. Когда проплыли песчаное охвостье острова с бурным течением, Иван заговорил снова:

– Лед еще вовсю рекой идет – не запер бы в низовых протоках.

– Не накаркай, Ваня.

– А ты куда спешишь? – Иван помолчал. – Ты чего задумал? Мне-то скажи!

– На волю!

– Это понятно…

– На восток пойдем, как хотели! – со злой решимостью выдавил пятидесятник. – Вятка с нами не поплывет, забоится…

– Забоится, – согласился Иван и, помолчав, добавил: – Мне тоже не гораздо против воеводы идти. Ты с Никитой, с Васятой говорил?

– Нет пока. Поглядим, как дело пойдет.

Данила раскурил трубку и долго глядел на пустынный обрывистый берег. Он уходил вдаль, теряясь в речном мареве, конца не видно было. Густой ельник торчал наверху темной гребенкой. Кружащаяся у борта ленская вода была такая же мутная и шалая, что и пьяный весенний воздух. Прошлогодняя весна была похожа – не ранняя и не поздняя, и у них все удачно сложилось – море от льдов было чисто.

На самом деле Даниле было почти все равно, куда плыть, лишь бы вольным да с добрыми товарищами, без спешки и без государевой казны, как это было в прошлом году. Ему тот поход все ставили в доблесть, и было за что – в одно лето сходить на Индигирку и вернуться – такое мало кому удавалось, но то лихое плаванье ни Данила, ни Иван не любили вспоминать. Люди на борту оказались случайные, каждый со своей корыстью, и первая злая драка на судне разразилась уже в Жиганском. Потом и в море, несмотря на добрые парусные погоды и хороший ход, Даниле не раз приходилось вставать меж пьяными казаками, тычущими друг в друга пищалями. Обратно возвращались вдвое меньшим числом, самые ноздреватые остались на Индигирке, тяжело было, но уже терпимо.

Умелые, а главное, дружные товарищи на судне – это для Данилы было важнее всего. За этим он следил ревниво, и когда подбирал людей – это не всегда можно было, – и уже на коче. Сердце радовалось, когда люди с разными характерами и опытом срабатывались, сживались и действовали как одно целое, он никогда не мнил себя начальником, но был важной рабочей частью этого целого. Так было заведено у его отца, а потом и жизнь многократно подтвердила – их непростое дело можно было осилить только сообща.

Данила не боялся трудностей, похоже, что и любил; возможно, это было врожденное поморское – крепкий, даже и совсем дурной ветер он предпочитал гладкой воде. Как и все люди, он любил и солнце, но когда оно безмятежно висело над головой несколько дней кряду, Колмогор начинал пропадать от безделья. Словно его силы и способности становились ненужными. И наоборот, душа и тело расправлялись во всю ширь, если приходила буря, налетал ливень, так, что своей руки не видно, или же несколько недель подряд стояло жестокое ненастье, от которого унывали многие, но не Данила. Сами эти трудности, как в сказке про волшебную мазь, вырабатывали в нем нужные вещества, он чувствовал их в себе, его силы удесятерялись, и их с избытком и весело хватало на всю ватагу. Таких людей, видимо, и называют душой дела.

– Не бросит нас Господь, Ваня! – Данила перевел взгляд на старого друга. – Коч у нас добрый, никаких начальников над нами! Синь морская кругом да небо такое же, и никаких дел мудацких! Сами себе дела сыщем!

Он опять задумался надолго.

– Весело мечтаешь, Данила… а слушать забавно. Как дитя, ей-богу!

– Чего это?

– Когда же ты так ходил?

– С отцом всегда так было! – несогласно удивился пятидесятник.

– Не было такого.

– А в Мангазею?

– Товары брали, людей везли… Впустую чего в такую даль таскаться?

– Я и другое помню.

– Это ты мальцом был, то и запало – море кругом, ветер свищет! Батя любимый рядом, молодой и здоровый!

– Сермяжный ты мужик, Ваня, – благодушно сморщился Данила. – Не даешь душе развернуться! А ей иногда и песню закричать охота! Да во все горло, чтоб и Господь услышал!

– Да я что… Я тоже!

– Идем мы с тобой на восток, ветер в кóрму, коч волной хлюпает, а мы вокруг поглядываем, довольные! И не тому ли мы с тобой радуемся, Ваня, что не ведаем, что впереди? Одно знаем – солнце там встает! И очень нам охота увидеть, откуда же оно, милое, выбирается.

– Батя твой те же песни пел! Вся, мол, поморская воля в море!

Но Данила его не слушал:

– Ты, да я, да верные товарищи. Много нам и не надо, Васята, Никита с Фомой…

– Кузнеца тоже бери – веселый!

– Давай, – охотно согласился Колмогор.

– И толмача… – подсказывал Иван. – Вчера с Сенькиной тунгуской бойко калякал и не запнулся нигде.

– Ну его, – отмахнулся Данила.

– Чего?

– Сопли ему подтирать?

– Да он такой же, как и ты! Думает всю Сибирь на бумагу положить!

– Тфу ты, дурь какая!

– А за солнцем бежать – не дурь?

– За солнцем – самое оно, за кем же еще, Ваня?! – Данила обнял старого товарища.

– Ну-ну. И куда же мы путь держим?

– А куда Господь направит! Люди в Европах через большой океан ходят! – Данила примолк, во взгляде явилось что-то непокорное, хищное, будто сам через тот океан собрался. – Помню, первый раз шли с батей в Мангазею, сентябрь уже, холодно, ночь – глаз коли, батя мне путь по звездам объясняет, про дальние края рассказывает. Я малой совсем был, а на всю жизнь в душу врезалось, будто вчера было… Не помешал бы нам батя в кормщики!

– Добрый был помор, любил широким морем гулять! Оно и погребло, царствие небесное!

Иван перекрестился, а Данила застыл взглядом в ленскую даль впереди, где смешивались весенние вода и небо. Сам видел лицо отца, спокойное, никогда не гордое, батя был кормщик от бога, и это, кто с радостью, кто с завистью, признавали все, но он словно не понимал в этих человеческих доблестях, не нужны они ему были, или молчал, или отшучивался на людские глупости. Данила был такой же, даже и внешне похож, но было в его натуре и что-то еще, что не очень ему самому нравилось… Может быть, желание стать таким же знаменитым, что и отец, и чтобы это признали все. Данила временами думал об этом, и ему стыдно становилось перед отцом.

Жизнь на коче устраивалась. Промысловик Трофим Малек наладил в носу судна балаган-навес из холстины и там спал со своим кобелем по кличке Черкан. Комары, которых прибывало с каждым теплым днем, по какому-то уговору – а может, Трофим, как лесной человек, слово какое знал! – их не трогали. Кобель был некрупный, волчьего окраса и, что встречалось нечасто, охотно разрешал себя гладить, даже и улыбался при этом. Днем Трофим привязывал пса на самом носу коча, и тот всю дорогу сидел остроухим изваянием, изучая просторы реки. Иногда задирал умную морду и напряженно ловил запахи, текущие с высокого берега, порой шерсть на его загривке поднималась дыбом, он вскакивал, перетаптывался и все озирался на людей, не понимая их спокойствия.

Другой промышленник, Григорий Ворона, очень берег свою промысловую собаку, никто и не знал, как ее зовут. Он устроился подальше от всех, внутри коча, среди бочек. Испуганно поджавшего хвост пса спускал по лестнице на руках, там и привязывал. Пес боялся Григория и был трусливо послушен, но нравом лют – при виде серого кобеля, а особенно Настасьиной кошки устраивал страшный рев на всю реку, и палка не сразу помогала.

Дверцы казенки заскрипели кожаными петлями и распахнулись. Оттуда сначала появился зеленый ящичек-ларец, потом вылез Савва. Кивнул Ивану и Даниле. Разгреб пальцами спутавшиеся темные волосы, привычно закинул их назад и затянул кожаным ремешком в конский хвост. Пояснил, как будто извиняясь за их несуразную длину:

– Хочу померить, на сколько за год вырастут… – В близоруких глазах толмача и правда было малопонятное, но и серьезное любопытство.

– Смотри, кабы пьяные казаки с девкой не попутали… – ухмыльнулся Иван.

– Две недели осталось… – Савва достал очки и стал протирать бархатной тряпицей.

Данила все больше жалел о толмаче. В казаки могли записать и в четырнадцать лет, вместо умершего отца или брата, но они и служили на побегушках, от этого же чуднóго тобольского недоросля немало зависело в их походе. Пока он только спал, лишь поесть поднимался, да с Настасьей разговаривал по-тунгусски и что-то записывал в книжицу.

– Ты про тот дальний кут 42 за Оленьком что-нибудь знаешь?

Савва все тер очки, слеповато разглядывая Данилу, наконец надел их. Взгляд сделался уверенным:

– Про него никто ничего не знает.

– Ты говорил, чертил сибирские реки? – В голосе Данилы открыто сквозило недоверие. Он и спросил, чтобы услышать что-то такое же, как и про длинные волосы.

– Все чертежи, что служилые наглядкой составляют в дальних землях, в Тобольск везут. Мы с отцом снимали с них переводы и в Сибирский приказ отправляли.

Савва достал из ларца пластину высушенной бересты, острое костяное шильце и уверенно провел изогнутую линию:

– Так вот Лена течет, рядом – Оленек, они к якутскому воеводству приписаны, дальше на западе – Хатанга-река в Ледовитое море падает – там уже мангазейские казаки ясак собирают. На эти реки какие-никакие чертежи или словесные росписи есть, а тут – между Оленьком и Хатангой – ничего. Ни рек, ни хребтов.

Все молча рассматривали Саввин рисунок.

– Тебе из Тобольска про Анисима Леонтьева чего-нибудь наказывали? – спросил Данила.

– Не знаю такого.

– Десятник. С шестью казаками исчез в тех краях, – пояснил Иван. – Чертежик от них есть, как их морем болтало. Покажи человеку!

Данила сходил в казенку. Развернули столбец с рисунками и записями. Его не раз, видно, мочило и сушило. Савва склонился над хрупкой бумагой. Где-то была явно изображена береговая линия, но сами росписи размыло, какие-то строки отпечатались на обратной стороне.

– Я глядел, там не разобрать ни хрена! – Данила потянулся забрать столбец, но Савва не дал.

– Можно я себе оставлю? – В глазах толмача была такая настойчивость или уверенность, будто он это прочтет, что пятидесятник поморщился, но убрал руку.

– Оставь на время… – Данила повернул к себе бересту с рисунком. – Край-то вы необъятный в Тобольске придумали, тысячи верст во все стороны…

– Почему в Тобольске? Это я сам.

– Как ты можешь такое мыслить, если из тех мест нет ничего?

– Путь по Лене хорошо известен. – Савва не обращал внимания на издевку пятидесятника, повернул к себе рисунок. – Так вот, путь с Нижней Тунгуски по Вилюю идет, по нему росписи есть до самой Лены, и про Хатангу немало известно. Так должно быть! – Толмач уверенно водил шильцем по бересте, видно было, много об этом думал. – Путь по Вилюю тысячи две верст, поэтому и между устьями Хатанги и Лены должно быть похожее расстояние… Тысячи полторы, может, и две морем идти.

– Как еще там морской берег залег, могут и большие мысы выпадать… – Иван управлял судном, время от времени заглядывая в Саввин рисунок. – Что же, никто не ходил теми морями?

– Нет ни чертежей, ни росписей… – Савва задумался. – Если бы ходили, то и Таймыр должны были обойти… В Тобольске про него говорят, не одолеть его. Неизвестно, как далеко на север уходит.

– Не одолеть, говоришь? – машинально повторил за Саввой пятидесятник, не отрывая взгляда от чертежа. – Где-то здесь он? – Данила ткнул пальцем в край бересты.

– Кто?

– Таймыр.

– Ну да…

Такие гадания были делом обычным. Земли, куда забрались люди с Руси, были непривычно огромны и незнаемы. Все, кто шли первыми, действовали наугад, по наитию, опираясь на рассказы иноземцев да на свой опыт. Некоторые и не возвращались – или выходили совсем другими путями. Общего представления о новых государевых землях не было, и вообразить их было никак невозможно. Путевые записи мало кто вел. Обрывочные сведения, что стекались в Тобольск, не сходились, а часто и противоречили друг другу. Бывало и такое, что, корыстничая, промышленники нарочно путали дело – вдвое и втрое увеличивали расстояния, рассказывали басни о высоте хребтов по пути, а то и вовсе утаивали разведанные собольи реки.

Данила все разглядывал рисунок. Этот Савва был не такой пустой, каким показался поначалу, похоже, что и знающий, Даниле и самому на мгновение зазудело пройтись тем неведомым морским берегом на запад от Лены, но это длилось недолго. Вспомнился воевода с его темными распоряженьями о поисках безымянной реки, Леонтьеве и чертеже. Выполни он этот наказ, в следующий раз опять отправит куда захочет. У Урасова не бывало по-другому… Пятидесятник нервно сдавил челюсти. Как собак на поводке держит, а кто он без нас?!

Данила глядел в бересту, сам думал, что этого очкастого парнишку – будь он хоть семи пядей во лбу – можно в Жиганском остроге оставить. Напоить и забыть! Нет чертежника – не надо и чертить.

– Ну-ну, много тебе рисовать! – усмехнулся Данила и отдал бересту.

– Курбат Иванов за полгода все верховья Лены на бумагу нанес. Там мы с ним и пашни, и сенокосы обмеряли, тут этого нет… – спокойно стал рассказывать Савва, убирая бумаги в ларец. – А тебе, Данила, не по нраву это дело?

Данила не знал, что Курбат Иванов еще и чертежи составляет, хотелось расспросить, но что-то мешало. Этот странный мальчонка говорил с ним как с равным. Еще и угадывал его мысли. Он молча развязал кисет и достал трубку.

– Данила на восток хочет! Ту дырку найти, откуда солнце нарождается! – улыбнулся Иван, наваливаясь на сопец.

– В Тобольске получили наказ от государя большой чертеж всей Сибири изготовить! – В голосе Саввы была все та же не сильно понятная, раздражающая пятидесятника уверенность. Так говорил, будто сам и собирался все начертать.

– Наказать-то невелик труд, да не сладить такого! – Иван вынул из-за пазухи трубочку и протянул Даниле: – Напихай-ка и мне табачку, друже… Ты из Тобольска сколько сюда добирался? Полгода! А отсюда до Индигирки еще столько же, потом – Колыма, а за ней еще рек – не счесть! Туда и попасть-то непросто, а ты – начертать!

Данила при упоминании о Колыме-реке с досадой прищурился на поднимающееся солнце, а может, куда-то еще дальше, куда не пустил его Урасов. Этот чертежник с бабьими волосами все же смутил своими рассужденьями – не по годам умные были глаза у парнишки. Пошел к очагу за огоньком. Вернулся с дымящимися трубками:

– Тебе сам тобольский воевода наказ об этой новой реке давал?

Савва пожал плечами, будто раздумывая, кивнул: так, мол, и было.

– Дело нехудое… – Данила задумчиво тянул в себя табачный дым. – Наш воевода больше о своих прибытках мышкует.

– На то он и воевода, – добродушно ощерился Иван. – Ты где других видывал? И государю угодить надо, и себе, да и нам! Казаки тоже не пальцем деланы!

– Чем же он делу помешает? – Савва смотрел очень серьезно.

Данила поглаживал рубец на щеке, думал о своем:

– Не стал Урасов про Леонтьева в наказную память писать…. Похоже, какое-то воровство затеял, потому и река неведома! – Данила потянул из трубки, но та погасла. Поднял взгляд на толмача. – А ты что же, сам сюда напросился?

– Я в отряде Курбата хотел остаться, на Байкал-озеро с ними уйти, да… – Савва подумал о чем-то и, нахмурившись, продолжил: – Я скорописью пишу хорошо, вот воевода и не отпустил, обратно в Тобольск затребовал. До Енисейска добрался, а там указ от государя – разведать грань между Мангазейским и Якутским острогами! Кроме меня, некого было послать.

Иван, попыхивая трубочкой, приглядывался к набегавшей мелкой ряби за бортом.

– Эй, братцы, поднимай-ка рею! – крикнул казакам, сидящим у костерка. – Веселей побежим, вишь, торговые наш ветер уже ловят!

Казаки взялись развязывать и расправлять парусину, заскрипел блок, рея поползла вверх по высокой пятисаженной43 мачте, и вскоре огромный серый холст закрыл собой всю реку впереди.

– Чего горевать, Данила, воеводское дело – править, мы люди служилые, соболей государю по лесам собираем, себя не забываем. Смотри, как зажурчало! – Иван кивнул на всхлипы воды из-под кормы.

Казаки подтягивали вожжи, наполняя ветрило крепчающим ветром. От носа коча пошла волна, вода запела громче и душевнее.

На палубе у очага добавилось народу, жена Вятки грела воду в котелке.

– Одна беда, больно некрасивая ты для меня, Настасья, а то б я тебя полюбил! – заговорщицки присев рядом, балагурил кудрявый молодой казак Юшка Пьянов. – Я по-разному это дело умею, бабы-то прямо пищ-щ-щат!

Вроде и шептал ей в ухо, но так, чтоб все слышали. Мужики щерились над затейником. Настасья не слушала, спокойно помешивала в котле. Лицо смуглое, скуластое, глаза узкие, по-своему красивые и строгие, она была на полголовы выше мужа-десятника, да и выглядела крепче. Настасья была тунгуска, взята в ясырки еще подростком где-то на Енисее и так и выросла толмачкой среди православных. Сколько ей лет, сам Семен не знал, но с виду не больше тридцати.

– Сенька проснется, он те, Юшка, рыло-то начистит! – подначивал кто-то.

– А я что, я руками не трогаю, правда, Настасья? У нас с ней все по любви будет! Ты ведь крещеная? Ну вот, никакого греха!

– Как пустая собака брешешь… – добродушно качнула головой Настасья, сняла закипевший котел и стала спускаться внутрь.

– Ну все, уела! – Юшка довольный сел на чурбачок. – Как про грех услышала, так все и поняла.

– Ее Сенька у попа сторговал, она прежде с попом жила, может, и девчонка-то от него, а ты озоруешь, – разъяснил спокойно Фома Черкас.

Казаков у Данилы Колмогора было четверо. Кривой, одноглазый Фома – самый старый, за пятьдесят, погулявший на Дону, на Волге, не один раз и в Туретчине, повидавший многое, как это и положено казакующей разбойничьей душе. За участие в бунтах был сослан в Сибирь и тут записан в цареву службу – якутским казаком. Юшка Пьянов, напротив, самый молодой, пришел на Лену с последней партией служилых, таков же и Маня Кишка – говорливый, всё и всех знающий и любящий поспать. Четвертым казаком в отряде Колмогора состоял Никита Устьянец, этот служил в Якутском со дня основания острога. Пришел он с казачьим сотником Петром Бекетовым, пережил не одно нападение иноземцев и сам во многих походах участвовал. Никита был молчаливый, невероятной силы, бесстрашный и умелый в драке. На левой руке у него были отморожены три пальца, но это ему никак не мешало, и кулак его оттого меньше не казался.

Два промысловика, Григорий Ворона, пятидесяти лет, и Трофим Малек, этому и тридцати не исполнилось, собирались сесть вместе на соболевой речке, какая глянется. Общего меж ними мало чего было, даже и разговаривали редко, но Ворона, от жадности захватить на двоих нетронутые угодья, уговорил молодого Трофима ехать вдвоем. Был еще Устин Петров, крепкий умелый мужик пятидесяти пяти лет. Гулящий человек, ребенком без родителей попавший в Сибирь и проживший здесь всю жизнь, никогда не служа. С Данилой он пошел без найма, то есть на своих харчах, держался независимо, и, хоть согласился быть в отряде весь поход и вместе вернуться в Якутский, Данила опасался, что Устин может отпасть раньше. С торговыми уйти, куда ему больше понравится, или сесть где-то на промысел. Темная лошадь был этот Устин.

Юшка Пьянов, поев каши, подсел к дремавшему Устьянцу.

– Ну что, брат Никита… Спишь, что ли? Я про иноземцев хотел спросить…

Никита открыл глаза, сел, крепко позевывая, и стал развязывать кисет. После Якутского народ перестал таиться. Курили в свое удовольствие, свободно.

Так же, кстати, и пили – руки у воеводы были длинные, но не настолько, – здесь уже мужики сами себе были хозяевами.

– Я лесных, диких-то людей еще ни разу не встречал. Все думал, иноземцы, мол, и ростом, и умом, как дети, а по дороге с Руси на них насмотрелся – здоровы́, и скота у них много, только по-нашему плохо калякают. Казаки в Илимском баяли, если, мол, совсем в дикие места заберешься – котел медный ставь, иноземцы его полный соболями набьют! Котел – им, соболей – тебе! Не брехали?

– Не знаю такого.

– Я два котла взял, еще одекуя разного фунт.

– Ну взял и взял… – Никита сходил к очагу, достал уголек и раскурил трубочку.

– Как же мы у них соболей-то наменяем? Верст уж двести проплыли, а ни единой души по берегу – такого я еще не видывал. Чего они прячутся?

Никита равнодушно слушал пустые расспросы Юшки. Все новоприбранные про то же спрашивали.

– Ты мне добром разъясни, вот придем к иноземцам, а я и не знаю ничего. Объегорят меня тунгусы?

– Не объегорят, – подумав, ответил Никита.

– Чего это?

– У них врать не водится. Простые!

– Вот те на! А как же… А хитро торгуются?

– Теперь уж стали понимать, что к чему, но по-нашему не плутуют, у них это грех большой. – Никита задумчиво покуривал. – Сначала ясак собираешь, поминки на воеводу, потом… Если десятник жадный, прежде сам все у них перетрясет, а тогда уж ты… Чего-то, да урвешь!

– А если совсем без начальства? Идем мы с тобой лесом, а там иноземцы сидят… Ни десятника, никого?

Никита глядел, не понимая.

– К примеру, если нож ему подать, он сколько соболей достанет?

– Какой нож. За плохой ничего не даст, а если глянется, то и соболя, и двух можно взять.

– У меня ножи добрые, по семи копеек брал. Если два соболя дадут, то это рубля три-четыре. Так?

– Какие соболя, может, и так.

– Хорошо. – По лицу Юшки, однако, видно было, что он ждал больших барышей. Задумался, лоб наморщил. – Как же иные с полной мошной возвращаются? Ты вот на Юдому ходил с Данилой, много привез? – Он перешел на шепот: – Я никому не скажу!

Никита молчал – то ли вспоминал, то ли не хотел говорить. Наконец взгляд его просветлел какой-то приятной мыслью:

– Хорошо вышло, врать не буду, но и подраться пришлось. Кабы не Колмогор, много могли бы взять, якуты наших людей переранили, ну и разбежались от такой вины, одни бабы остались – бери не хочу.

– Чего же вы?

– Говорю тебе, Данила бесчестного грабежа не любит.

– Так сам сказал, переранили вас много?

– А как же, якуты, они в драке тоже не ребята малые. Да в своих еще местах! Сначала подрались, потом помирились. Данила с ними три дня калякал – они снова под ясак подошли. Под государеву руку, получается, – тут уж их не тронь! Государевы подданные!

– Где же вы соболей-то взяли?

– Так помирились же, меняться стали, они и отступных принесли за раны наши, все по совести вышло.

– Тунгусы, говорят, хуже. Злые?

– Да нет, тунгусы помягче будут… – Никита задумался, дернул плечом. – Да все такие же мужики, как мы с тобой. Только у нас ружья да куяки на груди… Ну и хитрее мы в драке, оно ясно.

– Рублей хоть на пятьдесят привез?

– Ну их считать, бабе дал, ну и вина вволю попили, чего об этом?

Юшка сидел, сосредоточенно соображая, вздохнул от непростых дум:

– Может, мне в промышленники податься, коли соболя так много?

– Теперь уж поздно, раз в казаки записался. Беглым будешь считаться, поймают – шкуру кнутом спустят, соболей в казну заберут и в казаках оставят.

– Беглый-то что, я всю жизнь беглый, – отмахнулся Юшка. – Взять бы пару сороков соболей и к Руси уйти!

– Так таможни на каждом волоке – где проезжая грамотка от целовальника? Где клеймы на соболях?

– Неужто путей мимо нет?

– Есть, как нет, но один не осилишь.

Юшка напряженно молчал.

– Вот оно как – у воды, да не напьешься. На Руси-то грезят: соболи, соболи, а тут…

– А ты чего же беглый?

Юшка все качал головой, пребывая в сомнениях. Очнулся. Глянул на Никиту.

– Всю жизнь, говоришь, беглый? – повторил вопрос Никита.

– Мне пятнадцать лет было, отец за свои долги отдал на год крестьянину в холопы. Тот работой так теснил, что мы с одним парнишкой сговорились и сошли куда глаза глядят. До Великого Устюга добрели, там я с голоду сам на себя купцу кабалу дал на время, да с его дочкой спутался, а он узнал, я опять ушел в чем был! А про дальние края уже много слышал, дорога в Сибирь как раз через Устюг идет. С крестьянами захребетником до Тюмени добрался, их на пашню там сажали… – Он задумался, почесывая негустую бородку. – Всякое было, записался вот в казаки в Якутск. Из-за этих соболей, получается. Все вижу, как к отцу являюсь в кафтане, серебром шитом, сапоги из сафьяна с пряжками, как у иностранцев, шапка соболья. Да денег ему мошну на лавку, а сам в ноги: прости, мол, тятя, Христа ради!

– Все так грезят… – Никита вытряс в ладонь сгоревший табак. – А тут воли хлебнут, да и остаются. Мало кто из Сибири возвращается.

– Я бы ушел! С деньгами-то! – Юшка опять заговорил тише. – Возьми одного соболя по два рубля, значит, мне надо соболей полсотни. На Русь всяко рублей пятьдесят принесу. Добрый двор с амбарами, с баней и пасекой поставить, самое большое, – десять рублей, две коровы – четыре рубля, три коня да кобыла – пятнадцать, овец десяток – рупь, всякого пашенного завода еще на три рубля… Ну! Еще и с дружками погулять останется, так ведь? Думаю, лучше соболями нести, на Руси они дороже.

К обеду почти стихло, парус то и дело провисал и начинал растерянно телепаться, не находя ветра. Морило духотой. Погода насторожилась, словно раздумывала, с какой стороны налететь. По правому борту высоко в небо уходили светло-рыжие скалы. Старые, будто глиняные, сыпались в реку, но какие-то твердо стояли, сопротивляясь дождям и ветрам. Чего тут только не было: и чудище с огромной, непонятно как и держащейся головой, а рядом казак плечистый, тут же и девчонка-тростиночка… И так на много верст вперед, конца не видно.

Кузнец Михайла покуривал на чурбаке у борта, созерцая чудеса Господни. Он с утра так сидел, а скалы все не кончались.

6

Плыли медленно, казенный коч все время отставал, и его приходилось ждать. Данила зашел в устье речки, вскоре к ним ткнулось торговое судно Алексея Свешникова. Кобель промышленника Вороны, почуяв собак с соседнего судна, люто разорался внутри коча. Ему на разные голоса ответили псы с торгового, там их было побольше. Привязанные на палубе, они натягивали веревки, хрипели от ярости. Промышленник попытался унять, но помогало мало. Только Черкан, пес Трофима Малька, молча наблюдал за всеми с носа коча. Загривок, правда, тоже стоял дыбом.

– Дай бог здоровья, Данила и вся братия! – поднял руку над головой Свешников.

– И тебе помогай Господь!

– Надо их разгрузить. – Алексей кивнул на отстающих.

– Не поможет, – покачал головой Данила. – Они еле над водой торчат, текут, похоже, крепко.

– И что делать? – Свешников, прикрываясь рукой от низкого вечернего солнца, всматривался в казенный коч. Там тяжело взмахивали всеми гребями, а все равно еле двигались.

– Оставим их, пусть чинятся, я сюда для того и зашел. – Данила кивнул на закрытый от ветров устьевой залив. – Пушки у них есть, отобьются, если что.

Замолчали. Дело было непростое.

– Государев коч, – спокойно заговорил Свешников, – на нем половина товаров воеводские.

– У меня наказ – идти за Оленек, нигде не мешкая, – не уступал Данила. – Починятся, у них спешки нет.

– Дня за три всяко проконопатят, – отмахиваясь от облепивших комаров, поддержал Данилу уставщик Василий.

– Надо помочь. Конопать, вар, горшки… Что еще? – Алексей смотрел на дело без досады. – Разгрузим их… Берись, Вася, ведро хлебного вина мужикам поставлю, до утра надо сделать.

– Разгрузить-то мы его разгрузим, да не так все быстро! – уперся плотник, непривычный к таким скорым решениям.

– Что за беда, у меня две ватаги орлов!

– Не везде и вытащишь, место надо подходящее…

– Вот и распоряжайся, наладишь коч, тебе, как старшому, полтину денег отсыплю!

Алексей кивнул всем, как будто дело было уже решенное, и повернулся к своим промышленникам.

– Чего же, поможем, что ли, Данила? – Василию от щедрых денег, что ему посулили, было неловко.

Данила наблюдал за медленно приближающимися казенными. На садящееся солнце глянул, отмахнул комаров, тучей висевших над головой. Злая досада на воеводу, ничего не понимавшего в походной жизни и думавшего только о своей корысти, не проходила, но и купец был прав – бросать их здесь было негоже.

– Завтра к полдню не успеем – одни уйдем. Я Урасову кабалы на себя не давал!

На корме торгового коча собрались обе ватаги промышленников. Рядились, что-то обсуждали, но вскоре кинули сходни на берег и стали спускаться. Алексей стоял на корме своего судна, поджидая коч воеводы.

Московский гость Алексей Свешников был средних лет, статный, всегда хорошо и дорого, но не пестро, как это водилось, одет. Даже воевода Урасов, пребывая в ярости от чего-то, невольно затихал при виде богатого, удачливого и щедрого купца и его уверенной улыбки. Свешников и бороду брил коротко, и волосы стриг, как иностранцы. К таким обычно относились как к нехристю – скобленое рыло, но не к Алексею. В нем была спокойная твердость человека дела и совсем не было кичливой купеческой важности. К тому же он был членом московской торговой сотни, власть воеводы на него не распространялась.

На коче купца народу было больше, чем у Данилы. Свешников плыл на Оленек с двумя десятками промышленников и со всем необходимым промысловым заводом на долгую зиму. Одной ржаной муки для ватаг было четыреста пудов, а еще шестьсот он вез на продажу в Жиганский острог.

Тем временем казенный коч уже входил в залив, им распоряжался воеводский приказчик. На судне – почти тысяча пудов казенного хлеба в мехах, новая пушка, порох и ядра в Жиганский острог, а еще горячее вино, хмель и табак самого воеводы, которые приказчик должен был сбыть все в том же Жиганском.

В Сибири того времени пушнину торговали все, у кого были для этого какие-то средства. Промышленники, уходя на промысел, а казаки на службу, брали с собой товары для мены у иноземцев на мягкую рухлядь. Немногочисленные поначалу пашенные крестьяне, встав на ноги, не только продавали выращенные хлеб, скот и овощи, но и отправляли своих представителей-приказчиков в удаленные районы для торговли соболей у иноземцев, казаков и промышленников. Самыми же большими покупателями и обменщиками были приказчики торговых людей. Не отставали от купцов и воеводы. Они отправляли доверенных людей со своими товарами, взяв с них кабалу – письменное обязательство вернуть стоимость товаров с прибылью. Пользуясь мало чем ограниченной властью, воеводы торговали и строжайше запрещенными товарами – хлебным вином и табаком.

Свешников объяснил все воеводскому приказчику про починку коча, тот, невзрачный, себе на уме мужичонка, только бороду теребил да согласно кивал, когда же дело дошло, чтобы и его казаков заставить работать, растерялся.

– Поди им скажи! Они и черпать-то не хотели!

– Зови сюда старшего! – спокойно приказал Алексей.

– Да вон он… Семен Губа!

Десятник с двумя казаками стоял неподалеку и все слышал.

– Конопатить ваш коч будем, надо всем взяться! – Голос Свешникова был ровный, без нажима, но десятник хорошо услышал, кто здесь все решает.

– Мы не плотники! – грубо ответил за десятника казак, по самые глаза заросший черной бородой. – Нам война за обычай!

– Здесь вас оставим, будете коч сторожить, пока не утонет.

Десятник хмуро молчал, посматривая на товарищей.

– Вина на всех поставлю, – добавил Свешников спокойно, но опять было в этом спокойствии что-то такое, что, мол, будете свое гнуть, могу и не поставить. Станете смотреть, как другие пьют.

– Соглашайся, Семен, чего кобенишься, – раздалось сразу несколько голосов из казенки. – Не размокнем, чай!

Вскоре казаки уже таскали пятипудовые мехи с казенного коча на два других. На берегу голый по пояс Васята Рыжий валил с промышленниками деревья. Мостили покати под судно, готовили шесты-ваги и подпорки. Разожгли костры, на которых грелись горшки с варом – сосновой смолой. Невысокий и ловкий, из бугров и узлов мышц состоящий Василий успевал и на берегу, а то возникал на казенном коче и, тряся рыжей бородой, что-то требовал от воеводского приказчика. Но тот ни в чем не участвовал и на уставщика внимания не обращал, стоял у борта и считал выносимые грузы – зарубки делал на деревяшке.

Кончили с перевалкой, вынесли на берег канат, обвязали сосну потолще, навесили судовые блоки 44 и воротом казенного коча стали вытягивать судно на берег. Несколько мужиков залезли в воду, еще недавно бывшую льдом, и, посмеиваясь друг над другом, подводили бревна-катки под днище коча. Другие с двух сторон удерживали судно рычагами – вагами.

Нос коча полез на сушу, сначала как будто и охотно, потом все туже и туже, мужики примолкли, только рьяное сопенье да опасный скрежет вóрота и блоков слышались.

– Стой! – закричал Васята, когда судно наполовину вышло из воды. – Будя! Подпирай!

Он шел вдоль мокрого борта, рукой и конопаткой пробовал щели между набоями – бортовыми досками. Остановился в раздумье.

– Что, Вася? – подошел Свешников.

– Дурная работа, Алексей! Как они и доплыли-то?!

– Это понятно, до завтра надо поспеть.

– Ну-ну, с Божьей помощью, ночь светлая… Давай, ребята, пятеро здесь, пятеро с другой стороны, да так же изнутри. Старую конопать пробивай втугую, потом свою паклю гони, да смолы не жалейте. Где щели большие, варовую веревку клади… Чего вас учить, дело немудреное… Конопатить до этой доски, выше не надо.

– Однако два-то ведра мало будет за такую колготу… – Седой, морщинистый передовщик ватаги задумчиво чесал затылок. – Добавить надо, Лексей Свешников! Тверёзыми к утру никак не управимся!

– Как работать будете… Ты меня знаешь, Кирьян, – улыбался Свешников.

– Ну и слава богу! Давай, ребята, покрестясь! Сидор, Яков, Левка, ступайте с Рыжим внутрь, Аксёнка, тоже иди, там тёмно, у вас глаза помоложе.

Василий повел людей внутрь коча.

Вскоре застучали киянки45 и зазвучали шутки – про помощников-комаров, про горячее вино да какую закусь купец выставит.

– Наработали работнички, хрен в щель влезет, – ухмылялся седобородый дядька с трубочкой в зубах. Он лежал на спине и конопатил нижние набои.

– Побереги, Яков, хрен-то, конопаткой скорее выйдет!

– Я пять лет крестьянствовал на Илимском волоке… – размышлял неторопливо высокий сутулый мужик. – Ты и свою пашню обработай, а еще разные изделия делай, отказаться не смей! Дрова вози, веники для бань вяжи, лыко дери, сено государево ставь, амбары руби… А больше всего не любил, когда суда эти плотничать брали. И своих забот по горло… А тут – коч али дощаник, его быстро не сладишь!

– Так за суда деньги полагались! – кряхтел внизу седобородый. – За сено да за дрова – нет, а на плотбище когда слали, платили.

– Что за деньги? За весь коч последний раз сорока рублей не вышло! Ты на них крестьян найми, чтоб лес возили, вару, конопати купи, да три рубля плотнику-уставщику… И рубля никогда не случалось на брата. Корячишься с утра до вечера целый месяц! К купцу наймешься, за то же в три раза больше возьмешь!

– Купец с тебя три шкуры и спустит! – раздался громкий молодой голос с другого борта.

– Зато и дело сделаешь, сам рад! – пропихивая конопляную паклю, продолжал рассуждать длинный. – Казенные-то суда, как этот вот, тоже из сырого лесу тесали, и конопатили как бог на душу положит, нам на нем не плыть! Уставщик полтину сунет дьяку-приемщику, оно и готово.

– Когда судно на торговую руку ладишь, оно и десять лет проходит, а на государевом один раз с грехом пополам товар сплавят до Мангазеи и на доски разбирают. Мы их каждый год десятками ладили.

– Где же ты такое работал?

– Дак на Оби. Уставщиков-поморов, чтоб добрый коч построить, немного было. В основном дощаники шили – там большой сноровки не надо.

– Вар кипит, ребята, подходи, кому?! – зашумел от костра старый передовщик.

Вдоль берега в призрачном мареве белой ночи горели костры. У одного из них разговаривали торговый человек Свешников и Данила.

– Государь для сбора ясака острожки ставит, а вокруг тех острожков обычная жизнь налаживается: люди с Руси приходят, где-то уже и пахать начали… Где хлеб не растет, там скот держат, рыбу ловят. Да и без острожков, сами на заимки садятся, с местными иноземцами запросто обживаются. Я, пока сюда плыл, много с людьми разговаривал… В ленских верховьях хлеб добрый родится, там православных уже больше, чем иноземцев, – неторопливо думал вслух московский гость. – Пятнадцать лет назад здесь про людей с Руси и не слыхивали, а теперь впятеро больше товару бери, и его не хватит!

– Кабы не соболь, кто бы сюда пошел? – возразил пятидесятник.

– Будто бы и так. – Свешников отстранился от дыма костра и прищурил умные глаза на Данилу. – Пришли за соболем, а многие и осели, иноземок крестят и женятся. Я раньше думал, Руси не надо столько земли, ее и до Уральского Камня полно пустой лежит, а тут сам увидел – люди своим желаньем, безо всякой войны государеву землю приращивают!

– Не за землей идут, за волей. На Руси земли много, да крестьянину на новую пашню уже не сойти – нет прежней свободы! Здесь люди сами свою жизнь выбирают, хочешь – в казаках служи, хочешь – ищи место, где любо, промышляй на себя или крестьянствуй. В Сибири сам воевода знает, что ты беглый, а назад не отправит, ты ему здесь нужен!

– И я о том же. Государевы служилые люди за ясаком пришли, соболь кончится, им тут делать нечего, давай обратно – не держать же их здесь просто так! Другое дело, когда вольный люд на здешнюю землю сел… Живут, работают, детей рожают. Получается – все это уже Русь!

Свешников замолчал и, словно не доверяя своим же словам, посмотрел в сторону полноводной и совершенно безлюдной весенней реки. Возле коча белели в ночи рубахи работавших мужиков. Слышался негромкий говор.

– В старину был великий Рим, слышал же? Больше него не было государства на земле! Империя!

Данила кивнул.

– Видно, Русь теперь поболе будет! И языков в ней не меньше! Если не больше!

Замолчали. Данила обдумывал сказанное купцом. Про Иртыш, Обь, Енисей, да и про верховья Лены он правильно говорил, там люди с Руси уже православными деревнями осели, здесь же все еще было диким. Мужичье царство – кто искал соболя, кто приключений на свою жопу.

– А ты чего в такую даль забрался? Или добрых приказчиков мало?

– Решил сходить на Оленек, недалеко вроде, своими глазами хочу поглядеть… – Алексей подбросил веток в костер. – Ты, говорят, в прошлом году за одно лето на Индигирку обернулся?

– Был грех.

– Хвалят тебя. Колмогору, мол, сам Николай Угодник парус надувает.

– А в следующем году куда думаешь?

– Люди мои про Индигирку как раз говорят…

– Там уже тесно стало от промышленников, – ухмыльнулся Данила. – За Индигиркой Колыма-река есть, туда покуда не добрались. Надумаешь – бери меня кормчим.

– Далеко. – Свешников смотрел внимательно. – Если ватаги завозить, так года на три сразу? В несколько кочей идти?

– Так и надо… – Данила заговорил глухо, словно их могли подслушать. – Ватаги твои развезем по угодьям, сами дальше уйдем. За Колымой ход в Теплое море должен быть!

– В Теплое? – не понял Свешников.

– Слухи верные – где-то Ледовитый берег на юг должен повернуть, там льдов уже нет. Иноземцы рассказывают, островов в том море больших и малых множество, и везде промысловый зверь есть. Главная земля Камчатой зовется, рыбы и зверья в ней без меры, а еще больше пушного морского зверя – сам в руки дается! – Данила совсем уже строго глядел на Свешникова. – Про Камчатую землю толкуют, что она тоже остров, только на кочах и можно добраться.

Колмогор замолчал, глянул в сторону работающих. Короткая белая ночь заканчивалась. Воздух посветлел, на распускающихся листьях стала видна роса. Данила еще много чего мог рассказать, но чувствовал, что в купце нет хорошего любопытства к тем совсем уж далеким пределам.

Свешников же спокойно глядел в огонь:

– У меня другое на уме, Данила, схожу на Оленек, поговорим… – Повернулся к пятидесятнику. – Сколько же уйдет на то плаванье?

– Тут не загадаешь, может, год, а может, и три…

Данила достал трубку и табак, стал набивать, видно было, машинально все делает, сам думает о чем-то важном. Замер, глядя на купца:

– Давай сейчас уйдем!

– Куда?

– На восток! Ватаги у тебя есть, корм тоже, два коча у нас. Этим летом дальше Колымы всяко добежим, а Бог счастья даст – и до Камчатой земли! Давай! Глаза боятся – руки делают!

– Тебя же воевода в другую сторону шлет?

– То моя забота, согласишься, я Вятку силком высажу! Мой коч! – Пятидесятник глядел решительно.

– Тут, Данила, уже не кнутом пахнет!

– Боишься?

– Да нет. Воровства не люблю.

– Не твое воровство будет, мне отвечать. Товарищи у меня надежные, коч добрый. Чего еще? Если б здесь по воеводскому разумению все делалось, не то что дальних рек, а и Якутского острога не было бы.

– Ты Урасова за дурака-то не держи, он на Лене второй год, а новых земель немало разведано. И порядку больше стало, раньше, говорят, разбойничали – пределов не знали…

На палубу коча выбрался Васята Рыжий. Прошел вдоль борта, проверяя сделанное:

– Разворачиваем!

Свешников отправился поглядеть, а Данила все сидел, застыв и забыв про погасшую трубочку. О купце думал. Самому Даниле почти все равно было, где здесь селятся люди и как они Русь больше Рима сделали, ему хватало нетронутого мира Божьего во всей его великой красоте и силе. Московский же гость был человек большого ума, от других купцов сильно отличался – корысти и не мелькало в глазах, а дело делал немалое. Редкий человек был этот Свешников.

Спустили коч. Освобожденный, он сам легко пошел на воду. Завели кормой и стали вытягивать. Тут было сложнее, можно было сломать рулевое перо, но справились. Пока возились, рассвело. Солнце вставало за горой и уже освещало дальний берег.

От костров доносились сытные запахи, каша была щедро заправлена салом и ветчиной. Рядом стоял бочонок обещанного хлебного вина.

Мужики сели вокруг костров каждый со своей чаркой, у кого-то была и своя миска, но большинство черпали деревянными ложками из котла. Выпили, закусывали.

– Так дело пойдет, к обеду кончим.

– По-хорошему, его весь заново смолить надо.

– По сырому не смолят!

– Оно так, а куда деваться?!

– Ничего, до Жиганов дотянет, а там ихнее дело.

– Дошел бы… Мы в позапрошлом году до Жиганского острога почти два месяца гребли, туда, считай, тысяча верст, а у нас ветер то в бок, то в рыло. Так и корячились, на гребях да на шестах… И главное, ночью стихало, а днем все время встрешный дул. Добро, ночи светлые, так и дошли помаленьку.

– Иноземцы не кидались по дороге?

– Нет, видеть их видели, но близко не подплывали. Мы с пушками, на пяти судах шли. Они ближе к осени чего-то забузили.

– Так воевода всех их переписать затеялся, по улусам служивых отправил, князцы якутские и взбунтовались, у нас на Вилюе то же самое было…

– А мы-то здесь при чем? Казаки их насильничают, а они на нас кидаются. Еще и этот указ государев: казак, мол, на государевой службе, потому может от них оборониться, а коли ты промышленник, то не моги в него стрельнуть! Он на тебя лезет, а ты, значит, ему башку подставляй!

– Так ты и подставил! – Васята закончил есть и облизал ложку.

– Ну там уж как Бог подскажет, а немало нашего брата насмерть побили!

– У нас с иноземцами никогда греха не было! – весомо заговорил передовщик ватаги. – Они с луком да с собакой за соболями ходят, мы кулемками ловим. Так миром и живем. Главное, когда рухлядь у них торгуешь, вина не наливать, они с него дурные делаются.

К обеду закончили работу, стали спускать. Тяжело захрустели камни и бревна под матицей, вода раздавалась с шумом. Проконопаченный и разгруженный коч на пол-аршина выше других покачивался на воде.

Мужики отмывались в ледяной реке, присаживались к кострам и накидывали зипуны. Свешников с Данилой подсели к ватагам. Купец вышиб пробку у бочонка, сам стал лить в чарки.

– Ну славно, ребята! – довольный, поднял свой кубок.

С высокого носа коча спрыгнул Васята Рыжий, маленько не долетел до сухого и, размахивая руками, как лягушка, с брызгами плюхнулся в воду. Не упал, однако. Никто не засмеялся, сил уже не было. Присел к костру.

– Ну как, Василий? – спросил Свешников.

– Сгодится. Течью уже не течет.

7

Шли под парусами. Казенный и торговый кочи, девяти саженей длины, высились над водой в рост человека, да каждый с огромным, пять на семь саженей, прямым парусом. Коч Колмогора был почти на треть короче и с меньшим ветрилом 46, он нарочно строился для мелководья, для плаванья во льдах, а узкий корпус давал еще и быстрый ход. Поэтому бежали ровно. Издали три парусника выглядели как матерые птицы с хлопунцом-подростком.

Данила сам стоял на корме. Ветер играючи гнал судно, вдоль бортов рабоче сопела вода. Пятидесятник думал о разговоре с купцом, а сам вспоминал, как попал в эти места. Все та же страсть к ничем, кроме Бога, не ограниченной свободе, что и теперь тянула за Колыму, привела его сюда, на берега Лены. Он немного не успел, первые люди с Руси появились здесь всего десять лет назад. Иван Ребров с Ильей Перфильевым, поморы, как и Данила, с отрядом служилых и промышленных людей спустились Леной к морю, а там повернули на восток. Заходили в большие реки, падающие в океан, малые глядели, на Омолое поставили первое зимовье, потом – в устьях большой Яны-реки, по ней же поднялись на кочах до верховьев. Это уже была юкагирская землица. Очень далеко – на тысячи и тысячи верст никого вокруг, у кого бы висел на шее православный крест… Данила воображал себя на их месте – свобода, о которой он грезил, была не просто словом, она имела первородные цвета, простые и ясные вкусы и запахи, и все они хлынули сейчас ему в душу… Ясак с юкагирских племен собирали без жесточи, ни Иван, ни Илья никогда этим не грешили, да и не надо было, юкагиры рады были топорам и котлам, на них и меняли рухлядь. Много набрали, Перфильев с ясаком пришел в Енисейск, там и рассказывал о долгом походе и об этих вольных землях Даниле. Ребров же с небольшим отрядом еще семь лет бродил по новым морям и рекам, куда душа вела. До Индигирки-реки добрался и поставил там два острожка. Только в 1641 году вернулся в Якутский острог. Данила к тому времени уже был там.

Пятидесятник вздохнул с досадой, но и с радостью – вся эта воля еще была здесь, стоило только выйти из-под воеводской власти.

Палуба оживала. Люди выспались после ночной работы, собирались к очагу, к позднему обеду. Семен Вятка с женой ставил ночью сети, и теперь его острожные варили уху. Пахло на всю палубу. Из котла торчали стерляжьи и налимьи хвосты.

Плыли на одном судне и за одним делом, а держались порознь, так же и стряпали. Вяткинские – свой котел, колмогоровские – свой.

– Чего же кашу затеваете? – Вятка уже хлебнул вина и был щедр. – Вон в карбасе берите, добре попало!

Вскоре и колмогоровский котел наполнился жирными кусками.

Выпивали, закусывали ухой и нежной свежеприсоленной рыбой. На коче промышленников затянули песню, по воде хорошо было слышно.

– Не иначе Свешников еще выставил своим людям…

– Справедливый человек! Умеет и повеселиться! И промышленники у него ловкие! – соглашались про московского купца.

Вскоре с правой стороны из-за острова открылся Алдан. Лена, принимая почти такую же большую реку, раздалась верст на десять – целое море, из которого то тут, то там торчали залитые острова с высоким лесом на них. Вода Алдана была светлее, но грязная из-за половодья, несла вымытые с корнем сосны, елки и березы. Так и текли, не смешиваясь, две реки – у правого берега грязная, захламленная вода Алдана, у левого – ленская, эта была чище.

С речного простора тянуло зябким весенним холодом, но солнце пригревало, и народ расселся с делами на палубе. Чинили одежду, что-то мастерили, кузнец Михайла, привычно балагуря, поправлял оружие казакам. Вяткинские продолжали выпивать у очага, играли в шахматы. Временами оттуда доносились нешуточные страсти.

Савва Рождественец сидел, спрятавшись от ветра за казенкой, перебирал столбцы с записями и чертежами из своего сундучка. Какие-то были развернуты и придавлены камешками, Савва время от времени что-то записывал, потом снова надолго застывал над рисунками. На коленях у него устроилась кошка Настасьи, выбрав, видимо, самого ласкового из мужиков. Кошка мешала, но он ее не прогонял.

– Ты что же? Чертишь? – окликнул толмача Иван Лыков, стоявший на кормиле.

– Думаю.

– Чего же думаешь?

– Как сюда собирался, чертежами этих мест запасся, вот смотрю.

Василий, привалясь к невысокому борту, плел что-то из ивовых прутьев. Услышал разговор, бросил работу и подсел к Савве.

– Ну-ну, – понимающе кивнул Иван, – поморы важным морским берегам всегда роспись составляли. Переходы, носы, как в губу ловчее войти, где и глубину лотом замеришь. А ты чего же страдаешь?

– Про чертеж всей Лены думаю. – Савва почесывал кошку за ухом, та тихо урчала.

– Чего? – недоверчиво прищурился Василий.

– От Якутского острога до моря, да с реками, что в Лену падают. Думаю, какую меру взять, чтоб на одном листе все поместить.

– Ну ты, мил человек… – снисходительно улыбнулся Иван. – Больно много хочешь! На море оно понятно, идешь с мыса на мыс, направление по маточке 47 берешь, оно и вот. Али по звездам на небе, на Северную звезду встал – так прямой полуношник! А здесь река петляет, как ей вздумается.

– Здесь – то же самое… – ответил машинально Савва, сам думал о чем-то своем.

– Чего ее чертить – держи, где глубже! – Василий вернулся к своей работе и стал ловко гнуть свежие ивовые прутья.

Савва не участвовал в починке коча и казался плотнику лентяем, вина, правда, выставленного купцом, тоже не пил.

Ужинали подсоленной рыбой. Настасья вынесла на палубу кошку, сама ела, дочку и животинку кормила. Пушистая, рыже-черная с белыми пятнами кошка жалась к ногам хозяйки и жадно глотала рыбу. Девочку звали Айта, смугленькая, с тонким рисунком живо поблескивающих глаз, помогала кошке – подсовывала, а иногда отбирала кусочки и пихала себе в ротик. Казаки улыбались. Когда все наелись, самый старый из вяткинских казаков, Ермолай, беззубый, с коричневым корявым лицом, подцепил кошку под брюхо и взял на колени. Пушистая притихла, половина мордочки у нее была белая, боязливо поглядывала вокруг, казак ласково скреб мягкую шерстку.

– Настасья, а ить котейка у тебя брюхатая… – Ермолай с удивлением щупал кошачье пузцо.

Вятка, хорошо выпив, благодушествовал, рассказывал новоприбранным Маньке и Юшке о барском житье в ясачном зимовье. О соболях и иноземцах, о драках и сладких иноземных девках. На его вкус лучшими были юкагирки, потом уже тунгуски. Народу у Семена было маловато, и он надеялся сманить кого-то из молодых казаков к себе в острог.

Родился Семен в Вятке, в посадской семье, жившей мелкой торговлей. В 1628 году, Семену тогда было двадцать шесть, отец отправил его в Мангазею за пушниной, оттуда как раз много везли. Семен очень хорошо наторговал, путь до дома был неблизкий, и он решил удвоить барыши и остался еще на год. Но в то лето в Мангазею не дошли кочи с хлебом, жизнь вздорожала, и он, не пьянствуя и не играя в зернь, за зиму прожился так, что и задолжал. Последние деньги, правда, проиграл. От нужды нанялся в приказчики к торговому человеку и два года собирал меха на него. Мангазею в те времена справедливо называли «златокипящей», вся главная соболья добыча шла через нее, но Семен понял, что в приказчиках быстро не разбогатеть. С сотен соболей, что он скупал по мангазейским ценам, в его руках оставались крохи, и он записался в казаки в Якутский острог, о богатстве которого текли самые невероятные слухи. Последние десять лет он сидел по дальним якутским острожкам, сначала рядовым ясачным сборщиком, потом приказным, то есть начальником, и был сам себе хозяин.

Как и многих пришедших с Руси, Сибирь его изменила. Жадности не убавилось, но богатство стало измеряться вольностью жизни: соболями, рабами, которых можно было дешево купить, а можно и взять погромом, и теми неведомыми на Руси сказочными щедротами, что давали леса и реки. В острожки посылали на двоегодицу 48, и все это время он был хозяином не только самому себе, но и всему вокруг, до чего дотягивались его руки.

На Руси у Семена остались жена и двое детей, но он, помаслив попа, женился еще раз, это совсем не было чем-то необычным. Настасью Семен взял ради толмачества, денег не пожалел, жены-толмачки были в большой цене. Он и женился на ней, чтобы не отняли, простую ясырку могли и силой забрать для толмачества в какой-то отряд.

В Жиганский пришли светлой ночью 26 июня, на Давида-земляничника. Сначала в рассветном тумане показались невысокие башни и стены острога на обрывистом мысу, потом стали видны карбасы у берега и мачты больших судов, что стояли за мысом в просторной курье тундряной речки Стрекаловки.

Коч, подталкиваемый гребями, неторопливо оборачивал мыс. Входил в речку. После высоких стен Якутского острога Жиганский казался совсем невеликим. С тремя башнями, окруженный простым островерхим тыном в два роста. Отстроенный на самом мысу, он хорошо был защищен водой и обрывом. Речной залив, где держали суда, тем же высоким берегом был укрыт от ветров.

– Доброе место, – согласно кивали мужики, крестясь на церковку. Это было первое жилье за десять дней пути.

Недалеко от берега стояли на якорях два новых коча. Еще один, окруженный подпорками, достраивался на берегу. Доски для него брали с дощаников, что приходили с грузом с верховьев Лены. Сам острог спал, ни одного дымка над крышами, даже петухи еще не проснулись.

Спустили и подвязали парус, Иван распоряжался казаками в лодке, завозившими на берег причальные канаты. Данила не без ревности рассматривал новые кочи.

Выросшему у Белого моря Даниле Колмогору, в предках которого были одни мореходы и в котором текла, как шутили, соленая кровь, на реке всегда было тесно, даже на такой большой, как Лена. У морской воды и ширь, и цвет, и запах всегда были другие.

Он родился в 1604 году в Мезени. Мать умерла, когда был совсем малой, ходить еще не умел, и он рос с отцом, проводившим бо́льшую часть жизни в море. Качка, дождь, буря, соленая волна из-за борта – все это он знал с пеленок. В десять лет отец отдал мальчишку прислужником в монастырь – учиться грамоте. Эта скучная, несытая и во многом непонятная жизнь, полная зубрежки церковных книг, тычков, а то и розог, а чаще обычной черной работы, длилась три года. В тринадцать он уже навсегда встал рядом с отцом.

Отец Данилы был знаменитый беломорский кормчий. Водил суда на ближние и дальние промыслы, не раз ходили на Печору и в далекую Мангазею. Зимовали там. Даниле было девятнадцать, когда отца, молодого еще, навсегда унесло на промысловой льдине в открытое море. Случилось это недалеко от дома – в Мезенской губе. Это не было чем-то необычным, многие поморы заканчивали свою жизнь в ледяной постели, но Данила с отцом были одним целым – он случайно не оказался на том промысле, и это их кровное единство было разрушено. Зачем-то Господь забрал отца, но оставил Данилу – последнего из Колмогоров-кормчих. Он нанялся на судно к торговому человеку и ушел за Урал – туда, где остались их с отцом большие мечты.

В Мангазее все повернулось не так, как он думал. Данила носил знаменитое поморское прозвище, но именитым был его отец – торговые люди не решались доверить двадцатилетнему парню свое судно и товары. Отец всю жизнь был вольным мореходом и никогда не служил на государевой службе, но у Данилы выбора не было, пришлось утверждать себя, и он записался рядовым мангазейским казаком – на казенных перевозках всегда не хватало умелых мореходов. Он потерял свободу, но стал самостоятельно водить кочи и дощаники по Оби, а потом и по Енисею. Через четыре года он уже был десятником, под его началом составлялись отряды из нескольких судов, и имя Колмогор вернулось в ряды первых кормчих.

Постепенно, лет за пять-шесть, боль от потери утихла – отец в прежнем облике ожил в сознании Данилы и снова встал рядом. Они часто разговаривали, и отец – веселый и некорыстный – с издевками не одобрял Даниловых казенных заслуг, но мечтал о вольных морских просторах, неведомых путях за Енисей и еще дальше – туда, где из-за грани земной, торжествуя над миром, поднимается солнце.

Так Данила Колмогор оказался в самом дальнем воеводстве Руси.

Торговый и казенный кочи подвели бортом к берегу, растянули канатами и кинули сходни. Вскоре на пыльной дороге, спускающейся от острога, появились пешие и конные. Кто-то и нарядно одетый. У кочей зашумели, народу все прибывало. Это были первые суда из Якутского после долгой зимы.

Вечером Данила с Иваном отправились в острожек. Он был совсем небольшой, промышленники, вернувшиеся с промыслов, ставили свои балаганы и чумы за стенами у въездных ворот. Внутри же было тесно, два десятка изб жались друг к другу, амбары под припасы да тюрьма с решетками и сторожем. Были и две лавки, купец Свешников стоял возле одной из них и наблюдал, как его люди торгуют привезенными тканями, посудой, оружием и еще много чем. Хлеб и соль продавали на берегу возле его коча.

Втроем со Свешниковым пошли к приказному Жиганского острожка пятидесятнику Архипу Ворыпаеву. Хромой ярыжка нес за купцом бочонок с дорогим фряжским 49 вином.

Изба приказного строилась еще при основании острога и была небольшой, но топилась по-белому. Иконостас в углу сверкал начищенными окладами. Всю горницу занимал накрытый закусками стол, за ним сидели таможенные, кто-то из казачьих начальников и торговых людей, рядом с хозяином – десятник Евсей Кокора.

Кокора, так же как и Данила Колмогор, был помором 50, мореходом не в первом поколении. Среднего роста, светловолосый и не очень разговорчивый, он был уважаем как открыватель дальних берегов Студеного моря, а значит, и новых собольих рек. Евсей считался не только умелым, но и, что важнее, удачливым, и торговые люди заносили Урасову щедрые посулы, чтобы их судами руководил именно он. Сейчас Евсей собирался морем на восток с большим отрядом промышленных людей. Два новых коча, что видел Данила у берега, ждали скорого отплытия.

Приказной пятидесятник Архип Ворыпаев управлял Жиганским второй год, богатства, что шли через его острог, исчислялись десятками тысяч соболей. Кафтан и поддева на нем были из дорогих английских и бухарских тканей, а выпивали и ели из тяжелых серебряных кубков и такой же посуды. Хорошей европейской работы были и подсвечники, щедро освещавшие застолье восковыми свечами. Его жена, как и он сам, была из Великого Устюга, но бо́льшую часть жизни провела среди иноземцев, и стол был накрыт скорее на тунгусскую руку – отварное оленье мясо, строганина из мороженой нельмы с ледяного погреба. Хлеб же и пироги настряпаны добрые, только что из печи.

Разговаривали про долгую зиму, мирных и немирных тунгусов, юкагиров и даже оседлых якутов, что сходили с привычных мест, не желая быть под высокой царской рукой. Архип вспоминал, кто зимовал, а кто проезжал, – Жиганский стоял на летних и зимних путях к Студеному морю. На дальние промыслы каждый год уходили сотни и сотни людей.

С приезда торговых, промышленных и гулящих людей бралась явчая пошлина, за проезд через острог – проезжая. За выдачу самой проезжей грамоты брали еще и печатную пошлину. Избная бралась за постой на гостином дворе, амбарная – за хранение в казенных амбарах и торговлю в лавках. Владельцы судов платили посаженную налогу, саней – полозовую, а с верховых лошадей – вьючную.

Брались налоги и за взвешивание на казенных весах весчих товаров, и за измерение хлебных запасов казенной мерой. Продажа без этих обязательных измерений запрещалась.

Покупатели лошадей и коров платили пошерстную и роговую пошлины.

Продавать пленных иноземцев – ясырей и ясырок – было запрещено специальным указом еще со времен царя Бориса Годунова, но такое случалось, и нередко, и не считалось чем-то предосудительным. Была и пошлина с таких продаж, она называлась «записная головщина».

Самые же большие налоги собирались в Жиганском, когда добытчики шли в обратную сторону, – каждый десятый добытый соболь забирался таможней Архипа Ворыпаева. Если же промысловик продавал этих соболей, то должен был отдать еще одного.

Архип, кроме подношений, богател еще и тем, что держал большой табун якутских лошадей, которых отдавал внаем, под кабальную запись или продавал промышленным и казакам, что уходили на Оленек, Яну и Индигирку конным путем. В Якутском добрый конь стоил десять-пятнадцать рублей, здесь – в два и в три раза дороже. Алексей Свешников только что купил у Ворыпаева две дюжины лошадей, и часть его промысловиков собирались через каменные хребты на реку Оленек. Свешникову же предстоял длинный кружной путь на судне, груженном всеми запасами, – вниз по Лене, потом морем до устья Оленька, а там подниматься по Оленьку до промысловых угодий.

– Сколько же твоим промышленникам ходу? – жуя пирог, любопытствовал Иван Лыков. – Хребты, говорят, там немалые.

– Недели полторы, мужики прошлую зиму там промышляли, дорогу знают, – отвечал Свешников. – Избушки поправят, кулемки поновят, дров наготовят, а к концу июля, даст бог, и мы со всем грузом подойдем. Евсей говорит, от ленских устьев до устьев Оленька совсем недалеко… – Свешников с вопросом в глазах повернулся к Кокоре.

– Верст шестьдесят-семьдесят, льда не будет, за день добежите, – спокойно подтвердил десятник.

– Мне до осени в Якутский надо вернуться…

– Вернешься. По крайности, через горы уйдешь, кони погоды не боятся.

– А отсюда до Якутского сколько зимнего ходу?

– Недели три или месяц, если день короткий… – ответил за Кокору Архип Ворыпаев. – Как иноземцы еще, раньше такого не было, а теперь, прямо как на Руси, шайки явились. Стерегут на дорогах.

Архип взялся за кувшин с вином. Налил Свешникову, потом Евсею Кокоре, потянулся через стол к Даниле.

– Много народу у тебя здесь, я и не думал… – Свешников отпил из своего кубка.

– Сотни три с промыслов последним зимним путем пришли, скоро и на кочах с дальних рек потянутся.

Архип выпил, вытер усы и нагнулся к Свешникову:

– Ты, Алексей, много ли вина к нам привез?

– Есть вино, но я им не торгую.

– Да ну? – удивился Архип, с недоверием рассматривая московского гостя.

– Заповедано в Якутском воеводстве хмельным торговать. Или не так уже?

– Так, так. В Мангазее вон даже государев кабак есть, а у нас что горячее вино, что пиво – и привозить не смей!

– В торговых банях вовсю уже гуляют… – усмехнулся Свешников.

– То промышленники, а завтра и тунгусы с ближайших стойбищ с соболями прибегут… – Архип заговорил еще тише. – Что с этим сделаешь, вино-то воеводское – его приказчик пятьдесят ведер привез. А ты чего же? С вина корысть немалая!

– Другой товар здесь тоже в цене. Урасов знает, что я хмельным не торгую, поэтому не приметывается.

Архип все смотрел с недоверием. Как будто пытался понять, в чем же тут купеческая выгода. Так и не понял – купец никогда правды не скажет.

– Место у меня такое, люди на промыслах да на службах по году и больше без вина сидят, к нам в Жиганский приходят – как с цепи срываются.

Архип вроде и еще что-то хотел сказать или предложить, но замолчал. Опасался купца, про Свешникова известно было, что у него сильные родичи в Москве. Мог и рассказать, как в Жиганском государевы наказы блюдут.

– Везде так. – Алексей вытер руки платком. – На Илимском волоке до того нынче вином допились, что крестьяне с пашен разбежались. Многие и хозяйство, и с себя все пропили. Потом сами челобитную подали, чтоб приказного, что вином опаивал, поменяли. Там сейчас сыск государев идет. Говорят, иноземцев уже вино курить научили.

– Так и здесь мужики, кто страх Божий имеют, недовольны таким срамом… – Архип взял кусок соленой рыбы, жевал молча. – На Оленек, значит, ватаги садишь? У меня Михайла Стадухин зимовал, про новые земли рассказывал, что отсюда на восток лежат. Там, мол, реки не в пример здешним – собольные гораздо, зверя всякого много, а рыбы тут, мол, у нас такой совсем нет, и имен не знаем той рыбе, ламуты 51 ее зовут кумжа, кета, горбунья, нярка… и столько-де ее, что невод запустишь, а с рыбою никак не выволочь. И по берегам той рыбы лежит, что дров!

– Про многие реки так говорят, везде не поспеешь.

– Снарядил бы ватаги три-четыре. Все на север стремятся, а мы на восток промышленников отправим, я и с конями помогу, и с оленями вьючными. Места там дикие, покуда государевой власти нет, бери сколько упрешь! – Архип с хитрым прищуром наблюдал за купцом. – Обратно в моей таможне даром все бумаги выправим!

– И сколько же туда ходу?

– Стадухин говорит, с добрыми вожами меньше чем за месяц доберешься.

– А море там есть?

– Вроде и так, да зачем тебе? – не понял Архип.

– Вон Данила Колмогор кочами зовет в те края идти. Слышь, Данила! – Алексей заговорил громче. – Архип тоже про море на востоке знает!

– Да зачем море? – зашипел Архип, косясь на Данилу.

– Кочами туда хочет добраться, не худо было бы… – улыбался купец.

– Ну, как знаешь, Свешниковы – купцы известные, потому тебе предложил. Выгоды надежные, а морем – одна колгота!

Но Свешников, похваливая хозяйку, уже занялся пирогом.

Вышли на улицу и толпой двинулись к берегу. Евсей Кокора остановился, придерживая Данилу:

– Какие же у тебя дела за Оленьком?

– Обычные. – Данила не ожидал вопроса, совсем о другом думал. – Тунгусов ясачить да таможенную избу ставить…

– Туда под смертной казнью запрещено ходить! Зачем там изба?

– Это ты Урасова спрашивай.

– Может, он морской ход на запад хочет открыть? – Кокора сверлил взглядом пятидесятника. – К Руси короче дороги не придумать!

– А таймырский нос?

– Вот и я о нем! Не туда ли он тебя шлет?!

– Бог с тобой, Урасов и моря-то никогда не видел…

– Оно и к лучшему, пойдем!

Зашагали, догоняя ушедших.

– Льды на таймырском носу самые трудные… – Евсей крякнул вроде и с досадой, но и с чертями в глазах. – Мы с Елисеем Бузой пробовали там пробиться, полыньей шли, а льды не дали… Можно было голоменью 52 их обойти, да морозы встали, время позднее было, мы и отступились. – Евсей снова остановился, прищурился на Данилу. – А люди там ходили! Я избы на таймырском берегу видел, карбасы разбитые! Кабы ту дорогу понять, можно отсюда прямо в Архангельский город бегать!

Данила слушал внимательно, но помалкивал.

– Ты с Белого моря в Обскую губу, в Мангазею ходил?

– Ходил.

– И я ходил, с добрыми ветрами за полтора месяца добегали, в одно лето успевали вернуться… Может, от Обской губы сюда, на Лену, не так и далеко. Никто ведь не мерил! – Он помолчал и добавил, доверительно глядя в глаза Даниле: – Чтоб вокруг Таймыра путь проведать, надо несколько добрых кочей снарядить и выходить, как только море даст.

– На востоке много нынче народу? – перебил его Данила.

– Что на базаре в воскресенье… В прошлом году Мишка Стадухин дальше Индигирки морским берегом посунулся, да льды не пустили, теперь опять полезет… Две недели, как ушли отсюда в три коча.

– И куда же он? – спросил Данила, вцепившись взглядом в Кокору.

– Все туда же, на Индигирке народу уже как тараканов в ларе, и все Колымой грезят. Мишка звал с собой, да я не люблю толпой ходить.

– Урасов на Колыму одному Мишке Стадухину отпускную грамоту дал! – Данила слегка растерянно и недоверчиво косился на Кокору.

– Хэх, – задорно ощерился Евсей, – своей волей лезут, а то ты не знаешь, как бывает! А тебе чего там?

Данила не ответил, дернул неопределенно плечом. Двинулись к берегу. То, что рассказывал Евсей, было словно обухом по голове. Будто выстроил себе дом на отшибе, вымел, вычистил, пришел заселяться, а там полно пьяных ярыжек. Шагал, не чуя земли под ногами, – год назад, когда он попросил Урасова об отпускной грамоте на далекую Колыму, в Якутском о ней никто не знал… Вскоре немного успокоился; Евсей сам шел в те края, мог и наврать.

Острог остался позади, возле бань на берегу курьи стоял громкий говор и гогот.

– Промышленники гуляют, – кивнул на подпивших Кокора. – В прошлом году Клим Выдра девять сороков соболей с Индигирки привез, да все и пропил, и оружие, и собак. Иноземцы – те еще дурнее, баб и детей пропивают. Архип уже по тридцать пять рублей за ведро горячего вина берет!

– Я слышал, воеводское вино… – машинально, все думая о своем, сказал Данила.

– Да тут все торгуют, креста на них нет!

Третий день стояли, ждали Кокору с его промышленниками. Те грузили в кочи промысловый запас, к берегу то и дело подъезжали телеги: мука, соль, веревки и холсты на паруса, лыжи, сети, котлы, зимняя одежда и постели, бочонки с порохом, свинец, нарты, собаки.

Вечерами в торговых банях гульбище разгоралось заново. Потому и грузились так долго, не остановить было мужиков, уходивших на год и на два на дальние реки. Пьяные иноземцы спали возле своих оленей, кто в нартах, а кто и прямо на земле.

Колмогоровские казаки ушли гулять в первый вечер, а вернулись только утром через две ночи. Сидели у костра на берегу, варили что-то в котле и похмелялись – Иван Лыков выдал им по полчарки полечиться. Помаленьку пришли в себя, рожи раскраснелись, заговорили громче, посмеиваясь друг над другом и над собой, подсчитывали убытки, денег ни у кого много и не было, теперь вовсе не осталось, по мелочи кое-какие вещи пропили. Васята Рыжий, знавший за собой этот грех, но малодушно примкнувший к казакам, не похмелялся, сидел бледный и потный рядом с Иваном и время от времени ходил зачерпнуть из речки.

– Я бы не пошел, – оправдывался Васята, глядя на Ивана мутными и глупыми похмельными глазами, – да Михайла-кузнец здесь, в Жиганском, остается, ну и выпили на прощанье. – Он ткнул пальцем в костер. – Тут сидели… Михайла да Савва, втроем.

– И Савва пил? – спросил Иван.

– Пил, а чего? – не понял Васята.

– Да где же он?

– Не знаю, с нами на гульбище его не было.

Иван завертел обеспокоенно головой – он давно не видел Савву, за делами и забыл про мальца.

– Может, у бабешки какой распутной, их тут хватает, возле бани теперь трутся. Юшка Пьянов одну все с собой уговаривал.

– Он что же, напился?

– А как же? Юшка – дюже гораздый до вина!

– Да нет, Савва-толмач? Он-то где?

– Савва с Михайлой ушел, сумы его понесли в острог, а я в баню к мужикам подался.

– Где же ночевал?

– Гуляли всю ночь, потом… не помню… В избе какой-то в повалуше проснулись.

– О-хо-хо… – вздохнув, перекрестился Иван. – Двое вон до смерти догулялись.

– То иноземцы… – с пьяным равнодушием кивнул плотник.

– Про иноземцев не знаю, а двух мужиков околевших видел, говорят, промышленники.

Васята кивнул согласно и, пошатываясь, пошел к воде, напился, другую чарку вылил себе на голову. Вино у казаков кончилось, пьяно посматривали на доброго десятника.

– Дай три рубля, Иван! – Фома Черкас сверлил Лыкова единственным нетрезвым глазом.

– Всё, спать ложитесь! Три рубля! Годовое жалованье твое, Фома!

– Знаю, а ты дай! Кабалу на себя напишу в десять рублей! Соболями отдам!

– Данила сказал, кого еще возле бани увидит, на цепь посадит.

– Иван, выручай! Не то крест пропью! – не отставал Черкас.

– Фома, ты Данилу знаешь: разрешил погулять, будьте довольны. Савву-толмача никто не видел?

Мужикам, однако, было не до Саввы, подобрали армяки, сняли котел с варевом и, пошатываясь, потянулись на коч, там можно было покурить, никого не опасаясь.

Савву Иван нашел в кузне. Михайла за эти дни осмотрел пушки, две разорвало совсем, пороху дуром переложили, когда палили в именины царя, их уже не починить было, а одну наладил. Кузнеца в Жиганском давно не было, дел накопилось, казаки и промышленники несли для поправки оружие огневого боя, копья и помятые куяки, а больше просили разных наконечников для стрел.

– Еле нашел тебя, Савва! Ты что же тут… – Иван запнулся на входе в кузню за какую-то железяку. – Здорово, Михайла! Бог в помочь!

Савва стоял у окна, макал перо в чернильницу и писал в небольшой книжице. Поднял на Ивана приветливый, чуть глуповатый взгляд.

– Чего здесь-то? – присматривался Иван, до него не доходило, чем так доволен чертежник.

Михайла осторожно, стараясь не нарушить собранный, но не заклепанный замок, отложил пищаль в сторону и взял трубку.

– Савва тут с тунгусами и якутами, как мы с тобой, разговаривает. Они его за своего принимают! – добродушно щерился Михайла. – Железки мне несут, а он их про реки расспрашивает.

Савва перестал писать и закрыл книжку:

– Тунгусы лучше всех иноземцев про реки знают! И рисовать горазды!

– Так ясно, кочуют всю жизнь! Они и вожи самые добрые. Чего рассказали?

– Есть за Оленьком река немалая, Анабар называется, про нее и в росписях Анисима Леонтьева есть!

Темные глаза толмача блестели, говорил быстро. Под хмельком, понял Иван. Оттого и глаза вразброд.

– Один старик сказал, Анабар вершинами к Вилюю уходит! Большая река, получается, – не меньше Оленька!

– Ну-ну, – усмехнулся Иван на нетрезвого мальца.

Михайла достал откуда-то четверть зеленого стекла, отомкнул деревянную пробку и стал наливать в чарки.

– Бери-ка, Иван!

– Не буду! Завтра, бог даст, выходим, Кокора уже загрузился.

– Бери, это пиво, Ворыпаев прислал, говорит, решетки ему новые ковать! – Михаил отпил из чарки. – А хрен вот ему по самые уши!

– Чего это? – не понял Иван.

Михайла вкусно затянулся трубочкой и не без удовольствия пояснил:

– В жизни ни одной решетки не сладил.

– А тебе какая разница, чего работать? – Иван тоже отпил и поморщился на крепость.

– Мое дело! Ты лучше скажи, как вы вдесятером против тех тунгусов пойдете? Они вам вместо ясака секир-башка делать будут! Савве вон всякого порассказали.

– Да ладно…

– А если их толпа соберется, да нежданно?

– Тунгусы, чай, тоже люди, просто так не кидаются. – Иван помолчал, хлебнул еще пива. – Данила с ними умеет сговориться.

К Колмогору приходили передовщики ватаг, напрашивались в попутчики, но, узнав, что он идет не на восток, а на запад, за Оленек, сильно удивлялись, расспрашивали настороженно. Приходили и приказчики торговых людей, предлагали выкупить судно, сулили большие деньги. Эти тоже метили на дальние реки, нечасто, но звучала и Колыма-река. Никто не знал, как до нее далеко.

Вся разношерстная толпа промышленников, торговых и гулящих людей правдами и неправдами стремилась в дальние пределы, куда не добрались еще государевы острожки и указы. В тайне держали свои задумки. Как сладкая девка, манила дальняя сторона нетронутостью пушных угодий и детской наивностью иноземцев, что легко меняли меха на стеклянные бусы и, пока не являлись казаки за ясачным сбором, были дружелюбны и охотно помогали оленями и собаками, показывали короткие пути на дикие реки.

С востока, с Омолоя, Яны, Чондона, Индигирки и с их притоков, везли тьмы мягкого золота. Удачливая ватага промысловиков за осень-зиму добывала в ловушки-давилки и сотню, и больше сороков соболей. Но кроме того, на прибрежных островах в Студеном море в последние годы сыскался ценный рыбий зуб 53, его весь, и дорого, скупала государева казна.

С востока везли, туда и рвались. Все дальше и дальше уходили, стремясь поспеть первыми.

Данила провел эти дни в тяжких раздумьях. Он не верил Кокоре, слишком уж далеко было, да не простым, а крепко ледовитым морем, не могло там собраться столько кочей. Но тут же и сомневался – на его глазах где только не объявлялся лихой народ, расползался по новым, нетронутым угодьям, никакие препятствия и опасности не останавливали.

Так вешняя вода выходит из берегов, неудержимо заливая все окрест.

Морской путь, о котором он мечтал два года, пустынный и не знавший еще парусов, мог оказаться совсем иным. Он воображал, как идет мимо устья Индигирки, а там толпа промышленников и казаков… Склоки, а то и драки было не избежать, первый, кто кинется в погоню, будет Михайла Стадухин; немало, видно, занес он Урасову за свою отпускную грамоту.

Идти в те края воровски, без воеводского отпуска, было ненадежно. Данила хотел говорить об этом со своими мужиками после Жиганского и теперь напряженно соображал. Перебирал людей, кто плыл с ним в первый раз: Юшка и Маня – обычные крестьянские парни, крепкие и простые, эти, скорее всего, согласятся; на промышленников Ворону и Трофима Малька тоже можно положиться, смекнут о соболях. Гулящий Устин Петров по-прежнему был себе на уме, мог остаться с ними, а мог и сойти. Из старых Никита с Фомой, Иван и Василий. Надежные, без них нечего и думать о дальнем походе, но их слишком мало.

Загвоздкой был и Вятка со своими людьми.

8

С раннего утра полил сильный дождь со встречным ветром. Отчалили только к обеду. Лило и теперь, казаки в четыре греби выводили коч на быструю ленскую струю. У прави́ла стоял Иван Лыков. Он только что закончил шептать молитвы, которые всегда читал перед выходом. Перекрестился широко и трижды кланяясь: один поклон – кочу, другой – парусу и снастям, и главный – Господу нашему Иисусу Христу. Вспомнил, что сегодня праздник Двенадцати апостолов – 30 июня. Иван прикидывал, хорошо ли выходить в такой праздник, и ему казалось, что ничего, и даже к добру – целая дюжина защитников провожала в дорогу.

Даже дождь стих на время молитвы, но вскоре судно снова вошло в стену холодной воды. Впереди ничего не разобрать было. Дым от очага, что развели внутри коча, вытягивало плохо, и он сочился из щелей палубы под ногами. Люди кашляли, но там было сухо.

Наверху, кроме Ивана и гребцов, никого, Юшка Пьянов стоял на правом борту, Маня Кишка на левом, прикрылись холстинами и размеренно заносили длинные греби – два шага вперед, два назад, и опять… По ним текло ручьями.

Вся широкая пойма реки была в лохматых седых тучах – темное, мрачное небо, просвета нигде. Непогода встала надолго, и это тоже, по приметам десятника Лыкова, было хорошо: в худую погоду выйдешь – дальше всё слава богу сложится.

– Маня! Чего воду гладишь?! Наваливайся маленько! – Иван кивнул на кочи Кокоры и Свешникова, шедшие впереди.

Маня Кишка был выше Юшки и в плечах шире, но нутром дохлее, греб лениво, всем видом показывал кому-то, самому себе, видно, как ему холодно и мокро.

На палубу выбрался кузнец Михайла Переяславец. Встал рядом с Иваном, прикрывая рукой дымящуюся трубку.

– Закурить тебе? – спросил Ивана.

– Нет, – мотнул мокрой бородой десятник.

– Ты, Иван, если помочь где надо, скажи.

– Добре, – кивнул Иван. – Ты теперь куда же?

– Не знаю, до низов доплыву, где промышленники зимуют… – Михайла, щурясь от дождя, разглядывал мрачные горы, подпирающие небо. – Больно это все мне нравится! – Он потянул из трубки, щуря умные глаза. – Я бы и с вами пошел, небось воевода башку не отрубит, да, кроме железок, не умею ничего.

– Данилу спроси. – Иван смахнул воду с носа. – Лишним никак не будешь!

– Ну-ну…

Замолчали, внимая тихой пасмурной погоде.

– Гляди-ко! – Маня бросил грести и то ли радостно, то ли осторожно указывал на берег. – Тунгусы?!

На берегу в лесочке топтался конный отряд. Недалеко, из лука оттуда не достать было, но всадники на невысоких якутских конях хорошо были видны. Не прятались, молча наблюдали за проплывающими судами.

– Немирные, похоже, – щурился Иван на берег. – Предупредить бы в Жиганский, да как?

– Якуты! – уверенно определил Михайла и отворил двери казенки. – Их все оружие!

Кузнец так и не поладил с жиганским приказным и, бросив кузню, уплыл с Данилой. Иван не очень понимал, почему нельзя было сковать те решетки, и теперь думал, как все это рассудит скорый на гнев воевода Урасов. Любого другого высек бы нещадно и в тюрьму засадил, но Переяславец был мастер. Ан и мастера высечет… По-другому как?

– Навались, ребята, остров впереди! – зашумел Иван гребцам и придавил сопец, уводя коч правее.

Остров был длинный, песчаный, на мысу понуро сидели мокрые чайки. Иван с тревогой посматривал, не зацепят ли отмель, поверхность воды бурлила, и из-за этого не понять было, сколько глубины под судном. Кочи Кокоры прошли сильно правее.

– Маня! – уже совсем зло крикнул казаку. – Греби, черт!

Дождь двое суток день и ночь сыпался с неба. Казаки менялись на гребях, но все были мокрыми, одежда не сохла, а Кокора все шел и шел. Солнце уже не заходило, и в такую серую погоду ночь от дня не отличить было. Только вечером на третьи сутки бросили якоря в заводи под высокими скалами.

Натянули балаганом 54 запасной парус и в очаге на палубе завели хороший огонь. Все собрались вокруг, грелись, сушились, варили оленину в котлах. Девочка у Настасьи кашляла, мать поила ее теплым отваром и тихо разговаривала с ней на своем языке. Дождь барабанил по натянутому холсту, по швам сочилось и капало. Время от времени со скалы гулким перестуком летел камень и с громким эхом падал в воду недалеко от борта. Иногда камней летело много, разговор замолкал.

Савва взял кусок вареного мяса и понес аманату. Тот сидел внутри, в деревянной клетке, замкнутой на замок. Тунгусу было, как и Савве, лет шестнадцать. Его звали Инка, невысокий и не особенно ласковый, он много спал, и взгляд его был вял, если он вообще поднимал его на толмача. Все на нем было тунгусского покроя: кафтан из ровдуги 55, не сходящийся на груди, нагрудник и такие же портки. Одежда была крепко поношенная, но удобная и украшенная узорочьем из бисера.

– Еду принес, – сказал Савва по-тунгусски. – Сыро тебе здесь? Холодно?

Инка не ответил, взял мясо и начал есть.

– Вот хлеб. – Савва пригляделся к сумраку, просунул краюху на лавку.

Инку привели к ним на коч из жиганской аманатской тюрьмы. Парнишка был диковатый, а больше безразличный ко всему. Дал казаку снять тяжелую колодку с рук и шеи, спустился внутрь и молча лег на свой кукуль 56. На то, что он в клетке, не обращал внимания. Привык к жизни под замком. Кормили заложника два раза в день юколой из сухой щуки, два куля с ней дали из Жиганского. Иногда Савва приносил чего-нибудь горячего. Инка брал еду, не благодарил и не поднимал головы. Савва понимал и жалел парнишку: если бы его самого вот так, просто за то, что он чей-то сын, посадили в тюрьму… Он пытался поговорить с тунгусом, но тот отвечал неохотно, толмач был для него таким же, как и все другие. Савва знал только, что Инка – сын нижнеленского князца и сидит в Жиганском уже второй год. Последний раз родники навещали его прошлой весной, когда приносили ясак, но больше не приходили. В Якутском решили, что они сошли от ясака куда-то на запад, поэтому и направили его в острожек к Вятке, а может, просто избавлялись от аманата, который напрасно ел казенный хлеб. Савва думал над этим. Тунгусы только в случае какого-то несчастья бросали своих родственников, посаженных в аманаты. Спрашивал Инку, но тот ничего не знал или не хотел говорить.

Сверху на палубе что-то громко упало, и все засмеялись. Пленный тунгус, не обращая внимания на чужое веселье, доел хлеб и снова взялся за мясо.

Савва поднялся наверх. Было сумеречно, на других кочах тоже грелись у костров, разговоры гулко отдавались от близкой скалы. Кузнец Михайла сидел в стороне ото всех на корме. С чаркой и дымящейся трубкой. Слушал, как камни падают в воду.

Дождь кончился, но еще несколько дней шли медленно, в основном на веслах, ветер либо был боковой, либо упирался навстречу, река широка, часто разбивалась на протоки. И пустынна, пару раз видели чумы иноземцев где-то на дальнем берегу и однажды ранним утром – костер на острове. Огонь горел, но рядом никого не было.

На шестой день пути долина реки стала заметно у́же, окрестные хребты подошли к самой Лене, течение усилилось. По правому берегу, вдоль которого плыли четыре коча, на многие версты тянулись высокие осыпные скалы. Иногда они разрывались долинами ручьев и речек, густо заросшими молодым ельником.

И самому долгому ненастью приходит конец. Южный ветер принес с собой синее небо, жаркую погоду и поднял паруса кочей. Солнце не заходило. Ближе к полуночи все собирались на палубе – огромное светило целилось сесть впереди в просторы ленской воды, но, так и не коснувшись ее, на глазах у людей начинало подниматься. Закат и восход, сойдясь в одной точке, долго цвели каждый своими красками во всю ширь неба. Ветер стихал совсем, тяжелое судно несло теченьем, только весла негромко тревожили позолоченную гладь. Казалось, что все улыбаются, да так, наверное, оно и было.

В эти тихие рассветные часы лучше всего бывала и рыбалка. Главным удильщиком оказался вяткинский казак Ермолай: у него был драгоценный ларчик с разными крючками и самодельными рыбками из железа, свинца и олова, была и леса, плетенная из конского волоса, а еще «жилка» – из тонких оленьих жил на крупную рыбу. Ермолай неторопливо разматывал короткую, с руку длиной, уду и, проплывая нужное место, забрасывал тяжелую приманку в воду, подергивал ее и вскоре ловко подсекал обманутого хищника. Чаще всего ловились полосатые красноперые окуни и золотые язи в локоть величиной. Ермолай снимал бьющуюся рыбу с крюка и снова забрасывал снасть. Случалось, под общее одобрение вытаскивал таймешонка в полпудика или нельму. Зубастых щук, особенно больших, а на его железку кидались и пудовые, старик не любил – дорогую приманку могла откусить. Когда «зубастая зверила» все же хватала и начинала биться у борта, а казаки вокруг принимались орать и подсказывать, даже лезли помочь, старик умело тряс удой, щука освобождалась и уходила на глубину.

– Я на них крюков не напасусь! – строго объяснял Ермолай, поправляя меховую шапку на лысеющей голове, он всегда, и зимой и летом, в ней ходил.

Кто-то из мужиков тоже пытался рыбачить, но так ловко не получалось.

– Я старика за то и взял, – важно пояснял Семен Вятка. – Он в луже после дождя поймает! Не гляди, что все зубы уже съел, и мережи наделает, и сети ловко плетет. Добытчик!

Ермолай кормил всех ухой.

Они были в пути почти три недели. В один из таких вечеров, поджидая купеческий коч, сошлись борт в борт с Евсеем Кокорой. Лена втянулась в одно русло и сильно сузилась – версты полторы было между высокими берегами. Течение ускорилось.

– Ветер с моря заходит… – Евсей кивнул на закатное солнце впереди, оно садилось в нехорошую тучу. – Не хочешь переждать?

– Пойдем, придавит, так встанем… – ответил Данила.

Они с Иваном уже обсудили темную тучу, растянувшуюся над хребтом и зловеще, словно пожаром, подсвеченную заходящим солнцем. Такая могла разродиться сильным ветром… Колмогор старался не показывать нетерпения, но по мере приближения к морю оно только возрастало. Будь его воля, не ждал бы никого.

– Ну айда, авось пронесет!

Разошлись и на гребях двинулись дальше. Данила не ложился спать, небо все больше затягивало мелкими рябыми перьями облаков, с севера ощутимо потянуло стылым холодом. Вскоре коч уже качало основательно, лобовой ветер разогнал волну, мощное течение реки едва с ним справлялось – иногда казалось, что судно стоит на месте. Двое казаков и Савва с Михайлой в четыре греби держали нос к ветру.

Передовой коч Кокоры, пытаясь спрятаться от ветра, ушел к левому берегу. Остальные суда держались за вожаком, но вскоре ясно стало, что дует здесь почти так же, а течение слабее – судно начало двигаться в обратную сторону. У Данилы на каждой греби стояло уже по два человека. Ветер продолжал усиливаться, вся река кипела белыми гребнями. Кокора подошел к самому берегу и бросил якоря. То же сделали и другие.

Васька с казаками вывалили с носа оба якоря, отпустили канаты на полную длину, но якоря не держали, ползли по дну. Ветер сатанел, поднимая волны выше бортов.

– Оборвем канаты, Данила, – хватаясь за рею, пробрался с носа Василий. С бороды текло, как из мочалки.

– Ну-ну. – Пятидесятник следил за передовыми судами, там, видно, происходило то же самое. – Близко к берегу встали, привалит – разобьет!

Большой коч Кокоры тяжело вздымался в волнах, на нем снова появились греби. Судно разворачивалось в обратную сторону. По ветру. Рея с парусом полезла вверх по мачте.

– Вытягивай якоря, Васька!

На носу заскрипел ворот, потянул судно против волны, заливать стало сильнее. Волны летели через коч, но насквозь мокрые мужики делали свое дело. Данила видел, как во многих, и в нем самом, уже загорелся упрямый огонь. Страх был у всех, и он был веселый!

– Не дави! Порвете! – орал на мужиков Васька. Он на корячках опасно стоял на самом носу и следил, как ветер таскает коч вокруг якорных канатов. – Давай помалу! Еще! Стой! Не дави!!!

Из-за бури один мат и был слышен. Выдрали якоря и стали разворачиваться. Передовые кочи Кокоры, взяв ветер, быстро удалялись в обратную сторону. Разворачивался и Свешников. Река вокруг вовсю бушевала лютой непогодой.

Стали поднимать парус, его перекосило, захлестнуло блок на вожже, Савва, стоявший ближе всех, опасно вскочил на борт, сбросил перехлест, судно рухнуло вниз, и он неловко, спиной полетел в воду. Все остолбенели от такого безрассудства, не растерялся один Михайла, перегнулся через борт и успел уцепить толмача за ворот армяка. Савва с головой погружался в волны, его било о борт, но кузнец держал мертво. Васята с Данилой ухватились за что пришлось и выволокли толмача на палубу. Савва сидел под бортом, поправлял очки и щупал шапку на голове. Ее не было.

– Не лезь не в свое дело! – рявкнул Данила маленько со злобой, разбирая веревку.

Савва не ответил, поднялся и отошел в сторону. Даже не глянул на Данилу, словно ничего не случилось.

И на треть не подняли парус, судно уже тянуло так, что за мачту было страшно. Коч взбирался и тяжело, со скрипами и глухими ударами, падал в волны широким круглым дном, палубу захлестывало уже не ведрами, но бочками. Данила сам встал на сопец, рядом Иван и Васята вцепились кто во что мог. Временами втроем хватались за прави́ло и удерживали судно.

– Море! – проорал Иван в самое ухо Даниле. С его острого носа и по щекам текли веселые ручьи. – Не злись на толмача, глупый еще, я сам ему разъясню.

Михайла и мокрый Савва тоже были здесь. Михайла держался за крепко, видно, вывихнутое плечо, лицо же толмача беспечно сияло от бушующей стихии. Очки залиты водой. Временами что-то кричал Михайле, тот кивал согласно, как будто бы и довольный, но опасливо покрепче прихватывал канат.

Данила строго и сосредоточенно глядел вперед, не упуская из виду и опасно гудящие снасти. Помор был доволен кочем, а буря была ему за обычай. Но и мужикам своим был рад: никто не дал слабины, что случалось с теми, кто не знал моря, – со страха и под себя ходили! Даже этот зеленый петушок Савва… Полез, мать его! Васята следил за канатами, воющими от напряжения: за «вожжами», держащими рею паруса, и за «ногами», что растягивали высокую мачту-щеглу.

Четыре коча неслись по ревущей, клокочущей лохмотьями реке. Так проскочили верст двадцать, а то и тридцать, горы вокруг стали расступаться, узкая ленская расщелина заканчивалась, впереди показались острова, за ними можно было отстояться.

Кокора, хорошо знавший реку, ушел к правому берегу и почти совсем убрал парус. Данила держался за ним, не очень понимая, куда направляется передовой коч, но вскоре на береговом склоне показалась зеленая полоса спускающегося к Лене леса. Кокора уже оборачивал мыс.

В устье речки тоже крепко дуло, но качало меньше. Встали на якоря. Мужики развесили на ветру мокрые армяки и спустились в казенку. Тут было более-менее сухо и казалось, что тепло. Переодевались устало, обсуждая непогоду – надолго ли.

К ночи ветер усилился, перевели кочи глубже в речку, натянули балаганы на берегу. Мужики сходили в лес, приволокли дров и зажгли костры. Варили еду, сушились, отливали воду из кочей.

На торговом порвало парус, промышленники, растянув его на палубе, латали прочную холстину длинными иглами. Алексей Свешников что-то обсуждал у костра с передовщиками ватаг. Разговор, видимо, был важный, передовщики о чем-то спорили меж собой, даже покрутные записи достали.

Организация собольей добычи была делом дорогим, поэтому редко когда промысловые ватаги составлялись в складчину. Чаще промысловики становились покрученниками у купцов, состоятельных крестьян или монастырей. Покрученники получали от хозяина все необходимое снаряжение, одежду, продукты и деньги на покупку кочей или лошадей, чтобы добраться до мест промысла. Вся добыча в такой ватаге шла на кучу, а по окончании промысла и уплаты десятинной промышленной пошлины две трети добычи отдавали хозяину. Оставшуюся пушнину промысловики продавали, вырученные деньги делили между собой. Передовщик обычно получал двойную долю.

В одной ватаге купца Свешникова было десять, в другой двенадцать человек. На одного промысловика приходилось двадцать пудов ржаной муки, пуд пшеничной, пуд разных круп и гороха, по пуду меда и соли, мешки с луком и чесноком. А еще на обе ватаги для промысла и обмена везли с собой четыре пуда медных котлов, пуд олова, два пуда свинца, пятнадцать фунтов одекуя и бисера, пятьдесят ножей, пятьдесят аршин57 белого сукна, сто аршин холсту среднего и толстого, триста саженей сетей неводных, пуд прядева неводного, пятьдесят топоров, шестьдесят камусов 58 лосиных, тридцать обметов 59 на соболя, сорок варег, двадцать пять чарок, пять пешней, две сковороды, восемь промысловых собак, на каждую из которых приходилось по десять пудов корма, и много чего еще. Больше чем в тысячу рублей обошлось Алексею Свешникову снаряжение двух артелей. Луки и стрелы, рогатины и пальмы, как и огнестрельное оружие (оно было не у всех), у промысловиков были свои.

Савва занес ширину и глубину речки, в которой они отстаивались, в свою книжицу и пошел вверх по руслу. Берега речки густо заросли лесом, из него, возвышаясь над вершинами деревьев, торчали каменные останцы 60, а в тенистых местах лежали грязные прошлогодние снежники в два и три роста. За ближайшим поворотом реки на опушке леса горел костер, возле сидел Трофим, его Черкан носился по прибрежным лопухам. Ветер, бушующий на Лене, здесь почти не ощущался, лишь временами шальной порыв закручивался с речки и взметывал огонь. Трофим обдирал куропатку, еще две лежали рядом, пес подбегал, совал нос в еще теплых птиц.

– Когда же успел? – Савва взял в руки небольшой, сложно изогнутый лук Трофима, попробовал тугую тетиву.

– Молодняк, подпускают, хоть шапкой бей!

– Давно на промысел ходишь? – Савва присел рядом на бревно.

– Второй год, прошлую осень на Енисее, на Бахту-реку в ватагу подряжался.

– И много добыл?

Трофим взрезал птицу, достал внутренности и подозвал пса.

– Худой промысел был, когда разочлись, на мою долю всего тридцать рублей вышло. В убытках остался. – Трофим поднял голову на Савву и виновато улыбнулся. – Промысел – дело такое, не угадаешь. Весну на заготовке леса работал, чтоб отцу деньги вернуть, там Гришка Ворона уговорил в Якутский идти. В этих краях хорошо добывают, и соболь лучше.

– Не опасно вдвоем? – Савва подбросил сучьев в огонь.

– Хоть в ватаге промышляешь, хоть вдвоем, по лесу все равно один ходишь. – Трофим взялся за последнюю птицу. – И лось стоптать может, и медведь изломать…

– А иноземцы?

– Те скорее помогут, чем обидят… Если им не пакостить.

– Растолкуй добром, вот вы пришли – и что делаете? Большая у вас ватага была?

– Одиннадцать человек. На лодках вверх по Бахте-реке поднялись, стали главную избу рубить, дрова готовить…

– Лошадями лодки тянули?

– Нет, все на себе, где парусом, где бечевой… Избу поставили, по угодьям разошлись, нам с напарником дальняя речка досталась, Тынеп называется. Пришли, срубили три зимовейки по притокам, дров наготовили, птицы добыли на приманку, рыбы, понятно, запасли себе и собакам… Как раз река вставать стала, соболь почти выкунел, тут бы и лови его, да снег пошел, какого не упомню. Почти две недели в избушке сидели – ни лучного промысла, ни кулемок толком не нарубили. Навалил по пояс, и на лыжах-то трудно, а собаке совсем никак, хоть на себе ее тащи. Следов собольих поначалу добре было, а что сделаешь? Потом и этого не стало, прошел, видно, ходовой соболь, местный остался, чего-то наловили с грехом пополам. – Трофим гладил умную голову пса, тот подошел послушать про их прошлогодние мытарства. – Места там добрые, лося много, оленей. Не голодали. Рыбы по ямам черно стояло.

– Долго вы там были?

– В сентябре зашли, в конце января обратно стали собираться, у других-то мужиков в ватаге хуже, чем у нас, получилось, и по сороку не добыли.

– Ты откуда родом?

– Отец из Вятки, в Енисейск на пашню перевели, там сейчас. Заимка у нас своя, братья с отцом пашут.

Трофим закончил с птицами, вытер нож о траву и сунул в деревянные, обшитые кожей ножны.

– Мне в лесу пригоже… – улыбнулся в небольшую светлую бороду. – С пяти лет петли на зайца и птицу ставил, белок стрелял – тятя мне лучок небольшой сделал. Раньше на Енисее зверя больше было, да повыбили, а тут промышленники с Лены мешками соболя потащили… Ну и умолил отца.

– А чего без пищали?

– Что мне с ней? Тяжела да капризна, из лука ловчее, в лесу всегда накоротке бьешь.

Савва помолчал, наблюдая, как Трофим бережно отсыпает крупу в котелок.

– Я из лука плохо стреляю, научи меня!

– Ладно, – согласился Трофим и, взяв котелок, пошел к реке. – Горячего похлебаешь с нами?

Погода не унималась еще два дня. Промышленники мастерили из тальника черканы 61 на горностая, вязали сети, рыбачили небольшими неводками, попытались и мяса добыть вверх по речке, но вернулись пустые. Бивень мамута принесли, их немало валялось по притоку, но этот был больше сажени длиной, а изогнут так, что получался почти полный круг. Растрескавшийся, правда, и ни на что не годный – видно, давно вымыла его река из мерзлоты.

Михайла отточил нож, побрил себе бороду и голову налысо. Казаки неодобрительно посматривали на голые татарские скулы и череп кузнеца, но он только посмеивался. Еще нескольким казакам и промышленникам волосы подстриг ножницами, а кому и обрил, делал это ловко, почти никого не порезал. Череп у Михайлы был ровный и гладкий, в отличие от казачьих. Тут особенно отличался Фома Черкас – живого места не было от рубцов на его бритой башке. Мало что левого глаза не было, еще и пол-уха срезано.

– Ай, Михайла! – притворно верещал казак. – Гляди там! Не деревяшку скребешь!

– Вот уж мне на это дело насрать, я те скажу! – улыбался сосредоточенно кузнец.

– Ай! Порезал, что ль?

– Сиди тихо, Фома! – Михайла балагурил, сам же бережно скоблил намыленную голову старого вояки. – От, я вижу, турки тебя не больно жалели!

– То не турки, то – лях! – Фома потрогал рваный шрам на месте глаза.

– Не верти башкой! – Михайла перестал брить, отстранился. – Надо было оселедец тебе оставить!

– Та не-е, что ты, москаль, в том понимаешь? – Фома сидел не шевелясь и только зыркал черным разбойничьим глазом. – Брей по-татарски!

– А хошь, и с этой стороны пол-уха отрежу? Одинаково будет!

– Не замай! Пусть так, а то иноземки любить не станут! Подумают – черт какой-то безухий!

– Да ты и есть черт!

– Не-е, мы православные!

– Одно другому не мешает… Где же тебе его оттяпали?

– Это когда Азов воевали! – щерился Фома. – Как полбашки не снесли!

Побрил и Фому. Михайла вымыл нож, подвел острое лезвие на ремне.

– Ну, кого еще? О, Савва! Давай-ка твои косы деду Ермолаю подарим, он из них снастей накрутит!

Савва наблюдал за всем действом с особым любопытством. Улыбался своей загадочной, изучающей улыбкой.

– Чего думаешь? Вот. – Михайла провел по своей гладкой голове. – От комарей хорошо, маслицем лампадным помажешь, комар на тебя заходит кровушки испить, а и заскользил, бедолага!

Все засмеялись такому ловкому кузнецу, а Савва решительно сел на бревно перед Михайлой, снял ремешок с волос:

– Давай!

– Как же тебя?

– Налысо!

1.Ярыга, ярыжка, ярыжный – неимущий человек, наемный чернорабочий, грузчик, гребец на судах. В обиходе – беспутный человек, голь кабацкая.
2.Ясак – натуральная подать, налог, платился пушниной, реже скотом.
3.Поминки – подарки, дары.
4.Четь, или четверть, – мера сыпучих тел, примерно четыре-пять пудов. Осьмина – 2,5 пуда. То есть пятидесятнику, кроме денег, было назначено 440 кг годового хлебного довольствия, главным образом ржаной мукой, но и пшеничной, и крупами.
5.Аманат – заложник. Их держали в специальной тюрьме-казенке для гарантированного сбора дани. Раз в год родственники аманата приходили и приносили соболей со всего рода. В аманаты брали «лучших мужиков», самих князцов или их родственников.
6.Новый год в то время начинался на Семенов день – 1 сентября.
7.Пансырь, или куяк, – железная пластина, закрывающая грудь, иногда и спину.
8.Пальма – холодное оружие сибирских народов, копье с длинным ножевидным наконечником.
9.Вож – проводник.
10.Шерть – присяга на принятие подданства, на данничество, «на вечное холопство».
11.Хлебное вино (горячее, куреное, зелено-вино) – самогон. Гнали из ржи, овса, ячменя.
12.Одекуй – стеклянные бусины, то же, что и бисер, но крупнее. Использовались для подарков и меновой торговли с иноземцами.
13.Коч – однопарусное мореходное судно, до двадцати и больше метров длиной. Принимало на борт многие тонны грузов.
14.На соболиный промысел обычно шли не в одиночку, но группами-ватагами от 5 до 20 человек. Ватага создавалась в складчину или финансировалась состоятельными людьми.
15.Посадские люди – торгово-ремесленное население городов, горожане.
16.Воровской – употреблялось в значении «нечестный, лживый, корыстный».
17.Со́рок – единица счета пушнины. Соболя связывались по четыре десятка шкурок одного качества и цвета. Столько шло на шубу. Например, 10 сорокóв и 5 соболей значило 405 соболей.
18.Лучшие соболя всегда считались отдельно. Один такой соболь мог цениться дороже сорока или даже двух сороков соболей невысокого качества.
19.Кулемка, кулема – давящая ловушка на соболя. Делается из нетолстых ровных стволов.
20.Зелье – порох.
21.Уставщик – плотник, руководящий постройкой коча.
22.Плотбище – место постройки судов.
23.Юкола – высушенная рыба.
24.Столбец – документ в виде длинной ленты, свернутый для хранения в свиток.
25.В данном случае может быть и позапрошлый год, и позапозапрошлый, и так далее.
26.Дощаник – одномачтовое палубное судно. Использовалось для спуска грузов вниз по течению.
27.Переводить чертежи или снимать переводы – копировать карты. Буквально – переводить с одного листа на другой.
28.Подьячий – низший административный чин, обычно писец и делопроизводитель.
29.Изограф – живописец, иконописец.
30.Братский – бурятский.
31.Ясырь, ясырка (тюркск.) – пленник, пленница.
32.Лама-река – река Охота.
33.На полночь – на север, полунощный – северный. Полдень – юг, полуденный – южный.
34.1642 год от Рождества Христова.
35.В то время в Якутском у воеводы не было права самому предавать смертной казни иноземцев. Даже в случае убийства казака или промышленника на иноземца заводилось дело, производился сыск и дело отправлялось в Москву. Оттуда через два года приходил ответ, обычно – «смотреть по обстоятельствам». Служилого же или промысловика воевода имел право казнить своей властью.
36.Зернь, зерновые кости – азартная игра. Играли, бросая костяной кубик, размеченный от 1 до 6.
37.Посул – взятка.
38.Гулящие люди – вольные, не имеющие своего хозяйства. Не приписанные ни к служилым, ни к посадским, ни к крестьянам и, соответственно, не платящие обычных налогов. В понятиях того времени – люди ущербные.
39.Десть – русская единица счета писчей бумаги, равная 24 листам. Для письма листы разрезали и склеивали. Получались узкие ленты, которые и сворачивали в столбцы.
40.Сопец – руль судна. Иначе – прави́ло, корми́ло.
41.Столб – высокий остров в устье Лены. От него расходятся судоходные пути к морю.
42.Кут – угол.
43.Сажень – 216 см. Мачта была почти 11-метровой высоты.
44.Блок – деревянное колесо на оси, через которое проходит веревка. Система блоков в несколько раз увеличивает силу тяги.
45.Киянка – деревянный молоток.
46.Ветрило – парус.
47.Маточка – компас.
48.Двоегодица – двухлетний срок.
49.Фряжский – чужеземный, европейский. Чаще – итальянский, французский.
50.По разным подсчетам, от 70 до 87 % землепроходцев были поморами, т. е. жителями Русского Севера.
51.Ламуты, ламутки – эвены.
52.Голомень (поморск.) – открытое море.
53.Рыбий зуб, рыбья кость – клыки моржей.
54.Балаган – сооружение с односкатной крышей.
55.Ровдуга – специально выделанная мягкая кожа, замша.
56.Кукуль – меховое одеяло, сшитое мешком, у тунгусов сшивалась только нижняя часть, сверху две шкуры держались на завязках.
57.Аршин – 72 см.
58.Камус – прочная шкура с голени лося, оленя или лошади, ею подбивали лыжи.
59.Обмет – специальная сеть для зверька, спрятавшегося в дупле или камнях.
60.Останец – отдельно стоящая высокая скала, иначе – столб.
61.Черкан – давящая ловушка.

Бесплатный фрагмент закончился.

499 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
31 марта 2026
Дата написания:
2026
Объем:
491 стр. 3 иллюстрации
ISBN:
978-5-00223-868-2
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги