Читать книгу: «Посылка из Америки», страница 4

Шрифт:

Стегней и Варька

Он ходил от села к селу с дерюжной котомкой. Мастерок, молоток, паяльник, стамеска… – все это за плечами в сумке, а в руках кленовая палка с набалдашником.

Фамилию этого мастера на все руки никто в Рожнове не запомнил; имя, кажется Стегней, а все звали его: По Шее Пирогом. Прозвище пристало к нему с малолетства. Мальчишкой брал его отец с собой в отхожий промысел, – рыли новые и чистили старые колодцы, а зимой чинили посуду деревенского обихода, часы, клали печи, настраивали гармоники. Идут, бывало, по Рожнову, голосят:

– Колодцы чистить, рыть!.. – сипит горбатый Тихон, отец Стегнея.

А мальчонка семенит по правую руку и тонюсеньким голосом вопит:

– Ба-абы! Кастрюли-ведра паять-лудить!.. Де-евки, титьки золотить!

– Так, так, правильно… – одобрял Тихон, ухмыляясь в бороду. – Правильно! Ори пуще, громче, небось услышат – мигом примчатся!

Окна растворялись настежь, хозяйки несли в ремонт то, что по нынешним временам не годилось бы и в утиль. Тащили кастрюли, умывальники, часы с кукушкой… Тихон снимал с себя дерюжную сумку, Стегней раскладывал инструмент, и работали, да все с подначками, с подковырками над девками и молодыми бабами.

У горбатого Тихона в Рожнове была зазноба, как говаривал он порой. И если зазноба работала в поле или на поскотине, Тихон спрашивал: «Чтой-то я своей зазнобушки не вижу? Время обедать, а ее нет». Рожновские знали эту странную его любовь, посмеивались и, перемигиваясь, отвечали: «Ай соскучился? Придет, счас прилетит… Она знает, что ты явился, не задержится…» Тихон искоса посматривал на мужиков и баб, притворно хмурился и совестливо отворачивался.

– Малый, – говорил он Стегнею, – сходи-ка сам, позови мою зазнобу.

Стегней недолюбливал Дуню Лукину, не одобрял отца за дружбу с ней. Он вставал со скамеечки и нехотя шел, понуря голову.

– Живо! – торопил Тихон сына, и малый пускался со всех ног под грубый окрик отца. – Живо, ай аршин проглотил?!

Через считаные минуты с папироской в зубах прибегала Дуня, маленькая, никогда не рожавшая, почти квадратная бабенка с широким сонным лицом и красными рабочими руками. Она подходила к мастеру и, расставив ноги, загоняя цигарку в правый угол рта, говорила:

– Что же ты давненько не являлся? По слухам, другую нашел?!

Тихон молчал как убитый; он знал, что сейчас ревнивая Дуня, не стыдясь ни сына, ни рожновских, станет придираться. Начинался концерт: Дуню и Тихона обступали со всех сторон.

– Чево приперся-то? – срывалась на крик дерзкая Дуня, размахивая руками и выпуская сильные струи дыма через широкие ноздри. – Жрать, небось, захотел?

Не отрываясь от работы, как можно ласковее Тихон просил:

– Дуняша, юбкой потряси, пообедать принеси… – и лукаво поглядывал на сударушку.

– Вона! Принеси! – сплевывая окурок под ноги, разгоралась Дуня. – Небось, Фекла тебе шанек напекла! Слыхала я от людей, как ты в Лесном куролесил…

Между тем вокруг Тихона и Дуни сгущалась толпа. Раздавался хохот, подвертывались словечки, Дуня кипела огнем ревности.

– Тебе чево! – широко раздувая ноздри, упираясь руками в бедра, кричала она. – Чево на стол подавать, спрашиваю?! Щи? Кашу али пирог?!

– Давай пирог… – робея, отвечал Тихон, бросая работу и собирая инструмент.

– Ишь ты, пирог ему?! – обращаясь к народу, кричала Дуня. – Он тута! – и под общий хохот мужиков и баб она шлепала себя ниже живота. – Вот тебе пирог!..

Взрыв хохота оглашал Рожново. Приходили древние старики, старухи, качали головами, в толчею затесывались собаки…

– Чертовка! – ругался Тихон, пряча глаза. – Почто зазря ругаешься? Хоть бы малого постеснялась… Несешь и с моря, и с Дона…

– Вона! Малого! Малый у него, пятки назад! – отсекала Дуня. – Малый твой сам не промах, за словом в карман не лезет… Однова такую прибаутку мне спел под гармонь – печенка зачесалась…

Перепалка шла недолго. Тихон, чувствуя вину перед зазнобой, терпеливо выжидал, когда Дуня наорется вдосталь. Все, как правило, кончалось миром. Помогая возлюбленному собрать инструмент, бабенка лаялась все тише. Народ расходился по домам. И, взвалив на могучие плечи сумку Тихона, Дуня вела мастеровых домой.

Вечерами Дуня пекла и жарила, ставила на стол четверть самогона, а приготовив все, растворяла настежь окна и двери. Осадив четверть до дна, Тихон садился отлаживать старую хриплую гармонь русского строя, а Дуня, прикрыв стол от мух рушником, подсаживалась к нему, прислушивалась.

Развернув гармонь по локоть, мастеровой играл, а Дуня, обняв его, пела забористые песни. Изба наполнялась народом, в окна заглядывали, проезжие останавливали лошадей…

 
 …И-и-их!
Пить будем! И гулять будем!
А смерть придет —
Помирать будем! —
 

и разводя мехб, притаптывая сапогами, распрямляя горбатую спину, Тихон тотчас подхватывал:

 
Когда смерть пришла,
Меня дома не нашла
А нашла в кабаке,
с полубутылкою в руке…
 

– Эх-а!.. – восклицали рожновские бабы. – Загудели голыши! Тут и богатый – не дыши… Осенью блинцы да сочны, а зимой – живи да сохни! Эх, Дуня, Дуня… Распутная бабенка… И не совестно перед людьми! Ишь, как наяривает, ишь, орет-то, стерва!

– А и Тихон ей под стать… – втурили мужики. – Профукает денежки – и зубы на полку… Эха-а… Малого жалко, ишь, сидит, сиротка…

– Тятька, уймись, будя… – слезно уговаривал Стегней отца. – Люди смеются, будя, помрешь…

Но Тихона уже трудно было унять. Он до хрипоты орал под гармонь, глаза его наливались кровью, гневом, а Дуня льнула к нему, липла, обнимала руками за шею и целовала, как мертвого, в лоб.

Утром, с тяжкой головой Тихон шел к колодцу, ставил ведерко на скамейку возле сруба и пил тут же, через край.

Проходившие мужики смеялись:

– Живой?

– Живой, – зло, сквозь зубы отвечал Тихон. – Это все она, не баба – яд! Сколь разов зарок давал, божился, клялся, а как к вам в Рожновку явлюсь, разговорюсь и с Дунькой непременно нарежусь…

– Любит она тебя, Тихон, – убеждали мужики, – ей-богу, любит… Дело бабье, вдовье… Ты бы не шатался по селам, а жил бы в примаках.

– Ну нет, – возражал Тихон. – Уж больно баба горяча. Сожжет она меня, дотла сожжет…

Принимаясь за работу, Тихон плохо соображал, стыдливо отводил глаза от сына. Стегней помогал отцу, просил:

– Не ходи к тете Дуне, тятенька! Попросимся к дяде Науму на ночлег…

– А и рад бы не ходить, а не могу, – отвечал Тихон сыну. – Мал ты еще встревать в мои сердечные дела, голуба душа. Ну, работай знай.

А потом, в полдень, он уже трезвый, весь в поту, тяжело спал под телогрейкой, уткнувшись в вонючий рукав.

Там, где больше платили, Стегней и с отцом клали печи быстро, под песню. Если платили мало, они мычали что-то грустное, и с их молчаливого согласия работа продвигалась в час по ложке…

В те далекие времена работы с металлом было много. Идет Стег-ней с точильным деревянным станком через плечо, звонко кричит:

– Ножницы точу и ножи-и!

Постоит, нехотя озирая дома, и плетется дальше…

Тихон брал за работу и сырым, и вареным – кто чем может. Водились у него и деньжата. Мастерство рождается с трудом, Стегней работал с охотой, обрел навык и мало-помалу овладел ремеслом редким и нужным.

Летом колодцы мелели, вычерпывались, забивались упущенными ведрами, обрывками веревок, обломками багров… Тихона искали по окрестным весям. И когда находили, везли его, высокомерного, чинного, как попа. В селе тотчас собирали сходку: посреди улицы ставили стол под сукном и скамейку; рядились, сколько платить мастеру и его подручному, чем он возьмет – натурой ли, деньгами ли…

Тихон – средних лет, с сердитым одутловатым лицом запойного пьяницы, – тяжко, с достоинством поднимался со скамейки и, в землю глядючи (он был горбат с рождения), глухо бубнил:

– Знычт так… Колодец глубок, вода – далече… На пятом метре плавун, на осьмом глина и прочее… Потому и положу… Знычт эдак… Сто целковых мне, четвертную мальцу моему, подручному. Харчишки ваши, магарыч тоже…

Временами из толчеи вырывался голос какой-нибудь старушки:

– Ой-ой, обдерет аки липку…

И Тихон, услыхав такие речи, вдруг поднимал голову и, залупив глаза, отсекал:

– Тише, бабка, не кукуй! Дай немому выговорить! – И тут – уговаривай Тихона, проси не проси – он помалкивал, клещами слова не вытащишь. Только глянет искоса, щурко поведет глазами по народу и опустит клокастую голову на клюку…

И все же мужики и бабы не расходились, ладились, таков был заведен обычай. Старухи ахали, поталкивали в бок неразговорчивых стариков: слыханое ли дело, сто двадцать пять целковых за какие-то два-три дня работы, да таких и цен-то нет, да на мирских харчах, да еще магарыч!

К концу сходки, когда уже речь шла про магарыч, из толчеи, работая локтями, пробивался к столу маленький юркий старичок, рожновский краснобай Наум Копейкин, прижимистый, сметливый и на халявинку выпить не дурак. Сверкая плутовскими глазами, он порывисто снимал с себя, с голого черепа, засаленный картуз и начинал издалека.

– Мужики! – потрясая картузом, выкрикивал он хриплым голосом. – Мужики!.. Слушайте сюда, мужики!.. Как, согласны нанимать Тихона за такую цену, ай нет?! Счас свои прынцыпы доказывайте, чтоб опосля кривотолков не было! А то я ладился, речь промеж вас держал, и меня же бабы ваши отлаяли, чуть с потрохами не сожрали… На меня одного бочку покатили, мол, Наум виноватый, он, дескать, рядился, а сам в кусты… Вот…

Бабы вспомнили тот случай, подняли гвалт, ор…

– Как же, тебя сожрешь! – выкрикивала Дунька Лукина. – Тобой, чертом, враз подавишься! Ишь как размазывает, слухайте его…

– Тише, Дуня, не ерепенься… – Наум боялся ее как огня. – Чево рот-то раззявила? Дело говори, не ори! Мужики, уведите-ка ее отсель. Гля-ко, залила зенки и орет! Уведите…

Мужики советовались со стариками, вспоминали, какие деньги в каком году платили за чистку колодцев, ладились и сбрасывались на магарыч.

– Дак как, мужики? Чево шушукаетесь там? Чего молчите-то? Ай языки коровы отжевали? – торопил Наум, а сам краем уха ловил шепот. – Согласны, ай нет?

– А сам-то как думаешь, Наум Сидорыч? И тебе, любезный, придется раскошелиться…

– Правда, говори-ка, а то все на ширмока да «на так» норовишь…

И тут надо было видеть Наума! Он враз прикидывался глухим, складывал заскорузлую ладонь подковкой к уху…

– Чевой-то не разберу… – и низко пригибаясь к Тихону, шептал: «Не сдавайся, форс держи…» Вслух же спрашивал мастерового, чтоб все услышали:

– А дешевле как, Тихон? Народ спрашивает.

– Дешевле?.. А спроси их, знают они, что колодец стоит столько, сколько влезает в него сторублевок?

– Ну-у!

– Вот и «ну». Гну! Мое слово – олово! – громко отрезал Тихон. – Не навяливаюсь. Не желаете энту цену – как знаете! Я вот сейчас посижу малость, покурю, шапку в охапку – и в другое село зальюсь. Там народ сговорчивее…

– Эдак, эдак… – шептал Наум Тихону. – Жми, дави… – и громко сипел, подняв голову на мужиков: – Видали, а он, мол, не хотите – как хотите! На своем стоит… Вот!

Со стороны можно было подумать, что Тихон не знает русский язык и говорит с рожновцами через переводчика Наума Копейкина.

Наум свое дело знал туго.

– Тут толкуй не толкуй, мужики, а сто двадцать пять целковых придется выложить из гасника, не иначе! Да харчишки, да магарыч… Мой сгад – согласиться. Многовато, конечно, но… – и тут Наум беспомощно разводил руками, украдкой подмигивая Тихону, как бы говоря, что дело состряпано, пора и кончать этот базар.

Бесстыжий, прожженный сукин сын, Наум Копейкин прикидывался простачком, рубахой, сам же гроша ломаного не платил мастерам, отделывался тухлой капустой, ржавым салом, самогоном. «Дешево и сердито… – говорил он своей строптивой и жадной старухе. – Пускай дураки деньгами сорят, а мы смердогончиком да закусью отмажемся… И мастер доволен, и сам возле него: сыт, пьян и носик в табачке… Так, матушка? – и постукивая указательным пальцем в свой висок, добавлял. – Тут, мать, не навоз и не мякина, а самый что ни на есть сельсовет…» Старуха смеялась в тон мужу, звала Наума отцом и одобряла его словами: «Вали, твори, супостат, делай, окаянный…»

На сходке жена Наума стояла в сторонке, сложив губы куриной гузкой, жадно ловила каждое слово мужа, глаз с него не спускала. И когда мужики собирали деньги на магарыч, облегченно вздохнула и помчалась домой готовить закуску.

Сходка еще не расходилась, в спор ввязывались бабы. И когда мужики уже ушли к Науму, все еще говорили о деньгах, считали, по сколько платить каждой хозяйке…

Между тем в пятистенном доме Копейкина уже пропустили «скупую», первую, потом – чтоб вода не портилась, а была бы «аки бабья слеза»… Много. Наум норовил, чтобы мужики меньше закусывали, все наполнял стаканы… По домам расходились с песнями.

Тихон уже не мог идти к своей зазнобе, куражился, сипя Науму в лицо:

– Я, брат ты мой, фартовый! У меня денег куры не клюют! – и, зная жадного до денег Наума и его хозяйку, вынимал из порток пятирублевку, сыпал в нее табак и закручивал в самокрутку.

– Што ты, што ты, опомнись! – притворяясь пьяным, сипел Наум. – Мать, возьми-ка у него пятерик, дай газетку… Не ведает, что творит. Готов, как есть готов, и лапотцы в сторону…

Стегней заливался слезами. День-деньской ходил он за отцом, уставал от шумной суматохи, сходки, споров… И так хотелось похлебать горячих щей, попить чайку вприкуску. А хозяйка, как нарочно, наливала пустые щи, наваливала чашку тухлой капусты, нарезала кирпичиками прогорклое сало, пропахшее кадкой и горелым ольховым листом. Приторно-ласковым голосом пела: «Кушайте, гости дорогие, чем богаты, тем и рады…»

В полночь стучала в окна Дуня и орала сиплой октавой:

– Ну, Тихон, только сунься ко мне! Ах ты, изменщик коварный! Ты мне что на ухо пел?! Приди теперь, я тебя угощу, чем ворота запирают!

– Ложись спать, тятенька! – уговаривал Стегней отца. Не открывай тете Дуне, драться будет… Ложись, голова бедовая…

Дуня Лукина стучала щеколдой, хрипло бранилась и уходила. И уж как мальчишка легко вздыхал, когда кончался ужин! Лез на печку, зарывался в одеяла и телогрейки и засыпал как убитый.

* * *

Так и жили отец и сын отхожим промыслом. Нынче здесь – завтра там, никто, верно, не знал их пути-дороги. Кормились сытно, а скитались по чужим углам. Одежонка по тем временам на Тихоне и Стегнее была хоть и не ахти какая богатая, но всегда чистая, крепкая. На ногах – сапоги с подковками, на плечах – ситцевые рубахи; портки они носили тоже синие, рубчиковые, – Тихон заказывал обнову и себе, и сыну на один манер.

В свежий погожий день на престольные праздники к Троице Тихона позвал Наум Копейкин угостить на славу, а заодно и расплатиться за ремонт самовара «чем Бог послал». Тихон и Стегней притащились обыденкой из соседнего села, смозолили ноги в кровь. И все же рады были столу с разложенными перьями молодого лука, крупитчатой каше с маслом, блинам, пирогам с вязигой. Хозяйка не поскупилась на этот раз, сдобрила и кашу, и блины коровьим маслом. Праздник был большой. Ужинать сели аж в сумерках, при керосиновой лампе, висевшей высоко под потолком и чадившей беспощадно. Тихон принял стакан, другой, пожевал хлеб с луком, но, уже наевшись, выплюнул. Глаза его замутились, моргал он медленно, сонно. А Стегней поталкивал отца в бок, подергивал за подол синей ситцевой рубахи, шептал горячо:

– Тятенька, не пей, сердешный. Не пей, завтра работать не сможешь. Не осилю я один-то весь скарб починить…

Тихон с помутившимся взглядом, ощеряя гнилые зубы, обнял сына и залился смехом. И, выдыхая из груди самогонный дух, вскидывая голову на Наума, выкрикнул слабо и трудно:

– Вот, Наум, друг ты мой ситный! Погляди на моего малого! Каков? А!? Кормилец-поилец мне, горбатому дураку, на старость… Дальше меня пойдет в колодезьном деле…

– О-о, хват…

– Хват! Ей-богу, хват! Самовар-то он тебе лудил, я не прикасался.

– Что и говорить, – в тон Тихону отвечал Наум, беспрестанно подливая в стаканы, норовя скорее споить гостя, чтоб тот не объел, – что и говорить. Мал золотник, а дорог! Вали, пей-ка, пей, Тихон – с того света спихан. Что ж задаром-то керосин будем жечь. Не ровен час и Дунька припрется, окна расколотит. Утром о тебе вспрашивала. Ни свет ни заря, а она, халява, уже на ногах. Ходит по селу: ляля тут – ляля там. Дура-баба, я тебе скажу, сердечно скажу: стерва…

– Не пойду к ней ноне, тяжел… Ай сходить?

– Не ходи, тятенька… – загудел Стегней.

– Сиди, коли пришел, – строго сказал Наум. – Пришел в гости – сиди…

Стегней ел кашу с молоком, устало заводил глаза, слушая пьяную болтовню Наума. Хозяйка сидела на лавке, скрестив руки на груди, думала что-то, временами исподтишка поглядывая на Тихона. К полуночи между Тихоном и Наумом завязался крупный разговор, и Стегней решил, что пора укладываться спать.

– Не пей-ка, не пей, по шее тебя пирогом! – со слезами на глазах упрашивал Стегней отца. – Душа должна знать меру… Глянь-ка, дядя Наум – тверезый, а ты – через губу не переплюнешь, налился… Ну, что ты, тятя, право? Как праздник, так чистое наказание с тобою!

– Ну, будя, малый, будя ворчать-то, – косно, еле ворочая языком и икая, отвечал Тихон, крепко навалясь всем корпусом на столешницу. Цигарка мастерового нещадно дымила… – Счас лягу… Бай-бай-бай…

Сердечко малого перепуганно билось, точно чуяло беду: Тихон встал со скамейки тяжко, не открывая глаз, закачался и тут же свалился под стол. Наум и Стегней хотели было перетащить Тихона в горницу. Не сумели. А хозяйка искоса поглядела под стол, злобно плюнула и ушла спать.

Рано утром, когда едва начало выкраиваться из мрака окно, хозяйка поднялась по нужде и глянула на Тихона. Тот лежал лицом вверх, раскинув руки на полу. Свернутая комом телогрейка под головой была в блевотине. Согнувшись вдвое, Дарья различила на ней кровь. Остекленевшими глазами Тихон смотрел куда-то в потолок. «Блевотиной захлебнулся», – мелькнуло у нее в голове, и лодыжки затряслись от испуга. Подбежав к Науму, она заорала дурным голосом:

– Наум, проснись! Пришла беда – отворяй ворота!..

– Что орешь, дура… – сонным голосом хрипло отвечал Наум и крутнулся на правый бок.

Срывая с мужа лоскутное одеяло, Дарья резко вскрикнула:

– Восстань, супостат! Тихона кондрашка хватила! Восстань, анчихрист! Ты его поил, тебе и ответ держать перед Богом и людьми…

Наум вскочил с кровати в исподнем, подбежал к Тихону, опустившись на колени, приложился ухом к груди мастерового. И с трудом вставая с пола, мелко крестясь на темный угол горницы, озираясь на окна, шикнул на Дарью: «Чево орешь как резаная, стерва! Ай я его неволил? Ай я ему в горловик заливал?! Чего рот-то раскрыла, народ собираешь… Я тут не виноватый…»

Стегней спал в чуланчике. Услыхав голос хозяйки, он открыл глаза и выбрался из-под накидки. То и дело хлопали двери, приходили шумливые хмельные мужики и бабы. Почуяв неладное, Стег-ней надел портки и рубаху, вошел в горницу, щурясь после темноты и напирая на толпу, и обомлел.

Люди, жадные до зрелищ, стояли тесным жарким кольцом. В примолкшем человеческом кругу, кидаясь на грудь отца, он отчаянно завопил: «Тятя, тятя! На кого ты меня оставил… Ой, головушка моя горькая, бедовая!» Бабы и старухи плакали, оттаскивали сироту от отца, но он рвался, лез, захлебывался слезами…

И остался Стегней не то нищим, не то изгоем…

Его приютила учительница. Отвела сироте уголок для книжек, столик и местечко, где держал он жалкие пожитки свои. Спал же на стареньком диванчике, продавленном до пружин. К осени Наталья Ивановна купила Стегнею кремовую рубашку и синие посконные шаровары – все это на свои сбережения, а перед тем, как идти в школу, расчесала ему волосы на прямой пробор – словом, все чин чином, только бы и учись. Да не тут-то было. Хоть и был Стегней переростком, старше одноклассников на два-три года, учился он из рук вон плохо. Билась, билась с ним учительница, тайком плакала, силой принуждала к грамоте – все напрасно.

С грехом пополам, через пень-колоду одолел Стегней два класса, просидев в них по два года. Перевела его Наталья Ивановна в третий класс. Ни читать бегло, ни писать толком Стегней так и не выучился. «Я эти книжки не осилю… – твердил он учительнице, совестливо опуская глаза и краснея. – Мне чево-нито попроще: паяльник, отвертка, клещи… Что толку сиднем-то сидеть? Весь зад я тут просидел, на заду сидючи. Пора свой хлеб зарабатывать, я уж большой…»

И Наталья Ивановна, добрая, радушная старушка, часами вела с ним беседу, читала про Ваньку Жукова, норовя привить вкус – ни в какую! Хоть кол на голове теши. На уроках Стегней – тише воды ниже травы. Тих, смиренен – воды не замутит – был он и на переменах. Ребятишки, бывало, толкнут его в бок, он очнется, как от сна, встанет и хлопает глазами на учительницу. Озорники подымут смех, а Наталья Ивановна горестно поведет глазами на приемыша – слезой обольется. Стегней и сам понимал, что смешон сверстникам, учительнице приносит одни огорчения. Кумекая своим детским умом, Стегней ничего не мог придумать, кроме того, как идти зарабатывать хлеб в поте лица. И вспоминая безграмотного отца своего, он, сидя за партой, вздыхал горестно и прерывисто. Лицо бледное, в глазах тоска смертная. От взгляда Стегнея у Натальи Ивановны сжималось сердце, невольно приходило в голову: «Уж не болен ли?»

И повела учительница Стегнея в райбольницу. Малого обстукивали, обслушивали, вертели за плечи и так, и этак… «Мальчик вполне здоров, может учиться», – сказали ей. «Что делать? – думала учительница, припоминая самых бестолковых учеников и работу с ними… – А может, и впрямь отпустить на все четыре стороны? Авось жизнь заставит ума-разума набраться».

– Что же нам делать, Стегнеюшко? – спрашивала Наталья Ивановна приемыша с отчаянием. – Как быть?..

– Чево?

– Работать хочется, скитаться по чужим углам?

– Ну да, по работе руки свербят… – гнусил Стегней. – Эх, бывало, с тятенькой – зальемся по селам, по деревням. Спасибо этому дому, айда к другому, и… только пыль столбом. Особенно весной и летом: идешь, бывало, полем, а жаворонки поют… так поют… и небо синее. Сядем где-нибудь, раскинем попону и часами смотрим в небо… Ни тебе арихметика, ни грамматика, а так – усякая усячина… Эх, вольная волюшка…

– «Усякая усячина», – вздыхая, повторяла учительница. – Говоришь как покойный отец… Что же, видно, собирать тебя надо в путь-дорогу. Ты хоть изредка заходи. Зайдешь ли? Рада буду. А коли надоест и захочется учиться, милости просим… Так не забудь же!

Взвалив ветхую дерюжную сумку на плечи, с батогом – от собак, ударился Стегней дорогами отца…

– Эха-а! Ищу клады старые, ношу портки рваные! – приговаривал он.

Все так же бродил проселками, все так же ночевал то здесь, то там, слушал ссоры, жил чужими жизнями… Одежонка на Стегнее была чистая, крепкая; стирал и латал он ее сам – выучился у отца малолеткой. И когда шли в Рожново, охотно ехал, останавливался у Натальи Ивановны, и тогда к дому ее сносили завернутые, в ворохах отрепьев – от ржавчины: ведра с промятыми боками, кастрюли и чаплашки для чистки.

Сам заходил в горницу одинокой старушки всегда бодрый, притомившийся и загоревший в дорогах. И прежде чем снять сапоги, раздевался, вынимал из сумки подарок: цветастый платок ли, шарф ли – без подарка ни разу не был.

Наталья Ивановна жила при школе, в казенной квартирке. Тотчас собирала учителей пить чай. Показывая обнову, старушка говорила со Стегнеем без умолку, очки сползали на кончик мясистого носа, и без конца набегала на глаза слеза, которую она то и дело смахивала уголком ситцевого платочка. «Ну зачем ты носишь мне это? Купил бы себе что-нибудь… Ты молодой, тебе надо нарядному ходить…» – «Успеется, – отвечал Стегней, – авось не жених… Вот зачну колодцы рыть – обнову справлю к зиме, будь здоров!»

Когда все расходились, учительница расспрашивала Стегнея о его работе, о жизни, уговаривала осесть в Рожнове насовсем, и, чувствуя теплый прием старушки, ее заботу, слыша ласковый голос, Стегней уже подумывал было последовать ее совету остаться в Рожнове, но нежданно-негаданно захворала учительница крупозным воспалением легких, и ее увезли в город. Потужил он и вновь пустился в дорогу.

– Ба-абы! Кастрюли, ведра чинить! – уже окрепшим, молодческим, неожиданно свежим голосом, покрикивал он, чинно, манерно откачиваясь на ходу. И стреляя глазами на девок, мило улыбался:

– Девки, титьки золотить…

Из года в год росла слава мастера.

Медная и оловянная посуда, лапти; кочедык, долота и струги – всем мог он работать, но главное – колодцы. Войдя в лета, Стегней вытянулся, окреп телом и духом. В плечах сух, в кости широк, глаза с прозеленью и блеском. Каштановые волосы струились из-под козырька, из-под картузика, ладно сидевшего на большой голове. И только шея была тонка в распахнутом вороте, совсем несоразмерна пышно вздыбленной прическе, – тонкая, зимой и летом загоревшая до черноты. Покрикивая и поглядывая зорко по сторонам, шел он твердой походкой, молодой, крепконогий, цепко держа обтертый посошок, подначивал девок. Выбегали стаи ребятишек-воробьят с криком: «Стегней идет! По Шее Пирогом пришел!» Вынимая конфеты, пряники, баранки, Стегней раздаривал все это ребятишкам, вспоминая свое детство, неумолчно болтал с ними…

Мужики и парни приносили часы-ходики, полные пыли и сухих мух; расстроенные гармоники мастер отлаживал с особым удовольствием. Бывало, настроит голоса, заменит басы, планки… И вдруг как-то неожиданно для всех собравшихся топнет сапогом, тронет на хромке и начнет отжаривать на все село.

Девок так и подмывало в пляс. Были в селах свои гармонисты, потомственные. Но куда им до Стегнея – в золотых руках мастерового гармонь не играла – выговаривала! Порой, отдыхая от работы, он пел частушки «зазывные, озорные и страдательные».

 
Девки в озере купались,
Я на камушке сидел.
Девки юбки поскидали,
Я зубами заскрипел…
 

В Рожнове Стегней бывал теперь только по срочным заказам: какие-то грустные думы накатывали при виде кладбища с покосившимися крестами и сытой листвой деревьев, когда он проходил мимо. И все же чем-то ближе были ему рожновские парни и девки. Может быть, потому, что учился с ними и знал всех наперечет.

Стегнея зазывали на вечорку в клуб, на посиделки, просили играть; он играл на хромке, пел и смеялся. А как-то раз проводил Варвару до дому. С тех пор присохло сердце Стегнея к девке, тянуло в Рожново пуще прежнего. Путешествуя далеко от Варьки, он с чувством радости, тайком от посторонних глаз, вынимал из бокового кармана пиджака носовой платок, читал – сердце радостно работало и сладко ныло от счастья. По углам платка Варвара вышила: «Дарю тому, кого люблю». И сразу вспоминал ее, все, что она говорила, стыдливая и гордая красавица. Заново переживал первый поцелуй… «Ах, останусь, останусь в Рожнове…» – приятно думалось Стегнею. И вот как-то ранней весной, когда снег сошел, а травка только-только проглядывала – свежая, молодая, ярко-зеленая, пришел Стегней в Рожново копать колодец. И пристрял к нему Наум Копейкин с просьбой: «пожаловать перекусить». И хотя Стегней не любил Наума, за его краснобайство, скупость и лесть, все же согласился. За ужином разговорились…

– Ты бы, голубчик, крышу мне подлатал, – говорил Наум малому, плеснув ему горькую. Стегней отодвинул стакан, замотал головой.

– Ай не пьешь? Жаль, жаль… А то бы хряпнули по черепушке. Отца бы помянули, земля ему пухом… Хороший был мастер… Ну толкуй, как живешь-можешь?

– Хорошо… живу, а что мне… Обут-одет.

– Н-да, с тобой, видно, не разговоришься, не в батьку пошел. Ну деньжонок-то, деньжонок-то скопил? Сколь, ежели не секрет?

– Зачем они мне?

– Как это зачем? – Наум залупил глаза от удивления, уставился на малого. – Деньги всюду нужны, чудак-человек. Даже в песне, я даве слыхал, парни пели: «Деньги есть – и девки любят, и с собой спать кладут… А денег нету – хрен отрубят и собакам отдадут…»

– Гы-ы-ы… – Стегней засмеялся, покраснел и совестливо отвернулся. – Гы-ы…

– Чево гыкаешь-то? – Наум сам ощерился щербатым ртом, показывая гнилые корешки передних зубов. – Чево смеешься? – не спуская с лица улыбку, продолжал он. – Эх, голова еловая твоя. Да разве так-то живут? Аки цыган кочуешь, все имушшество при себе, а проще сказать – одне портки… За работу не просишь, а берешь, что дадут. Так, друг ты мой ситцевый, не сколотишь деньгу про черный день. Не-ет! Вижу, учить тебя надо уму-разуму. Сколь годков-то стукнуло?

– Кажись, семнадцатый пошел… Не знаю точно, тятька метрики потерял, да и что они мне. Мое дело – работай, вкалывай, к примеру…

– Метрики, оне метрики и есть, не про них толк, – перебил Наум. – Я вот чего: годы-то идут и едут, дело молодое, женихаться пора, семьей обзаводиться, свой угол занимать, то да се… А на какие шиши, спрашивается? Слыхал я, что краля у тебя завелась, Фросина девка… Так, что ли? Она?

– Она…

Вопрос стушевал мысли Стегнея, он отвел взгляд и сгорал со стыда.

– Ну вот, видишь? И девка есть! Да какая девка! Кровь с молоком! Только вот что: Фрося не отдаст ее за тебя, потому как хозяйства не имеешь, а только шастаешь от села к селу, ровно сатана, ровно черт лапотный, согрешил я грешный. Оседло жить надо, помни! Не мотай башкой-то, не мотай. Подумай!

Минуту-другую Стегней думал, только с другой стороны: «А что? За десятки верст ходить к Варьке в Рожново – тяжко… Вольная жизнь, неволя ли – чем хрен слаще редьки… А-а, уж все одно…»

– Где осесть-то? – спросил наконец Стегней Наума.

– Да хоть бы и у меня. Места хватит – вон они, хоромы-то какие! Денег – копейки не возьму. Ну, само собой, что починить, пособить уж не откажешь, надеюсь…

– Да теперь и шататься-то не время, – вздохнув, сказал Стег-ней. – Отходит промысел. В колхозах свои мастера, у них инструмент – куда моему.

– Во! А я про что? А колодцы рыть позовут! – Наум даже потер ладони от радости, так он умно расставил сети: годы – к старости, детей нет, а в хозяйстве такой работник – ничей клад. – Дошло до тебя, Стегнеюшко! Слышь-ка, мать! – крикнул он жене, чутко ловившей каждое слово.

– Слышу, слышу, – как бы нехотя ответила Дарья. – Места хватит, за сына будет…

Стегней крепко задумался. Так круто ломать жизнь, все привычки, променять вольную волюшку нелегко. Знал он и то, что за здорово живешь Наум угол не отдаст… Вспомнилась Варька-краса: русоволосая, краснощекая, ядреная… Петь, плясать – хлебом не корми, первая на селе…

– Да как, мил человек? Согласен? Остаешься у меня?

– За сына будешь, как родной… – опять притворно радушно сказала из-за занавески хозяйка.

– Ладно, согласен, – проговорил Стегней. – Видно, чему быть, тому не миновать…

И осел квартирантом у Наума Стегней. Жизнь же пошла своим чередом. Бывал он на вечорках, игрывал на хромке и ничем не отличался от иных-прочих деревенских парней. И пошли по деревне разговоры: «Засушила Варька Стегнея, ремесло бросил, стал рожновским, коренным, тутошним…»

Бесплатно
219 ₽

Начислим

+7

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
21 августа 2025
Дата написания:
2018
Объем:
760 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-00095-627-4
Правообладатель:
У Никитских ворот
Формат скачивания: