Читать книгу: «Белые Лилии (рассказы)»
ПРОМЫСЕЛ БОЖИЙ
Ноги натруженно гудели, шагали в густом и высоком до пояса разнотравье впереступь, словно к ним были привязаны пудовме гири. Все чаще и резче простреливало поясницу. А спутник мой шагал и шагал неутомимо, то поднимаясь в гору, то спускаясь с горы в глубокий распадок, где после раскаленной знойной сухмени сразу же шибало в нос урманной сыростью, густым грибным духом и прелью.
Ранней ранью, как говорят местные бабы, на коровьем реву, когда по вскраю неба только-только начинала разливаться малиновая июльская заря вышли мы с моим спутником из дому, на охоту – не на охоту, по грибы – не по грибы, а просто так, побродить по распадкам и урманам, полазить по живописным уральским горам, подышать ядреным таежным воздухом, срезать какого никакого гриба на груздянку, а если подвернется зазевавшаяся копалуха или тетерев, то и подстрелить на ужин.
Спутник мой Андрей Васильевич Самарин был большим оригиналом, какие и в наше расхристанное, бурное и нищее духовной, да и материальной жизнью время еще довольно часто встречаются в дремучей провинциальной глуши, на задворках жизни. Последний отпрыск древнего русского дворянского рода был он человеком широко и всесторонне образованным, окончил когда-то курс в столичном университете, знал шесть иностранных языков, но по воле рока опростился, как говорили в старину, жил в глухой таежной деревушке в двадцать восемь дворов в небольшой кособокой избенке, доставшейся ему после смерти одинокой древней старушки, у которой он квартировал, на самом всполье, под самой тайгой. Жил одиноко и уединенно, кормился с небольшого бабкиного огорода, который возделывал своими руками, писал картины, которые никому никогда не продавал и иконы, которые сбывал за бесценок открывающимся в округе церквям. Вся небольшая изба и весь чердак были завалены этими картинами, этюдами, пейзажами и скульптурами, вырезанными из дерева рукой большого самобытного мастера.
Я несколько раз пытался вызвать его на откровенность и поведать мне, каким шальным ветром занесло его в эту дикую глухомань, но он махал большой волосатой рукой и с иронической ухмылкой на красивых полных губах бросал:
– Ах, кому это интересно? И зачем ворошить прошлое?
И надолго умолкал.
Более чудаковатых и неприхотливых в быту людей я еще не встречал в своей жизни и потому меня непреодолимо потянуло к этому человеку. Мы познакомились с полгода назад на моем творческом вечере в небольшом, но старинном уральском городке Кусе, где еще до сих пор гремит и скоргочет старыми костями демидовский железоделательный завод, теперь, правда, машиностроительный. Понял я также, что мой новый знакомый был большим знатоком уральской старины, чего я не мог сказать о себе.
Было Андрею Васильевичу ужк за шестьдесят с гаком, но в его небольшой, но густой как сапожная щетка бороде еле-еле начала пробиваться куржачковыми инеинками редкая седина. В волосах же, тоже густых, подстриженных по-кержацки в скобку вместо седины пучками кучковалась странная подпалинка. Был он невысок, но широк в плечах и комляст телом, в котором чувствовалась немалая сила. И хотя Андрей Васильевич родом был не из этих глухих мест, во всем его облике бросалось в глаза что-то таежное, медвежье. Высокий лоб, совершенно нетронутый морщинами, был гладок и по-здоровому смугл, и только от межбровья простреливали его две глубоких складки. Умные проницательные глаза смотрели на мир дружелюбно и весело и с лица редко сходила добрая, по-детски наивная улыбка.
Накануне вечером мы легли довольно поздно. Поужинали картофелем в мундирах с солеными огурцами и черным хлебом. Я достал было из своей походной сумки "адидас" бутылку старокиевской, думая обрадовать этим хозяина, но он наотрез отказался выпить даже рюмку.
– Не употребляю уже лет пятнадцать.
– А раньше?
– Раньше любил ее, грешную.
Поморщившись и вздохнув, пришлось убрать бутылку обратно в "адидас".
После ужина хозяин весь вечер показывал мне свои картины. Жанровые полотна из лагерного быта "В волчьей пасти" – где овчарки рвут зэка, "Шмон", "Шизо", "Начальство приехало", "В забое" и особенно "Утро в сосновом лесу", где аналогия с шишкинским "Утром" была и страшна, и гениальна, имела глубокий внутренний подтекст, меня потрясли пронзительная реалистичность, глубокая жизненная правда и тонкий рембрандтовский психологизм. Страшные изможденные лица заключенных, одетых в арестантскую форму в таком же испятнанном солнцем и пронизанном голубоватым сиянием раннего утра лесу, свирепые звериные лица охранников затавляли дрогнуть сердце и к горлу подкатывали слезы. Поразило меня и то совершенство тонально-колористического решения каждой детали в его картинах, которое достигается только долгими годами академического образования, а ведь Андрей Васильевич его не имел, он по образованию филолог и философ. Дело по-видимому все-таки не в образовании, а в Божье даре и тонком уме. Все, что Андрей Васильевич годами носил в своей душе, выражено в его картинах с потрясающей мощью.
"Боже мой, – думал я, рассматривая картины, – и такие сокровища пылятся и гниют на чердаке деревенской избы, стоящей особинкой, на всполье, в изножье вековой тайги. и ни следа, ни тропиночки нет к этим великим созданиям человеческого ума и таланта. Это – одно из многочисленных диких преступлений нашего проклятого времени, и нет, и никогда не будет прощения этим преступлениям…"
Поразила меня и сила типов, их психологическая достоверность. В каждой, даже мелкой детали, в каждом мазке просвечивали большой тонкий ум и доброе сердце.
– Вы, Андрей Васильевич, большой художник. Вы великий художник.
– Ну уж и скажете, – весело рассмеялся он, – большие художники самонадеянные, а я самодеятельный.
– Вы слишком жестко и жестоко относитесь к себе. А как по-вашему Репин и Саврасов были тоже самодеятельными художниками? А?
– Конечно. Они же не были членами Союза художников. Значит самодеятельные.
Мой вопрос его рассмешил. Он раскатисто хохотал, утирая слезы.
– Ха-ха-ха! Саврасов самодеятельный. Репин – самодеятельный. Суриков – самодеятельный.
И нахохотавшись, сразу же стал серьезным. По лицу прошла мрачная тень, только глаза продолжали излучать какую-то мягкую, еле уловимую теплоту.
– Почему вы не вступите в Союз художников, не устроите свою выставку? Ведь это бы была сенсация.
– Во-первых, я не художник, а богомаз. Иконы я пишу душой, а картины, пейзажи и вот этих скоморохов, – он показал на скульптуры – для души. А в Союзе художников я не ко двору. Куда мне с суконным рылом в калачный ряд? Там в моде ложь, закамуфлированная правдоподобием. Там правили балда и по сей день правят шурпины с "Утром нашей Родины", Яковлевы с колхозными стадами и толпы им подобных. А выставки я время от времени устраиваю. Да, да, устраиваю. Соберу десяток баб деревенских, десяток древних стариков ну и ребятишек, это народ любознательный, и демонстрирую им свои картины. Ничего, умиляются, охают, ахают, иногда даже уголки своих запонов к глазам подносят.
И опять раскатисто захохотал.
– Да, удивительный вы человек. А как вы относитесь к авангардизму? Он сейчас в моде, особенно на западе.
Он задумался. Лицо стало серьезным, даже печальным.
– Авангардизм? К-х-м, к-х-м. Ох, уж эти мне "измы". Терпеть не могу. От этих "измов" и пошла вся наша русская жизнь наперекосяк. А авангардизм – это не от Бога, а от лукавого. Вывихнутым умом создается эта, простите меня, абстрактная мазня. Да, да, вывихнутым умом и злым сердцем. "Черный квадрат" и слепой мужик пяткой намажет. Вся эта фантасмагория – явление временное, преходящее, и долго жить ей рядом, например, с Василием Суриковым, Репиным, Рафаэлем и Рембрандтом время не позволит, история не позволит. Да, да, не позволит! А вот извольте посмотреть еще мои по ледние работы – иконы.
Я долго рассматривал еще не просохшие, сильно пахнущие краской "Вход Богородицы во храм", "Вознесение", "Вход в Иерусалим" и икону "Святого Николая чудотворца".
– На иконы теперь большой спрос, – улыбнулся он, – и живу я теперь почти безбедно, хотя отдаю их почти даром, особенно в только что открытую церковь в соседнем большом казачьем селе, станице вернее, и знаешь, какую забавную историю я там открыл. Все прихожане станицы, особенно бабы и старухи не нахвалятся своим батюшкой отцом Николаем, благоговейно кланяются ему и руки целуют. "Так благолепно батюшка службу правит, аж сердце млеет…" А я этого "батюшку" Николая Ивановича знал тогда, когда работал на лесоповале в тайге на крайнем севере, а он был парторгом в лестранхозе. Коммунист с двадцатипятилетним стажем, идейный был товарищ. И язык был хорошо подвешанный, умел заправлять мозги и лапшу на уши вешать. Вот и спрашивается, где он был самим собой? Тогда ли, когда проповедовал с пеной у рта коммунистические идеи и звал в светлое будущее человечества, в коммунизм, или сейчас, указуя перстом путь в царствие Бокие? А?
– Не был он ни коммунистом, ни духовным пастырем, – рассмеялся я. – И человеком никогда не был. Есть такая порода людей, точнее нелюдей, в облике человеческом, порожденная нашим лихолетьем, людей без идеалов, без принципов, без самоуважения, как язвой пораженная ложью, лицемерием, ханжеством, приспособленчеством. Многовато я знал таких типов и всегда поражался: как же такие люди живут на земле? И для чего живут. А вы бы, Андрей Васильевич, открыли православным глаза на этого "батюшку".
– Зачем? Всякое зло – есть зло, всякое предательство – есть предательство, предав его, я бы предал себя. Довольно с него и того, что увидав меня, он побледнел весь и на лбу испарина выступила.
– Узнал?
– Узнал. Теперь будет жить в вечном страхе разоблачения, а это – мука адская.
Втайне надеясь хоть в узкую щелинку заглянуть в его прошлое я спросил.
– А вы то, Андрей Васильевич, как оказались там, на крайнем севере, на лесоповале?
– Срок свой домолачивал после Норильска.
– В лагерях сидели?
– Сидел, брат.
– И долго?
– Долго. В общей сложности двадцать один год.
– Ого! А он?
– Он вольным был. Руководящим и направляющим, видеть за длинными рублями пожаловал в те гиблые края.
И что-то для меня не то чтобы прояснилось, и я заглянул в большую трагедию, я понял это еще рассматривая картины, на меня пахнуло мимолетным дыханием великой тайны этого необыкновенного человека, и я думал о том, как ненавязчиво, необидно вызвать его на откровенность и узнать всю правду его жизни.
Меня Андрей Васильевич уложил на узкую и жесткую железную кровать, а сам несмотря на то, что в избе было душно полез на печь. Я долго не мог уснуть. В голове теснились, путаясь и обрываясь мысли о хитросплетениий человеческих судеб, о торжестве зла и беззащитности добрых и светлых душ. В окно заглядывал тонкий и бледный серпик месяца и тяжело, утробно вздыхала тайга. Перекликались петухи. "Жива еще деревушка, петухи поют, – хоть и дышит она уже на ладан и многие подворья густо заросли крапивой, лопухами, коноплей, свербигой и другой сорной нечистью, которая на покинутой человеком земле прет как ерник по засыхающему болоту нахально, нахаписто и нагло", – подумал я и с этими мыслями уснул.
Позавтракали мы оставшимся после ужина холодным картофелем, выпили по две кружки крепкого чая и вот – весь день в тайге.
Неописуемо красив июльский уральский лес. Все живет, торжествует, ликует, поет вечную песнь радости. Смолянисто пахнет прогретая солнцем земля. Жарко дышат травы. Всю зрелость короткого уральского лета вобрала в себя пышная травяная густель. Розовым сиянием цветет вереск. Солнечные еланки усыпаны дроком, подмаренником, седмичником, яркими островками в густотравье и многоцветьи рассыпаны розовые соцветья кипрея. Стеной стоят резные кружева папоротников, мелькают среди них белые шапки дягиля и сныти, как драгоценные алмазы в короне сверкают венчики звездчатки. По склонам гор сплела свои кружева пятнистая купена, увешанная жемчужными сережками. А еще ниже по склонам гор, поближе к дну распадков вперемежку раскинулись рослые тысячелистники, медвежьи дудки мохнатые ястребинки, кипрей и зеленовато-белые зонты борщевика. А на самом дне распадка, поближе к ручью, исходит медовым ароматом и притягивает взор собранными в метелку кремовыми цветами таволга, или по- народному медовник. И всюду разлит многозападной травной аромат полыни, желтого донника, душицы и пряный запах мяты и зубровки.
И весь долгий июльский день мн то поднимались на вершины гор, то продираясь через непролазь подлесков спускались в удолья, бродили по распадкам, по еланкам, на которых трава была уже скошена, и стояли копешки сена, то выходили на солнечные кулижки, окруженные густым пихтачом, трижды переходили вброд звенящую перекатами небольшую, но бурную речушку Аршу, стиснутую по берегам густыми зарослями черемушника и тальников. И на какую бы вершину мы ни поднялись – отовсюду был виден нам величавый и грозный в своей неприступности Таганай, окутанный легкой дымкой падымка. И вот уже настигало нас вечеровое первотемье. Встретили мы за день перепуганного зайчишку. Стреканул из-под куста, только задние лапы да хвост пушистый нам показал. В пихтаче натыкались на выводок тетеревов.
– Хлопнем одного на ужин? – посмотрел я на Андрея Васильевича. – Ружье у меня отличное и стрелок я меткий, не промажу.
– Не надо, – рукой опустил мое ружье стволами в землю, – пусть живут, лету красному радуются. Я за свою жизнь ни одного живого существа не убил, хотя и шляюсь по тайге с ружьем. Это так, для пущей важности. Рыбалку люблю, рыбы они народ бессловесный.
Над отрогами дальних гор истаяли малиново-золотистые полосы вечерней зари. Из таежных падей бесшумно наплывали сумерки. Из распадков потянуло сыростью и прохладой. В горах даже в июле по ночам бывает свежо. А ночь в горах наступает мгновенно. И нужно было подумать об отдыхе и ночлеге. Мы находились по моим расчетам где-то между Кусинскими Печами и Магниткой. И туда, и туда было далековато, придется ночевать в тайге.
– Ночь, Андрей Васильевич, на землю опускается. Не порал ли о ночлеге подумать?
– Пора, мой друг, пора. А что о нем думать? Нас с тобой каждый кустик ночевать пустит.
– Да, но засветло надо воды где-то найти для чая.
– Прислушайся. Арша рядом бормочет, засыпая.
– Да, где-то звенит. Рядом.
– Вот и устроим ночлег на ее берегу, в черемушнике, а она нам всю ночь будет сказки рассказывать. Никогда не спал на берегу реки или озера? Блаженство.
– Много-много раз спал. В детстве.
– Вот и вспомнишь детство. А мне и вспоминать нечего. У меня детства не было. Я инкубаторский, детдомовский.
И еще приоткрыл немного завесу своей тайны.
Рокзак у нас был набит по самую завязку преотличными груздями, рыжиками и белыми грибами.
– Я пойду на речку чистить и мыть грибы, а ты побольше собери хвороста и валежника, ночь хотя и коротка, но прохладная будет, надо поддерживать костер. Сварим сейчас с тобой груздянку, царская еда, Никакой убоины не надо. И вообще, я почти не ем мяса, больше овощами перебиваюсь, полезно для здоровья и долголетия: надо как-то наверстывать отнятые два десятилетия.
И действительно, скоро мы вышли на берег Арши и занялись приготовлением ужина, в желудке уже изрядно посасывало. Выбрали уютное тихое заветрие и еще до вечерового первотемья у нас пылал веселый костер и в казане побулькивала, исходя пряным парком, груздянка. Мы, расстелив брезент, удобно устроились у костра, блаженно вытянув гудящие от усталости ноги.
– Вы, Андрей Васильевич, выросли в детдоме? – не зная, с чего начать разговор, спросил я.
– Да, – неохотно ответил он.
– А ваша семья? Где были ваши родители?
– И мать, и отец, и дед с бабкой были расстреляны, а я пятилетним был сдан в детдом. Не надо больше об этом. Ни к чему это. Поговорим лучше о другом. О Боге, например. Светло и искренне говорится в тайге, у костра о вечном, о Боге.
– Вы верите в Бога?
– Искренне и убежденно. С молоком матери впитал в себя эту веру. И до смерти.
– И вы верите в бессмертие?
– Верю. Здесь, на этой чудесной земле, испоганенной человеком, мы гости. Настоящая жизнь каждого там, в вечности.
Он показал на небо, усеянное звездами. Стало совершенно темно, только вокруг костра, в густом черемушнике птицами метались тени от колеблющихся языков пламени.
– Вы хотели рассказать что-то о странных явлениях, которые приключились с вами в вашей жизни. Самое время. Груздянка варится долго.
Он снял пенистую накипь, розовыми пузырями вздувшуюся в казане, поудобнее умостился у костра и вопросительно посмотрел на меня.
– Я хотел бы поговорить еще о ваших картинах, не идут они у меня из головы.
– О картинах мы, друг мой, уже поговорили, а теперь послушаем ваши истории, вы сказали как-то, что есть в них что-то таинственное, недоступное нашему пониманию, потустороннее. Где и поговорить об этом как не в ночной тайге, у костра, когда над головой таинственно помигивают неведомые нам миры, а рядом сонно и загадочно бормочет во сне Арша.
В это время где-то совсем рядом, в густом пихтаче раздался жуткий, похожий на стон крик.
– Филин, – оглянулся на звук Андрей Васильевич, – зловещий у него крик, недаром в народе зовут его пугачом. Пугает, глупый. А мы уже и не так пуганые, а пострашнее. Кричи, дурачок, кричи. Ну-с, я слушаю, а то скоро груздянку хлебать будем, а когда я ем, то глух и нем.
Я встал, подложил в костер большую охапку сухого валежника, костер на мгновение осел, упал, обволокся облаком густого дыма, словно паровоз пустил пары, нас обволокла со всех сторон густая темь, но вот хворост пошипел и вспыхнул ярким высоким пламенем, звонко похрустывая и постреливая по сторонам золотыми искрами.
– Я не буду говорить о войне, через которую прошел с первого часа до последнего и где мог умереть тысячу раз. Значит, просто повезло, родился в рубашке. И не один я такой. Я знаю людей, которые всю войну были в окопах, в пехоте, и ни разу не были ранены. Я расскажу вам о нескольких странных вещах, случившимися со мной в моей жизни.
– Да, пожалуйста, я вас слушаю.
– В раннем детстве, мне было около пяти лет, я тонул. Совершенно. Был мертвый. Лежал на дне Ниапа, так называется река в селе, где я родился. Меня со дна вытащил за волосы приехавший в отпуск моряк. И вот что еще странно и недоступно нашему пониманию. Произошло это на Ивана Купала. Мама ушла с подругами по ягоды. Село наше как вот ваша деревушка было со всех сторон окольцовано дремучим бором, где в эту пору было море земляники. Мама мне потом рассказала, что наткнулись они на еланку, усыпанную земляникой, словно кровью была облита та еланка. Но ее какая-то неведомая сила толкнула: домой! Быстро домой! Дома несчастье. И бросив и подруг и полную пестерюху с ягодами, она птицей полетела в село, не чувствуя под ногами земли. И в тот самый момент, когда моряк достал меня мертвого со дна реки и хотел положить на землю, на поросший муравой берег, мама была уже рядом и крикнула: "Не кладите на землю! Не кладите! Качайте!" Собралась толпа и меня восемь часов откачивали на руках. Через восемь часов хлынула из горла вода, затем кровь, затем раздался слабый стон. Фельдшер начал делать искусственное дыхание. И я, мертвый, ожил, хотя и был еще без сознания. Последнее, что я помню перед тем, как погрузиться на дно, меня трижды выбрасывало наверх, я видел рядом мост, людей на мосту, и только я открою рот, чтобы крикнуть, позвать на помощь, в рот хлынет вода и я опять погружаюсь. После третьего раза я потерял сознание. Что это было, Андрей Васильевич? Какая сила гнала маму домой? Ведь если бы положили меня на землю…
– Материнское сердце – вещун. Господо Вседержитель подсказал ей и указал ей путь. Осанна. Твое спасение.
– Очнулся я в светлой горенке. На половиках прыгали солнечные зайчики. "Яма! – закричал я в ужасе, Я-я-м-м-а…" "Слава Богу, – сказал сельский фельдшер, друг папы, – пришел в себя. Будет долго жить, раз воскрес из мертвых…" Это я уже помню.
– Значит, тебе была предопределена Спасителем иная стезя и умереть ты не мог. Ты нужен был Всевышнему тут, на нашей грешной земле.
– В моей голове трудно все это укладывается.
– Потому, что нет в тебе веры истинной. Заглядывай в себя почаще. Ищи и обретешь.
Этот непринужденный искренний разговор в тайге, у ночного костра как-то незаметно сблизил нас, и мы тоже незаметно перешли друг с другом на "ты". Андрей Васильевич слушал меня внимательно, лежа на боку, согнув левую руку в локте и положив на ладонь голову. Умные глаза его горели любопытством.
–А это случилось, когда мне шел уже тридцать третий год....
– Возраст Иисуса Христа.
– Да. Поехал я на велосипеде в соседнее с городом село навестить тестя. Всего четыре версты и все лесом, не таким как вот наш, а лиственным: клены, грабы, дубы. Больше дубы, осанистые, вековые, с богатой кроной. Любил я тестя, да и он меня тоже. Любил беседовать с ним по душам. Царство ему небесное.
– Нет уже в живых?
– Давно. Так вот, неграмотный был, ни читать, ни писать не умел, а мудр был, ох, как мудр. Природный аналитический ум был у старика. И вообще я давно убедился в том, что самый сложный человек – это простой человек. Посидели мы с ним как полагается, по чарке пропустили, по другой, побалакали о том, о сем. Стал я домой собираться. "Погодил бы, сынок, – говорит он мне, – эвон какая туча накатывается, вот-вот дождь хлынет". Я посмотрел на небо. С запада, сглотив солнце, быстро наползала кроша просверки молний, большая толстобрюхая черно-фиолетовая туча. Дали замутились, померкли, землю сразу же заволокла вечеровая сутемь, хотя было еще едва за полдень. "А, чепуха, успею проскочу", – сказал я и попрощавшись нажал на педали. По сельской улице подняло пыль, проскакали один за другим исполинские вихри, поднимая в небо тучи песка до срока опавших листьев акации и мусора. Дед оказался прав, только-только выехал я за село, в дубовую рощу, как хлынул ливень. Я спешился и прячась от дождя, стал под высокий, стоявший немного осторонь дороги осокорь. Но дождь пробивал негустую листву осокоря. Я поглядел вверх – вершина у осокоря была усохлая. Оглядевшись, я облюбовал метрах в двадцати могучий дуб с богатой кроной, бегом перебежал к нему и только поставил велосипед и плотнее прижался к стволу дуба, как грозовой разряд страшной силы расколол небо и оглушил притихшую рощу. Меня ослепило. Я зажмурил глаза, а когда размежил их, то по всему телу судорогой прошла дрожь. Осокорь, под которым я стоял минуту назад как лучину расщепило с верху до низу. Весь он дымился. Димилась и земля под ним. "Боже мой! – мелькнула мысль, – ведь если бы я не перебежал под дуб…"
– Н-да, история, – задумчиво произнес Андрей Васильевич. – Хранит тибя Твой Ангел Хранитель. Всевышний хранит. И еще есть истории?
– Есть, Андрей Васильевич. И самая невероятная еще впереди.
Он помешал ложкой варево, попробовал пару ложек, бросил несколько лавровых листиков и посыпал черным перцем.
– Твердые еще грибы. Похрустывают. Пусть еще поварятся, а ты тем временем еще историю расскажешь.
– А не устал слушать? Не надоел я тебе? Ты, я заметил, человек неразговорчивый, больше помолчать любишь.
– Больше помолчать и послушать других. Я, между прочим, за свою прежнюю словоохотливость десять лет отмантулил, вот отсюда, и привычка молчать побольше.
– Ладно. Расскажу еще историйку только за плату.
– Какую еще плату?
– А чтобы и ты рассказал о том, как за привычку поговорить дают по десять лет каторги.
– Там видно будет. Давай.
– В тот день с раннего утра густыми пулистыми хлопьями шел снег. Шел он и всю ночь. Первый в том году. К вечеру его навалило по пояс. В курортном парке стоял хруст и треск, обламывались не выдерживающие тяжести ветви сосен. По улице была протоптана одна-единственная глубокая тропа. Я поздно возвращался с работы. И уже проходя по-над своим забором, а дом наш был угловой, я увидел, как через улицу навстречу мне идет человек в кирзачах, фуфаечке и суконной шапке с одним ухом. Посредине улицы он нагнулся, и я увидел, как что-то сверкнуло в его руке, "Эй, погоди! Дай кось мне прикурить, спички ночь была светлая, лунная. язви их кончились… " Спички у меня были и имел я привычку всегда, как бы я ни спешил, остановиться и предложить спичку либо папиросу. А тут кто-то шепнул мне: не останавливайся. "Некурящий", – ответил я, быстро вошел в калитку и щелкнул задвижкой. "Счастливый!" – зло рыкнул он и грязно по-блатному заматерился. – В рубашке, видать родился…" " Что это значит? – чувствуя, как по всему телу прошел озноб, – спросил я, останови шись уже в глубине сада. "А вот остановился бы, дал мне спичку, так и узнал бы, что это значит. Ладно, живи, коли счастливый…" До меня дошло: ведь он хотел убить меня. За что? Ни он меня, ни я его не знаем. Утром я встретил знакомого подполковника, начальника райотдела милиции. "Ну и ноченька была, – сказал он, – ночью в городе было совершено восемь убийств. Милиция с ног сбилась и только под утро поймала таки и арестовала злодея. Сбежал из лагеря строгого режима матерый волк и убивал просто так, ради забавы всех хорошо одетых и интеллигентного вида встречных. Просто убивал и ничего у убитых не брал. Маньяк. "А можно на него взглянуть?" "Зачем?" Я рассказал ему о вечерней встрече. Он немного поколебался и сказал: "Пошли!" Загремели запоры, заскрипели железные калитки, и мы вошли в камеру. Он. Мой вчерашний незнакомец. По лицу его скользнула даже тень улыбки. "А! Счастливчик! Узнал, небось, меня? Узнал. Ну, помолись за меня, грешного и будем квиты. А из этой клетки я все равно уйду…" И волком посмотрел на подполковника. Тот приказал немедленно одеть наручники и не спускать глаз.
– Ну и чем же он мотивировал на суде убийство восьми неповинных ни в чем людей?
– Не знаю, Андрей Васильевич. На суде я не был, да и не слышно было ничего о суде. В ту пору народ ведь о таких вещах не информировали. Мне кажется, что отправили его в тот лагерь, из которого он бежал, судили где-то в другом месте и казнили. Не знаю, одним словом. Но вот что удивительно: тогда, в камере, мне стало жалко его.
– Что? Стало жалко злодея, убившего восемь человек?
– Да, пожалел. искренне пожалел, до сердечной боли. Глаза у него были не злодейские, не злые волчьи, а страдальческие, мука душевная в глазах стыла. Мне показалось, что за всем этим кроется какая-то большая человеческая драма, трагедия. Залили по-видимому человеку под шкуру столько сала, что волком взвыл.
– Ты имеешь в виду, что это было проявлением протеста?
– Именно так я тогда подумал: стихийный протест против окружающего его зла. Заметь, убивал он людей чисто одетых, интеллигентного вида, то есть сильных мира сего.
– Но ведь дик и жесток такой протест.
– А загляни в историю. Не дик и не жесток был протест Разина, Пугачева, Болотникова? Лес виселиц и море крови.
– Может быть и так. Жалко, что ты не знаешь дальнейшей судьбы этого человека.
– Да что ж тут знать? Уже и кости сгнили. Я часто его вспоминаю. Уж больно не похож он был ни на маньяка, ни на отпетого головореза. Сидит на нарах обыкновенный русский мужик, на вид совсем не злой, скорее великодушный, простоватый, с непринужденной улыбкой на черных покоробленных губах. Жалость и жестокосердие, смирение и буйство, жестокость в русском человеке где-то рядом живут. Сложен, ох, как сложен душевный мир русского человека! Все в нем переплелось, все перепуталось: любовь и ненависть, доброта и жестокость, правда и ложь.
– Ну и перед груздянкой расскажу самую последное и самую невероятную. Это было уже недавно, лет пятнадцать назад, пожалуй, чуть меньше. Меньше. Сын мой старший Павлува на последнем курсе Харьковского университета учился. Летел я из Челябинска в Киев детей своих навестить. Стою в аэропорту в очереди за билетом. "Билетов много?" – спрашиваю девушку- кассира. "Всем хватит", – отвечает. До меня человек сто не меньше. Думаю: "Самолет летит через Харьков. Там стоянка сорок минут. Пойду-ка я дам сыну телеграмму, встретит в Харькове, сорок минут побудем вместе, повидаемся. Попросил очередь не забывать меня, отлучусь, мол, на минутку, телеграмму дам. Впереди меня стояла молодая блондиночка с лучистими голубыми глазами, такими голубыми как небо весеннее или незабудочки полевые. Стройна, изящна, и волосы эти льняные по плечам рассыпаны. Чудо земное. А я должен сказать тебе по-дружески к хорошеньким женщинам всю жизнь неравнодушен. Особенно к натуральным блондиночкам. Пошел я на телеграф, дал телеграмму, вернулся в очередь. "Не забыли?" "Ну, что вы, как можно?" и улыбнулась ласково, и потеснилась, дав мне возможность занять в очереди свое место. И я так плотно к ней стал, что волосы ее роскошные касались моего лица, и таким необыкнове ним ароматом пахнуло от ее волос, таким… Ах, как пахнут волосы молодой красивой женщины!
– Это уже лирика, – улыбнулся Андрей Васильевич, – после уголовного типа и такая красота.
– Ах, друг мой! Вся беда в том, что не лирика это, а человеческая трагедия.
– Извини. Ну, дальше.
– А дальше – стоим в очереди, иногда обмениваемся короткими фразами, так, о пустяках, через сколько минут, например, дойдет очередь до нас, мол, кассирша хотя и молода, а нерасторопна, работает очень тихо, очередь движется медленно. Не буду лгать, я был необычайно рад случайной этой встрече с очаровательной женщиной. Думал: еще три часа в самолете вместе, может быть и места попадут рядом, познакомимся. Но вот моя незнакомка, сияя, показала мне полученный билет, улыбнулась в последний раз и затерялась в толпе, а мне кассирша невозмутимо отрезала: "Билетов на этот рейс больше нет." "Но вы же сказали, – начал возмущаться я. " "Не возмущайтесь. Берите на следующий рейс. Вам же до Киева?" "До Киева." "Ну так какая вам разница? Следующий рейс через тридцать минут, только не через Харьков, а через Днепропетровск…" Чертыхнулся в душе, но делать было нечего: "Давайте через Днепропетровск". "И встречи с сыном не состоится, только зря побеспокоил телеграммой и очаровательная блондинка затеряется навсегда", – вздохнул я и пошел на регистрацию билетов.
И вот я в нашем старом добром доме, где было прожито двадцать пять самых лучших зрелых лет, где выросли мои дети, где все напоминало о от родимой ветки листок был прошлом. А я как оторванный шалым ветром заброшен волею судьбы в далекий и суровый край и влачил серую и нищую одинокую жизнь. Я ходил, прощаясь с прошедшим днем таким длинным и богатым впечатлениями по нашему большому саду, где каждое дерево, каждый кустик были посажены моими руками. Вишни и черешни уже отошли, а виноград и персики были еще зеленые. Я сорвал налитый медовым соком абрикос сжевал. Не было прежнего удовольствия и прежней радости. Что-то безвозвратно было утрачено. Попробовал крупную как яйцо сливу, и слива показалась кисловатой. Прошел по всем аллеям, всем закоулкам сада. Казалось, что все было прежним: так же горделиво возвышались над цветочной мелочью величественные канны, пышным цветом цвели пионы и махровые георгины, по бокам дорожки, ведущей к калитке, около которой меня чуть не зарезали, жарко пылали настурции, воздух насыщался опьяняющим ароматом цветущего табака. Все было прежним и почти ничего не было прежнего, только вечер, как и встарь, начинал задыхаться душной тьмой. "Папа! Ты живой?" – вспугнул меня громкий голос сына Павлуши, бежавшего бегом к калитке. "Павлуша! Вот радость! Молодец, что приехал… А что ты такой бледный, чем-то расстроенный? Живой, как видишь. А почему я должен быть неживым?" "А я тебя, папа, уже похоронил. Ведь тот самолет: на котором должен был прилететь ты, судя по телеграмме разбился". "Да что ты говоришь?" "Да, папа, разбился, идя на посадку, и взорвался. На глазах тысяч людей. Трупы по всей посадочной полосе раскидало. Ужас, что там было! Я видел все. Ведь я тебя встречал." Меня словно ледяной водой облили. И встали перед моим взором все, вся очередь: молодые мужчины, молодые женщины, девушки, дети, и очаровательная блондинка с душистыми волосами. И все они суетились, спешили, ликовали, получив билеты всего несколько часов назад. "И все погибли? – дрогнувшим, не своим голосом спросил я. "Все, папа. Двести сорок восемь человек. От самолета осталась груда дымящихся обломков." Все во мне похолодело. И это, Андрей Васильевич, все случайности? Не слишком ли много случайностей?
