Читать книгу: «Всё Начинается с Детства»

Шрифт:

Дорогой маме посвящается


От автора

Своим непременным долгом и приятной обязанностью считаю выразить огромную благодарность моему дорогому другу и помощнику Раисе Исаковне Мирер, без которой этой книги, может быть, и не было бы.

Она не только побуждала меня работать, но и вложила в наш общий труд свою душу и огромный опыт литературного редактора.

Вместо предисловия

Бухарские евреи имеют богатые литературные традиции. Однако в конце 30-х годов прошлого века они были насильственно прерваны. Литературное творчество, как и деятельность всех остальных очагов многогранной национальной культуры, оказалась в Советском Союзе под строжайшим запретом.

Возрождение наших культурных традиций началось только спустя полвека, когда значительная часть бухарско-еврейского этноса оказалась в Израиле, США и других странах свободного мира. Одна за другой выходят в свет книги бухарских евреев – и научные и художественные. В этом невиданном ранее потоке большое место занимают и мемуарные произведения.

Книга, которую читатель держит в руках, принадлежит к этому жанру, и все же стоит особняком, выходит за его пределы. Этому есть несколько причин.

Первая: большинство мемуаристов люди весьма почтенного возраста. Их образ мышления сложился в прошлой, до иммиграционной еще жизни. В. Юабов сравнительно молод (ему около 40 лет). Он покинул Узбекистан 18-летним юношей. Кругозор его и менталитет в значительной степени сформировались под влиянием новой культуры. То есть у него появился «взгляд со стороны». Я думаю, это поможет тем читателям, для которых книга создавалась. «Я пишу… для своих детей и внуков, которые живут в другой части света, в другом мире…» – заявляет автор.

Вторая, не менее важная причина, выделяющая эту книгу, – она написана талантливо и захватывает читателя с первых же страниц. Ярки и объемны впечатления детства. Персонажи повествования – родители, близкие и дальние родственники, учителя, сверстники – встают перед нами как живые. Автор изображает их правдиво, с любовью, с юмором, с болью, иногда с горечью. Не всякий мемуарист решится на это.

Вместе с тем книга заставляет размышлять о жизни. Она позволяет нам представить себе то страшное время, когда господствующая коммунистическая идеология калечила судьбы миллионов людей и в Узбекистане, и в других концах Советского Союза.

Мне думается, что книга В. Юабова может послужить ценным материалом для историков и этнографов, изучающих жизнь бухарского еврейства 50-х – 70-х годов прошлого века.

Остается пожелать автору, чтобы он продолжил творческую работу, и так же талантливо рассказал о дальнейшей своей жизни, уже в Америке.

Само собой разумеется, что публиковать эту книгу надо не только на русском языке, но и на английском.

Доктор исторических наук,
заслуженный деятель науки Узбекистана
Давид ОЧИЛЬДИЕВ

Глава 1. Короткий Проезд, Дом 6


– Вале-е-яя! – услышал я, выйдя во двор. Из окошка, что было напротив, выглядывало круглое личико моего двухлетнего двоюродного братишки Юры. Стоя на цыпочках на подоконнике, он едва дотягивался до форточки. Букву «р» Юрка еще не выговаривал и смешно перекраивал мое имя «Валера».

– Вале-е-яя, меня мама бьет! – жалобно кричал братишка.

Стояло раннее апрельское утро, к тому же воскресное. Наш двор еще спал, как спал и весь Ташкент, и я испугался, что Юркины вопли разбудят родственников и соседей. Тут к окну подошла Валя, Юрина мама. Она протянула руки, но вовсе не затем, чтобы шлепнуть Юру. Придерживая его за попку, она, улыбаясь, сказала:

– Чего кричишь? Все спят еще!

Братишка, конечно, не нуждался в защите. Он, как всегда, озорничал. Но я вышел во двор не за тем, чтобы играть с ним. Мы с мамой собрались к папе в больницу.

– Юрка, погоди, ладно? Я вернусь и будем играть в войнушку.

Круглое личико расплылось в улыбке. Играть в войнушку Юрка очень любил. Три года разницы в возрасте нисколько не мешали нам дружить – вместе играть, ссориться и даже драться.

Скрипнула кухонная дверь. На крыльцо вышел дедушка Ёсхаим с котомкой за плечами. Дед был сапожником. Об этой нелегкой работе рассказывали его руки. Кожа на них была шершавая, как рыбья чешуя, ладони покрыты мозолями, а кончики пальцев и ногти, почерневшие и испещренные рубцами, походили на искореженные гвозди. Но изуродованные эти руки были могучими. Своим железным рукопожатием дедушка – а ему было шестьдесят семь лет – порой доводил до слез какого-нибудь знакомого, в чем-то провинившегося. Тот подойдет поздороваться с дедом улыбаясь, а отойдет скрючившись.

Дед был высокий, широкоплечий. Густые брови, сейчас седые, а когда-то черные, как смоль, широкий лоб, темные глаза подтверждали его принадлежность к иранской ветви евреев. И говорил он с легким, но характерным акцентом.

Мне кажется, жизнь деда Ёсхаима можно было обрисовать двумя словами. Тора и работа. Он молился по утрам дома, потом работал с восхода до захода солнца шесть дней в неделю, а субботу проводил в синагоге. Так же, как его отец и отец его отца, он знал только одну заботу: накормить семью. А заботу о воспитании детей дед полностью передал жене.

– Ха, келин, читоэт?!1 – поздоровался он с тетей Валей.

– Спасибо. Как вы?

А дед уже улыбался и кивал Юре.

– Юра, нагзи-и? – протяжно спросил он.

Дед любил пошутить с малышами. Слово «нагзи» произносилось им с долгим гортанным «г» и с длинным «и». При этом лицо его становилось удивительно смешным: карие глаза раскрывались широко-широко, седые брови приподнимались, а густая седая борода оттопыривалась – так и хотелось ее потеребить! Вот и Юрка, залившись смехом, протянул в форточку руку, шевеля пальцами.

– Посмотрите на этого малыша! Любит не меня, а мою бороду!

Дед веселился, а мне стало обидно, что он шутит не со мной. И еще мне пришло в голову, что давно, ох, как давно – с прошлого лета, дедушка не приносил нам мороженого.

– Дедушка, дедушка! – я даже подпрыгивал от возбуждения. – Ведь уже тепло! Принесите мороженое! Принесете? Только не фруктовое, а сливочное!

– Будет теплее принесу, – ответил дед, уже уходя. – Хай, келин, равтан ман.2

Обгоняя деда, я побежал к калитке. Воздух был пропитан ароматом цветущих деревьев. Во дворе сейчас все цвело: урючина, виноградные лозы, шпанки, черешни, яблони, сирень. Звонко капала вода, падая на землю из водопроводного крана. Чирикали воробьи, кудахтали куры, в дворовой голубятне ворковали голуби. Даже у Джека, нашей овчарки, взгляд сегодня казался веселее обычного. Да, весна наступила – и во дворе все звенело, пело, благоухало.

Бряцая ключами, дедушка отпер старые деревянные ворота. Перешагнув через нижнюю перекладину, он махнул мне рукой и, шаркая сапогами, зашагал по переулку. Глиняные ограды дворов образовывали этот переулок, узкий и длинный – чуть сгорбленная фигура деда долго была видна среди стен…

– Купите мороженое! – прокричал я.

Дед не обернулся. Еще мгновенье – и он скрылся за углом, заставленным мусорными ведрами.

Захлопнув калитку, я подошел к кусту сирени. Ветви его были покрыты пышными розоватыми соцветиями, ароматными и нежными. Сирень росла в саду недалеко от ворот. Сад доходил до соседского забора. Среди яблонь и зимнего винограда у забора прятался туалет. А рядом был летний душ. Посреди сада на высокой жерди стояла голубятня. Ее окружали кусты белых и красных роз.

Сирень была нашим дворовым календарем. Начало ее цветенья совпадало с приходом ранней весны. А когда ветви сирени тяжелели от пышных соцветий, это означало, что весна уже в разгаре. Сейчас куст был в полной своей красе. Я долго стоял, одурманенный запахами, ощущая, как теплые солнечные лучи, пробиваясь между цветущими ветками, гладят мое лицо. Сквозь прижмуренные ресницы они переливались всеми цветами радуги.

Хлопнула наша дверь. Это вышла мама с трехлетней Эммой, моей сестренкой. Эммка, как обычно, бежала вприпрыжку. Глядя на нее, никто не сказал бы, что совсем недавно она месяц пролежала в больнице с очередным воспалением легких. Румянец – во всю щеку, каштановые кудряшки, звонкий, веселый голос… На мою маленькую сестренку все заглядывались.

Тетя Валя снова выглянула в форточку.

– А, Эся, как дела?

– Спасибо, нормально, – ответила мама.

Тетя Валя покачала головой.

– Бледная вы очень… В больницу, что ли?

Мама грустно кивнула:

– Да, к Амнуну.

В своих дверях появилась бабушка Елизавета. Низенькая, рыжеволосая, с черным горшком в руках. Выйдя на крыльцо, бабка всполоснула горшок, выплеснула воду во двор и снова скрылась за дверью.

– Ладно, Валя, пойду я, – сказала мама.

Пухленькая Эмма, перегнав ее, побежала к воротам, но добежав до вишни и водопроводного крана, остановилась как вкопанная. Тут уже недалеко до владений Джека – его будка была возле ворот, а наш дворовый пес не внушал Эмме доверия. Джек был из рода казахских овчарок, и лучшего сторожа, чем он, невозможно себе представить. Широкогрудый, с темной мордой и черными усами, с закрученным вверх хвостом, Джек выглядел внушительно. Чутье и слух у него были поразительные. Если кто-то чужой подходил к нашему дому, Джек поднимал боевую тревогу когда незнакомец был еще в десятках метров от калитки. Лай был устрашающий. Сейчас Джек, конечно, не лаял – мы были свои. Но он встал, лениво потянулся и медленно пошел навстречу сестренке. Дойти до нее он не мог – не позволяла цепь. Джек зевнул с безразличным видом, высунул длинный красный язык, над которым виднелись острые белые клыки, завилял хвостом и как бы с усмешкой уставился на Эмму: никуда, мол, ты от меня не денешься, малышка…

– Трусиха, трусиха, – кричал я, смеясь.

Но осторожная Эмма дождалась маму, взяла ее за руку с правой стороны, чтобы заслониться от Джека, чтобы даже не видеть его (а раз она не видит Джека, значит, полагала сестренка, и Джек не видит ее), – и так, под надежной защитой дошла до сирени. А здесь уж Джек не опасен. Здесь быстроногая Эммка снова рванула вперед! Но первым-то к калитке подбежал я. Стоя в переулке, я в который раз с удовольствием рассматривал оставленную кем-то из родственников раму старого «запорожца». Когда нас с Юркой начнут выпускать за калитку, как здорово будет здесь играть!

* * *

Мама взяла нас за руки и мы пошли к трамвайной остановке, к Туркменскому базару. Путь предстоял далекий и нелегкий, особенно для маленькой Эммки.

По небольшому нашему переулку дошли мы до Короткого проезда. Перед тем как свернуть в него, я обернулся. На наших темно-красных деревянных воротах белела вычерченная мелом большая цифра. Я уже знал: она называетя «шесть».


Глава 2. Больница


Нашего прихода отец не заметил. Он полусидел на кровати, откинувшись спиной на гору подушек, ладонями упираясь в койку. Голова его беспомощно свисала, склоняясь то к одному, то к другому плечу. Бледное, исхудавшее лицо казалось очень усталым. Полузакрытые веки выпирали над костлявыми щеками. При каждом вдохе грудь так трудно и долго расширялась, будто хотела вместить весь находящийся в комнате воздух, а при выдохе западала, и воздух выходил из нее с громким свистом.

Совсем недавно, всего два года назад – я еще помнил это время, – отец был здоровым, сильным человеком. Высокий, стройный, жилистый, хороший спортсмен, он преподавал физкультуру в школе и был тренером по баскетболу. Иногда отец брал меня на занятия, и даже мне было понятно, что ученики его побаиваются. Не только шалить не смели – никто и слова лишнего не произносил. Учитель он был строгий, даже грубый, жесткий, если его не слушались, мог подойти и ударить.

Таким же отец был и дома…

Мне было года два-три, когда я впервые почувствовал, что боюсь отца. По крайней мере, я запомнил именно этот случай.

Был вечер, мама укладывала меня спать. В комнату зашел отец и сразу же начал кричать на маму, в чем-то обвинять ее. Она, как всегда, молчала. Он подошел ближе, размахивая руками и выкрикивая бранные слова. Я понял, что он обижает маму, может быть, вот-вот ударит… Наверно, я уже не раз видел это, но только сейчас осознал, что маме моей плохо. И мне стало страшно, очень страшно. Я заплакал. Мама подбежала, начала успокаивать меня – и отец притих. Он продолжал ворчать, но уже без крика и угроз…

О том, что у отца тяжелый характер я постоянно слышал от родственников, прежде всего от бабки и деда, родителей папы. Сын раздражал их каждым своим словом, любым пустяком. Обиды накапливались, отношения все ухудшались. Росла откровенная неприязнь. Бабка Лиза – та умела изображать нежность к сыну (может быть, в ней иногда действительно пробуждались материнские чувства, но чаще она устраивала очередной спектакль), но дед Ёсхаим был человеком искренним, он любому в лицо говорил, что о нем думает. И уж перед сыном он не притворялся.

Главная обида была давней. Когда отец учился в Алма-Ате, в казахском Институте физической культуры, он все студенческие годы был на полном иждивении родителей. А семья была бедная, многодетная… Сын, конечно, не раз обещал, что как начнет работать, станет родителям помогать. Но не дождались они этой помощи. Сын женился, потом развелся, снова женился – уже на моей маме. Все заработки уходили на семью. И теперь при любой ссоре, а ссоры возникали постоянно, дед вспоминал об этой давней обиде, об этой неблагодарности: «Сколько мы помогали тебе, а? Забыл? Каждый месяц посылки. Каждый месяц деньги. Где же твоя помощь?»

Да, ссоры возникали постоянно. Нелепые, бессмысленные. А причина была одна: взрывчатый, вздорный, злобный характер моего отца и примерно такой же, но к тому же еще и коварный – у его матери.

Вечер. Отец сидит под урючиной. Бабка Лиза выходит во двор. Потирая спину, усаживается у своего крыльца, неподалеку от сына.

– Ты покушал?

Отец (нехотя):

– Да-а…

– Что ты покушал?

Отец (раздраженно):

– Какое твое дело?

– Ты что, ответить не можешь, а?

Отец (со злобой):

– Слушай, оставь меня в покое!

Вот этого бабка Лиза не может и не хочет. Она вскакивает, забыв про спину, взмахивает руками, хлопает себя по ляжкам, по голове – и начинается скандал…

Вот дед и говаривал постоянно:

– Одни скандалы! Слова тебе не скажи. Характером весь в мать. Кто с тобой уживется?

Что правда то правда, ужиться с отцом было трудно. И удавалось это, пожалуй, только моей маме. Но какой ценой…

Она была любящей женой. Огорчалась, страдала, но неизменно прощала любимого человека, отца своих детей. Она была к тому же азиатской женой, то есть, как любая жена в любой из стран этой части света обязана была безропотно сносить все прихоти мужа, любые его капризы, придирки, издевательства, даже побои… Любовь могла окончиться, истощиться. Но терпение, бесконечное терпение, оставалось нерушимым.

Вместе с другими многовековыми обычаями своих новых соплеменников бухарские евреи восприняли, к сожалению, и этот. Не хочу сказать, что так было во всех еврейских и узбекских семьях, конечно, нет. Та же бабка Лиза – попробуй кто-нибудь ее обидеть! Дед Ёсхаим жены побаивался… А в соседнем с нами дворе жила удивительно дружная и любящая еврейская семья. Я часто слышал веселые голоса соседей, их смех, их шутки. Казалось, не только голоса, но и сама атмосфера дружелюбия и покоя долетает до меня. Завидовал ли я? Не знаю, не знаю. Но сравнивал, конечно.

* * *

…В палате было шесть коек, расположенных у стен в два ряда, по три с каждой стороны широкого прохода. Отец лежал слева от входа.

Мать присела на край постели, приложила ладонь ко лбу отца. Он медленно приподнял веки.

– Ночью… опять… прис… туп… был… Кололи… Кис… лородную… подуш… ку дали, – чуть слышно проговорил он, останавливаясь, чтобы перевести дыхание.

Я стоял возле деревянной тумбочки у изголовья отца и с недоумением разглядывал темно-красные точки – множество точек, усеявших кожу его руки от локтя до самой почти ладони.

– Я бульон вам принесла. Горячий еще, покушайте, – сказала мама, доставая из сетки бережно укутанную тряпками стеклянную банку. Она перелила суп в глубокую тарелку и стала кормить отца, осторожно поднося ложку к его губам. Запахло бульоном, очень вкусно запахло.

Эммка испуганно оглядывала палату. Она не понимала – это ясно было по ее лицу, – почему ее папа здесь, далеко от дома, в какой-то чужой комнате, где много кроватей. Она и отца разглядывала настороженно: отвыкла. Давно уже не было промежутка между приступами астмы.

Случайная простуда стала причиной несчастья. Отец часто ездил с друзьями купаться и плавать на горную реку. Однажды весной, искупавшись под ледяным водопадом, он, не обсохнув, поехал с приятелем на мотоцикле. Начался бронхит, он перешел в бронхиальную астму – и здоровый человек, спортсмен, превратился в инвалида. Приступы астматического удушья – вещь мучительная. Днем отец отсиживался во дворе на маленьком стульчике, упершись ладонями в колени, по ночам задыхался в своей постели, вот так, как сейчас здесь, в больничной палате…

– Девочка… Припевочка… – отец проговорил это ласково, стараясь улыбнуться. Он очень любил Эммку и, бывало, сидя во дворе на своем деревянном стульчике, подзывал ее к себе, теребил каштановые кудряшки, обнимал, щекотал и нежно, певуче говорил это полюбившееся ему, где-то услышанное «девочка-припевочка».

Эмма заулыбалась, застеснялась, плотно прижалась к маминым коленкам, положила на них головку.

В палате стало оживленнее. Больные уже не спали. Кто оправлял постель, кто брился. Шелестели газеты.

– Обход, – сообщил кто-то из больных. Вошли две женщины в белых халатах. Одну я узнал сразу: это была палатная медсестра, мы часто ее видели, навещая отца. У второй на шее висел стетоскоп. И с ней я уже был знаком. Обе ходили от койки к койке, возле некоторых задерживались. Вот подошли и к отцу… У Эммы при их приближении лицо стало плаксивым: белые халаты напоминали ей об уколах.

– О, да здесь сегодня целая семья! – подсаживаясь к отцу, сказала врачиха.

Начался осмотр. Звучали незнакомые слова, названия лекарств. Их было много, много. Мама тихонько вздыхала, стоя в ногах кровати и обнимая за плечи испуганную Эмму…


Глава 3. Старый Город


Из больницы мы отправились навестить дедушку с бабушкой, маминых родителей. На троллейбусе доехали до Кольцевой – это рядом со Старогородским базаром. А оттуда уже пришлось идти пешком.

Мне нравился Старый город с его узкими немощеными переулками, с невысокими глиняными строениями, с арыками, в которых постоянно что-то напевала вода. Мне нравилось, что женщины ходят здесь в национальной одежде, в живописных шелковых платьях. И чайхана на углу улицы Сабира Рахимова, неподалеку от бабушкиного дома, тоже казалась особенно уютной: в отличие от других, она не была шумной, на веранде ее обычно сидело за чаем лишь несколько завсегдатаев.

Мы постучали погромче – бабушка Абигай плохо слышала да и двор был большой. Бабушка отворила калитку – как всегда, она была в длинном платье, в тапочках, в платке, обмотанном вокруг головы.

– А, Эстер, бье!3 – воскликнула она радостно, увидев нас. – Валерька, а Валерька! – и я был осыпан поцелуями.

Бабушка, как и все бухарские евреи пожилого возраста, говорила на одном из диалектов таджикского с заимствованиями из иврита, который с древних времен стал родным для евреев Средней Азии и который некоторыми учеными считается самостоятельным языком «бухари».

Мы с Эммой остались играть во дворе. На глинистой почве росли там только две яблони да тал. Жилище маминой родни было бедным и сырым. Солнце почти не освещало его. Часть одной из наружных стен постоянно обваливалась, почти каждый год ее приходилось восстанавливать.

Хлопнула калитка и во дворе появился дедушка Ханан. На плечах он тащил большой точильный станок. Высокому, но худощавому деду ноша эта была нелегка. Увидев нас, он улыбнулся и опустил станок.

– Твоя мама ай!

Встреча, как всегда, начиналась с шутки: «ай» означало – нехорошая.

– Нет, нет! – прокричал я, обнимая его и целуя полуседую бородку. – Поточите ножи, поточите!

Кудрявая Эммка стояла в сторонке, посасывая палец и радуясь привычной игре. Дед подхватил ее, расцеловал: «Духтари Бобо! Духтари Бобо!»4 – и унес в дом. А я остался разглядывать станок. Как любая машина, он мне очень нравился. Станок был выше меня. Два колеса, одно над другим, соединялись ремнем. Нажмешь на нижнюю педаль – и они начинают крутиться. Несколько точильных камней крепились на верхней перекладине.

Дедушка вернулся с ножами и банкой воды. Весело заиграли колеса. Ловко запрыгал нож от точила к точилу. Снопы искр стремительно вылетали из-под лезвия. Время от времени дед охлаждал лезвие в банке с водой, а затем проводил им по ногтю, проверяя остроту ножа. Взад-вперед, взад-вперед, нажимая на педаль, покачивался дед Ханан. Тук-тук-тук, тук-тук-тук – негромко и ладно постукивала педаль. Вж-ж-ж-! Вж-ж-ж! – исполняло свою пронзительную мелодию точило. «Тум – бале-ка-тум! Тум – бале-ка-тум!» – это мы с Эмкой с восторгом включились в концерт, подражая звукам барабана. Деда весь этот шум тоже нисколько не раздражал. Его усталое лицо просветлело, он тихо запел что-то свое.

Дед любил петь – без чужих, в кругу друзей. Иногда он пел очень печально. Может быть, ему вспоминалась война, он прошел ее почти до конца, потеряв многих друзей, вернулся больным – тяжелый бронхит, потом астма. А семью-то надо было кормить. А дали ему, защитнику Родины, медаль да 18 рублей пенсии. Он и так пытался подрабатывать, и эдак. Ввязался в одно темное дело и попал в тюрьму. Сын его Авнер с женой Софой много бегали, хлопотали, добились сокращения срока. Года два дед все же отсидел. Вышел из тюрьмы с туберкулезом. Но все равно пытался зарабатывать на жизнь и какое-то время расхаживал по городу с тяжелым точильным станком…

Мама вышла во двор.

– Дети, кушать будем скоро, только сходим за хлебом.

Хлеб, точнее говоря, лепешки, покупали у пожилой узбечки, которая жила неподалеку, напротив чайханы. Она пекла их в тандыре, под дворовым навесом. Небольшие, пухлые, ароматные, с хрустящей корочкой, обсыпанной семенами кунжута, лепешки эти славились на всю округу.

– Быр сум. – Узбечка, взяв пятьдесят копеек, протянула маме пять лепешек, еще дышащих жаром огня.

Ой, как хотелось сейчас же, тут же, съесть хоть кусочек! Но мама покачала головой:

– Дома, дома, за обедом.

Мы за столом… Дед пропел молитву. «Амен», – привычно откликнулись все мы… На большом блюде подали плов. Темный рис с кусками мяса пыхтел и дышал паром. На макушке рисовой горки красовалась головка чеснока. Взрослые традиционно ели без ложек, прижимая пальцами горсточку риса к тарелке, а затем быстро поднося ее ко рту. На сладкое бабушка подала изюм и морковь, нарезанную тоненькими ломтиками.

Тем временем шел неторопливый обеденный разговор.

– Как здоровье, папа? – спросила мать.

Дед в ответ только головой кивнул. Таких вопросов он не любил.

– Как Амнун? – спросила бабушка.

– Все так же…

– Я здоровье на войне потерял, а он – на мотоцикле… – Дед имел в виду тот, всей семье известный случай, с которого все и началось. – Эх, молодость, молодость!

– Сахар, масло хочу! Сахар, масло хочу! – раздалось из прихожей.

Слова эти сопровождались звонким хохотом и щелканьем пальцев… Это пришли мои тетки, Роза и Рена, не упускавшие случая подразнить меня. Я обычно напевал про эти самые сахар и масло, когда мне хотелось есть…

Расцеловав нас, Роза и Рена подсели к столу.

– С базара?

– Да. Опять все подорожало, – сообщила Роза. – Хукумати дузд!5 До людей им дела нет.

– Хай, как на фабрике, Роза? – спросила мать.

– План опять повысили. А ведь и так не угнаться было!

– Знаю, знаю. И без конца собрания: «Шейте лучше, шейте больше». А расценки – расценки те же. И подоходный налог с мая, вроде, опять увеличат.

– И у нас все так же. Собрания – чтобы план увеличить, либо чтоб алкоголиков обсуждать. Надоело! Терпенья нет.

– Сиди уж, куда пойдешь еще? Везде одно и то же, – вздохнула мама.

У матери были три сестры и старший брат Авнер. Росли они очень дружными. Когда дедушка ушел на фронт, маме было всего три года, Авнеру – шесть. Бабушка Абигай вместо мужа сапожничала в будке, Авнер же, как взрослый, занимался хозяйством – бегал по магазинам и базарам в поисках продуктов, ухаживал за сестренками да еще в будке помогал матери – чистил обувь. Однажды, рассказывала мама, Авнер раздобыл где-то две булки. По дороге домой захотелось ему пить. Подошел к водопроводному крану, положил рядом булки, напился, глядь – а булок уже нет…

– Валерька, Валерька! – нежно пропела бабушка Абигай. – О, джони бивещь. Ина гир6. – И она протянула мне сочный, жирный кусочек мяса…

Бабушкиной доброте не было предела. В своем скудном доме она всегда находила какой-нибудь подарок внукам: то это была самодельная игрушка, то лакомство. А уж улыбку она нам дарила непременно!

И всем вокруг казалось, что она очень счастливая. Но я иногда видел, как где-нибудь в дальней комнате бабушка плачет вместе с мамой. Они были очень близки и, встречаясь, говорили друг с другом, не замечая времени.

– Бурма, – попробовав кислую алычу, поморщилась бабушка.

Мы часто хохотали, когда бабушке в рот попадало что-нибудь очень кислое. Она так смешно морщилась: густые брови сходились у переносицы, ноздри расширялись, глаза же, наоборот, делались узкими, как щелочки, а губы искривлялись плачевно. Даже платок на голове, казалось, морщился…

А Роза тем временем уже снова дразнила и теребила меня.

– Можно, я съем твои глаза? А ресницы можно?

Подсев ко мне, она похлопывала мои щеки и покусывала веки. Тетушкам нравились мои большие глаза и длинные ресницы. Мне кажется, они порой играли со мной, как с куклой. А я сердился и стеснялся.

– Ты когда-нибудь заговоришь? А, знаю, что мы с тобой сделаем! Сейчас будем красить тебя усьмой!

Тут уж я, конечно не выдержал – вырвался из Розиных объятий и убежал…

* * *

Сурмление бровей было одним из любимых занятий женщин этого дома.

Свежие ростки усьмы растирали в ладонях. Сок по капельке выжимали на дно перевернутой пиалы. А потом ваткой, намотанной на спичку, наносили его на брови. И, любуясь в ручном зеркале своими толстыми зелеными бровями, с удовлетворением приговаривали: «Ну, как?»

Когда выдавалась свободная минута, сестры включали радио, чтобы послушать узбекскую музыку. Нежная, тягучая, печальная, только она и нравилась, только она проникала в их души. Сестры начинали пощелкивать пальцами, покачиваться в такт мелодии. Знакомым песням подпевали…

А бабушка любила играть в карты, особенно в кругу детей и внуков.

Вот и сейчас она предложила свое любимое развлечение. Видела она плохо, карты держала у самых глаз. Прищурив один из них, цыкала, улыбалась, покачивалась из стороны в сторону и бормотала себе под нос: «Иби, ба сар дароя, ина бин»7, – и лукаво поглядывала на сидящих вокруг, как бы говоря: «Ой, попалась же я!»

Но если кто-нибудь пытался во время игры воспользоваться слабостью ее зрения, ничего из этого не получалось. Бабушка тщательно и зорко проверяла, какие карты кладут партнеры, и, заметив плутовство, невозмутимо их возвращала. Бабушка всегда сохраняла бдительность.

* * *

В доме деда Ханана и бабушки Абигай время летело быстро. Мы и не заметили, как стемнело, пора было возвращаться домой.

Распрощались. Тетки проводили нас до чайханы, а оттуда мы уже сами пошли к трамвайной остановке.

«Туркменский базар», – объявила кондукторша. Мы вышли. Разбрызгивая снопы искр, трамвай умчался.

Тьма стояла непроглядная, лишь кое-где тускло мерцали редкие уличные фонари. И тишина была особенная, ночная, ее только углублял шелест листьев, мирный звон цикад, шорох шин изредка проезжавшей машины.

По другую сторону трамвайных путей находился Туркменский базар. Огромный рынок, протянувшийся на сотни метров, хранил сейчас молчание. Он оживет с наступлением рассвета.

Шли мы не быстро, мама несла на руках похрапывающую Эммку, и лишь минут через двадцать добрались до Короткого Проезда. Лампочка над воротами тускло освещала переулок. Джек, учуяв нас, залаял басом и смолк.

В доме все спали.

Мать открыла дверь. Запах сырости резко ударил в ноздри. Громко щелкнул выключатель, свет брызнул и осветил небольшую комнатку, которая была для нас и прихожей, и кухней, и приемной для редких гостей.

– Закрой дверь, Валера.

Встав на порог, я дотянулся до дверной ручки. Поглядел на Юркины окна. Там было темно… «Войнушка», – вспомнил я. Юрка небось долго ждал меня.

Мама уложила Эмму, затопила печь.

Я сказал, что хочу есть, обед ведь был так давно. Мама открыла холодильник. Одинокая лампочка поблескивала среди его пустых полок.

– Уже поздно, сынок. Пойдем-ка лучше спать.

Она сказала это, отвернувшись.

– Ничего, мама! Я сыт! Уже поздно. Уже поздно, – повторял я, чуть не плача.


Глава 4. «Мышка-Норушка»


Светало. Уже прокричали первые петухи. На соседнем дворе мычали коровы, на нашем побрякивал цепью Джек.

– Дети, вставайте! Скорее! Опоздаете в садик!

Мама включила свет. Окна спальни выходили во двор и под навес соседнего двора, солнце к нам заглядывало не часто.

Напившись сладкого чаю с хлебом, мы вышли во двор. Как раз в это время дед Ёсхаим, как всегда, совершал здесь свой утренний туалет.

В кальсонах, с банкой воды в руках дед выходил во двор и, шаркая калошами, надетыми на босу ногу, направлялся в деревянную будочку-уборную. Выйдя из будочки, дед присаживался у виноградника и, похлопывая по заду ладонью, подмывался еще раз, более тщательно. Дед был очень чистоплотен. По обычаям Востока он признавал только воду, бумагой же брезговал, считая ее вредным новшеством. Все над ним подшучивали, утверждая, что на месте омовения дедовой задницы растет самый крупный виноград. Затем дед приступал к умыванию. Нагнувшись над водопроводом, он мылил свою бритую голову, шею, волосатую грудь и, фыркая, обливался холодной водой.

Нас с Эммкой это зрелище, хотя оно и было привычным, каждый раз приводило в восторг.

Попрощавшись с дедом, мы отправились в путь. Не очень далеко: детский сад «Светлячок» находился в двадцати минутах ходьбы.

Комната нашей группы – большая и светлая. Пока все дети не собрались, нам разрешено поиграть. С кудрявым Гришкой, моим другом, стараемся поймать солнечного зайчика, который прыгает туда-сюда вдоль стены. Поймать его никак не удается. Гришка начинает злиться. Схватив с полки деревянную кружку и колотя ею по стене, он носится за проворным солнечным посланцем.

– Все на зарядку!

Высокая, седовласая, в аккуратном белом халате воспитательница Марья Петровна строга с нами и мы ее побаиваемся. Быстро раздеваемся, старательно делаем упражнения. После зарядки – завтрак в просторной столовой, где у каждой группы – свой стол, а у каждого из нас – свое место.

Мы с Гришкой потихоньку прячем в карманы хлебные корочки: нам надо накормить друга. Мышка-норушка, как мы ее зовем, живет на помойке рядом с туалетом. Но сейчас нам к ней нельзя: сразу после завтрака начинаются занятия.

Сидим за столиками. Марья Петровна привычно начинает:

– Мы живем в большой и дружной стране. Как она называется?

Дирижерский взмах рукой – и мы вопим:

– Союз Советских Социалистических Республик!

– А кто был ее основателем? – Марья Петровна на всякий случай указывает на портрет кудрявого мальчика, и мы что есть силы голосим:

– Владимир Ильич Ленин!

Особенно старается Гришка. Он любит покричать и пользуется всякой для того возможностью…

– Сколько братских республик в нашей стране?

– Пятнадцать!

– В которой из них мы живем?

– В Узбекской Советской Социалистической Республике!

Наши дружные и четкие ответы могли бы удивить только очень недогадливого человека: мы ведь так часто все это повторяем. Снова и снова, день за днем…

Теперь можно поиграть. В теплую погоду нас выводят в беседку. Мы с Гришкой переглядываемся: наконец-то! И, стараясь, чтобы взрослые не заметили, бежим к мусорному баку. Волнующая минута: появится ли на наш зов Мышка-норушка, серенький наш дружок? Положив у стены корочки хлеба, мы терпеливо ждали ее появления. И были вознаграждены: вот в дыре показался черный нос, усы, глаза-угольки. Мгновенье – и Норушка побежала вдоль стены…

– Вы что тут одни делаете? – как гром с ясного неба, раздался над нами голос детсадовской сторожихи.

Нас как ветром сдуло. О нашем тайном друге не знал никто из взрослых.

– А сторожиха ее видела? – дрожащим голосом прошептал Гриша, когда мы вернулись в беседку. – Ой, смотри, сюда идет… Сейчас все про нас скажет…

Замерев от ужаса, мы наблюдали за приближением сторожихи.

– Петровна, – окликнула она воспитательницу, – говядину завезли в столовую.

– А свежая?

– Да говорят, ничего вроде. Только не так уж много. Поторопись!

– Спасибо, загляну.

Сторожиха удалилась. Пронесло…

В беседку вбежал белобрысый Костя, вытянув вперед указательный палец.

– Глядите-ка, кто у меня!.. Сейчас я ее обману… Божья коровка, улети на небо, там твои детки ждут твои конфетки, – пропел Костя.

И доверчивая божья коровка, расправив крылышки, полетела искать деток…

После обеда мы все улеглись на койки. «Тихий час» продолжался целых два часа! Вот уж скучное время! Одно развлечение послушать, о чем говорят взрослые. Пока мы отдыхали, к Марье Петровне обычно заглядывали работники детского сада и, сидя в сторонке, тихо беседовали. Сегодня зашла повариха Жанна Кирилловна.

– Ну как, Марья?

– Да все так же…

– Может, простишь его? Все же дочка растет.

– Сколько можно, Жанна! Трезвым его не помню. Ни копейки в дом, уже и телевизор пропил.

– А ты друзей гони. Может, один и не будет.

– Так на работе они с ним, собутыльники его. Там, что ли, я буду порядки наводить? Да мне так спокойнее, буянства в доме нет. Матом никто не кроет.

Марья Петровна тихо заплакала.

– Знаю, каково тебе. Мой тоже… Иногда так налакается где-нибудь! Так что теперь делать, Марья. Ведь не от хорошей жизни мужики-то пьют.

– Кто там разговаривает? – угрожающе спросила воспитательница, услышав чей-то шопот. – Это тихий час, все должны спать!.. Пусть не от хорошей жизни, – вернулась она к своей беде. – Но ведь голова-то на что? Дочь растет. У кого же ей учиться? Стыдно им всем должно быть, сколько невинных душ калечат! Бабам, что ли, слаще живется, Жанна? Так мы же не превратились в алкоголиков! Нет, не пущу, хватит с меня. Как-нибудь и без него протянем…

– Ну, ладно, Марья, с Богом. Побегу я за мясом… И ты приходи, не забудь!

«Алкоголики, алкого-лики… лики… Матоматоматом… Не прощу, не пущу, не пу-щу», – долго еще отдавалось эхом в моей сонной голове. Потом я заснул.


Глава 5. С Днём Рождения, Рыжик!


В этот день, вернувшись из садика, я увидел во дворе отца. Он сидел возле нашей могучей урючины на своем стульчике, упершись руками в колени. У него был такой же, как и в больнице, измученный вид, он все так же трудно дышал.

Рядом с отцом сидел на корточках Миша, Юрин папа, и копался в какой-то голубой красивой штуковине… Да это же машина! Она стоит на колесах! И помигивает светом: он то загорается, то гаснет, освещая урючину, стену за ней.

– Контакты надо наладить, – бормотал дядя Миша.

Тут он увидел меня, вскочил и проорал свое обычное:

– Посмотрите, кто идет! Здравствуй, Рыжик!

Миша всегда так восторженно меня приветствовал, не забывая напомнить о прежнем цвете моих волос. По его рассказам, когда я был «маленьким, рыжим и пузатым», я ходил по двору с пустым горшком в руке и обстукивал стены построек. А Миша при этом говаривал: «Раис идет», – намекая на мое сходство с местными колхозными руководителями, обычно пузатыми.

– С днем рождения, Рыжик! Это – тебе.

Как завороженный, я уставился на голубую педальную машину, в которой он только что копался. Черный руль, сиденье, колеса, голубой кузов – все сверкало, поблескивало новизной и свежестью. И это чудо было мое! И сегодня, действительно, ведь был мой день рождения – седьмое апреля…

– Что нужно сказать? – подтолкнула меня мама.

Я пробормотал свое «спасибо», не отрывая глаз от машины. Игрушек у меня почти не было, а таких – тем более.

Миша подхватил меня под мышки, усадил в машину.

– Валее-еея! Ка-ка-а-я? – пропел он, изображая Юрку и в то же время продолжая нашу старую игру: Миша именно таким образом расспрашивал меня о раме старой машины, давно валявшейся за воротами. «Ка-ка-а-а-я?» – неизменно вопрошал он. А я с таким же постоянством отвечал: «Запарожица». На этот раз я был так восхищен подарком, что мне было не до игры.

– Ну, Рыжик, езжай! – скомандовал Миша.

Но как я мог сдвинуться с места, если ноги мои болтались в воздухе, не доставая до педалей? Я был в отчаянии.

– Н-да-а… – дядя Миша, очевидно, не ожидал этого. – Ну, ничего, скоро подрастешь. А сейчас я прокачу тебя… Рули!

Зашуршали колеса, затарахтели педали, задрожал руль: я совершал по двору круг почета. Домашних животных охватила паника. Куры отчаянно кудахтали, взлетали голуби, а Джек, замерев, с недоумением уставился на нас. Дядя Миша шпарил изо всех сил. Шпанки, водопровод, собачья будка – все быстро проносилось мимо меня. Вот это была езда!

Но не успел я нарадоваться, как раздался пронзительный крик:

– Вале-ее-я!

На сей раз это была не мольба о помощи. Я хорошо знал братишку. Все новое, что появлялось во дворе, должно было принадлежать ему.

– Не дам, – приказал я себе, готовясь к ссоре.

– Ю-яя, иди, поздравь Валеру, – Миша попытался предотвратить скандал. – У него сегодня день рождения.

Но подбежавший Юрка ничего не хотел слышать. Ему нужна машина и только машина. Желание это надо удовлетворить, а как – Юрке совершенно безразлично.

Он может начать орать, топать ногами, кусаться или просто бросится в драку, не замечая габаритов соперника.

Охладить его пыл, правда, на короткий срок, способен только один человек.

Непослушание неизбежно приводит к наказанию – такой закон установил во дворе мой отец. И сам же осуществлял исполнение закона.

Юрка много раз получал от него то щелчки, которые отец ласково называл «шампанским» (видимо, из-за того звука пум-пум-пум, который возникал, когда палец щелкал по лбу), то легкий «подзадник», от которого, впрочем, Юрка иногда отлетал на порядочную дистанцию. Если же отец выбирал дерганье за ухо, это тоже было не слишком приятно.

Вся детвора, посещавшая дедушкин двор, знала, как строг «дядя Амнушка». Простого его взгляда хватало, чтобы мальчишки, носившиеся по двору, начинали ходить на цыпочках.

Понятное дело, иногда они забывались, начинались споры, драка. Отец всегда был готов разрядить обстановку. Подбоченившись, он подзывал провинившегося к себе – без единого слова, просто поманив указательным пальцем, и тут же отвешивал ему, как он говаривал, «дозу пилюль».

При этом отец ожидал полного соучастия от наказуемого: под звуки «шампанского» они вместе громко отсчитывали щелчки – до десяти. Если же бедный шалун считал без энтузиазма, процедура повторялась. Память о наказании оставалась долгая и бугристая.

…Видя, что из машины меня не вытолкнуть, Юрка вцепился мне в волосы, но тут же повис в воздухе: это мой отец поднял его за шиворот и потянул за ухо.

– Я кого звал к себе, а? – проговорил он чуть слышно, с трудом переводя дыхание. – Это не твое, не тебе подарили. Иди домой! Сейчас же!

Братишка удалился с пронзительным ревом.

Вечер был испорчен. Для всех. Родители стали молча расходиться по домам. Мою машину оставили у урючины.

– Не трогай и ты, – приказал мне папа, уходя.

* * *

В день моего рождения нас неизменно посещали родственники и знакомые, которые обычно у нас не бывали.

Многие из них, не считавшие нужным здороваться с мамой при встрече, в этот день приветствовали ее как ни в чем не бывало. Затем, подойдя ко мне, ласково меня обнимали и поздравляли. «Какой большой стал, посмотри!» – говорили они.

А я стоял и смотрел на них широко раскрытыми глазами. Просто стоял и смотрел, и, стараясь не отвечать, ждал. Ждал, чтобы они ушли. Надолго. А лучше бы вообще не приходили больше к нам.

Пришла поздравить меня и бабушка Лиза.

– Ха, бви, читоет? – учтиво, как принято, приветствовала ее мама.

– Спиндилез схватил меня опять, – отвечала она, потирая кулаком спину.

Эту жалобу бабушка всегда произносила сквозь сжатые зубы, шипя, и морщилась так, будто кто-то стиснул ее, причиняя сильнейшую боль, и не отпускал. Словом, наглядно показывая, как она страдает.

Мама пригласила за стол. Усевшись, бабушка тут же принялась изображать хозяйку застолья. Но застолья довольно странного. Ни мамы, ни нас детей словно не было за столом. Была только она и ее сын Амнун, который на этот раз был в милости.

«Амнун, кушать будешь? Амнун, положить тебе еще? Амнун, что тебе налить?» – звучало за столом. Отец угрюмо помахивал головой. Ему было неловко.

Кто был всегда добр к маме и к нам, детям, так это брат бабушки Лизы, Абрам. Он нередко нас навещал, пришел и сегодня. Ему я был рад. Дядя Абраша как-то подарил нам с Юркой голубой самокат. Самодельный, сваренный из рельсов, он был очень тяжел, зато надежен. Но дело было не только в подарке. Я думаю, что дети каким-то образом умеют тонко ощущать отношение к себе. И даже сущность людей. А дядя Абраша был не только добрым и хорошим, он был человеком, которым гордилась вся родня.

Рассказы о его фронтовых похождениях похожи были на легенды. Вероятно они обрастали многими подробностями, переходя из уст в уста. Но основа их, несомненно была правдива.

Попав в плен в первые дни войны где-то подо Львовом, Абрам сумел выдать себя за узбека, несколько раз бежал, прятался у сердобольных украинских крестьянок, снова попадался, и так мыкался больше трех лет.

Когда началось наступление советских войск, его, избитого до полусмерти после очередного побега, освободили бойцы одной из наших частей. Абрам выжил, поправился, вернулся в строй, дошел до Праги, возвратился домой со множеством медалей и даже с орденами.

Но не помню, чтобы он щеголял в них, мне только раз удалось, сидя у дяди Абраши на коленях, подержать в руке эти кругляшки, восхитительно звеневшие и тяжеленькие.

После страшных испытаний войны дядя Абраша не ожесточился, не сломался, он остался жизнерадостным, обаятельным и удивительно добрым человеком. Не счесть людей, которых он выручал: то деньгами помогал, то на работу пристраивал.

Удавалось это потому, что Абрам пользовался в городе большим авторитетом, хотя был всего-навсего водителем такси.

Я слышал от мамы, что дядя Абрам постоянно заботится о своей сестре Соне, – муж ее погиб на фронте, и Соня, оставшись вдовой с тремя детьми, жестоко бедствовала.

Всякий раз, когда говорили об Абраме, мама пожимала плечами: «Не пойму, а она-то в кого пошла?» – и скашивала глаза в сторону бабки-Лизиного жилья. Действительно, бабушка Лиза была полной противоположностью своему брату.

* * *

Начинало темнеть. Во дворе тихо проскулил Джек: шел кто-то из своих. Это дед вернулся с работы.

– Вот и я. Кто у нас тут новорожденный? – весело сказал он, скидывая с плеча котомку.

Позади был долгий рабочий день, но дед не выглядел усталым. Да он всегда был такой – неунывающий, энергичный. Транспортом дед пользоваться не любил, ходьба для него была самым естественным способом передвижения. К тому же, и достаточно быстрым. Идти с ним вровень удавалось немногим. «Эх, ти,» – не выговаривая буквы «ы», укорял он отстающего спутника. И, сжав кулак, пояснял: «Пустой мешок стоять не будет. Кушать надо!»

Порывшись в своей котомке дед вытащил сверток.

– Ва-ее-яя! – пропищал он, изображая Юрку. – Вот тебе сливочное мороженое!.. Юрка, а тебе… Где ты, озорник? Тебе я принес молочное…

Мороженое разложили в пиалы, и мы, чмокая от удовольствия, принялись за него. Я сидел напротив Юры. Мы ели, уставившись друг на друга широко раскрытыми глазами и, не проронив ни слова, поняли, что мы опять друзья.

Сегодня было 7 апреля, день моего рождения. Прошел он, в общем-то, неплохо: мне подарили машину, мы поели мороженого, но самое главное – мы с Юркой помирились.

Все-таки мы друг без друга не можем…


Глава 6. «Замин, Замин!»


Я проснулся от того, что кровать моя почему-то дернулась подо мной. Дернулась резко, будто хотела куда-то убежать. Потом дернулась еще раз, уже не так сильно, и еще, и снова…

Тут я почувствовал, что дрожит и качается все вокруг.

В темноте визжала сонная Эммка. Скрипели полы, позванивала посуда в серванте. Настенные часы, давно поломанные, громко затикали, музыкальные молоточки вдруг начали отбивать время. А за окном протяжно и тревожно мычали соседские коровы, кудахтали куры. Джек то выл, то жалостно скулил.

– Вставайте! Землетрясение…

Родители накинули на нас с сестренкой одеяла и чуть ли не бегом вывели во двор.

Дед с бабкой были уже там.

– Замин, замин! – кричала бабушка Лиза. Она была в ночном белье, в обмотанном вокруг головы платке и изо всех сил потирала кулаком спину.

Дед в калошах на босу ногу и в кальсонах, которые сползли вниз, обнажив волосатый живот, удивленно разводил руками. Казалось, он сейчас спросит: «Откуда это?» За свою жизнь дед испытал немало землетрясений, они и прежде бывали в Ташкенте, но намного слабее.

Наверно, были во дворе и другие наши родственики, но я не запомнил этого. Даже Юрки не помню. Слишком меня поглотило то, что происходило вокруг.

В этот предрассветный час во дворе, на небольшом куске земли, отгороженном глиняным забором, мы словно первобытные люди были наедине со стихийным бедствием.

Земля все еще дрожала. И каждое подрагивание отдавалось глухим гулом, подобным отдаленному грому.

Очертания дворовых построек, казалось, изменяя форму, то клонились вперед, то подпрыгивали, подобно танцору на танцевальной площадке. Железная крыша издавала странные звуки, будто она лопалась по швам.

Прижавшись к маме, я закутался с головой в одеяло, чтобы ничего этого не слышать и не видеть. Но под одеялом толчки казались еще страшнее, было душно.

Я чуть отодвинул одеяло и в щелочку поглядел на небо.

Необъятные просторы небесного океана над моей головой были усеяны мерцающими звездами.

Темнея на их фоне силуэтом своих раскинутых ветвей, высоко в небо уходила урючина. Мне казалось, что своей макушкой она упирается в черноту небесного свода и, покачиваясь во время земных толчков, удерживает его. А, может быть, она даже говорит там звездам: «Не бойтесь, я не дам вам упасть».

Прошло около часа с начала землетрясения. Толчки ослабели, но еще ощущались. Все так же беспокойно вели себя животные и птицы, из соседних дворов доносились крики и плач детей.

Начинало светать.

Мы могли уже разглядеть, как выглядит наш двор: покосившийся курятник с его взъерошенными обитателями, обломки посуды у стола, куски шиферной крыши.

Наученные горьким опытом, который передавался из поколенья в поколенье, жители наших мест строили дома и даже заборы из самана. Делают его из глины, коровьего помета и соломы, замешанных в воде. Постройки из самана гораздо пластичнее и меньше поддаются разрушениям, чем кирпич. Но такого страшного землетрясения не выдерживали даже дома из самана.

Наш дом уцелел.

Мы еще не знали тогда, как нам повезло. Позже по радио передавали: в эту ночь, 26 апреля 1966 года, землетрясение в Ташкенте достигло силы в восемь баллов. Тысячи жилых домов были разрушены, десятки тысяч семей остались без крова. Официально сообщали о восьми погибших, но это была беззастенчивая ложь. В народе говорили о сотнях людей.

Мы разошлись по квартирам, но никто не спал. Родители бродили по комнате, пытаясь что-то убирать. Мать первым делом проверила, в порядке ли газовая плита. Попозже стали обсуждать, вести ли нас с Эммкой в садик.

– Неужели сад открыт сегодня? – сомневался отец. – Попробуем, если нет – приведу детей обратно.

Но детский сад работал. Правда, выглядел он, как потревоженный пчелиный улей. Воспитатели разбивали во дворе палатки: дано было распоряжение в здания пока не заходить, опасались новых толчков.

И ведь не зря – в ночь с 9 на 10 мая Ташкент испытал еще одно землетрясение…

Весь день прошел в суете и волнениях.

Воспитательницы озабоченно бегали то туда, то сюда, узнавали друг у друга новости.

Приходили какие-то военные, что-то объясняли, почему-то рассматривали в бинокли детсадовские постройки.

Во дворе гремело радио. Дикторы то на узбекском, то на русском рассказывали о случившемся. Впрочем, ничего нового они не сообщали. Люди узнавали новости друг от друга.

– Прохожу я мимо площади, а там трещина в земле… Ну, прямо пропасть! Наверно, несколько десятков метров!

– Слыхали? Дом пионеров, Кукольный театр…

– Кашкарка вся в развалинах. Что там творится!

– В больницы все везут, и везут, и везут. А хватит ли коек?

– Откапывают… А живы ли?

– Не знаю. С утра еще в домах кричали, стонали…

Словом, в этот день взрослым было не до нас.

Мы играли в песочнице, прислушиваясь к их взволнованным голосам.

Я пытался представить себе, как выглядит эта огромная трещина на главной площади города, на той самой, где в дни праздников происходили парады. Как же, думал я, будут теперь ходить там люди, ездить машины? И можно ли эту пропасть чем-нибудь закрыть, починить площадь?

Но площадь все же «починили». И не только площадь…

Хотя от населения и скрывали последствия землетрясения, они оказались так велики и ужасны, что оставить их без внимания было невозможно.

Еще и потому, что сейсмологи всего мира точно установили размеры бедствия. О них знали люди в любой стране земного шара.

Вот почему уже на другой день столицу Узбекистана осчастливили своим прибытием Брежнев и Косыгин.

На этот раз город получил от государства существенную помощь.


Глава 7. Уголь


Мы возвращались с мамой из детского сада. Вдруг вместо наших ворот я увидел большую, чуть не до крыши соседского дома черную гору.

– Уголь привезли! – воскликнула мама.

Стараясь не испачкаться, она провела нас с Эммкой по узкому проходу к воротам. Угольная пудра прилипала к подошвам.

Двор был пуст, только отец одиноко сидел возле своей любимой урючины.

– Привезли полторы тонны, – доложил он. – Хотели тридцать рублей, чтобы погрузить в кладовую.

Тридцать рублей – это фабричная рабочая неделя.

– Ничего, папещ. Как-нибудь сами справимся, – ответила мама.

Мама была на одиннадцать лет младше отца. Она всегда обращалась к нему на «вы». И обращение «папещ» – уважительная форма слова «папа» – звучало возвышающе.

Мама, конечно, была озабочена: легко ли одной одолеть такую гору угля?

Но, как обычно, старалась, чтобы никто этого не заметил. Она была мастером затаенных чувств. Какие бы удары ни преподносила жизнь, как бы ни было ей тяжело и больно, а бывало это часто, сносила все молча, спокойно, достойно. И только уж если чаша терпения переполнялась, она, бывало, поплачет где-нибудь в уголке.

Уголь мы покупали раз в год. Хранился он в кладовой возле урючины.

Мать принесла несколько ведер, лопату, и мы с ней взялись за дело. Тяжело ступая, тяжело дыша, носила по два ведра, доверху наполненных углем, мама.

Бегая за ней, я таскал в руках по два-три куска, какие мог поднять.

Угольная пудра липла ко всему. К стенкам ведер, к стенам строений, к одежде, к коже. Она проникала в ноздри, под веки. Черный серпантин из отпечатков наших ног четко обозначил наш путь по переулку – от угольной горы до кладовой.

А гора уменьшалась так медленно! Садилось солнце, длинные тени деревьев поблекли, стали сливаться с наступающими сумерками. Притихла голубятня. По чердакам забегали кошки. То здесь, то там искрились их зеленые глаза.

Никто не выходил помогать нам. Несколько дней назад отец в очередной раз поругался со своей матерью.

Ссора, как всегда, была беспричинной и бурной. В ней принимал участие весь двор, немедленно разделившись на два лагеря.

В таких случаях бабка, как опытный полководец, воодушевляла своих сторонников – в основном, собственных детей. Как только они появлялись, она собирала их за столом, излагала причину очередной ссоры и ход событий, без зазрения совести искажая факты.

Бабка прекрасно понимала, что эти ее рассказы подливают в огонь масло, делают взрывоопасной атмосферу и без того недружного нашего двора. Но, вероятно, именно это и доставляло ей удовольствие.

Склочничала бабушка Лиза виртуозно: заварив кашу, тут же отходила в сторону, невинно наблюдая за развитием скандала. А, насладившись, как ни в чем не бывало выступала в роли миротворца. То есть делала некоторую попытку еще и возвысить себя.

Именно с этой целью дня два назад, после ссоры с отцом, она принесла к нам обед для него, разумеется, в отсутствие папы.

Мама прекрасно понимала, какой скандал устроит ей отец, увидев эту тарелку. Поэтому она ее вынесла и оставила на бабкином окне.

Возмездие последовало немедленно.

– Мама! – закричал младший брат отца Робик. – Эта сволочь принесла обед обратно!

– Где эта сука? – орала на весь двор, едва войдя в ворота, отцова сестра Тамара (ее успели осведомить о мамином «преступлении»). – Где она? Я ее… (далее следовала непристойная ругань).

Тетя Тамара была большой любительницей сильных выражений. Не проходило и дня, чтобы она не поскандалила с кем-нибудь.

– Эй, Старый город! – презрительно окликал маму дядя Миша.

Он был школьным учителем, преподавателем физики, а мама – простой фабричной швеей.

Ссорились они с отцом, но, непонятно почему, вся злоба при этом выливалась на нее, на мою маму. Она не знала, куда ей от них деваться.

Но даже в самые тяжелые минуты не подстрекала отца, не настраивала против матери, братьев, сестры. Оказавшись между двух огней, она молчала. Молчала и терпела.

Мама и воспитана так была, и по натуре была спокойной, сдержанной. Даже замкнутой, пожалуй. У нее не было ни привычки, ни охоты вмешиваться в личную жизнь окружающих. Кого-то осуждать, сплетничать. Неинтересно это ей было. Да к тому же и некогда.

Болезнь мужа не давала нормально жить. За ним надо было ухаживать, присматривать, его надо было кормить. Словом, работать приходилось с утра до ночи. Денег в достатке никогда не было. А помощи никакой.

* * *

Уже перевалило за полночь. Высоко в небе стояла луна, полная, чистая, яркая. Свет ее нежно серебрился на постройках, четко обрисовывая каждую неровность, каждую малость во дворе.

Красивая была ночь. Тихая-тихая.

Только мама нарушала тишину. Все скрежетала и скрежетала лопата, все громыхал уголь, падая в ведра.

Последние гребки – мы закончили работу. Пот градом катился с матери. Ее лицо, руки, ноги, платье, фартук – все походило на черный панцирь, цельный, тяжелый, плотный, грубый.

Теперь надо было помыться. Дома. В баню мы поедем завтра.

Мама поставила греть воду. Скорее, скорее, ведь завтра… Нет, уже сегодня рано утром – на работу. А мне – в детский сад…

Кажется, я так и заснул, сидя на стуле. Уж не знаю, как бедная мама мыла и раздевала меня.


Глава 8. Очень хороший день


Вероятно, был какой-то праздник, уж не помню какой, только этим утром все мы были дома – мама, Эмма, я. Все, кроме отца, он снова лежал в больнице. Я только собрался поиграть во что-то, как со двора послышался певучий клич:

– Э-э-э-э-э-с-те-е-е-е-е-р!

Во дворе звучало имя моей матери. Звучало, как песня, как серенада, звучало так мелодично и звонко, словно оперный певец исполнял арию, состоящую из одного этого имени. Но я-то отлично знал этого певца, его голос нельзя было спутать ни с чьим другим! И хотя это был мужской голос, он удивительно напоминал голос моей мамы.

Ну конечно же, пришел дедушка Ханан!.. Он стучать в дверь не любит. Предпочитает заявлять о своем приходе вот так, прохаживаясь по двору между нашей и бабкиной дверями и что-нибудь распевая. В черном своем пиджаке и яркой тюбетейке, с узелком в руках, задрав голову с седоватой бородкой, он ходит и ходит, улыбаясь, размахивая узелком, и всей округе, всему миру рассказывает о своем прибытии и о своей любви к дочери:

– Э-э-э-э-э-с-с-с-те-е-ер! Э-э-э-э-э-с-т-е-е-е-е-е-р! Я при-и-и-ше-е-л, Э-э-э-с-те-е-р!

Когда мой дедушка Ханан поет – один или среди друзей, – он никого и ничего вокруг не замечает. Теперь он сколько угодно может вот так расхаживать!

– Мама! Дедушка Ханан пришел!

Но мама уже бежала к дверям открывать. Она улыбнулась мне через плечо – и что это была за улыбка! Подобной улыбкой мама одаривала нас с Эммкой только в редкие минуты радости. Руку она клала на руку и чуть склоняла голову. Углы ее нераскрывшихся губ приподнимались и линия рта изгибалась, изменялась таким волшебным образом, что все лицо сразу освещалось, молодело. Карие глаза становились еще больше, ярче, какой-то таинственный свет загорался в них изнутри и тоже становился улыбкой. Крутые дуги густых, почти сросшихся бровей приподнимались, как волны, и над ними, как лодочки над волнами, взлетали две родинки.

Наша мама была красавицей. Я думаю, именно таких красавиц воспевали великие поэты Востока. Высокая, стройная, нежноликая, с густыми черными волосами, такими длинными, что когда мама распускала их, волосы тяжелой волной струились по ее спине до бедер – конечно же, она была воплощением восточной красоты!

Я любил смотреть, как мама причесывается. Сидя у маленького круглого зеркальца, склонив голову набок, мама неторопливо, прядь за прядью, расчесывала волосы. Они струились и блестели даже при свете неяркой лампочки, освещавшей мамину спальню. Вот она втыкает гребенку в гущу волос где-то у макушки и медленно проводит ею вниз, по пряди, до самого конца. И опять, и опять, и снова, и снова, пока прядь не становится упругой, пока каждый волосок – я это вижу – не отделяется от соседнего, хотя и лежит в той же пряди. Только тогда мама берется за другую прядь.

Каждый раз на расческе остается маленький пучочек выпавших волос. Мама его не выбрасывает, она аккуратно сматывает такие пучочки в один клубок. Клубок этот, к слову сказать, собирается долгими месяцами, а то и годами, и все растет, растет…

Но вот волосы расчесаны, можно делать прическу. Это особенно увлекательное зрелище. Первым делом мама кладет чуть ниже темени этот самый клубок – а потом начинает неторопливо, какими-то удивительно плавными движениями обкручивать, заматывать его длинными и гибкими прядями волос. Так на моих глазах возникает на затылке большой, упругий пучок – прическа, которая кажется мне чудом, совершенством.

Мама распахнула дверь – и я, выскочив навстречу деду, бросился в его объятия. Приподняв меня и прижав к себе, дедушка стал медленно кружиться.

Ох, до чего же это приятно! Все плывет вокруг – и шпанка, и урючина, и огород, и будка Джека, и сам он с длинным высунутым языком, который, кажется мне, вьется за мной, как нескончаемая розовая лента – как только такой язык помещается у Джека в пасти?.. Плывут мимо стены, окна, тюлевая занавеска в бабкиной спальне.

Занавеска только что задернулась. Бабка дома, а окно – это ее смотровая щель, откуда просматривается весь двор. Но сейчас бабка Лиза подглядывает за нами тайком. Когда приходит дед Ханан, она свою дверь не открывает, не появляется. Да дед этого и не ждет, говорить-то им не о чем…

Мы все кружимся и кружимся, дедушка поет, я подпеваю. Как мне хорошо! Тем более, что кружат меня одного – Эммка спит.

Я кружусь и размышляю: как же это тюбетейка держится на бритой дедовой голове? Небось приклеена. Ведь никогда не падает! Дед даже почесывает голову по-особому, не снимая тюбетейки. Одной рукой он приподнимает ее тыльную сторону, как створку ракушки. Вторая рука заезжает внутрь – и раздается шуршащий звук. Заглянуть туда, под створку ракушки, мне ни разу не удавалось. А очень хотелось: вдруг там, как в тайнике, хранится что-то драгоценное, необычное, что-то, что дед строго оберегает, прячет от чужого взгляда?

– Ну, хватит, пошли.

Дед поставил меня на землю, взял свой узелок, и мы с ним зашли в дом.

Мама поздоровалась с отцом сдержанно. Так уж принято в Азии – обниматься и целоваться можно с матерью, с отцом же следует обращаться скромно и почтительно. Подлинные чувства проявлялись, когда случалась беда. Мама, например, сутками ухаживала за дедом во время тяжелых приступов астмы.

Дед уселся за небольшой стол в углу и осторожно развязал свой узелок. В нем, укутанный тряпками, стоял котелок с горячей едой. О, как вкусно пахло из котелка! У меня даже слюнки потекли – ведь мы сегодня еще не ели. Правда, вчера к вечеру мне удалось лишний раз перекусить не совсем законным образом…

Вчера бабка Лиза сварила пельмени. Их аромат разносился по всему двору. Впрочем, до нас он долетел в первую очередь: мы с мамой сидели за столом у шпанки, а бабушка принесла пельмени именно сюда. Но это вовсе не означало, что нас пригласили обедать. Отец был в больнице, а невестке и внукам без него на угощение рассчитывать не приходилось. Хотим понюхать, как пахнут пельмени, пожалуйста…

– Робик, иди кушать! – крикнула бабушка. Робик не отзывался. Бабушка позвала еще раз, потом побежала в дом за сыном.

Я стоял возле мамы, сидевшей у другого конца стола. Струйки душистого пара щекотали мне ноздри. Я пристально смотрел на маму, и она знала об этом, даже не глядя на меня. Внезапно она встала. Повела меня за руку прямо туда, к блюду с пельменями, и, схватив горячую пельмешку, сунула мне в рот. О, как вкусно! Очень горячо, конечно, но да что уж там, все равно вкусно… Оп! И еще одна у меня во рту. И еще…

Вот так я вчера пообедал. Но сегодня мой желудок, конечно, уже не помнил об этом. Сидя у деда на коленях (ведь я был еще малышом, а маленьких баловать можно), я с наслаждением уплетал вкуснейшую еду. Бабушка Абигай была первоклассной поварихой, моей маме было у кого поучиться. Только теперь не так уж часто приходилось ей применять свое искусство.

– Как дети? – спросил дед.

Этот короткий вопрос заслуживает особого комментария. Во-первых, дед терпеть не мог, когда его спрашивали, как он поживает. Поэтому и он не любил задавать такие вопросы. Во-вторых, дед очень хорошо знал, что его дочь Эстер давно уже поживает не лучшим образом, хотя обязательно ответит, как ее в детстве учили: «Спасибо, папа. Все хорошо». Так к чему же расспрашивать? И что мог сделать дед кроме того, что они с бабушкой Абигай и так делали для нас? Вопрос «как дети?» был самым безболезненным.

Правду о своих родителях я узнал только через много лет. Мамины родители, особенно дед, были против этого брака. Вероятно, знали кое-что о женихе. Но моя юная мама полюбила, и напрасно они пытались отговорить ее. А теперь, семь лет спустя, когда ошибка стала очевидна, как, впрочем, уже и в первый год супружеской жизни, ей оставалось только терпеть и отвечать: «Спасибо, папа. Все хорошо». Может, потому что она все еще любила и надеялась на лучшее? Может быть, просто считала, что детям нужен отец?

– Дома тоже шьешь? – спросил дед.

– Иногда. Если разрешают домой брать.

Швейная машина «Зингер» фабричного образца стояла напротив обеденного стола. После дедушкиного точильного станка она, на мой взгляд, была самой лучшей тарахтелкой в мире. Работая, мама выжимала педаль до пола – и что это был за звук! Нескончаемый, звонкий, четкий. Настоящая пулеметная очередь. Лучше, чем в кино! Я прятался за дверной косяк и, встав на одно колено, готов был к любому сражению. Да и сам вел огонь!

Тук-тук-тук… Тук-тук-тук… Это я из автомата без промаха бил по врагу. Уничтожал роту за ротой. Подходите, мне не страшно! Только жаль, что боев таких было мало: мама не часто сидела дома за машинкой.

* * *

Дедушка ушел. Проснулась Эммка. Мама накормила ее, включила радио. Передавали узбекскую музыку. Моя кудрявая сестренка, сытая и довольная, закружилась в танце. Закружился и я, а мама запела, прищелкивая пальцами. Мы вертим головками, двигаем плечиками, притоптываем. Это для нас играет целый оркестр!

Эммка до того завертелась, что шлепнулась на пол, и танцы прекратились. А я, воспользовавшись моментом – у мамы хорошее настроение и она с нами, – уселся на ее ногу покататься.

Вверх-вниз, вверх-вниз… Мама сидит, закинув ногу на ногу, покачивает ногой и сама покачивается в том же ритме, я на ее носке, как в седле на лихом скакуне. Ух, как мчится мой конь, как все вокруг мелькает, даже голова кружится… Лишь бы не слететь.

Но в самый разгар моего блаженства завизжала Эммка: она тоже хочет покататься. Немедленно! Попробуй не уступи…

«Оппа-ля! Оппа-ля!» – приговаривает мама, а кудрявая закатывается от смеха. Я слышу и мамин тихий смех. Нам всем троим весело.

Какой хороший сегодня день.


Глава 9. Макароны


– Эся, Ёсхаим занес два рубля? – во всеуслышание спросила бабушка Лиза.

Подбоченившись, она стояла на своем крыльце, широко распахнув кухонную дверь.

Было воскресное утро. Дед только что, уходя на работу, постучал к нам и передал маме два рубля. Покосившись на свое окно, он буркнул: «Не забудьте записать». Так ему было велено. Дескать, деньги даны в долг.

– Занес, да? – продолжала вопрошать бабка, оповещая двор о том, как обстоят дела в нашей семье. – Вот и хорошо. Съездишь на базар, купишь Амнуну куриную ногу, рис. Сваришь бульон. Еще возьми лепешку и один бо-о-льшой помидор. Вот такой, – она широко распялила правую ладонь, боясь, что мама купит недостаточно крупный.

Когда отец болел, ездить на базар приходилось очень часто. В воскресные дни мама брала с собой и нас.

Путь, знакомый до мельчайших деталей. Короткий Проезд соединялся с улицей Шедова небольшим, метров в двести, переулком. Он то сужался, то расширялся. В самом узком месте ширина его была не более двух-трех метров. Стены двух домиков, образовывавших этот узкий проход, подперты были массивными кирпичными контрфорсами. Утолщенные у основания, эти опоры поддерживали постройки во время землетрясений.

В одном из этих домиков жили, как в сказке говорится, дед да баба. В хорошую погоду бабка сидела обычно возле ворот на маленьком деревянном стульчике и торговала семечками. Только что поджаренные, они лежали горкой в маленьком тазике и очень аппетитно пахли.

Детей у стариков не было. Иногда они зазывали местную детвору в гости и угощали всех семечками. Их двухкомнатная квартирка была очень бедной: стол да пара стульев, кровать, шкаф. Правда, имелся и телевизор.

Улицу Шедова – широкую, мощеную, с арыками по краям – я очень любил. Вдоль арыков росли величавые дубы. Где-то там, высоко-высоко над головой их ветви сходились вместе, образуя густой лиственный свод.

Особенно хорошо здесь было в дождь и во время грозы. Вокруг гремело, сверкало, дождь барабанил по крышам, по кронам деревьев. Но все это было снаружи, а я находился в другом мире: ни шелеста листьев, ни дуновения ветра, ни единой капли дождя. Я был под охраной дубов-великанов.

Улицу Шедова да и вообще наш район довольно густо населяли бухарские евреи. Жили здесь и наши родственники: младший брат деда, его племянники и множество их детей. Виделись мы не часто, но в дни торжеств и скорби большая часть этой семьи собиралась вместе.

С раннего детства я знал, что и я, и мама, и папа – вся наша семья – бухарские евреи. Но что это значит, никакого понятия не имел. Только став взрослым, я задал себе вопрос: а кто же мы такие? Почему люди, никогда не жившие в Бухаре, называются бухарскими евреями? Объяснение оказалось довольно сложным. Оно увело меня очень далеко от Бухары, вообще от Узбекистана, и в давние-предавние времена.

* * *

В 586 году до нашей эры произошло событие, которое стало одним из важнейших в истории еврейского народа. Событием этим было вавилонское пленение.

Иерусалим разгромили войска вавилонского царя Навуходоносора, и большинство населения Иудеи было угнано в Вавилон. Через полстолетия после этого страну завоевали персы. Еврейским пленникам разрешено было вернуться на родину, однако известно, что большинство из них осталось в Вавилонии. За долгие века здесь образовалась своеобразная этническая общность. С персами она не ассимилировалась. Мало того, когда римляне окончательно разгромили Иудею, Вавилония стала мировым центром еврейской культуры и науки. Здесь складывалась и росла историческая память евреев, укреплялся иудаизм, расширялась его духовная культура. Достаточно вспомнить о том, что именно здесь был составлен Вавилонский Талмуд.

Нашим предкам не суждено было обрести на этой земле новую родину. Начиная с V–VI веков новой эры в Персии много раз происходили события, навлекавшие на евреев жестокие гонения. Значительная часть персидских евреев постепенно переселялась в различные государства и части света, в том числе в города Средней Азии, в Таш или Шаш, как в древние времена назывался Ташкент, в Самарканд, в Бухару.

В средневековье Бухара была центром большого, могучего ханства. В нем процветали и торговля, и ремесла, и искусства, и науки. Здесь постепенно образовалась самая большая еврейская община в Средней Азии. Я читал где-то, что первые упоминания о ней относятся к XIII веку. Вероятно, именно из-за того, что Бухара была блистательной столицей самого крупного из узбекских ханств, название здешней еврейской общины – «бухарские евреи» распространилось (правда, уже много позже, в конце XVIII века) на всех евреев Средней Азии. В том числе, конечно, и на узбекских.

Если даже начинать отсчет с XIII века, евреи поселились среди узбеков достаточно давно. Как было им не сжиться друг с другом? Бухарские евреи переняли многие традиции узбеков, похожи на них поведением и даже внешностью. Уже в наше время среднее и высшее образование они получали в местных школах и институтах. Достаточно активно участвовали во всех областях жизни республики. И все же… Все же родным языком оставался для них «бухари», основанный на фарси. То есть таджикский. Узбеки же, как известно, народ тюркоязычный. На бухарском разговаривали дома, его старались передать детям. И религию продолжали исповедовать свою, иудейскую. И древним обычаям, как умели, следовали. Да и жили по возможности недалеко друг от друга, образуя еврейские махалли. Словом, бухарские евреи не превратились в узбеков, не смешались с ними, а образовали еще одну своеобразную субэтническую общность, еще одну ветвь на древе народа.

Семья Юабовых, родителей моего отца, принадлежала к числу евреев, оставшихся в Персии, не покинувших ее даже в самые тяжелые времена. Таких тоже было немало. Только в конце прошлого века мой прадед на верблюде перекочевал в Среднюю Азию и поселился в Ташкенте. Здесь и родился его сын, мой дед Ёсхаим.

* * *

Вернемся же в Ташкент из нашего путешествия в прошлое… Мы с мамой за это время успели выйти на Педагогическую, пошли по ней вниз и оказались в самом центре города, многолюдном и шумном. Здесь пересекалось множество трамвайных и троллейбусных линий, сновали такси. Здесь возвышался Центральный универмаг, окруженный киосками, столовыми, различными мастерскими. А от центра рукой подать было уже и до Туркменского базара. Хоть и не самый большой в городе, он считался одним из лучших. Поражал базар и своей чистотой. От посыпанных песком дорожек веяло прохладой. Открытые лавки тянулись длинными, метров по триста, рядами. Здесь разрешали торговать только колхозникам. А за ними уже располагались частники – мясники, садоводы, кустари и прочие.

Открывался базар очень рано и сразу же превращался в некое подобие пчелиного улья. И гудел базар монотонно, как пчелиный рой, а над этим однообразным низким гулом то и дело взмывали высокие, тонкие голоса. Это неутомимые продавцы зазывали покупателей.

– Эй, опа, посмотрите на эту клубнику! Во рту тает. Попробуйте! – зазывал садовод.

– Подходи, народ! Свой огород, половина мед! – напевая, восхвалял свой товар другой.

Торговали в основном пожилые узбеки. Одеты они были почти одинаково: тюбетейка, чапан (длинный ватник), мягкие кожаные сапоги.

Сказать, что торговаться на азиатских рынках принято – значит, не сказать ничего! Это особый ритуал, своего рода искусство и одновременно игра, украшающая однообразную жизнь. Цену, названную продавцом, не просто оспаривают, а приводят свои доводы, почему ее надо снизить. При этом никогда не унижают достоинство продающего и его товара.

Мама прекрасно владела этим искусством, как и вообще узбекским языком. Она выражалась настолько чисто и грамотно, что говорившие с ней даже не сомневались, что она узбечка. Да и вообще маму – высокую, стройную, с черными, как смоль, волосами, принимали за свою с первого взгляда, по внешности. Нередко это помогало и купить подешевле. И сегодня помогло…

* * *

Сделав покупки, мы вернулись домой. Мама только принялась готовить, как Эмма стала капризничать, хныкать. Она уже и по дороге была вялой. Щеки ее покрылись краснотой, глазки косили. Видно было и без термометра, что у сестренки жар.

Эмма болела часто. То гриппом, то воспалением легких.

Увидев, что Эммке плохо, мама побежала за врачихой, жившей неподалеку и частенько посещавшей нас.

– Грипп. Вирусный грипп, – сказала врачиха. – Наверно, в продленке опять прихватила.

Сделав сестренке укол, она предупредила маму: уколы нужно делать каждый день. Провожая врачиху к дверям, мать протянула ей пачку макарон.

– Возьмите, прошу вас, денег у меня нет. Мне так неловко, мы так часто вас беспокоим…

Во всех семьях было принято как-то расплачиваться с врачами, приходящими на дом, или делать им подарки. Но в нашем доме не было ни денег, ни красивых вещей.

– Что вы, Эся, – в замешательстве сказала врачиха, – не нужно этого!

Прижав к груди захрустевшую пачку макарон, мама сказала:

– Мне нечем платить за уколы. Положите Эмму в больницу, пожалуйста.

Вечером приехала скорая помощь. Эмма, поняв, что ее опять разлучают с мамой, отчаянно заплакала:

– Ну, мама! Ну, мамочка! Не отправляй меня! Ну, пожалуйста! Поезжай со мной!

Во дворе стоял невообразимый шум. Рыдала и кричала Эммка, бешено лаял и рвался с цепи Джек. Растерянные Валя и Миша выглядывали из окна.

Мама, конечно, не выдержала. Схватив меня за руку, она подбежала к машине, стала упрашивать, чтобы ей позволили отвезти дочку. Мы уехали.

Заключительной сцены я не видел, но без труда могу восстановить ее по образцу десятков других, сходных.

Все стихло. Двор стал обычным. Спокойным, благополучным двором, в котором ничего не происходило. На крыльцо не торопясь вышла бабка Лиза.

– Миша! Валя! Чего это собака, вроде, лаяла? Кто-то приходил, что ли?


Глава 10. Так больше нельзя…


Ташкент быстро менялся. Даже я замечал это. После землетрясения к нам приехали бригады строителей из всех союзных республик. Город обрастал строительными лесами. Вздымались башни подъемных кранов. Их стрелы казались мне похожими на стволы огромных пушек. Вырисовываясь высоко в небе, они поворачивались из стороны в сторону, словно выискивая свою цель где-то далеко, у самого горизонта. А в каждой башне сидел машинист и по знаку рабочего, стоящего внизу, передвигал кран в нужное место. Большой изогнутый крюк подцеплял здоровущую железобетонную плиту, и кран, поигрывая ею, как запеленутым младенцем, поднимал ее на самый верх стройки. Тросы его издалека выглядели, как тончайшие нити и казалось, что груз, который они несут, удерживается в воздухе какой-то магической силой. Я мог бы часами глядеть и глядеть на это удивительное зрелище.

Весь город жил стройками. По радио чуть ли не каждый день сообщали об успехах строителей. И, что правда то правда: помощь их была очень ощутима. Советское государство умело показать свою мощь – а она была – но, к сожалению, не тогда, когда требовалась повседневная забота о людях. Мощь обнаруживалась, когда можно было блеснуть, покрасоваться перед всем миром.

Но каких бы успехов ни достигало строительство, какими бы темпами ни велось, оно не могло решить жилищной проблемы, которая в Ташкенте и до землетрясения была очень остра. Так же остра, как и в любом большом городе Советского Союза. А уж теперь, после катастрофы, люди, казалось, только и говорили, только и думали, что о жилье.

На любом предприятии создавалась «живая очередь» из тех, кто остался без крова. У одного из зданий возле Туркменского базара целыми днями толпился народ: там помещалась комиссия по проверке аварийности квартир, и люди в тревоге и волнении ждали решения своей судьбы. «Аварийщикам» нередко предлагалось уехать из Ташкента, им предоставляли квартиры в других, менее перенаселенных, городах республики и за ее пределами.

Наступило лето, как обычно, жаркое и сухое. А, может быть, еще более знойное, чем всегда. К десяти утра наш двор превращался в пустыню. Замолкшие птицы прятались в листве. Исчезали кошки в прохладе чердаков. Джек, пытаясь спастись от жары в тени своей будки, лежал высунув язык, учащенно дыша. И даже мухи не летали над раскаленным, размягчившимся асфальтом.

Отец плохо переносил жару. Астматикам в сухую погоду обычно легче дышится, а он задыхался. Ослабел, даже не мог ходить. Его снова забрали в больницу.

А так как перед этим отец успел поругаться с бабкой Лизой, началась старая история: мишенью, в которую летели все стрелы, оказалась мама…

– Эй, старогородская! – презрительно окликал ее «интеллигент» дядя Миша. – Снимите-ка себе другую квартиру. Я ваше жилье готов оплачивать.

Мама в ответ только сжимала плечи. Она и сама готова была уехать хоть на край света. Но куда? Как?

В больнице отцу стало полегче. И однажды во время обхода, увидев маму, врачиха, очень довольная, сказала ей:

– Ну, дело пошло на поправку. Можно забирать домой.

Она ожидала, наверно, обычного маминого: «О, как я рада! Спасибо, доктор!» Но мама сказала каким-то не своим, резким, решительным голосом:

– Мне некуда его забирать!

– Как это некуда? – удивилась врачиха.

– У нас аварийная квартира. Мы живем в палатке, во дворе у родителей.

Тут удивился я. В какой это палатке мы живем? К счастью, я не спросил этого.

– Почему же не у родителей? – спросила врачиха.

И мама ответила, теперь уже своим голосом, теперь уже правду:

– Кому он нужен больной? Они от него отказались.

Я поглядел на отца. Он низко опустил голову и не вмешивался в разговор. Да и что он мог сказать? Он знал, что мама права: уезжать надо во что бы то ни стало.

– Хорошо, – помолчав, сказала врачиха. – Вызывайте комиссию. Справку принесите сюда. Будем думать, что делать дальше.

Из больницы мы поехали к Туркменскому базару, и мама подала заявку на инспекцию квартиры.

А потом мы отправились домой, и я все думал, что сейчас увижу палатку, о которой говорила мама. Но палатки во дворе не оказалось.

Я остался поиграть возле летнего душа. Этот большой желтый бак наполняли из шланга, подключенного к водопроводу. Кроме душа, в баке был и кран внизу. Он плохо закрывался, под ним всегда была лужица, очень полезная, по моему мнению: из нее и голуби часто пили воду, и для игры вода могла пригодиться.

Я с удовольствием возился возле лужицы, и вдруг услышал равномерные глухие удары. Бум-м… Бум-мм… Бумм-мм… Они становились все сильнее, слышались все чаще. И звучали они за нашей дверью. В испуге я бросился в дом. Распахнул дверь. Удары – они были теперь очень громкими – доносились из спальни. Я заглянул туда.

Мама, моя мама стояла ногами на кровати и, взмахивая топором, который она держала в обеих руках, раскачиваясь всем телом, колотила им по стене…

Вернее, это была не она, не мама, а кто-то совсем другой. Моя мама всегда была доброй, нежной, тихой. А та, что так яростно била топором по стене, была злой, страшной, опасной. И, голосом, не похожим на мамин, продолжая неистово рубить стену, взлохмаченная, осыпанная штукатуркой, она твердила, как какое-то заклинание:

– Так больше нельзя… Так больше нельзя… Так больше нельзя…

Штукатурка летела во все стороны. Белая пыль покрыла пол, кровати, окна. Посуда в серванте дребезжала. Снова затикали сломанные настенные часы, словно вспомнив о страшной апрельской ночи. А я стоял, окаменев, у дверного косяка, и тело мое вздрагивало от каждого удара топора.

Запыхавшаяся мама уселась на кровать. Дыхание ее постепенно выравнивалось, искаженное лицо расправилось, снова стало прежним, маминым. Она поглядела на меня почти совсем спокойно и сказала:

– Вот теперь и у нас, сынок, аварийная квартира. Будем жить во дворе в палатке. – И она, устало усмехнувшись, огляделась по сторонам.

По всем углам спальни, не говоря уж об изрубленной стене, зияли трещины.

А со двора давно уже доносились крики. В комнату ворвалась бабушка Лиза. Спальня ее находилась рядом с нашей, за стеной. Удары топора, вероятно и там были достаточно ощутимы. Но, вбежав к нам, бабка просто не поверила своим глазам.

– Иби, нэ мурам, нэ мурам! Чи кари?!8 – завопила она.

Подняв топор, мать прошла мимо бабки.

– Хоть теперь избавлюсь от вас!

Глава 11. Мы переехали!


В один из первых декабрьских дней 1966 года произошло, наконец, то, о чем так долго мечтала мама. Ее волей и ее руками сотворенное чудо: мы уехали из старого дома. Мы вообще уехали из Ташкента, переселились в Чирчик.

Этот город находился всего в 30 километрах от нашего. Отец сам его выбрал: во-первых, недалеко, случись с ним что, его родственники (так он полагал) помогут маме. Во-вторых, он знал, что Чирчик – город новостроек, работу найти будет нетрудно. И, действительно, отец вскоре начал преподавать физкультуру в средней школе № 19, а мама устроилась швеей на трикотажную фабрику «Гунча».

Поселили нас в Юбилейном поселке – так назывался один из микрорайонов Чирчика. У нас была теперь отдельная квартира! Новая, в новом доме. Три комнаты и застекленная терраса. Как и всем, кто жил на первом этаже, нам выделили огородный участок перед окнами у входа в дом. Были в нашем садочке и розы, и вишня, и тал – так в Узбекистане называют тополя.

Впрочем, я не очень-то интересовался садом. Меня захлестнули, заполнили свежие впечатления. На одной площадке с нами поселилась семья греков. Над нами жили украинцы Куликовы. На третьем этаже – крымские татары Зинединовы, а над ними – Ильясовы… Словом, наш подъезд, как и другие, был маленьким интернационалом. Мне это было внове.

Соседи, конечно, быстро перезнакомились. Вскоре начались ежевечерние сборища возле подъездов. Начались пересуды, обмен новостями и, разумеется, сплетни. Главной их любительницей, а также глашатаем, была Дора, немолодая гречанка, жившая на одной площадке с нами. Под вечер, если стояла теплая погода, она непременно выплывала из подъезда.

Грузно усевшись на скамейку (Дора была женщиной дородной), она принималась молоть на маленькой ручной мельничке то кофе, то черный перец. Под жужжание своей мельнички она с упоением болтала со всеми, кто появлялся рядом. У нее был несомненный дар уличного оратора. Ни один из жильцов дома не проходил мимо, каждый останавливался послушать Дору и вовлекался в разговор. Поднимался шум, в окнах и на верандах появлялись любопытные лица. Митинг становился не только многолюдным, но и многоэтажным.

Пожалуй, только моя мама избегала этих сборищ. Обсуждение чужих дел никогда ее не привлекало. А разговоры под окнами с легкой руки Доры постоянно принимали личный характер. И, как я вскоре выяснил, с особенным постоянством обсуждалась личность моего отца. Я сам не раз это слышал, притаившись за открытым окном веранды. Увы, никогда не долетало до моих ушей доброе слово о нем.

В Чирчике у меня быстро появились друзья. Это были братья Куликовы, семилетний Коля и шестилетний Саша из квартиры этажом выше. А братья Зинединовы – Рустем, который уже ходил в первый класс, и шестилетний, как и мы с Сашей, Эдем – жили над Куликовыми. Пятеро пацанов одного возраста и из одного подъезда – что могло быть лучше? Мы сразу нашли общий язык и выяснили, какие игры нам больше всего нравятся. Одной из них, конечно, была «войнушка». Но кроме этой старой игры, знакомой детям всего мира (к несчастью, не только детям), познакомился я здесь и с новой, не менее увлекательной. Называлась она «хлопушка».

Весной, как только в арыках появляется вода, на дне их начинает скапливаться глина. Из нее лепили что-то вроде лепешек. В центре каждой из них проделывалась вмятина с тонким дном. Вот и получалась «хлопушка». Теперь оставалось поднять ее и, дыркой вниз, с силой швырнуть на асфальт. «Пах-х»! Звук был такой, будто выстрелили из пистолета. А если мы пятеро, взяв в руки по две «хлопушки», швыряли их одновременно… Что там пулеметная очередь! Дело в том, что пространство, где мы играли, находилось между стоящими параллельно, метрах в сорока друг от друга, домами. И здесь, естественно, создавался эховый барьер, где звуки раскатывались, подобно грому.

Вряд ли наша стрельба доставляла удовольствие взрослым. Но это нас не волновало. Наоборот. Если кто-нибудь из соседей отваживался отругать нас за какие-то шалости, под его окном немедленно раздавалась канонада, особенно громкая и длительная…

Началось знакомство и с новым городом. Долгое, постепенное.

В отличие от Ташкента, Чирчик был городом совсем юным. Возник он в 1935 году, объединив несколько рабочих поселков, созданных для строительства Чирчикской ГЭС и электрохимкомбината. Но этим комбинатом, первенцем химической промышленности Узбекистана, дело не ограничилось. В Чирчике был построен комбинат тугоплавких металлов, трансформаторный завод, появились обувная и швейная фабрика. К нашему приезду это был крупный индустриальный центр, в нем насчитывалось 25 промышленных предприятий. А на широкой холмистой долине, которая начиналась сразу за городом, нередко раздавался грохот танков, гулкие орудийные раскаты: в танковом училище, самом большом в Узбекистане, шло очередное полевое учение.

Вот в какой любопытный город мы переехали. Вот почему наш подъезд, наш дом да и вообще весь Чирчик был таким многонациональным: прослышав про новый город, где идет большая стройка, где нужны работники самых разных специальностей, сюда съезжались люди даже из других республик.

Главенствовал над городом химический комбинат. Огражденный со всех сторон высоким кирпичным забором с колючей проволокой, он находился неподалеку от въезда в Чирчик со стороны Ташкента. Из высокой его трубы круглые сутки валил дым ядовито-желтого цвета. В безветренные дни он упирался прямо в небо, как толстый, скрученный жгутом, канат. Или скорее, как чудовищная кисть, которая весь небосвод окрашивает своей ядовитой желтизной. И желтизна эта, скапливаясь, образовывала брюхатые, гнойные облака.

Стоило подуть северному ветру, а происходило это очень часто, холмистая долина не защищала город от холодных ветров, как по всему Чирчику разносился едкий неприятный запах. От него першило в горле, слезились глаза. После дождя на листьях и на траве появлялась желтизна. А уж вокруг самого комбината деревья и палисадники были совершенно неестественного оттенка.

Все жители города знали, что заводские выбросы ядовиты, что защиты от них не создано, фильтров на трубе нет. Но я не слышал о каких-либо попытках горожан добиться, чтобы их перестали отравлять. Работники комбината рады были и тому, что их поили молоком. Бесплатно… Об акциях протеста и речи не могло быть. Всевластный комбинат имел стратегическое значение. За день его можно было переключить на выпуск военного сырья.

* * *

Впрочем, если бы не дым, Чирчик был довольно уютным и привлекательным городом. Его разрезала на две части река Чирчик, или, как ее тут попросту называли, канал. Дело в том, что в черте города берега зацементировали, чтобы предупредить эррозию: ведь Чирчик был норовистой горной речкой, которую по весне щедро пополняли водой снега, таявшие на отрогах Тянь-Шаня. Как только начиналось это весеннее половодье, ручьи, потоки, водопады бурно устремлялись вниз, заливая и захватывая все на своем пути. Становясь рекой, потоки эти мчались, как взволнованная мать, потерявшая своего ребенка и в поисках его готовая заглянуть в каждый угол, в каждую щель, преодолевая любые препятствия. Вот почему в городе реке необходимы были зацементированные берега.

Вдоль дорог и тротуаров шумели листвой деревья, благоухали в палисадниках розы, в арыках весело журчала вода.

Но все это я увидел позже, когда подрос. А пока мы еще малыши и путешествуем не дальше своего детского сада или школы.

Наш с Эммой детский сад – он назывался «Буратино» – мало чем отличался от прежнего, ташкентского. И занятия в группах были такие же, и гулять нас выводили во двор с беседками. Правда, не встречались мы на прогулках с нашей любимицей мышкой. Зато во дворе в большой клетке жил беркут, гордая птица. Он презрительно поглядывал на нас, надменно отворачивался, когда мы начинали с ним разговаривать и, кажется, мало обращал внимания на наши попытки накормить его хлебом. Попытки были безуспешными, потому что в плетеной проволочной клетке отверстия были слишком маленькими…

Мама работала на фабрике в две смены. Первая начиналась в восемь утра, и, чтобы не опоздать, мама отводила нас с Эммой в садик очень рано, чуть ли не к шести. Время было зимнее, мы приходили в полной темноте и прогуливались час-полтора возле запертого здания среди снегов. Снега в ту зиму было очень много. В лунные ночи он красиво блестел, отливая серебром. А луна была тоже очень красивая, большая-большая. Казалось, она так близко, что ее можно достать рукой.

Вдвоем нам не было страшно. Но в садик мы часто попадали с промокшими ногами и воспитательницам приходилось переодевать нас.


Глава 12. «Гунча»


С тех пор, как я себя помнил, я знал, что моя мама – швея. Среди первых слов запомнились мне и такие: «норма», «выработка», «план». Произносила их мама сердито. Похожие слова я услышал и в Чирчике: мама и здесь работала на швейной фабрике, которая называлась «Гунча». Впрочем, теперь мама говорила о работе не с таким раздражением, как прежде. Что-то изменилось. Что – я, конечно, не понимал. Рано мне было разбираться в производственных процессах и отношениях. Разобрался я много позже. А детство – это впечатления. И одно из оставшихся в памяти – как однажды мама повела нас с Эммкой к себе на фабрику.

В тот день наш детский сад был закрыт на карантин. Мама с утра была дома, а собираясь на вечернюю смену, сказала: «Не оставаться же вам одним. Лучше уж на фабрике переночуете…»

Мы долго ехали в автобусе. Он тяжело пыхтел и взревывал, поднимаясь на горки. Их было много. Дорога, извиваясь серпантином, шла то вверх, то вниз, а по сторонам от нее то взбирались на горки, то теснились внизу новенькие четырехэтажки. Некоторые из них еще были в строительных лесах. Четвертый микрорайон – так называлась эта часть города – рос и достраивался. Здесь и находилась мамина фабрика.

В широком вестибюле нас охватила прохлада, большая люстра сверкала под потолком, а на стенах было много ярких плакатов. Среди них висела увенчанная красными буквами доска, на которой были чьи-то фотографии. И вдруг на одной из них я увидел маму. Я остановился, схватил ее за рукав: «Мам, что это?» – «Доска почета». Она засмеялась, но лицо у нее было довольное.

Мы подошли к дверям со стеклянной табличкой. Мама одернула Эммкино платьице и постучалась. «К директору идем. Поздоровайтесь», – прошептала она.

Директор оказался совсем не страшным, он назвал нас богатырями, но услышав, что мама просит разрешения оставить нас в цехе на ночную смену, замахал руками: «Что ты, Эся, как можно!» Впрочем, увидев мамино расстроенное лицо, крякнул и распорядился: «Посади в углу на тряпках. Подальше от машин, слышишь? И чтобы не бегали!»

Мы поднимались по лестнице, ведущей к цеху, а там, наверху, что-то рокотало и стрекотало все громче и все раскатистее. Казалось, сейчас навстречу нам, сюда на лестницу вылетит что-то стремительное и огромное. Это шумел швейный цех. В несколько рядов он был заставлен швейными машинами, штук по 20–30 в каждом. У меня просто дух захватило, столько их здесь было. Эти педальные зингеровские машинки мне казались просто великолепными. И вот началась смена, и моя мама села за одну из этих замечательных машин…

«Гунча» была трикотажной фабрикой, и шили здесь главным образом трикотажные пиджаки. Шили – это короткое слово. Но включает оно в себя множество операций от раскроя до пришивания пуговиц. Множество коротких, четко размеченных, жестко ограниченных операций, не требующих ни выдумки, ни фантазии, но зато требующих точности и собранности, не допускающих ни малейшего отклонения. Группа, в которой работала мама, пришивала воротники. Эта операция называлась «вточка». Но и она делилась на части. Мама делала исходную вточку. Насадку. Она начинала пришивать воротник на спинке пиджака, в самой середине выреза. И от этого начала, от этой насадки, зависело все: ошибись мама на миллиметр – вся работа будет испорчена. Брак.

К концу ряда подвозили тачку с товаром. Мама хватала из тачки пиджак, воротник. Р-раз – и пиджак подлетает к машине. Р-раз – и он уже перекрутился стремительно в маминых руках, с такой быстротой, что я и цвета его не успел заметить. И как воротник оказался на нужном месте, не увидел… Р-раз – и насадка готова, пиджак перелетает к следующей швее… Стрекочет, стрекочет, стрекочет мамина машинка. Она сидит, склонив голову, чуть раскачиваясь, непрерывно движутся ноги, движутся быстро и точно руки. Она сидит, поглощенная работой, не замечая, кажется, ни гула цеха, ни грохота проезжающих мимо тачек, ни того даже, что мы, ее дети, восседаем в уголке на груде разноцветных обрезков и глядим на нее… Впрочем, за мамой наблюдал я один. Груда ярких, мягких обрезков – это был настоящий клад, которому позавидовала бы любая девчонка! И подумать только, что такое сокровище здесь, на фабрике, считалось просто мусором! Эммка рылась в обрезках, что-то приговаривая, хватала их, крутила, связывала, примеряла. То шарф себе повязывала, то косынку, то сооружала что-то вроде разноцветной одежды Арлекина. Словом, она была при деле.

А я, я не мог оторваться от конвейера. Я глядел, как быстро движутся по нему пиджаки, и все время возвращался взглядом к маминой машине. К ее рукам. И вот что я вскоре заметил: мама работает быстрее других. Вот пиджак перешел к следующей швее, а та еще не закончила предыдущий. Вот кто-то крикнул издалека: «Эся, отдохни, перестань тарахтеть!» Но нет, мама не слышит, не поднимает головы.

Мама была замечательной швеей, виртуозом. Она просто не умела работать плохо. Но не только в этом было дело. На «Гунче», в отличие от ташкентской фабрики, платили по выработке. Здесь мамин заработок стал зависеть от ее рук, от ее мастерства. Мамины неустанные руки кормили нас с Эммкой.

Только здесь, в Чирчике, мама почувствовала, что ее труд ценят. Пройдет какое-то время и ее наградят Орденом Трудовой Славы 3-й степени. В городе всего пять человек получат такую награду. И, конечно же, это маму радовало. Наверно, очень радовало. А то, что мамин труд был изнурителен, то, что ее быстрота, собранность, сосредоточенность, требовали огромной затраты сил, нервного напряжения, Господи, да разве она думала когда-нибудь о себе?

Когда на фабрике появлялись ученицы, их приводили к маме. Кто же лучше научит, кто терпеливее покажет – и раз, и два, и десять – как работать? К ней приносили испорченные вещи, и она исправляла их, исправляла с искусством хирурга, успешно делающего сложную операцию безнадежному, казалось бы, больному.

Вероятно, в любом деле настоящий мастер лишь тот, кто кроме мастерства обладает и душевной щедростью.

* * *

…Час шел за часом. Цех рокотал слитно и непрерывно. Эммка давно уже уснула, зарывшись в груду своих сокровищ. Я тоже стал задремывать, но вздрогнул и проснулся, потому что вдруг наступила тишина. Начался перерыв. Не знаю, была ли на фабрике столовая, но в этом цехе многие работницы перекусывали прямо у своих машин. Включали кипятильники, шуршали пакетами, разворачивая бутерброды. К нам с Эммкой то и дело подбегали женщины, кто с конфетой, кто с печеньем. Добрые усталые лица, косыночки на волосах, фартуки, облепленные нитками… Вот подошла и Шура Черемисина, наша соседка по дому.

– Молодец, что привела, – сказала она маме. – Пусть посмотрят, чем мы тут занимаемся.

– Пашем, – коротко ответила мать. Она сидела возле нас с кусочком нитки на нижней губе.

Ниточка на губе была почти у каждой швеи. Ниточка помогала им сосредоточиться во время шитья. Все при деле: руки, ноги, глаза и даже губы.

Глава 13. «А у нас соседка – гречанка»


– Дети, вставайте! Пора, пора…

Я открыл глаза и сразу зажмурился. В глаза хлынул яркий свет, все еще непривычный после небольшой, темноватой ташкентской спаленки. Два больших окна выходят на задние огороды, в простор, в открытое пространство, за которым вздымаются холмы. Вечером за них уходит солнце. Во второй половине дня оно гостит в нашей спальне, щедро заливая ее своими лучами. Впрочем, мама уже поставила на окна решетки, чтобы мы, заигравшись, через окна не лазали.

Минуту-другую я лежу, любуясь спальней. Стены здесь нежно-голубые с золотистым накатом из полосатых ромбиков. Смотришь, смотришь на стену – и начинает казаться, что ты в космосе, что тебя окружают звезды, одни звезды… И полами можно полюбоваться – они свежевыкрашенные, почти ровные.

Загремело радио. По утрам отец ставит приемник на подоконник в гостиной, или в зале, как мы называем эту комнату, чтобы мы с Эммкой делали зарядку. Пятнадцать минут под музыку. Мы занимаемся с удовольствием, однако успеваем побаловаться и погримасничать.

– Эммка, умеешь так? – спрашиваю я, моргая то одним, то другим глазом. Я хитрец. Я прекрасно знаю, что произойдет дальше. Моргать глазами попеременно она не умеет, хотя уже сколько раз пыталась. – Да не так! Вот смотри, смотри…

Я делаю вид, что пытаюсь помочь Эммке, и она снова принимается учиться моргать, доходит до изнеможения, и даже иногда убегает пожаловаться маме.

Но вот мы заканчиваем. Я торопливо обмываюсь холодной водой, одеваюсь и сажусь за стол.

– Сейчас, сейчас, – приговаривает мама, нарезая салат. – Сейчас подаю. Да, папеш, мне бы на базар сегодня надо съездить.

– Езжай, – невозмутимо отвечает отец.

– А деньги? Моя зарплата потрачена.

– У меня нет! – быстро и резко отвечает отец.

Привычный ответ. Так бывало много раз. И мама, смолчав, повздыхав, бежала к знакомым, к соседям – занимать деньги. До получки. Своей, разумеется.

* * *

…Когда я теперь вспоминаю отца, когда пытаюсь представить себе, каким он был, я вижу человека, исполняющего как бы две роли. И с печалью думаю: в какой же из них он был самим собой?

Отец, как и его брат Миша, был учителем. Всем известно, что учитель – это эталон. Ему должны подражать, ставить в пример другим. На работе братья такими и были. Они пользовались уважением. Завоевывали его. Завоевывали авторитет. Это нужно было для карьеры… Но дома они были совсем другими, будто сбрасывали личину. Они сами объявляли себя авторитетом, они требовали уважения, не завоевывая его. Они были деспотами.

На работе братья делали карьеру и подчинялись тем правилам, которые этому помогали. Дома такие правила были излишни. Жена, дети обязаны были подчиняться им. Терпеть. Прощать.

Отцу нравилось изображать из себя состоятельного человека. Он не желал экономить. Зачем, например, ездить на автобусе, если можно взять такси? Вообще так приятно посорить деньгами. Потратить их на свои маленькие удовольствия, а не на скучные домашние надобности. Изредка, правда, он покупал нам с Эммкой что-нибудь из одежды, книгу, игрушку. В особо благодушном настроении давал кое-что маме «на базар». Обычно же отвечал, как сегодня: «Денег нет».

Но на этот раз случилось вот что: мама не смолчала. Я услышал ее тихий, напряженный голос:

– Куда же они деваются?

Отец гневно вздернул бровь. Он не привык к таким вопросам. Но за ним последовал еще более непривычный.

– Раз не хочешь давать на расходы, зачем тогда кушаешь? – тем же голосом спросила мама.

Отец ответил не словами. Выскочив из-за стола, он подбежал к плите и опрокинул котел с котлетами на пол.

Хлопнула входная дверь – отец ушел. Мама плакала, закрыв лицо руками. Я сидел оцепенев, только сердце колотилось, будто кто-то молотком стучал в груди.

Так и не поевши, мы отправились в садик.

То, что произошло дальше, мне вроде бы труднее описывать: ведь я только потом узнал от мамы, как все было. Но, должно быть, эти рассказы соединились с детскими впечатлениями, с чувством боли за маму так прочно, что порою мне кажется: в тот день я не в детском саду остался, а отправился с мамой на фабрику. Вот она идет – такая худенькая, бледная, несчастная – и шепчет: «За что, за что?» Как она надеялась, что покинув Короткий Проезд, избавившись от злобы бабки Лизы, заживет нормальной семейной жизнью! Но нет, не произошло этого. Как тень, преследовала ее бабка Лиза. Она и теперь была рядом – в своем сыне.

Вот мама за швейной машинкой. Покачивается в такт ее ритму и, склонив голову, шепчет что-то, словно разговаривает со своей кормилицей. И машинка понимает ее, отвечает, сочувствует. «Р-р-р!» – ужасается мотор. «За-чем? За-чем?» – возмущенно поскрипывает педаль. «Тык-тык-тык! Тык-тык-тык! – торопится на защиту игла. – Уколю его, не позволю!» И даже пиджак, скользя под иглой, как по льду, послушный и мягкий, старается облегчить мамину душу. Но слезы все капают и капают на мягкую ткань.

– Ты что это, Эсь? А? – Швея, что сидела позади, Катя, подошла, обняла за плечи. – Что-то случилось? Дома?

Мама кивнула… Рассказ был короткий, сбивчивый. Но, услышав его, Катя воскликнула:

– Ну-ка, пошли к Соне! Сейчас же, в перерыв…

Соня – так звали председателя фабричного комитета профсоюза – была баба бойкая, из таких, про кого говорят: «Палец в рот не клади». Она не лишена была отзывчивости, и в тех немногих случаях, когда могла помочь работницам, не противореча начальству, действовала решительно, используя всю накопившуюся энергию. Мамина беда как раз и давала ей такую возможность.

– Дуреха ты, Эська! Почему столько молчала? Ну, мы ему… Не хочет жить нормально, разделим квартиру… Педагог – и так себя ведет! Ну, был бы, скажем, алкаш какой-то… Так. Значит, после работы едем к тебе!

Она уже все решила, ей все казалось ясным. А мама стояла тихонько, опустив заплаканные глаза и думала, думала.

Была ли она готова к этой новой битве? Что бы она сделала, не отведи ее подруга-швея к решительной Соне?

Конечно, ощутить, что ты не одна, было очень важно. Может быть, важнее всего. И все же… Все же я думаю теперь, что в кабинете у Сони стояла уже другая Эстер. Не та, что смиренно выносила ругань и побои мужа, оскорбления его родных. Что-то копилось, копилось в ней и прорвалось в тот памятный день, когда она топором крушила стены ненавистного жилища. Первая победа – переезд в Чирчик – придала силы. Может, помогло поверить в себя и уважение на фабрике, и то, что зарабатывать стала побольше? Наверно, так…

Мама подняла глаза:

– Да. Поедем.

И вот мы дома. Мы, потому что мама по дороге домой забрала нас с Эммкой из детского сада. Мы в своей комнате: детям не полагается присутствовать при серьезных разговорах. Но дверь приоткрыта, мне все видно и слышно. Мама и незнакомая тетя – в зале. А где отец? Он в спальне, торопливо одевается. Я волнуюсь ужасно, ведь кое-что я все же понимаю. Что теперь сделает отец? Я вижу, как он, почему-то с топором в руках, направляется, к входной двери и идет в огород. Начинает там рубить какие-то ветки: дела, мол, хозяйство… Но Соня не тот человек, с которым можно играть в такие игры. Выйдя на веранду, она начинает атаку:

– Товарищ Юабов, у вас в доме гости, а вы ушли. Неприлично. Заходите, надо поговорить…

Взрослые сидят за столом. Лицо у отца… Я еще не видел его таким. Бледное лицо. Но это я видел часто. Губы сжаты и перекошены в одну сторону – и это я видел, у него всегда такой рот, когда он начинает злиться, ругаться с бабкой или с мамой. Большой нос, загнутый, как у орла, смешно приближается к губам. И это знакомо. Но вот глаза…

Да, именно глаза так изменили лицо, сделали его незнакомым. Отец пристально глядит на гостью, и в этом взгляде – растерянность, страх.

Соня уже представилась. Она спокойна и собрана. Для нее эта ситуация привычна, в таких историях Соня участвовала уже много, много раз. И указывать, командовать, решать здесь будет она и только она. А отец… Для него все перевернуто. Возможно, эта встреча за столом чем-то напоминает ему школьный педсовет, где он так часто бывает. Но не в такой роли, нет! Там он – орел, налетающий на нерадивых учеников. Здесь орлица – Соня. Она смотрит на отца холодным, просто леденящим взором и спрашивает сурово:

– Чем объясните происшедшее?

Отец молчит. Пальцы выбивают дробь по столу.

– Не хотите жить вместе – никто не заставляет, – безжалостно продолжает Соня. – Разделим квартиру. Вам предоставим одну комнату.

Тишина.

– Вы – педагог, не так ли?

Отец кивает. Все та же дробь по столу. На лице – та же гримаса. Нога закинута за ногу.

– Педагог считает, что может бить, унижать. Издеваться над беззащитной женщиной. А директор школы полагает, вероятно, что у него ангелочек работает… Я схожу к нему. Побеседую…

– А у нас… – начинает отец. Видно, он решился что-то ответить… – А у нас соседка гречанка…

Соня с недоумением глядит на него, на маму. При чем тут соседка? Соня не знает, что у отца есть такой прием: когда его прижмут к стенке, сказать какую-то нелепость, сбить с толку, притвориться дурачком, перевести разговор на другую тему. Но Соню с толку не собъешь. Не дождавшись продолжения рассказа о соседке-гречанке, она спокойно напоминает:

– Прошу вас ответить: вы разводиться решили или будете жить нормально?

– У нас и так все нормально, – бормочет отец.

– Бить жену, вываливать обед – что же тут нормального?

Отец снова бормочет что-то невразумительное. Но гостья спокойно и методично наносит удар за ударом, раскалывая педагога из школы № 19 на все более мелкие части.

Отец сидит за столом и пальцами выбивает дробь. Но не за столом он сидит, он свален, он повержен. Соня – опытный боец. Она знает, что таких, как мой отец, самоуверенных, беспощадных к слабым, только так и надо брать – сразу, врасплох. Уложить на обе лопатки.

Последний раз взглянув на отца – презрительно и сурово – Соня поднимается:

– Ну, что же, разговор окончен. Что будет дальше – вам решать…

Наутро родители уже разговаривали друг с другом. Помирились. Отец был спокойным, вежливым, приятным. Всем нам было хорошо. Мама даже улыбалась. Очень было хорошо. Несколько дней.


Глава 14. Первый Звонок


Наступил воскресный вечер. Наконец-то наступил. Но и он длится нескончаемо долго, не желая уступить место долгожданному завтрашнему дню. А ведь именно завтра – первого сентября – произойдет важнейшее событие: я пойду в школу. И от волнения в голове моей творится нечто невообразимое.

Любые события, ломавшие привычное течение жизни, вызывали у меня волнение, похожее на болезнь. Сердце колотилось так, будто поставило себе целью выскочить наружу. Щеки горели огнем. Пальцы на руках независимо от моей воли все время двигались. Но столь сильного волнения я, пожалуй, еще не испытывал.

Одно только помогало мне хоть немного справляться с ним: приятная, неторопливая возня со школьным снаряжением. Со всеми необходимыми для занятий обновками, которые я получил этим летом.

Проверю еще раз, все ли в порядке, решил я, утром будет некогда. Я взял новенькую рубашку и принялся ее рассматривать, держа на вытянутых руках. Хорошая рубашка. Хлопковая, нежно-голубая. Сколько же мы с мамой потратили сил и времени на поиски этой рубашки! Как, впрочем, и всего остального – учебников, тетрадей, портфеля. У нас, как и в других городах, магазины пополнялись товарами очень редко. Все быстро распродавалось. И покупатели ждали следующего завоза, неделями карауля нужные им вещи. Они похожи были на огромных дождевых червей, к которым суетливо, как муравьи, подбегали со всех сторон люди с вопросами: «Что сегодня привезли? Что дают?»

Трудно себе представить что-либо более унылое, чем полки магазинов во время этих нескончаемых промежутков! Заходим мы в книжный, а там на полмагазина одни газеты (не считая брошюр со скучнейшими обложками). А уж у газет названия, словно фамилия одной большой семьи: «Правда», «Комсомольская правда», «Правда Востока»…

Но мы заходили в книжный снова и снова и дождались – нам досталась «Азбука». Новенькая, приятно пахнущая краской, бумагой, клеем, нарядная, с яркими картинками…

С неменьшими трудами и беготней достался портфель. Рассматривать его, любоваться им я мог до бесконечности. Запах – как у настоящего кожаного. Блеск – немыслимый. Скрип – восхитительный… Три отделения – для учебников, для тетрадей, для линеек и пенала. Про замок и говорить не приходится. Он щелкал, как курок пистолета. Ух, берегись!

Любая из вещей, размещавшихся в портфеле, была прекрасна. Особенно белая фаянсовая, с синим ободком по краю чернильница, так называемая невыливайка: ее конусообразное отверстие не давало выплескиваться чернилам, даже если чернильница опрокидывалась.

Перья, уложенные в особое отделение пенала, сверкали, как маленькие зеркала. Как я вскоре убедился, они вели себя очень коварно. Обмакнешь перо и примешься писать, забыв обтереть о краешек чернильницы, и… плюх – клякса! Безобразный темно-синий паук на чистом листке. Ни за что не сотрешь ластиком, только дырку сделаешь. Но зато как замечательно скрипели эти коварные перья!

Аккуратнейшим образом уложив в портфель все мои богатства, я улегся, наконец, в постель, но нетерпение и беспокойство долго не давали мне заснуть.

* * *

Ранним утром, солнечным и безоблачным, мы с мамой подходили к школьному зданию.

Школу № 24 возвели как раз к нашему переезду в Чирчик. Находилась она рядом с моим детским садом «Буратино». Разделял их лишь невысокий забор и пешеходная тропинка, которую я теперь, выражаясь символически, переходил. Кстати говоря, переходил преждевременно: в школу принимали с семи лет, а мне было шесть. Но мой отец разработал наступательную операцию, чтобы добиться моего досрочного поступления в школу, и выиграл.

Четырехэтажное школьное здание сверкало белизной, на фоне белых стен особенно яркими казались плакаты и транспаранты. А на самом видном месте, над дверями, Ленин на большом портрете простирал руку, неустанно призывая входящих учиться, учиться и учиться. Площадь перед входом полна была детьми и взрослыми, празднично одетыми, с цветами в руках. Я обрадовался, увидев знакомые лица: здесь были мои детсадовские товарищи: худощавый высокий Женька Гааг, грузный Сергей Жильцов и даже двойняшки Доронины, Ада и Оксана. Стало немного спокойнее на душе. Но тут же раздался гулкий, разносимый эхом пугающий голос: «Уважаемые родители… Вас и ваших детей… Сегодня…» Я не сразу понял, что произносит эти слова стоящий у микрофона высокий человек в темном костюме. Это был директор школы Владимир Петрович Объедков. Говорил он долго, я успокоился и отвлекся. Потом у высокого появились ножницы в руках, и он перерезал розовую ленту, которая почему-то была протянута поперек входа в вестибюль. И сразу грянул оркестр, загремели сверкающие медью трубы, и всех нас пригласили в школу. Коридор первого этажа, по которому повели наш класс, был таким длинным, что, казалось, ему конца не будет. Возле каждой двери я думал с замиранием сердца: «Вот эта». Но дверь нашего класса была последней…

Нас рассадили. Я оказался в среднем ряду на первой парте, прямо напротив учительского стола. Родители скромно стояли у стен. Мне приходилось все время очень быстро вертеть головой, чтобы не упускать из виду маму и не отворачиваться надолго от учительницы. Но и за собственной партой было мне на кого посмотреть. Моей соседкой оказалась Лара, Лариса Сарбаш, тайная моя детсадовская любовь, худенькая, высокая, со светлыми волосами и замечательными веснушками, рассыпанными вокруг носика. Застенчивая Лара не поворачивалась в мою сторону, она сидела уставившись на доску так пристально, будто это был киноэкран. Но я-то на нее все время поглядывал и любовался двумя ее косичками с большими белыми бантами, такими пышными, что очень хотелось схватить их, сжать…

У нашей учительницы Екатерины Ивановны, невысокой и полной, с короткими каштановыми волосами, был певучий, нежный голос и добрый взгляд. Она рассказала, что будет учить нас три года, что в первой четверти мы начнем изучать арифметику, чтение и письмо, что в школу надо приносить… Тут она повернулась к доске, взяла в руки мел, и я впервые в жизни услышал волшебные звуки, которые потом стали такими привычными: «Тук-тук-тук…Ш-ш-ш…Тук-тук… Ш-ш-ш-ш»… И на черной доске одна за другой с непостижимой быстротой начали появляться белые, ровные, красивые знаки – буквы… Печатные я уже понимал, письменные же выглядели таинственными.

Как неожиданно, как громко зазвенел за дверью звонок! Голосистый, четкий, дробный. И он был для нас особенным – не звонок, а мелодичная трель какой-то незнакомой птицы. Мне даже казалось, что птица эта сидела вместе с нами в классе, спрятавшись где-то среди парт, и теперь, когда окончился наш первый школьный день, запела громко и радостно, чтобы сказать: «Тюр-люр-лю! Поздравляю! Вот вы и школьники! А теперь бегите домой! Тюр-люр-лю!»

Глава 15. Землянка


Возвращаясь из школы, мы заметили клубы черного дыма. Они валили оттуда, где строился дом номер четырнадцать, соседний с нашим.

Мы с Колькой Куликовым переглянулись. Все было понятно без слов: на стройке коптили смолу для крыши. Сегодня будет во что поиграть. В индейцев, например…

Занятия в школе заканчивались в два часа дня. В это время школа, как и утром, как и на больших переменах, походила на многолюдный базар перед закрытием. Казалось, что покупатели (ученики), раскупив за бесценок весь товар, ринулись внезапно с территории базара (школы), как бы опасаясь, что опомнившиеся продавцы (учителя) кинутся их останавливать… Крики, визг, смех, толчея… И вот уже никого нет! Только уставшие грустные учителя (продавцы) плетутся по опустевшим коридорам и по одному собираются в учительской, чтобы обсудить, что же теперь делать: продавать-то уже нечего и некому…

За школьным забором у дороги группами собирались мальчишки и девчонки, которым было по пути домой. Бурно обсуждались события дня, интересные происшествия. Для нас, первоклашек, пока еще представляли интерес и учителя.

– Моя учихала очень строгая, совсем строгая, – сетовал Витька Смирнов.

– Это Марья-то Григорьевна? – удивился Витька Шалгин. – Нисколько она не строгая. Я-то знаю, мы соседи. Тебе бы мою! У-у какая, не шелохнуться!

– А у меня добрая. Екатерина Ивановна, – похвастался я.

– «Толстуха», что ли? – спросил Женька Жильцов из военных домов.

С начала занятий прошло всего несколько недель, но мы уже знали или сами придумали прозвище каждого учителя. «Молекулой» прозвали грузную физичку, «Кощеем Бессмертным» – лысоватого учителя рисования, «Запорожцем» – медлительного, упитанного преподавателя автодела… Екатерина Ивановна имела даже два прозвища: «Толстуха» и «Колобок». Потому что, расхаживая по классу, она как бы медленно перекатывалась с ноги на ногу… Может, нашу фантазию пробуждала потребность украсить школьные будни? Мы проводили таким образом учебный день отчасти словно бы в какой-то сказке, героев которой сами придумали.

…Болтая и смеясь, мы шли домой. Конечно же, мы не шли, как все, по асфальтированной дороге. Как все – это не для нас. Наперерез, наискосок, через пыльное поле, через заросший бурьяном огород!

Мы не думали, зачем и почему. Нас тянуло к играм, а главное в любой игре – преодоление. Каждый из нас считал: ему по силам все. Нет никаких преград. И совершенно неважно, что об этом знали только мы сами.

Вот идет Витька Смирнов, будущий летчик-испытатель. В голове у него – чистое небо, быстрый самолет и высота, самая большая… А Саша – будущий строитель. Он так и говорил: «Буду строить дома до самых облаков». Мы сомневались: «Так нет же таких высоких кранов». А Сашка только усмехался: «Мне вообще краны не нужны. Для чего вертолеты?»

А я мечтал быть археологом, а заодно и палеонтологом, и где-то в Африке выкопать скелет самого большого динозавра.

Много месяцев я с моими коллегами буду рыться в песках Сахары, по косточкам выкапывая это чудовище. Я стану черным, как папуас… Я соберу динозавра и привезу его в Чирчик. И проеду по главным улицам города под звон фанфар на огромной машине. На пьедестале будет возвышаться мой динозавр, а рядом – я… Городские власти решат: динозавр останется в городе навсегда. Установят его, конечно же, возле моего дома, на игровой площадке… Вот будут завидовать мальчишки из других домов!

Один за другим доходили до дома и прощались с нами мальчишки. Дошли и мы с Колькой.

– Выходи к пяти, – напомнил он уже в подъезде. Я мотнул головой.

* * *

Стройку дома номер четырнадцать будто специально для нас затеяли: в любой момент можно увидеть что-нибудь поразительно интересное. Вот подъезжает самосвал, нагруженный железобетонными плитами. И тут же по рельсовой дорожке к нему подкатывает кран. Мощной рукой подхватив из кузова плиту, он играючи перебрасывает ее на строящийся этаж. А там уже ждут, там уже готовы. Закинув вверх головы, мы глядим, как плита будто сама собой, будто без всяких усилий стоящих наверху людей (их движения кажутся такими легкими) становится на свое место.

Витька Смирнов с завистью следит за оператором, манипулирующим стрелой крана.

– Эх-х, – вздыхает он, – я бы на его месте сразу весь самосвал наверх закинул!

– Ты чо, кран не выдержит, перевернется!

Разгорается спор, каждый отстаивает свое мнение, потому что любой из нас мечтает стать оператором, испробовать силу этой машины. Конечно, хочется сделать это немедленно, – но на худой конец мы планируем, закончив восьмой класс, поступить в известную нам спецшколу, где дают такую профессию. А пока каждый воображает себя хозяином крана, трогает и передвигает все эти прекрасные рычаги, кнопки, лампочки. Двинул рычаг – и стрела повернулась, нажал педаль – и великан мягко покатил по рельсам, тронул кнопку – и подхвачен груз. А ты сидишь в башне и наслаждаешься своим всемогуществом. Ты один в высоте, вокруг только птицы и синее небо. Внизу копошатся люди в касках, снуют взад-вперед, как муравьи в поисках пищи. Вот окружили ползущую гусеницу – самосвал. Облепили со всех сторон, ждут. Кого ждут? Тебя! Ты подплываешь на своем громадном кране – и набрасываешься на эту гусеницу…

– Упадет!… Не-е, не упадет! – Это мы, замирая от страха и восторга, следим за бригадой, работающей на самом верху, за строителем, который уселся покурить на краю стены. Он сидит, покачивая ногами, и, уставившись куда-то на горизонт, дымит сигаретой. Что он видит оттуда? Неужели ему не страшно?

Трудно сказать, что интереснее – наблюдать за бурной дневной жизнью стройки или пробираться на строительную площадку после пяти, когда кончается рабочая смена.

Строителям только кажется, что без них стройка отдыхает. На самом же деле с пяти часов и до позднего вечера она живет таинственной ночной жизнью. Мальчишки со всей округи как тараканы сбегаются на строительную площадку. Темно, сторожей и сторожевых собак нет, мы становимся здесь полновластными хозяевами.

Площадка засыпана галькой. Эта галька заменяет нам гранаты, смола – маскировочную краску, горки песка превращаются в укрытия, кабина крана – в смотровую башню. Надо ли объяснять, что именно здесь и происходят настоящие «войнушки»! Впрочем, порой мы придумывали и другие игры или просто бродили, наслаждаясь тем, что тайно владеем этим замечательным местом.

Позже вечером, когда становилось совсем темно, сюда часто приходили и старшеклассники. Мы слышали их голоса, видели, то там, то здесь мерцающие огоньки сигарет.

…В этот вечер наша компания толпилась у больших глыб смолы. Солнце размягчило их за день, и мы торопились отодрать куски побольше для жвачки. Особых рецептов ее приготовления у нас не было, смолу просто жевали, и через какое-то время она размягчалась во рту, становилась эластичнее. Правда, некоторые знатоки и гурманы прибавляли к смоле парафин – такая жвачка, бесспорно, была и мягче и приятнее на вкус… Все усердно работали челюстями, глыбы смолы походили уже на каких-то допотопных, громадных ежей.

Послышались чьи-то голоса. К нам приближались два рослых пацана.

– Эй, Сипа, это ты, что ли, с малышней? Ну, ты даешь! – проорал один из них.

Сипа – пятиклассник Сергей Черемисин из нашего дома – смутился. Он, действительно, наслаждался жвачкой в нашем обществе. Теперь он уже стыдился такой компании. Но Олег – один из подошедших парней – проявил великодушие. «Пошли с нами!» – сказал он, взмахнув зажатой в руке бутылкой… Мыслимое ли дело отказываться от такого приглашения? Да тут еще Сергей поручился за нас: «Не продадут». И мы поплелись за взрослыми ребятами…

У края стройплощадки была выкопана довольно глубокая яма. Отличное убежище для пяти-шести человек.

– Тащите фанеру, – приказал нам Олег. И мы наперегонки бросились разыскивать куски фанеры побольше и почище.

– Хорошо, – одобрил нас новый вожак. – Теперь накрывайте яму… Молодцы! А теперь – в землянку… Стоп, стоп… Один лишний… – Олег обвел нас глазами и кивком подозвал меня. – Ты будешь пока на страже. Потом заменим…

Я и рта не успел раскрыть (да и не посмел бы), а Олег уже протягивал мне какую-то деревяшку:

– Вот твой автомат. Будь зорок…

И вся компания нырнула в землянку.

А я принялся расхаживать вокруг, со всей серьезностью охраняя землянку от внезапного нападения.

Время шло. Уже солнце багровым шаром покатилось за дальние холмы и почти исчезло. Уже начали расплываться в полумгле силуэты деревьев… Стало холодать. А оттуда, из землянки, доносился до меня смех. Там веселились, там что-то вкусное ели, там было тепло.

Наконец я решился. Наклонившись к отверстию, я прокричал:

– Эй, уже долго! Пора на замену!

– Карауль! Ты на посту! – услышал я голос Олега. А потом его же голос сказал потише, верно, приятелю, сидевшему рядом: – На что еще еврей годен? Только в сторожа!

И оттуда, снизу, донесся смех. Это был какой-то тошнотворно противный, отвратительный смех. Он был так далеко и в то же время так близко. Он звенел в моих ушах, все усиливаясь, усиливаясь, усиливаясь. Вот он стал до боли раздирать мои барабанные перепонки. И все время в этом смехе мне слышалось: «Еврей… Еврей… Еврей…»

Мне было только шесть, но я знал, что это такое. Я слышал слово «еврей» в разговорах взрослых. Слышал о неприязни к евреям в нашей стране, «дружной и сплоченной». Но это были разговоры о чем-то отвлеченном, о том, что было где-то там, вне меня и моей жизни, о том, что меня не касалось, не причиняло ни вреда, ни боли.

До сегодняшнего дня. До этой вот минуты. До этой вот землянки.

Бешено заколотилось сердце. Закололо в груди. Я швырнул свою деревяшку-автомат и бросился прочь.

А смех мчался за мной…


Глава 16. Собакоеды


Я возвращался из школы веселый, подпрыгивая и напевая. Громко, чтобы прохожие слышали меня. Пусть догадываются, какая у меня радость! Сегодня я получил первую отметку и, представьте себе, пятерку! По поведению. Быть отличником вовсе не трудно, размышлял я. Веди себя прилично – и все тут.

Моя радость была небескорыстна. Отец обещал: летом я поеду в Кисловодск, если окончу первый класс хотя бы «хорошистом». Тогда это слово было в ходу, так говорили и ученики, и учителя, и родители. Я, конечно, мечтал об этой поездке. И вот теперь первый шаг был сделан. В мыслях своих я уже совершил некий прыжок – Кисловодск, казалось мне, уже обеспечен. В самом деле, до лета оставалось каких-то два… три… восемь месяцев – и я там! Я уже видел перед собой горы, лагерь среди них, озеро, лодки и прочие прелести.

Перенесясь в Кисловодск, я и не заметил, как очутился возле дома. У подъезда было полно мальчишек. Сидя на корточках, они окружили Леду, нашу дворовую собаку. Рыжая, похожая на колли дворняжка была общая любимица. Ее умные глаза всегда сияли, днем – как два солнечных шарика, ночью – как мерцающие звезды. Лохматый приподнятый хвост вилял из стороны в сторону. Леда была очень дружелюбна, ей нравилось наше общество. Как и нам – ее… Мы не скупились на ласки. Гладили ее мордочку, целовали в холодный черный нос. Приходилось, правда, с опаской поглядывать по сторонам: не увидели бы родители. Нам постоянно твердили, что целовать дворовую собаку, гладить, даже просто играть с Ледой – негигиенично. Спорить со старшими бессмысленно, надо просто делать вид, что ты кое о чем забыл. К тому же, наши родители были нелогичны: многие из них очень любили Леду, кормили ее и все такое…

Недавно наши отношения с Ледой стали еще теснее: она ощенилась. Не в первый раз. Леда рожала почти каждый год. Но для пацанов это всегда становилось событием. Произошло оно в подвале, там и оставались щенки. Леда редко отлучалась от своего потомства, но кое-кто из ребят навещал собачье семейство. То ходили полюбоваться щенками, то вспоминали, что надо покормить Леду… Впрочем, на это отваживались ребята постарше и то немногие: в подвале было страшновато. Сегодня Леда сама вышла к подъезду – но не оттого, что соскучилась без нас. Под ее похудевшим животом болтались пустые соски. Ей нужно было подкрепиться, чтобы накормить щенят. Леде теперь то и дело хотелось есть. Но, в отличие от других собак, она не бродила в поисках еды среди мусорных баков. Отбросами Леда брезговала. Она была дворовая собака, так сказать, член общества – и помнила об этом. Она понимала, что состоит на довольствии дома № 15…

При каждом доме имелась своя собака. Но наша была лучше всех. Мы гордились тем, что Леда всегда вычесана, без колючек в хвосте, с лоснящейся шерстью. Она и ходила по особому, не как другие дворняжки – бочком, торопливой рысью, с опаской оглядываясь по сторонам, поджав хвост. Нет, Леда была светской дамой, она никогда не торопилась, шла прямо и смело. Иногда позволяла себе пройтись вразвалочку, повиливая задом… Если бы кобели могли свистеть, то при виде кокетливой красавицы они непременно присвистнули бы: «Ох и хороша!»

Да, Леда была хороша… Наверно, поэтому и щенилась каждый год.

…Мы с удовольствием смотрели, как Леда глотает кусочки колбасы, и вдруг услышали пронзительный вопль: «Собакоеды!»

С этим воплем подскочил к подъезду взлохмаченный и красный Витька Смирнов – он жил в соседнем доме, – и помчался дальше. Видимо, оповещать своих. Действительно, не прошло и минуты, как из-за угла выехал небольшой грузовик. Отвратительный грузовик, мы его ненавидели и боялись, как и тех, кто в нем находился. Это и были «собакоеды» – команда, которая вылавливала бездомных собак, а именно такой считалась наша Леда… Коммунальные дома не имели права держать дворовых собак. Жильцы не могли даже протестовать против этих разбойничьих облав. Вот в чем была беда. И единственными защитниками животных оставались мы, мальчишки.

Живодеров, которые сидели в грузовике, мы знали очень хорошо, они частенько сюда наведывались. «Партизанская война» с ними велась из года в год.

За рулем сидел парень с безразличным тупым выражением на круглой физиономии. Он был невысок и неуклюже передвигался на растопыренных ногах – вот-вот споткнется на ровном месте и шлепнется. Его напарник, небритый, заросший щетиной и с вечной жеваной сигаретой во рту мужик, почему-то всегда носил сапоги.

Мы не раз со злобой наблюдали, как действуют «собакоеды». Углядев очередную жертву, они выскакивали из машины и пытались накинуть на шею собаке что-то вроде лассо, сделанного из толстой, скрученной жгутом, проволоки. Петля поблескивала смертью. Особенно страшно поблескивала, попав на шею собаке…

Вряд ли кого из жителей дома радовало это зрелище. Разве что были среди них тайные садисты. «Собакоедов» ругали, даже пытались воздействовать на их совесть.

– Чему детей-то учите? Животных убивать? – горестно вопрошал кто-нибудь со своей веранды.

– Мылом, небось, моешься! – отвечал обычно небритый.

– А что будешь говорить, когда она сына твоего тяпнет? – вопрошал тупомордый.

Говорили, что из собак варят мыло… Мальчишки считали, что это нелепость. Неужели нельзя придумать какой-нибудь другой способ? Ведь вон сколько всего напридумано! Небось и мыло теперь делают из какой-нибудь химии. А если правда, что из собак, тогда мыло и в руки-то брать противно! Моешь руки и думаешь: это наша Леда пенится…

Кроме того, у нас, у детей, было серьезное подозрение, вернее даже уверенность: собачники отлавливают животных, чтобы полакомиться мясом… Потому-то мы и звали их «собакоедами»!

– А что? Очень даже просто, – обсуждали мы причины этого «собакоедства». – Мяса на базаре часто нет, вот они и ловят бедных собак. Обдерут шкуру, нарубят мясо на куски… И сами наедятся, и на базар отнесут. Поди, отличи от бараньего!

Подогреваемая такими соображениями, наша ненависть к «собакоедам» становилась беспредельной. В отличие от взрослых, все мы, а особенно те, кто был постарше, не ограничивались перебранкой с врагами, а придумывали разнообразные способы защиты и изощренные планы мести. Пока собачники охотились, мальчишки прокалывали шины грузовика или вставляли спички в зажигание. Однажды удалось даже открыть кузов и выпустить на волю чуть ли не дюжину собак. А потом, укрывшись в подъездах, мы корчились от смеха, глядя, как бесятся «собакоеды».

Но, конечно, первой задачей при их появлении была оборона. Планы ее разрабатывались загодя и были хорошо продуманы. Сегодняшняя тактика была ясна: скрыться в подвале, в том самом, где Леда выкармливала щенков.

Отступали мы, как спартанцы, выстроившись клином, прикрываясь портфелями, и с Ледой посередке. Благополучно добрались до третьего подъезда, где был один из входов в подвал. Забираться сюда с Ледой было не так страшно, как самим. Но все-таки… Многие из нас, включая меня, боялись подвала. Это темное помещение тянулось под домом во всю его длину и освещалось лишь небольшими окошками-проемами в задней стене. К тому же потолок был низок, идти приходилось пригнувшись.

Мрак и заброшенность делали подвал отличным убежищем для разного сброда. Кто только там иногда не ночевал, а порой и не жил! То какой-нибудь запойный пьяница – до отрезвления, то бездомный бродяга – на месяц-другой, пока не выгонят. Да ладно, если б только это. Старшеклассники туманно поговаривали о какой-то нечистой силе, о привидениях…

– Стою я там как-то, – рассказывал Сипа, – покуриваю, значит. Вдруг оглядываюсь, а «оно» на меня смотрит, глаза горят. И мычит, будто поранено… Как я убежал, не знаю!

– Бухой бездомник! – смеялись его друзья. – Просил опохмелиться, а ты со страху не понял. Ну, даешь!

Смеяться-то смеялись, но мороз продирал по коже.

* * *

Леда бежала впереди, а мы шли гуськом и все оглядывались, хотя стояла кромешная тьма. Особенно страшно было последнему. Фонарей не припасли – большой промах, – а в подвале и при фонарях трудно идти не споткнувшись.

Чего здесь только не было: и обломки труб, и куски цемента, и бутылки, и всяческий мусор, не говоря уж о засохших человеческих экскрементах. Но мы шли, и шли, и шли. Искрящиеся глаза Леды указывали нам путь. Она-то хорошо знала дорогу.

Щенята, все семь, лежали на тряпках у одного из проемов. Здесь можно было их разглядеть. Малюсенькие, они, повизгивая, тыкались друг в друга мокрыми носиками. Ну и обрадовалась эта компания, почуя мать! Отчаянно толкаясь, все поползли к ее брюху. Ползти-то было недалеко: Леда, как дошла, обнюхав для порядка щенков, тут же улеглась на бок.

Мы притихли… Слышно было только попискивание и чмоканье.

Вдруг чуть поодаль у стены вспыхнула спичка. Кто-то вскрикнул. Но перепугаться как следует мы не успели: пламя осветило лицо Олега.

– От кого сбежали, пацаны? – спросил он.

– От собачников! – И мы наперебой принялись рассказывать о недавнем сражении.

Леда, была участницей разговора: она крутилась у ног Олега, повизгивала, виляла хвостом. Леда любила Олега. Не раз он, защищая ее, лез в драку. Собаки распознают друзей лучше, чем некоторые люди.

– Давно их будку спалить надо было, – дослушав наш рассказ о «собакоедах», пробурчал Олег.

Идею бурно поддержали. Но «будку» палить не пришлось.

Прощаясь в этот вечер с Ледой и щенятами, мы и представить себе не могли, что видим нашу собаку в последний раз. Но случилось именно так.

На другой день Леда исчезла. Как это произошло, что случилось – никто не видел. И собачники вроде больше не приезжали.

Мы обегали все дворы по соседству, мы расспрашивали всех – и детей и взрослых, но Леда никому не попадалась на глаза.

Двоих ее щенят удалось отдать добрым людям, пятерых пришлось утопить. Не нам, конечно, пришлось, а взрослым.

Другой дворняжки мы так и не завели. Как-то не получилось. Да и Леде мы не хотели изменять: все надеялись, что вернется.


Глава 17. Глоток жизни


Грохотали и лязгали гусеницы танков, гулко бухали выстрелы, дымились стволы пушек. На полигоне танкового училища шло очередное ученье. Стоя на крыше нашего дома, мы с волнением, восторгом, завистью наблюдали «бой»…

Ну и повезло нам с жильем! Уж так повезло, что мальчишки всего города могли позавидовать. За нашим домом начинался огромный пустырь. Простираясь на несколько километров, он уходил к холмам. На краю пустыря находилось танковое училище, а неподалеку от него полигон, на котором и проводились сейчас танковые ученья… Ну? Теперь понятно, почему нам повезло? Ведь с крыши нашего дома мы, как с трибуны стадиона, могли наблюдать это замечательное зрелище, которое было для нас слаще любого кинофильма о войне. Да разве мы способны были просто наблюдать? Мы ведь не на крыше находились, а на холме, с которого, как представители Генштаба, руководили боем!

– Ку-уда? Куда прешь? Наперерез давай, наперерез! – отчаянно орет Витька Смирнов, пристально всматриваясь вдаль через бинокль, который ему заменяют пальцы, сомкнутые в кольцо.

До нас доносятся приглушенные автоматные выстрелы… Потом одиночные из пистолетов…

– Калашников… Трассировка пошла… – Это Колька Куликов, сидя с закрытыми глазами, объясняет происходящее. О, он большой знаток! Обхватив колени, напрягая слух до рези в ушах, Колька покачивается в ритм стрельбе и кажется, что он сидит где-то в концертном зале, наслаждаясь классической музыкой… – Три… Четыре… Пять… – Подсчитывает он. – Сейчас закончат…

Прозвучал шестой выстрел из нагана. Наступила недолгая тишина. И на полигоне, и у нас на крыше. Но в нашем воображении события продолжались. Вот лежит офицер в траншее. Он ранен, он ведет неравный бой. Патроны в пистолете кончились. Сейчас его окружат – и…

– Конец, – выдохнул Колька. Он уже не раскачивается, глаза у него страдающие. – Конец, убит!

И все же мы к чему-то прислушиваемся, ждем… А вдруг… Так и есть! «Пых-пых-пых!» – звучат вдали одиночные выстрелы.

– Нет, не убит! – с торжеством говорит Витька. – Обойму сменял просто. Вечно ты, Колька…

Да, конечно, мы – представители Генштаба на холме. Но как нам хотелось быть сейчас там, на поле! Сидеть за рычагами боевой машины и мчаться вперед, преследуя врага! Вперед, только вперед!

Сладостные мечты…

* * *

Стать военным мечтали многие мальчишки в городе. В Чирчике они составляли касту, с нашей точки зрения высокую, были полны достоинств как внутренних, так и внешних. Они умели щегольнуть выправкой. Бывало, идет офицер в безукоризненно отглаженном кителе, сверкают звездочки на погонах, прямые плечи, грудь колесом, пружинисто и ритмично шагают ноги – будто он марш в строю отбивает… Знает, знает, конечно, что блестящие детские (а, может, и девичьи) глаза с восторгом следят за ним. Но взгляд у него строгий, устремленный вдаль. Никого решительно не замечает! Кроме, конечно, старшего по званию, которому четко и красиво отдает честь…

Неплохо было и дружить с сыном военного. Ведь у такого мальчика жизнь была куда интереснее нашей! Папа нет-нет да и берет его с собой в училище, и он может там подходить к танкам, трогать их. Или даже подержать в руках автомат!

Ученье подошло к концу. Танки один за другим, развернув башни в сторону холмов, возвращались на свои стоянки. Собрались расходиться и мы.

Крыша нашего дома – плоская, с небольшим скатом. У крыши ни перил, ни бортиков, подходить к самому краю решались немногие храбрецы. Они умели свесить кабель телевизора или сбить опасные для прохожих сосульки. А у меня при одной мысли об этом начинали дрожать коленки.

Мы собирались уже спускаться с крыши, как из дверки входной башенки вышли двое Опариных: Вовка – мой ровесник, и второй постарше – Гена. Их отец был военным, и старший Опарин уже решил, что после школы пойдет в военное училище.

– Вы тут зачем? – спросил он удивленно и даже сердито. – А ну, брысь вниз!

– А листья уже подсохли, подсохли! – крикнул Женька Андреев и первым юркнул в дверь…

Для нас крыша была наблюдательным пунктом. Для старших ребят она служила как бы производственной площадкой: здесь на нитках, подвешенных к антеннам, сушились аккуратно свернутые из листьев вишневых деревьев самодельные сигареты. Нередко в укромном уголке сушилась и конопля, тайком выращенная где-нибудь за гаражом. Неужели же Генка думал, что мы, младшие, об этом не знаем? И почему они, старшие, пропускают ученья – такие увлекательные зрелища? Мы долго обсуждали это, прежде чем разошлись по квартирам.

Отец, хрипло дыша, сидел на кровати. На него опять навалился тяжелый приступ астмы. Он ослабел до того, что даже не мог покинуть «бетонный гроб» – так он называл квартиру, – чтобы посидеть на скамеечке у подъезда. Чуть слышным голосом он подозвал меня.

– Помнишь, где больница? Сходи за кислородом… – и протянул мне брезентовую кислородную подушку с дыхательным шлангом. – Я звонил… Доктор тебя ждет.

До больницы можно было доехать на автобусе, но я решил, что пешком быстрее. По пути с досадой вспомнил, что вход на больничную территорию находится на самом дальнем ее конце. Словом, путешествовал я не менее получаса. Но, наконец, добрался и, разыскав дежурного врача, молча протянул ему подушку. Врач глядел на меня поверх очков в великом удивлении.

– Ты чей? – спросил он. – Откуда у тебя эта подушка?

– Папа дал, чтобы вы наполнили…

– Какой еще папа?

– С поселка Юбилейного, – ответил я, уже испуганно.

Ведь отец сказал мне: «Доктор тебя ждет». А этот не ждет нисколько. Вдруг это совсем не тот врач и он не сменит подушку?

– Так это твой отец звонил час назад? – догадался, наконец, доктор. – Да, он сказал – придет сын… А я подумал – взрослый сын… Сколько же тебе, сынок, лет?

– Шесть, – ответил я, не подозревая, что мы почти повторяем диалог из поэмы Некрасова.

Доктор помолчал, покашлял.

– Мамка, наверно, на работе, да? А папа… У меня, понимаешь, сейчас машины нет… Сестра, – вдруг закричал он, – наполните поскорее! Но не до конца…

Зашипел в трубке кислород. Доктор присел на корточки и передал мне подушку.

– Держи… Ты же не куришь, правда? – он потрепал меня по макушке. – Неси осторожнее! Помни – это папке твоему глоток жизни.

Я схватил подушку и изо всех сил помчался домой.

Глава 18. Чубчики


Класс обсуждал ужасную новость. Ренат Хабиев искалечил руку. Три пальца оторваны, два оставшихся изуродованы…

Вчера, после занятий, Ренат и несколько старшеклассников пробрались на полигон. Незачем объяснять, что собирали они гильзы от патронов. Ренату повезло: ему попался боевой, неразорвавшийся патрон. Очень ценная находка: из патрона можно было извлечь капсулу, а капсула – это… Ну, сами понимаете! Вернувшись, Ренат тотчас занялся делом. Не в доме, конечно, а во дворе.

– Он как раз капсулу от гильзы отсоединял циркулем, – рассказывал взволнованным слушателям Женька Жильцов. – И тут как рванет… Прямо в руке!

Рослый Женька постоянно ошивался возле пятиклассников и всегда знал новости.

Ребята долго молчали. Видимо, почти каждый представил себе, какую ужасную боль испытал Ренат. На многих лицах даже появилась гримаса страдания. Тимур Тимиршаев уставился на свою раскрытую ладонь, морщась поджал три пальца…

– Хоть левая, и то хорошо, – прервал молчание Сергей Булгаков.

Он был в одной компании с Жильцовым. В школе они особыми успехами не отличались, разве что надо было поколотить кого-то или «предупредить»… А Ренат – он озорником не был и в эту компанию попал невзначай. Ренат был из бедной и многодетной узбекской семьи, проживавшей не в новостройке, а в поселке, в глинобитном домике. В школе тихо сидел на последней парте и не принадлежал к числу тех, кто поднимает руку, желая блеснуть знаниями у доски.

В класс вошла Екатерина Ивановна. Мы разбежались по местам.

Поставив портфель у стола, учительница долго расхаживала по классу. Расхаживала молча, не глядя на нас. На ее лице, круглом и добродушном, не было обычной улыбки, а было такое грустное выражение, что всем нам стало совсем уж не по себе.

– Ну что же, первый «б», – вымолвила она, остановившись, – ну что же, отличились, наконец? Кто вчера был с Ренатом на полигоне?

Класс, разумеется, молчал. Если кто-то и был на полигоне, что он за дурак сообщать об этом? А если кто знал, с кем ходил Ренат, друзей выдавать нельзя, это железно!

Напрасно Екатерина Ивановна пристально и строго поглядывала на Жильцова, Булгакова, Гаага. Они, как и все, молчали.

– Как же таких шалунов приняли в октябряты? – укорила нас Екатерина Ивановна.

Действительно, мы уже недели две ходили с октябрятскими звездочками на груди и очень этим гордились. Но разве же запрещено в октябрятских правилах играть в «войнушку» и припасать патроны для боевых действий? Несчастье, произошедшее с Ренатом, конечно же, испугало всех. Но в то же время он казался теперь героем, пострадавшим на войне.

Нет, упреки Екатерины Ивановны не пробудили раскаяния. Класс молчал…

Поругав нас еще немного, Екатерина Ивановна сообщила, наконец, нечто стоящее:

– Завтра после занятий пойдем в больницу к Ренату. Кто сможет?

Руки поднялись, словно лес. И класс сразу загудел, немоты как не бывало…

Домой мы, как всегда, шли гурьбой. Фамилия Хабиева не сходила с уст. О да, его, конечно, жалели. Но в сторону полигона мы поглядывали вовсе не с чувством страха. Полигон стал еще более «боевым». И желанным.

Вот мы дошли до четырнадцатого дома, до бывшей стройки то есть. Она уже завершилась. А как нам не хватало строительной площадки! Будто отняли что-то, что составляло главную прелесть жизни. Сколько было здесь приключений! А новый дом… Ну, что дом? Он выглядел, как огромный свеженький плакат: в белых рамах сверкают отмытые стекла, блестят свежевыкрашенные темно-красные двери подъездов. На лестницах вкусно пахнет побелкой. По ступеням топают, втаскивая багаж, радостные новоселы.

Если нас что и привлекало в новом доме, так это возможность новых знакомств, приобретения новых друзей. А еще – новая парикмахерская, открытая в торце здания.

Сюда-то мы и заглянули сегодня. Колька вспомнил, что завуч сделал ему строгое замечание: оброс, мол, вид у тебя неряшливый. Мы с Эдемом решили пойти за компанию.

Просторная, светлая парикмахерская – она занимала угол здания – была обставлена скромно: всего два кресла и три стула для ожидающих. На тумбочке жужжал вентилятор с резиновыми лопастями, по радио звучала негромкая музыка. Оба кресла были заняты клиентами. Мы уселись на стулья и сразу же превратились в зрителей, приглашенных на интереснейший спектакль. Актеры, то есть парикмахеры, были, как врачи, в белых халатах. Тот, что постарше – он несомненно играл главную роль – ловко орудовал то машинкой, то ножницами. Руки его так и мелькали: вверх, вниз, вправо, влево… Возле кресла он крутился, как фигурист на катке. Толстый живот не позволял ему плотно придвигаться к креслу, он работал, смешно вытянув руки. Может быть, поэтому казалось, что мастер стрижет наощупь, не глядя. Вот-вот срежет клиенту ухо, думал я. Срежет и даже не заметит! Засыплет пудрой. А потом второе отрежет и тоже запудрит. И отпустит клиента. А тот встанет с кресла – и тоже ничего не заметит! Ведь симметрия не нарушилась… Он даже не поймет, что уже оглох (я думал, что именно так происходит, когда отрезают уши), а только мотнет головой – спасибо, мол, хорошо постриг, ничего не торчит… И уйдет…

Второй артист – парикмахер, то есть, – был молодой и не такой шустрый. Видно, еще новичок. Он не торопился и, несколько раз щелкнув ножницами, отступал на пару шагов, внимательно разглядывая голову клиента.

Главный мастер окончил первым. Кресло освободилось. Мастер поглядел на нас и сделал приглашающий жест: прошу, мол… Мы переглянулись. Почему-то стало страшно. Мы вцепились руками в стулья. Будто нам не в кресло к парикмахеру садиться, а ложиться на операционный стол. А доктор, то есть, парикмахер, застыл в ожидающей позе: «Ну-с, кто первый решится?»

Первым оказался я, нисколько того не желая. Просто я сидел посередке, а Колька и Эдэм совершенно неожиданно и коварно столкнули меня со стула… И это – друзья! Но делать нечего, я шагнул вперед, уселся в кресло. И пока парикмахер обматывал меня белой простыней, я мрачно представлял себе, как по ней потечет кровь. А из зеркала на меня глядел испуганный, но довольно симпатичный мальчишка с аккуратной прической, вовсе не обросший. В глазах его была мольба: «Не надо, это ошибка, не того посадили!»

– Как вас постричь, молодой человек? – со снисходительной вежливостью спросил мастер. – Наверно, под «чубчик»?

Я молча кивнул головой. Выбор был ограничен: «чубчик», «полубокс» или «молодежная». До последней стрижки я еще не дорос. «Полубокс» не любил: на моей голове он выглядел, как меховая шапочка на преждевременно облысевшем ребенке. Оставался только «чубчик»…

Застучали ножницы, зажужжала машинка, а я все больше сжимался и ежился, чувствуя, как толстый живот парикмахера трется о мои руки. Скорее бы он закончил! Хватит! Вот уже и знаменитый чубчик спустился мне на лоб… Да, кажется, все. Парикмахер взглянул в зеркало, повертел мою голову… Уф, сейчас отпустит! Но нет – он снова схватил машинку и принялся оголять мой затылок. «В-в-жж, в-вжж!» – машинка рычала как автомобиль, когда он поднимается в гору. Мне казалось, я сейчас оглохну! А Профессор Парикмахерских Дел продолжал пытать меня. Он так свирепо вдавливал машинку в мой затылок, будто стремился пробурить его. Может, уже и пробурил? А теперь – скребет. Как лопатой по асфальту.

Я покрылся испариной, щеки пылали, уши горели. В зеркале я увидел друзей за своей спиной – они тряслись от беззвучного хохота, вцепившись в сидения стульев.

И вдруг – тишина. Я вздохнул, глубоко и счастливо. Все. И тут же дернулся, как под током, от нестерпимого жжения: мастер щедро протер одеколоном мой оголенный, ободранный затылок…

Я встал, обалдело потряс головой. В зеркале передо мной качнулся вправо-влево биллиардный шар – правда, был на нем приклеен зачем-то чубчик и еще маленький, как островок в океане, клочок волос на макушке. Но уши были целы – они теперь стали значительно заметнее, тем более, что все еще горели.

– Нравится? – приятно улыбаясь, спросил пузатый мастер. Я мотнул головой. Скажешь, что нет – еще потащит обратно в кресло. Уж лучше я отдохну, посижу спокойно, полюбуюсь спектаклем. Ведь настала очередь моих друзей!

После молчаливой борьбы – Колька подталкивал Эдэма, Эдэм – Кольку – кресло мастера пришлось все же занять Кольке. А Эдэм рванул к новичку, который как раз освободился.

– Полубокс, пожалуйста, – попросил Коля. Ему уже было совсем не смешно, он вспоминал мои муки.

– Полубокс не пойдет, – ответил мастер. – У тебя же был чубчик раньше…

Колька растерялся и, как всегда в таких случаях, скосив губы влево вниз начал бубнить что-то непонятное.

– Что? Чубчик? – С готовностью отозвался пузатый. – Вот и хорошо! – И тут же защелкали ножницы, Колька даже ахнуть не успел.

Теперь мне было весело. Теперь и меня распирало от смеха. Вот вцепилась в Колькин затылок машинка-истребитель. Как голодная собака, вгрызалась в его светлые волосы, прокладывая себе широкую дорогу… Ага, а теперь скребет, как лопата! Я со злорадством глядел то на Колькин затылок, то в зеркало, где отражалось его красное, как помидор, лицо. Время от времени поглядывал я и на Эдэма, дела которого обстояли нисколько не лучше: чубчик уже вырисовывался на его лбу.

…К своему дому шли три пацана. Шли, почесывая бритые затылки. Шли молча, но думая об одном: как сегодня вечером во дворе, а завтра утром в школе будут веселиться мальчишки, придумывая им клички, бесконечно повторяя слово «чубчик» и отбивая на их головах традиционные «почины». Что будет еще – кто же знает?

Но одно они знали твердо: что в эту новую парикмахерскую больше никогда не пойдут.


Глава 19. Наш дом злословит, смеётся, плачет…


Скамейка возле нашего подъезда была как бы залом постоянно действующей сессии суда, где обсуждение любой сплетни превращалось в многочасовой судебный процесс.

Но сегодня, подойдя к подъезду, я заметил кое-что непривычное: взрослых было больше, чем обычно, никто не сидел на скамейке, все стояли. И шептались. И лица у всех были очень печальные. Из подъезда вынырнул Сашка Куликов.

– Ты чо-о? – протянул он, увидев, что я с удивлением разглядываю сборище. – Ты не слыхал? Ильяс утонул!

Ильяс… Да я же только сегодня… Нет, не сегодня. Сегодня я его не видел в школе… И во дворе – тоже.

Ильяс жил в нашем подъезде на четвертом этаже. Учился уже в пятом классе. Мы, пацаны, очень уважали его – и не потому, что он был старше. Все мальчишки уважали невысокого узкоглазого Ильяса. Мало кто мог соперничать с ним, когда во дворе играли в футбол – он был ловким, быстрым, вертлявым. Но своими победами не хвастался. Вообще никогда ничем не хвастался. И был очень справедливым. За это его особенно любили. Сколько раз он прекращал споры и даже драки, к тому же еще и мирил ребят, чтобы они не расходились, затаив зло или обиду…

Ильяс… Как же это случилось?

Сашка слышал, будто Ильяс гулял с другом Петей возле канала, поскользнулся, упал на цементный борт и, наверно, сознание потерял: упал с борта в воду и не вынырнул. Не выплыл…

Мы подошли послушать, о чем говорят взрослые.

Несчастье случилось вчера днем, в воскресенье. Родители Ильяса забеспокоились лишь поздно вечером: сына все не было и не было. А дружок его – бывают же такие жалкие трусы – испугался, ничего никому не рассказал. И только когда родители Ильяса позвонили, стали расспрашивать, тут уж он не выдержал. Признался. Надеялся, мол, что Ильяс пошутил: выплыл ниже по течению и убежал домой, а узнавать боялся… Мы с Сашкой возмущались: ну и трус, нет, просто подлец! Сам Ильяс ни за что бы так не поступил!

Мы долго обсуждали это трагическое событие.

В большом доме то и дело случается что-нибудь, что привлекает всеобщее внимание. Наш подъезд так же, как и весь дом, как и весь микрорайон, а по-узбекски – махалля, жил от события к событию. Количество людей, вовлеченных в водоворот случившегося, зависело лишь от одного: от масштаба происшедшего.

Очередные загулы и выходки пьяниц были событием, так сказать, локальным, подъездным. Пьяниц было так много, вели они себя, за редким исключением, так предсказуемо и однообразно, что это особого интереса не возбуждало. Уж кто-кто, а пьяный непременно попадался вам на глаза каждый день – в автобусе, в кинотеатре, на скамейке возле подъезда, под скамейкой, в сухом арыке, где, вероятно, было особенно уютно отсыпаться…

– Васильич опять налакался, – оповещала одна соседка другую. – Бедную Веронику так отдубасил…

– Дуреха! Давно пора милицию вызвать. Он уж с каких пор в вытрезвилке не бывал…

Собственно, больше говорить было не о чем: все это обсуждалось не один раз.

Событиями похлеще, привлекавшими внимание всего дома, были скандалы или драки. Происходили они не так уж и редко, но неизменно вызывали интерес. Новость разносилась мгновенно и горячо обсуждалась возле каждого подъезда.

– Эся, Шура! – Толстая Дора энергично махала свободной от мололки рукой, зазывая мою маму и ее фабричную подружку. – Слышали, да? Как, еще не слышали? – И под неумолкающий стрекот мололки она сообщала: – Вовка Опарин разбил стекло у Васильева… Какая была драка!.. Да нет, между отцами! Морды раскровянили друг другу!

Стоило посмотреть на Дору, когда она рассказывала о подобном происшествии. Ее зрачки, увеличенные толстыми стеклами очков, расширялись до неестественных размеров, а глаза готовы были, казалось, выскочить из орбит и наперегонки побежать к месту драки. Она забывала моргать, она будто бы даже и не дышала. Ее толстое тело как бы превращалось в надутую кислородную подушку, чтобы не тратить драгоценное время на вдохи и выдохи, а только говорить, говорить, говорить…

Событием, гораздо более значимым, собиравшим вместе жителей и соседних домов, и всей махалли была чья-либо смерть.

Похороны в поселке Юбилейном происходили довольно часто. Они всегда выливались на улицу, превращались в процессию, когда молчаливую, а когда и оглашаемую воплями оплакивающих ушедшего женщин. Каким бы печальным сам по себе ни был этот факт, для нас, пацанов, похороны были большим развлечением – и насмотришься, и наслушаешься, и вообще где, кроме парадов, увидишь такое скопище людей!

Как это ни странно, самую глубокую печаль, смешанную с раскаянием, вызвала у меня и у моих друзей смерть «Хмыря» – человека, который меньше других мог претендовать на уважение махалли.

«Хмырь» – это прозвище произносилось гораздо чаще, чем его имя Анатолий, – мужик лет сорока пяти, проживал в одном из домов неподалеку. Это был опустившийся пьяница, которого мы редко видели трезвым. Правда, в отличие от других алкоголиков, Хмырь не буянил, не крыл матом нас, пацанов. Идет себе, бывало, покачиваясь, зигзагами, по нашей улице, а когда больше идти не в силах, мирно укладывается спать на одной из скамеек у подъезда. Подложит руки под голову, согнет ноги в коленках – и похрапывает, как на мягкой постели…

Может, никто бы его и не трогал, но… уж больно от него воняло. Не просто как от обычного алкаша, а как от целой заплесневевшей бочки протухших помидор. Запах мгновенно распространялся вокруг скамейки, залетал в окна, проникал в комнаты.

– Убирайся! – кричали с балконов разгневанные жильцы, изнемогая от мерзкого запаха. – Эй, Хмырь, кати отсюда!

– Его и пушка не разбудит! – откликались другие балконы.

– Опять с женой поцапался! – добавляла Дора. У нее всегда имелась свежая информация.

– От такой стервы не только напьешься, с ней ни одна собака не ужилась бы… – Это еще одна соседка давала краткую, но точную характеристику жене Хмыря, крикливой, как целый базар, Марье… – Пусть уж поспит, бедняга, потерпим уж…

А виновник торжества, лежа на скамейке, улыбался во сне и мирно посапывал. Возможно, среди его пьяных сонных мыслей была и такая: «замечательные у меня соседи, понимающие. Жалеют меня, несчастного мужика».

Увы, забывал дядя Толик – так мы, пацаны, звали его иногда, – что у этих «понимающих» соседей имеются дети, совсем уж не такие замечательные и понимающие. Наоборот, способные на выходки жестокие и непредсказуемые.

Так и случилось, когда Хмырь на свою беду заснул однажды на скамейке у подъезда, где жили Опарины. Именно в тот час, когда из подъезда во двор вышли братья Опарины, а мимо шла компания ребят, в том числе и мы с Рустэмом. И, конечно же, все мы окружили скамейку, где похрапывал Хмырь. Все же зрелище, хотя и с запашком…

– Нашел, где вонять! – злобно сказал Генка Опарин. Он-то уж никогда не упускал случая проявить свою доблесть и прочие качества будущего офицера. – Ну подожди, сейчас ты у нас попрыгаешь… Пацаны, сделаем ему «велосипед»… У кого есть бумага? Бегом за бумагой! – командовал он, а сам уже доставал из кармана спички.

Младший его братишка то ли по возрасту, то ли по натуре был помягче и пожалостливее. Он попытался предотвратить неизбежное.

– Ну, вставайте, дядя Хмырек! Ну, пожалуйста! – пискляво просил он, а сам и тряс, и теребил несчастного пропойцу.

– Отвали, «Красный Крест!» – отпихивал братишку Генка. – Жалеешь эту падаль гнилую… – И сноровисто, опыт уже имелся, приступил к делу.

Оглядевшись, не видит ли кто из окошек или с улицы, Генка стянул с Хмыря истоптанные туфли. Носков под ними, естественно, не было, торчали грязные, распухшие пальцы. А кто-то из мальчишек уже торопливо рвал газетный лист на длинные полоски и скручивал их жгутиками. Генка собственноручно заложил эти жгутики между пестрыми пальцами Хмыря. Ступни его стали похожи на два растрепанных веника… Чиркнула спичка – и веники превратились в свечки с лиловатыми венчиками бледного на дневном свете пламени…

Что произошло дальше, я видел уже из подъезда, куда все мы спрятались (а я – заблаговременно, так как был послабее духом). Бедняга Хмырь, проснувшись от боли, со стоном скатился со скамейки… Сейчас побежит, так думали мы, с ужасом и восторгом выглядывая в щелку двери. Сейчас побежит, не понимая со сна, что случилось, почему горят его пальцы – и ноги его при этом паническом бегстве будут походить на бешено крутящиеся колеса велосипеда с горящими спицами… Именно по этой причине среди нас, мальчишек, операция, которую я описал, носила название «велосипед».

Да, мы неплохо изучили эту операцию – как ни стыдно в этом признаваться, – на несчастных кошках. Но Хмырь оказался более сообразительным, чем кошки. Он нагнулся, одну за другой выхватил горящие «велосипедные спицы», пошевелил обожженными пальцами и, оглянувшись вокруг, подозрительно уставился на подъезд. Его огненно-красные щеки и багровый нос в сочетании с красными же выпученными глазами создавали такую устрашающую картину, что мы не выдержали.

– Тикайте! – первым заорал рослый Гена, и мы пулей рванули из подъезда. Впрочем, «тикайте!» мы услышали уже на ходу, ведь страх – великий вдохновитель. Он и из хромого сделает спринтера.

Я бежал к помойкам. Я не бежал, а летел. За спиной я слышал топот и прерывистое дыхание… Сейчас догонит… Что из того, что я не участвовал в злом озорстве, а только глядел и посмеивался? Он-то не знает!

– Я больше не буду, не буду, – твердил я про себя, уже чувствуя себя виноватым не меньше, чем Гена Опарин.

Так добежал я до помоек, оглянулся – а за мной никого! Это был мой топот, мое дыхание!

Бешено, так, что в ушах отдавало, колотилось сердце. Щеки горели. Лицо, волосы, спина – все было мокрое от пота. Но не успел я отдышаться, как снова услышал топот. Теперь к помойкам бежал Рустэм, а за ним действительно гнался Хмырь. Бежал грузно, но быстро, не виляя, будто и не пил. Все было именно так, как я представлял себе во время бегства!

Я юркнул за баки. Мне было видно, как Рустик у арыка взял резко влево, как Хмырь свернул за ним, как Рустик с ходу перепрыгнул через арык – и как дядя Толик, не рассчитав шагов, с разгону плюхнулся в воду…

Я охнул. Узкий арык… Грузный Хмырь небось расшибся… Но нет, вот он вылезает, весь мокрый…

О погоне уже и речи быть не могло, но и о смехе – тоже. Нас всех будто обдало водою.

Странное это чувство – угрызения совести. У взрослых оно иногда срабатывает вовремя, предупреждая тот или иной поступок, не слишком порядочный. Происходит своего рода мгновенный анализ, взвешиваются все «за» и «против». У детей же, насколько я знаю, все происходит иначе. Совесть, раскаяние, начинают мучить уже «после того».

Так случилось и с нами.

Мокрый Хмырь, растерянно оглядываясь, постоял у арыка – и поплелся домой.

Молчаливо разошлись по домам и мы. Да, нам всем, даже Генке Опарину, было как-то не по себе.

* * *

Так вот этот самый Хмырь, иначе говоря, дядя Толик, внезапно скончался. Случилось это примерно через год после того, как мы так жестоко пошутили над ним. Конечно, мы время от времени встречали Хмыря, но старались обходить его стороной. И вот однажды, как обычно, возле подъезда, услышал я, что Хмырь умер… По какой причине – не знаю, хотя предполагаемые обстоятельства его смерти горячо обсуждались жителями нашего и соседних домов.

Дядя Толик был русским, а у русских, как известно, похороны самые пышные: музыка, цветы и все такое прочее. Не то что, например, у татар или евреев: закутали тело и понесли себе тихонько на кладбище… Нет, нам, мальчишкам – да и взрослым, наверно, тоже – гораздо интереснее было хоронить русских!

Похорон дяди Толика мы ожидали с волнением, но и с некоторым страхом. Умерший человек – он еще живой в вашей памяти (если, конечно, вы его знали), – и в то же время застывшее лицо в гробу и какое-то жуткое, болезненное, сосущее чувство где-то между грудью и желудком напоминают вам: это уже не он лежит, его уже нет… Как постичь эту страшную загадку?

Похороны происходили не с утра, а после того, как окончились занятия в школе. Был солнечный осенний денек. Всей нашей компанией, оживленно переговариваясь, отправились мы к дому, где жил дядя Толик. Идти было недалеко – минут пятнадцать всего ходу. И как раз мимо того угла нашего дома, где мы издевались над Хмырем. Вот арык, а вот и мусорные баки… Эх, зря мы это сделали, зря! Такого безобидного алкоголика больше и не найти… Все мы переглянулись и замолчали. Но ненадолго, ведь разговор шел очень интересный: отчего умер дядя Толик.

– Он, говорят, уксусом отравился, – сообщил одну из версий мой одноклассник и кореш Женька Андреев. – Нарочно…

– Во загинаешь! – возмутился Олег. – Не нарочно, а просто на водку не хватило!

– Да не-е, – вмешался Витька Смирнов. – Хмырь отравил себя нарочно, то есть – у-мыш-лен-но! Из-за жены… Можете не сомневаться! Из-за нее. И вот, представляете, бухаешь эту гадость… – тут Витька даже приостановился и сморщился, вообразив себя пьющим уксус, – бухаешь, а тебя, живого, прожигает насквозь! Но ты продолжаешь пить и говоришь себе: «Я докажу ей, кто я такой! Докажу!»

Мы замолкли, живо вообразив ужасающую картину гибели Хмыря. Он представился нам в новом, героическом свете…

За разговорами мы и не заметили, как дошли. Дом дяди Толика был неразличимо похож на наш, за ним тоже простиралось открытое пространство, вдали видны были холмы. Но у здешних мальчишек было одно преимущество: неподалеку находился тир. Не привозной, не фургон, а настоящий военный тир, открытый, большой – в половину футбольного поля, метров на пять углубленный в землю. Даже до нас во время учебной стрельбы танкистов из ручного оружия доносились звуки выстрелов, а уж мальчишкам из этого дома удавалось иногда и увидеть стрельбы своими глазами.

К нашему приходу у подъезда уже собралась большая толпа, пестрящая яркими женскими косынками. Вот-вот должны были вынести покойника.

Возле подъезда слышались рыдания. На скамейке сидела полная женщина в темном платье, с распущенными волосами и распухшим, залитым слезами лицом. Она раскачивалась из стороны в сторону и время от времени восклицала: «На кого же ты меня оставил, родимый!»

Очевидно, это и была та самая Марья, жена дяди Толика. У нас, мальчишек, она не вызвала никакого сочувствия. Похожа на бабу-ягу, – решили мы. Похудеть бы ей немножко – и полное сходство. Такая же растрепанная и противная, ей бы еще метлу в руки… Даже ступа не нужна. Прямо со скамейки может взлетать…

Вокруг Марьи суетились женщины, поддерживали за плечи, пытались утешить. Но рыдания и выкрики продолжались. «О-о-о-й, да как же я одна теперь жить бу-у-ду?»

Женька Андреев вздернул плечи.

– Да, уж теперь не на кого будет орать…

– Такого мужика угробила, – закивали мы, окончательно облагородив Хмыря в своем воображении. Правда, Рустэм вдруг вспомнил об одном небольшом недостатке дяди Толика и испуганно шепнул нам:

– Ой, ребята, а как же его будут хоронить? Ведь он… воняет…

Мы переглянулись, вообразив себе. что вот сейчас вынесут гроб с телом – и поплывет запах, тот самый, всем нам знакомый.

– Вообще-то ведь покойников моют, – вспомнил Женька. – Ничего, авось обойдется.

Народу тем временем собралось очень много. Пацаны, особенно те, кто пришел, как и мы, без родителей, так и шныряли в толпе. Их никто не замечал, уж слишком все заняты были захватывающе интересными разговорами. До нас то и дело доносилось: «Уксус»… «Отравился»… «Спьяну»… В толпе, варилась сейчас духовная пища для дальнейшего долгого-долгого смакования и переваривания. И завтра, и послезавтра, и неделю спустя жителям нашей махалли будет ради чего жить! На скамейках, в беседках, за партией домино, на автобусных остановках люди будут говорить об одном и том же. Смерть дяди Толика будет обсуждаться, обрастая подробностями и вымыслами, превращаясь в легенду, почти в миф…

* * *

С веток дуба, куда мы с друзями предусмотрительно успели забраться, открывалась широкая панорама. Колышущееся море голов, пестрые платки, кепки, лысины, тюбетейки, вихры пацанов, косички девчонок… Негромкое гудение голосов, временами покрывавшее причитания Марьи у подъезда…

– Выносят! – крикнул Генка Опарин.

Толпа замерла. Из подъезда вынесли крышку гроба и почти сразу в открытом гробу на плечах четырех мужчин выплыл дядя Толик. Гроб поставили на табуретки.

Вопли усилились. Теперь уже причитала не только Марья – чуть ли не все женщины почему-то присоединились к ее воплям. Марья кинулась к гробу обнимать мужа, за ней кинулась еще одна, другая, третья. И все они рыдали прямо в уши покойника… Мы переглянулись. Что же, все они так уж любили дядю Толика? Где ж тогда они раньше-то были, когда он пьяный на скамейках валялся?

Но вот, наконец, одна за другой стали они отходить от гроба, кто-то оттащил голосящую Марью, и мужчины, потоптавшись, приладившись, подняли и понесли на плечах гроб. Толпа колыхнулась, потолкалась, выровнялась и двинулась следом. Теперь это уже была процессия. Она медленно двигалась посреди улицы, поровнялась с нашим деревом. Пригнувшись, замерев на ветках, мы не отрываясь глядели на гроб. Вот он уже совсем под нами. Дядя Толик… Кто бы теперь назвал его Хмырем? Такой нарядный, в белой рубашке и темном костюме. Светлые волосы, – не взлохмаченные и слипшиеся, а аккуратно зачесанные на бок, поблескивают на солнце. Хорошо выбритое лицо застыло в легкой улыбке… Будто он сам все это проделал – вымылся, выбрился, причесался, переоделся, а потом посмотрел в зеркало и, довольный своим новым обликом, спокойно лег и умер.

Когда гроб пронесли мимо, мы посыпались с веток и рванули вперед, обгоняя толпу. Мы знали, что на центральной улице, на Юбилейной, похороны будут сопровождаться музыкой. Вот они, музыканты! Уже ждут… И как только голова процессии поровнялась с ними, грянул похоронный марш.

Это был момент, которого мы особенно ждали.

Обе стороны улицы запружены народом, люди выглядывают из окон, из дверей, с балконов. Будто кого-то очень важного хоронят, члена правительства, например. Удивительно, с какой быстротой сбегаются люди на звуки оркестра. Как солдаты – на призыв горна. Но глядят-то они и на оркестр, и на гроб, и на плачущих родственников, и на всю процессию – а, значит, и на тебя! И ты, чтобы привлечь к себе внимание, идешь, как близкий родственник, с опущенной, будто отяжелевшей от горя головой. Но глазами, конечно, постреливаешь то вправо, то влево, наслаждаешься происходящим.

Вот так ты шагаешь – медленно, мелкими шажками, вместе со всей толпой. И кажется, что это огромная гусеница ползет. Голова ее – гроб с покойником. Пестрая голова, украшенная цветами. А венки по бокам гроба – разноцветные глаза гусеницы. Тело ее – толпа – колышется, колеблется плавно под звуки музыки.

«Бум, бум, бу-бу-бу – бум!» – отбивает ритм музыкант-барабанщик. Барабан так велик, что нести его приходится на широченных, пошире, чем у школьного ранца, лямках. И несет его музыкант не кругом вверх, как обычный барабан, а кругами в стороны – получаются две ударные поверхности. Если взглянуть на барабанщика издалека, увидишь мужика с огромным брюхом. А брюхо, верно, так набито, что идти трудно. Вот он и бьет колотушками по животу, чтобы все это как следует утрамбовать.

Не только барабанщик – все музыканты играют от души, полагая, надо думать, что чем громче, тем лучше. Вот, например, тот, что с металлическими тарелками. Они так оглушительно грохочут, аж вздрагиваешь от каждого удара! Кузнеца с его молотом и наковальней тут и не услышишь, кузнецу тут делать нечего.

А поглядите на скрипача! Как он извивается весь, с какой силой водит смычком по струнам! Пот катит с него градом, скрипка визжит пронзительно и жалостно, и в тон ей подвывают все бабы, что идут поближе.

Словом, мы, пацаны, были от оркестра в восторге. Один только баянист не заслужил нашего одобрения. Он никакого усердия не проявлял, вроде бы даже и не замечал, что играет на похоронах… Грузный, усатый, серьезный, он раздвигал меха своего баяна без каких-либо усилий, будто они сами раскрывались и закрывались. И лицо его при этом оставалось совершенно бесстрастным, неподвижным… Нет, – решили мы, – это плохой-музыкант! На похоронах надо играть с чувством, со слезой.

Внезапно процессия остановилась. Как, уже все? Да, все. На перекрестке стоял небольшой грузовик, борта его были опущены, кузов устлан коврами.

На эту машину и установили гроб с телом дяди Толика. Замолк оркестр, толпа рассыпалась на группы, начала рассеиваться. Грузовик и несколько машин с родственниками и друзьями уехали на кладбище.

Мы же отправились домой. Путь был неблизкий, но впечатлений хватило бы и на более долгую дорогу.

* * *

Похороны Ильяса были совсем иными и никакого удовольствия нам не доставили. Может быть, потому что чувства, которые мы испытывали к Ильясу, были гораздо более полноценными, человеческими. Так или иначе, но когда заходил разговор о предстоящих похоронах, мы каждый раз ощущали грусть. Жалко было Ильяса. И все же прощаться с ним мы шли, распираемые тем же неутолимым и нескрываемым детским любопытством. Еще бы, ведь Ильяс не просто умер, он стал утопленником! Кому же не хочется посмотреть на настоящего утопленника? Бедного Ильяса нашли только через неделю после того, как он упал в воду. Тело его всплыло гораздо ниже по течению, у ограды водохранилища гидроэлектростанции. Мы почти сразу же отправились к нему домой – прощаться. Не в день похорон, а накануне.

Чтобы не было страшно, мы явились большой компанией: Колька с Сашкой и их сестра Ленка, Эдем с Рустиком, Вовка Опарин, я. Кто-то из взрослых провел нас в спальню. Наш приятель лежал на матрасике, укрытый по пояс покрывалом, голова его покоилась на белоснежной подушке, на которой особенно ярко выделялось лицо. Мы уселись на корточках вокруг матрасика и сидели молча, стараясь не глядеть на этот раздутый, синевато-белый пузырь, на котором и без того узкие глаза совсем заплыли, а нос сполз куда-то вниз, к ставшему совершенно маленьким рту. Какая-то жалкая, реденькая прядочка волос виднелась на верхней части этого пузыря… Все, что осталось от черных, как смоль, волос Ильяса!

Что-то тянуло меня посмотреть на него, но тут же хотелось отвести глаза. И когда я их отводил, я очень ясно видел перед собой прежнее лицо Ильяса.

* * *

Я хорошо помню день, когда это лицо показалось мне особенно приятным, красивым и добрым. В тот день – это было за два года до гибели Ильяса – в столовой нашей школы, которая также служила и актовым, и концертным залом, заканчивались приготовления к торжеству: нас, малышей-первоклассников, должны были принимать в октябрята, а третьеклассников – в пионеры. Все столы и стулья были горой составлены в дальнем углу, отчего столовая сразу стала больше, будто и стены ее раздвинулись. В натертых до блеска полах плавал солнечный свет, лившийся из окон.

Ответственным за приготовления к торжеству был дежурный класс, 3«А». Третьеклассники с красными повязками на рукавах бегали по залу с озабоченными лицами. Кто лестницу тащил, кто прибивал к стене лозунг, кто шары надувал, кто на сцене помогал микрофоны устанавливать. И все тихонько что-то бубнили. Можно было расслышать: «…торжественно клянусь…», «…выполнять законы и обычаи…» Сегодня им, третьеклассникам, повяжут красные галстуки.

Но сначала – наш черед…

Вот уже всех нас, будущих октябрят, привели в зал и выстроили – не шеренгой, а тремя кругами, один в другом. В середине, внутри этих кругов, стояли третьеклассники. Со сцены что-то говорил директор, но я от волнения ничего не мог разобрать, пока он не произнес: «Будущие пионеры, передавайте эстафету своим младшим товарищам!» И тут побежали к нам третьеклассники… Я в таком был волнении, что они казались мне не бегущими, а плавно и неторопливо плывущими в тумане. Вот кто-то подплывает к Женьке Андрееву – он стоит слева от меня, кто-то приближается к Гальке Бекташовой, что справа… Что-то они говорят, их руки мелькают… Все, как в тумане, сердце колотится. К волнению прибавляется страх: что же это ко мне никто не бежит? Может, про меня забыли?

Но вот еще одна фигурка поплыла в мою сторону… Передо мной остановился Ильяс Ильясов. Не торопясь отцепил свою октябрятскую звездочку. Приколол ее к моей голубой рубашке, похлопал меня по плечу.

– Поздравляю, Валерка! Теперь она – твоя. Ты теперь октябренок.

Он улыбнулся во все лицо, повернулся и стал удаляться так же неторопливо, будто плывя, как и пришел.

* * *

Живое лицо с широкой белозубой улыбкой я и видел пред собой, сидя в спальне Ильяса. А про то, что случилось с этим лицом, я не хотел думать. Не мог!

Но вот пришли прощаться с нашим другом другие люди и мы вышли из спальни. Мы устроились на скамейке возле подъезда и, подсунув под себя руки, покачивая ногами, долго сидели молча. Разговаривать не хотелось.

– Завтра похороны, – сообщил Рустэм. Мы это знали и сами.

– Если бы его, как дядю Толика хоронили, с музыкой, – тоскливо сказал я. С тех пор, как он умер кличка «Хмырь» никогда не употреблялась нами.

– Где справедливость! – Горестно отозвался Вовка Опарин. – Нет справедливости.

Мы молча согласились с ним.

Хотя у подъезда в день похорон собралось много народу, было очень тихо. Говорили шепотом, никто не оплакивал покойника. Не кричала и не плакала и мать Ильяса. Но лицо ее я запомнил. Оно было совершенно неподвижное, как неживое. Глаза запали, обведенные черными кругами. Ее поддерживали с двух сторон, но шла она все равно еле-еле. Вынесли носилки. На них лежал наш бедный друг, закутанный в темную ткань. И все это – в тишине, без музыки, без плача и горестных выкриков. Так странно было при таком скопище народа не слышать ничего.

Как и на похоронах дяди Толи, процессия двинулась к центральной улице. Только впереди несли не гроб, а носилки, только люди шли в такой странной тишине. Тихо было и когда подошли к тому месту, где стояла машина: Ильяса не ждали музыканты с их громкоголосыми инструментами.

Выдался безветренный, тихий, по-особому ясный осенний день. Пыльные смерчи не гоняли по улицам, как обычно бывает в это время. Казалось, и погода знает, что провожать Ильяса надо тихо, по татарским обычаям…


Глава 20. «а нам наплевать»…


Плевок плавно летел сверху, описав дугу, прежде чем плюхнуться на асфальт под моим окном. При этом раздался характерный, хорошо знакомый мне звук. За ним сразу же последовал второй, потом третий, и так без перерыва…

По частоте плевков я с точностью мог определить, сколько там, наверху, плюющихся. Я сам так часто вместе с друзьями занимался этой увлекательной игрой, что детально изучил все ее этапы, скорость падения плевка, звучание…

Сейчас плевками занимались мои друзья, братья Эдэм и Рустэм на своем третьем этаже. А я на своем первом этаже сидел у окна и наблюдал за их игрой с досадой и завистью.

«Хрр-р-р», послышалось сверху.

Я хорошо знал, что за этим последует…

Вот это «хрр-р-р», к примеру, издал Рустик. Он сейчас стоит, ухватившись обеими руками за оконную раму, словно гимнаст – за перекладину. Всем телом он откинулся назад и, запрокинув голову, всхрапнул, как конь. Для чего? Чтобы во рту собралось побольше слюны… А вот сейчас он уже стремительно пригнулся к раме и у самого ее края с силой сделал плевок…

Впрочем, у нас, пацанов, плевок имел другое название – «харчок». Соответственно сама игра – соревнование, кто плюнет дальше, не высовываясь из окна, – называлась «похарчиться». Не очень благозвучно, но… Так уж нам нравилось.

Почему же я сегодня не принимал участия в этих замечательных соревнованиях, а тоскливо сидел на веранде в роли стороннего наблюдателя?

Дело в том, что меня не позвали. Вот уже дня два, как пацаны перестали со мной играть, разговаривать, вообще не замечали меня. Хотя мы перед этим не ссорились, я догадывался, в чем дело, и, страдая от одиночества, не мог себя заставить первым просить о перемирии.

Мы не ссорились, но поссорились наши отцы…

Причиной ссоры стала игра в мяч у нашего подъезда. Играла большая компания, в том числе Эдик, Рустик и Колька. Вообще-то играть в мяч у подъездов не разрешалось, но ребята то и дело нарушали это правило. И особенно часто нарушали его у нашего подъезда, точнее – у нашей веранды. Может быть, это и придавало особую прелесть игре…

Самым вспыльчивым и нетерпимым из взрослых в этом доме был мой отец, а, значит, у игроков появлялась приятная возможность вывести его из себя, послушать, как он орет…

И, может быть, поэтому мяч, взлетая в воздух, чаще всего ударялся не об асфальт и не о подъезд, и не в раму веранды соседки Доры, а именно в нашу!

Вот по какой причине я с тревогой наблюдал за игрой, стоя у окна веранды, а во двор не выходил.

Окна нам били уже несколько раз, видеть, как отец бушует, мне радости не доставляло, и я предпочитал быть подальше от игроков.

Когда мяч, наконец, влетел в наше окно, я успел отскочить и стекла посыпались не на меня…

Еще не затих звон и скрежет, как я услышал топот: это разбегались во все стороны перепуганные мальчишки. Как беснуется Юабов, лучше было слушать издалека…

Я огляделся. На полу веранды среди осколков стекла лежал черный резиновый мяч, хорошо мне знакомый. На этот раз мяч показался мне каким-то самодовольным. Нарисовать бы ему мелом глаза и нос – а уж рот, конечно, появится сам. Причем, с широкой улыбкой: мол, нет для меня никаких преград.

Я подержал мяч в руках – и положил в уголок. Отдавать его было некому, пацаны попрятались. Да мне, как я сейчас понимаю, не очень-то и хотелось оказывать им такую услугу: окно ведь они нам разбили…

Ладно, пусть пока полежит здесь, решил я. Пусть-ка придут за мячом сами! То есть как пострадавший, я как бы перешел в этот момент на сторону отца, злорадствовал, что ребятам достанется, и не задумывался о последствиях такого выбора…

Вечером в нашу входную дверь постучали.

Зашел Василий Николаевич, отец Кольки и Сашки. В нашем подъезде он считался человеком значительным: Василий был торговым работником и кое-кому помогал с дефицитными продуктами, с мясом, например.

К нашей семье это не относилось: мало кто захотел бы помогать отцу…

Дальше прихожей Василий не пошел, перебросился какой-то шуткой с мамой, спросил дома ли Амнун. Вышел отец, они поздоровались.

– Верни, пожалуйста, детский мяч, – попросил сосед.

– Да, он у меня, – неторопливо промолвил отец. – Но пусть сначала вставят новое стекло…

Тут Колькин отец посмотрел на меня, молчаливо стоящего у двери своей комнаты.

– А мои дети всегда уходят к себе, когда взрослые разговаривают, – сообщил он мне.

Делать было нечего, я ушел к себе и притворил дверь. Но незачем и объяснять, что я прислонился к ней ухом.

Сначала голоса звучали довольно спокойно.

– Это наш мяч, Колькин… Мои дети окна не били. Говорят, это был Сервер, из соседнего подъезда, – басил Василий.

– А мне какое дело, Сервер, не Сервер… Играли вместе, да? Значит все и отвечают… Отдам мяч, когда заменят стекло, – все так же монотонно отвечал отец.

– Послушай, Амнун… – голос Василия звучал уже раздраженно. – Я же тебе объясняю, что Колька ни при чем…

Но объяснять что-либо отцу было делом совершенно безнадежным. Он был упрям и никогда не шел на уступки, даже ради хороших отношений с людьми, даже когда речь шла о детях… Он просто не знал, что это такое уступка, великодушие, переговоры…

Отец был спортсменом, тренером. И, вероятно, любую конфликтную ситуацию рассматривал, как соревнование, где перед ним – противник. А противника нужно победить! Никаких компромиссов!

– Не отдам, понятно?

– Да ты что, не понимаешь, что ли?…

Голоса звучали все громче, послышались выкрики, топот ног. Я, вытянув шею, высунул голову в прихожую. Отцы уже сцепились у двери. Уже бежала из кухни мама с криком: «Папещ, перестаньте! Что вы, Василий!» И, конечно, ей же и досталось: разъяренный отец отпихнул ее, почти отшвырнул к стене. Вероятно, это и отрезвило немного Василия. Пробормотав: «Ну и псих! Эсь, ты прости…» – он вышел, хлопнув дверью…

Вот после этой истории Колька с Сашкой, владельцы мяча, перестали со мной водиться. И Эдем с Рустиком – тоже…

Сидя неподалеку от распахнутых окон веранды, внимательно и ревниво прислушиваясь к «харчкам», я незаметно начал размышлять о наших отношениях.

Уже не в первый раз пацаны внезапно со мной ссорятся. Или вся компания прекращает со мной водиться даже и без ссоры. Ссоры и драки между мальчишками – дело обычное. Подрались, разругались, а через час обо всем забыли.

Но тут было по-иному, тут было что-то другое.

И я вдруг подумал: а ведь это почти каждый раз из-за него, из-за отца… Ну конечно, как же я не замечал раньше? Стоит ему поругаться с кем-нибудь из соседей, с тем, у кого есть дети, мои друзья, как они начинают меня сторониться. А он ругается так часто! Наверно, пацаны слышат дома, как родители все это обсуждают, говорят про моего отца… Говорят такое…

Тут я даже съежился, так мне стало обидно и неприятно. Я и раньше понимал, что отцовский характер известен всему дому, что его боятся, сторонятся. Сам-то я лучше всех знал, каков он с мамой, с нами, детьми. Но и каков он с другими, я тоже не раз видел.

Теперь бы я назвал характер отца непредсказуемым. Он мог помочь в чем-то человеку, хорошо, щедро помочь, а вскоре по непонятным причинам, ничего не объясняя, перестать с ним разговаривать. Но в любом случае должен был непременно настоять на своем, не слушая никаких доводов, проявляя железное упрямство…

Да, в доме не любили моего отца. Но я-то при чем тут?

Стоя на веранде и прислушиваясь к «харчкам», я горестно размышлял обо всем этом.

Я знал, что скоро мы помиримся, что пацаны сами подойдут ко мне, заговорят, позовут играть. Но минута не становилась от этого менее горькой. Мы помиримся, а потом они снова меня не захотят принимать в компанию?

Когда это случится? И сколько еще раз мне терпеть обиды? И неужели пацаны не понимают, что сам я гораздо больше страдаю из-за моего отца, чем кто-нибудь из них?

А с третьего этажа все доносилось хр-р-р, хр-р-р. Как будто мои друзья, стоя там, наверху, говорили: «А нам наплевать!»

Глава 21. Воскресные радости


– Ма-ла-ко-о! Кислый, пресный ма-ла-ко-о! – звонко и протяжно звучит за окном веранды. Это старая наша знакомая, молочница Фируза. Нет еще и восьми, но она уже, как всегда по воскресеньям, тут как тут. Мы с Эммкой наперегонки мчимся вслед за мамой открывать дверь. И вот она на пороге – приветливая, со смуглым лицом и обветренными щеками. Легко ставит на пол свои тяжелущие алюминиевые бидоны (каково ей таскаться с ними пешком по всему району) и здоровается с мамой: «Яхши ми сиз, опаджон?» Я люблю смотреть, как аккуратно и ловко наливает Фируза молоко в литровую банку, подставленную мамой. Так ловко, что струя падает, не колеблясь, и ни одна капля не прольется мимо. Бидон в ее руках кажется таким легким, а ведь мне не то что не поднять, мне и с места не сдвинуть эту глыбу… Фируза-опа напоминает мне одну из тех торговок маслом из Багдада, о которых я читал в какой-то книге о средневековом Востоке. Они разливали по сосудам масло столь искусно, что колечко, положенное на узкое горлышко глиняного кувшина, оставалось чистым…

Налив молоко, Фируза-опа ласково улыбается нам с Эммкой. Детей она любит, у нее у самой их много.

– Нравится мой малако-о?

Мы поспешно киваем. Нам нравится молоко, нравится и сама Фируза. Ее черные, как смоль, волосы заплетены во множество косичек, спадающих на темно-зеленую бархатную жакетку. Яркие и широкие шелковые штаны стянуты на икрах, обнажая шлепанцы, надетые на босу ногу… Ну, а что касается молока – мама считает, что прекрасное молоко дает корова Фирузы! Мы тоже так думаем… Мама его кипятит, ставит кастрюльку в холодильник, и наутро там образуется толстая, чуть кремовая пенка – сливки… Ничего нет на свете вкуснее! А как красива эта пенка, как она мерно покачивается на поверхности молока! Очень жалко было ее трогать, но острое желание превосходило жалость. Пенка беспощадно разламывалась и раскладывалась в пиалы… Ах, как быстро она исчезала во рту вместе с кусочками хлеба!

– Налить еще малака-а? Хотите больше? – спрашивает соблазнительница, наполнив банку. О, она прекрасно умеет читать все, что написано на наших лицах! Фируза действует очень умело: ведь мама тоже не железная…

Но вот молочница ушла, громыхнули ее бидоны на следующей площадке. «Пресный, кислый ма-ла-ко-о!» – эхом разнеслось по подъезду.

Не успела закрыться дверь, как снова раздался стук. Это сантехник, дядя Толик. Мама вызвала его, чтобы заделать в ванной щель между краем ванны и стеной. Мы с Эммкой, купаясь, конечно забывали об этой злосчастной щели и обычно вылезали из ванны не на пол, а в большую теплую лужу, посреди которой, как болотистый островок, хлюпала мокренькая цветная дорожка.

Пузатый дядя Толик, кряхтя, склонился над ванной. Хотя ему и сорока нет, он из-за этой своей полноты довольно неуклюж и зачастую не может пролезть к нужному месту – в ванных и туалетах, как известно, не слишком-то просторно… У светловолосого дяди Толика лицо круглое и очень доброе. Попроси его мама втиснуться под ванну, чтобы отремонтировать трубу, думал я, глядя на него, он бы так и сделал, но, конечно, застрял бы… И вот торчат из-под ванны дяди-Толиковы ноги, а он, приподняв ванну своим толстым пузом, отвинчивает сточную трубу… И лужа возле ванны все шире, все глубже… И уже плывет по ней, покачиваясь, ванна-корабль… А дядя Толик – это кит, на горбу которого (или на пузе, какая разница!) этот кораблик плывет… А мы с Эммкой на этом самом корабле визжим от удовольствия, просим: «В Африку, дядя Толик! Пожалуйста, в Африку! К Айболиту, к гиппопотамам!»

На этот раз все было гораздо прозаичнее. Дядя Толик заделал щель, починил сломанный кран. Мама с ним расплатилась.

– Скоро холода опять, – вздохнула она, отсчитывая рубли. – Как будет с горячей водой?

– Ой, Эсенька, не знаю, – в котельной вроде бы ремонт замышляют…

– На зиму? – ужаснулась мама. – Опять два месяца будем без отопления?

– Эсь, а начальству-то что? У начальства-то будет тепло!

Высказав свое мнение о начальниках, сантехник ушел. Мама позвала нас завтракать.

Кухня у нас небольшая, но столик на двоих в ней помещается. Мы с Эммкой уселись, и мама подала нам завтрак: сладкий сырок с изюмом… Мама очень вкусно готовит, но для нас с Эммкой никакие чудеса кулинарии не могут сравниться с ванильными сырками, купленными в молочной. Для нас эти сырки – самое желанное, самое восхитительное лакомство. Прекрасен запах сладковатого творога, смешанного с ванилью. Прекрасна белизна, в которой таинственно темнеют изюминки. А уж вкус!..

Разрезав сырок, мама разложила его в две пиалы. Схватив ее обеими руками, Эммка тревожно заглядывала то в свою пиалу, то в мою: а вдруг мама разделила неправильно и мне досталось больше? Проверка прошла благополучно… Мы ели, не торопясь, смакуя каждый кусочек, стараясь растянуть удовольствие.

Тем временем мама появилась за спиной у Эммки с гребешком в руках. Кухня, конечно, не парикмахерская, но расчесывать Эммкины кудряшки так трудно, что приходится ловить подходящую минуту. Такую, например, как сейчас, когда Эммка наслаждается своим сырком и готова вытерпеть любую пытку. Даже эту… Ее густейшие каштановые волосы запутались за ночь, замотались, свалялись так, что хоть отрезай некоторые клубочки. Но мама терпеливо и осторожно работает гребешком, расчесывая прядь за прядью.

– Еще! – требует Эммка, облизывая пиалушку.

– Пожалуйста, дай еще, – поправляет мама. – Не забывай, ведь ты уже большая, тебе пять лет…

Эммка повторяет просьбу – и получает добавку… Мне, конечно, сырка не достается, зато достается мамин ласковый взгляд. Больше, чем взгляд, – то выражение маминого лица, которое может утешить любые мои печали, усмирить мои капризы. Уголки ее губ приподнимаются в нежной улыбке, густые брови сливаются в одну плавно бегущую волну… «Она же малышка, сынок. Прости ей…» – вот что говорит ее взгляд, ее лицо, как бы объединяя нас в заботе об Эммке…

Ну, ничего, счеты с сестренкой можно будет свести потом, наедине… А пока она наслаждается своей добавкой, а я слежу, как мама неустанно бороздит гребешком уже послушные теперь кудри, время от времени снимая с зубцов пушистые клубочки волос и складывая их на подоконнике… Неужели же, думаю я, мама и Эммке собирается делать когда-нибудь прическу с волосяной шишкой? Ну уж нет, Эммке это нисколько не подходит! Мама – это другое дело. А Эммка… И я даже зажмуриваюсь, представив себе, какой некрасивой будет кудрявая сестренка с шишкой волос на затылке.

Но вот и та, и другая закончили свою работу. Я тоже очнулся от размышлений и вдруг заметил, что сестренка облизывается, уставившись на меня. Чего смотрит-то? На сырок я, что ли, похож? Ну, хорошо-о-о…

В эту игру – кто кого перетаращит – мы играем не в первый раз. Эммка всегда проигрывает и, конечно, забывает об этом. Свой главный маневр я начинаю не сразу. Сначала – все очень безобидно: я то щурюсь, то, наоборот, вытаращиваю глаза так, что они вылезают из орбит, то скашиваю зрачки направо, налево, подымаю их, опускаю, вращаю глазами… А ты, мол, можешь так? Да, Эммка это может и все послушно повторяет… Я коварно приближаюсь к цели: начинаю быстро-быстро похлопывать ресницами… Эммка повторяет, как может, но ей очень трудно. И тут – мой беспроигрышный ход – я начинаю моргать одним глазом! Вот этого Эммка совсем не умеет, не получается у нее ничего! Она щурится, жмурится, приподнимает нос, даже верхнюю губку – все тщетно!

О, какое отчаяние написано на ее лице! Вот этого я ждал, я даже знаю, чем все сейчас завершится. Вскочив со стула, Эммка затопала ногами – и завизжала. Но как! Не просто во весь голос, а таким громким, пронзительным, непрерывным визгом, что слышен он, конечно, по всему дому.

Все малыши любыми путями стараются добиться своего. Но у моей сестренки способности выдающиеся: умением визжать, голосистостью она превосходит всех девчонок в доме… Я размышляю об этом, наслаждаясь победой. Конечно, сестренку немного жалко… И успокоить-то ее не так трудно: если бы я сейчас пожалел ее, обнял… Или даже в щечку поцеловал… Хитрюшка такая! Значит, я прощения должен просить? Ну уж…

И я сижу себе, как ни в чем не бывало, пожимаю плечами. Чего это она вдруг? С ума сошла, что ли? Или сырками объелась? Я сижу, пожимаю плечами и смотрю на маму очень невинными глазами, с улыбкой взрослого, снисходительного человека: «Малышка… Простим ее».


Глава 22. Однажды ночью


Но до этой ночи был день, который я провел неплохо. А вечер – просто прекрасно…

Сначала я сидел на веранде и занимался рисованием. Положив лист бумаги на подоконник, я рисовал снежинки. Рисовал я их красным карандашом – толстым, с мягким грифелем. Замечательный у меня был карандаш, импортный. И снежинки получались очень красивые.

– Ты чего там сидишь?

Это с улицы окликнул меня Димка.

Наши веранды имели общую стену, так что Димка, живший в шестом подъезде, был моим ближайшим соседом. Поэтому мы были почти приятели, хотя Димка был года на три постарше да к тому же имел причины важничать: папа его был офицером…

– Погляди! – гордо сказал я, показывая Димке свое произведение, для чего мне пришлось, изогнувшись дугой, повиснуть на раме своего окна, погляди, как красиво! Знаешь, почему так ярко получилось? Это потому, что я слюнявил грифель!

Но на Димку мои успехи в области искусства не произвели ожидаемого впечатления. Наоборот, он сделал такую гримасу, будто увидел что-то противное.

– Нашел, чем заниматься! В такую-то погоду… Пошли лучше в офицеров сыграем!

Погода, действительно, была прекрасная. Стояла осень – совсем недавно закончились мои первые школьные каникулы, но закончились и нестерпимо жаркие летние дни. Солнце уже не шпарило с зенита, а светило мягко, словно лаская все вокруг. В такой денек только и гулять…

Я вздохнул. Мама сегодня работала во вторую смену, папа возвращался домой не раньше восьми вечера, а сейчас было около пяти. Значит, мне предстояло еще не меньше трех часов сидеть в запертой квартире. Выходить из дома в отсутствие родителей нам с Эммкой запрещалось…

– У меня ключей нет, – печально доложил я Димке. – А мама заперла нижний замок…

– При чем тут нижний – верхний… Ты на каком этаже живешь? Забыл?

Забыть-то я не забыл, конечно, и через окно веранды на улицу вылезал много раз, не так уж это трудно. Пугало другое: как с Эммкой быть? Она ведь тоже дома… Конечно, с ней ничего не случится, если побудет одна, большая уже. Но ведь все расскажет родителям эта ябеда!

Я стоял в тяжелом раздумье. С улицы доносились голоса ребят, хохот. Там шли приготовления к игре.

– Ну-у? Давай же! – поторапливал Димка.

И я решился. Воровато оглянувшись на дверь в комнату, я перекинул ногу через раму. Димка поднял руки, чтобы подстраховать меня. И в ту же секунду на вернаду выскочила Эммка.

– А я все расскажу! Я все расскажу маме! – радостно вопила она, подпрыгивая. Ее короткое платьице надувалось, как маленький парашют, кудряшки вздымались, глаза сверкали… Удивительное дело – почему это девчонкам доставляет такое удовольствие ябедничать?

Уже вися на раме по ту сторону окна, я показал сестренке кулак и спрыгнул… Пусть немножко поорет, скоро надоест…

Я пошарил рукой в кустах возле нашего огорода. Там у меня была припрятана палка – хорошая, отшлифованная, без изгибов и заноз. Именно то, что нужно для игры в офицеров.

Неподалеку от подъезда на площадке за тротуаром все уже было готово для игры. Очень старательно и четко были прочерчены примерно в двух метрах одна от другой семь параллельных полос. Первая была «солдатской», каждая последующая обозначала очередной офицерский чин, кончая генеральским. Добраться до этого высокого звания – вот цель игры. Перед последней, генеральской линией установлена на кирпичах жестяная банка. Собьешь ее своей палкой-битой, вернешься к тому же невредимым с поля боя – заслужишь очередной чин. Это далеко не так просто, можете мне поверить. Мальчишки – большие мастера придумывать сложные военные игры. Разбитые коленки, синяки и прочие ранения никого не пугают. Они только приносят славу…

Десять пацанов из нашего и соседнего домов выстроились на солдатской полосе. Нам предстояло выбрать часового, охраняющего жестянку. Очень важная фигура, опасный противник для тех, кто состязается за чины. А выбирают его все тем же способом – сбивая жестянку. Тот, кто ее сбил, сразу же избавляет себя от тяжелой и нелюбимой роли часового.

– Сейчас я ее, с первого же раза! – Витька Смирнов, мой кореш, прицелился, отвел руку с палкой назад и… бросок!.. Нет, пороху не хватило. Палка плюхнулась метрах в двух от жестянки. Бедный Витька прямо ахнул с досады. Чем дальше палка от цели – тем больше шансов стать часовым. А никому неохота.

– Берегись! – проревел Опарин. Жестянку и он не сбил, но его палка упала поближе.

Из десяти бросков самым неудачным оказался Витькин. Пришлось ему занять пост у жестянки.

И грянул бой!

Все мы выстроились на старте – у «солдатской». Палка летела за палкой, а жестянка все стояла на своих кирпичах, как заколдованная… На этот раз повезло мне. Вне себя от восторга я увидел, как жестянка со звоном отлетела метров на семь от кирпичей. Но наслаждаться было некогда! Все пацаны с дикими воплями, обгоняя меня, уже мчались вперед. Скорее, скорее! Теперь каждый должен подобрать свою палку, прежде чем часовой поставит жестянку на место. Кто не успеет, тому придется трудно: как только жестянка поставлена, начинается «ближний бой»: Витька Смирнов прыгает вокруг жестянки, а мы, как стая волков, окружаем Витьку. Его боевая задача – задеть палкой хотя бы одного из нас. Поди-ка, попробуй тут схватить свою палку! Если Витька «осалит» кого-то, а затем собьёт банку – он победил! Кого задел, тот и будет новый часовой. Наша же задача увертываться, не давая задеть себя, сбить жестянку и оставить бедного Витьку в часовых опять…

«Ближний бой» – зрелище живописное и шумное. Прохожим, не знакомым с игрой в офицеров, может показаться, что здесь происходит настоящее побоище и надо бежать за родителями, а то и за милицией. Войдя в азарт, мы все орем дикими голосами, мы так размахиваем своим оружием, что то и дело задеваем друг друга, вскрикиваем от боли, переругиваемся, палки скрещиваются со стуком, пыль стоит столбом…

– Давай, Кулик, смелее! – покрикивает Опарин на Кольку Куликова.

– Козел ты, Севрюга! Защищай меня, когда я нападаю! – Это Сипа «воспитывает» своего партнера Сервера.

– Куда бьешь, макака! Между ног надо! – это уже Сервер поучает третьего из их летучей команды, Эдема…

Послушаешь издали, подумаешь, что перекликаются овладевшие речью звери самых различных пород: кулики, севрюги, козлы, макаки… Кто сказал, что в Чирчике нет зоопарка? Есть, да еще самый колоритный во всей Азии.

…Мы все устали. Все покрыты ранами, потом, пылью. Витька Смирнов оказался могучим бойцом, стойким стражем жестянки. Эта побитая, искореженная, продырявленная банка из-под сгущенки казалась недосягаемой под защитой его широко раздвинутых ног… И вдруг раздался общий рев восторга: это Опарин, изловчившись, сбил банку… Снова рев – Эдем наподдал ей еще. И, наконец, я, завершив дело, заслал жестянку за пределы поля…

Мы гоняли в «офицеров» пока не начало темнеть. Из окошек уже раздавались призывные крики родителей. Тут и я спохватился: как там Эммка? Пора, давно пора было возвращаться. Тем же путем, конечно…

Витька Смирнов, еще не забывший, что в игре мы были противниками, хмуро посмотрел на меня, но согласился помочь залезть на веранду. Я осторожно взобрался на его спину, Витька закряхтел. Уже вцепившись в раму, я прошептал: «Спасибо, Вить, пока!»

Эммка, хоть и обрадовалась, что я вернулся, тут же снова стала дразниться, что наябедничает. Лучше всего было уложить ее, не дожидаясь прихода отца. Умывшись и поужинав, мы улеглись в постели. Я мигом стал задремывать, перед глазами у меня мелькали наши боевые палицы. Но тут раздался писклявый голос сестренки:

– Вале-е-ра-а!

Ага, вот оно! Наступила минута отмщенья – мне даже спать расхотелось. Сейчас проучу эту ябеду.

Дело в том, что Эммка боялась засыпать одна и зачастую просилась ко мне в постель. Обычно я брал ее. Но сегодня…

– Валера, можно к тебе-е?

– Сколько кошек в доме развелось! Ужас… Говорят, они теперь уже и по квартирам стали лазать… – задумчиво сказал я.

Всхлипывание. Такое жалобное, долгое… Еще бы! Что может быть страшнее горящих в темноте зеленых глаз! Я выждал минуту, другую…

– Ва-а-ле-е-ра!

– Ябедничать будешь? – спросил я торжественно и строго.

– Не-е-е-т! – донесся из темноты дрожащий голосок.

– А вдруг будешь? На что мне такая сестренка-ябеда, а? Обменяем тебя на братишку… С ним будет веселее, мальчишки не ябедничают…

– Я больше не буду! Не надо обменивать, пожалуйста… – И Эммка снова всхлипнула так жалостно, как умеют всхлипывать только очень маленькие дети.

– Ну, хорошо, давай…

Быстрый, дробный топот босых ножек – и почти в то же мгновенье ко мне прильнуло теплое Эммкино тельце. Она вздохнула глубоко, всхлипнула в последний раз… И мы уснули.

* * *

Я проснулся внезапно то ли просто так, то ли от каких-то звуков. Мама? Нет, мамы в комнате не было. Она уже Эммку забрала к себе – значит, заходила к нам, вернувшись ночью со смены. Но почему-то за дверью раздавался то шорох, то движение. Не привычная поступь родителей, сопровождаемая пощелкиванием домашних шлепанцев. Нет, это был другой, незнакомый шум, и он меня пугал. Может, кошки, старался я успокоить себя. Вспомнил, как Эммка боится кошек и каким смешным мне это казалось. Но сейчас я и сам не испытывал никакого удовольствия при мысли, что квартира, может быть, полна кошками, и я увижу, как светятся в темноте зеленые глаза… А шум то прекращался, то снова возникал… Вот будто голос чей-то, шепот… Шаги… Заскрипели полы, все ближе к моей двери… Она приоткрылась, кто-то осторожно ходил уже по моей комнате… На секунду мелькнул лучик света… Я зажмурился… Приоткрыл глаза – сново темно. И шорох, шорох…

Я покрылся холодным потом. Открыл рот, чтобы крикнуть: «Воры, воры!» – но ни звука не вылетело из моей глотки. Сперло дыхание, я похож был на немую жабу…

Все затихло. Я лежал, не в силах пошевелиться, прислушиваясь, вглядываясь в темноту. Наверно, это долгое напряжение было не по моим детским силам, я внезапно заснул, когда, как – не помню.

Утром меня разбудили громкие голоса. Отец и мама о чем-то взволнованно переговаривались. По квартире разгуливал ветер – я понял, что распахнута входная дверь. Что-то случилось… И я почему-то знал, что случилось! Не успев додумать эту мысль, я кубарем слетел с постели.

Отец сидел на корточках в прихожей и что-то подбирал с пола. Рядом с ним валялась открытая Эммкина сумочка, набитая ее сокровищами – какими-то серебристыми ленточками.

– Как это я не услышал? – бормотал он.

– Они знают, когда приходить! Время самого глубокого сна выбирают… – У входных дверей стоял дядя Юра, Дорин муж. Это он, оказывается, поднял тревогу рано утром, когда, идя на работу, увидел, что наша дверь почему-то открыта, а в прихожей никого нет… – Они свое дело знают, – сказал он, как бы отдавая должное мастерству воров и в то же время сожалея о постигшей нас беде.

– Как же это я не услышал? – снова пробормотал отец.

– Я слышал… Я их услышал! – Я сказал это сначала очень тихо, потом выкрикнул, вдруг ясно вспомнив, что случилось ночью.

Отец поднял голову.

– Ты слышал? Тогда почему не позвал, не кричал, что грабят?

Я собирался ответить, что не кричал, потому что голос мой исчез куда-то, звуки не вылетали из горла. Но объяснять это было слишком трудно. И почему-то ужасно не хотелось.

– Ну, чего вам надо от ребенка? – Мама подошла и обняла меня. Она, как всегда, все понимала. – Он крепко спал, ему что-то почудилось сквозь сон… И слава Богу, что…

Она не закончила, поцеловала меня, потом подошла к вешалке.

– Слава Богу, взяли только пальто одно… Демисезонное. Нахлебнички…


Глава 23. Мой папа тоже педагог


– Юабов, если еще хоть раз сделаю тебе замечание, запишу его в дневник!

Дождался… Как теперь быть? Как я могу не ерзать и не оглядываться, если за моей спиной сидит Лариса Сарбаш. У Ларисы такие глаза, что стоит ей взглянуть на меня, как я… Ну, я не знаю, что тогда происходит со мной, только мне все время хочется смотреть на нее и смотреть. И что-нибудь ей говорить, потому что Лариса замечательно слушает, ее глаза тогда открываются совсем широко… Эх, если бы мы сидели рядом! Но Лариса сидит позади, а я – за второй партой в среднем ряду, так сказать, под самым носом у нашей учительницы. Оборачиваться – нельзя. Не оборачиваться – просто невозможно!

Я томлюсь, а учительница наша Екатерина Ивановна, или Толстуха, как мы прозвали ее еще в прошлом году, в первом классе, прохаживается в это время вдоль классной доски. Пол возле доски обычно поскрипывает, а уж под ней-то должен скрипеть – вон какая грузная. Но учихала наша умеет ходить как-то по-особенному: она не переваливается всей тяжестью с ноги на ногу, а как бы медленно плывет, как бы катится… И пол молчит! Заложив руки за спину, Толстуха плавает взад-вперед, взад-вперед – и все говорит, говорит… Рассказывает новый материал – про круговорот воды в природе.

Да, учитель – это, конечно, человек особенный. Не такой, как мы. Вот уж полчаса, наверно, рассказывает про этот самый круговорот – и не по книжке, а так, на память, и глядит при этом не на нас, а куда-то в потолок или, скажем, в окно. Но только шелохнись – тут же замечает! Как? Просто удивительно. Нет же у нее второй пары глаз за ушами!

Но вот Екатерина Ивановна замолчала и уселась за стол. Просматривает какие-то записи, наклонив свое круглое добродушное лицо, которому так не идет сердиться… Лицо это обрамлено рыжеватыми волосами, короткими и волнистыми. Волосы, впрочем, уже седые, но Толстуха красит их хной… Ученикам ведь все известно! Девчонки, конечно же, обсуждают и как учителя причесаны, и как они одеваются. Екатерина Ивановна, по общему мнению, одевается просто, но со вкусом.

– Так вот… – говорит Толстуха… И опять – про этот круговорот, про какие-то испарения. Ну, сколько же можно? У меня уже спину свело оттого, что я все время борюсь с желанием обернуться. Мне кажется, я всем своим затылком чувствую взгляд Ларисы. Хоть бы она шепнула мне что-нибудь! Но нет, не шепнет. Лариса вообще молчаливая, скромная очень. Когда говоришь с ней – чаще всего молча слушает. Раскроет свои глазищи, даже почти не моргает… Она и на переменках никогда не бесится, не бегает по коридору. Иногда только прыгает через скакалку. Я люблю смотреть, как она прыгает, такая ловкая, тоненькая, стройная. И волосы у нее пышные, светлые. А веснушки – так вообще замечательные!

Вспомнив про веснушки, я не выдержал.

– Пойдем за коржиками на большой переме… – зашептал я, повернувшись к Ларисе. И не успев закончить фразу, услышал:

– Самым внимательным учеником сегодня был Юабов!

Я сделал стремительный поворот, втайне надеясь, что моя поспешность, как знак послушания, еще может спасти меня. Но нет! Последовало то, что и должно было…

– Ну, что же, расскажи-ка нам, Валера, что ты сегодня узнал…

Ох, этот круговорот! Только что он казался мне таким скучным, однообразным, а сейчас я отдал бы все на свете за то, чтобы отдельные обрывки услышанного на уроке соединились у меня в голове хоть во что-то осмысленное. Но именно сейчас я потерял всякую способность соображать.

Я встал и, переминаясь с ноги на ногу (что всегда делают ученики, не выучившие урок и над чем я обычно посмеивался) медленно сказал:

– Круговорот воды в природе… Он всегда происходит… В природе…

Тут я замолчал, потому что решительно не знал, что еще говорить. Вдобавок я испугался, что лицо мое выдает мою растерянность. Поэтому я нахмурил брови, прищурился, склонил голову набок – словом, постарался сделать умное лицо: я, мол, думаю, вспоминаю… Сейчас все вспомню! Но мысли не приходили.

– Ну, конечно, – укоризненно вздохнула Толстуха. – Конечно, тебе нечего сказать… Ты все время вертелся вместо того, чтобы слушать… На перемене дашь мне дневник. Пусть родители опять почитают.

Это «пусть опять почитают» я слышал довольно часто. По правде говоря, примерно раз в неделю. Да, не проходило и недели, как на белых страницах дневника, кроме обычных записей и оценок, появлялись роковые строчки: «Невнимателен, отвлекается, разговаривает на уроках, мешает другим». И каждый раз я с ужасом ждал предстоящего разговора с отцом, и уже много раз получал хорошую трепку, и совершенно честно давал себе и родителям слово, что… Эх, да кто этого не испытывал!

Выручало меня то, что отметки у меня всегда были хорошие, и это смягчало гнев отца. В большинстве случаев я все же успевал и схватить смысл урока, и поболтать с Ларисой. Кроме того, дома я почему-то не отвлекался, добросовестно делал уроки и восполнял то, что пропустил в классе.

«Может, сказать, что я потерял дневник и завести новый?» – размышлял я по дороге домой. Эта спасительная идея приходила мне в голову уже не в первый раз. Но я сразу же отбрасывал ее: а через неделю опять?

Дома я немедля уселся за уроки. Всегда так было: гораздо приятнее сразу покончить со школьными делами и освободить себе вечер. А сегодня к тому же я был полон решимости исправиться.

Как ни странно, делать уроки я любил. Особенно потому, что у меня был замечательный письменный стол. Мне его подарили родители еще в прошлом году, когда я успешно закончил первое полугодие в первом классе.

Стол был не какой-нибудь фанерный, а из хорошего дерева, блестящий, отлакированный до зеркального блеска – даже свое отражение можно было в нем увидеть. Заботился я о его чистоте гораздо больше, чем о собственной: каждый день вытирал мягкой тряпочкой, чтобы ни пылинки не было. Все полочки и днища ящиков были застланы бумагой. Эммку я, конечно же, к столу не подпускал: еще поцарапает или испачкает… И вообще – пусть свой заслужит! Ну, разве что разрешал раз в неделю посидеть под моим надзором минутку-другую, но не более того!

…Я еще не закончил уроки, когда раздался громкий, нечастый, с одинаковыми перерывами, стук в дверь… Отец! Так стучался только он. И каждый раз при этом стуке у меня замирало сердце и даже у Эммки делалось испуганное лицо.

Да, и я и она – мы боялись отца. Когда он был дома, мы постоянно чувствовали напряжение. Невозможно было угадать заранее, какое настроение будет у отца, каким оно станет через минуту, что его рассердит… Вспылить он мог из-за любого пустяка. И уж тогда жди наказания. Какого? Грубой ругани, щелчка по лбу, затрещины, а то и веских, очень чувствительных ударов по попке… Да чего угодно! Зависело это именно от причудливой и непредсказуемой перемены настроений…

Иногда я размышлял – обычно это бывало после очередного скандала и наказания, почему у нас такой папа? Почему других детей так жестоко не наказывают за любую провинность, а то и без нее?

Папа – учитель, педагог. Но Валентина Павловна, мать моих друзей Кольки с Сашкой, – она ведь тоже учительница. Однако ни она, ни ее муж пацанов никогда и пальцем не трогали! Я был уверен в этом, я бывал у них дома очень часто. Придешь, бывало – Колька сидит, надутый, красный, отец его отчитывает, но не злобно, не орет, не бранится. Уж не говорю о нашей маме, которой тоже нередко приходилось нас отчитывать. Но ведь это никогда не оскорбляло, не вызывало страха…

Наверно, отцу казалось, что он очень заботлив и воспитывает нас, как настоящий педагог.

Действительно, когда я был первоклассником он весь учебный год помогал мне готовить уроки. Во втором классе я уже легко обходился без его помощи и учился хорошо.

Но и теперь он продолжал внимательно следить за моими успехами и ежедневно расспрашивал, как дела. Очевидно, мои хорошие оценки льстили его тщеславию. Ими можно было и похвастаться в кругу сослуживцев.

– Ну, что было в школе, Валера? – спросил он, заходя в мою комнату. – Рассказывай!

– Все хорошо, – ответил я.

– Молодец. Дай-ка поглядеть дневник…

Я похолодел. Но деваться было некуда. Я протянул дневник. Отец, медленно перелистывая его, дошел до сегодняшней страницы. Лицо его стало мрачным – брови сдвинулись, губы сжались и скривились, нос навис надо ртом, как орлиный клюв. Захлопнув дневник, отец сказал коротко и резко:

– Ложись!

– Что? – спросил я, медленно поднимаясь из-за стола.

– Я говорю – ложись на койку!

– Папа, прости. Я больше не буду…

– Ты уже много раз обещал… Быстро на койку! – сказал он, снимая ремень.

Я улегся, плача. Ремнем отец порол меня и до этого, но ложиться не заставлял.

Свистнул ремень, я почувствовал жгучую боль, вскрикнул, подставил руки. Но это не спасало. Удары падали один за другим, голым рукам было тоже очень больно, может быть, еще больнее, чем моей вздутой, исполосованной попке… Я извивался, кричал, просил прощения – и, оборачиваясь, видел над собой свирепое, неумолимое, сведенное злобой лицо.

Вдруг удары прекратились.

– Сейчас перестанешь вертеться, – услышал я.

Отец вышел – и сразу же вернулся, я не успел даже вытереть мокрое, зареванное лицо. Он нагнулся надо мной, схватил меня за руки и крепко привязал их к спинке кровати в изголовье. Потом привязал и ноги.

– Вот теперь будешь лежать смирно…

И снова засвистел ремень – все чаще, все сильнее. Отцовское лицо стало таким страшным, что я уже и оборачиваться боялся: налитые кровью глаза, слипшиеся волосы, слюна на губах. Он что-то, кажется, и приговаривал, поучал меня. Но я не понимал, не различал слов – только злой, сиплый голос. Я так устал, что и плакать почти не мог, только всхлипывал и вздрагивал. Всхлипывал и вздрагивал.

Вдруг удары прекратились. Я услышал стук в дверь. Отец пошел открывать и через минуту я услышал его спокойный, почти веселый голос:

– А, это ты, Эдем… Заходи, заходи. Твой дружок у себя в комнате. Пойди, полюбуйся на него… Побеседуй.


Глава 24. В старом доме


Я открыл глаза, потянулся. В комнате еще почти совсем темно. Только слабый отблеск на стене, это потому, что дверь открыта, а в кухне горит свет. И откуда-то доносится легкий, как шелест, шепот… Тут я сразу вспомнил: каникулы! Я не дома, а в Ташкенте, в старом доме, в старом дворе!

Каникулы! Ни учебников, ни замечаний, ни ежедневного многочасового высиживания за партой под строгим взглядом учительницы, ни прочих школьных неприятностей. Одни удовольствия да еще какие: я, как обычно, провожу каникулы в Ташкенте, у дедушки и бабушки, у папиных родителей. А, значит, вместе с Юркой!

Сегодня я провел в старом доме первую ночь. И спал (уж не знаю, по какой причине) не на раскладном диване, как обычно, а вместе с дедушкой, на его постели…

Что бы дед ни делал, у него все по-особенному. Даже то, как он ложится спать. Вчера вечером, юркнув в постель, я с удовольствием наблюдал, как торжественно и неторопливо дед готовится ко сну. Облачился в пижаму, обмотал платком свою бритую голову. Потом с громким вздохом уселся на край кровати и прочитал молитву, а может, некое ночное напутствие своей душе. И, наконец, начал почесывать живот…

Я сто раз это видел и все равно удивлялся звуку, который раздавался при этом. Кырк-кыррррк, кыр-р-рк-кыр-рк… Казалось, что у деда на животе не обычная мягкая кожа, как у нас у всех, а вроде как на барабане – такой получался гулкий скрежет! Но ведь барабан-то пустой, а у деда живот – не скажешь, что в нем пусто! Порядочный живот, хотя и пузом не назовешь… Только очень уж волосатый.

Я много раз пытался разгадать секрет – как это деду удается так звучно почесываться. У меня, например, как я ни старался, ни за что не получалось! Я даже и на Юрке попробовал, но тоже не удалось, только зря его расцарапал… Ну, мы подрались, само собой, но потом я ему объяснил, что не нарочно царапал его, а для дела.

И все же я, кажется, кое-что понял. Прежде чем начать почесываться, дед Ёсхаим делает глубокий вдох. Наберет воздух – и живот его натягивается, как барабан. Надувается. И уж тогда он начинает работать своими жесткими, искорёженными, как старые гвозди, пальцами… У меня же, ясное дело, нет ни такого живота – надувай не надувай, ни таких пальцев. Откуда же быть скрежету?

Только после того, как дед почешется в свое удовольствие, он готов заснуть.

Так было и в эту ночь. Сладко зевнув, дед улегся. «Спокойной ночи, Валера», – услышал я. И не успел ответить, как раздался храп… Дедушка Есхаим засыпал мгновенно – то ли очень уж выматывался за рабочий день, то ли организм у него был такой, только засыпал он в ту же секунду, как закрывал глаза.

Обычно дед спал на спине, с головой накрывшись одеялом. Но в эту ночь, может быть, в честь моего пребывания в его кровати, укрылся он только до подбородка… К сожалению.

Храп деда, так же, как и звук его почесывания, это тоже нечто совершенно особенное. Это равномерный, мощный, все нарастающий рокот. Рокот, от которого подрагивает одеяло, подушка, матрас, кровать – да что там кровать, кажется, что и стены подрагивают. Вся комната наполнена этим вибрирующим рокотом…

Уставившись в темноту, я лежал между дедом и стеной. «Спокойной ночи, – горестно думал я. – Уж какая тут может быть спокойная ночь!»

Между тем, к могучему храпу прибавился еще один звук. Еще один инструмент появился в оркестре: это начали свою партию дедовы губы. Они трепетали, как листья при сильных порывах ветра и звучно похлопывали, попыхивали: пых-пых… пфых-пфых… Облокотившись о подушку, я повернулся к деду и попытался разглядеть его лицо: как оно при этом выглядит? Как это спящий человек может так шевелить и прихлопывать губами? Но в ночной темноте, кроме общих очертаний дедова лица, мне удалось разглядеть только край белого пододеяльника да седую бороду.

Борода деда всегда привлекала внимание к старейшине рода Юабовых. Красивая была борода, почтенная, пышная. Но в то же время не очень тяжелая, я бы сказал – подвижная. На лице деда борода как бы исполняла роль дирижера, управляющего его мимикой, как оркестром. Она весело поматывалась вверх-вниз, когда дед разговаривал. Расширялась, будто разводя руками, когда он улыбался. А за едой, когда он жевал, бородка, слегка подрагивая, покачиваясь, следила за ритмом и предупреждала: «Не торопись… Andante… Moderato… Не нарушай ритма… Legato… Раз-два-три…раз-два-три…» Когда же дед молчал, задумывался – бородка лежала так спокойно, с таким достойным видом… Антракт… Но дирижер готов к работе…

Дед любил, когда я разглаживал или почесывал его бородку, даже слегка ее подергивал. И это занятие, от которого мы оба получали удовольствие, превратилось у нас в какую-то особую церемонию-игру.

Я прикасался к шее деда под подбородком и там, внизу, начинал медленно и нежно почесывать его седины. Мягкие волосы ласкали мою руку, бородка меня слушалась – она то распрямлялась, то накручивалась на пальцы… А дедушка блаженствовал. Он чуть-чуть приподнимал голову и наклонял ее вбок, будто находился в кресле у парикмахера и садился так, чтобы мастеру было удобно работать… Все черты его – брови, глаза, губы – смягчались, выражали наслаждение.

– Эх ти, шалун, – ласково приговаривал он.

* * *

Если бы он только знал, какие коварные планы я частенько вынашивал, ласково и нежно поглаживая его бороду! Если бы только мог представить себе, о чем мы с Юркой, хихикая, шушукались за его спиной!

Когда дед Ёсхаим засыпает, с ним что хочешь делай. Без особого шума, конечно, без лишних толчков. Так почему же во время этого блаженного сна не подстричь ему бороду, совершенно бесплатно… Чик-чик ножницами – и половины бороды как не бывало! Подстрижем – и спрячемся… Проснется наш бобо и, сладко потянувшись, начнет почесывать свою любимую бородку… Запустит в нее пальцы и сразу почувствует: что-то не так. Чего-то пальцам не хватает… Дед – к зеркалу. А в зеркале уже не он, там какой-то помолодевший мужчина.

Нет, мы не надеялись, конечно, что деду это понравится. Наоборот. Зато как он начнет ругаться, как будет буянить! В этом-то и вся суть, все удовольствие. Только спрятаться нужно получше, а то страшновато – может и поколотить сгоряча. Правда, опасаюсь этого только я, а Юрка – Юрке все нипочем! Отбежит и будет с хохотом кричать: «Не догоните! Не догоните!» Крик будет, скандал будет на весь двор.

* * *

С этими приятными мыслями, отвлекавшими от храпа, я и заснул, наконец. А теперь, проснувшись на рассвете, с удовольствием вспомнил, что я снова в старом доме…

Я любил этот дом и знал в нем каждый уголок. Довольно большой, он представлял собой как бы две стороны прямоугольника, в верхней части которого жили старики. Наша семья (до отъезда в Чирчик) занимала правую сторону дома. А напротив, через двор, в отдельном здании жил дядя Миша с семьей.

У стариков были три комнаты. Со двора вы сразу попадали на кухню, небольшую и без окон. Там сейчас и горел уже свет: видно, бабка Лиза встала и возилась у плиты. Из кухни вы проходили в зал, как у нас принято было называть эту общую жилую комнату средних размеров, а уж из него – в самую большую комнату, спальню, где я сейчас и находился. В ней, кроме двух кроватей, стояли шкаф, комод и большой старинный буфет. Красивый, орехового дерева, с резными краями. Верхняя его половина, увенчанная овальным, также в резьбе, наличником, стояла на более широкой нижней части, попирая ее толстыми узорчатыми ножками… В этом верхнем ярусе хранилась пасхальная посуда. В нижнем – всякая домашняя утварь. Бабка Лиза рассказывала мне, что буфет достался ей от отца с матерью, которые получили его от своих родителей. Я вспоминал об этом, открывая дверцы буфета: они скрипели так, как умеет скрипеть только очень старая мебель, – мелодично и протяжно, то громче, то тише, правая дверца – в одной тональности, левая – в другой… Откроешь одну, потом – другую, «поиграешь» на верхних – перейдешь к нижним… И услышишь целую симфонию. Казалось, что буфет поет историю своей жизни.

По обе стороны этого буфета стояли кровати стариков. Бабушкина – слева, почти у входа в комнату, дедушкина – за буфетом, в глубине. Я считал, что бабушка выбрала для своей кровати более уютное место: возле нее была встроена в стену большая, овальная, покрашенная серебристой краской газовая печь. Она обогревала одновременно две комнаты – спальню и зал. Как тепло и приятно было спать возле этой печки в холодные зимние ночи!

Впрочем, сейчас уже было лето, печь не топили, в дедушкиной постели без того было тепло, мягко, уютно. Возле деда в любую погоду было тепло.

Дед уже встал. Как всегда – рано-ранехонько. Он стоял у окна, напротив кровати, его черный силуэт четко прочерчивался на фоне предрассветной синевы. Ритмично раскачиваясь взад-вперед, дед молился. Он молился точно так же, как и вчера, и позавчера, и за день до того… Как молился он всю свою жизнь, с тех пор, как себя помнил.

Взад-вперед, взад-вперед… Бородка то поднималась, то опускалась да к тому же еще и подрагивала, потому что дед непрерывно шевелил губами, читая молитву. Этот шелестящий шепот я и услышал, просыпаясь. Его любимая тюбетейка (темно-зеленая, хотя сейчас она казалась черной) плотно обтягивала лысину. Странным наростом вырисовывался тфлин – коробочка, укрепленная посреди лба, как фонарик, освещающий путь подводному пловцу… Я знал, что в коробочке находятся заповеди, поэтому тфлин предписано надевать каждому молящемуся. И точно такая же коробочка привязана была к левой руке дедушки выше локтя.

Я начал прислушиваться и постепенно стал различать слова. Я их не понимал – дед, как и полагается, молился на иврите. В руках он держал молитвенник – разбухший, с пожелтевшими страницами старый молитвенник, уже много лет терпеливо и достойно выполнявший свою ежедневную службу. Впрочем, заглядывал в него дед скорее для порядка: многие молитвы он давно уже помнил наизусть. Это вовсе не значит, что дедушка Ёсхаим был образованным человеком и знал иврит. Читать-то он умел, то есть знал, как произносить буквы и слова, но и только. Смысл слов, смысл молитвы был ему известен лишь благодаря разъяснениям рабая в синагоге.

– Дедушка, а вы понимаете, что читаете? – не раз спрашивал я.

– Почти не понимаю, – честно отвечал он.

– Как же так? – удивлялся я, думая при этом, зачем тогда читать молитвы.

– Не понимать надо, а чувствовать, – отвечал дед убежденно.

Вряд ли до меня доходил в то время глубокий смысл его слов. Зато, хотя я и не осознавал этого, само впечатление – дедушка Ёсхаим на молитве – было и глубоким, и сильным, и очень важным для моей детской души.

Я рос в советской стране, я был советским ребенком. Это значило, что я практически не чувствовал себя евреем, не помнил об этом…

Антисемитизм не всегда проявлялся открыто, но он существовал постоянно. И у большинства евреев была потребность ассимилироваться, вернее, мимикрировать, быть похожими на тех, среди кого они жили. Впрочем, это старая, можно сказать, многовековая история. Но в советских условиях к ней прибавлялось и другое. В советской стране не только иудейская, но и любая религия была почти что под запретом. Быть религиозным считалось нелепым, постыдным, это было признаком невежества. Более того – это было признаком инакомыслия, своеволия, враждебности. Неудивительно, что мы, дети, ни в детском саду, ни в школе не только священной истории не изучали, но и о Боге не слышали. Не было Бога для миллионов советских людей – и все тут! О нем забыли. И только старики, старики разных национальностей, упрямо ходили в свои церкви, синагоги, мечети (хоть и осталось-то их совсем мало, на весь Ташкент, к примеру, всего несколько синагог), упрямо молились дома, упрямо справляли свои праздники, соблюдали посты…

Получалось, что каждый раз, когда я попадал в дом деда Ёсхаима либо в дом деда Ханана я как бы окунался в другую действительность. Возвращаясь домой, я забывал об этом, становился обычным советским ребенком. Забывал – да, оказывается, не совсем.

Много позже, уже в Америке, когда я начну заново становиться евреем, начну чувствовать себя евреем, я пойму, что темный силуэт деда на фоне синего рассвета – это для меня не только картинка из времен раннего детства. Это что-то гораздо более значительное, это та связующая нить с моими предками, с моим народом, которую подарила мне судьба.

Дедушка еще молился, когда я вышел на кухню, где раздавалось позвякивание посуды: бабушка Лиза готовила завтрак.


Глава 25. «Ищь ти, какая!»


Дед бабушки Лизы Натаниэл Кози в начале XX века считался в узбекском городе Чиназе крупным бизнесменом. Это на современном языке. А говоря языком старой России – богатеем, воротилой, фабрикантом… Натаниел был владельцем хлопкоперерабатывающего завода. Его сын Рахмин Симхаев занимался пошивом женской одежды.

– Скупой был очень, – сообщила мне как-то бабушка о своём отце, когда мы вместе с ней, стоя у комода, разглядывали большую фотографию моего прадеда. – Ой, ой, какой скупой! Моя мама ушла от него… Взяла нас, четверых детей, и перебралась сюда, в Ташкент… Очень давно это было, в девятьсот четырнадцатом. Я еще маленькая была…

«Ушла от него»… Я тут же представил себе душераздирающую картину – моя прабабушка Эмма покидает родной дом, взяв на руки двоих малюток, а еще двое тащатся за ней… У прабабушки, кроме Лизы, были еще две дочки – Соня и Рена и сын Абраша. И все же она сочла необходимым, расстаться с мужем… Не побоялась! А ведь в то время для азиатских женщин развод был чем-то почти немыслимым, позором, преступлением…

Прабабушка Эмма… Я ее видел только на фотографиях, она умерла в год моего рождения, десять лет назад. Но слышал о ней нередко: все, кто знали прабабушку, очень тепло и уважительно ее вспоминали. Она была наделена доброй и отзывчивой душой, многим помогала. Почти все ее дети пошли в нее. Кроме одной из дочерей…

И вот эта самая дочка – моя бабушка Лиза – каждое утро подходила к комоду, туда, где красовалась в рамке большая фотография ее отца, и именно там произносила короткую молитву. Мало того, глядя на фотографию, она, воздев руки, вполголоса воздавала ему благодарения… За что же, спрашивается, благодарила она человека, от которого ее мать бежала с четырьмя детьми, в том числе и с нею? Поди пойми…

Выходя утром на кухню, я был уже готов во всех подробностях рассказать, как и что произойдет дальше.

– Доброе утро, – поздоровался я.

– Доброе, доброе, – продолжая хлопотать, отвечала бабушка. – Умывайся скорее!

Бабушка была в своем обычном домашнем неярком платье с узорами, в тапочках с белой пушистой оторочкой. Левая рука ее, закинутая за спину чуть выше поясницы, словно бы приготовилась к тому, чтобы потереть больное место в тот момент, когда бабушке захочется пожаловаться на «спиндилез». В правой руке бабушка держала сверкающую, начищенную кастрюльку.

Одним из несомненных достоинств бабушки Лизы была ее потрясающая чистоплотность. Дом она содержала в идеальном порядке и требовала того же от других. Уборщица, которую бабушка нанимала, просто изнывала от ее указаний и придирок.

– Мыть так мыть, – поясняла бабушка, тыча пальцем в очередной, недостаточно вылизанный уголочек. – Здесь же полно грязи!

Каждое утро таким вот «невылизанным уголочком» оказывался я… Умывальник находился на кухне, процедура омовения происходила у бабушки на глазах, и начиналась она с утреннего урока по мытью рук.

– Не так. Совсем не так! Потри вот здесь… – бабушка похлопывала по тыльным сторонам кистей. – Теперь смывай… А теперь намыливай опять… Три! Сильнее три!

Умывался я так же, как, наверно, и большинство детей (вспомним Тома Сойера): либо просто ополаскивал руки водой, либо чуть намыливал ладони и тут же смывал мыло. Но при бабушке это не проходило! Приходилось выполнять все ее указания. И все равно бабушкино лицо искажалось гримасой:

– Ой-ей-ей, какая грязная вода! Ну-ка, мыль снова…

Наконец, я получал разрешение вытирать руки. Бабушка опять начинала охать:

– Посмотри, какое грязное полотенце! За один раз!

Не знаю, как назвать черту характера, которая не позволяла бабушке оставить без внимания и без руководящих указаний хоть что-то, хоть какую-то мелочь из происходящего вокруг. Может быть, стремление к лидерству, не получившее должного осуществления? Так или иначе, все, что происходило в поле ее зрения, должно было быть откорректировано, исправлено, улучшено.

Иногда бабушке удавалось давать свои указания спокойно, но обычно она сразу же начинала нервничать. Вспылить, накричать – это ей ничего не стоило. Это тоже было чертой характера…

Приходя в возбуждение, бабушка выглядела довольно смешной. Она так трясла и помахивала головой, что крепдешиновая косынка становилась дыбом, соскальзывая с рыжеватых волос. Глаза ее расширялись, брови резко приподнимались. Широко расставив ноги, подняв правую руку, бабушка, как опытный оратор, выступающий перед большой толпой, сопровождала свою речь выразительными движениями указательного пальца.

Глядеть на это было интересно, но, конечно, не в тех случаях, когда объектом бабушкиного внимания становился я сам.

Выполнив все требования, я отходил, наконец, от умывальника. Пытка была окончена. До обеда…

А бабушка Лиза уже снова хлопотала возле плиты.

В кастрюльке, стоявшей на огне, готовилось любимое дедово блюдо – чойи каймоки. Блюдо это – старинное, азиатское.

Молоко вливалось в кипящий, крепко заваренный черный чай. Эту смесь немного подсаливали и некоторое время продолжали кипятить… Дозировка молока, чая, соли, длительность приготовления – до кипения и после – все очень важно, от всего зависит вкус чойи каймоки. Кроме того, его необходимо помешивать. Бабушка Лиза опускала в кастрюльку пиалу и, наполнив ее, медленно выливала обратно… Неповторимый аромат разливался по кухне.

– ВалерИК, готовь скорее чайник!

В отличие от бабушки Абигай, которая произносила мое имя певуче и мягко – «Ва-а-ле-ерь-ка», почти всегда ласково улыбаясь, бабушка Лиза окликала меня, как, впрочем, и всех, – строго, серьезно и к тому же с ударением на последнем слоге – «ВалерИК», почти что это «ИК» выкрикивая.

– Достань косы, пожалуйста.

Бабушка указала на нижнюю полку, где находились большие пиалы, чтобы я, не дай Бог, не ошибся и не взял бы, чего не следует.

Посуда у нее стояла в строгом порядке. Молочная, как предписывает еврейский закон, не смешивалась с обеденной. Ту и другую никогда не мыли вместе. И если бабушка даже удалялась в спальню подремать пол часика после обеда, она, услышав звон посуды, тут же просыпалась и громко напоминала о порядке или выскакивала сама, чтобы проследить, что творится на кухне.

Чойи каймоки было готово. Мы с дедушкой уселись за стол. Бабушка только подавала, завтракала она всегда позже, одна. Завтракали мы с дедом в зале, у окна, которое выходило в соседский садик. Вот странно, я никак не мог понять, чей это садик и как в него попасть, хотя много раз пытался сделать это, разгуливая по окрестным переулкам…

Таинственным казался мне этот сад. Он был совсем маленьким, не шире нашего зала, только подлиннее. Со всех сторон его огораживали стены соседних домов, потому и непонятно было, кому он принадлежит. Может, был он ничьим, но только вот что странно: в саду рос куст красных роз, единственный куст, и кто-то ухаживал за ним.

Других окон в зале не было и мой любимый двор отсюда не просматривался.

Землю, на которой стоял теперь его дом, дед Ёсхаим купил в 1933 году за тысячу рублей. Это был сад без каких-либо построек, весь засаженный черешнями. Строительством дед занимался сам.

Он иногда рассказывал мне об этом, но довольно скупо. А я слушал с огромным интересом и даже с волнением. Я очень живо представлял себе, как дед, босой, с закатанными штанам, топчет глину для замески…

Глина вязкая, тяжелая, мокрая, смешанная с соломой, месить ее нужно часами… И вот уже появились стены, вот дед вдвоем с другом поднимает и кладет под крышу поперечную балку…

Ух, как же это тяжело! Лица их от напряжения налились кровью, жилы на шее и на руках надулись…

Я очень гордился дедом и думал: какой он сильный, какой терпеливый и умелый человек, если сам построил себе дом!

– Ну-ка, о чем мечтаешь… Остынет, давай быстрее! Гляди, как я буду делать… – скомандовал дед.

Из кос, в которые бабушка налила нам чойи каймоки, поднимались струйки пара. На поверхности молока уже образовалась тоненькая, подрагивающая пленка. Набрав в ложку сливочного масла, дед положил его в косу, накрошил белую лепешку, размешал. Теперь вся поверхность молока была покрыта слоем масла, в котором, как румяные островки, плавали кусочки лепешки. Убедившись, что всего достаточно, дед погрузил в косу ложку, зачерпнул…

«Хуп»… И этот звук у деда получался особенный! Казалось, что вместе с едой он старается набрать в рот побольше воздуха, для того, вероятно, чтобы не было так горячо. Лицо деда при этом становилось необычайно серьезным. Оно как-то все удлинялось, глаза сужались, брови сходились. Он вытягивал шею, наклоняясь к косе так, что белоснежная бородка вот-вот должна была окунуться в масло. Но бородка словно бы видела, где надо остановиться и замирала буквально в миллиметре от дышащей паром жирной поверхности.

На завтрак деду Ёсхаиму всегда подавалось одно и то же: чойи каймоки с лепешкой и сливочным маслом, крепкий зеленый чай. Но поедал он это, так же, как и все, что бабушка готовила к обеду, с отменным аппетитом. Недаром моя мама, пытаясь накормить меня, постоянно твердила: «клюешь, как курица… Поэтому ты такой дохлятина! Посмотри на деда Ёсхаима, ест хорошо, вот и здоровый!»

Что правда, то правда, дед болел очень редко. А если и заболевал, то обычно оставался на ногах…

Поговаривали, что где-то в спине у деда пряталась пуля, засевшая там в далекие дни революции и уличных беспорядков в Старом городе. Извлечь пулю врачи не решились, так дед и проходил с ней до конца жизни. Особых неприятностей она не доставляла.

Вообще трудоспособностью и жизнестойкостью он обладал поразительными. Так что мама моя, возможно, была права.

Закончив завтрак, дед Ёсхаим отодвинул пустую косу, но не встал из-за стола, а, наоборот, поерзал на скрипучем стуле, чтобы усесться поудобнее и, так сказать, попрочнее…

Ковыряясь ложкой в своей косе, я поглядывал на него с сочувствием. Я очень хорошо знал, какая сцена за этим последует. Она была неизменной. И все же я каждый раз наблюдал ее с таким же острым интересом, как болельщик – схватку двух борцов на ринге.

– Лиза! – громко позвал дед. – Сколько оставить?

Задавая этот вопрос, дед вытянул под столом правую ногу, запустил руку в карман и извлек из него туго набитый коричневый кожаный кошелек.

Однако бабушка Лиза не появилась. За закрытой дверью кухни гремели кастрюли, шумела вода в кране… Эта часть сцены называлась так: «Я тебя не слышу, светик мой, я очень занята, позови еще раз».

* * *

Дед поднял брови, вздохнул. Лучше, чем кто-либо, он знал, что у бабушки прекрасный слух. Она улавливала любой шорох даже за стеной соседней комнаты. Мы с Юркой, например, никогда не разговаривали о своих делах, если бабушка Лиза была неподалеку: все услышит, хоть как угодно тихо шепчись, любой секрет выведает!

Дед позвал снова, еще громче.

Дверь кухни, наконец, распахнулась, бабушка появилась на пороге.

О, это была великая актриса, никогда не устававшая от роли и каждый день находившая для нее все новые оттенки! Невозможно даже передать, какую степень усталости выражало сейчас ее лицо.

Потирая рукой спину, она медленно направилась к дивану, уселась, поправила платок на голове и громко произнесла: «Инам шуд!» Изречением этим, значащим буквально «И это прошло», бабушка, очевидно, напоминала своему дорогому мужу, что она с раннего утра трудилась, чтобы покормить его, теперь она смертельно утомлена и благодарит Бога за то, что при такой нагрузке все еще жива…

Дед Ёсхаим на бабушку не глядел, он угрюмо рассматривал свой кошелек. Достаточно было ему услышать, каким тоном произнесла она «Инам шуд», и он уже знал, какую сумму потребует сегодня бабушка на расходы. Поэтому, не дожидаясь уточнений, он перешел к обороне:

– Я вчера давал тебе деньги…

– Нич-чего не осталось! – тут же прервала его бабушка. – Сегодня нужно купить… – Тут она стала загибать пальцы, перечисляя продукты: – Рис, хлеб… Сахар кончается… Рыба нужна. И мука на исходе…

– Мука? – перебил дед, поднимая густые брови. – Муку позавчера ты покупала!

– Да что ты, три недели прошло уже. Пирожки кто ел, а?

Тут терпение деда истощилось. Надо сказать, что деда очень трудно было вывести из равновесия, но бабушке это неизменно удавалось. Я не мог заранее предугадать, на каком продукте и в какой момент это произойдет, но как проявится возмущение деда, я знал отлично и с нетерпением ждал именно этой финальной сцены.

– Ищь ти, какая! – с мукой воскликнул дед Ёсхаим, чуть ли не подпрыгнув на своем стуле.

Когда и почему дед начал употреблять это в общем-то довольно безобидное выражение, передавая с его помощью высшую степень удивления и возмущения наглостью собеседницы, я не знаю. Но употреблял его дед в таких случаях неизменно. Очевидно, дело не в словах, а в том, какой смысл, какую окраску мы желаем им придать.

Никаких грозных последствий возмущение деда не имело. К некоторому моему разочарованию этим обычно и заканчивался их ежедневный поединок. То есть словесная его часть. Дальше уже происходило то, чего и добивалась бабушка: безропотная выдача денег.

Еще раз, уже шепотом, выразив свое возмущение, то есть повторив «Ищь ти, какая!», дед открыл, наконец, кошелек и отсчитал пачечку денег. При этом он покачивал головой, как бы удивляясь бабушкиным бойцовским способностям и своему поражению. Очевидно, он все же надеялся, что когда-нибудь победит…

Спрятав кошелек в карман, дед, удрученно шаркая, удалился. Почему-то он был расстроен больше, чем всегда.

Обычно перед уходом он оставлял мне на комоде деньги на мороженое. Но сегодня я не напомнил ему об этом. Из сострадания. Все же мы оба – мужчины…


Глава 26. Майский жук


Перекинув котомку за плечо, дед прошаркал через двор и скрылся за воротами. Ушел на работу…

Устроившись поудобнее на топчане у стены возле урючины, я наслаждался утренней прохладой и одиночеством. Юрка, мой дружок-братишка, пока не появлялся. Возможно, он еще спал, что-то очень уж тихо было за окнами его квартиры.

Сидеть вот так в моем любимом старом дворе, сидеть, ничего не делая, это было замечательно. После долгого школьного года, после спешки и напряжения, постоянных забот об уроках, экзаменах, отметках и о прочих неприятных вещах так приятно было расслабиться, почувствовать, что все это позади, вообще ни о чем не думать… Ни о чем! Просто сидеть, позволяя лени овладевать тобой, охватывать тебя, окутывать, убаюкивать… Нет у тебя ни желания, ни способности размышлять о чем-нибудь. Мысли как будто растворились, ушли, в голове – блаженная пустота. Полудрема. Но в этой полудреме ты почему-то с особенным наслаждением впитываешь в себя все, что происходит вокруг, во дворе. Его жизнь – а она не прекращается никогда – предстает перед тобой с необычайной яркостью, во всех своих деталях.

…Что-то куры так раскудахтались? А, это бабушка Лиза появилась в курятнике: время кормежки… Курятник от меня недалеко, возле той же стены, что и топчан. Повернувшись к нему лицом, я могу видеть все, что там происходит… Белые куры – их штук пять – суетливо топчутся, подпрыгивают возле своей кормилицы, отталкивают друг друга и непрерывно бранятся. Петух, в отличие от кур это смуглый парень, темно-коричневый, отливающий золотом, – какое-то время стоит в сторонке. Поджав ногу, похожую на толстый перекрученный прут с мозолистыми пальцами и вогнутыми внутрь мощными когтями, склонив набок золотистую головку, петух презрительно и важно наблюдает за склочницами. Насладившись домашней ссорой, этот султан, поматывая алой бородкой, начинает склевывать зерна, разлетевшиеся по сторонам, и все ближе подбирается к своим глупым женам.

Свои супружеские обязанности петух считает настолько важными, что нисколько не стесняется исполнять их в присутствии людей. У него сейчас одна забота – сделать правильный выбор. То ли, как у подлинного султана, это зависит от настроения, от того, какая из жен кажется сейчас петуху особенно привлекательной, то ли он руководствуется более практическими соображениями, которая из них поближе и не успеет удрать, – кто его знает. Но что он именно выбирает, а не полагается на случай, в этом я уверен.

Рывок, прыжок… Ну и наглец! Я быстренько оглядываюсь – не видит ли кто из взрослых, какую сцену я наблюдаю… Нет, пусто во дворе. Так… Ну, и что там происходит?

Мне и любопытно, и смешно. Куры, напуганные наскоком, шарахаются во все стороны, но, поскольку петух уже настиг одну из них, тут же успокаиваются и продолжают торопливо клевать зерно. Петух… Что испытывает петух, я, хотя мне и хотелось бы это знать, даже представить себе не могу. Ну, а выглядит он очень деловитым. Его счастливая избранница кажется совершенно безучастной и как только петух соскакивает с нее, не теряя ни секунды присоединяется к клюющим зерно подругам…

Такие семейные сцены вносили некоторую сумятицу в отлаженную процедуру кормления. Бабушка, увидев такое, сердилась. Махая руками и восклицая «Пошел, пошел!» она пыталась призвать наглеца к порядку. Но иной раз до нее доходило, что бессмысленно бороться с любовным пылом петуха. Она что-то тихонько бормотала и взмахивала рукой, как бы признавая свое бессилие: что, мол, с тобой поделать!

Но самым интересным в петухах была вовсе не их беззастенчивая супружеская откровенность. В бабушкином курятнике иногда оказывалось по два петуха сразу – и тогда у нас с Юркой появлялось новое развлечение: петушиные бои.

Замечательным зрелищем было даже самое начало сражения. Стоя друг против друга, петухи переругивались, распалялись, все больше настраивая себя на боевой лад. Они пыжились, поднимая оперение. Особенно вздувались, прямо дыбом становились, их шейки. Головы сначала прижимались к грудкам, потом вытягивались к сопернику клювом вперед. Приподнималась и сгибалась одна из лап… Оружие было готово к бою!

И как же они сражались! Как взлетали, шумя крыльями, налету раздирая друг друга когтями! Как беспощадно орудовали клювами, выбирая самые уязвимые места! Как сшибались грудь с грудью, то падая, то снова разлетаясь!

Вопли бойцов, хлопанье крыльев, перья, летящие во все стороны… Ну что за зрелище! Мы с Юркой от восторга, конечно же, орали почище петухов и махали руками, словно они – крыльями.

– Давай, давай! Смелее!

– Так его, еще, еще!

Короче, мы вели себя точно так же, как любые завзятые болельщики на стадионе… Жаль только, что бабушка Лиза была решительной противницей петушиных боев: она считала, что они вредят здоровью не только петухов, способных покалечить друг друга, но и кур, которые от испуга могут перестать нести яйца. Поэтому, как только бабушка слышала подозрительный шум, она выбегала и приказывала нам с Юркой пресечь драку. Нечего делать, приходилось нам просовывать длинную палку сквозь проволочную сетку курятника и разнимать бойцов.

Из-за этих сражений мы относились к петухам с некоторым уважением: спортсмены все-таки. Да и вообще петух во дворе фигура заметная, ведь это именно он оповещает о наступлении нового дня и после его звонкого «ку-ка-ре-ку» пробуждаются все остальные.

Каждый из обитателей двора встречает утро по-своему. Вот Джек, например, сразу же приступает к собачьей зарядке, а на самом-то деле к бесстыдной демонстрации лености. Для начала он зевает, долго и протяжно, высовывая свой длинный красный язык. Потом блаженно потягивается, превращаясь в длинную палку с оттянутым хвостом. Потом присаживается и начинает почесывать ухо… Делает он это так быстро, что и лапа его, и ухо, если смотреть со стороны, сливаются воедино и напоминают работающий пропеллер самолета. При этом Джекова цепь мерно и быстро колотится об асфальт с таким звуком, будто это строчит пулемет.

Я считал, что зря Джек так простодушно почесывается при людях, вообще при любых обитателях двора. Ведь выглядит он при этом совершеннейшим лопухом! И к тому же признается в этом.

«Я лопух, – как бы заявляет Джек, мотнув лапой по уху. – Я большой лопух, – признается он, принимаясь чесаться быстрее. – Я самый большой лопух, – провозглашает он, когда начинает крутиться пропеллер. – Большего лопуха, чем я, не сыскать!»

Но Джеку, очевидно, нет дела до мнения окружающих, лишь бы самому было приятно.

* * *

Во дворе, между тем, стало довольно шумно. Воробьи с невероятным гомоном стайками носятся по кустам, по деревьям. Воробьи всегда в волнении и спешке. Слышится нежное воркование горлиц – горляшек, как мы их называли. Меня всегда поражало, неужели эти дикие горлицы – предки красивых, белых, как снег, домашних голубей? Ведь сами они такие невзрачные, в таком неярком коричневом оперении… Правда, эти дикие предки поют просто замечательно, у них такое нежное, протяжное, таинственное воркование. Усядется горлица где-то среди ветвей и начнет свое долгое, негромкое «гур-гур-гурррр…» Оно прямо в душу тебе проникает.

Самыми неприятными обитателями двора были мошки и мухи. Особенно большие зеленые мухи. Не успеешь выйти во двор, они уже почуяли тебя, несутся навстречу. Присядешь в тенечке, устроишься поудобнее – муха, как истребитель, проносится у самого уха: «вж-ж-ж!» Только и делаешь, что отмахиваешься. А зазеваешься, муха уже у тебя на носу, на лбу, в волосах. Я даже завидовал воробьям и другим птицам, которые так ловко на лету ухитрялись ловить мух… От мошек тоже иногда приходилось отмахиваться. Но обычно они никого не трогали. Лишь кружились, словно в вальсе, внутри солнечного луча, пробивающегося через крону урючины или шпанки.

* * *

Мое ленивое блаженство прервал Юркин вопль:

– Смотри, застрял!

Я так замечтался, что и не заметил, как Юрка вышел. Он стоял сейчас у своего крыльца возле шпанки, почти уткнувшись носом в ствол и что-то там разглядывал… Юрка всегда что-то разглядывал, углядывал, подмечал, глаза его не знали покоя, они были в вечном поиске чего-то интересного. Причем не только того, что обычно занимает детей, нет, устремления моего братишки были значительно шире, он жаждал приключений, небезопасных порой ни для него, ни для окружающих.

– Скорее! Ты что, спишь, Рыжик?

Нет, я не спал, конечно. Просто я был – по крайней мере, во внешних проявлениях характера – полной противоположностью Юрки. Для меня никогда ничего не «горело». Я не любил торопиться. Но сейчас уже медлить нельзя было: Юрка так и подпрыгивал возле своей шпанки. Он был в шортах и в белой футболке, благородный цвет которой только подчеркивал разбойничье выражение его загорелой мордашки… Чего он там высмотрел, кого мы сейчас будем уничтожать, пытался я угадать, подбегая.

На стволе шпанки, как раз на уровне Юркиной головы, замер огромный майский жук. Эти жуки, чьи спинки покрыты блестящим, переливающимся зеленым щитком и раскрываются, как две створки, обнажая черные крылья, нередко залетали в наш двор, особенно в конце весны. Жужжа, как бомбовозы, проносились они над забором, по непредсказуемой кривой облетали двор, словно желая осмотреть его, и исчезали где-нибудь среди густой листвы…

Вот такой жук и сидел сейчас перед нами на стволе шпанки. Он не спал и не отдыхал, он даже не притворялся мертвым, как делают обычно жуки, чувствуя опасность. Он бедняга влип в желтовато-прозрачный клейкий сок дерева, вытекший из ствола. Видно, при полете налетел на ствол или уселся на него, не разглядев опасности… Очень, очень неосторожный жук! Если бы он только знал, что его ожидает!

Жук встрепенулся, зеленая его спинка раскрылась, крылья закрутились – пленник сделал попытку вырваться. Тщетно! Природный клей был достаточно крепок.

– Скорее! – закричал Юрка. Глаза его светились. – Скорее! Тащи нитки… Нет, стой, лучше я сам! Стереги жука!

Он убежал, а я на всякий случай прикрыл жука ладонью. Нам редко попадалась такая ценная добыча. Юрка прав: очень много удовольствия может доставить такой жук!

Братишка примчался с катушкой черных ниток и маленьким ножиком. Придерживая жука за спинку, мы обвязали нитку вокруг одной из его задних ножек и покрепче – не дай Бог, если нитка отвяжется – затянули узелок. Это было не так-то легко. Жук понимал, что происходит что-то неладное, что с ним возятся в не слишком благородных целях и всячески сопротивлялся, дергая своими мохнатыми лапами насколько позволяла смола. Но и мы были упрямы.

– Так… Теперь выковыривай! – Юрка протянул мне ножик. Но тут я убедился, что хирургом стать не смогу. Пытаясь выковырнуть из смолы передние лапки жука, я, наоборот, вклеил его усы-антенну… Жук уже так устал, что больше не сопротивлялся.

– Задохнется сейчас! – перепугался вдруг Юрка. Выхватив у меня ножик, он сам проделал операцию. Жук был освобожден, потеряв всего одну ногу…

– Скорее! – крикнул Юрка, а сам уже бежал к урючине. Там место было более открытое, более подходящее для взлетной, так сказать, полосы, для нашего аэродрома. Потому что сейчас жуку предстояло стать самолетом, а самолеты, как известно, взлетают именно с аэродрома.

Осторожно и бережно поставили мы жука на асфальт, покрывавший двор. Для начала он замер – тут уж ничего нельзя было поделать, жук нипочем не тронется с места, не сочтя себя в безопасности.

Мы с Юркой, тоже замерев, стояли рядом. Я держал в руках катушку, отмотав нитку так, чтобы жук, взлетит он сразу или поползет, не почувствовал натяжения. Жук, наконец, пополз, но как-то медленно и нерешительно. Возможно, он чувствовал, что ему не хватает одной ноги.

Мы уже просто сгорали от нетерпения.

– Ну взлетай же! Хватит куковать! – приговаривал я, чуть потряхивая ниткой, чтобы напомнить жуку, что он все-таки на работе. И поняв, наконец, чего от него хотят, жук раздвинул створки, поднял крылья и взлетел… Грузно, медленно, но взлетел!

– Отматывай, отматывай! – кричал Юрка в восторге и волнении.

Наш самолет, все набирая скорость, норовил улететь подальше, но нам нельзя было выпускать его туда, где нитка могла бы запутаться в ветках. Значит, слишком разматывать катушку тоже было опасно. Жуком приходилось управлять, как воздушным змеем. Нить была достаточно длинна, но натянута, и теперь жук с жужжанием описывал над нами круг за кругом, круг за кругом, с каждым разом поднимаясь немного выше. Мы завороженно глядели на него. Закинув головы, кружась с катушкой в руках по центру площадки, мы испытывали блаженство. Может быть, управлять полетом жука не такое уж великое событие, но мы чувствовали себя могучими, всесильными повелителями.

Конец наступил неожиданно. Устав бороться с натянутой, отягощающей его нитью, бедняга жук камнем рухнул на землю. Все… Разбился наш самолет, думали мы, подбегая. Но жук был жив, он просто нуждался в отдыхе…

Конечно, можно было приберечь его для будущих полетов. Но мы были великодушны, мы пожалели инвалида. Хватит, он поработал, он выполнил свой долг, а теперь пускай улетает… Если сможет.

– Отпустим? Закинем на урючину, – Юрка отрезал нитку у самой лапки жука, подпрыгнул и подкинул его повыше, в гущу веток. Описав там дугу, жук начал камушком падать вниз… Мы ахнули, но почти у самой земли жук внезапно расправил крылья и, гудя, полетел вверх. Еще мгновение – и он исчез в солнечных лучах, пробивавшихся сквозь сочную зелень дерева.

А мы с Юркой все глядели и глядели вверх. Мы не то чтобы жалели, что отпустили жука, – нет, нам было немножко грустно по другой причине. Мы ничего не говорили друг другу, но можно не сомневаться, что оба сейчас чувствовали одно и то же: ноги наши стояли на асфальте двора, а души парили высоко-высоко. Над крышей дома, над шпанками, усыпанными налитыми вишнями, рдеющими среди зелени, над черешней у топчана с ее сочными желтыми ягодами, над голубятней, в которой разевали огромные рты голодные птенцы, над урючиной, над всем двором, над всей округой!

Да, полетать бы вот так, как сейчас летает наш жук, без всякой ниточки. И чтобы взрослые ничего не замечали. Высота и сама по себе прекрасна, но к тому же сколько там могло бы быть приятных и веселых приключений!

– Ну, пошли! – вздохнул Юрка. – Пошли, я тебе чего покажу…

Очень жаль, что нельзя полетать, но нам с ним и во дворе совсем неплохо…


Глава 27. Лучшее место в городе Ташкенте


– Валерик, вставай, бачим…

Ну, вот. А я так сладко дремал! Было еще очень рано, но я уже с самого рассвета то просыпался, то задремывал снова.

Дело в том, что спал я в зале на раскладном диване. А диван, когда его раскладывали, почти упирался в телевизор, стоящий напротив. Комната оказывалась перегороженной – оставался только узкий проход. Но именно по этому проходу дед, встававший ни свет, ни заря, совершал рейсы из своей спальни на кухню. При каждом рейсе он «наезжал» на диван. И каждое столкновение сопровождалось коротким, но звучным восклицанием: «Э!..» Судя по интонации, оно означало: «Улегся на самой дороге! Тут люди на работу опаздывают…»

Однако несмотря на это маленькое неудобство, я предпочитал спать один в зале, а не в компании храпящего деда.

– Вставай, бачим! На голову польешь, – будил меня дед, потряхивая за плечо.

По кухне уже плавал аромат чойи каймоки. Бабушка, хлопотавшая у плиты, передала мне чайник с теплой водой.

Дед разделся до пояса, обнажив всегда поражавший меня торс. Его грудь, плечи, живот, руки и даже спина были покрыты черными и довольно густыми курчавыми волосами. В разительном контрасте с этим торсом была голова деда, хоть и увенчанная бородкой, но голая, блестящая, безволосая.

Дед не был лысым. Лишь на макушке у него была совсем небольшая, сантиметров в десять, плешь. Но увидеть ее можно было лишь очень внимательно присматриваясь. Думаю, что волосы дед сохранил благодаря постоянному бритью. Не давая волосам, так сказать, насладиться белым светом, дед в то же время лишал их возможности выпадать.

Как только дедушка наклонился над раковиной, в кухне сразу посветлело. Мне, по крайней мере, так казалось. Сверкающая, как бы полированная поверхность дедовой головы удивительно ярко отражала любой свет. То ли она имела такую благоприятную для световых лучей форму, то ли парикмахер так тщательно ее брил, то ли голова так блестела благодаря ежедневному мытью… Ежедневному! Подумать только, ведь на ней не было ни пылинки!

Раньше я, правда, подозревал, что дело тут в мыле. Заказывает дед какое-то особое мыло, куда добавлен лак – вот голова и блестит… Но ведь и я этим мылом пользовался! Где же результаты? Сколько я ни мылил руки, сверкающими они не становились… Нет, особыми свойствами обладало не мыло, а сама голова.

Так или иначе, дедушкиной головой я гордился. Бывало, если спрашивали, чей я внук и при ответе не сразу могли сообразить, кто такой Ёсхаим Юабов, я еле удерживался от пояснения: «Тот, что со сверкающей головой». Сразу бы припомнили!

«Чёп-чёп-чёп…» – это дед пошлепывал себя по затылку. Мол, лей сюда!

У него и этот звук получался неповторимым, как при почесывании живота. Ведь никак не скажешь, что голова у деда была пустой, нет она была светлой, мудрой, просто-таки набитой мозгами. Но этот живой и радостный звук напоминал тот, гулкий и звонкий, что раздается, когда похлопываешь по спелому арбузу.

Дед старательно мылил голову, и большой кусок мыла скользил по ней, как по катку. Мыло нет-нет да и выскальзывало из его рук и с грохотом падало в раковину. Хватит, мол, довольно! Я тоже так полагал, мне надоедало стоять над дедом с чайником в руках и слушать его команды: «Лей… Еще… Вот сюда… Теперь погоди…»

Бабушка Лиза, которая все это время возилась у плиты, была в глубине души довольна, что обязанность мыть дедову голову на время передана внуку, то есть мне, но зорко следила за тем, достаточно ли я старательно обслуживаю деда. И чтобы я знал, что нахожусь под контролем, а дед ощущал ее неустанную заботу, бабушка время от времени руководила мной: «ВалерИК, мимо льешь, воды не хватит… Не спеши, он еще мылит…»

Но вот, наконец, я последний раз окатывал голову деда водой. Теперь он принимался за уши. Его указательные пальцы так глубоко влезали в уши, будто были кротами, выкапывающими себе норы. Я даже думал иногда со страхом: а вдруг они там встретятся внутри головы, эти два землекопа? Что тогда? Но, к счастью, дед обычно занимался ушами поочередно – то одним, то другим.

Достигнув какой-то определенной точки, палец деда принимался трястись в ухе, точно вибратор. И палец, и ухо, и вся дедова голова вместе с бородой так быстро и уморительно смешно тряслись, ну, точь-в-точь Джек во время его утреннего почесывания!

Но вот закончены и умыванье, и завтрак. Я свободен! Впереди целый день!

* * *

Стоял июль. Неимоверная жара заставляла всех обитателей двора запрятываться к полудню в такие углы и щели, где не достигало их знойное солнце, где еще оставались жалкие остатки утренней прохлады. Еще бы, ведь даже в тени доходило до 40 по Цельсию! Спасала лишь сухость климата: при сухом воздухе жара переносится легче.

Но нам с Юркой жара давала кое-какие преимущества: кому из взрослых охота в такой зной приглядывать за детьми? Все сейчас сомлели, все отдыхают. И пока наша бабушка и Юркина мать, Валя, прятались где-то в глубине домов, мы с кузеном обсуждали свои возможности…

– Пошли к Анхору в бассейн. Искупаемся! – соблазнял меня Юрка.

– Надо же родителям сказать.

– Ты что! Одних ни за что не отпустят!

Юрка был совершенно прав, и я знал это не хуже, чем он. Ведь мне было десять, а ему не исполнилось и восьми. Но ему-то все было нипочем, а я дрейфил. О моих проступках докладывалось отцу. Наказание могло быть ужасным: немедленное возвращение в Чирчик. На все каникулы…

И все же страстное желание искупаться было сильнее благоразумия. Я решился.

– Пошли.

– Так. «Пойдешь первым, – деловито сказал Юрка, – а я Джека отвлеку».

Мы побежали к воротам, поглядывая то на окна, то на двери. Бабушкина тюлевая занавеска-разведчица не подрагивала, слава Богу. Хорошо, что у бабушки нет запасных глаз… А те, что есть, закрыты: посапывает небось бабушка на своей кровати. У Юрки тоже все было спокойно. Единственной опасностью оставался Джек.

Джек и по должности был сторожем. А кроме этого он был нашим с Юркой преданным другом и никак не мог бы промолчать, видя, что мы уходим. Ясно было, что Джек сейчас поднимет большой шум: загрохочет цепью, залает. Ну, как ему объяснишь, что он лезет не в свои дела, что лежал бы он сейчас лучше в своей будке да лакал воду.

Счет времени пошел на доли секунд. Как только Юрка приблизился к Джеку, я проскользнул к воротам. Юрка погладил Джека, пес завилял хвостом, прижал уши, даже лизнул Юркину руку. Но тут ворота, наши старые деревянные ворота, предательски заскрипели. Джек мгновенно скосил глаза.

– Джекочка, хороший, – фальшиво-ласковым голосом приговаривал Юрка. – Ну что же ты, Рыжик, давай, скорее!.. Джекочка, умница, не гавкай!

Ах, эти чертовы ворота! Как назло, я не успел их придержать, и они громко хлопнули. Но я-то уже проскользнул. А как там Юрка? Присев на корточки, я заглянул в щель между досками. Юрка все еще поглаживал Джека и вел с ним задушевный разговор.

– Ты мой хороший, мохнатый. Прости, что я в тебя камнями кидал. Хочешь, колбаски дам?

Эти слова Джек понимал очень хорошо. Повиливая хвостом, он тут же принялся обнюхивать Юркины карманы. К сожалению, пустые. Но Юрка, подняв руку с зажатой ладонью, стал помахивать ею: не там, мол, ищешь. Джек вытянул шею, готовый подпрыгнуть, схватить подачку.

– Ну, для кого ты собираешься лаять? Для бабки? Она же тебе только голые кости дает. Не будешь лаять, я дам колбаски, когда вернусь, – закончил свое вдохновенное вранье Юрка и кинулся к воротам. На ходу он махнул рукой, будто бросая что-то Джеку. Наш лопух, поверив, стал искать возле будки, вынюхивать, а Юрка выскочил за ворота. Но не успели мы пробежать по переулку и нескольких шагов, как жаркая тишина огласилась басовитым лаем. Джек опомнился, понял, что его провели.

Мы переглянулись: что там, во дворе? Эх, да теперь уже все равно! Поскорее бы уйти подальше.

* * *

Вот мы уже на улице Германа Лопатина. Широкая, тенистая улица, по краям которой весело журчит вода в арыках, реконструирована и переименована совсем недавно, в 1969 году. До этого она называлась Шелковичной, что всем было понятно, а теперь носит имя какого-то революционного деятеля, о котором мало кто слышал. Но к названию все уже привыкли. На самом углу улицы, там, где упирается в нее левым своим концом наш Короткий Проезд, красуется новенький четырехэтажный панельный дом с балконами. Это не простой дом, все местные жители называют его «цековским». Действительно, тут живут только работники Центрального комитета партии. Ну, может еще и правительства… И, конечно же, в правом торце дома для удобства этих почтенных людей открыт гастроном…

Вообще улица Германа Лопатина, бывшая Шелковичная, очень полюбилась нашим «хозяевам». Подальше, по левой стороне улицы и несколько в глубине находится дача самого президента республики, товарища Рашидова. Местным жителям хорошо известно, когда «хозяин» находится в своей резиденции: прошелестела вереница длинных черных ЗИЛов – значит, Рашидов тут. Сам приехал или гостей принимает.

Но мы, обогнув цековский дом, пошли в другом направлении. Сначала мы пересекли тенистую рощицу фруктовых деревьев. В этой рощице стояла каменная цилиндрическая башня, она, говорят, была частью разрушенной военной крепости прошлого века. Потом аллейка, извиваясь между постройками и садами, привела нас к хорошо знакомому мне глиняному забору – здесь был детский сад «Светлячок»…

– Помнишь, – мы сюда с Эммкой ходили? – спросил я у Юрки. И вдруг спохватился: как он может помнить! Я тогда был малышом, а он-то еще из пеленок не вылезал.

Однако дорогу к бассейну да и вообще окрестности братишка знал совсем неплохо.

Миновав детский сад, мы вышли на более открытое пространство – к набережной Анхора.

Анхор – так называется небольшой, но широкий канал, протекающий в нашей части Ташкента. Вообще-то это один из отводов большого городского канала, Бозсу. Но и Анхор, в свою очередь, в нижнем течении разделяется еще на два канала, выходящих за пределы Ташкента.

Все эти многочисленные водные артерии города существуют благодаря горным рекам, текущим с отрогов Тянь-Шаня. Потому-то вода в них и летом ледяная. Даже трудно представить себе, как жил бы без них город? Ведь почти полгода он охвачен летним зноем, выжигающим почву, растения, листву деревьев. Вода и только вода спасает их. Лишь благодаря воде Ташкент так зелен и красив. Он покрыт парками, скверами, сквериками. Почти все его улицы похожи на аллеи. Строительство любого дома сопровождается посадкой деревьев и газонов. Да и сами горожане, где бы они ни жили, засаживают и возделывают любой предоставленный им клочок земли.

* * *

Мы шли теперь с Юркой по тенистой зеленой набережной Анхора. Могучие дубы, высокие тополя, талы, вишни, яблони, урючины… Плакучие ивы, склоняющие свои ветви к водам Анхора… И вся эта зеленая красота отражается в водной глади канала, вперемешку с золотыми вспышками солнечных лучей.

Набережная Анхора была реконструирована недавно, после землетрясения. Тогда-то и появились здесь и деревья, и детские парки, и теннисные корты, и кафе, и тот самый бассейн, в который мы направлялись.

Квадратные цементные плиты так нагрелись за день, что мы даже через подметки чувствовали, как они горячи.

– Давай босиком? Кто дольше. – И Юрка тут же скинул сандалеты.

Вечно он что-нибудь да придумает. Хорошо ему – он целыми днями босиком гоняет по дедову двору. А у меня были изнеженные ноги городского мальчишки, не привыкшего ходить без обуви. Но не признаваться же в слабости!

Нестерпимое жжение я почувствовал, как только коснулся раскаленных цементных плит. Юркиным ступням, очевидно, тоже было жарковато. Но оба мы молчали и шли рядом, пристально, не моргая, глядя друг на друга. Каждый думал: «Если ты выдерживаешь, значит, должен и я…» Однако же, не замечая того, мы шли все быстрее. Потом начали подпрыгивать, стараясь как можно дольше не прикасаться к плитам. Я видел, какой страдальческой стала Юркина физиономия: глаза вот-вот выскочат из орбит, рот широко открыт… Но мне не было смешно – я понимал, что выгляжу не лучше.

Рывок – и мы, как два спринтера, рванули вперед! Горят, горят ноги, сухой, горячий ветер тоже кажется огненным.

– А – а-а! – кричу я безостановочно и пронзительно, и мчусь изо всех сил, оставив Юрку позади.

– Ры-ы-ы-жик, гад такой! – доносится до меня такой же пронзительный вопль.

Юрка, проигрывая, непременно должен «отводить душу».

Уф, добежали. Парк Гагарина, а вот и бассейн. Скорей, скорей, по ступенькам вниз. И прямо с разбегу – в воду! Блаженная прохлада охватила тело. Блаженство ощущала и душа. Ох, какое же это чудо – вода. Прикрыв глаза, наслаждаясь, я слышал, как пофыркивал рядом Юрка. Он тоже пребывал в блаженстве.

Отдохнув, мы начали плавать, плескаться и развлекаться, не упуская ни одного из удовольствий, которые можно было получить в бассейне. Мы то плавали наперегонки, то ныряли, стараясь ухватить друг друга за ноги или усесться верхом и самому вынырнуть, а сопернику не давать.

Я только вцепился в Юркину ногу, как услышал его истошный вопль «о-о-ой!» и почувствовал, что какая-то сила вырывает его из воды. Я вынырнул, но солнце слепило глаза, и я увидел только черный силуэт, ухвативший Юрку за ухо. А в следующую секунду прихвачено было и мое ухо, да так, что я сам рванулся вслед за рукой, потянувшей меня, и выпрыгнул из бассейна.

Мы с Юркой стояли возле бортика. Вода текла с нас ручьями. Мокрые шорты облепляли ноги. А Валя, Юркина мама – это была она, – не отпуская наших ушей и энергично их потряхивая, повторяла все один и тот же вопрос:

– Разрешения спрашивать вас учили? Учили? Учили?..


Глава 28. Купик


– Валерик, пошли ведра выносить!

Ну, конечно, вот таков мой дед.

Сижу на топчане возле дувана. Никому не мешаю. Так зачем же мне мешать? У меня каникулы! Вероятно, все бабушки и дедушки считают, что именно для их пользы существуют школьные каникулы. По крайней мере те бабушки и дедушки, которые имеют собственные дома с садом и огородом. Уж тут постоянно есть какое-нибудь дело для внуков и внучек. Впрочем, на деда я не злюсь, я его понимаю. У него, у деда, не было ни школьных каникул, ни отпусков. Вся его жизнь – постоянный труд. Исключая, конечно, субботние дни и время сна. Для него этого вполне довольно, сколько же можно бездельничать? А я вот тут даже не играю, а просто так сижу.

Я понимаю деда и люблю его. Я давно заметил, что он располагает к себе людей, – не только нас, любимых внуков, но и многих других, всех, кто с ним хоть немного знаком. Причем он делает это без всяких усилий, в любой обстановке.

Встретит, скажем, кого-нибудь на улице, в магазине, на остановке автобуса, человек на него и не смотрит, не узнает, а он подойдет, улыбнется, просияет всем лицом (в этом непременно участвует и борода) и первый начнет разговор:

– Шумо нагзед? Вы чей внук?

Вот так, без всяких вступлений. А когда человек ответит, дед почти непременно вычислит и его прадедушек и прабабушек. При этом еще иногда выясняется, что они дедовы родственники в каком-то там колене. Дед знает почти всех евреев в Ташкенте, память у него просто удивительная.

Очень мне жаль теперь, что я так мало слышал от деда Ёсхаима о его семье, о детстве, о жизни вообще. Знаю только, что его дедушка – тогда еще тринадцатилетний паренек – пересек на верблюде границу между Ираном и Туркменистаном и стал по эту сторону границы первым представителем рода Юабовых.

Еще знаю, что у деда Ёсхаима были три брата и сестра, что один брат умер, а двое жили от нас неподалеку, причем один из них был математиком, преподавал в институте. А дед почему-то остался без образования и выбрал скромную профессию сапожника.

Почему так по-разному сложились судьбы детей в этой семье? У меня даже догадок нет. Вернее, только одна, смутная: дед, в отличие от брата-математика, с детства был очень религиозен, набожен. Может быть, поглощенность религией помешала ему заинтересоваться науками?

Помойные ведра – их было штук восемь – стояли у самых ворот. Эти ржавые, измятые, иногда и продырявленные вместилища мусора были покрыты дощечками или картонками, чтобы не так пахло. Но отбросы, протомившись несколько суток на ташкентской жаре, издавали такой аромат, что…

Словом, тащась вслед за дедом с двумя ведрами, я жалел, что нет у меня третьей руки: зажать нос.

Дойдя по нашему тупику до угла Короткого Проезда, мы поставили ведра. Дед, напомнив мне, что все ведра должны быть на виду у мусорщиков, простился и ушел на работу, а я побежал за остальными. Я бежал, отмахиваясь: «мусорный день» был праздником и благословением для назойливых зеленых мух, которые тучами клубились над ведрами, выставленными у угла каждого дома.

Наконец я снова на топчане. После неприятной работы безделье особенно сладостно.

«Ко-ко-коо-кооо!..» – неумолчно доносилось из курятника. Куры способны переговариваться вот так весь день. Интересно, о чем? Старые бабки на скамейках у подъездов тоже лопочут без умолку, сплетничают, склочничают, обсуждают новости. Может, и куры тоже? Жаль, что я не понимаю их языка. Мне кажется, что это именно язык. Он только невнимательным людям кажется однообразным кудахтаньем, а если вслушаться, в нем множество интонаций, меняется скорость, даже настроение можно почувствовать. Я вот как-то слушал, слушал – и прямо-таки услышал такой разговор:

«Ко-о-о-ко-ко-о… Посмотри на него! (Это о воробье, который уселся на ветке возле курятника, чирикает и охорашивается). Ко-о-к! Совсем не плох. Ко-о, кооо. Какой красавец. Коо-ко-кооо. Жаль только, маленький… Ко-ко-кооо, ко-ко-ко-коооо! Ну и пусть маленький, зато веселый и прыткий!»

А какой шум начинался в курятнике, когда появлялась на крыше кошка! Как обсуждалось каждое ее движение, какие споры шли о том, не проберется ли она, неровен час, к ним, к курам!

Словом, куриный язык давно уже интересовал меня. Так, может быть, и мне попробовать научиться говорить по-ихнему? Вступить в диалог? Если они поймут хоть что-нибудь из того, что я скажу… то есть, прокудахчу – значит, я на правильном пути! Усевшись на топчане поближе к курятнику, я начал:

– Ко-оо-оо-ко-ко…

Никакого внимания. Ни одна из кур даже не посмотрела в мою сторону. Может быть, слишком хрипло? Я прокашлялся и начал снова:

– Коо-ко-ооо-ко-ко-кооо!

Ой, одна из кур скосила на меня глаз. Ну-ка, еще. Я опять заговорил по-куриному, так нежно, как только мог. И – честное слово – из курятника мне ответили!

Из горла моего полились совсем уж куриные звуки. И вскоре со мной перекликались, переговаривались уже чуть ли не все куры! Я был вне себя от гордости и восторга. Меня приняли за своего!

Вот только петух все еще молчал. Он и вообще-то не болтлив, не кудахчет, не сплетничает вместе с курами. Его «ку-ка-ре-ку» связано обычно со временем суток, оно служит петуху не так для разговоров, как для самовыражения, для того чтобы заявить о себе миру.

Впрочем, не могу сказать, чтобы петух оставил меня совсем без внимания. Он все похаживал вдоль клетки и поглядывал в мою сторону. Потом остановился и стал очень внимательно рассматривать меня своими круглыми не моргающими глазами, иногда скашивая голову.

Мне даже страшновато стало: неужели он вместо меня видит теперь белую курицу? И, может быть, ему кажется, что эта новая курица призывает его, петуха?

Словно отвечая на мои мысли, петух расправил крылья, замахал ими и звонко закукарекал! Вскочив на топчан и сложив руки рупором, я прокукарекал в ответ. Нет, мол, я не курица, я тоже петух!

Не знаю, как развивались бы дальше взаимоотношения с петухом, если бы они не были прерваны самым бесцеремонным образом:

– ВалерИК! Сколько тебя звать? Что происходит?

Это кричала бабушка. Лицо ее выражало недоумение. Немудрено: я был совсем неподалеку, но не слышал ни скрипа двери, ни окликов. Кстати, эта дверь носила название бабушкиной не только потому, что была входом в ее квартиру, но и из-за родственного сходства с хозяйкой. Эта старая деревянная дверь, в верхней части которой имелось небольшое окошечко с такой же тюлевой занавесочкой, как и в спальне, издавала скрип, точь-в-точь похожий на бабушкин голос в моменты семейных разладов. Может быть, любая другая старая дверь с проржавевшими петлями скрипела точно так же. Может быть, не знаю.

Но я был убежден, что скрип бабушкиной двери уже почти превратился в ее голос. И, наоборот, бабушкин голос в определенные моменты казался мне непрекращающимся скрипом старой двери.

– Ты курицей, что ли, стал? – по-таджикски спросила меня бабушка, презрительно, но довольно точно определив смысл моих упражнений. И, не дожидаясь ответа, распорядилась: – Пойдем, варенье варить будем.

Спрашивается – для кого устроены каникулы?

На кухонном столе стояло ведро, доверху наполненное вишнями. Бабушка протянула мне похожую на шприц машинку для вытаскивания косточек.

– Помнишь, как делать, да?

Я кивнул. Правда, прошел уже целый год с тех пор, как мы последний раз занимались этим, но вынимание косточек – дело нехитрое. Вишню кладут в нижний ободок машинки, потом нажимают на стержень, он протыкает ягоду и косточка выдавливается. Поначалу делать это даже интересно. Но выдавишь десятка три-четыре косточек и становится скучно.

Тык-тык, с глухим звуком пронзались насквозь вишни. Звук этот лишь усугублял ощущение скуки. Косточки падали в подставленное ведро, вишни я кидал в таз. Руки мои, будто обагренные кровью, стали походить на руки мясника.

Как же медленно уменьшалась гора вишен в ведре! Этой беде можно было, конечно, помочь, отправляя вишни в рот – благо бабушка из кухни ушла. Но уж больно они были кислые, эти вишни, даже лицо невольно кривилось. Что за удовольствие! Почему-то когда ешь их прямо с дерева, они гораздо слаще.

– Ты что, рехнулся? Чего это ты тут делаешь?

Я и не заметил, как появился Юрка, – дверь была распахнута. Ситуацию он оценил с порога. У Юрки к этому времени уже накопилось достаточно счетов с бабушкой. В отличие от меня, он умел отбиваться от ее поручений и просьб о помощи. Делал он это прямо и грубо, без всяких там церемоний и отговорок:

– А я обязан, что ли?

При этом он наклонял голову, как бычок, готовый к атаке, глядел исподлобья, рот сжимал – словом, вид у него был такой, что связываться с ним не хотелось.

Заставить Юрку помочь бабушке мог лишь его отец Миша, да и то из-под палки. И вот он застает меня в таком постыдном рабстве. Любое дело, на его взгляд, было полезнее и разумнее, чем варка варенья! Да я и сам уже изнывал от этого дурацкого занятия. Но вот беда, не было у меня ни Юркиной прямоты, ни решимости просто все бросить и удрать.

– Тише ты, она услышит, – озираясь, ответил я. – Ты лучше помоги, вдвоем быстрее.

Юрка в ответ молча покрутил указательным пальцем у виска и удалился.

«Тык-тык…» – снова уныло и однообразно захлюпали вишни…

Появилась бабушка и, увидев, что таз почти полон, удостоила меня похвалы:

– Джони бивещь!

Лицо ее смягчилось, она даже чуть-чуть улыбнулась, а рука, закинутая за спину, перестала потирать больное место, как бы поясняя мне: «Вот видишь, ты помогаешь – и болезнь отступает!»

С первой частью работы было покончено. Я водрузил таз на газовую плиту, и бабушка засыпала окровавленные вишни сахарным песком. Горка его, белая, как снежная вершина, стала розоветь, краснеть снизу. До начала варки вишня должна была постоять часок-другой, чтобы сахар пропитался как следует ее соком и образовался сироп.

– Ну вот и хорошо, – бодро сказала бабушка Лиза. – У нас пока есть время убраться!

Как, еще и уборка? А я-то думал, что уже все, что я свободен! Юрка ответил бы сразу: «Я вам не уборщица!» Но бабушка прекрасно знала, что я так сказать не посмею. Во время моих каникул уборщица в дом не приглашалась. Думаю, бабушка была искренне убеждена, что делает это для моей же пользы: я становлюсь чистоплотнее и приобретаю жизненно важные навыки.

Может быть, в какой-то мере так оно и было.

Взявшись за веник, я с возмущением думал, что подметать тут незачем: деревянные, крашенные коричневой масляной краской полы выглядели такими чистыми, ну, просто ни пылинки. Ведь в доме ходили без обуви, оставляя ее у порога. Правда, у бабушки Лизы зрение, как у коршуна: ткнет, бывало, пальцем куда-то в дальний угол – «кто уронил?». Вроде бы ничего там нет. А подойдешь, наклонишься – маленькая пуговка лежит. Вот и сейчас, когда я смоченным веником стал подметать спальню широкими взмахами от стен к середине комнаты, я увидел, что пыли все же немало. Бабушка, сидевшая на своей постели в качестве наблюдателя и руководителя, тут же дала указание:

– И-и-и! Пилишь очень! Не нада бистро, потихоньку нада!

Бабушка была опытным руководителем. Она прекрасно понимала, что перед началом работы надо сказать: «Теперь мы помоем… Мы сварим… Мы уберем», а потом достаточно присутствовать и давать указания. Впрочем, бабушка и сама была трудолюбива. Четверо детей, бесконечные хлопоты во дворе, в доме. Дел у нее всегда хватало.

Полы были подметены, я взялся за швабру. Полы в бабушкином доме драились, как палуба корабля – чтобы носовой платок, если потрешь им пол, оставался чистым. Но – что правда, то правда – когда я сполоснул тряпку, вода в ведре потемнела.

– Видишь, да? – сказала бабушка. – Черная вода, правда? Пойди смени. Ай, какая пилища!

Ташкент, действительно, был пыльным городом. Как и Чирчик. Жара, сухой климат, ветры – вот пыль и носилась по улицам, по дворам, залетала в окна, забивалась во все уголки и щели.

– Не крути швабру! Не размазывай пиль! Дугой, дугой! – бабушкино внимание не ослабевало ни на секунду.

Все, полы вымыты, они сверкают, в доме пахнет свежестью. Я снова получаю похвалу. Могу ли я идти? О, нет, я еще должен помочь бабушке варить варенье: тазик придется потряхивать, то да се.

Надо признаться: смотреть, как варится варенье, довольно интересно. Вишни – они лежат теперь в красном сиропе – вскоре как бы оживают на огне. Поверху, ближе к центру, возникает и пузырится розовато-белая пенка. А сами вишни начинают медленно кружиться. Как в танце, как в вальсе. Время от времени они слегка подпрыгивают, вздрагивают. От таза поднимается и растекается по всей кухне густой аромат вишневого варенья.

Пенку – она у нас называется «купик» – бабушка осторожно снимает ложкой. Вот тут-то и надо потряхивать тазик: тогда вся пенка собирается вместе.

Теперь я свободен! В качестве награды бабушка дает мне угощенье – кусок хлеба, густо намазанный еще теплой пенкой-купиком.

– Наконец-то! – встречает меня во дворе истомившийся Юрка. – А что это ты ешь?

– Не видишь разве? Хлеб с пенкой. Хочешь откусить?

На Юркином лице – гримаса отвращения.

– Ф-фу! Купик!.. Это же грязь от вишен! Ты весь день работал, а бабка тебя купиком угостила! – Юрка захохотал.

Я, конечно же, тогда поверил ему и все удовольствие от вкусного хлеба с пенкой было испорчено.

Кажется, после этого случая я никогда больше не ел пенок, снятых с варенья.

Так и не знаю до сих пор: кто и для чего так обманул бедного моего кузена? А, в результате, и меня? Может быть, для того, чтобы он поменьше ел сладкого?


Глава 29. Новое прозвище


В семье Юабовых назревало событие: собирался жениться Робик, младший из сыновей деда, то есть наш с Юркой дядя.

Жил Робик здесь же, в старом доме, в той его части, где до переезда в Чирчик обитали мы с родителями. К тому времени, о котором идет речь, Робик был молодым человеком лет примерно двадцати пяти. И вот он решил обзавестись семьей. Не берусь судить, считали ли Робика достаточно возмужавшим и готовым к супружеству старшие члены семьи, но знаю точно: Юрка, который был в три раза младше своего дядюшки, этого не считал, поскольку вообще не испытывал к нему никакого почтения. Он был с Робиком на «ты», что обычно не допускалось по отношению к старшим родственникам. И этому «ты» он артистично придавал оттенки различной степени фамильярности и насмешки. Вообще, мне казалось, иногда, что Юрка считает Робика существом, созданным специально для его развлечения. Понятно поэтому, что отношения между дядюшкой и племянником были достаточно сложными и напряженными. Создавал эти отношения, управлял ими, делал из них игру для себя и муку для дяди Робика, конечно же, Юрка.

Предположим, наступал мирный период. Иначе говоря, Юрка на какое-то недолгое время переставал издеваться над Робиком. Он становился даже доброжелательным и дядюшку именовал не иначе, как Шефом. Если учесть, что перед этим с Юркиных уст не сходила презрительная кличка Чубчик, легко понять, что обращение Шеф звучало, как заявление о мире, может быть, даже о капитуляции. Ведь что такое Чубчик? Невзрачный пацан с дурацкой стрижкой. Робик – он и на самом-то деле красавцем не был и ростом не вышел – от прозвища Чубчик просто бесился. Но что можно было поделать с Юркой? Однако, когда бешенство дядюшки достигало опасного предела (это было видно, например, по его глазам), Юрка делал перерыв – и Чубчик становился Шефом. Как известно, шеф – это руководитель, начальник. То есть, Юрка как бы признавал старшинство Робика, оказывал дяде уважение.

Думаю, что, на самом деле мой лукавый кузен получал особое удовольствие, давая своей жертве расслабиться, чтобы потом неожиданно подвергнуть ее какому-нибудь новому испытанию. Ведь и тельца, готовя на заклание, откармливают получше. На свою беду Робик был простодушен и совершенно забывал о коварстве племянника. В те недолгие счастливые минуты спокойствия, которые доставались на его долю, он просто оживал. С лица его сходила гримаса гнева и напряжения, оно прямо-таки светлело, большие глаза под густыми бровями становились добрыми, коротенькие усики распрямлялись.

Об этих усиках дядя Робик, вообще очень внимательный к своей внешности, заботился особенно тщательно. Достаточно было хоть раз увидеть, как он, побрившись, подравнивает усики перед зеркалом. Я наблюдал это замечательное зрелище много раз, и оно всегда доставляло мне огромное удовольствие!

Перед тем, как приступить к подстриганию усов, Робик особенным образом открывал рот, превращая его в высокую и узкую букву «О». Затем он замирал и, не моргая, пристально всматривался в свои усики, напоминая орла, который, паря высоко в небе, озирает лесистый ландшафт и высматривает добычу.

Клик-клик, внезапно щелкали ножницы. Ага, значит, высмотрел. Это был волосок, который, как отбившийся от стада ягненок, пасся в стороне, а не в гуще сородичей. Клик-клик. Вот еще один… Клик-клик. Неторопливо, с паузами щелкали ножницы, и черные усики над верхней губой Робика становились идеально ровными.

В те счастливые моменты, когда Юрка не выводил Робика из себя, эта безупречная прямизна почему-то была особенно заметна. Усики вместе с носом, достаточно длинным и широким книзу еврейским носом, как бы образовывали на лице Робика перевернутую букву «Т».

Очередное перемирие совпало с отвлекшими Юрку приготовлениями к свадьбе дядюшки.

Кто не видел семейных праздников в Азии, тот не знает, что такое Азия. Справляются они непременно дома, а если есть хоть какая-то возможность – во дворе. Двор ничем не хуже просторного зала, сюда могут прийти сотни людей. Потому что приглашают не только родственников и друзей. Приглашают и всех знакомых – своих и своей родни, и всех знакомых этих знакомых, и… Словом, принцип тут один: только бы никого не забыть! И не дай Бог в грязь лицом ударить. Пируют широко, иногда по нескольку вечеров подряд. Этот обычай, вероятно, очень древний, бухарские евреи целиком восприняли за столетия жизни в Азии.

Свадьба Робика была для семьи большим событием. Справлять собирались два дня: один вечер – у жениха, другой – у невесты. Значит, будут многие десятки, а то и сотни гостей. Сейчас как раз и обдумывали, как их принимать. Мы с Юркой вертелись тут же, с интересом прислушиваясь к разговорам.

Наш просторный двор был очень удобен для приема гостей. На большой площадке между урючиной и квартирами стариков и дяди Миши можно было расставить столы в два ряда и усадить гостей по обе стороны каждого стола.

– Думаю, человек сто поместится, – говорил Робик, оглядывая площадку и волнообразно помахивал пальцем, как бы размечая ее. – Конечно, еще и на аллее до ворот поставим столы, вот и еще около ста. Столы и скамейки завтра начнем расставлять. Пора.

Тут Робик снова оглядел двор взором полководца, оглядывающего накануне битвы плацдарм, где произойдет сраженье, и вдруг окликнул нас с Юркой.

– Пора делом заняться, – строго сказал он. – Глядите, какая пыль во дворе! Подметите хорошенько, пока столов нет. Только побрызгайте, побрызгайте сначала как следует!

По тому, как блеснули Юркины глаза, я понял, что на этот раз отлынивать от поручения он не собирается. Еще бы! Ведь в его руках сейчас окажется шланг. Именно в его, в Юркиных руках. Разбрызгивать воду он будет только сам, мне придется довольствоваться скромной ролью помощника.

Резиновый шланг, аккуратно смотанный кольцами, лежал в огороде возле Юркиной квартиры. Подтащив его к водопроводу, Юрка ловко и быстро насадил конец шланга на заскрипевший кран, крутанул колесико, и из другого конца шланга с веселым шипением вылетела струя воды. Юрка тут же подставил под нее лицо и с удовольствием сделал глоток.

– Рыжик, разматывай постепенно, – скомандовал он. – Начнем от ворот.

Что ж, разматывать, так разматывать. С Юркой вообще не поспоришь, а уж по такому поводу и тем более.

Длинным и довольно тяжелым шлангом управлять не так-то легко, но наслаждение при этом получаешь огромное. Подставляя палец или прижимая конец шланга, ты волен придавать воде самые причудливые формы. Разматывая холодные, как тело змеи, подрагивающие кольца, я всем существом своим участвовал в тех водных фокусах, которые уже начал показывать Юрка.

Вот вода полилась толстым жгутом, а вот – веером, а теперь – множеством тонких косичек. Красота! Тугой шланг в руках – это вовсе не кусок резины, а живой змей! Приложишь к нему руку чуть поодаль от конца и чувствуешь: там, внутри, бурлит жизнь. А как иногда он извивается! Прямо не удержишь, будто на волю рвется. Выпусти его из рук – начнет подпрыгивать!

Асфальт между тем уже становился похож на зебру. Не были забыты ни забор, ни двери кладовых, ни крыши.

– Тяни! – покрикивал время от времени Юрка. – Ну-ка, еще давай!

Стоя неподалеку от крана, я разматывал холодные, упругие и достаточно тяжелые кольца змея. У меня уже ныли руки и плечи.

– В-ж-ж-жик! – хлестануло по глиняному забору, и он украсился темной дугой. Трра-а-амб-мб-мб! – простучало по шиферной крыше кладовых. Тук-тук-тук! – отбарабанило по будке Джека.

Сам Джек давно уже, с тех пор, как в шланге зашипела вода, стоял у стены, готовый к битве. Наш дворовый пес считал водяную струю своим лютым врагом и начинал с ней сражаться в ту же минуту, как получал возможность до струи добраться. Сейчас эта минута как раз и наступала.

– Ррр-ррр. – Немного пригнувшись к земле, расставив лапы и приподняв морду, Джек обнажил клыки.

– Хочешь укусить ее? Пожалуйста. – Юрка направил шланг, вода окатила Джекову морду – и он, не отступая, куснул водяной жгут. Клыки клацнули, мы с Юркой захохотали.

Бедный Джек, не сознавая комизма положения, продолжал кусать и кусать бившую ему в морду струю. Глаза его налились кровью, он был в неистовстве. Бедняга чихал – вода попадала ему в нос – но стойкий пес не прекращал боя и, очевидно, не чувствовал себя побежденным. Мы так хохотали, что Робик обратил, наконец, внимание на наши забавы.

– Зачем собаку мучаете? – прокричал он от стола, где они с Тамарой продолжали совещаться. Юрка пожал плечами – никого, мол, мы не мучаем – и направил струю на ствол яблони. Воронка под ней стала наполняться водой. А Джек, почувствовавший себя победителем, коротко гавкнул и, растопырив лапы, начал отряхиваться. Он делал это с такой невероятной быстротой, что тело его превратилось в бешено крутящееся веретено, с которого сплошным серебристым облаком слетала во все стороны вода. Мы с Юркой немедленно оказались под этим душем. Отряхнувшись, пес уселся, высунув длинный красный язык и самодовольно поглядывая на нас.

Юркина душа жаждала отмщения. И за неожиданный душ, и за самодовольную собачью ухмылку. И, конечно, за то, что дядюшка приказал оставить собаку в покое. Он направлял струю то в окна, то на белье, висевшее на веревке между деревьями, то в курятник, где начинали отчаянно голосить перепуганные куры.

– Ты что делаешь? – уже раздраженно спросил Робик.

Мы теперь подошли совсем близко к нему. Юрка лучезарно улыбнулся и как бы случайно, ненароком, шибанул струей у ног дядюшки.

Робик подскочил.

– Сейчас получишь!

– Юрик, не начинай. Оставь шланг! – Это уже Тамара попыталась приостановить дальнейшее развитие конфликта.

В моменты начинающихся раздоров Тамара становилась похожа на бабушку Лизу. Ее брови поднялись, глаза широко раскрылись, голос стал высоким и резким, как у матери. И рукой она взмахивала так же повелительно.

Но на Юрку уже «накатило».

– И-и-и-й! – таким странным образом ответил он на увещевания тетки. Этот непередаваемый визг, от низких нот – к высоким, вполне можно было назвать боевым кличем джунглей. Если вы помните, о нем рассказывается в книге Киплинга «Маугли», это в том месте, когда звериный народ ополчился на жителей деревни. Непонятно только, где позаимствовал его Юрка, который Киплинга, конечно, не читал.

На Юрку накатило. А когда на него накатывало, он из дружелюбного и приятного ребенка мгновенно превращался в опасное существо, способное на любую выходку. «Что-то сейчас будет?» – с любопытством и страхом думал я, глядя на кузена, по лицу которого все шире расплывалась улыбка, не предвещавшая ничего хорошего ни для Робика, ни для Тамары. Не переставая улыбаться, он поливал двор неподалеку от стола, за которым сидели дядюшка с тетушкой, и внезапно, превратив струю в веер, окатил Робика.

– Ой, Чубчик, прости!

Извинение было подчеркнуто издевательским, Шефа снова разжаловали в Чубчика.

Робик вскочил.

– Миша! Валя! – заорал он. – Заберите его! – И неосторожно сделал шаг к Юрке.

В тот же миг он был облит с головы до ног.

– Убью! – проревел Робик. На него было страшно смотреть. Лицо перекосилось, длинный нос сместился в сторону, зубы оскалены, благородные усики уже не лежат ровной полосочкой, а топорщатся, жидковатые волосы слиплись, растрепались, облепили лоб. Он кинулся к Юрке, но тот, отступая, все бил и бил в него струей, при этом с лица его не сходила простодушная улыбка. Роберт внезапно подскочил к дувалу, подхватил возле топчана здоровущий отрезок резинового шланга и, размахивая им, как боевой палицей, кинулся за Юркой. Тот, бросив, наконец, шланг, побежал от него. Мокрый и растрепанный дядюшка был похож на воина-индейца, только что переплывшего реку.

– Убью! – продолжал кричать он.

А Юрка хохотал.

Что творилось во дворе! Он стал похож на древний амфитеатр. По краям его, вдоль построек, на крыльце, на чердаках, в курятниках, в будке визжали, верещали, кудахтали и гавкали возбужденные зрители.

– С ума сошел совсем! – вопила, воздев руки, Тамара.

Бабушка Лиза, выбежавшая на шум, тоже размахивала руками и что-то кричала. Их голоса, неразличимые в общем гаме, сливались с лаем, визгом, кудахтаньем.

А посреди двора, не обращая на зрителей никакого внимания, продолжали свою нелепую битву участники этого спектакля.

Наверное, в жизни нет более запоминающихся событий, чем те, которые поражают нас своей странностью, неестественностью и при этом полны каких-то красочных, действующих на воображение деталей. К ним относятся и звуки, и запахи, и мгновенные, как фотографии, сценки, и чувства, которые мы испытываем – страх, жалость, ощущение комизма происходящего, возникающее порой в самые трагические минуты… И все это, сливаясь воедино, остается в нас навсегда сильным, незабываемым впечатлением.

Вот так переплелись и остались в моей памяти две совершенно, казалось бы, несовместимых картины. Первая – старый двор на закате. Причудливые тени деревьев, чудесный аромат цветов, запах напоенных водой листьев, травы, земли, блаженный покой, тишина и прохлада. Другая – тот же двор, охваченный безумием. Визг, гам, крики, изуродованные злобой лица, мечущиеся по двору фигуры.

Одна из них – мой кузен Юрка. Он виляет между стволами, ныряет под кусты, под столы. Робику его не догнать. Он бежит изо всех сил, иногда ему кажется, что вот-вот… И тогда, взмахивая шлангом, Робик выкрикивает какое-то странное, очевидно, составленное из двух слов, ругательство: «Су… Сука… Сукатина!» – и пытается ударить Юрку.

Но нет, опять не догнал! А хохочущий Юрка уже у ворот. Выскакивая, он даже успевает помахать дядюшке рукой, приставленной к носу, и исчезает.

Запыхавшийся, разъяренный Робик в последний раз кричит ему вслед:

– Сукатина!

Хорошо хоть, что не выбегает в таком виде за Юркой на улицу. Бедняга, он еще не знает, что изобретенное им странное ругательство – «сукатина» – станет теперь новым его прозвищем.


Глава 30. Кошерные куры


День, который последовал за Юркиным буйством, начался для него невесело. Пострадавший жених, да и все свидетели скандала, пожаловались Мише, Юркиному отцу, и Юрка получил хорошую взбучку. Рука у дяди Миши была довольно тяжелая.

Мало того – и пострадавший, и его свидетели подчеркивали: Миша – учитель и обязан как следует воспитывать сына. Значит, Юрка должен извиниться перед дядей.

Особенно возмущалась поведением племянника и требовала жестких методов воспитания Тамара. Вся семья знала, что заниматься собственными детьми у моралистки Тамары не было ни времени, ни желания: их воспитывала улица.

Но ведь речь шла не о собственном ребенке. Словом, под давлением клана Юабовых Миша предъявил Юрке ультиматум, и тому пришлось извиняться публично.

Церемония была обставлена торжественно. Все члены семьи собрались во дворе. Бабка Лиза – на крыльце, Миша и Валя – у своей двери, Робик, подчеркнуто хмурый, – на топчане, я – неподалеку от него на стуле.

Все мы, вытянув шеи, с некоторой тревогой глядели, как виновник торжества, шаркая сандалиями, идет через двор к Робику. Что-то он выкинет? Не сомневаюсь, так думал каждый из нас.

Но Юрка на этот раз ничего не выкинул. Когда нужно было, он умел взять себя в руки. К тому же сцена извинения неплохо вписывалась в его обычную игру с дядей, игру кошки с мышью. Пожалуйста, пусть ненадолго почувствует себя победителем!

Изображая некоторое смущение, но лукаво поигрывая глазами, Юрка приблизился к дяде и что-то не очень разборчиво пробормотал. «Трогать не будешь, не полезу к тебе», – вроде бы расслышал я.

– Погромче, чтобы все слышали! – потребовал Миша.

– Шеф, извини, ладно? – громко произнес мой кузен.

И хмурое лицо дяди Робика сразу же просветлело, он улыбнулся улыбкой воина, которому удалось взять верх в тяжелом единоборстве. Слыханное ли дело – добиться, чтобы Юрка извинился перед кем-нибудь!

Как только с этим нравоучительным зрелищем было покончено, взрослые снова занялись подготовкой к свадьбе.

Несколько родственниц приехали помогать, пришла кайвону, женщина-повар, специалистка по обслуживанию многолюдных семейных торжеств. Кто-то уже отправился на рынок с нелегкой задачей закупить и привезти огромное количество продуктов.

Однако бабушка Лиза, чтобы поддержать репутацию хорошей хозяйки, решила добавить к закупкам собственную живность. Бабушка Лиза, надо сказать, была в этот день и веселее, и добрее, чем обычно. Подготовка к свадьбе, общая суета, присутствие посторонних – все это оживляло ее, она чувствовала себя главой большой семьи, а это, согласитесь, приподнимает. Стоя возле курятника, бабушка окликнула нас с Юркой очень веселым голосом:

– ВалерИК, Юрик, везите сюда коляску, возле кладовой стоит. Скорее, скорее!

Старая детская коляска с большими колесами, вместительная, словно для близнецов, была когда-то Юркиной. Теперь она служила чем-то вроде тачки. Мы подвезли ее к курятнику и получили новое распоряжение:

– Пять курей давайте поймаем. Нет, четырех и одного петуха. Отвезете в синагогу, чтоб порезали. Помнишь, Юрка, как идти в синагогу, да?

Юрка, конечно, помнил. Поездка с курами в синагогу показалась ему приятным развлечением. Он и ловить кур взялся с удовольствием, в отличие от меня. Мне было почему-то и противно, и жалко белоснежных квочек, моих собеседниц. Юрка полез в курятник один. Взволнованные, кудахчущие куры были одна за другой выловлены, мы помогли бабушке связать им ноги и уложили в коляску.

Дорога до синагоги занимала минут сорок. С Короткого Проезда мы вышли на Северную, оттуда – на Шпилькова. Это была тенистая, широкая улица, похожая на Шедовую.

Здесь было несколько магазинов, здесь находился хорошо известный в республике Музей Прикладных Искусств, где хранились изумительной красоты ювелирные изделия, чеканка, вышивка, ковры и другие произведения старых и новых узбекских мастеров.

У входа в музей стоял автобус «Интурист». Иностранцев привозили сюда постоянно, поездка в музей входила в туристическую программу. Поэтому обычно у входа толпились и ребятишки, беззастенчиво выпрашивающие у зарубежных гостей жвачку и сувениры. «Плиз, гам! Ю хэв гам?» – эти английские слова знали и школьники, и дошколята.

Однако милиция нередко разгоняла пацанов: считалось, что иностранцы фотографируют мальчишек с протянутыми руками, а потом у себя на Западе публикуют фото – «Советские дети просят подаяние».

Плавно покачивалась коляска, чуть слышно поскрипывали высокие колеса, укачиваемые куры печально бормотали «пок, пок, по-о-о-к». Наступил жаркий полдень и, хотя верх коляски был поднят, защищая пленников от солнечных лучей, курам, конечно, было жарко и вообще не по себе. Они лежали с приоткрытыми клювами, в которых видны были ярко-красные прямые язычки.

Прохожим, наверное, казалось: вот идут по улице два заботливых паренька, везут в коляске братишку или сестренку. Действительно, очень похоже – если не вслушиваться в звуки. Чем не младенцы, разве что не запеленатые. Кстати, коляску теперь придется отмывать как следует.

Так мы и шли, посмеиваясь, болтая, и Юрка только-только начал рассказывать, какие замечательные ножи продаются в ближайшем хозяйственном магазине, как вдруг все пошло кувырком.

Пронзительно, не своим голосом, заорал петух, захлопал крыльями, взметнулся к навесу, ударившись об него с размаху упал на кур, снова взметнулся и вылетел из коляски. Рухнув на асфальт, он запрыгал на связанных лапах, неистово треща крыльями и упал в пустой арык. В то же мгновенье из коляски, отчаянно крича, хлопая крыльями и теряя перья, начали одна за другой вылетать белые курицы.

Стоял дикий шум. Коляска тряслась, раскачивалась во все стороны. Казалось, что ею управляют какие-то магические силы. Перья кружились вокруг, как хлопья снега.

Все это произошло как-то сразу, невероятно быстро. Мы даже испугаться не успели, мы просто остолбенели. Очнулся я, когда последняя курица, взлетевшая повыше других, пронеслась у самого моего лица и – «пах-пах» – крыльями отвесила мне две пощечины.

Вокруг нас уже останавливались любопытные прохожие. Кто смеялся, кто давал советы.

Тут мы с Юркой опомнились.

– Лови! Сначала петуха лови! – крикнул он.

По сухому глиняному арыку мы с двух сторон начали подкрадываться к беглецу, стараясь не спугнуть его. Но петух и не думал удирать. Наоборот, он так и рвался в бой! С ободранными крыльями, со связанными ногами, он все равно похож был на разъяренного орла. Подпрыгивая, он царапал землю когтями, острыми, как ножи, глаза его сверкали, а клюв на вытянутой вперед головке готов был наносить удары.

Я остановился. Мы с петухом пристально глядели друг на друга. Я видел, что Юрка с другой стороны арыка уже подобрался к нему, уже протянул руки.

Но тут петух ринулся на меня! Из его могучего клюва вылетали дикие звуки, что-то подобное вороньему карканью. Он приближался ко мне со страшной быстротой, пружинисто подпрыгивая, и казался мне каким-то исчадием ада, какой-то чудовищной одноногой сказочной птицей, готовой убить меня.

Бегал я и вообще-то быстро, а тут… Ветер свистел в ушах, тело как бы потеряло вес и в то же время приобрело особую чувствительность. Мне казалось, что петушиный клюв вот-вот вопьется в мой худощавый зад… Или в позвоночник… И пробьет его насквозь. Я упаду, а разъярённая птица прижмет меня могучими когтями и начнет терзать.

Да, это бегство было моментом истины, который, может быть, не без умысла, послала мне судьба. Из палача я, пусть ненадолго, но превратился в жертву. Такую же, какой был в наших руках петух.

Я остановился, услышав Юркин голос. Петух уже не гнался за мной. Схваченный Юркой за ноги, он болтался в воздухе, но продолжал бешено вырываться, махать крыльями и орать.

– Сюда, Рыжик! – кричал кузен. – Скорее! Привяжем его к коляске!

Как только петух оказался в Юркиных руках, храбрость вернулась ко мне. Я бросился к коляске, нашел там, пошарив по дну, какой-то шнурок от ботинок, и мы с Юркой крепко привязали к раме бедного петуха, которого в этот момент я люто ненавидел.

С курицами мы справились без всякого труда – они барахтались, всем на потеху, неподалеку от коляски. Несчастное куриное семейство так устало от неудавшейся попытки к бегству, что всю оставшуюся дорогу не доставляло нам никаких хлопот. А мы еще долго ворчали, и бранили наших пленников, и сулили злобному петуху скорую неизбежную казнь.

* * *

Синагога помещалась в обычном частном доме – небольшом, двухэтажном, построенном в форме буквы «П».

Дворик, образованный постройками, уложен был кирпичом и камнем. С трех сторон двор покрывал высокий зеленый навес, идущий почти от крыш. А внизу были расставлены столы со стульями.

Свет, проходящий сквозь навес, окрашивал изумрудным, успокаивающим, приятным для глаз цветом и стены дома, и дворик. Поэтому здесь было очень уютно. Наверное, людям, молящимся в тени этого навеса, казалось, что сейчас они уж точно под защитой и покровительством Того, к кому с такой надеждой взывают.

В Ташкенте имелось несколько синагог, но их не хватало и обычно молящиеся страдали от тесноты. Дед посещал именно ту синагогу, в которую мы сейчас пришли, и нередко ворчал: ни сесть негде, ни встать. Но в этот будний день в синагоге было пусто.

Услышав скрип двери, откуда-то появился пожилой человек с бородкой и в яркой тюбетейке, заменявшей бухарским евреям кипу. Это был здешний шойхет. Спросив, зачем мы пришли, он деловито кивнул и вышел во двор.

Как известно, Тора разрешает евреям есть далеко не все мясные и рыбные продукты. Но даже и разрешенные должны приготовляться определенным образом, а забивать животных может только специалист – шойхет, то есть резник. Забивать так, чтобы под его руками из них вытекла вся кровь, потому что употребление крови запрещено Торой.

Если вспомнить о многочисленных праздниках, о семейных торжествах, днях рождений, о бар-мицвах и свадьбах, не трудно себе представить, сколько у шойхета было работы!

– С которой начнем? – заглянув в коляску, спросил шойхет.

Но ни Юрка, ни я не ответили ему. Злоба на петуха, жажда мести почему-то вдруг покинули нас, куда-то исчезли. Мы молча стояли у коляски. Мы глядели не на кур, а на странное сооружение, стоящее во дворе у самого входа. Оно было деревянное, довольно высокое, в нем торчали конусообразные желоба, на одном из которых лежала обыкновенная опасная бритва с запекшейся кровью и куриным пухом на лезвии. Вот от этой-то бритвы, увидев ее, я уже не мог отвести глаз.

Куры в коляске молчали и даже не шевелились.

Шойхет больше не задавал нам вопросов. Он взял одну из кур за крылья, оттянул ей холку и полоснул бритвой по горлу. Алой струей брызнула кровь, курица вздрогнула, будто под током, судорожно дернулись ее ноги, она затрепыхалась, пытаясь вырваться. Глаза ее и клюв широко раскрылись и дворик огласился хриплым криком.

Этот ужасный крик и нас с Юркой пронзил, словно током. Но рука Шойхета не дрогнула. Словно в тисках держа курицу, он опустил ее в желоб головой вниз – и через несколько мгновений жизнь ушла из нее вместе с кровью.

Вскоре коляска опустела. Из пяти желобов торчали пять пар ног с растопыренными когтями.

Шойхет положил кур в коляску, мы расплатились с ним и ушли.

Кырк-кырк, – все так же поскрипывали колеса, плавно покачивалась коляска. Куры устилали ее дно пушистым белым ковриком, кое-где замаранным пятнами крови.

Куры будто спали. И мы шли молча, словно боясь разбудить их.

Над городом стояла все та же жара.


Глава 31. Сражение у старой крепости


Нет, наверное, на свете мальчишек, для которых существует понятие «ненужная вещь». У мальчишек свои представления, своя шкала ценностей, свои потребности. Выброшенный кем-то кривой гвоздь – отличная скоба для рогатки или рыболовный крючок. Пластмассовая бутылка из-под шампуня – вот тебе и брызгалка, проделай только дырку в крышке. Косточки от вишен – прекрасные пули для ружьеца-обреза, тоже, конечно, сделанного своими руками из всяких «ненужных вещей». Вот этим мы и занимались в то утро.

Только я проводил деда на работу, как во двор выскочил Юрка, все еще сонный и встрепанный, но уже деловито-озабоченный.

Дело в том, что вечером нам предстояло принять участие в сраженье, большом сраженье у Старой Крепости за цековским домом. А оружие – эти самые обрезы – было еще не готово. И времени терять не следовало.

Впрочем, начали мы с вишневых косточек, которые я предусмотрительно припрятал после варки варенья: пули всегда могут пригодиться. Они хранились в бумажном пакете, поэтому были сыроватые, на некоторых оставалось немного мякоти. Мы рассыпали косточки тонким слоем на столе возле топчана – пусть как следует прокалятся на солнце! Пули должны быть очень сухими.

Теперь можно было заняться оружием.

Основой был деревянный ствол двадцати примерно сантиметров в длину. С переднего конца к поверхности деревяшки прикреплялась бельевая прищепка. К заднему концу по бокам прибивалась резинка – бельевая или, еще лучше, такая крепенькая, желтоватая, ее иногда используют в торговле для упаковки, у нас ее называли «венгерка». В резинку, как при стрельбе из рогатки, закладывалась косточка-снаряд. Но на этом и кончалось сходство с рогаткой.

Ружье действовало сложнее: резинку вместе с косточкой, в ней находящейся, надо было аккуратно оттянуть и зажать в прищепке. Далее вы прицеливаетесь, нажимаете на прищепку и… ба-бах! Словом, ружье наше стреляло почти как настоящее. Надо было только сделать его хорошо, аккуратно, чтобы и резинка прочно держалась, и прищепка не виляла.

Деревяшки для прикладов мы без труда разыскали в груде обрезков возле летнего душа. Теперь нужны были гвозди – и не просто какие-нибудь, а определенного размера. Где их найти, мы прекрасно знали. Только бы до них добраться…

Гвозди – и большие, и маленькие, и специальные сапожные – хранились в кладовой деда здесь же во дворе, неподалеку от уборной. Заходить сюда нам было запрещено. Юрка, конечно же, уже не раз и не два делал это без разрешения. Я, приезжий, в кладовую до этого дня заглядывал только вместе с дедом. Сейчас надо было проникнуть в нее быстро и незаметно, а вот как – мы не могли придумать: дверь кладовки ужасно скрипела…

– Прошлый раз, когда я открывал, Джек лаял, – вспомнил Юрка. – Давай Джека подразним.

Мы прыгали, кривляясь и гримасничая, вокруг Джека, но пес спокойно лежал у будки и лениво на нас поглядывал. Возможно, он думал: «кто вас знает, чего вы хотите… То не лай, а то вдруг лай…»

Схватив горсть маленьких камушков, Юрка начал швырять их в Джека. Один из камушков громко стукнул по будке, тут уж Джек не выдержал, вскочил и залился басовитым лаем. В то же мгновенье мы юркнули в кладовку и прикрыли дверь за собой, оставив небольшую щель.

Солнечные лучи, проникая сквозь щель, освещали темный сарайчик с невысоким потолком и земляным полом. Напротив входа у стены стоял и, казалось, угрюмо смотрел на нас, не ожидая от непрошенных гостей ничего хорошего, старый шкаф. Это был очень почтенный шкаф, не покрытый лаком, но прекрасно сохранившийся, без единой царапины. Возможно, вечно окружающая его темнота была для шкафа хорошей защитой.

Юрка придерживал дверь, чтобы она не скрипнула, а я распахнул шкаф. Чего в нем только не было! Прямо хоть открывай во дворе обувную фабрику.

На верхних полках лежали свернутые рулончиками, как свитки древних пергаментов, обрезки кожи. От них исходил приятный запах. Нижние полки были уставлены бумажными пакетиками с каблуками, подошвами, набойками, подковками, шнурками и всякой другой мелочью, необходимой для починки обуви.

– Быстрее, чего копаешься! Смотри ниже! – торопил меня кузен.

Но, добравшись до пакетиков с гвоздями, я не сразу разыскал то, что нам было нужно. Гвозди, как ежиные колючки, перекололи мне все пальцы, я повизгивал, постанывал, а Юрка нетерпеливо приплясывал у двери.

Наконец, гвозди у меня в кармане. Но уходить не хотелось, уж больно интересно было в этом маленьком сарайчике! Весь он был заставлен коробками со старой домашней утварью. Тут были и чайники, и тазики, и красивый медный кувшин с длинным и тонким, как у лебедя, горлышком и узорчатой крышкой. И множество других замечательных вещей. «Ой, гляди-ка», – с восторгом шептали мы, роясь в коробках (Юрка, подперев дверь кирпичом, присоединился к этому увлекательному занятию). Мы чувствовали себя кладоискателями, которые вот-вот обнаружат шкатулку с золотыми монетами или саблю из дамасской стали, или хотя бы старинный пистолет. Конечно, наши находки были намного скромнее, но и моток изолированного провода был неплохой добычей: можно наделать из него шпонок для стрельбы из рогатки.

С изготовлением обрезов мы справились довольно быстро. Теперь нужно было их проверить и заодно потренироваться.

Мишеней во дворе было множество: хоть по листве стреляй, хоть по старому ведру у дувала. Но мы предпочитали живую мишень, движущуюся. Такую, например, как Джек. Он в это время как раз что-то вынюхивал возле своей будки.

Это вынюхивание, надо сказать, вовсе не было случайным занятием или результатом того, что чем-то вдруг запахло привлекательным для Джека. Нет, это была часть особого собачьего ритуала, Джек неизменно совершал его, проснувшись. А так как Джек за день засыпал не раз и не два, то и ритуал мы наблюдали достаточно часто.

Начиналось с того, что, проснувшись, пес усаживался и, раздвинув пошире задние лапы, вылизывал свой пах и живот. Джек был чистоплотен и делал это не торопясь, добросовестно. Затем он начинал потягиваться. Все сильнее, сильнее, пока не превращался в подобие стрелы. Каким-то образом и шерсть прижималась к телу, становилась гладкой, лоснящейся. Приглаживался и становился недвижим даже кончик мохнатого хвоста. А какое же наслаждение выражала морда! Джек прижимал уши, блаженно щурил глаза, он широко улыбался – иначе никак не назовешь то, что происходило с его пастью.

Сколько бы раз я ни смотрел, как Джек потягивается, мне всегда казалось, что он может удлиняться и удлиняться до бесконечности. Если, скажем, привязать его задние лапы, а самому встать где-то далеко впереди с чем-нибудь вкусненьким в руках, с колбаской, например, Джек начнет перебирать передними лапами, продвигаясь вперед. Метр, два, три… он все приближается ко мне, а тело его все растягивается, растягивается… уже совсем как ленточка стало, вот-вот порвется… Тут я, конечно, не выдерживаю – и отдаю Джеку колбасу.

Но эти эксперименты я пока проделывал только мысленно. А Джек, благополучно и всласть потянувшись, приступал к вынюхиванию. Думаю, что это была проверка, притом строжайшая: все ли благополучно на принадлежащей ему, Джеку, территории? Не произошло ли за время его сна чего-либо неожиданного? Не вторгался ли сюда какой-нибудь хитрый, замаскировавшийся враг? Не заминирована ли, говоря языком военных, местность?

Насколько мне известно, это древнейший обычай собак, унаследованный ими от диких предков. Как и неизменное правило – помечать границы своих владений, орошая их… Учитывая, в каком окружении Джек находился, это правило, пожалуй, не было излишним. Юрке ведь ничего не стоило подобраться к бедному псу, когда он спал, и прицепить к его хвосту пустую жестяную банку или учинить еще какую-нибудь пакость. Виноват ли был Джек, что Юрка о значении его отметок не подозревал и вообще «законам джунглей» не подчинялся.

Обычно Джек при осмотре своих владений никаких тревожных признаков не обнаруживал, разве что сталкивался с какими-нибудь безобидными нарушителями границы – муравьями либо жуками. Безобидные-то безобидные, а наказать их было необходимо. Джек это делал с огромным наслаждением. Для какого-нибудь несчастного муравья это была смерть, погибель, а для Джека – увлекательнейшая, веселая игра… Согнув передние лапы и грудью почти приникая к земле, он на мгновенье замирал, виляя высоко поднятым хвостом, потом подпрыгивал – и начинал резвиться. Но как! Это был настоящий танец. И хотя танцевал Джек вокруг жертвы, он вовсе не выглядел кровожадным, наоборот, морда его выражала прямо-таки младенческую радость! То фыркая, то повизгивая Джек наклонялся над пришельцем и начинал его обнюхивать. Черный влажный нос ерзал во все стороны, ноздри то расширялись, то сужались… Вот этот нос почти прижимается к насекомому, глаза смешно скашиваются… Р-раз! С неуловимой быстротой мелькает красный язык – и муравья как не бывало… Впрочем, иной раз Джек для разнообразия выпускал когти и затаптывал, затирал ими несчастную букашку.

* * *

Когда мы искали мишень, Джек замер возле будки с поднятым хвостом, обнюхивая какого-то жука или муравья. Пушистый красивый хвост был великолепной целью. Юрка первым стрельнул по ней, я – за ним. Пес продолжал свои забавы… Промахнулись! Второй залп был удачным. Джек подскочил, уселся и стал покусывать хвост. Может, подумал, что его укусила блоха?

Решив, что с Джека довольно, мы переключились на более сложные движущиеся мишени – на мух и мошек. По мошкам, например, очень здорово стрелять, когда они плотным облаком роятся в воздухе. Стрельнешь по этому шарообразному туманному облаку и видишь, как пуля его рассекает. Тут косточки, конечно, попадали и в листву деревьев, и в стены построек. Приятный мальчишескому уху свист пуль и их пощелкивание несколько часов оглашали двор. Натренировались мы вволю.

Но пора уже было идти к башне. Отпросившись – на этот раз удирать не хотелось – мы покинули двор.

* * *

Жара уже спадала. Напряженность знойного, будто в пустыне, воздуха ослабевала понемногу, он смягчался, охлаждался, только асфальт еще излучал горячие волны, разряжаясь от дневного накала. И железные крыши, раскалившиеся за день, теперь сужаясь, «постреливали», будто жалуясь на перенесенные испытания. После дневного отдыха в укромных уголках начали пробуждаться и птицы: зачирикали воробьи, загугукали горлицы.

Короткий Проезд, где мы жили, протяженностью не более трети километра, вполне соответствовал своему названию. Он имел форму буквы «Т» и на него выходили сразу три улицы. Справа и слева от наших ворот находились соответственно Шелковичная и Северная, а напротив, у конца среднего отрезка – Германа Лопатина, бывшая Шедовая. Сюда мы и направились, зайдя по дороге за Камилем, нашим с Юркой общим другом.

Камиль, мой ровесник, рослый не по годам, был мальчиком спокойным, молчаливым и очень скромным. Вот уж кто никогда не хвастался, хотя и мог бы…

Двор его, очень похожий на наш, был поменьше, но зато блистал чистотой. Это был типичный узбекский двор, уютный и гостеприимный.

От входа тянулась аллейка, ведущая к дому и в сад, где среди плодовых деревьев стоял большой, устланный ватными одеялами, топчан. Когда ни зайдешь к Камилю, тебя как дорогого гостя встретят его дедушка и бабушка. Старик, постукивая своей палочкой, проведет к топчану, усадит, начнет расспрашивать о родителях, о житье-бытье в новом городе. И тут же к топчану, позвякивая пиалами, засеменит бабушка, подаст душистый чай. Ну, просто неловко, неудобно!

Я, бывало, все норовил ускользнуть и поиграть с Камилем. Но дедушка с бабушкой твердо следовали старинным обычаям. К тому же они, вероятно, скучали без общества. И я неизменно получал свой чай, а в придачу к нему – множество историй. Таких интересных, что уходить уже не хотелось, и я иногда часами просиживал со стариками и с Камилем на топчане, слушая то о басмачах времен гражданской войны, то о землетрясениях, а то и о грозном завоевателе Тимуре.

Этот красивый и гостеприимный двор был к тому же удивительно тихим. Здесь не кричали, не ругались. Старики разговаривали друг с другом уважительно и любовно. Я удивлялся иногда: как это они столько лет прожили вместе и не надоели друг другу? И вспоминал своих деда с бабкой… Может быть, думал я, и Камиль поэтому вырос спокойным, отзывчивым?

Кстати, и дядя у него был такой же. Этот невысокий пузатый человек был одним из самых популярных людей среди окрестных мальчишек. У дяди Саида было ружье – правда, ружье для стрельбы в тире, его заряжали маленькими капсулами. Друзьям племянника дядя Саид разрешал пользоваться этим ружьем. В своем присутствии, конечно. А сам при этом становился инструктором по стрельбе.

– Прижимай… Покрепче! Вплотную к плечу, – говаривал он, стоя рядом со мной. Тяжелое ружье в моих слабых руках норовило опуститься дулом вниз, не давая прицелиться. Терпеливый инструктор выравнивал его, продолжая давать команды:

– Так, молодец. Закрывай левый глаз. Поймал мишень? Замри!

«Замри», – думал я, отчаянно борясь с той силой, которая давила и давила на ружье. – Не могу я замереть, не…»

– Не дыши и плавно нажимай на курок! – раздавалась команда.

Я, зажмурившись, нажимал, раздавался негромкий выстрел… Мимо!

– Ничего, – спокойно говорил дядя Саид. – Попробуем еще раз.

Ствол откидывался, ружье заряжалось. Урок продолжался…

* * *

На этот раз мы не пили чай с гостеприимными стариками. Камиль был готов, вооружен – и мы отправились в крепость.

Дойдя до цековского дома, вспомнили, что, по слухам, на наших улицах скоро начнут сносить все старые дома, а вместо них построят вот такие же, как цековский, многоэтажные панельные, которые считались тогда вершиной современного градостроительства. Ну, может, городскому начальству это и нравилось, но мы даже представить себе такого не могли. Да кто же добровольно согласился бы сменить свое собственное жилье, пусть не слишком благоустроенное, зато с плодовым садом, огородом, сараюшками, со всякой живностью – курами, барашками, козами, дворовыми псами на эти комфортабельные, но лишенные всех радостей вольной жизни клетушки? У нас в Чирчике и то было лучше, у нас хоть балконы были и садики-огородики!

– Так если сносить будут, куда деваться? Заставят переехать, – сказал рассудительный Камиль.

Но вот мы подошли к рощице, в которой находилась крепость. Вернее, ее развалины. Сравнительно хорошо сохранилась только цилиндрическая, кирпичная, с узкими бойницами, башня. Не очень высокая – этажа в три, она все же величаво возвышалась над кронами деревьев. А где-то подальше сохранились высокие красивые ворота – кирпичные, увенчанные двумя башенками по сторонам, с узорным фронтоном над аркой входа.

Нам об этой крепости рассказывал дядя Камиля. Она была построена во второй половине прошлого века между бывшей Шедовой улицей и набережной Анхора. Это была настоящая оборонительная крепость с мощными стенами, бойницами, с угловыми бастионами и высокими валами вокруг. Она как бы охраняла весь город. В давние годы со стен ее ежедневно в 12 часов дня раздавался пушечный выстрел.

Внутри было много зданий – и казармы, и помещения для офицеров, и пороховой погреб, и лазарет.

Дядя Саид рассказывал, он это слышал от стариков, что в крепости уже в начале нашего века стало довольно неспокойно. Расквартированные здесь солдаты ташкентского гарнизона не раз устраивали беспорядки, а в дни революции 1905 года подняли настоящее восстание. Происходили здесь какие-то бои и в годы гражданской войны. Уж не знаю, тогда ли была разрушена крепость или позже… Все равно – жаль. Но горожане, как и прежде называли романтические руины не иначе, как крепостью. И, конечно же, она привлекала к себе всех окрестных мальчишек: где же еще сражаться, если не здесь? Возле башни все еще оставалась роща, хоть и небольшая, но довольно густая. Вероятно, когда-то здесь был большой парк, но постепенно он вырубался, особенно когда строили цековский дом. И все же уцелело много старых деревьев с толстыми стволами и густыми, широкими кронами. Дубы, тополя, клены, чинары, акации стояли вперемешку с зимними яблонями, вишнями, урючинами, тутовником.

Сюда мы и стремились…

* * *

На этот раз у крепости собралось человек десять – народ знакомый, с окрестных улиц. Каждый пришел с оружием, у некоторых, кроме обрезов, были и рогатки. Сражение предстояло нешуточное.

– Во ружье у тебя… Классное! – сказал Каймлю Сашка. Он и брат его Славка жили возле нас, во дворе напротив. – Даже ствол лакированный. – Сашка взял у Камиля ружье и с видом знатока прицелился.

– Дядя помог смастерить, – скромно ответил наш друг, покраснев от похвалы. – А лак – чтобы занозу не загнать.

Камилю было чем гордиться, ружье выглядело замечательно. И резинка, конечно, «венгерка», а не бельевая.

– Ну, начинаем? – сказал Камиль. – Все собрались?

Камиль, хоть и не хвастун и не выскочка, а все равно становится обычно главарем. У него это, наверно, само собой получается.

– По головам не стрелять, – предупредил Камиль.

– И по яйцам тоже, – выкрикнул кто-то…

Раздался смех.

– А рогатки – не в счет!

Когда все высказались, мы разделились на две группы. Условия сражения простые: одна из групп отходит за край рощи, дает противнику время замаскироваться, а затем начинает наступать, подбираться.

Надо подбить как можно больше вражеских бойцов. Засчитывается все: и шишка, и синяк, и (непосредственно в момент боя) любое «ох», «ах», «и-й-ё» и тому подобные свидетельства прямого попадания…

Кто победил – это определяют после боя, подсчитав потери. Конечно же, тут обычно начинаются скандалы и не всегда удается установить истину.

Теперь надо было решить, какой отряд остается у башни, какой – наступает. Путем жеребьевки. Она как бы заменяла нам обычай средневековых воинов устраивать поединок между двумя богатырями, где победа определяла: какое войско будет наступать. Наши «богатыри-предводители» Камиль и Ахмад, рослый, как и Камиль, черноволосый, с обветренным лицом, вышли вперед, чтобы метнуть жребий.

В руках у Камиля блеснула монета.

– Что выбираешь? – спросил он у Ахмада. – Орел или решка?

– Орел, – ответил Ахмад.

Подразумевалось при этом, что выигравший отряд остается у башни. Обороняться было легче и выгоднее, чем подбираться к ней.

Среди талантов Камиля был еще и такой: он умел закручивать монеты не хуже жонглера в цирке. Мог подкинуть пятак таким образом, что монета, взлетев невысоко в воздух, падала на стол ребром и долго крутилась на нем, как юла, причем все время на одном и том же месте.

Но сейчас монета взлетела прямо и высоко. Камиль поймал ее в прихлоп, подставив тыльную сторону руки.

– Решка, – спокойно сказал наш вожак, показывая Ахмаду и всем остальным монету на руке. – Значит, так: выходите из рощи, считаете до ста и – вперед!

– Прячьтесь, маскируйтесь, – насмешливо сказал Сергей, мальчик, который жил в цековским доме. – Все равно мы выиграем!

Сергей почему-то всегда злился по пустякам.

Пока Ахмад уводил свое войско, мы совещались, как прятаться.

– Эх, взобраться бы туда! – сказал Сашка, поглядывая на башню. – И чего это ее так заколотили?

– «Чего, чего…» Конечно же, там оружие хранится, – убежденно сказал Славка, Сашкин брат. – А то из нее давно музей бы сделали, разве не так? Это памятник старины, чего ж заколачивать?

Мы были наивны и не представляли себе, сколько гибнет по всей стране древнейших церквей, монастырей, мечетей и прочих прекрасных памятников старины, заброшенных, разрушенных, заколоченных, превращенных в склады горючего или в погреба для картошки…

Уставившись на башню, мы размышляли, какое там может быть запрятано замечательное оружие.

– В обойме маузера – двадцать пять патронов, – вздохнул я. – Стреляешь, стреляешь, а они все не кончаются.

– Тяжеленный он, маузер. Вот парабеллум – я видел в музее, – это да… И легкий, говорят, и совсем не громкий… – начал было Славка.

Но Камиль перебил его:

– Кончайте, ребята, про маузеры, заряжайте обрезы. И по местам. Скорее, скорее!

Действительно, было пора. Пока мы разбегались и маскировались – кто залезал на деревья, кто прятался в кустах, кто укрывался за стеной башни, издалека донеслось: «Девяносто пять…»

Я присел за дубом, опершись на колено. Неподалеку в листве деревьев копошились, устраиваясь на ветках, Камиль и Юра. Стало тихо-тихо. Палец мой чувствовал напряжение прищепки. Ох, как не терпелось косточке вылететь!

Выглядывая из-за ствола, я до боли в глазах всматривался в густую зеленую массу листвы, перечеркнутую стволами и ветками. Где-то неподалеку хрустнула галька. Кажется, справа… Зашевелились ветки, фигурка метнулась к соседнему дереву, но добежать не успела…

– Ой, ой! В голову! – завопил бегущий. – В башку нельзя!

Но попали ему не только в голову: он прихрамывал и держался за колено. Значит, выбыл из игры.

А с дерева послышался хохот Юрки.

Тут о кору моего дуба щелкнула косточка, потом – другая. Я попал под обстрел. Пригнувшись, я побежал к ближайшему толстому стволу, на ходу перезаряжая ружье.

Только я устроился, как что-то шлепнулось на мою голову – и упало к ногам… Зеленый урюк! Я поднял глаза – среди веток урючины мелькнула смеющаяся Юркина физиономия. Вот уж кто умел веселиться в любых условиях! Я показал ему кулак.

– Сзади, сзади! – послышался откуда-то сдавленный шепот Камиля. И вовремя! Я оглянулся. Ко мне, целясь на ходу, бежал Ахмад. Он сумел обойти нас с тыла…

Дальше все происходило с какой-то невероятной быстротой. Со зрением моим что-то внезапно случилось – мне почудилось, что бежит на меня вовсе не Ахмад, а наш любимый дядя Робик с куском шланга в руках. Такой же дикой злобой, как и дядино, когда бежал он за Юркой, было перекошено лицо Ахмада, только усиков не хватало.

И сразу же три выстрела слились в один. У моего уха просвистела косточка и, ударившись о ствол, отрикошетила в затылок.

Наши с Юркой выстрелы оказались более удачными: вражеский предводитель был ранен дважды. Я успел увидеть, как он согнулся, схватился за живот, выругался. Еще бы! Две косточки – это вам не щелчок по носу.

Долго радоваться победе мне не пришлось. Жгуче ужалило в руку – я охнул и от неожиданности выронил ружье. Сражение для меня закончилось.

– Валер, ты как? – с тревогой крикнул сверху Юрка.

Ответить я не успел. Кто-то начал стрелять по урючине, может быть, даже не видя Юрки, на его голос. И слетел он с дерева, как падает спелый плод, и запрыгал на одной ноге в странной позе: одной рукой держась за живот, другой – за попку. Можно было подумать, что вражеская пуля пронзила его насквозь.

На самом же деле, как потом выяснилось, в нежную Юркину попку с такой силой врезалась косточка, что Юрка нечаянно нажал на курок. Собственная пуля с силой ударила в ветку и, рикошетом, коварно поразила его в живот.

Попрыгав, Юрка злобно обругал свое ни в чем не повинное оружие, которое валялось теперь под деревом, и изо всех сил шваркнул его о кирпичную стену башни.

К счастью, наша с Юркой «гибель» не пошла на пользу противникам. Пока все это происходило, их окончательно разгромили Камиль и Славка с Сашкой.

Невредимые торжествовали. «Сраженные» потихоньку приходили в себя.

– Ну что, Сергей? Кто кого? – гордо спросил Слава.

– В другой раз, – мрачно пообещал Сергей.

Но другого раза не получилось, не помню уж, почему.

А жаль. Башне, наверно, грустно было, что у подножия ее не происходят хотя бы наши детские сражения, отголоски прежних, настоящих боев…


Глава 32. Свадьба – дело серьёзное


Наверное, по тому, как люди готовятся к какому-нибудь событию, можно определить, как они к этому событию относятся, какое ему значение придают. Особенно если это общепринятый обычай. В таких случаях еврейско-бухарская семья из кожи вылезет, чтобы быть не хуже других. Впрочем, наверно, не только еврейско-бухарская. Наверно, почти так же относятся к обычаям во всем мире.

Подготовка к свадьбе Робика, продолжавшаяся много дней, под конец приняла устрашающие размеры.

Дом похож был на муравейник. И двор тоже. Повсюду чистили, мыли, нарезали, жарили, парили, что-то приколачивали, чинили, красили. С утра до вечера, с утра до вечера. И снова – с утра. А работе, как выражалась бабушка Лиза, «конца-края не было». Впрочем, руководила она всем этим с увлечением. Голос ее не умолкал, ценные указания разлетались направо и налево, она без устали давала распоряжения и кайвону, и женщинам, пришедшим помогать, и домочадцам.

«Мало соли, добавьте… Долейте еще воды – выкипит… Как, вы еще не нарезали? Скорее, скорее, ведь уже пора прибавлять… Отнесите во двор… Достаньте из холодильника… Нет, из другого!» Эти и подобные приказы звучали почти непрерывно, ни на секунду не давая расслабиться бабушкиной «команде».

Она так была занята, что даже не вспоминала о своем «спиндилезе». Впрочем, до определенного момента. К вечеру, подав ужин вернувшемуся с работы деду, бабушка считала необходимым завершить день особой церемонией.

С грохотом распахивалась кухонная дверь. В дверях появлялась бабушка. Лицо у нее было страдальческое, она шла медленно, пошатываясь, шаркая тапочками, растопырив приподнятые руки, будто боясь упасть.

– ВалерИК, бачим… – раздавался чуть слышный, измученный и наполненный непривычной нежностью голос бабушки, такой, словно она собиралась сообщить, что вот-вот навеки расстанется со своими близкими. – ВалерИК, бачим, дедушка покушает – отнеси посуду в раковину. Я уже не могу.

И бабушка медленно проползала по комнате, особенно сильно пошатываясь и совсем уж изнемогая возле телевизора, по которому именно в это время передавали «Последние известия».

Дед Ёсхаим ужинал за столом, напротив телевизора (а я обычно сидел рядом с ним на диване, на что были свои причины) – и бабушкин «церемониальный марш» он воспринимал, как досадную помеху: заслоняет экран.

«Проходи, Лиза. Проходи побыстрей!» – нетерпеливо говорил он, совершенно не обращая внимания на трагические бабушкины намеки.

Дело в том, что «Последние известия», особенно зарубежные новости, были единственной передачей, которую дед непременно смотрел и в которой вообще видел смысл. «Ерунду всякую показывают, – возмущался он иногда, задержавшись на минуту-другую у телевизора, когда я смотрел фильм или еще что-нибудь. – Зачем это смотришь? Лучше «Новости» найди». Как только начинали передавать новости, дед забывал об ужине. Он застывал, с ложкой на весу, раскрыв рот, перестав жевать и свободной рукой оттопыривая левое ухо. Увы, это не всегда помогало: дед плохо слышал. Поэтому один из внуков, либо я, либо Юрка, в этот ответственный момент должен был сидеть рядом и пересказывать новости.

Во время каникул дежурным рассказчиком был я.

– Ну? А? Что он там говорит, а? – то и дело переспрашивал дед.

Он торопил меня, мешая слушать, а после моего сбивчивого пересказа нередко начинал спорить, возмущаться и давать собственные пояснения. Дед полагал, обо всем, что происходит в мире, он знал лучше, чем «эти дураки». В особое волнение приходил дед, когда сообщали что-нибудь об Израиле. Именно этого он и ждал с нетерпением, слушая «Последние известия». И как только с экрана звучало «Израиль», а еще чаще – «израильская военщина», дед, уже не полагаясь на меня, вскакивал со стула, подходил к телевизору и слушал, чуть ли не прислонившись ухом к экрану.

В каком тоне в те времена сообщали в Советском Союзе о событиях в Израиле, как эти события искажались, всем известно. Дед это, конечно, отлично понимал, но желание услышать хоть что-нибудь о нашей древней родине было сильнее рассудка. Зато потом он отводил душу, вовсю ругая «этих проклятых антисемитов».

Между тем, бабушка Лиза, уже добравшись до своей спальни, уже усевшись на кровать и переодеваясь на ночь, продолжала требовать сочувствия, жалости и признания заслуг. За неимением слушателей (а, может быть, учитывая, что мы с дедом все-таки не так далеко) она разговаривала сама с собой:

– Ой, как я устала! Разве в моем возрасте так можно работать? Нет, конечно! Ой-ой-ой, опять схватил, негодяй проклятый (это вспоминался недобрым словом «спиндилез»). Ой, жжет, жжет, зараза!

Что последует за этим, я хорошо знал. Как только заканчивались «Последние известия» и прекращалась моя работа пересказчика, раздавался совсем уже жалобный бабушкин призыв:

– ВалерИК, бачим, идем, массаж поделаем немного!

И я превращался в массажиста.

Хотя бабушка Лиза часто использовала свой «спиндилез» для каких-то, как ей казалось, дипломатических целей как оружие в междоусобицах, позвоночник у нее был действительно больной, сильно изогнутый, из-за чего ее спина похожа была на небольшую горку. Под тонким матрацем на бабушкиной кровати лежала доска – врач велел спать на твердом. Словом, бабушка по-настоящему страдала.

Вверх-вниз, вверх-вниз, влево-вправо, влево-вправо… Моя рука, смазанная кремом, как санки, скользила по круглой бабушкиной спине, а она стонала и охала, но уже блаженно.

– Чуть повыше… Еще… Сильнее!.. Во-о-от хорошо! Молодец! Дай Бог тебе здоровья. Тебя нет – никто не массажирует…

Только становясь массажистом, я получал от бабушки такое количество похвал и благодарностей. Я тер и тер, моя рука постепенно немела, да и бабушкина спина уже была совсем красной. Но удивительное дело: мне казалось, что спина эта стала более ровной, что горка почти исчезла!

* * *

Последний день перед свадьбой был особенно напряженным. Нам с Юркой то и дело приходилось выполнять какие-нибудь небольшие поручения, и мы старались получить от этой кипучей деятельности как можно больше радостей.

В саду, возле топчана, на старом деревянном столе с резными ножками чистили рыбу моя мама и тетя Валя. Мама приехала из Чирчика накануне, отпросившись на два дня с работы.

Возле стола стояли две плетеные корзины, наполненные большими, толстыми, серебристыми карпами. Время от времени женщины наклонялись, хватали тяжеленную рыбину, шмякали ее на стол – и во все стороны начинала брызгами разлетаться крупная рыбья чешуя.

Мы с Юркой топтались рядом, ожидая кое-какой добычи.

Вот рыба почищена – теперь у нее вспарывают живот. Р-раз – и одним быстрым движением вынимают внутренности. Тут-то и наступает момент, которого мы ждем: из клубка внутренностей наши мамы вытаскивают рыбьи пузыри и кидают нам. Рыбий пузырь, этот продолговатый, желтовато-жемчужный, состоящий из двух отделений контейнер, наполненный воздухом, как известно, позволяет рыбе лучше держаться на воде. Но нас привлекает другое его качество: это замечательная хлопушка. Положишь пузырь на асфальт, поднимешь ногу повыше и… «па-а-х!» Да нет, разве передашь этот звук словами, его надо услышать. Он такой трескучий, такой гулкий, что на секунду уши закладывает.

А со стола тоже доносится: «Бух-х! Бух-х!» Это мама или Валя, а то и обе одновременно, бьют молотками по ножам, разрубая крепкие позвоночники рыб, разрезая их на ломти.

Нелегкая работа! Руки женщин обагрены кровью, к рукам, к одежде, даже к лицам, прилипла рыбья чешуя. Им жарко, их донимают мухи: так и вьются вокруг, привлеченные запахом рыбы. Но и маму, и Валю все это нисколько не огорчает. Очень уж они рады встрече, ведь теперь, после нашего переезда в Чирчик, видятся они довольно редко.

Мама и Валя были подругами. Не меньше, чем долгое соседство, их связывало сходство в характерах, в судьбах, даже в горестях. Валя была единственной подругой, с которой мама делилась бедами и обидами. И Валиных секретов выслушивала немало. Выйдя замуж за папиного брата, дядю Мишу, Валя, конечно же, была вовлечена в круговорот семейных дрязг. Но только она из всей семьи не принимала участия в травле мамы. Более того, оставалась ее верным другом. Дядя Миша не чуждался никаких «средств воспитания», добиваясь, чтобы жена присоединилась к их клану. Порой давление становилось настолько сильным, что подругам приходилось встречаться тайком. Но дружба продолжалась.

Сейчас две келинки, как называют у нас невесток, готовились к встрече с третьей. Какой она окажется, эта молодая невестка? Станет ли она их подругой, товарищем? Или предпочтет присоединиться к большинству? Вот что волновало наших мам, вот что занимало их мысли, пока руки заняты были разделкой рыбы.

Мамы обсуждали все это, не стесняясь нас с Юркой. Все равно ведь мы давно знали все их тайны, мы видели, как к ним относятся родственники, мы были свидетелями их беспомощных и робких попыток изменить к лучшему этот маленький и жестокий к ним семейный мирок. И, конечно же, мы были всей душой на стороне наших мам! Открытое бунтарство Юрки, ссоры его с бабкой Лизой и с Чубчиком, было ничем иным, как стремлением выразить это. Я был более робким и, вероятно, более мягким. Мой протест начал проявляться позже.

Игры с хлопушками прервал крик Робика:

– Где эти бездельники? Валера, Юрка! Бегите к соседям за скамейками и столами! Там уже Ильюша с Яшей.

Яша с Ильюшей – это наши двоюродные, сыновья тети Тамары. А мебель одалживала узбекская семья Фазылдиных, наших соседей. С их сыном Аллаудином мы дружили.

Вход к ним был не совсем обычным: открыв дверь, вы попадали сначала в темную комнату с земляным полом, которая находилась под домом. А противоположная дверь ее выходила во двор. А уже выйдя в него, вы могли попасть в дом. Нас с Юркой это хитрое устройство очень забавляло.

– Эй, Ахун, осторожно, на косяк не налети! – услышали мы голос Ильи, как только шагнули в темноту с солнечной улицы.

Ахун – была кличка младшего кузена, Яшки. Никакого особого смысла у прозвища не было, разве что оно напоминало фамилию тогдашнего государственного деятеля Ахунбабаева. Он был довольно буйным мальчишкой. Стоило братьям появиться во дворе у деда, как почти немедленно слышалась их крикливая перебранка и звон разбитых стекол. К кличке Ахун Яшка относился довольно спокойно. Но второе свое прозвище – «лысый» – он просто не терпел. Это прозвище имело больше оснований: Яшку по каким-то причинам часто брили наголо. Может, поэтому он и злился. Илья испытывал Яшкино терпение по многу раз в день.

Когда мы вошли, братья втаскивали со двора большой деревянный стол с перекрещенными ножками. Он был не так тяжел, как неудобен и широковат для двери, потому-то Илья и орал про косяк. Стол, действительно, застрял, так что мы с Юркой подоспели вовремя. Илья тут же начал нами руководить:

– Боком… Заводи теперь влево… Еще, еще… Стоп! Не видишь, что ли?

Столы и скамейки достаточно часто перебирались с одного двора в другой и обратно. Так что мы, мальчишки, которым всегда поручалась эта работа, давно уже стали специалистами по протаскиванию мебели в узкие проемы дверей. Сколько словечек, очень точно понимаемых, при этом употреблялось! «Наискосок», «юзом», «уводи книзу», «заводи вбок» – да мало ли еще что! И все же не поломать эти, хотя и старые, но очень нужные столы и скамейки и не покарябать косяки дверей было нелегко. Мы были мокрые и усталые, когда вытащили этот чертов стол.

– Сколько еще таких? – спросил я, отгоняя мух от вспотевшего лба.

– Много. Весь двор хотят заставить, – буркнул Илья. – Да, вот что, там минералку, я видел, привезли, только мало. Надо припрятать, а то ведь и не попробуешь!

Ташкентская минеральная вода, как и многое другое, доставлялась в магазины с перебоями, а мы, мальчишки, очень ее любили. Конечно, надо припрятать, чтоб хоть на свадьбе попить вволю!

Мы поговорили немного о разных вкусных блюдах, которые, как нам было известно, уже готовились. От «вкусной» темы мысли Ильи каким-то образом перекинулись на невесту.

– Видели ее? Вот коза! Ходит, жопу восьмеркой крутит. – Илья приподнял руки и наглядно изобразил, что имеет в виду.

– Да, булки там, что надо, – подтвердил Яшка.

И все мы захихикали. Братья были постарше нас с Юркой. Илье уже исполнилось пятнадцать. Неудивительно, что самые пикантные детали фигуры Робиковой невесты были им небезразличны. У нас с Юркой они пока что эмоций не возбуждали. Но нельзя же было признаться в этом!

– Ну, ладно, пошли, – прервал интересную беседу старший, слезая со стола. – Пошли, а то сейчас Робик кричать начнет.

К вечеру двор был готов к приему гостей.


Глава 33. Долгожданный день


– Немного о наших дорогих новобрачных…

Стоя у микрофона перед столами, так, что его видно было всем, дядя Миша знакомил собравшихся с основными вехами жизни молодых супругов Робика и Марийки. Говорил он четко, выделяя каждое слово, не хуже, чем выступавший за минуту до него у того же микрофона ведущий музыкального ансамбля. Голос его гулко разносился над столами, расставленными по всему двору, аж до самой будки Джека, которого на этот вечер заперли в кладовую.

Огни многочисленных лампочек, растянутых над столами, озаряли пирующих гостей. Их было много, больше ста человек. Во дворе было до того светло, что даже кроны урючины, шпанок и вишен сверкали своей сочно-зеленой густой листвой на фоне черного, бархатного неба… В этом ярком свете гости казались особенно нарядными. Радовали изобилием столы, заставленные бутылками, блюдами с закусками, заваленные грудами овощей, зелени и лепешек. Вот-вот должны были начать разносить горячие блюда… Блестели стекло и фаянс, всеми красками переливались платья женщин, журчали, временами даже заглушая дядин монолог, смех и голоса.

Гости к этому времени уже разбились на группки, на маленькие теплые компании, каждая из которых веселилась и развлекалась по-своему. В начале вечера все, как водится, старались проявлять особое внимание к новобрачным – посылали им улыбки и взгляды, без конца обращались к ним с тостами. Но, отдав должное приличиям, гости занялись своими рюмками, тарелками, разговорами. О молодых, сидевших на самом видном месте под надежным прикрытием своих матушек, как-то немножко и подзабыли. На них поглядывали лишь время от времени, когда голос дяди Миши становился особенно выразительным или когда он взмахом руки указывал на Робика или Марийку, как бы призывая этим жестом гостей не забывать о своем долге.

Может быть, самыми внимательными слушателями дяди были мы, мальчишки. Правда, если бы он знал, как мы комментировали чуть ли не каждую его фразу…

Наша компания – Юрка, я, Илья и Яшка – устроилась за столом возле самой урючины. Отсюда нам было все видно, все слышно. Сблизив головы, мы могли в свое удовольствие насмешничать над чем и над кем угодно. Что мы и делали непрерывно.

– Окончив восемь классов, Роберт поступил в техникум, – торжественно сообщил дядя Миша.

– Восемь? – Илья, давясь от смеха наклонился к нам. – Три класса и коридор, вот и все!

Довольный своей остротой, Илья захохотал во весь голос. Яшка толкнул его в бок.

– Тихо ты, люди вокруг. Интересно, что он о Марийке расскажет. У нее-то три класса даже без коридора! Лучше бы рассказал, как ее сегодня общипывали!

Тут уже все мы затряслись от смеха.

Дело в том, что совсем недавно, пока гости собирались, мы, мальчишки, здесь же, возле топчана, подглядывали за «кошчинон». Слово «чин» на таджикском языке означает «выдергивать». Обряд «кошчинон» и заключается в том, что с лица невесты убирают, выдергивая их, все лишние волосы. Это очень древний восточный обряд, но его происхождение я так и не смог выяснить. Насколько мне известно, в Узбекистане «кошчинон» принято устраивать до свадьбы, выделяя для этого особый вечер, на который собираются женщины из семей невесты и жениха. Но у нас обряд происходил в начале свадебного вечера здесь же, во дворе.

Если бы волосы во время «кошчинон» выщипывались, выдергивались, обычным косметическим пинцетом, ничего интересного в этом, конечно, не было бы. Но в том-то и суть, что операция производится старинным способом, с помощью обычной нитки! Впрочем, говорят, что в совсем далекие времена использовался тончайший кожаный шнурок. Оператор – он именуется «кошчин» – держит связанную в кольцо нитку двумя руками, между растопыренными большими, средними и указательными пальцами. Быстро двигая ими, то сближая стороны петли, то раздвигая их, проводя ниткой по лицу страдалицы-невесты, «кошчин» ловко выдергивает все лишние волосы возле бровей, над губой, на щеках… Словом, везде, где нужно!

Вот этот-то обряд мы и наблюдали совсем недавно здесь же, под урючиной.

В роли «кошчин» выступала тетя Мира, бабушкина знакомая. Главной «общипываемой» была, конечно, Марийка, но и несколько других женщин ожидали своей очереди, пожелав воспользоваться такой редкой возможностью.

Марийку усадили на стул, ее голову, обмотанную косынкой и откинутую назад, поддерживала одна из женщин. Тетя Мира уселась напротив, растопырила руки… Темная нитка между ее пальцами была нам отлично видна. Она непрерывно двигалась, перемещалась, соединялась, разъединялась, захлопывалась, как хищные челюсти, длинным катком прокатывалась по Марийкиному лицу, которое постепенно становилось все более красным. Бедная Марийка морщилась, кривилась, даже постанывала, а тетя Мира, приговаривая «потерпи, доченька» и ритмично покачиваясь, энергично продолжала свою работу. Нам даже казалось, что мы видим пучочки волосков между нитками!

– Ой, сейчас нос вырвет! – сказал я хохочущему Юрке.

У Марийки был хорошенький ровненький носик, который очень аккуратно располагался на ее нешироком, продолговатом личике. Вообще она принадлежала к числу девушек, которые и без косметики привлекательны. Черноволосая, с короткой стрижкой, стройная, – не полная, но и не худая, всего, как говорится, в меру – она замечательно выглядела в своем белом свадебном платье. Одно только у нас, мальчишек, вызывало ехидные замечания – это ее походка. Задик Марийки при ходьбе выкручивал, как выражался Илья, причудливые восьмерки.

Между тем дядя Миша, наделив молодых супругов невероятным количеством самых лучших качеств, выразив надежду на дальнейшие их успехи, пожелав им счастья и благополучия, закончил свою речь. На том месте, где он стоял, появился вокально-инструментальный ансамбль, довольно популярный в Ташкенте: дойра, две гитары, кларнет и певица. Зазвучала узбекская песня – старая, всеми любимая. Смуглая певица с длинными черными волосами очень хорошо ее исполняла, она и пела, и чуть пританцовывала, поводя приподнятыми руками. Танцевали ее плечи, танцевало ее длинное шелковое платье, усеянное красными розами. Танцевали, сверкая в черных волосах, золотые серьги-кольца… Тут даже мы, мальчишки, забыли о насмешках и злословии. Разинув рты, не отрываясь, глядели мы на смуглянку и подпевали ей вместе со всеми: «Гули сангам, гули сангам…»

– Первый танец – для молодых! Просим! – пригласил от микрофона гитарист, перебирая струны. Гости зааплодировали, и Робик, взяв за руку Марийку, вышел на площадку перед столами. Обычно он немного сутулился, но сегодня держался удивительно прямо, причесан был волосок к волоску и вообще выглядел даже элегантным в своем новом черном костюме. Марийка же в ее белоснежном наряде была прямо-таки создана для роли невесты. Словом, парочка была недурна.

Нежно улыбаясь друг другу, молодые медленно кружились по площадке. Танцевали они неплохо, чувствовали и ритм, и перемены темпа, двигались естественно и гибко. Они держались не вплотную, а чуть поодаль друг от друга. Так и полагается в Средней Азии вести себя молодым во время первого танца. Правила неписаные, но соблюдаются жестко. Гости ведь не просто зрители, это очень строгие экзаменаторы. Нарушишь какое-либо из правил, не сдашь экзамен, слух назавтра же поплывет по всему Ташкенту…

Молодые нежно переглядывались, переговаривались, оба выглядели влюбленными. Глядя на них, я вдруг припомнил разговор, который услышал случайно месяца за три до свадьбы.

Я играл во дворе, а за столом у шпанки разговаривали Робик и два его старших брата. Заметил я их, лишь когда до меня донесся громкий и сердитый голос отца:

– Зачем она тебе нужна? Других, что ли, мало?

Отец сидел ко мне спиной, лица его я не видел, но и по голосу, и по тому, как он размахивал руками, ясно было, что отец в ярости. Миша похлопывал его по плечу, пытаясь успокоить и тоже говорил что-то, в чем-то убеждал Робика. Всего я не мог расслышать, до меня доносились только отдельные слова: «она… с такой… семья».

Я, конечно, понял, что речь идет о Марийке и что старшим братьям Робика она неприятна.

Робик слушал братьев молча, опустив голову, и только время от времени повторял, не глядя на них и стараясь казаться спокойным: «Это мой выбор. Не ваше дело».

И вот теперь, отстояв свой выбор, Робик-победитель танцевал со своей избранницей. На их безмятежных лицах была запечатлена только радость. Да и смешно было бы ожидать, что в такие минуты их посетят раздумья о том, что сулит им судьба…

– Дорогие гости, присоединяйтесь к молодым! – прокричал ведущий. И гости не заставили себя ждать. Попав под чары восточной музыки, они просто не могли оставаться на местах, в наших краях такого не случается! Не бывает семейного праздника без старинных восточных танцев.

Возле столов образовался большой заполненный танцорами круг. Поводя плечами, поигрывая приподнятыми к лицу руками, чуть притоптывая, они медленно двигались в такт музыке. Со стороны это напоминало переливающийся всеми красками, колышущийся ковер или огромную цветочную клумбу. Яркие национальные платья и впрямь делали женщин похожими на цветы, на сказочные, ожившие, танцующие цветы.

Руки были главным в этом танце. Они казались волшебными птицами, на танец-полет которых можно было смотреть без конца. Вот кисти плавно покачиваются из стороны в сторону, вот они начинают изгибаться с такой пластичностью, с таким изяществом, что душа замирает от восторга! Право же, кажется, будто руки поют, будто от них исходит музыка! Быстрее, быстрее, пальцы прищелкивают… И вдруг замерли, словно прислушиваясь к певучей мелодии… И снова начали свой завораживающий танец…

На мой взгляд, на мой вкус – нет ничего прекраснее восточного танца. В восточных странах, в том числе и в Средней Азии, культура танца, умение танцевать – не развлечение. Это потребность душевная, это почти необходимость. Движения рук чуть ли не любого танцора (не говорю уж о мастерах) исполнены такой выразительности, пластичности, которую вряд ли увидишь и у лучших танцоров других стран мира. Мастерство это вырабатывалось веками.

Молодежь, конечно, не прочь потанцевать и по-западному, даже если звучит восточная музыка. Вот и сейчас за пределами круга танцевало несколько пар.

– С кем это Розка танцует? – с интересом спросил Илья.

Розку-то все мы хорошо знали, а ее партнер, высокий худощавый парень, был нам неизвестен. Очевидно, его пригласила семья невесты. Мы переглянулись. Значит, с Розкой этот парень встретился здесь впервые, а вот поди же ты – пригласил ее танцевать. Мало того – пара весело болтала, кружась в танце. Наши обычаи тогда еще не утратили некоторой патриархальности. И даже нам, детям, такое поведение казалось довольно смелым.

– Гляди-ка, – протянул Илья, – будто век знакомы… Ну-у, что будет завтра!..

Мы захихикали. Что будет завтра, все мы догадывались.

Назавтра в доме нашей Розы загремит телефон. Одна из знакомых, побывавшая на свадьбе, многозначительно скажет Розиной мамаше: «Ребята та-ак хороши были вместе-е… Ну, просто оч-чень хороши!» Вскоре другой голос запоет в трубке: «Его семья такая порядочная! Трудолюбивая семья… Знаете, мы вместе работали…»

Словом, найдется множество заинтересованных лиц, тут же начавших заочное сватовство и уверенных в том, что знакомство во время танца – вполне достаточный для этого повод.

* * *

Между тем в кругу всеобщее внимание привлек к себе один из танцоров. Уж больно красиво и лихо он отплясывал!

Вот он легко, как падающий с дерева лист, закружился на месте. Приподнята голова, руки прижаты к бедрам, только кисти оттопырены, из-за чего танцор внезапно начинает напоминать пингвина…

Так он проходит круг или два, а затем, чуть присев, отбивая ритм сдвинутыми ногами, выносит руки вперед – и становится похож на борца, который к поединку с кем-то готовится…

И снова круг. Теперь танцор прищелкивает пальцами, покачивается с боку на бок. Глаза у него блаженно прикрыты, губы чуть шевелятся, он подпевает, он весь во власти музыки… Если есть у него горести, печали, какие-то семейные проблемы – а у кого их нет? – он сейчас позабыл обо всем, он наслаждается этой минутой.

Да, это замечательный танцор! Потому-то и смотрят все на него с таким удовольствием. Песня уже идет к концу, но музыканты понимают: такого танцора грех прерывать. Нельзя мешать человеку, когда он почувствовал себя счастливым.

И музыканты начинают все снова…

Буп-п, буп-п, буп-п… Зазвучал узбекский барабан, дойра. Оркестр смолк – начинается соло на барабане. Вернее – своеобразное соревнование между танцором и дойристом…

Музыкант поставил инструмент стоймя на пол, зажал между ног и с огромной быстротой отбивает ритм по туго натянутой коже, обвешанной изнутри по круглому ободу небольшими кольцами. С огромной быстротой, с огромной силой. Кажется, туго натянутая кожа барабана сейчас лопнет под этими неутомимыми пальцами. Еще быстрее, еще сильнее звук…

Невероятно! Дойрист покраснел, лоб его покрылся капельками пота, он склонился к инструменту…

Кто кого?

Танцор неутомим. Он все быстрее кружится по площадке, не отставая от темпа дойры, восхищая зрителей все новыми фигурами танца…

Дойрист откинул вспотевшую голову. Рот его приоткрыт. Еще один каскад звуков… Еще один… Все! Он изнемог… Кивок головой – и вот уже снова играет весь ансамбль.

Танцор победил!

* * *

Начали подавать горячее. К столам одна за другой шли женщины. В поднятых высоко над головами руках они несли лаганы – большие, круглые, ярко расписанные блюда с дымящимся пловом.

Плов был уложен высокими горками, и над ними, как над действующими вулканами, поднимались струйки ароматного пара. Сразу видно было, да и нос это чуял, что сегодня мы будем есть настоящий узбекский плов, приготовленный с большим умением! При одном взгляде на него начинали течь слюнки.

Темный, продолговатый рис с янтарными вкраплениями тонко нарезанной моркови и черного поблескивающего изюма был похож на мозаику. Дышали жаром жирные, сочные кусочки баранины…

Плов – традиционное блюдо в странах Средней Азии, вообще на Востоке. Готовят его по-разному, и с курицей, и с сухими фруктами, и даже с горохом. Но, конечно же, главное – искусство повара…

Судя по тому, с какой быстротой опустошались тарелки, сегодня повара достигли высокого мастерства, и гости оценили его.

Я тоже ел за обе щеки. И вдруг услышал жалобный визг. Это Джек, ведь он бедняга заперт в кладовке, вспомнил я. И стал вылавливать из своей тарелки кусочки баранины. Косточки-то для Джека, конечно, останутся после пиршества в достаточном количестве, но… Стыдно пировать без друга да и мои кусочки повкуснее.

А на смену плову уже поплыли над столами новые блюда. На этот раз женщины несли кур с жареным картофелем.

Стук посуды, звон бокалов, смех и возгласы гостей смешивались в нестройный, но приятный гул, прерываемый то криками «горько!», то тостами, то речами.

Выступающие делились на две группы. Сторона, представляющая невесту, расхваливала, как могла, свой «товар». Представители жениха с таким же пылом превозносили его качества. И те, и другие так старались, так набивали цену, будто свадьбы еще не было и именно здесь и сейчас решался вопрос о женитьбе!

* * *

Снова начались танцы.

Воспользовавшись удобным моментом, я взял тарелку с угощением для Джека и пробрался к кладовке. Дверь была закрыта на щеколду, но ее нижний угол отходил от косяка.

Присев на корточки, я увидел в темном пространстве возле самой земли что-то похожее на большого, блестящего, черного жука. Это существо меняло форму, на нем были два отверстия, которые то сужались, то расширялись. И пофыркивали! Да это же нос Джека, как я сразу не понял!

Я отворил дверь и, шагнув в кладовку, сразу прикрыл ее за собой. Джек, как сумасшедший, кружился вокруг меня, наскакивал, клал лапы на мою грудь, снова начинал кружиться, визгом своим рассказывая мне, как он счастлив, что я пришел. Если бы Джек даже умел говорить, он не мог бы сказать этого яснее…

Тук-тук-тук! – это хвост Джека гулко барабанил по двери шкафа. Бум-бум-м! – это Джек, кружась, задевал и разбрасывал банки и ящики.

Наконец он немного успокоился, и я, присев на корточки, поставил тарелку с едой на пол.

До этого я держал ее над головой и, удивительное дело, Джек не обращал никакого внимания на соблазнительные запахи. Зато теперь тут же раздались чавканье и хруст…

– Джекочка, Джекочка… – говорил я почему-то шепотом и поглаживал пса.

Я совершенно забыл о том, что к Джеку, когда он ест, и подходить-то опасно, не то что гладить. Подойдешь, а он зубы оскалит, зарычит свирепо, вот-вот бросится и укусит. А тут…

Джек похрустел еще немного, потом замолк. Два больших зеленых шарика уставились на меня в темноте. Они светились, они все приближались к моему лицу… Влажный нос дотронулся до моей щеки, и что-то, еще более твердое, чем нос, уткнулось в нее… Господи, это была куриная косточка!

За дверями кладовой вовсю гремела музыка. Там веселились, танцевали, там вовсю шла долгожданная свадьба. Но мне уже туда не хотелось.

В темной конурке, происходило что-то более важное и радостное для меня. Тут родилась дружба, большая дружба. Нет, она, конечно, была и раньше, но только мы не размышляли об этом, я и Джек. Не умели сказать друг другу. А сегодня – смогли.

И самое замечательное, что Джек сделал это первый…

Ну, смогу ли я теперь пульнуть косточкой, облить водой или еще как-нибудь обидеть своего друга?


Глава 34. Хаммом


– Эй, Рыжий, где ты там?

Удивительное дело, насколько по-разному могут звучать одни и те же слова, когда они произносятся разными голосами, с различной интонацией! Юрка, мой кузен, тоже кричал мне: «Эй, Рыжий!» Но каким бы громким ни был этот клич, он всегда звучал по-братски, дружественно.

А этот голос был требовательным, грубым, я бы сказал – хозяйским. И не мудрено: голос принадлежал дяде Робику… Дядя Робик, он же Шеф, он же Чубчик, к настоящему моменту предстал предо мною в еще одном облике, который я тут же обозначил четким и жестким словом: «эксплуататор».

Надо сказать, что я много раз слышал это слово в школе, на уроках, но до сих пор оно звучало для меня несколько отвлеченно. А сейчас вдруг обрело конкретный смысл, наполнилось реальным содержанием.

Дядя Робик начал строить хаммом, говоря по-русски – баню, и я был его единственным помощником. Мой любимый кузен Юрка уехал отдыхать с родителями в Киргизию, на знаменитое озеро Иссык-Куль. Только я и оставался той рабочей силой, которую дядя Робик мог использовать. Что теперь и происходило – к большому моему неудовольствию.

Итак, мы строили хаммом. Он должен был сделать дом деда более комфортабельным – и вообще, и по сравнению с соседскими домами, где зимних бань не было.

Летом мы, как и все наши соседи, пользовались душем, который был устроен во дворе. В большой желтый бак заливали из шланга воду, за день она нагревалась так, что становилась совершенно горячей – вот тебе и баня. Зимой же приходилось отправляться в баню настоящую, которую бабка с дедом посещали уже много лет.

Для деда Ёсхаима поход в баню был настоящим праздником, который планировался заранее. В банный день бабушка аккуратно укладывала в дедову котомку чистое белье. Дед не забывал напомнить, что придет поздно, потому что пойдет еще и к своему парикмахеру. Именно к своему – дед доверял свою голову далеко не каждому, кто умел держать в руках ножницы и бритву!

Поздно вечером дедушка возвращался домой преображенным. От него пахло чистотой, парикмахерской и еще чем-то приятным. Алели его щеки, опаленные жаром бани. Снежно-белая бородка пышно обрамляла лицо. Выбритая голова была словно отполирована, от нее прямо-таки исходило сияние, будто она стала почти прозрачной и дедов ум лучезарно через нее светился…

Сразу становилось понятно, что омовение дедовой лысины дома не способно дать таких замечательных результатов! К тому же после бани дед Ёсхаим долго пребывал в хорошем настроении.

И все же было принято решение строить свой хаммом. Настоял на этом Робик.

Пожалуй, Робик был единственным членом семьи, который заботился о благоустройстве дома и двора. Он постоянно был полон замыслов, которые ему не терпелось осуществить. То возникала идея заасфальтировать двор, то – перекрыть прохудившуюся крышу, то – вот как теперь – построить баню. Любой из этих проектов требовал финансирования. Тут и возникали серьезные трудности…

Робик готов был продумать проект с начала до конца, готов был вкладывать в него свой труд. Но денег он вложить, увы, почти не мог. Он и работать-то начал недавно. Единственным человеком, который мог дать ему деньги был дед Ёсхаим. А я уже рассказывал, какие муки испытывал дед при покушении на его кошелек.

Когда бабушка Лиза требовала денег для покупки продуктов на базаре, это дед еще мог понять, поесть он любил. Поспорит, воскликнет «Ищь ти, какая!» – и выложит денежки. Но всякие там усовершенствования в доме и во дворе он искренне считал полной нелепостью. Мне кажется, дед и в пещере чувствовал бы себя вполне комфортабельно, лишь бы дали ему охапку соломы, пару кальсон и будильник. Поэтому каждый раз, когда в голове у Робика возникал новый проект, первой его стадией была долгая баталия. Точнее сказать – осада крепости под названием «Дед Ёсхаим».

Начиналась она обычно так… Семья собиралась за обедом в сравнительно полном составе – то есть, кроме стариков и Робика, за столом был еще кто-то из братьев и сестер (случалось, что и мы, дети). В какой-то момент Робик оживленно и громко (даже очень громко, чтобы услышал дед) начинал рассказывать: «Зашел я тут на днях к другу – и случайно увидел…»

Вот в этом-то «случайно увидел» и заключалась вся соль рассказа. По мнению Робика, он таким образом, во-первых, снимал с себя подозрение в том, что сам придумал новшество. Во-вторых, он доносил до деда мысль: у других это прекрасное новшество есть, а у нас – нет.

Дед, конечно, этот замысел легко разгадывал. Еще бы! Ведь Робик не утруждал себя изобретением новых способов «осады крепости». Может быть, он надеялся, что у деда плохая память. Увы, он ошибался! Услышав, это знакомое «случайно увидел», дед сразу же соображал, что его любимый сын снова что-то замышляет, и начинал «глухую оборону»: еще ниже склонялся над тарелкой, всем своим видом показывая, что он занят только едой, наслаждается ею, ничегошеньки не слышит и слышать не желает… Правда, бородка его от возмущения начинала подергиваться очень резко, слишком резко для человека, который мирно и с удовольствием вкушает свой обед.

Проиграв первый раунд, Робик переходил к прямому нападению.

– Папа, слышишь, а? Правда, здорово? Нам тоже надо сделать, правда?

Тут уж деду, хочешь не хочешь, приходилось отвечать. И отвечал он ударом на удар, всегда одинаково:

– Аз пуль гапзан!

В переводе на русский это означает примерно: начинай разговор с денег. Но можно перевести и немного иначе: что время тратишь? Говори конкретно, сколько это будет стоить…

Тут уже бедному Робику приходилось совсем трудно. Он хорошо знал, что за этим последует, и как мог оттягивал неприятную минуту. Но сколько бы он ни расписывал, насколько лучше станет жизнь всех членов семьи, когда, например, двор будет заасфальтирован или будет построена баня, – дед повторял свое:

– Аз пуль гапзан!

Наконец, Робик сдавался.

– Это будет стоить… – тут называлась цифра, явно заниженная, – совсем недорого, видишь?

Однако дед уже снова ничего не слышал. Он неторопливо ел, смачно покряхтывая, потом откидывался на спинку стула и, поглаживая свое сытое брюхо, сообщал наконец сыну, что не видит в очередном благоустройстве никакой нужды.

Повторяю: дед не притворялся. Ему, который в самые лютые морозы сидел в своей деревянной конурке – сапожной будке, – представлялась совершенно нелепой идея строить зимнюю баню. Зачем такие затраты? Чем плохо в городской бане?

Решительно высказавшись, дед брал в руки молитвенник и начинал благословлять Всевышнего за то, что тот в очередной раз предоставил пищу ему и его семье…

Таким образом, он недвусмысленно показывал: закончена трапеза, закончен и разговор.

Но у Робика оставалось еще одно средство. Надежное и испытанное: привлечь в союзники свою мамашу. Она была бойцом опытным и могучим, ее атак дед не выдерживал.

– Ёсхаим, Робик прав. Не упрямься, дай сыночку денег, – решительно заявляла бабка.

Конечно, и тут дед сдавался не сразу, но он понимал, что рано или поздно бабушка Лиза его убедит, точнее – принудит. И он мрачно отвечал:

– Подумаю.

Вот таким-то образом Робик неизменно добивался победы.

* * *

В-ж-ж-и-и-к, в-ж-ж-и-и-и-к, протяжно скрипели колеса самоката. Я вез на нем кирпичи… Они стояли штабелями у кладовой, что возле Юркиной квартиры. Кто и когда их сюда завез, не знаю, но одно было ясно: кирпичи эти уже хорошо послужили людям и служба была долгой. Я бы сказал, что они выглядели угрюмыми, эти большие – больше и толще обычных – кирпичи. Их покрывали серые пятна засохшего раствора, кирпичная окраска поблекла, грани и углы кое-где были обколоты…

Я отвозил эти кирпичи к нашей бывшей квартире, к тому месту, где была пристроечка-кладовая, в которой мы когда-то хранили уголь. Теперь в этой квартире жил Робик, а пристроечки уже не было. На ее месте и возводилась баня.

Работали мы с раннего утра, а сейчас уже миновал полдень. День полыхал зноем. И, как обычно, все обитатели двора попрятались, кто где мог. Только я тащился по двору, толкая тяжелый, скрипучий самокат. Капельки пота застилали мои глаза, мне казалось – они прямо закипают у меня на лбу и на щеках. И вместе с ними закипала во мне злоба.

«Юрка небось купается сейчас в Иссык-Куле… В прохладной водичке… Неплохо, да? А я тут купаюсь в собственном поту…» Так я рассуждал о несправедливости мира сего, растравляя свою душу этими горькими мыслями. А коварный самокат тем временем наехал на камушек, накренился – и кирпичи, сложенные на нем в четыре ряда, с грохотом вывалились на асфальт! Их грохот заглушил мой собственный вопль: парочка кирпичей вывалилась мне на ногу. Я запрыгал, закружился, зажмурившись от боли. Теперь уже не пот, а слезы застилали мои глаза.

– Ну? Что там с тобой? Тебя только за смертью посылать… Э-эх!.. Да ты жив? Сто раз тебе говорил: не грузи много!

Посреди двора стоял Робик с мастерком в руках. Голова его была повязана косынкой, майка и брюки заляпаны раствором. Речь эксплуататора постепенно вернула меня к реальности.

Я загрузил чертов самокат и, хромая, поплелся к месту стройки. Да, это была самая настоящая стройка. Небольшая, но кипучая. Робик был и ее вдохновителем, и архитектором, и инженером, и прорабом, и каменщиком, и… Надо отдать должное эксплуататору: в строительном деле он разбирался неплохо. От планирования и чертежей до сантехники и электрообеспечения – все делал сам.

Впрочем, и у меня обязанностей было более чем достаточно. Я одновременно являлся и грузчиком, и водителем самоката, и подносчиком кирпича… Словом, был разнорабочим. И добро бы, хоть как-то мой труд вознаграждался, – не деньгами, конечно, но хоть лакомством, хоть похвалой, ласковым словом… Так нет! Бабка Лиза – и та, если что-то для нее сделаешь, обязательно похвалит. Но от эксплуататора даже такого не дождешься! Наоборот, сто раз попрекнет за день: то не так, это не так…

Стройка примыкала к квартире, поэтому Робик выводил только три стены. При этом к одной из стен прислонялась урючина, даже вписывалась в нее… Банька получалась тесноватая, но в ней все же можно было разместить и котел для нагревания воды, и душ. И еще оставалось место для малюсенького предбанника.

Сегодня кладка стен дошла до середины их высоты. Тщательно измерив размеры проемов для двери и окна, Робик обкладывал их кирпичами. У ног его стояло корыто с цементным раствором. Рядом, у дувала, были аккуратно сложены кирпичи.

Тук-тук-тук… – это ручка мастерка постукивала по только что уложенному кирпичу. Тш-ш-ш… – это мастерок прошелся по стенке, снимая выдавленный цемент. Клюк, хлюп… – это шеф, помешав раствор, прихватил мастерком сколько нужно и кинул на стену…

– Чего глазеешь? Твердеет же, давай подвози!

Кирпичей, действительно, оставалось мало – Робик укладывал их быстрее, чем я справлялся с доставкой. Только положит один, а в руке уже новый кирпич. Пригнувшись, прищурив один глаз, Робик мгновенно осматривал его, будто дуло наводил на мишень, при этом его длинный нос, двигаясь из стороны в сторону, напоминал мушку… Но уж что верно, то верно: кирпичи он клал отлично. Это подтверждал висевший рядом отвес.

– Вези, вези скорее!

И я возил, возил, возил… Болело все тело, особенно плечи, ослабели ноги, в голове было как-то смутно… Даже самокат скрипел сильнее и пронзительнее чем всегда… Не будь он сварен из тяжелого металла, не выдержал бы груза.

Прислонив ручку самоката к стене кладовки, я нагрузил его очередной порцией кирпичей, и совсем было уже собрался идти, как вдруг случайно взглянул на ступеньки подвала. Мои ноги сами по себе сделали шаг к этим ступенькам. «Что это я делаю? – подумал я. – А эксплуататор?» И тут же то ли я сам, то ли кто-то другой во мне ответил: «Подождет»… Вот и все, что я успел подумать. И оказался внизу…

Ветхая деревянная дверь, едва держащаяся на петлях, легко распахнулась и горящее мое лицо овеяла прохлада. Щелкнул выключатель, тусклая лампочка осветила помещение с низким потолком, с земляным полом и стенами…

Я уселся на старый деревянный стул. «Кр-ры-к», – приветливо поздоровался он со мной… Узнал, наверно!

В жаркий летний день не было лучшего места во дворе, чем это темное земляное подполье. Блаженство – вот и все, что ощущаешь, окунувшись в прохладу подвала. Блаженство охватывает тебя, постепенно расслабляя, погружая в сладостную полудремоту… Я уже не чувствовал никаких угрызений совести или беспокойства оттого, что где-то там наверху нетерпеливо ждет меня эксплуататор.

Ну и пусть себе ждет! Хорошо ему там в тени, отбрасываемой урючиной. Солнце его не палит. Знай себе – стой и клади кирпичики… А потаскался бы с грузом по двору…

Так думал я, лениво и сонно, пока мое обожженное солнцем тело, как остывающий накаленный металл, отдавало свой жар прохладному подвалу. Развалившись на старом стуле, чувствуя, как на моем лбу высыхают капельки пота, я вдруг вспомнил, как по вечерам, остывая, потрескивают железные крыши построек. Ох, до чего же мне был теперь понятен их язык!

Подвал, где я сейчас блаженствовал, предназначался в основном для хранения картофеля и вина.

Картошка была закопана в углу. В яме ей было прохладно, лучшего хранилища и не найти, но и в нем картошка продолжала чувствовать себя живым растением и, как могла, старалась это доказать. Ближе к весне на картофелинах начинали появляться толстые белые корни. Я любил их рассматривать, когда меня посылали в подвал за картофелем. Некоторые корешки торчали, некоторые болтались, как лапы паука. Паука, который замер, притворяется мертвым, когда возьмешь его в руки. А опусти картофелину обратно в яму, засыпь землей – и лапы снова начнут расти, расти…

Но для нас, мальчишек, много интереснее картошки были глиняные кувшины с вином. С душистым виноградным вином, изготовленным прямо здесь, во дворе…

Тому вину, что стояло сейчас в подвале, было лет пять, а то и больше. В последние годы уже никто не занимался его изготовлением. Но я еще помнил, как в прежние времена это делалось. Как в старый, похожий на огромную мясорубку, аппарат для выжимания виноградного сока закладывали гроздья, как он с журчанием вытекал в подставленные кувшины, как мы, дети, жадно пили этот сок, проливая его на рубашонки, как пряно пахло им во дворе…

Постояв некоторое время в кувшинах, сок превращался в вино, при этом чем дольше вино выдерживалось, тем крепче и вкуснее становилось. Но, конечно, главным образом качество его зависело от сорта винограда.

Насколько я помню и знаю, во дворе у деда росли хорошие сорта винограда – и красного, и зеленого. Ягоды были крупные, гроздья, щедро напоенные солнцем, весомые, налитые. А уж вкусные… Сорвешь ягоду, надкусишь – весь рот наполнится сладким, душистым соком…

Среди сортов зеленого у нас, мальчишек, самыми любимыми были «дамские пальчики». Они росли у ворот. Длинные ягодки действительно напоминали пальчики. Замечательно сказал Пушкин: «Продолговатый и прозрачный, как персты девы молодой»… Мне, правда, наслаждаться этим виноградом немного мешали косточки. Сколько времени приходилось терять на то, чтобы отделять их во рту языком и зубами от мякоти! А потом еще и выплевывать. Да за это время просто килограммы винограда можно было бы съесть! А Юрка глотал виноградины целиком, ему косточки нисколько не досаждали.

Что же касается вина, нам с Юркой давали его только попробовать и то по большим праздникам, на Пасху, например. Иногда вино входило в состав каких-нибудь праздничных блюд вроде нишала, капусты с рисом, пряностями и вином. Нишала клали между двух кусков мацы, получался такой сладкий, сочный бутерброд. Ты его ешь, похрустывая, а сам думаешь: эх, хорошо да мало! И почему взрослые так боятся давать нам вино?

Мы исправляли их непростительную ошибку, когда удавалось пробраться в подвал.

– Я это вино пробовал недавно. Очень вкусное, – признался Юрка. Мы с ним сидели на корточках у небольшого глиняного кувшина и наливали из него вино в пиалу.

Говорили мы шепотом: как раз над подвалом находилась Юркина веранда. Еще услышат… Свет тоже боялись включать. Вместо лампочки мы зажигали спичку за спичкой. Мы чувствовали себя так же уютно, как первобытные люди у своего костра. Маленькое, но яркое пламя играло на наших лицах, на стенах подвала возникали причудливые тени, они двигались, исчезали…

Кувшин уже приходилось наклонять почти горизонтально, вино из него вытекало тоненькой струйкой, пиала наполнялась медленно.

– Чёрт, совсем мало! Одни осадки… Пробуй! – И Юрка великодушно протянул мне пиалу.

Чиркнула спичка, при ее свете я увидел, что по вину в пиале плавает множество черных точек. Я сделал глоток и поморщился:

– Кисловато…

Юрка допил пиалу.

– Классное вино, – сказал он с видом знатока.

– Небось это ты и выдул весь кувшин? Что, часто здесь… заправляешься? – спросил я не без зависти.

Юрка хихикнул:

– Да нет… Какое там часто… Так, иногда.

Спичка догорала… Мы любили смотреть на огонек, жадно пожиравший дерево. Сначала пламя устремляется прямо вверх. Потом спичка начинает горбиться, ее обугленная головка склоняется все ниже, ниже… Теперь и она, и истончившийся, почерневший стержень мерцают изнутри краснотой. Но жар огня, будто дух, покидающий умирающее тело, исчезает, бледнеет – и лишь тоненькая струйка дыма какое-то мгновение оплакивает его…

Впрочем, в наших руках огонь никогда не исчезал так быстро. Как только головка спички догорала, мы, послюнявив подушечки пальцев, хватались за нее, переворачивали спичку – и пламя разгоралось с новой силой! Мы давали догореть всему стерженьку, до самого основания. Но и тут огонь не угасал, потому что в самый последний момент к нему подносилась новая спичка… П-ф-ф! Маленький фейерверк – и все начинается сначала…

Казалось бы, всего только коробок спичек, а какая увлекательная игра! А, может быть, и больше, чем игра? Может быть, сами не зная об этом, мы помним о тех далеких временах, когда огонь был самым дорогим достоянием племени. Помним, как берегли наши предки драгоценные тлеющие угольки, как они радовались огню, как поклонялись ему, какую божественную силу в нем видели… Кто знает, не поэтому ли мы чувствовали себя настоящими хранителями огня?

* * *

…Ох, что же это я замечтался! Юрки нет, я один в подвале.

Я тряхнул головой, и картинки, которые только что были передо мной, расплылись, исчезли, растаяли, как дымок над догоревшей спичкой… Да, Юрки нет… А был бы он здесь, он бы уж что-нибудь придумал, не изнывали бы мы целыми днями на этой стройке!

Я тяжело вздохнул и направился к лестнице, туда, где за дверью подвала нещадно пекло солнце и откуда давно уже доносились грозные крики эксплуататора.

Ну и достанется же мне сейчас!

Заскрипели колеса, зашаркали мои сандалеты, задребезжали кирпичи на самокате…

Долгий трудовой день подходил к концу. Подходили к концу и каникулы. До начала занятий оставалась всего неделя.


Глава 35. Двоюродные братья


– Эй, Ахун! Проснись, Ахун! Говори, сколько сейчас? – спрашиваю я.

Мой двоюродный братец Яшка, он же Ахун, зевает и потягивается на своей раскладушке.

– Ше-есть тридцать пя-ать, – отвечает он сонным голосом. – А, может, ше-есть сорок…

У Яшки есть поражающий меня секрет: он умеет, не глядя на часы, точно определять время. Я-то уверен, что Яшка ловчит, что он знает какой-то фокус. Но сколько бы я ни пытался его поймать, сколько бы проверок ни устраивал, – Яшка если и ошибался, то только на считанные минуты. Уличить его в мошенничестве мне не удалось ни разу.

Я теперь проверяю Яшку ежедневно, потому что провожу конец каникул в семье тетки Тамары и ночую в зале, в одной комнате с Яшкой. Условия для эксперимента здесь очень удобные: я сплю на диване, с которого мне видны настенные часы, а Яшка – напротив меня на раскладушке, спиной к часам.

Сегодня, проснувшись первым, я разбудил его своим вопросом. И снова не поймал! Может, он и во сне видит часы с большим циферблатом? А может, определяет время по освещению? Свет в зал попадает через два больших окна смежной кухни-террасы. К тому же солнечные лучи падают в настенное зеркало, отражаются и, конечно, освещают комнату по-разному в разное время дня… Нет, думаю я со вздохом, он и здесь может меня обхитрить!

Я не знал тогда, что у некоторых людей действительно есть таинственный дар точно чувствовать время и бесился, не зная, как разгадать Яшкин секрет.

– Долго еще будете валяться?

Это Рая, Яшкина сестрица. Рукой она уперлась в косяк двери, выражая негодование даже вздернутым носиком, не говоря уж о голосе. – Уже семь утра!

Каникулы еще не окончились и, казалось бы, какое право у Раи требовать, чтобы мы вставали ранним утром? Вот храпит же в своей комнате старший братец Илья, никто его не будит. К сожалению, право поднимать младшего брата у Раи есть. Этой весной он завалил математику, надо пересдать ее в конце каникул, чтобы перейти из пятого в шестой класс. Подготовить братца взялась Рая – с жестким условием: заниматься каждый день с утра, даже по воскресеньям.

Рае шестнадцать, она учится в музыкальном училище играть на фортепьяно, собирается стать преподавателем музыки. Девица она серьезная, трудолюбивая. И учится прилежно, и дома первая помощница.

Потому Рая и взялась быть Яшкиной учительницей. А когда я здесь поселился, заодно прихватила и меня… Я-то перешел в четвертый класс без особых проблем, но не бездельничать же мне, считает Рая, когда Яшка занимается! Поэтому, согнав нас с постелей (лентяя Яшку, как всегда, удается поднять только приглашением к завтраку), Рая, пока мы едим наши любимые яйца всмятку, раскладывает на другом конце стола тетрадки и учебники по математике: Яшкин – для пятого класса, мой – для четвертого.

– Что это за каникулы? – ворчит Яшка с набитым ртом. – Это каторга! Из-за тебя все ребята надо мной смеются!

– Еще больше посмеются, когда ты на второй год останешься! – сурово отвечает сестра.

Как я теперь понимаю, у Раи действительно были и педагогические способности, и огромное терпение. Сначала она каждому из нас толково объясняла материал по учебнику, потом мы решали примеры. Яшка обычно тут же забывал порядок действий – и все начиналось сначала!

Но известно, что все на свете кончается. Заканчивался и урок. Теперь мы свободны на весь день! И день этот будет полон увлекательнейших дел. Иного не бывает здесь, на улице Кафанова, к тому же в обществе Яшки.

* * *

Шааковы (то есть, семья тетки Тамары) жили в получасе ходьбы от деда в одном из переулочков, отходивших от улицы Кафанова. Переулков таких было несколько, и все они назывались так же, как и улица, но с добавкой порядкового номера. Шааковы жили на 5-й Кафанова…

К слову сказать, когда-то эта улица (уж не знаю, как переулки) называлась Госпитальной, потому что вела к военному госпиталю. В истории Ташкента Госпитальная улица играла немалую роль. Во время восстания, произошедшего в годы революции, здесь были возведены баррикады, отсюда же участники восстания пошли на штурм военной крепости – той, развалины которой стоят сейчас на берегу Анхора.

В первые годы советской власти улицу переименовали в честь известного узбекского революционера Кафанова. Постепенно эта улица, одна из центральных в городе, стала выглядеть довольно современно: после землетрясения здесь выстроили красивые здания – Фармацевтический институт, Центральный универмаг и много других.

Но переулочек, где жили Шааковы, сохранял свой патриархальный вид. Он был очень уютным местечком – высокие деревья уходили макушками в небо, а в тени под деревьями журчал арык. Маленький был переулочек, домов на пятнадцать. Шааковы снимали один из этих домиков – одноэтажный кирпичный, из четырех комнат. Конечно же, при доме был дворик.

В этом доме и в этом дворике я бывал частенько. Дружил я с Яшкой, а из остальных членов семьи мне нравился дядя Миша, его отец. Даже внешностью он располагал к себе – сильный такой, широкоплечий, рукопожатие – как у деда Ёсхаима. А лицо доброе, спокойное, улыбчивое. Он любил пошутить, посмеяться. Черные волосы Михаила поседели рано, но ему, круглолицему, смугловатому, это даже шло.

Уж не знаю, по каким причинам, только дядя Миша временами не жил дома, уходил от семьи. Почему-то мне кажется (может быть, из симпатии к нему), что виной тому был характер тетки Тамары. В то лето, о котором я рассказываю, Михаил как раз отсутствовал, и я жалел об этом. Без него как-то пусто было в доме. Я вспоминал наши с ним чаепития. Особенно одно, недавнее…

Я пришел тогда к Яшке поиграть, но дома никого не было, кроме Михаила. Он сидел на кухне, пил чай и, как только я открыл дверь, махнул мне рукой приглашающе: давай, мол, садись. Я уселся, Миша молча налил мне в пиалу душистого чаю и кивнул, показывая на мешок с сухарями, с теми, что в Ташкентских булочных продавались на вес… Дважды кивать ему не пришлось. Как я любил эти хрупкие, коричневатые, отлично высушенные сухари! Я мог их есть и есть без конца. Дядя Миша тоже. И вот сидим мы друг против друга и наслаждаемся чаем с сухарями. А, может быть, и тем, что сидим вот так вдвоем, в тишине и покое, а не в шумном обществе Яшки с Ильюшкой и громкоголосой тетки Тамары. Мы молчим и звуки, которые раздаются в кухне, не нарушают тишины. Вот зашуршал пакет – это дядя вынул сухарь. Тук-тук-тук… Это он постучал сухарем по столу, чтобы слетели крошки… Дядя – большой педант, не стряхнув крошек, он ни за что не поднесет сухарь ко рту. Мало того, знакомые продавщицы в булочной знают, что ломаные сухари класть Михаилу в пакет нельзя ни в коем случае… Тук-тук-тук… Это я, глядя на дядьку, тоже постукиваю сухарем по столу… Кр-р-уп! Это дядя надкусил сухарь. Я не отстаю… У-уп-с-с… Наклонившись к пиале, дядя Миша звучно отпил чай. Я делаю то же самое. Дядя Миша одобрительно кивает головой. Мы с удовольствием смотрим друг на друга… Постукивают сухари, хрустят сухари. «Кр-р-уп!» и «у-уп-с-с» чередуются, сливаются и звучат, как музыка. Небольшая пауза – дядя Миша макает очередной сухарь в чай. Я, конечно, тоже, ведь это просто смак: обмакнешь сухарь, а потом высасываешь из него сладенький сиропчик.

Когда я садился за стол, пакет был полон сухарей. Сейчас, запустив в него руку, я достаю последний. Дядя Миша снова кивает: «Хощ». Хорошо, мол, молодец… Наелся? Я тоже киваю, и мы оба улыбаемся, очень довольные друг другом…

Да, жаль очень жаль, что дядя Миша снова исчез из дома! Будь он здесь, мы с Яшкой, освободившись от занятий с Раей, наверное, вертелись бы сейчас возле дяди-Мишиной старенькой «Победы». Обычно она всегда стояла во дворе. Яшке с Ильюшкой разрешалось мыть машину, что им очень нравилось. С этого и началось приобщение братьев к профессии отца – он был шофером, дело свое любил и в технике разбирался отлично.

Сколько из-за этого мытья машины происходило разных историй, ссор а то и драк между братьями! Помню, как однажды мы с Юркой направлялись к Шааковым и, повернув в их переулок, увидели «Победу», стоящую возле арыка. Она так и сверкала в солнечных лучах, вся залитая водой. Тут же увидели мы и мойщиков. Черпая ведром воду из арыка, Илья окатывал машину, а Яшка, стоя по другую сторону, мохнатым полотенцем протирал дверцы. Не успели мы подойти, как Илья с размаху выплеснул воду на крышу, и струя накрыла Ахуна. Завопив, тот по-черному обложил братца. Двенадцатилетний Яшка в совершенстве знал матерный язык, именно благодаря Илье. Но старший, конечно, возмутился.

– Что-о-о? Ты как выражаешься?! Да еще при людях… Ну, погоди, Лысый, сейчас морду намылю!

Схватив с капота машины еще одно мокрое полотенце, Илья скрутил его жгутом и кинулся к Яшке. Начался стремительный бег вокруг «Победы», при этом братья непрерывно обменивались ругательствами. Мы с Юркой только переглядывались, прекрасно зная, как и чем закончится эта сцена. Младший был мальчишка довольно юркий, но старшему, конечно, удалось его поймать. Дав Яшке пару хороших пинков под зад и несколько подзатыльников, Илья приступил к главному наказанию: выкручиванию руки.

– Больно, да? Скажи: «Дядечка, прости засранца!» – приговаривал он.

Пригибаясь от боли все ниже и ниже, почти присев на корточки, Яшка довольно долго терпел, кряхтел, пытался вывернуться, потом ему стало совсем уж невмоготу, он заорал, завизжал, на глазах выступили слезы… Смотреть на это было мучительно! Но и вмешиваться – совершенно бесполезно. Разве мы с Юркой, десятилетние пацаны, могли справиться со здоровущим Ильюхой?

Разумеется, Яшка сдался. Сначала он что-то тихо пробормотал, но Илья потребовал: «Погромче, Лысый! Повторяй за мной: дядечка…» И бедный Ахун слово за словом громко произнес унизительное извинение.

Конечно, Яшку было жаль. Но ведь и он, когда мог, старался насолить брату. Оба, как говорится, были хороши, хотя в результате Ильюха всегда выступал в роли палача, а Яшка – в роли казнимого. Но ведь он не смирялся! Мне даже казалось, что оба они – и мучитель, и мученик – наслаждаются происходящим.

Любят ли друг друга Яшка и Илья, думал я иногда. Настоящая ли у них дружба? У меня родного брата не было и я горевал об этом. Я часто воображал: вот есть у меня братишка, почти моего возраста, и мы с ним всегда вместе. Все рассказываем друг другу, шушукаемся, секретничаем, балуемся, конечно, а уж когда случится с кем-то подраться, всегда постоим друг за друга!

Хотя и был я очень привязан к Юрке, к своему двоюродному, все же родного братца он мне заменить не смог. Во-первых, с тех пор, как мы переселились в Чирчик, видеться нам удавалось только летом. Во-вторых, наши отношения с Юркой не были такими уж безоблачными, иногда мы вели себя не лучше Яшки с Ахуном, дрались, ругались (правда, «палачества» не было). А порой мне доставалось из-за Юркиных проделок совсем зря.

Шли мы с ним как-то летом по Шведовой, возвращаясь домой. Шли спокойно, не торопясь. Вдруг подлетают к нам двое парней. Не успел я оглянуться, как Юрка вдруг дал драпу. Один из парней схватил меня за плечи, другой, что был повзрослее, спросил:

– Он кто тебе?

– Братишка, – ответил я. И в ту же секунду услышал пронзительный Юркин крик:

– Ры-ыжий, тика-ай! Беги!

Но было поздно. Я почувствовал удар в живот, да такой, что у меня от боли потемнело в глазах и сперло дыхание.

– За брата и получай, – услышал я, приседая, почти падая.

Парни тут же ушли, очевидно, Юрка был слишком далеко. Но вот он подбежал и стал поднимать меня, бормоча:

– Говорил тебе – тикай!

Говорил… Не говорил, а орал, убежав, оставив меня одного! И как я мог догадаться, что будет, когда подошли эти незнакомые ребята? Оказалось, это были братья, младшего из которых Юрка недавно как-то там обидел или обдурил. Младший, конечно, пожаловался старшему, ну и… Но я-то при чем тут?

Словом, мне казалось, что иногда Юрка поступает не совсем по-братски.

Правда, когда мы рассказали про этот случай Ильюхе, он «разобрался» с тем парнем, который меня ударил.

* * *

Однако же, как вы помните, сегодня я в обществе Яшки. Занятия закончены, утро прохладное, значит, и днем не будет зноя. Это прекрасно, потому что мы намерены провести на улице целый день. У нас здесь всегда много развлечений и некоторые из них уже запланированы.

Яшка вышел во двор первым. Когда я появился, он старательно обвязывал концом длинной бечёвки большую картофелину, приговаривая при этом:

– Ух, сейчас и пульнет!

Вооружившись таким образом, мы побежали на улицу Кафанова. О боевой революционной славе этой улицы мы тогда и знать не знали, однако же собрались внести в нее свою долю. Мы облюбовали укромное местечко за толстым деревом на краю тротуара. Дождавшись, пока поблизости не было ни прохожих, ни машин, Ахун дал мне в руки свободный конец бечёвки, выбежал на середину мостовой, положил картофелину там, где виднелись следы шин, и вернулся. Почти сразу же послышался шум машины и появился грузовик… Ахун, пристроил картофелину очень удачно! Раздалось громкое «шмя-к-к!».

– Проверка прошла благополучно! – хихикнул Яшка. Он подтянул к себе бечевку с ошметками раздавленной картошки, из оттопыренного кармана штанов достал железку с загнутым концом и, так сказать, заменил снаряд… На этот раз предстояла охота на «зверя» покрупнее, чем грузовик: на троллейбус. Выбежав на мостовую, Яшка положил железку под проводами.

Я считал Яшку крупным специалистом по части троллейбусов: он раньше всех замечал их приближение по чуть заметному колебанию проводов. Обнаружил я это года два назад, когда мы стояли на троллейбусной остановке. Машины и видно не было, когда Яшка сказал: «Едет». Я удивился. Он поднял руку и показал мне на провода… Я с трудом и не сразу разглядел, что они подрагивают. И, действительно, скоро подошел троллейбус.

В те времена на улице Кафанова не было сплошного потока машин, они проезжали с большими перерывами, и можно было определить по шуму, какая приближается. Легковые издавали легкий звук, похожий на шипение воды под горячим утюгом. «Вш-шик» – и машина умчалась. Иное дело громоздкий, неуклюжий троллейбус. Он еще далеко, а уже доносится до тебя нарастающий, похожий на вой шум. Подъезжает поближе, слышишь клацанье эклектроконтактов из кабины водителя, иногда трещат, слетая с проводов, искры.

Все это произошло и сейчас. Большой, тяжелый, похожий на зверя, готового все снести на своем пути, троллейбус подходил все ближе. Вот поравнялся с нами. Эх! Переднее колесо прокатило мимо железки. Резким, стремительным рывком Яшка успел чуть передвинуть ее, и… бац! – железка отскочила от заднего колеса, ударила в днище машины, отлетела на асфальт и, подскочив, со звоном врезалась в борт машины. Ахун сразу же подтащил ее к себе.

Мы оба были в восторге. Такого успеха не ожидал и Яшка. Но восторг тут же сменился страхом: загорелись тормозные огни, троллейбус замедлил ход и остановился. Мы прижались к стволу дерева. К счастью, нас загораживали еще и кусты. Открылись двери, водитель вышел из машины, обошел ее кругом, пожал плечами…

Обошлось! Уехал! Но мы решили больше не заниматься сегодня этим опасным видом охоты. Нас ожидала другая, не менее увлекательная.

* * *

Одним из достоинств Яшкиного переулка был уличный водопроводный кран. Металлический столбик, на котором находился этот кран, стоял на цементной подставке. Вода из крана непрерывно капала в подставку, переполняла ее. Неподалеку, в выемке на краю тротуара, была отличная лужа. Тень от соседних деревьев оберегала ее от высыхания, да и пополнялась она водой постоянно. Вот эта лужа и этот кран составляли главную прелесть переулка. Здесь мы превращались в водометчиков и занимались охотой на насекомых.

На каких насекомых? Да вы представляете себе большой азиатский город, южный город, с его плодовыми садами, с его базарами, где с утра до ночи на открытых прилавках торгуют фруктами, мясом, рыбой и холодильников нет и в помине, с его мусорными ведрами у ворот, с его неблагоустроенными туалетами? Представьте себе все это, и вы поймете, почему в Азии жизнь любого мальчишки с ранней весны до поздней осени проходит в окружении насекомых, ползающих и летающих. Больше всего было, конечно, мух разного вида и величины. Домашних мух, мясных мух, крошечных фруктовых букашек. Хватало и ос, которые, как известно, не брезгают никакой пищей. Прибавьте к этому майских жуков, жуков-носорогов, длинных зеленых богомолов, кузнечиков, пучеглазых стрекоз, которых можно было ловить, мучить, с которыми можно было играть.

Конечно, многие насекомые досаждали нам. Но мы к этому привыкли, как к неизбежному злу. Например, к мухам. Зато к осам у меня, как и у многих других знакомых мальчишек, была какая-то особая ненависть. В общем-то понятно, почему: осы кусаются ужасно больно. Я испытал это на себе. Как-то бабушка Лиза, готовя обед, попросила меня принести из подвала, что во дворе, картошку. Возвращаясь, я заметил на дорожке гниющий расплющенный урюк и пнул его ногой. Именно в эту секунду на урюк села оса, так что вместе с урюком я наподдал и ей. Но в долгу оса не осталась. Я услышал короткое «вж-жик!», что-то промелькнуло у меня перед глазами, и тут же мое темя обжег острый и жгучий укол. Боль была такая, что я взвыл, бросил картошку и помчался к бабушке с воплем: «Оса укуси-и-и-ла!» Бабушка схватила меня за руку, потащила к холодильнику и приложила к уже распухающей макушке разрезанный помидор.

– Держи и натирай, – сказала она довольно спокойно. Очевидно, с укусами ей приходилось иметь дело не в первый раз. – Да, а картошка где? Пойди принеси.

Вот с этих пор моя ненависть к осам стала беспредельной. Один вид желтого в черную полоску тельца вызывал у меня дрожь отвращения. Я жаждал мести. И лучшим местом для мщения была лужа у водопроводного крана на 5-й Кафанова. С раннего утра к этой луже, как на водопой, слетались насекомые и птицы, прибегали попить свеженькой воды бездомные собаки и кошки. Бегали по луже пауки-водомеры, от их ножек расходились по воде мелкие круги. Словом, замечательная была лужа!

Интересно, что посетители водопоя пользовались им не враз, не вперемешку, а соблюдали, как нам казалось, некоторую очередность. В утренние часы, например, сюда слетались осы. Покружившись немного над водой, оса находила какой-нибудь камушек или веточку, усаживалась и начинала пить. Рта ее не было видно, но усами она водила по воде, а попка подрагивала от наслаждения.

– Тони, сволочь! – Я изо всех сил нажимаю на водомет, и сильная тугая струя сшибает осу прямо на середину лужи. Сначала она еще подрагивает крылышками, барахтается беспомощно. Налюбовавшись ее муками, я снова выпускаю струю из водомета, и оса затихает.

– Так ее! – это Яшка. Он тоже ненавидит ос, но еще больше – шмелей. Личные счеты у него именно с ними. После шмелиного укуса Ахун долго ходил с заплывшим глазом.

Опустошив свои водометы, мы бежим к крану и снова наполняем их. Сегодня у нас, у водометчиков (так мы себя называем на этой охоте), замечательный день. Даже не сосчитать, сколько ос мы перебили. Да и еще кое-кому досталось.

Наши водометы – это литровые бутылки из-под шампуня. В их крышках проделаны дырки, но по шире, чем у брызгалок, которыми мы пользуемся в обычных играх, в сражениях друг с другом. Поэтому и струя вылетает мощная. Мы с Яшкой наловчились пользоваться этим оружием не хуже, чем герои из морских повестей Джека Лондона, которые, кажется, только и умеют, что метко стрелять. Вот и мы тоже: бьем без промаха.

* * *

– Бойцам привет! «Опять ерундой занимаетесь?» – говорит с усмешкой Кирилл, Яшкин сосед и однолетка. – Я вот со стройки иду, туда знаете, что завезли? Вату. Мягкую-мягкую. Огромнющие рулоны! На них прыгаешь, как на батуте. Прямо летаешь… Во, какой класс!

И подняв в подтверждение своих слов большой палец, Кирил удалился. Шел он, чуть прихрамывая.

Мы переглянулись.

– Пошли, что ли? – сказал я.

– Пошли. А чего это он прихрамывал? – спросил подозрительный Яшка.

– Небось перепрыгался.

И мы побежали на стройку. Как не поглядеть на какие-то удивительные рулоны, тем более, что сегодня воскресенье, ни рабочих, ни сторожей на стройке нет.

– Ух ты! Вот они… Да сколько! – воскликнул Ахун, когда мы подошли к стройке.

Действительно, возле стен здания лежали розовато-коричневые рулоны материала, который называется стекловатой (почему – мы никогда не задумывались) и используется для теплоизоляции, на вид мягкие, пухленькие. Не теряя времени, мы забрались на них. Кирилл не соврал. Вата оказалась такой пружинистой, что при каждом прыжке нас и вправду, как на батуте, подкидывало вверх. Особенно наслаждался Ахун. Он прыгал на штабель из окна, что было повыше. Иногда ему удавалось спрыгнуть плавно и удержаться на ногах, иногда так подкидывало, что Яшка опускался на четвереньки, утопая в вате и руками. Наверно, поэтому он первым почувствовал беду… Спрыгнув со штабеля, Ахун принялся почесывать руки. Потом нагнулся к ногам. Но тут и у меня начали как-то странно зудеть ноги, горело и пощипывало все тело.

– Ахун, что это с нами?

– Что, что, – плаксиво ответил Яшка, скидывая с ног сандалеты. – Это Кирилл, сволочь такая! Нарочно заманил нас на стекловату. Помнишь, сам хромал… Ну, я ему гаду такое сделаю… – И Яшка принялся ладонями обтирать и обмахивать ноги, чтобы удалить с них невидимые осколки стекла. Но, судя по его лицу, это нисколько не помогало.

Тут меня охватила паника. Мы прыгали на вате с осколками настоящего стекла, думал я с ужасом, вдруг они проникнут в тело? Жжение, особенно в ногах, все усиливалось.

– Пошли мыться! – крикнул я, и мы помчались домой.

* * *

Все, конечно, окончилось благополучно. Не помню уж, как рассчитался Яшка с Кириллом.

А что касается математики, Яшка завалил ее снова и остался в пятом классе на второй год. Так что сбылось предсказание его сестрицы Раи насчет смеха…

Глава 36. «Завтра поедем к деду»


– Три, четыре, пять… – отсчитывал я, подкидывая ногой лянгу. Она взлетала вверх и падала, перекручиваясь, делая в воздухе сальто, а я снова подставлял под нее ногу.

Не знаете, что такое «лянга»? Странно. Да будет вам известно, что во времена моего детства эта замечательная вещь имелась у каждого мальчишки. Лянга – это маленький, в детскую ладонь величиной, клочок меха, к которому прикреплен кусочек свинца.

Лянгу подкидывают ногой, не дают ей упасть, снова подкидывают. Игра вроде бы простая, но требует ловкости и сноровки. В ней тринадцать конов и в каждом лянгу нужно подкинуть по-особому, делая движения более сложные, чем в предыдущем коне. И каждый раз лянга должна взлетать и опускаться определенным образом, иначе, чем прежде…

Кусочек меха для лянги каждый добывает, как может. Кто у друзей выменивает на что-нибудь, столь же ценное, кто на базаре покупает кусок старой бараньей шкуры, кто дома находит изношенные меховые сапоги, изодранный воротник или шапку. Раздобыть свинец еще проще. У нас в Чирчике, как, наверно, и в любом советском городе, обрывки проводов, куски металла валялись и на заводских дворах, и на свалках, и просто на улицах. Оставалось только придать свинцу нужную форму. Это и было самое интересное…

Плавить свинец собирались целой компанией. Разводили небольшой костер и, накидав в банку из-под консервов кусочки свинца, держали ее над огнем щипцами. Языки пламени облизывали банку, и свинец постепенно оживал… Он начинал дрожать там, на дне жестянки. Сначала – только чуть подрагивал, потом все быстрее, все чаще… Вот он уже напоминает лихого танцора на танцплощадке… И вдруг под свинцом появляется матовая пленочка. Она расползается, расползается, превращается в лужицу. Склонившись над банкой, мы следим, как тают, словно кусочки льда, кусочки свинца. Зрелище невероятно притягательное! Хочется глядеть и глядеть.

Но вот расплавился последний кусочек. В банке – только серебристая лужица. А возле костра уже приготовлена неглубокая ямка: шаблон для грузила. Быстро, но осторожно и равномерно мы переливаем в нее свинец… Всего несколько минут – и он уже затвердел. Грузило готово. Остается только пробить в нем гвоздем две небольшие дырочки и проволокой прикрепить к меху. Вот вам и лянга…

* * *

… – Шесть, семь, восемь, девять… – отсчитывал я. На счет «девять» чертов свинец отскочил от туфли под острым углом, ударился об стенку темно-синего почтового ящика – и упал на цементный пол лестничной площадки.

Я выбыл из игры до следующего тура.

…На улице моросил дождь. Стояла осень, такая же красивая в Чирчике, как, наверно, и везде. Кроны деревьев превратились в яркие, пышные ало-желто-коричневые букеты. Они так и горели на фоне синего неба и даже в дождливые дни излучали свет. Вода в арыках уже не бежала, журча и стремительно изгибаясь на поворотах, а текла медленно, приостанавливаясь возле временных плотинок для полива. Знойные дни стали редкими, все мы наслаждались прохладой, во дворах с утра до ночи звучали голоса играющих детей. Ну, а в дождливые дни, такие, как сегодняшний, можно было неплохо проводить время на лестничных площадках, болтать, играть во что-нибудь. В лянгу, например.

Играла наша обычная компания: Колька с Сашкой, Эдем, Рустик, Вовка Опарин и я. После моего промаха пришла очередь Эдема. Сегодня мы все играли его лянгой…

Когда Эдем играл, мне всегда казалось, что он и его лянга очень похожи друг на друга. Мех у нее черный, с длинными, почти прямыми шерстинками. Совсем как шевелюра Эдема, он не любит короткую стрижку, и волосы у него тоже прямые… Взлетает и опускается его лянга как-то особенно легко, изящно и быстро… Так же движется и сам Эдем. Ему не сидится на месте, он постоянно в движении.

Впрочем, и у других мальчишек лянги чем-то походили на них самих.

Эдем тоже быстро выбыл из игры: уж слишком он стремительный, потому и промазал, махнул ногой мимо лянги.

Игру повел Вовка Опарин. Вовка был мастер, знал это и любил немножко покрасоваться. Перед тем как начать, он долго разглаживал длинный, блестящий мех, потом несколько раз подкинул лянгу рукой.

– Легковата! – сообщил он. – Свинца мало…

Тут можно и поспорить. Конечно, если больше свинца, лянга тяжелее, а, значит, устойчивее в воздухе. Но тут нужны сильные ноги, от такой лянги ноги быстро устают. Легкая лянга не так послушна. Зато ей легче задавать направление. Впрочем, спорить с Опариным никто не стал. Он уже начал отбивать…

Когда наступает Вовкин черед, все знают, что это надолго. Но отбивает он – не оторвешься!

«Туп-туп!» Это он послал лянгу вверх. Взлетая, она казалась пушистым живым зверьком, который подчиняется умелому игроку, словно укротителю: знает, какой высоты надо достичь, под каким углом лететь. Достигнув потолка, лянга спускалась точно к ноге, пружинисто отталкивалась от нее, как спортсмен на батуте от сетки, и снова взлетала, и, перевернувшись, опять неслась вниз…

«Пок-пок!» Это Вовкины ноги, пока лянга была в воздухе, отбили ритм по полу, чтобы подготовиться к очередному удару.

Опарин играет удивительно легко. У многих из нас во время игры все тело в напряжении, обе руки – на весу, как бы поддерживая равновесие. Опарин же держится свободно, осанка у него прямая, он даже при ударе ничуть не подается вперед. Играет он, заложив левую руку за спину, а правую, согнутую в локте, прижимает к боку. Ноги закидывает быстро и точно, промахов не делает…

Мне иногда казалось, что Вовка может играть даже с закрытыми глазами, что тело его само все знает и чувствует. А иногда, наоборот, казалось, что управляют лянгой его глаза, посылая какие-то особые сигналы, что-то излучая. Вовкин взгляд был так прикован к полету, так сосредоточен, что, кажется, наткнись Опарин на стену – пройдет сквозь нее и не заметит.

Закончив серию «сись» – это когда бьешь по лянге, держа ногу все время на весу, не касаясь пола, Вовка перешел к «люрам». Очень сложный кон эти «люры»! Сначала надо заложить ногу за ногу – и вот этой согнутой ногой ударять по лянге. Десять раз! Дальше – еще труднее: надо, подпрыгивая, сгибать обе ноги в коленях так, чтобы одна нога была короче другой – и именно ею отбивать лянгу еще десять раз… Это уже чистая акробатика! Тут даже Вовке приходилось выставлять руки для баланса.

Опарин работал с лянгой уже минут десять без единого провала. Он устал. Его лицо, загоревшее за лето, стало совсем багровым и покрылось испариной. Закончив последнюю серию, он вытер лоб рукавом. Да, это была победа – притом, такая, что ясно было: никому из нас Опарина уже не догнать. Продолжать игру как-то расхотелось.

– Пошли на «Фантомаса», – предложил Эдем. – Я уже два раза смотрел. Классный фильм.

Мы все одобрили идею и разбежались по домам, за деньгами.

* * *

Мама на кухне нарезала морковь для плова.

Я любил смотреть, как она это делает. Морковь лежала на тахтаче – это такая доска на коротких ножках, вроде маленького столика. Между ножками стоит тарелка, куда падают нарезанные овощи. Пальцами левой руки мама прижимала к тахтаче половинку моркови, в правой руке мелькало лезвие ножа, из-под которого непрерывно вылетали тоненькие ломтики морковки. Быстрота маминых рук приводила меня в восхищение. Правда, было страшновато: казалось, что ее пальцы вот-вот попадут под лезвие. Сколько бы я ни смотрел, как мама режет овощи, все равно не мог привыкнуть, сердце каждый раз замирало. И так притягивало это зрелище, что хотелось хоть как-то в нем участвовать – пощелкивать, например, пальцами в ритм ударов ножа по доске. Но ритм был такой стремительный, что мои пальцы не поспевали за мамиными!

* * *

Услышав, что я вошел, мама обернулась. У нее были заплаканные глаза.

– Дедушке Ханану плохо. Положили в больницу. – Мама всхлипнула, но тут же вытерла слезы.

В кухне за столом сидела Эммка и хрустела морковкой, уставив на маму круглые, вытаращенные глаза. По выражению глаз было понятно: всхлипни мама хоть еще разок, и Эммка закатит такой концерт…

– Поедешь к дедушке, мам? Скоро поедешь?

Мамино волнение передалось и мне. Деду нездоровилось всегда, к этому все как-то привыкли. Но если мама так расстроена и плачет, значит, дела стали много хуже обычного. Мне уже расхотелось идти в кино, захотелось повидать деда. Сегодня выходной, значит мама сегодня поедет и, может быть, возьмет меня с собой…

– Поедем, мам? – еще раз спросил я.

– Папа не пускает, – прошептала она.

Может быть, другому ребенку такой ответ показался бы странным, но не мне, не мне! Я слишком хорошо знал, на какие жестокие причуды способен мой отец. Бесполезно было спрашивать, почему не пускает и как это вообще можно не пустить жену к ее заболевшему отцу. Но мне, повторяю, такие вопросы и не приходили в голову. Я вздохнул и спросил:

– Можно мне в кино?

Мама кивнула:

– Иди. Вот деньги… Послушай, – вдруг попросила она, – возьми-ка с собой Эммку, а? Только за руку держи ее. Все время держи, хорошо?

* * *

Кинотеатр «Октябрь» был в трех минутах ходьбы от нас. Это невысокое, этажа в три, но, в отличие от наших блочных домов, кирпичное здание стояло на возвышенности и потому немного напоминало крепость. К нашим домам кинотеатр был обращен своей задней стеной, той, где был выход из зрительного зала, а также подвал, в который спускались по небольшой лестнице. И подвал этот нас, мальчишек, привлекал не меньше, чем зрительный зал с его кинофильмами.

В подвале находилась мастерская – или студия, как любил называть ее хозяин, дядя Петя. По нашему мнению, дядя Петя был самым лучшим художником в мире. Рисовал он афиши к предстоящим фильмам. И эти афиши казались нам замечательными произведениями искусства… Впрочем, мне и сейчас кажется, что они были живыми, красочными, детальными.

Дядя Петя был добрым, душевным человеком. Мы однажды случайно заглянули к нему и вскоре стали в его мастерской своими людьми. Как только мы появлялись, раздавался приветливый возглас: «А, ребята, это вы!.. Заходите, заходите!» И мы не заставляли упрашивать себя. Мы проводили в студии дяди Пети долгие часы, особенно если шел дождь. Впрочем, здесь, в подвале, дни никогда не казались дождливыми, серыми. В этой небольшой комнате, заставленной плакатами, холстами на подрамниках, баночками с красками, всегда было светло и празднично. С плакатов смотрели на нас любимые герои, дядя Петя с кистями в руках чудодействовал над холстом, и на нем появлялся очередной искатель приключений, благородный рыцарь, воин… Так еще до появления фильмов лицом к лицу повстречалась наша компания с капитаном Немо, Робинзоном Крузо, с добрым полицейским в злом и беспощадном Нью-Йорке и с бессчетным количеством других героев.

Бывало, что и мы становились дяди-Петиными соавторами. Ну, не соавторами, скорее – консультантами… Скажем, рисует он афишу к фильму «Последний из могикан». Вытянув шеи, мы следим, как на полотне возникают смуглые фигуры индейцев. Это Чингачгук и его сын Ункас. И вдруг тишину прерывает чей-нибудь голос:

– Нет, дядя Петь! Лицо перед битвой красили темно-красной. А у вас она – светлая.

Или:

– Дя-а-дя Петя! А томагавк? На томагавке, на рукоятке – там кожаные полоски должны быть, помните?

Дядя Петя, пыхтя своей трубкой, серьезно кивал и, приговаривая «молодец, молодец, спасибо!», делал необходимое исправление. Может быть, и не такое уж оно было важное, но мы очень гордились своим вкладом в искусство.

Как только у главного входа в кинотеатр вывешивалась новая афиша, у кассы появлялась очередь, порой длиннющая. Мы были совершенно уверены в том, что именно дяди-Петино искусство привело сюда этих людей! Усевшись на скамейке в маленьком скверике перед кинотеатром, мы смотрели, как люди разглядывают афишу, старались угадать, какое она произвела впечатление, спорили. И радовались своему превосходству над прочими людьми. Подумать только: мы ведь уже знаем, какой будет следующая афиша! Мы знаем, а эти люди не знают!

* * *

Время уже шло к обеду, когда мы возвращались из кино, очень довольные очередным «Фантомасом». Нам любая из серий казалась замечательной! Там и стреляют, и опускаются в глубины морские, и устраивают гонки на воздушных шарах.

Когда мы с Эммкой входили в подъезд, с веранды второго этажа меня окликнул сосед дядя Коля.

– Валера! Послушай-ка… – Тут он пониже склонился над перилами и заговорил потише. – Там у вас, понимаешь, шумно очень было… В квартире… Родители опять поругались… Я стучался – не впустили… Если что – ты позови. Постой-ка, тогда лучше бегите к нам, понял?

Я кивнул головой и, не выпуская Эммкиной руки, шагнул в подъезд.

«Поругались». Я хорошо знал, что это значит! Отец снова бил маму.

От входа в подъезд до нашей двери было шагов десять, но мне казалось, что прошла вечность, пока я всунул ключ в замочную скважину. Ключ никак не хотел попадать в нее, а тут еще Эммка оттягивала мою правую руку.

В тишине, которая стояла в квартире, лязг замка и стук двери показались мне ужасно громкими. Я огляделся: где мама? Но сначала я увидел отца. Он стоял в ванной комнате перед зеркалом и, как мне показалось, вытирался. Но тут же я увидел, что полотенце – в крови. А потом, когда он опустил руку, увидел, что кровь течет по его плечу из открытой раны на ключице.

– С-сволочь такая, – пробормотал отец, снова прижав полотенце к ране.

– Мама! – Эммкин радостный голосок раздавался уже где-то в кухне. – Мама, мы смотрели «Фантомаса!»

Я кинулся в кухню. Мама сидела на стуле возле стола, одной рукой она обнимала прижавшуюся к ней Эммку, в другой держала кафкир, большой плоский половник. По нему расползось яркое красное пятно.

Мамино лицо было ужасным! Я не хотел смотреть на него, но не мог не смотреть. Левая щека распухла, вокруг затекшего глаза – багрово-черное пятно, на губах – запекшаяся кровь, волосы растрепаны. Я кинулся к ней, обнял, спрятал свое лицо на ее плече. А она бормотала:

– Ничего сынок, ничего… Теперь он знает – я тоже могу… Пусть только попробует еще раз… Ничего, сынок. Завтра поедем к деду.


Глава 37. Музыкантики и Гэ-Вэ


Не знаю, может быть, это странно, но мне в детстве школа иногда казалась живым существом. Я имею в виду само школьное здание. Я, например, очень ясно представлял себе, что с ним происходит в первый день учебного года… Будто после долгой-долгой спячки, после долгих месяцев тишины, угрюмой, знойной и пыльной, школа, наконец, пробуждается, словно Спящая Красавица, разбуженная сотнями звонкоголосых Принцев обоего пола.

Тишина взрывается внезапно. Первым ее прерывает звонок. Он еще продолжает звучать, а длинные коридоры уже наполнились топотом ног, стены задрожали от хохота и криков, лестничные клетки загудели, как прерия под копытами бизонов, бегущих к водопою. Кажется, будто даже переливающиеся светом оконные стекла так и ждут, чтобы в них поскорее залетел мяч: разлетевшись вдребезги, они своим звоном присоединятся к общему веселью.

Это – в школе. Ну, а вокруг? Нет, не зря, не зря именно разгар осени выбран для конца каникул! Разостлав возле школы свой многоцветный ковер, заставив пламенеть листья, сама осень поздравляет нас с первым днем занятий. И, конечно же, напоминает: не забывайте, сколько удовольствий вас ждет за школьным порогом!

А мы и не думали забывать! Как бы ни радовалась школа нашему шумному возвращению, как бы ни жаждали учителя поскорее набить наши головы школьными премудростями, все равно школьный двор был гораздо притягательне!

Вж-ж-ж!.. Вж-ж-ж!.. Вж-ж-ж! – разносится над круглой школьной клумбой.

Большая перемена. На школьном дворе вокруг этой самой клумбы – десятки детей. Но тишина стоит такая, будто идет урок и строгие учителя следят за тем, чтобы никто не разговаривал. На самом же деле около клумбы происходит своеобразная охота. И она требует тишины.

Охота идет на «музыкантиков». Так мы называем маленьких шмелей. Они размером с осу, но волосатые и по пояс желтые, как бы одетые в нарядные жилетики. Их очень много, музыкантиков. Они с жужжанием кружатся над желтыми цветами медовицы, неторопливо выбирая место посадки, чтобы, усевшись на пестик, приступить к сбору нектара… Конечно, на клумбе пирует множество других насекомых, в том числе и большие грузные шмели, и осы. Но мы охотимся именно на музыкантиков. Они такие веселые, такие энергичные, стремительные, шумные – честное слово, кажется, что мы с ними близкие родственники! Достаточно прислушаться к их звонкому жужжанию, чтобы это родство почувствовать. Мелодия музыкантиков так же чиста и пронзительна, как детский голос, музыкантик без труда меняет частоты, что создает ощущение разнообразия звуков… Словом, музыкантики – наши любимцы. И мы, конечно же, не сомневаемся, что в школьные дворы они прилетают специально для нашего удовольствия.

– Сейчас сядет, – шепотом говорю я.

В моих руках – бумажная ловушка. Это хитро сложенный листок из школьной тетради, напоминающий сейчас широко открытый клюв голодного птенца, который захлопнется в ту же секунду, как только мать вложит в него букашку.

Бумажная ловушка – лишь одно из многих технических новшеств, с изучения и изготовления которых мы, мальчишки, деятельно начинаем учебный год. Почти каждый из нас, возвращаясь в школу после каникул, рассказывает о какой-нибудь новинке, с которой познакомился летом. Это могут быть новые типы бумажных самолетиков, бумеранги, хлопушки, пилотки или те самые ловушки, одну из которых я держал сейчас в руках. Что-то мы усовершенствовали, что-то изобретали сами. Родители только руками разводили: почему это так быстро закончилась у сына толстенная общая тетрадь, совсем недавно купленная? И успокаивались, услышав, что пришлось писать много черновиков, а потом много раз начисто переписывать. Успокаивались, радовались даже: старается сынок, не ленится.

Сыновья, действительно, не ленились. Правда, не на той ниве, если так можно выразиться. Но, может быть, это было не так уж и плохо?

– Сейчас сядет, – шепчу я, стараясь даже дышать негромко.

Мы с Женькой Андреевым, моим одноклассником и корешом, замерли возле клумбы. Музыкантик, тот, что ближе всего к нам, все парит над желтым цветком, то ли разглядывая его, то ли наслаждаясь полетом, то ли выполняя определенный шмелиный ритуал. Мало сказать, что мы с Женькой следим за ним, мы и сами словно бы парим вместе с музыкантиком. Мы не видим и не слышим ничего, кроме этого маленького существа, жужжанье которого звучит уже возле самых наших ушей, а крылья крутятся так быстро, что по бокам желтенького жилетика видны лишь размытые матовые пятна.

Вж-ж-ж-з… Чуть дрогнул, чуть закачался цветок… Приземлился! Сложив крылышки, музыкантик вытянул хоботок и направил его туда, где был приготовлен для него вкуснейший, сладкий нектар. Но уже раскрылась в моей руке ловушка, уже напряглось мое плечо, моя мышца… Хлоп! Готово. Он пойман. О, счастливейшая минута!

Да, так уж мы устроены: азарт охоты таков, что каждая ловля кажется первой, что каждая удача одаряет мгновением ликованья.

Белые стенки ловушки вибрируют в моей руке. Музыкантик то бьется о них, то жужжит, жужжит возбужденно, особенно громко и звонко.

– Во дает! – смеется Женька. Мы с ним приставили уши к ловушке и наслаждаемся концертом. Теперь можно похвастаться удачей, дать другим мальчишкам послушать, как поет наш музыкантик, а самим послушать, как поют их пленники. Некоторые охотники – те, кто половчее, изловили в одну ловушку двух, а то и трех шмелей. Ну, уж там играет целый оркестр! Такой концерт все сбегаются послушать.

– А ты поплюй, поплюй на руку – и потри. Вот подорожник приложи, – советуем мы Витьке Шалгину.

В пылу охоты он и не заметил, что его ужалил музыкантик. Теперь на шее вздулся красный волдырь. Очень больно! И чешется просто ужасно. Долго будет чесаться. На уроке весь класс будет с сочувствием смотреть на муки охотника, а учитель… Да, вот учитель… У нас ведь сейчас урок истории! Эх…

Громко звенит звонок. Уже? Как быстро! Мы выпускаем на волю своих пленников. Легкомысленные созданья тут же принимаются кружиться над клумбой с таким видом, будто ничего не произошло, и деловито продолжают свой промысел. Им-то хорошо…

А мы разбегаемся по классам…

* * *

В нашем 5 «Б» было тридцать человек. Семнадцать девочек и тринадцать мальчиков. Мы против такого соотношения ничуть не возражали: к этому времени мы уже начали ценить женское общество. А наши девочки были, как мы считали, очень симпатичными. На уроках по партам ходили записочки, летали бумажные голуби, не говорю уж о переглядывании, хихиканье и прочих знаках внимания. Почти на всех уроках, но не на истории!

На уроках истории царит мертвая тишина. На уроках истории все внимание, все взгляды направлены на учителя – и только на него! И попробуй только нарушить тишину, попробуй отвлечься! Ты тут же получишь двойку за поведение и будешь вызван к доске. Где тебя, естественно, ожидает мало приятного…

Историю нам преподает Георгий Васильевич. Но в нашем классе, как, впрочем, и в других, его называют коротко: «Гэ-Вэ»… Достаточно точно. Вставь куда надо еще одну согласную – и будет уж совсем ясно. Но мы считали, что прозвище и так достаточно понятно и выразительно.

Нам вообще не очень-то повезло с учителями. По крайней мере, мы почти ни об одном из них не говорили с восхищением: «Вот это да… Это – учитель…»

Одно из немногих исключений – Юлия Павловна, преподавательница географии. Эта невысокая, спокойная, милая женщина не делала, казалось, никаких особых усилий, чтобы увлечь нас. Она просто любила свою древнюю науку и с удовольствием рассказывала о том, что знала. И еще одно: она хорошо относилась к детям. Мы и сами не замечали, как из школьников, которые только что дрались на переменке, превращались на ее уроках в рыцарей или бороздили океан на торговом корабле, готовясь к схватке с пиратами, а то и парили, привыкая к невесомости, в космическом корабле… Конечно же, все это запоминалось и, конечно же, когда Юлия Павловна задавала вопросы, поднимался лес рук. Со всех сторон раздавалось: «А можно – я?»

Мы все признавали, что Юлия Павловна «это – да!». От детей такого вообще не так легко добиться. Ну уж а мы-то над своими учителями главным образом подсмеивались, выискивая у них смешные черты и привычки. Один на уроках все время поглядывает на свою обувь и снимает с нее каждую пылинку, другая с наслаждением ковыряет в носу…

Георгий Васильевич превосходил всех. Тут уже речь шла не об отдельных привычках. Тут уже весь человек был… Словом, не зря получил он прозвище Гэ-Вэ…

На уроках наш Гэ-Вэ ведет себя то ли как укротитель хищников в цирке, то ли как надзиратель в колонии малолетних преступников. Почти все время он расхаживает между рядами парт. В этих прогулках есть определеные правила, довольно четко соблюдаемые. Сначала Гэ-Вэ останавливается где-то посреди ряда, вытягивается по стойке «смирно» и, глотая слюну, издает губами и языком поразительно громкий звук. «Цик-цик» – так, примерно, это звучит… Потом он делает несколько шагов по ряду, звонко похлестывая по брюкам указкой. Эта деревянная полированная указка всегда при нем, он с ней не расстается – так и кажется, что Гэ-Вэ видит перед собой не детские лица, а табун диких коней. «Фьють-фьють» – то и дело посвистывает его указка (хочется сказать – хлыст), сопровождая почти каждое слово учителя.

– Я вам («фьють-фьють») не Флюра Мерзиевна… И не Изольда Захаровна («фьють-фьють!»). Я не допущу, чтобы на моих уроках («фьють-фьють») происходил ералаш!

Почему-то Гэ-Вэ считал, что ералаш происходит именно на уроках нашей классной руководительницы Флюры и физички Изольды.

– Не допущу! – повторял Гэ-Вэ и, в очередной раз хлестнув указкой, быстро приподнимался на носках и опускался, звонко щелкая каблуками… Это гимнастическое упражнение, очевидно, еще выше возносило нашего учителя над классом и над другими учителями… Примерно так же видит себя парящим над миром петух, растопырив крылья и вытянув шею, перед тем, как прокричать «ку-ка-ре-ку!» После всего этого Гэ-Вэ обводил класс пронизывающим взором и провозглашал:

– На моих уроках – предельное внимание!

Тут он резко и четко, как строевой офицер, поворачивался к стоящей у доски очередной жертве. На этом уроке жертвой стал Женька Гааг. Худощавый, белобрысенький и бледный, он так сжимался под взглядом Гэ-Вэ, будто надеялся превратиться в невидимку. Количество веснушек на его лице увеличивалось прямо у нас на глазах… Женька никогда не блистал на уроках знаниями и, очевидно, не имел надежды блеснуть на этот раз.

– Итак, что ты можешь сказать нам об особенностях первобытно-общинного строя? Обобщи материал!

Об этом самом строе, о его вкладе в последующие социальные структуры, Гэ-Вэ сегодня как раз нам и рассказывал. Как обычно, скучно и сухо. Эта скука усыпляла. Так как рассказывая, Гэ-Вэ то цикал, то похлопывал себя указкой по брюкам да еще и расхаживал между партами, задремать, конечно, не удавалось. Но и вслушиваться, запоминать, не удавалось тоже. А ведь многим ребятам в нашем классе, в том числе и мне, нравилась история. Готовясь к занятиям, мы охотно, без скуки, читали наш учебник «История древнего мира». Хороший был учебник, со множеством фотографий и рисунков, с интересными рассказами об экспедициях и раскопках, о том, как где-то в Сахаре выкопали скелет динозавра, а в горах Европы обнаружили пещеру – жилище первобытных людей. Но на уроках не было ни динозавров, ни пещер, ни людей в звериных шкурах, ни запаха дыма от костра, разожженного впервые деревянной палочкой, ни рева мамонта, которого охотники загоняли в глубокую яму. Жизни не было на этих уроках!

Бедный Женька! Гэ-Вэ все свистел указкой, все приказывал: «Обобщи, обобщи». А Женька только сжимался сильнее и издавал какие-то нечленораздельные звуки. Он сам напоминал сейчас одного из тех первобытных людей, о которых должен был рассказывать. Впрочем, такое сходство вряд ли можно назвать заслугой учителя.

– Поздравляю с двойкой. Садись.

Гэ-Вэ, добив свою жертву, резко поворачивается к классу. Очередная серия упражнений. Указка свистит, ударяет по брюкам, затем вздымается острием вперед, будто готовая полететь и вонзиться в нового мученика. Класс замирает. Ну, кто сейчас?

«Др-р-р-р!» – это загремел звонок! Ура! Какое счастье!


Глава 38. Холодное утро


 
«Скажи-ка, дядя, ведь недаром
Москва, спаленная пожаром…»
 

В доме тихо. Все еще спят. Дедушка Ханан только к утру уснул спокойно и крепко. Всю ночь я слышал сквозь сон его надсадный, клокочущий кашель. Теперь, повторяя строчки Лермонтова, я невольно прислушиваюсь: в прошлый мой приезд дедушка не кашлял так сильно и много.

 
«Москва, спаленная пожаром,
Французам отдана…»
 

Я приехал к старикам на короткие зимние каникулы – дедушка очень хотел меня видеть. Знаменитое «Бородино» мне надо было за эти дни выучить наизусть. Но такие стихи, в которых прямо-таки бушует сражение, запоминать нетрудно.

Было около восьми утра. В предрассветной синеве над проемом двора еще висел яркий серповидный месяц. А синева бледнела, бледнела, и все четче становились очертания построек, окружавших двор. Я видел все это, потому что сидел со своей книжкой у окна, окаймленного по краям тонким, кружевным узором инея. Окно очистили ото льда с вечера, мороз за ночь не успел заткать его. Другие окна были сплошь затянуты. Они потому замерзали, что зимой в доме было холодно. Иногда очень холодно. Сегодня утром, например, я проснулся оттого, что озяб, хотя спал под ватным одеялом. Я и одевался дрожа, и одевшись чувствовал, как меня до самых костей пробирает. Немедленно растопить печку!

Когда я зимой гощу у бабушки Абигай и дедушки Ханана, этим ответственным делом занимаюсь только я. Получилось это как-то само собой. Просто с раннего детства я непременно вертелся рядом, когда бабушка или тетки топили печку, донимал всех своими приставаниями: «А можно мне?» – и, наконец, так надоел, что однажды услышал: «Что ж, попробуй сам». Я был горд и счастлив, мне больше всего на свете нравилось возиться с огнем. И с тех пор я ревниво следил за тем, чтобы, пока я в доме, никто моих прав не нарушал. Ради этого, дрожа от холода, вскакивал по утрам первым.

Печка эта… Глядя на нее, я часто вспоминал большую, до потолка печь в доме деда Ёсхаима. Зимой она горячая и днем и ночью, в комнатах всегда тепло! А здешняя печка была малюткой, карапузиком, хотя и называлась почему-то «буржуйкой». Видно, тем, кто ее так прозвал в давние годы гражданской войны, казалась роскошью и такая печурка. Так вот, была она железной, круглой, всего-то в метр высотой. Стояла на маленьких ножках. С одного боку – выпуклая дверца, с другого – длинная труба, которая сначала тянулась параллельно полу, потом под прямым углом поднималась вверх и, еще раз изогнувшись, вылезала в форточку. А сверху была съемная крышка. Очень удобно: засыплешь сверху топливо, закроешь крышку, поставишь на нее, скажем, чайник кипятить (а бабушка и обед здесь иногда готовила), и потом уж через дверку следишь за тем, как печка топится, дровишки подбрасываешь. Впрочем, обычно топили углем.

Этим утром ведерко с углем, как обычно, уже стояло возле печки: его с вечера приносили из сарая. Тут же лежали щепки и старые газеты. Я аккуратно сложил их на самое дно, а уголь сверху насыпал так, чтобы не завалить растопку.

Дрожа от холода (быстрей, быстрей!), я чиркнул спичкой. Ух, как ярко вспыхнуло пламя! Сразу набросилось на газеты, принялось жадно пожирать их, потом – щепки. Погоди, огонь, не спеши, ведь надо, чтобы и уголь раскалился! А уголь-то как раз не очень торопился. Огненные языки охватывали его со всех сторон, обнимали, лизали. Черные камни оставались на вид все такими же холодными.

Но вот, наконец, на их гранях стали появляться белые, сизоватые точки. Они расползались, расширялись, превращались в мерцающие пятна. Пламя вокруг становилось все меньше, угасало, но теперь уже угли полыхали жаром! Я почувствовал, что становится теплее, теплее, что от «буржуйки» непрерывным потоком идет тепло.

У этой малютки были свои достоинства, ее тонкие металлические стенки нагревались почти сразу. Зато и охлаждались очень быстро, стоило прогореть углям. Днем можно было подтапливать, а за ночь печка остывала. Но сейчас я наслаждался! Сначала, конечно, согрелись ладони, которые я держал над огнем, потом волны горячего воздуха начали обнимать меня, проникая сквозь одежду. Первыми это почувствовали локти, плечи, колени, чувствительное местечко на спине между лопатками. Благодать!

Когда возле печки стало слишком уж жарко, я поставил на нее чайник с водой – бабушка с вечера его приготовила – и уселся с Лермонтовым у окна.

 
«…Изведал враг в тот день немало,
Что значит русский бой удалый,
Наш рукопашный бой!..
Земля тряслась – как наши груди,
Смешались в кучу кони, люди,
И залпы тысячи орудий
Слились в протяжный вой…»
 

И как раз тут за моей спиной, как бы продолжая сцену боя, раздался грохот. Ну, не такой уж, правда, сильный, но я даже вздрогнул. А это всего-навсего гремела на кухне посуда. Вот как я был занят печкой и Лермонтовым: не заметил, что бабушка вышла из спальни!

На бренчанье кастрюль откликнулся чайник, запел свою песню: на «буржуйке» вода закипала просто мгновенно! Схватив заварочный чайник, я побежал всполаскивать его.

В кухне холодный воздух снова обтянул мое лицо и перед носом тут же возникло облачко пара. Тепло «буржуйки» в кухню не доходило, не согревала ее и газовая плита. Газ подавался из баллонов, которые стояли снаружи, в металлической будке. В город их завозили с перебоями, и газа порой не хватало, приходилось его экономить. Но и такая плита для этого дома была почти роскошью: еще совсем недавно на кухне шумел примус.

Приезжая к старикам, я каждый раз невольно сравнивал нашу вполне благоустроенную квартиру в Чирчике – с горячей водой, с ванной, с газом, который никто и не думал экономить, и это бедное, почти сельское жилище. Дом был тесный: зал и всего одна спальня, где спали дочери. А теперь, когда дедушка Ханан так тяжело болел, вместе с ними спала и бабушка. Правда, были еще две летние комнаты в отдельных постройках, которые стояли во дворе, но зимой их слишком дорого стоило обогревать.

– Валэрька, Валэрька, – заулыбалась бабушка и покивала мне. – Доставай чайную посуду.

Бабушка вышла на кухню в полном боевом снаряжении: в овчинном меховом жилете, в валенках, в платке на голове.

Платок бабушка носила постоянно, на ночь заменяя его косынкой. Бабушка, кстати говоря, во всем, не только в одежде, строго придерживалась еврейских обычаев.

Но строгости касались лишь ее самой, они не распространялись на семью.

В отличие от бабушки Лизы бабушка Абигай была человеком терпимым. Она не сердилась, если кто-нибудь смешивал посуду или по субботам случайно включал газ, зажигал свет. Бабушка Лиза – та просто визжала от ярости в подобных случаях. А эта вообще редко повышала голос. Ну, разве что на детей, но не на деда Ханана.

Многие дети пристально наблюдают за отношениями взрослых, сравнивают их, осуждают или одобряют. У меня были для этого достаточно серьезные причины. В своем доме я жил в напряженном ожидании скандалов, которые то и дело устраивал отец. В доме деда Ёсхаима я чуть ли не каждый день слышал перебранки то между бабушкой Лизой и моим отцом, то между ней и дедом. Словом, семейных ссор я насмотрелся. То, что это плохо, что должно быть не так, я, конечно, чувствовал и сам. А подтверждением служили бабушка Абигай, дедушка Ханан и их дети. Вот уж где я никогда не слышал ни скандалов, ни грубых взаимных попреков! Наверняка и у Ханана с Абигай бывали разногласия, и этой моей бабушке случалось быть недовольной мужем или детьми, но отношения выяснялись нормально. Не без нервов, конечно, но без злобы и оскорблений. В этом доме вообще постоянно ощущалось, что все друг друга любят. И трудности здесь были общие.

А уж трудностей выпало…

Когда я немного подрос и больше узнал об этом, я не раз думал с горьким недоумением: почему же в такой прекрасной семье так много бед? Несправедливо!

Вот, скажем, дедушка. Хороший, добрый, справедливый человек. Любящий муж и отец. А судьба его била и била.

* * *

Дедушка вырос в ортодоксальной еврейской семье, мечтавшей о родине предков. И в 1933 году его мать, – ее звали Булор, – уехала, а точнее говоря сбежала вместе с четырнадцатилетней дочерью. Почему вместе с нею не смог сбежать и сын, я не знаю, но мне известно, что до женитьбы, то есть до 34-го года, Ханан дважды пытался это сделать и оба раза был пойман. Слава Богу, в те годы законы в СССР еще не были такими свирепыми, и дело ограничилось отсидкой. Кстати, прабабушка моя Булор после долгих мытарств в Афганистане и Иране добралась-таки до Израиля и в 62-ом году прислала вызов сыну. Но бабушка Абигай уезжать не захотела, и они остались в Ташкенте.

К этому времени дедушка Ханан был уже давно и тяжело болен. С войны он вернулся астматиком. Потом заболел туберкулезом. Большую семью надо было кормить, а как? Ханан получил пенсию – или как еще это там называлось – как демобилизованный фронтовик, но прожить на нее было невозможно. И стал он, как и многие другие в те годы, заниматься не очень честным промыслом. Дело было, прямо сказать, уголовное. Кто-то из дедовой компании крал с фабрики кожу, потом ее перепродавали. Для этого имелись «точки сбыта», где сидели «свои люди».

Занимались всем этим семь человек, одного из них поймали, тот «заложил» остальных. Словом, арестовали и судили всю группу. И все они, кроме дедушки, на суде «раскололись». Один только он вел себя достойно, хотя знал, что дадут за это дополнительный срок.

Сейчас, размышляя о жизни дедушки Ханана, я понимаю: не для него были такие вот дела и промыслы! Не было в нем ни жадности, ни хитрости, ни житейской ловкости. Зато порядочность была, и чувство долга по отношению к людям, которых считал своими товарищами. Потому и не предал их. Мог ли стать ловким жуликом человек, который больше всего на свете любил музыку? Я гораздо лучше представляю себе дедушку танцующим и распевающим в нашем дворе «Э-эсте-ер, я прише-ел!», чем деловито таскающим перекупщику свертки ворованной кожи!

В тюрьме Ханан отсидел около двух лет, потом Авнер добился его освобождения, но в душной тюремной камере туберкулез Ханана развернулся вовсю. Работать ему теперь стало совсем трудно. Мои детские воспоминания о дедушке-точильщике – это всего лишь яркая картинка, каких много бывает в памяти ребенка. Таскаться по городу с тяжелым точильным станком за спиной Ханану было не по силам, вскоре он бросил это занятие. Чем зарабатывал, не знаю, помню только, что почти до конца жизни он был на ногах и все бегал, бегал куда-то, все пытался «делать дела». Только не было ему удачи в этом суровом мире. Ни образования он не имел, ни специальности настоящей. Даже дом не сумел себе построить попросторнее и потеплее.

* * *

В то зимнее утро, когда я сидел у окна и, бормоча строки Лермонтова, прислушивался, как дышит дедушка, я уже знал, что у него туберкулез. И уже давно в открытой форме. Но ни я, мальчишка, ни взрослые члены семьи не понимали, что это значит, насколько эта ужасная болезнь опасна для окружающих. Да если бы и понимали. Правда, у него была отдельная посуда, но изолировать деда было негде.

Исхудалый, со впадинами на щеках, с заострившимися плечами, он лежал в зале на своей кровати (уже и вставать не мог), кашлял надсадно, с хрипом, со стоном и отхаркивался в баночку, где в зеленовато-желтой мокроте плавали сгустки крови.

Как раз когда я вышел из кухни, эту баночку поднимала с пола тетя Роза, мамина сестра.

Она только что появилась из спальни, яркая, как тот цветок, имя которого носила, в пестром платке на голове, в цветастом байковом халате, в пестро расшитых тапочках без задников. Увидев меня с чайником возле пышущей жаром печки, Роза улыбнулась и нараспев, прищелкивая пальцами, проговорила: «Ма-ла-дец, ма-ла-дец!»

Доброе слово и веселая улыбка – вот такая наша Роза. Она и ходит, слегка пританцовывая, будто под звуки одной из любимых своих узбекских мелодий.

Мне казалось, что сердиться Роза просто не умеет. Хочет отругать меня или Эммку, нахмурит бровки, взмахнет руками, но тут же губы ее складываются в такую милую гримаску, будто Роза собирается не отругать нас, а наоборот, извиниться. Блеснет, как солнышко, ее золотой зубик (в Средней Азии считалось, что золото во рту должно быть у каждого), и мы понимаем, что прощены.

Сердиться Роза не умела. Зато как она нас любит, это мы и понимали, и чувствовали. Когда, например, она разговаривает с Эммкой, у нее и лицо меняется, становится еще добрее, и голос, и словечки она какие-то особые находит… «Эмма, ты как или никак?» – это когда Роза беспокоится, что Эммка устала или чем-то расстроена. Условный знак: тебе плохо? Скажи мне – и я помогу. Я – рядом…

* * *

Да, тетка моя была доброй и веселой, лицо ее расплывалось в улыбке по малейшему поводу. И видно было, что она всем существом своим радуется этой возможности повеселиться, будто жизнь только и делает, что балует ее и настраивает на веселый лад.

А было совсем не так.

Роза с детства болела эпилепсией. Я не видел ее во время припадков, но мне рассказывали о них. По секрету, потому что от посторонних Розину болезнь скрывали. В те времена припадки «падучей» считались – по крайней мере, среди бухарских евреев – чем-то ужасным, отталкивающим, постыдным: потеря сознания, судороги, пена у рта… Ну, раз скрывают, значит, так надо, думал я. Но сам-то Розы нисколько не боялся, только жалел ее. И любил.

Мои родственники не слишком разбирались в медицине. Они считали, что Роза заболела после сильного испуга: еще совсем маленькой девочкой заблудилась, возвращаясь вечером из магазина, и долго блуждала в темноте. Нашли ее только к ночи.

Испуг был, понятное дело, ни при чем. Эпилепсия иногда начинается после сильного ушиба головы, но чаще всего это болезнь врожденная. Излечивать ее, кажется, до сих пор не научились, но припадки предотвращают: есть хорошие лекарства.

Я не знаю, где и как Роза лечилась, что принимала, часто ли у нее бывали припадки, об этом в семье не говорили. Но горевали очень.

Я видел, как бабушка Абигай поглядывает на Розу, как она плачет и шепчется с моей мамой, когда удается повидаться. Бабушка считала, Роза и замуж из-за болезни не выходит, а ей уже около тридцати. Значит, и детей не будет. Большое несчастье для еврейской семьи!

Не одна только Роза огорчала стариков.

У них было пятеро детей – четыре дочери и сын. Как там бабушка растила первых троих одна в годы войны, даже представить себе трудно.

Но выросли дети, а забот не убавлялось. Из пятерых только двое старших – Маруся и Авнер – жили более или менее благополучно: обзавелись своими семьями, не бедствовали (я не упомянул среди «благополучных» маму – мне-то известно, как ей тяжко жилось).

Авнер душевными свойствами пошел в отца, только был характером потверже, поделовитее и смог получить образование. Но подробнее я собираюсь написать о своем любимом дяде позже. Тетя Маруся, выйдя замуж, через несколько лет вместе со своим Колей и двумя детьми перебралась в Бухару, в родной город мужа. Там у них родились еще двое, так что дел было по горло, и тетку свою я видел, только когда она навещала родню.

Я любил эти встречи. Маруся, хоть и жила вдалеке, была совершенно своей, близкой. Каждый раз, когда она приезжала (случалось это раза два в год), мне казалось, что мы виделись чуть ли не вчера. Тетя Маруся была добрая и веселая, как сестры. Была у нее привычка – а скорее душевная потребность – встречать нас с Эммкой какой-нибудь песенкой. Началось это, когда мы были малышами да так и осталось. Напевая, Маруся пританцовывала и аккомпанировала себе пальцами. Но она не прищелкивала ими, как это обычно делают, а, обхватив левый кулак правой рукой, била по ямочкам между суставами кончиками пальцев. Да так звучно, так громко, что я просто диву давался! У меня не получалось, сколько я ни пробовал.

А уж в улыбке, которой встречала нас тетя Маруся (да и не только нас) светилась такая доброта, что иначе как бескрайней ее не назовешь.

Любопытно: ведь и Роза, увидев нас, так и расцветала улыбкой, и напевала, и пританцовывала. Когда пишешь – вроде все то же самое. На самом деле, и облик, и манеры, и движения каждой из них были полны своеобразия.

Тетя Маруся казалась мне воплощением надежности. Вот встанет она рядом с тобой, чуть раздвинув ноги, словно для устойчивости – круглолицая, с черными, как смоль, волосами, рослая, плотная, – и тебя сразу охватывает чувство покоя, тепла, защищенности. Почти как рядом с мамой.

Младшей в семье была Рена. В те зимние дни, когда я гостил у стариков, она еще тоже жила вместе с родителями. И доставляла им немало огорчений.

О Рене в семье говорили: какая-то она странноватая. Рена и в детстве была беспечной сверх всякой меры, и став взрослой девушкой вела себя, как ребенок. На нее ни в чем нельзя было положиться. Выбежит на минутку в магазин, а пропадет на весь день. Где была, что делала? Да ничего. Просто слонялась по магазинам или по базару.

Рена нигде не училась, у нее не было специальности. Начнет где-нибудь работать и очень быстро бросит. А заработает какие-нибудь денежки – тут же растратит на пустяки. Будто не понимает, как трудно живет семья.

Да, очевидно, не понимала. Даже мы с Эммкой заметили это и подшучивали над тем, как Рена отвечает бабушке, когда та просит о помощи.

– Рена, – начнет было бабушка Абигай, – ты бы помыла посуду.

Рена еще и рот открыть не успеет, а мы с Эммкой уже хором кричим за нее:

– Баъд! Холэ! – То есть, подождет, успеется.

Но при всех своих странностях, из-за которых бабушка не переставала сердиться и сокрушаться, Рена унаследовала семейную доброту. Мы с ней любили друг друга.

Вспоминается мне картинка из раннего-раннего детства, даже младенчества. Я лежу в какой-то плетеной корзине, устланной одеялами. Хохочу, похлопываю себя руками по голым ногам. А Рена сидит передо мной на корточках и легонько щекочет меня, пощипывает за щечки. И радостно взвизгивает при этом: «Ой! Ой!»

Очень мне смешно и весело.

* * *

Пройдут годы, Роза и Рена выйдут замуж. Будут у них и радости и беды. Будут свои дети, а у Розы и приемные. Зря бабушка Абигай беспокоилась. Но это потом. Потом. А в те дни, о которых я пишу, обе сестры жили дома. И единственной опорой стариков была больная Роза. Придет с фабрики, какая бы усталая ни была, сразу за домашние дела: готовит, убирает, возится с отцом.

Вот и сейчас, вымыв эту ужасную баночку, на которую я и смотреть боюсь, она хлопочет вокруг дедушки Ханана, что-то тихонько приговаривая. Оправила его постель, потом окликнула меня:

– Налей-ка нам чайку горяченького!

А я уже налил дедову пиалу, уже несу ее, стараясь не расплескать. Для астматиков чай – лучше любого лекарства, им лучше дышится, когда теплого чая напьются. Как мне это не знать, у меня ведь и отец – астматик.

Роза наклоняется к дедушке – он сидит на постели, упираясь ладонями в ее края – и осторожно подносит пиалу к его губам. А дедушка смотрит на меня и улыбается. Слабо, чуть заметно, но так нежно. И похлопывает ладонью по постели – мол, не уходи, присядь рядом. Глаза его оживляются, даже начинают блестеть, как прежде. И говорят мне: «Как я рад тебе. Как я люблю тебя. Джони бобо».

Не меньше, чем дедушку Ханана, я люблю деда Ёсхаима. Я вырос в его доме. И все же к дедушке Ханану я отношусь как-то по-другому, по-особому. Никогда не назову его дедом – только дедушкой. Никогда не дерну за бородку, не сыграю с ним никакой шутки, вроде тех, что мы с Юркой придумывали на Старом дворе.

Можно, конечно, сказать: к дедушке Ханану у меня больше почтения. Но почему-то не хочется употреблять это слово, какое-то оно холодноватое.

Может быть, больше жалости, боли за него?

Глава 39. Прощание с дедушкой Хананом


Иногда мне кажется, что память наша похожа на большой мешок со старыми вещами, засунутый куда-то в кладовку или в угол шкафа. Хочешь разыскать какую-то из вещей, начинаешь копаться в мешке, вынимать одну за другой. Тут и вспоминается все то, что с этими вещами было связано. Возникают события, давно забытые, люди, уже ушедшие навеки. Становится вдруг так больно – вот здесь, в груди. Возвращается все, что было когда-то таким дорогим, близким. Чем дольше всматриваешься, чем дольше держишь в руках старую вещь – платье ли это, истоптанные туфли, сломанная шкатулка, тем больше вспоминаешь. Лица людей, краски, звуки, даже запахи. И вот уже поплыли перед тобой не обрывки воспоминаний, а целые сцены из прошлого, казалось бы, совершенно забытые, запрятанные так глубоко в этот мешок. Оказывается, надо было только достать его – и порыться…

* * *

Сегодня утром было холодно в доме. Я надел мамину теплую кофту, поверх нее накинул мамин любимый красный платок. А на голову надел тюбетейку – подарок Мухитдина, доктора из Намангана, который так долго боролся за мамину жизнь. В таком вот виде уселся я за стол поработать в предрассветной синеве прохладного октябрьского утра. И услышал мамин голос: «Вставай, сынок, вставай…»

Почему именно сегодня? Мамин платок… Раннее утро, как перед школой, когда мамин нежный голос будил меня… Даже еще более ранний предрассветный час, такой же вот, как сегодня…

* * *

– Вставай, Валера, вставай!

Мама теребила меня за плечо. Я открыл глаза – и зажмурился от яркого электрического света… Проспал я, что ли? Но ведь за окном только светает.

Мама не ушла, как обычно, на кухню готовить завтрак, а уселась на край моей постели. Странно… Бледная, растрепанная, с распущенными волосами. Тоже странно: обычно, поднявшись, сразу же причесывалась, а потом уже будила нас.

Положив свою растрепанную голову на руку, упертую в колено, мама тихо сказала:

– Дедушка умер…

Я молчал. Да и что я мог сказать?

Наверное, в сознании ребенка нет да и не может быть такого ощущения потери кого-то из близких, какое дано взрослым. Нет отчаяния, что в твоей жизни что-то окончилось навеки, ушло, не повторится. Почти физического ощущения утраты, ужаса перед непоправимым, перед небытием.

У меня, по крайней мере, чувство потери было совсем другим.

Дедушки Ханана больше нет. Значит, уж не услышу я обычной его шутки, которой он встречал когда-то нас с Эммкой: «Твоя мама ай…» и любил повторять даже теперь, когда мы подросли. Не увижу, как он засовывает руку под тюбетейку, чтобы почесать лысину. И я вдруг увидел и это, и другие картинки, яркие, как на экране.

– Одевайся скорей! – Мамин голос доносился теперь из кухни. А я и не заметил, что она уже не сидит рядом со мной. – Одевайся, умойся. Поедем сейчас в Ташкент.

Дедушка умер сегодня – значит, сегодня же тело его должно быть предано земле. Таковы еврейские обычаи. В наших краях, нашей ветвью еврейства, они исполнялись очень строго.

В путь мы отправились всей семьей – вчетвером.

Наша автостанция недавно только получила новенькие «Икарусы», – большие комфортабельные автобусы европейского производства. По сравнению со старыми, такими обшарпанными, похожими на неуклюжих, медленно ползающих жуков отечественными автобусами, в которых было душно, тесно и ужасно тряско, эти «Икарусы» казались нам чудом техники и воплощением красоты. Шли они плавно и быстро.

Но на этот раз мне казалось, что автобус тащится ужасно медленно. Сорок пять минут, что занимает дорога от Чирчика до Ташкента, показались мне часами. Даже деревья вдоль дороги, обычно быстро мелькавшие за окнами, замедлили свой бег…

Но вот и доехали. Идем по Старому городу, по знакомой улице Сабира Рахимова. Справа от нас, на школьном дворе – полно детей: началась, наверно, большая перемена. Смех, визг такой, что просто в ушах звенит. Возле металлической сетки забора девчонки прыгают через скакалку. Им весело, не то что нам. Девчонки скачут и считают: «бир, икки, уч…» Девчонки смуглые, в тюбетейках, десятки тоненьких черных косичек прыгают по их плечам и спинам… Это национальная школа, здесь и уроки идут на узбекском. Мама тоже училась в узбекской школе, почему-то вспоминаю я. И она носила тюбетейку, заплетала множество косичек. И был у нее папа, еще молодой тогда. Дедушка Ханан…

– Эстер! – окликнул маму знакомый голос. Машина, идущая нам навстречу, затормозила у обочины, из окошка выглядывал дядя Авнер, мамин брат. – Эстер, мы везем папу в Самарканд! Поедешь с нами?

– Как, уже, – прошептала мама. И, отдав сумку отцу, побежала к машине.

* * *

Во дворе у бабушки Абигай было тихо, хотя народу собралось много. Бабушка – она в черном платье и черном платке – увидев нас, встала с низенькой табуретки. Обнялась с отцом, погладила по головкам нас с Эммкой, тихо спросила: «А Эстер где? А-а… Поехала с ним… Да, ушел, нет его больше…» Бабушка все кивала головой и глядела на нас, будто отвечала на наш вопрос: «А где же дед?»

Глаза у бабушки Абигай были красные, веки – распухшие. Наверно, там, в глазах, уже больше не осталось слез, подумал я. Но бабушка села снова на табуретку, заплакала, уткнувшись в платок и похлопывая себя рукой по коленке. Три ее дочери – Маруся, Роза и Рена сидели рядом с нею. В знак скорби воротники их платьев были надорваны – таков древний обычай…

Мы с Эммкой устроились на одной из длинных скамеек, стоявших у входа во двор. Там уже сидели наши двоюродные братья Робик и Борька. Борька, мой ровесник, сын дяди Авнера, был мальчик серьезный, в семье его хвалили. Борька уже не один год учился играть на скрипке.

Усевшись, я огляделся. Напротив нас, возле входа в дом, стояла у стены старая кровать. Поверх «корпоча», ватного матрасика, она сейчас была застелена спускавшимся со стены ковром, темно-вишневым, в причудливых узорах. Дед очень любил этот ковер. Сейчас на нем висела фотография дедушки.

Для нас с Эммкой старая кровать была любимейшим местом во дворе. Особенно нам нравилось прыгать на ней. Металлическая сетка была не хуже батута, она прогибалась под нами и снова выпрямлялась, а мы прыгали вверх-вниз, вверх-вниз, визжа от наслаждения. Кровать вторила нам скрипучим голосом «кыр-рк-кырррк»… Казалось, что ей доставляет удовольствие размять свои старые кости.

В разгар веселья выходил из дома дед Ханан с пиалой душистого чая в руке. Прыжки немедленно прекращались. «Эх, шалуны», – говорил дед и садился на кровать. Все еще красные от возбуждения, мы повисали на деде, гладили короткую его бородку. Лицо деда, всегда немного задумчивое и усталое, смягчалось, разглаживалось, становилось моложе от улыбки. И тут начиналась игра, всегда одна и та же.

«Твоя мама – ай!» – приговаривал дед, пощипывая нас то за шею, то за живот, то за грудку. Он делал это нежно, не причиняя боли, но было очень щекотно! Мы визжали, изворачивались, но и не думали удирать, наоборот, все крепче прижимались к деду.

Мне кажется, что дед любил нас не так, как обычно любят старики. Он наслаждался нашей компанией, как равный, и в те минуты, когда мы были вместе, сам превращался в ребенка.

Два наших теплых детских тельца возле его тела – больного, изношенного, усталого… Кто знает, может, это давало ему не только радость? Может, это вселяло силы?

Нередко случалось, что дед, играя с нами, начинал кашлять. Хрипло, подолгу. Склонялся чуть ли не до земли, пытаясь откашляться, но это не всегда удавалось. Да и не надолго помогало. Прижавшись к деду, я почти всегда чувствовал, как хрипит и клокочет у него в груди.

* * *

…Я глядел и глядел на старую кровать, на которой сидели сейчас совсем другие люди. Ни нас там не было, ни деда. Он никогда уже больше не усядется здесь рядом с нами. Вместо него висит на ковре этот портрет, как бы замещая деда на печальных проводах. Глядеть на портрет и хотелось, и было страшно.

А поминки, между тем, шли, как и полагается идти поминкам в любой еврейской семье. Да и от азиатских поминок они внешне мало чем отличались. То и дело раздавались причитания, всхлипывания, печальные восклицания.

– Почему ты нас оставил?! – громко и скорбно, нараспев, восклицала сгорбленная старушка. Она и глядела вверх, и руки, раскачиваясь, протягивала к небесам. Это была Бурьё, сестра бабушки Абигай, она приехала на поминки из Самарканда. Не только потому, что требовал обычай. Бурьё действительно любила и почитала деда, который много раз щедро помогал ей и ее семье.

Причитания Бурьё подхватили еще несколько женщин, к ним присоединились мои тетки.

– Отец, отец, сиротами оставил нас! За что? – Так кричали они, покачиваясь, то воздевая руки к небу, то похлопывая себя по коленкам, притоптывая ногами.

В детстве я, понятное дело, мало разбирался в похоронных ритуалах. Это потом, к сожалению, мне пришлось близко познакомиться с ними. Тогда же наша компания глядела на все, что происходит, с любопытством, не более того. Я, например, очень горевал о деде. Но ни за что не согласился бы кричать об этом при всех. Да и ни один ребенок не стал бы! Вероятно, терпимость ко многим обычаям, даже понимание их необходимости приходят только вместе с возрастом.

Зато, увидев, как печально поглядывает бабушка на старое дерево, стоящее посреди двора, я понял ее, и сердце мое сжалось. Это дерево не так давно перестало цвести и засохло. Росло оно на площадке, выложенной светлым кирпичом, и сейчас стало почти таким же светлым. Чуть склонившись, с раскинутыми сучьями, оно почему-то представлялось мне фигурой, застывшей посреди стремительного потока в отчаянном усилии сохранить равновесие. Бабушка была огорчена, когда дерево засохло и все повторяла: «Нехорошая примета». Сейчас ее взгляд то и дело обращался к этому дереву. Может быть, она вспоминала о дурном предчувствии, а, может, думала о своем сходстве с засохшим одиноким стволом.

* * *

Так прошло около двух часов, и нам с Борькой уже порядком наскучили поминки. К тому же, когда вопли причитающих очень уж усиливались, нам становилось смешно. Но ведь не посмеешься же и даже не улыбнешься в такой печальный день! Сразу кто-нибудь заметит и скажет, что ты бессердечный внук. Словом, мы с Борькой переглянулись и бесшумно слезли со скамейки.

Тихонечко, шаг за шагом, проскользнули мы в глубь двора, к одной из кладовок. В ней стоял тандыр, глиняная печь, которой уже давно не пользовались. Потому-то и валялось вокруг много всякого ненужного барахла.

Я почему-то эту печку любил. Она мне казалась живым существом. Откроешь дверь кладовки – и как только дневной свет упадет на тандыр, он тут же будто весело улыбнется своим большим круглым ртом, будто посмотрит на тебя. К тому же тандыр был чрезвычайно полезен. Залезешь в него – и без особого труда по дымоходу попадаешь на крышу. Правда, мне, хотя дымоход был не таким уж узким, каждый раз становилось в нем как-то не по себе, неудобно, удушающе тесно. Я покрывался испариной, но преодолевал страх, и, выбравшись на крышу, уже был уверен, что больше он не повторится. Увы, страх повторялся.

* * *

– Давай, давай! – Это Борька меня поторапливает. Он лезет в тандыр следом за мной. Я уже добрался до дымохода. Еще немного – и мне удастся схватиться за крестообразную перекладину над дырой дымохода на крыше… И тут я замираю.

Это чертово ограждение, эти доски, которыми обставлено отверстие в крыше! Ведь оно изнутри все черное от копоти. А на мне – белая рубашка! Как я мог об этом позабыть?

– Ты чего там? – торопит Борис. – Давай!

Эх, была не была! Постараюсь не прикоснуться.

Я тянусь к перекладине – и вдруг острое жало впивается в мою попку. От неожиданности и боли я чуть не теряю равновесие. Что это? Шмель? Я делаю рывок вверх. Снова укол! Завопив, я делаю еще один рывок, продираясь между досками локтями и плечами, повисаю, как обезьяна, на перекладине – и в ту же секунду, вместе с новым уколом, меня вдруг осеняет: да никакой это не шмель! Это Борька! Это Борька, предатель чёртов!

В подтверждение догадки снизу, из тандыра, гулко и зловеще разносится Борькин хохот. И тут же – топот его ног: двоюродный братец, сыграв со мной злую шутку, предпочел не лезть на крышу.

И вот сижу я один на шиферной крыше в горестном раздумье: что же мне теперь делать? Мои плечи, рукава, да что там, вся рубашка в черных полосах и пятнах. Спуститься снова во двор в таком виде невозможно, каждый заметит, каждый спросит: «Да что это с тобой? Где ты так вывалялся?» А уж если увидит отец…

Но спускаться нужно, ведь не сидеть же здесь до тех пор, пока все не разойдутся. К тому же, за нашими воротами, возле арыка, так весело галдят мальчишки, ковыряются в глине, что-то рассматривают. И Борька уже там, я слышу его голос.

Злоба моя постепенно остывает. Я спускаюсь по тандыру, и в соседней кладовке кое-как отмываю руки, энергично встряхиваю рубашку, что нисколько ей не помогает, и бочком, бочком, возле стен, крадусь по двору. По пути успеваю заметить, что народу стало еще больше, что пришли дед Ёсхаим и бабушка Лиза. Вот и ворота! Распахнув их, кидаюсь к мальчишкам, окликая Борьку. Но тут раздается пронзительный скрип, скрежет тормозов и почти вплотную ко мне, справа, останавливается, резко дернувшись, старая «Волга». Из нее выскакивает перепуганный бледный человек. «Чуть не задавил», – бормочет он по-узбекски. И сразу же испуг на его лице сменяется яростью.

– Ты что, с ума сошел? Чего не глядишь по сторонам? – вопит он на всю улицу.

Сердитого дядьку можно понять: еще секунда – и я лежал бы под его машиной, искалеченный, а, возможно, и убитый. Что тогда было бы с ним? Но сейчас я не в силах размышлять об этом, я никак не могу прийти в себя и осознать, что, собственно, произошло. Только ноги почему-то дрожат и поташнивает.

Человек вопит, размахивая руками, а вокруг нас уже собралась толпа. В основном с нашего двора. Кто-то гладит меня по голове. Это бабушка Абигай.

– Испугался? Ну, ничего, ничего… Ох, только этого сегодня не хватало! Ну-ну, жив остался, слава Богу… Ака Ёсхаим, отведите его, пожалуйста, к себе, – просит она стоящего рядом деда. – Как испугался! Не заболел бы. Вы знаете, пусть он пописает и смочит себе губы, – вспоминает бабушка о древнем способе предотвращать последствия испуга.

Видно, таким уж печальным был этот день: как я ни пытался сделать его более радостным, он все равно закончился неприятностями.

Глава 40. «Пусть только попробует!»


«Зачем вы ходите в школу?» И родители и учителя довольно часто задают нам этот нелепый вопрос. Всегда с горестной интонацией. Или с гневной. Шум на уроке – «зачем вы ходите в школу?» Получил двойку, пришел домой с замечанием в дневнике, с подбитым глазом, в разорванных брюках – тот же самый вопрос…

О, конечно же, мы прекрасно знаем, какого ответа от нас ждут! Еще бы не знать! И это особенно противно. Потому что приходится врать.

А если по-честному, какой мальчишка, находясь в школе, способен все время держать в голове, что он пришел сюда «получать знания», как любят выражаться взрослые. Постоянно об этом помнить – это же надо не мальчишкой быть, а каким-то выдуманным существом, каким-то роботом, каким-то зубрилой. Таких в классе не любят, они окружены всеобщим презрением.

Только девочкам прощают усердие. Девчонки – дело особое. Хотя и они, конечно, притворяются. И им интереснее перешептываться, перемигиваться с мальчишками и перебрасываться записочками, чем слушать учителя или записывать в тетрадку скучные правила.

К чему это я? А к тому, что для всех учеников самое замечательное время в школе – это как раз то, когда тебя не заставляют «получать знания». Вот, например, как сейчас. Звонок прозвенел, прошло пять минут, десять – а учителя все нет. То есть нет нашей классной руководительницы Флюры Мерзиевны.

Золотое время надо провести с пользой и с удовольствием. А у меня как раз есть очень интересное дело.

Склонившись над листком бумаги, я перевожу на русский язык странную, бессмысленную для постороннего глаза запись: «КИГОЗИИЬНИЪ ОПАВ». Для меня-то запись вовсе не бессмысленная. Расшифрованная с помощью секретного кода, она означает: «Валера, а у нас ёжик. Когда приедешь?»

С этого лета мы с Юркой начали переписываться. Письма решили кодировать. Ведь мало ли кто может прочесть их в моем или в его доме! А так – наши тайны при нас! Это во-первых. Во-вторых, когда делаешь приписки к родительским посланиям или вкладываешь к ним в конверт свое, не приходится писать длинных, скучных фраз: «Здравствуйте, дорогие… Как ваше здоровье? Как погода? У нас все хорошо, чего желаем и вам…»

Зашифрованные письма от такой чепухи избавляют. Родители поленятся спрашивать, что это все значит. Усмехнутся снисходительно: опять играете во что-то?

Вырвав из тетрадки чистый листок, я только было начал обдумывать, что ответить Юрке, как вдруг все мысли из моей головы выбил сильный щелчок по затылку. «Ой!» – вскрикнул я, вытаскивая из волос жесткий комок изжёванной, мокрой промокашки. Я так увлекся расшифровкой письма, что не заметил начала перестрелки! А она уже шла вовсю.

Перестрелка хороша уже тем, что в нее можно играть, не покидая парт. Пока нет в классе учителя, вот как сегодня. И даже при некоторых учителях, которых мы не боимся.

Треск, хруст и шелест бумаги: тетрадные листки сворачиваются трубочками. Это – оружие. Впрочем, у самых заядлых вояк всегда при себе трубочки металлические. Сочное чмоканье: каждый спешно изготовляет десяток-другой пуль, разжевывая промокашку или просто бумагу.

Ход боя давно уже отработан. Класс делится на две группы: правый ряд, что у окна, перестреливается с левым, что у стены при входе. Средний ряд перестреливается с кем захочет.

Тактика боя… Впрочем, единой тактики нет.

Стреляют в основном только те, кто сидит сзади. Затылки сидящих впереди – отличные мишени! Бедняги, они не то, что ответить на выстрел выстрелом, даже и охнуть громко не могут, вот так, как я сейчас охнул. А ведь очень больно бьет по затылку комок промокашки! Стрелки у нас умелые. Сделав сначала глубокий вдох, сжав губами трубку, они с силой выплевывают через нее пулю. «Тьфу-у!» – и воздух, подобно разорвавшейся капсюле, стремительно выбивает патрон из бумажного ствола.

Когда нет на месте учителя, бой идет в открытую, как сегодня. Шум стоит оглушительный. Правда, несколько странный. Только и слышно: «тьф-фу-у!», «тьф-ф-у-у!» Прошел бы по коридору посторонний человек, непременно остановился бы в изумлении: «Что это они все там делают? Оплевывают, что ли, друг друга с ног до головы?»

Белый град застилает классную комнату. Но вот азарт боя начинает стихать. К тому же некоторых из нас давно уже гложет беспокойство: почему так долго нет нашей Флюры Мерзиевны?

В общем-то мы догадывались, почему.

Перед уроком на большой перемене произошло одно событие, о котором знали все. А кое-кто из нас, в том числе и я, при этом присутствовал.

Но думать о неприятном так не хочется. Эх, лучше пальну-ка я еще раз! И только я начал разжевывать новую порцию промокашки, как стоящий у двери Гааг прокричал: «Идет!»

Класс мгновенно затих.

Открыв дверь, Флюра Мерзиевна приостановилась. У нее было приятное лицо, круглое, доброе, правда, неулыбчивое, даже скорее немного грустное. По временам это грустное выражение усиливалось – и мы понимали почему: муж Флюры Мерзиевны, тоже учитель – он преподавал в нашей школе черчение – довольно крепко пил.

Иногда Бондарев пройдет мимо на перемене – и запах спиртного на тебя налетит, будто ветром его принесло. У Бондарева было прежде прозвище «Ёжик», потому что он брил голову наголо, но, прознав о его пристрастии к алкоголю, старшеклассники немедленно прозвище уточнили: «Пьяный Ёжик». Два сына Бондаревых, Алешка и Вовка, учились в нашем классе и, конечно же, знали об этом прозвище, хотя при них никто его не произносил.

У Флюры Мерзиевны, стоящей в дверях класса, выражение лица было такое, будто Пьяный Ежик напился сегодня, как никогда. Молча оглядев нас, она вздохнула и негромко сказала:

– Кто сегодня на большой перемене был за школой, встаньте.

За партами никто не шевельнулся. У меня и спина напряглась, и ноги подергивались, но удерживал меня на месте тот же «закон стаи», что и других ребят: надо тянуть, сколько можно.

Большая перемена. Как хорошо она начиналась, когда час назад мы с Женькой Андреевым выбежали во двор!

Поздняя осень. Ни цветов, ни музыкантиков не увидишь теперь во дворе. Ветер шваркает по дорожкам, собирая в кучи шуршащие желто-красные листья и кружит их, кружит, словно в бесконечном танце, переносит с одного конца двора на другой.

Да, испортилась погода. Но мы не жалуемся. А старшеклассники даже предпочитают ненастье – кроме, конечно, проливного дождя. В плохую, холодную погоду тусуйся себе спокойно позади школы – за всю перемену ни один учитель носа сюда не высунет!

Если же сравнить большую перемену с тайм-аутом между двумя половинами нелегкой напряженной игры, как не представить себе, что учителя, сдвинув головы, горячим шепотом обсуждают сейчас свои дальнейшие контрдействия против каверз нерадивых, непослушных учеников?

А этим самым нерадивым сейчас не до учителей. Они тоже отводят душу: «бычкуют». Для этого и приходится укрываться позади школы, в укромном уголке.

«Бычок» – это, как известно, окурок сигареты или папиросы. Ищут бычки, в основном, на улицах, в тех местах, где обычно собираются мужики, скажем, чтобы выпить пива. Иногда таскают окурки и даже сигареты у курящих отцов. Немало бычков можно найти позади школы, где на переменах ребята из самых старших классов покуривают свои собственные сигареты.

Сегодня курильщикам повезло необычайно. Не далее как вчера вечером в нашем спортивном зале происходил волейбольный матч между двумя командами, нашей и соседней школы. Закончив матч, игроки всласть накурились на свежем воздухе. Об этом можно было судить по количеству окурков. К тому же, выбор оказался лучше, чем в любой табачной лавке. Валялись тут не только окурки бесфильтровых «Прим», «Беломорканала» и местных папирос «Голубые купола», но даже и зарубежные «БТ». Видно, были среди игроков парни зажиточные.

Я вообще чуждался сборищ за школой, потому что не курил и был здесь не совсем своим. Женька – другое дело, Женьке все было нипочем. А путь наш к беседке проходил как раз мимо бычковистов. И тут Женька остановился.

– Погоди-ка. Надо у Петьки спросить: принесет он завтра мяч или как.

Петька Богатов, наш одноклассник, отличный футболист, единственный в классе владелец настоящего футбольного мяча, тоже был курильщиком. Кроме него здесь же, среди старших, промышляли еще трое наших: Булгаков, Жильцов и Тимершаев.

Пока Женька с Петькой вели разговор о мяче, который нужен был для завтрашнего матча, мальчишки понабрали бычков и начали готовиться к долгожданному кайфу.

Я стоял возле Сережки Булгакова и с интересом наблюдал, как он аккуратно и умело, держа окурок за папиросную бумагу, обматывает его фильтр тоненьким проводком в голубой изоляции. Необходимая предосторожность, иначе пальцы будут вонять табаком. Все так делали.

Далее Булгаков чиркнул спичкой, но закурил не сразу, нет – он прежде прокалил огоньком фильтр. Ведь мало ли кто его брал в рот!

И только после этого, Серега, прикрыв глаза, с превеликим наслаждением затянулся. Стоило только поглядеть, с каким шиком он держит свой окурок на проволочной держалке!

Вокруг все уже дымили, кто прислонившись к стене, кто присев на корточки, кто расхаживая взад-вперед и присоединяясь к небольшим группкам, в которых шли оживленные разговоры.

В это время подошел к курильщикам наш одноклассник Витька Шалгин. И сразу же шагнул к нему навстречу Тимур Тимершаев. Швырнув недокуренный бычок, он придвинулся к Витьке вплотную и сказал:

– Говорил я тебе, чтобы ты не ходил с Иркой? А?

Сказал он это таким хриплым и низким голосом, что мне показалось: это от злости дым валит у него изо рта, а не потому, что Тимур только что курил.

Витька что-то буркнул в ответ, – я не расслышал, что, хотя стоял рядом. Но Тимур, видно, и не ждал ответа. Он размахнулся и с силой ударил Шалгина в лицо. Ох, как ударил! Кровь брызнула фонтаном из разбитого рта, Витька негромко вскрикнул, пошатнулся, присел.

Вообще-то Тимур был спокойный паренек, я не помнил, чтобы он когда-нибудь выходил из себя. Ни на кого он не нападал, хотя был сильным и крепким. А тут вдруг.

Поднялся шум, несколько ребят бросились оттаскивать Тимура, который все еще стоял над Витькой в угрожающей позе. Тимур вырывался, кричал:

– Отвалите! Пусть только попробует провожать ее!

Оттеснив ребят, подступил к нему Василий Люмис, тоже наш одноклассник. Я не заметил, когда он появился, но хорошо, что так случилось.

Василий Люмис был греком, так что, может быть, это от своих античных предков, от какого-нибудь Геркулеса, он унаследовал и силу, и решительность, и справедливость. Своей широкой лапой Василий взял Тимиршаева за голову, другую лапу сложил в кулак и, покачав им перед лицом Тимура, сказал:

– Или замолчишь, или шнобель выбью!

Шнобель, то есть, нос – это было любимое слово нашего школьного Геркулеса.

Тимиршаев сразу утих. Он знал, как и все ребята: Василий два раза одно и то же не повторяет.

Теперь все столпились вокруг Шалгина. Он все еще сидел, очень бледный, и кровь капала, капала из разбитого рта.

– Всю губу рассек. Глубоко очень, – переговаривались ребята. – А зубы-то целы? В учительскую его надо скорее.

Но вести Витьку в учительскую – значит, признаваться в том, что ты был позади школы, видел драку, словом, подвергаться допросу. Поможешь ему – подведешь и себя, и остальных.

– Сам дойдешь?

Шалгин кивнул и, задрав голову, побрел в учительскую. Тут как раз прозвенел звонок, побежали и мы по своим классам.

* * *

Вот что случилось перед уроком. Вот почему Флюра Мерзиевна задержалась и вошла с таким печальным лицом. С первых ее слов стало понятно: Витька Шалгин «раскололся».

«Все, кто был за школой», зря надеялись на чудо. Не дождавшись признания, Флюра Мерзиевна вздохнула еще раз и начала перечислять фамилии. Тимиршаев назван был первым. Он встал, громыхнув сиденьем парты. Вид у него был мрачный, но не испуганный и, казалось, он вот-вот опять скажет: «Пусть только попробует!».

Зато Ирка Умерова, виновница всего этого безобразия, красовалась, как королева! Она сидела, потряхивая своими белыми бантами и, видно, была счастлива и горда, что из-за нее подрались мальчишки. А остальные девчонки поглядывали на Ирку с завистью. Подумать только – она была первой, из-за кого в нашем классе, в общем-то дружном, возникла драка. Эх, девчонки, девчонки…

Вереницей поплелись мы в учительскую, на второй этаж. Разборная-уборная – так прозвали мы это неприятное помещение, потому что вызывали нас сюда с одной только целью: «пропесочить», «промыть мозги» – и тому подобное. На эту тему у нас было много красочных выражений. Сейчас нам все это и предстояло.

В дальнем углу учительской мелькали белые халаты санитаров, за ними виднелась Витькина голова, уже обмотанная бинтами. Его забирали в больницу – швы накладывать. Но теперь уже вряд ли кто-нибудь жалел Витьку: ведь выдал всех!

За столом у окна сидела Инна Назаровна Басс, завуч. Уж кого мы терпеть не могли, так это Инну Назаровну. Именно она требовала нас чаще всех в учительскую, чтобы промыть мозги. И промывала так, что мы считали: не завучем бы ей быть, а каким-нибудь тюремщиком. Даже вид Инны Назаровны вызывал у нас отвращение. Ее мелкие черные кудряшки, торчащие надо лбом, как грядка, почему-то почерневшей цветной капусты. Ее длинные наманикюренные ногти, которыми она то ковырялась в передних зубах, то почесывала икры, засунув руки за голенища черных кожаных щегольских сапожек. Инна Назаровна считала себя неотразимой и одевалась с доступным ее пониманию и средствам шиком.

Теперь она сидела, заложив ногу на ногу, и разглядывала нас, стоящих у двери, своими круглыми хищными беличьими глазками.

– Так… Булгаков, конечно, здесь… Не вылезаешь из учительской! Добиваешься, чтобы из школы поскорее исключили? Что ж, может и пора. Вместе с Жильцовым, кстати. В компании веселее. А ты, Тимершаев, сразу, что ли, решил на скамью подсудимых? В тюрьму для несовершеннолетних? А? Вот родители твои обрадуются! Это тебя дома, что ли, учат так разбойничать, а? Придется у родителей спросить. Но сначала ты нам расскажешь: как ты до этого дошел? Ты понимаешь, что чуть не убил Шалгина?

Инна Назаровна еще больше подалась вперед, впившись глазками в Тимиршаева. Тимур молчал. На Инну Захаровну он не смотрел, так что ее пронзительный взгляд на него не действовал.

На его насупленном лице сохранялось все то же выражение: «Пусть только попробует!»

– Тимиршаев! Ты, может, оглох?

Тимиршаев молчал.

– Так. Мы еще выясним, почему это случилось. И выясним, что за сборища происходят за школой. Понятно? И каждый, кто хоть раз еще будет замечен… Андреев и Юабов, это и к вам относится! С каких это пор вы примкнули к тем, кто позорит нашу школу? И вообще класс портится на глазах.

Тут Инна Назаровна отвернулась, наконец, от Тимура, встала и, заложив руки за спину, прошлась по комнате. Остановившись возле Флюры Мерзиевны, она уставилась на нее и медленно повторила:

– Класс портится на глазах, Флюра Мерзиевна.

Мы были отпущены, наконец, получив последнее грозное предупреждение. Флюра Мерзиевна осталась в учительской. Ясно было: теперь промывка мозгов предстоит ей.

Как ей, наверно, хотелось уйти вместе с нами!


Глава 41. Как была закопана бутылка


– Все ли согласны? – спросил Чингачгук.

Его лицо, освещенное отблесками костра, было серьезным и невозмутимым, каким и должно быть в любых обстоятельствах лицо настоящего индейца.

Густые волосы, светлые, но удивительно прямые, прикрывали широкий лоб до самых ресниц – тоже как у настоящего индейца. Правда, как известно, на бритой голове Великого Змея была всего лишь одна прядь волос, увенчанная пером.

Но не мог же Рустик Ангеров, младший брат Флюры Мерзиевны ходить бритым… Ничего, – и с такой прической лучшего Чингачгука в нашей компании найти было невозможно.

– Хуг! – гулко прозвучало в ответ и пять сжатых в кулак рук вскинулись над головами.

Чингачгук обвел нас глазами и кивнул:

– Совет старейшин одобрил решение.

Очень важное событие произошло в этот вечер на огородах у задней стены дома № 16. Сагаморы – старейшины племен делаваров и могикан объединились против враждовавших с ними племен ирокезов.

Впрочем, произошло это, конечно, не на каких-то там грядках возле дома, не в городе Чирчике – произошло это в густом лесу на берегу реки Гудзон. У высокого, жаркого костра из цельного бревна, а не возле горящего куска плексигласа. И передавали мы, как в таких случаях полагается, из рук в руки настоящую Трубку Мира, а не сучок, отломанный от живой изгороди.

Какое счастье, что природа одаряет нас в детстве могучим воображением, позволяет переноситься в виртуальную реальность, как сейчас стали выражаться. А проще говоря, отправляться туда, куда нам хочется и становиться тем, кем хочется – в ту же минуту, как у воображения появляется нужная пища!

Мы понимали, конечно, что играем в индейцев. Но кто из нас во время игры думал об этом? Помнил об этом? Скрестив ноги, сидели мы кружком на мягкой подстилке из опавших осенних листьев. Сидели прямо и неподвижно, стараясь, чтобы ни единый мускул не дрогнул на лице.

Взяв в губы сухой сучок – «Трубку Мира» – мы с наслаждением затягивались, потом вытягивали губы трубочкой… Клянусь, что каждый из нас чувствовал запах табака, видел в воздухе серые, медленно расходящиеся кольца дыма!

Да, было бы у меня сейчас хоть вполовину такое же воображение! Ты знаешь, что перед тобой горит вкопанный в землю кусок плексиглаза. Даже любуешься тем, как он медленно тает, как сотни малюсеньких пузырьков шипят на его поверхности, исчезают, появляются, снова исчезают, пожираемые пламенем. Но каким-то образом ты одновременно видишь на месте этого плексиглаза сухой ствол дуба с почерневшей, обуглившейся корой и языками пламени над той вмятиной, где разожжен костер. Тихо в лесу, лишь ветерок шуршит сухой листвой. И ты чутко вслушиваешься – не треснет ли где сучок, не крадутся ли враги среди деревьев… Правда, при этом ты слышишь голос Доры, которая продолжает воспитывать кого-то дома. Не знаю, как это происходит. Мало кто из взрослых сохраняет такую способность к перевоплощению, разве только актеры.

* * *

Мог ли я тогда представить себе, что лет через тридцать действительно окажусь именно в тех местах, в которых мы с мальчишками побывали, играя! Что буду стоять на лесистом берегу озера Онтарио, одного из пяти Великих Озер – и не один, а со своими детьми, с Даниэлем и Викторией, американцами от рождения… И я был счастлив, что в памяти моей сохранился тот далекий вечер, тот костер из плексигласа…

* * *

Но вот догорел костер, пора и нам по домам. Совершенно просто и естественно – опять же, только дети так умеют – мы из индейцев становимся Рустиком, Витькой, Женькой, Игорем, Валеркой. Мысли наши, однако, все еще с героями любимой книги.

– Жалко Ункаса – вздыхает Витька Смирнов.

«Ступайте, дети Ленапов. Гнев Манитто еще не иссяк…» – медленно и грустно произношу я. Совсем недавно я по настоянию Витьки прочел «Последний из Могикан» – и теперь мы постоянно говорили об этой книге, играли в ее героев, обсуждали все, что случалось – часто с возмущением, потому что многое нас совершенно не устраивало.

Ведь для нас главным были не реальные исторические события – тем более в далекой Америке, не война англичан с французами, не отношения бледнолицых и краснокожих.

Для нас главным был поединок добра и зла. Добро, казалось нам, должно торжествовать непременно! Должно – а вот почему-то пал форт Уильям-Генри. Почему-то гуроны у всех на глазах резали беззащитных женщин, покинувших форт…

Мы не прощали автору ни «ненужных» битв, ни бессмысленных жертв, тем более – гибели нашего любимого героя, Быстроногого Оленя или красавицы Коры, дочери полковника Мунро. Они погибают – а презренный, коварный и жестокий Магуа губит всех – и остается жив почти до последних страниц книги! Почему Фенимор Купер допустил такие несчастья? Нет, закончить книгу следовало по-другому. Столкнувшись впервые с жестокостями истории, мы обвиняли во всем Фенимора Купера! Задумываться об истории и вообще о жизни мы еще не умели…

Перед тем, как разойтись, мы уславливаемся о предстоящей битве с ирокезами – когда, как, что надо сделать… Битва будет славная! В «Последнем из могикан» много сражений, мы выбираем из книжки то одно, то другое. Конечно же, приходится все упрощать, переиначивать, опускать подробности сюжета и даже обходиться без некоторых персонажей. Но что поделать?

Время, оставшееся до битвы, мы посвящаем подготовке вооружения. У каждого имеется свой арсенал. Но прежде мы были то летчиками, то танкистами или артиллеристами и все наше оружие выглядело соответственно, а теперь его надо как-то менять, ведь мы – индейцы…

Когда Том Сойер с Геком Финном готовили побег негра Джима, романтик Том потребовал, чтобы все было, как в его любимой книге о побеге какого-то узника. Даже подкоп под стену надо было делать не лопатой, а ножом! Как предвидел более практичный Гек, из этого ничего не получилось…

Мы, как и Гек, педантами не были. Мы понимали, что о «настоящем» индейском оружии мечтать не приходится, надо к делу приспосабливать наше… Вот, к примеру, рогатка. Раньше она считалась пушкой, из которой мы пуляли камушками. Теперь мы договорились считать ее томагавком и из нее полетит не камушек – им и глаз можно выбить, а загнутый кусочек проволоки – шпонка, как мы его называем. И безопасно, и обжигает ой-ёй-ёй как!

Или вот наши ружья… Мы их называли жевелушниками. Основа – это деревяшка, к которой приделана металлическая трубка. За ней, у приклада, прикреплен заостренный оконный шпингалет, оттянутый толстой резинкой. Если вставить в трубку патрон от стартового пистолета и спустить этот мощный курок, раздается грохот, что надо!

Жевелушники побывали и автоматами, и другими современными ружьями. Теперь же стали они длинноствольными кремневыми ружьями. Эту же роль может исполнять и металлическая трубка, из которой мы в классе стреляем жеванной промокашкой или парафином. Есть, конечно, и луки. Ну, это уж совсем почти настоящее оружие индейцев!

Итак, предстоит битва…

Ненавистные гуроны (они же ирокезы) похитили Алису и Кору, дочерей английского полковника Мунро, командира форта Уильям-Генри. Это гнусное похищение гуроны совершили под предводительством Магуа, Хитрой Лисы. Мы все его люто ненавидим, ведь это он убьет Ункаса.

Нелегкое дело – найти мальчишку, который согласится изображать его в битве. Но мы нашли.

Женька Жильцов согласился. Мы считаем его поступок очень великодушным, хотя подозреваем, что Женьке просто хочется быть предводителем.

Женька и четыре его приятеля, вооруженные до зубов группа ирокезов – пробираются с пленниками по лесу и натыкаются на нашу отважную компанию: двое могикан и Соколиный Глаз, их бледнолицый друг.

С этого и начинается целая серия сражений, погонь, осад… То есть, начинается в книге. Но разве мы можем все это изобразить?

У нас будет только одна битва. Даже пленницы, Алиса и Кора, из-за которых, в общем-то, весь сыр-бор – где мы их возьмем? Принимать в игру девчонок? Ни за что!

Договариваемся: пленницы – только «как будто».

Победить должны, конечно, мы, могикане. Так по книге, так по справедливости… Но кто ж его знает, как повернется битва? Наша битва, сегодняшняя?

* * *

Скрытно, по одному, пробравшись на огороды, наш отряд устроил засаду среди густых зарослей живой изгороди…

Огороды наши, хоть мы их так называли, были и плодовыми садами. Ограниченные с одной стороны задней стеной дома, а с другой, метрах в двадцати, оградой детского сада, они прекрасно подходили для того, чтобы играть здесь без помех. И пробираться скрытно, и засады устраивать.

К нашей радости некоторые жильцы на огородничество и садоводство давно рукой махнули, их участки зарастали чем угодно – и сорняками, и кустарником.

Но и трудолюбивые садоводы нас устраивали. Чем плохо, например, прятаться среди высоких виноградных лоз на участке Огапянов или в плодовом саду их соседей, среди яблонь и вишневых деревьев? Очень даже хорошо! Сады и огороды вполне заменяли непроходимые леса на берегах великого Гудзона!

Мы засели в кустах. Солнце довольно сильно пригревает наши затылки. Это хорошо: солнце будет слепить противников, если они, как мы предполагаем, выйдут из-за левого угла дома.

За моей спиной отчаянно, будто с кем-то подрался, зачирикал воробей… Это Рустик Ангеров – Чингачгук – подал сигнал с дерева у трансформаторной будки… Рустик так подражает птицам, что не отличишь!

– Идут, – прошептал Витька, залегший поблизости. – Сигналь…

Я, как и условились, просигналил зеркальцем. Поймал солнечный лучик и послал его назад. За оградой шевельнулся куст: Ункас-Савчук увидел сигнал.

И почти сразу же с шумом, с треском крыльев взлетела стая голубей: голубятня стояла на высокой жерди над грядками Опариных… Конечно же, их что-то спугнуло, как шорох листьев или треск ветки пугает в лесу оленя! Да, неосторожны, неосторожны ирокезы… А вот и они…

Пригнувшись, медленно пробираются у стены дома. Мелькнул коричневый вельветовый рукав с бахромой – это сам Женька, Магуа… Закачались над кустом перья… Они уже совсем близко, уже слышится и шорох сандалет, и прерывистое дыхание… Но мы ждем сигнала, команды.

– А-а-й! – закричал внезапно один из ирокезов и выронил свой лук. Ай да Чингачгук, ай да Рустик! Это он из рогатки угодил в руку врагу! То есть, конечно, метко швырнул свой томагавк… Тут мы вырвались из укрытий и закипел бой.

Достав из кармана металлическую трубочку – кремневое ружье, наводящее ужас на врагов, – я не суетясь огляделся. Ведь я был не кто-нибудь, а Соколиный Глаз, я должен был держать себя достойно! Ага, вон Магуа! Я выстрелил – парафиновая жвачка угодила ему прямо в лоб! Не посрамил я, значит, славное имя героя.

Магуа, по правилам, должен бы выйти из боя, как убитый наповал. Но уж какие правила в пылу боя! Ведь и я, если по книге, не должен пока убивать Магуа… Мы все разгорячились, а Женька был просто в ярости. Он поднял свой старинный карабин с кремневым запалом (тот самый жевелушник) и уже нацелился в меня, уже чуть было не спустил курок.

Но тут Женьке в лицо ударила толстая струя воды. Это Ункас-Савчук подоспел ко мне на помощь со своей пластмассовой брызгалкой… (то есть метко швырнул в Магуа свой охотничий нож). Облитый Магуа дернулся, ружье в его руках оглушительно выстрелило – но мимо, мимо!

Противники явно были слабее нас. Мы, хоть и не без споров, выводили из боя одного за другим. Казалось, победа совсем близка. Оставалось только завершить битву освобождением пленниц и оскальпировать убитых. Но тут вдруг…

– Вон отсюда, хулиганы! Черт вас сюда пригнал! – орала противная тетка, высунувшись из окна четвертого этажа. – Еще раз только стрельните… Убирайтесь! Сейчас за Никитичем пойду!

С ее вечно нетрезвым мужем Никитичем никому связываться не хотелось. Да и что это за игра, когда на тебя орут из окна? Когда мы мяч гоняем – пожалуйста, орите, даже веселее. Но игра в индейцев не терпит посторонних глаз, это не просто игра это…

Кто хромая, кто охая, побрели мы гурьбой с огородов. По пути продолжали спорить и доругиваться, обвиняя друг друга в нарушении правил боя и – что еще хуже – в отступлении от сюжета любимой книги…

* * *

Мне повезло с друзьями: они, как и я, были книголюбами. Наверное, нашу дружбу укрепляла, в первую очередь, именно эта страсть. Сколько интересных книг было на полках у Витьки Смирнова! А Игорь Савчук, тот вообще был помешан на книгах. Чуть только он свободен от занятий – тут же устремляется в книжный магазин или в районную библиотеку на Юбилейной улице. Мой дом обычно оказывался «по пути» и шли мы за книгами вместе…

– Игорь, Валера, уже? Так рано? – удивленным возгласом встречала нас библиотекарша Анна Сергеевна.

Мы, действительно, появлялись чаще всего ни свет, ни заря. Анна Сергеевна могла бы уже привыкнуть к этому и удивлялась она, наверно, немножечко понарошку. На самом же деле от души радовалась и раннему приходу нашему, и читательскому азарту.

Что нас гнало в библиотеку ранним утром выходного дня? Страх, что высмотренная в прошлый раз на полках книга кем-то может быть взята. Что существует еще один Савчук или Юабов с такими же, как у нас, вкусами…

– Хоть свет включить дайте… И пальто снять, – продолжает притворно ворчать Анна Сергеевна. Она молодая, невысокая, с короткой стрижкой. Сейчас она похожа на колобок, потому что в положении и слегка стесняется нас, мальчишек. Стягивая пальто, Анна Сергеевна находит для нас неотложное дело: “Вон лопаты стоят, расчистите-ка снег у двери… Нанесло за ночь! А для вас – зарядка…

Пока мы старательно раскидываем снег, Игорь бубнит:

– Вчера тут была. На верхней полке слева…

Но вот, наконец, мы в заветной комнате. По блату, можно сказать, как самые запойные читатели. Это комната-читальня. Здесь самые лучшие книги, только они на дом не выдаются, сиди здесь и читай. Но мы уже свои люди, Анна Сергеевна нам доверяет. Подходим к полкам и берем, что хотим, с собой…

– Вот она! – с торжеством говорит Игорь, доставая «Борьбу за огонь».

Библиотека – не единственный способ раздобыть интересные книги. Еще один – включить в обмен побольше ребят. Скажем, взял Игорь у кого-то «Таинственный остров» и, задержав на недельку, дал почитать мне. А я ему – чьих-то «Похитителей бриллиантов». Мы делаем это спокойно, потому что уверены друг в друге, знаем, что книга не пропадет, не будет испорчена.

У членов нашего содружества к книгам особое отношение. Мы их непременно обертываем, при необходимости «лечим». И очень возмущаемся, когда книга попадает к нам потрепанная, с отклеенным корешком, с загнутыми страницами. Или с какими-то дурацкими надписями. Скажем: «Мусичке от Котика. Пиши. Жду с нетерпением».

– Кто этот Котик? Я бы ему голову оторвал! – ворчал аккуратный Игорь.

Словом, книги, чтобы почитать, мы так или иначе добывали. А вот купить, составить приличную домашнюю библиотеку – это была почти недостижимая мечта.

Купить – не означало пойти в магазин, заплатить деньги и… Нет, на магазинных полках редко бывали книги, которые нравились детям и подросткам. Издавали их мало, а распределяли очень хитрым способом. Сначала нужно было долго собирать макулатуру, то есть, всякие ненужные бумаги, тряпки. Долго – это потому, что макулатуру на книги меняли по весу. Не добрал – не получишь книгу. Да и получаешь часто не ту, о которой давно мечтаешь, а ту, что сейчас имеется. Без выбора.

* * *

Вечером, когда стемнело, мы снова собрались вокруг костра. Поговорили о битве, поспорили, успокоились.

Плексиглас конечно, не дубовое полено, но огонь его прекрасен, как всякий огонь. Мы молча сидим, наклонившись к огню, почти касаясь головами друг друга. Причудливо извиваются языки пламени, колеблются, меняют форму, то пригибаются к земле, то взметаются вверх, к небу… Мы глядим, глядим…

– Знаете что? – говорит вдруг Витька Смирнов. – Давайте встретимся вот здесь, когда окончим институты… А? Ребята, как?

– Через десять лет… – Игорь Савчук с сомнением качает головой… – Так это же… А если мы разъедемся уже?

– Эх, ты, Ункас! – обиженно фыркает Витька. – Разъедемся, переженимся…

– Стоп, стоп! – это встал Рустик и взмахнул рукой повелительно. – Стоп, господа! Господин Смидт, господин Пенкрофф, Неб… Господа, вы помните о бутылке?

– Записка! – вскочил и я. – Мы положим записку…

– И кинем в канал, – съязвил Женька Андреев. – И поплывет она по Чирчик-реке до самого моря…

– Мы зароем ее здесь, – с расстановкой произнес я. – И ровно через десять лет…

Уже через несколько минут были принесены и бутылка, и бумага, уже разыскали мы в кустах старую лопату – и при свете костра принялись за послание самим себе.

«Мы, дружбаны из близлежащих домов, – старательно выводил на листочке Рустик и перечислял наши имена, – порешили положить эту записку в бутылку, и закопать ее, и ровно через десять лет мы обещаем…»

Плотно закупорена бутылка из под лимонада, в которой лежит наша записка. Бережно укутана бутылка тряпками, завернута в целлофан. В глубокой яме, вырытой в безопасном местечке, хорошо засыпанной, утоптанной, заваленной листьями лежит наша бутылка.

А мы стоим вокруг под чистым звездным небом – и нам хорошо. Нам удивительно хорошо. Оттого, наверно, что мы понимаем друг друга. Оттого, что признали сейчас нашу дружбу чем-то очень важным для себя. И не хотим ее терять.


Глава 42. Орден


Из всех украшений, какие были у мамы, я почему-то особенно хорошо помню ее сережки. Те, что подарила ей бабушка Абигай. Это были действительно очень красивые старинные серьги. Бабушка когда-то сама их носила, а потом отдала дочке. Три большие жемчужины, каждая – с горошину, в каждую воткнут золотой штырек, образовывали треугольник. Его опоясывала оправа – золотая, но не чрезмерно блестящая. «Старое золото», так его у нас называли, имело благородный блеск. Надев серьги, мама удивительно хорошела. Гордо посаженная головка с большим пучком на затылке, два полумесяца – густые восточные брови, нежно изогнутый рот… Казалось, что серьги, чуть покачиваясь в маминых ушах, освещают ее лицо таинственным светом и помогают увидеть, какая она красивая женщина…

Жизнь распоряжается по-своему. Перед иммиграцией серьги пришлось продать – нужны были деньги. Нет сейчас ни мамы, ни сережек. Но я все равно вижу перед собой маму такой, как в те далекие годы. И как светились, покачиваясь, сережки – помню. Особенно в тот необычный день…

* * *

– Вставай, Валера, вставай!

Я открыл глаза.

Вот чудеса! Меня будит отец, а не мама. К тому же будит, улыбаясь во весь рот. Тоже большая редкость… И потряхивает перед моим носом какой-то штукой, чем-то вроде медали.

– Видишь это, а? Маму наградили! Орденом!

– Ух ты! – Я протянул руку. – Покажи…

– Потом, потом! Вставай скорее, поехали за цветами, пока мама спит… Одевайся, живо!

И отец убежал куда-то.

Оделся я мгновенно. Еще бы, такое событие – маму орденом наградили! Ночью, как в сказке… Необычность происходившего как бы подчеркивалась и усиливалась счастливым лицом папы. Он вообще редко радовался. А уж чтобы за маму – этого я не видел никогда.

Было шесть утра. Мама крепко спала. Лишний часок сна после ночной смены она позволяла себе только по воскресным дням. Папа тихонько, стараясь не шуметь, прикрыл за нами дверь.

Воскресный Чирчик в это раннее осеннее утро казался почти безлюдным. Прохладный воздух был свеж и не отдавал бензиновой гарью. На верхушках деревьев уже поигрывали первые лучи солнца.

Но как только мы вошли в автобус, ощущение утренней тишины и безлюдья пропало. Вот, оказывается, почему на улицах не видно людей: все они разъезжают в автобусах! И, в большинстве своем направляются туда же, куда и мы: на базар. Почти у каждого в руках сумка или сетка, а то и ведро. Лица такие сосредоточенные, будто именно здесь и сейчас люди обдумывают размеры закупок.

От автобуса было всего пять-семь минут ходьбы до рынка.

Ах, этот восточный базар! Зрелище, в миниатюре преподносящее вам Азию, ее характернейшие черты, нравы, обычаи, словом, весь ее аромат! – Из всех форм, всех примет городской жизни восточный базар меньше всего поддается воздействию времени. Товары? Одни и те же веками. Общение продавцов и покупателей, их шутки, ужимки, традиционный обмен репликами… Все это надо видеть и слышать!

О Ташкентском базаре я уже писал. Чирчикский был вроде бы, поменьше, но может быть, потому, что я стал старше, впечатлений и пищи моему воображению он давал больше.

Огражденный высокой стеной с большими воротами из металлических прутьев, образующих красивый узор, он представлялся мне похожим на средневековый город-крепость… Сколько людей толпится у ворот и возле стен! Кто они? Да это только что прибыл караван! Долго-долго шел он через пустыню. Усталые путники, разгрузив верблюдов, сложили у стен свои тюки и мешки (что часть товаров все еще лежит на багажниках припаркованных машин я как бы и не замечал). Сейчас, подкрепившись и отдохнув в прохладе городских стен, караванщики неторопливо осматривают свой товар, беседуют, обсуждают цены… А вот и городской стражник (правда, с современной повязкой на рукаве и с пачкой билетиков) взимает с торговцев плату за въезд с товарами в город. Точнее говоря – за право торговать на рынке…

Шагнув за ворота, ты внезапно попадаешь из мира относительно спокойного и неторопливого в мир бурлящий, как котел с кипящей похлебкой. Люди снуют, кишат, толпятся. Над толпой стоит многоголосый гул. Это громадный хор, в котором сотни участников – одни стоят за длинными цементными прилавками, зазывают покупателей и расхваливают свой товар певучими, звонкими голосами, другие толпятся возле этих прилавков и, торгуясь, тоже не жалеют голосовых связок.

Сейчас, осенью, прилавки завалены всем, чем так щедры азиатское лето и здешняя плодородная земля. Пылают и светятся яблоки, будто все еще палимые солнцем. Груши истекают соком. Прозрачные гроздья винограда – темные, душистые, с беловатым налетом или сверкающие, как драгоценные камни… Алые вишни, синеватые сливы… А персики! А бастионы арбузов! А продолговатые, окруженные облаком тончайшего аромата дыни! Не менее живописны были и овощи.

«Сла-а-а-адкий морковка! Джуда ширин!» – распевал седобородый старик, в оранжевой тюбетейке, будто сплетенной из тоненьких ломтиков его собственной морковки. Он был удивительно похож на моего деда Ёсхаима. Как и другие продавцы, этот старый узбек расхваливал свой товар на русском языке. В Чирчике по-русски говорили почти все. Но очень часто, а уж на рынке – непременно, – язык искажался: окончания слов изменяли, путали род, число, падежи… Это стало особым жаргоном.

Мы остановились. «На, дорогой, пробуй, – обрадовался дед, протягивая ему очищенную морковь. – Как сахар! Только в мой огород такой растет!» Угощение ни к чему не обязывало покупателя, наоборот, считалось, что он делает честь продавцу, исполняя этот ритуал перед тем, как раскрыть кошелек.

Отец надкусил морковь с видом опытнейшего дегустатора, поводя головой со стороны в сторону. «Яхши?» – горделиво вопрошал хозяин. А к отцу уже протягивал руку с сочной морковкой его сосед по прилавку. «Мой морковка попробуй! Мой огород земля лучше!» – «Э, амак! Дай дожевать ему!» – замахал руками старик, похожий на деда Ёсхаима.

Не думайте, что началась перебранка, которая могла окончиться ссорой. Нет, такое переманивание тоже было древней, общепринятой традицией.

Не вняв призывам конкурента, отец купил немного морковки у старика. Для порядка, конечно, поторговавшись – без этого что за покупка…

Почти все торговцы были колхозниками-узбеками. То, что они продавали, выращивалось собственными руками на собственных огородах. А что же они выращивали на колхозных полях? Что продавали колхозы?

Неподалеку от входа имелся колхозный ларек. Из него не-сло гнилой картошкой так, что и входить не хотелось. Полки в ларьке всегда наполовину пустовали. «Вот как государство заботится о народе» – говорили люди, забывая о том, что колхозы по замыслу, как и по названию, вовсе не государственные учреждения, а коллективные хозяйства, то есть, народная собственность. Впрочем, не мудрено было забыть об этом.

Пошли мясные ряды. Груды мяса лежали на прилавках, висели на крюках. На полчища мух никто не обращал внимания, они разлетались, жужжа, когда продавец доставал очередной кусок мяса.

Закончились, наконец, продуктовые ряды. Мы подошли к цветам. Это был особый уголок на рынке. Здесь не было ни толчеи, ни шума, ни зазываний. Видно, у владельцев этого то-вара было иное к нему отношение и иное чувство собственного достоинства… Мы долго ходили среди гладиолусов, лилий, ромашек, роз, пока папа не остановился возле одной из продавщиц. Приятная русская девушка с очень чистой, певучей речью, которую, устав от рыночного крикливого жаргона, я слушал с удовольствием, помогла отцу выбрать розы. «Наградили? Как хорошо, – говорила она, перебирая тугие бутоны на длинных стеблях. – Вот этот цветок очень хорош… И вот этот еще…»

* * *

Мы уходили с базара по крайним рядам, где не было толчеи. У самой ограды под сенью яблони расположилась группка бабаев – так чуть шутливо и только за глаза, называли пожи-лых узбеков и казахов. Скрестив ноги, удобно устроившись на своей подстилочке, бабаи так спокойно и неторопливо беседовали, будто вокруг не шумел городской рынок, а расстилались луга, окруженные горами… Да, это были пастухи, что можно было понять и по их виду: все усатые и бородатые, в мохнатых папахах, все в длинных чапанах, прикрывавших сапоги. Перед ними на подстилке стоял чайник, в руках у пастухов дымились пиалы. Кто чай прихлебывал, а кто наслаждался насваем, жевательным табаком – его кладут под язык и посасывают. И, ко-нечно же, лежали поблизости бурдюки – плотные мешки, в которых продают кумыс.

– О, кумыс… Идем попьем, – предложил отец. Я промолчал. Кислое лошадиное молоко… Что в нем хорошего? Но отец уже распорядился:

– Две пиалы, амак. – И присел на корточки возле пастухов.

Пришлось и мне взять в руки пиалу.

– Прелесть, – отпив, сказал отец. – И вкусно, и помогает великолепно. Налейте еще, амак!

– Э, – отозвался один из сидящих. – Конечно, это целебный напиток, столько силы дает… Люди просто не знают!

Я удивился: поглядев на этого бабая в его национальной одежде я б ни за что не подумал, что он так хорошо говорит по-русски! А отец с увлечением подхватил разговор на интересную для него тему:

– Да, да, я всего три недели пью кумыс, а анализы крови значительно улучшились… Эх, банку забыли! Налейте, пожалуйста, литр – в свою. Возьму с собой…

* * *

К восьми утра мы уже вернулись домой. Из кухни доносился стук посуды и пахло чем-то очень вкусным.

– Ну, поздравляй… – отец передал мне букет. А тут как раз и мама вышла из кухни. Она, как обычно, была в домашнем халате и в переднике.

– Ой! Это мне? – Мама хлопнула в ладоши, взяла букет и стала разглядывать розы, приговаривая:

– А я-то думаю – куда это вы убежали с утра пораньше?

Мне кажется, она очень обрадовалась цветам. Для нее это был необычный подарок, отец ее не баловал.

– Папещ, папещ! – Раскинув руки, мама обняла папу. Они поцеловались.

Если хоть какие-то признаки любви и уважения удавалось мне заметить в отношениях мамы и папы, то исходили они всегда от нее. Он – либо не умел, либо не хотел. Скорее, и то, и другое. Почему же всё-таки в тот день он был таким счастливым и ласковым?.. – думаю я теперь, вспоминая. Что-то понял, почувствовал? Начал гордиться женой?

Да, гордость он чувствовал. Но не за нее.

Его жена, жена Амнуна Юабова, стала орденоносцем. Сегодня все прочтут об этом в газете, завтра об Эстер заговорит чуть ли ни весь город. И в его школе об этом, конечно, будут знать все учителя. Сколько он услышит поздравлений! Его авторитет поднимется, он как бы приобщится к славе жены…

Я ушел в зал. На диване сидела Эммка с красной коробочкой в руках.

– Смотри, маме подарили медаль. Ка-а-ка-ая краси-и-вая!

Я уселся рядом и мы принялись разглядывать коробочку. На кремовой шелковой подкладке горели красные слова: «Ор-ден Трудовой Славы». Я прочел их Эммке. Прочел и то, что было написано под ними: «За выдающиеся заслуги в области труда». И еще одну длинную надпись: «Указом Президиума Верховного Совета… Москва.»… Ух ты! Москва! Какой важной стала наша мама! Орден был тяжелый, с рельефным изображением завода, из высоких труб которого валил дым. Он был прикреплен к планочке с булавкой на обратной стороне. Мне захотелось, чтобы мама поскорее его надела…

Медалей и орденов мы видели немало и даже сами коллекционировали значки. К тому же на разные встречи и собрания в школе нередко приходили орденоносцы. И по телевизору они часто выступали. Им оказывали всякие почести, дарили цветы. Может, мы и маму скоро увидим по телевизору? Или даже на параде?

Я представил себе городской парад – в день 7 ноября или майский. Мы всегда ходили на эти парады со школой. На праздничной трибуне – почетные гости, всякие там важные начальники, военные и другие знаменитые люди. И среди них – наша мама! Цветы, флаги, шары, музыка – играет духовой оркестр. А мимо трибуны течет демонстрация. Тысячи людей! Они несут лозунги и транспаранты – «Слава героям труда!» Они смеются, поют, машут руками… Мы с Эммкой тоже плывем в этом море, тоже кричим что-то, машем – ей, нашей маме! Мы с гордостью говорим людям: «Вон наша мама!» Как видите, я тоже не чужд был гордости и даже тщеславия. Но мое, мне кажется, было более бескорыстным, чем отцовское.

* * *

… В теплые осенние дни самым уютным местом в нашей квартире была веранда. Светлая, с окнами во всю стену, с деревянными полами – в ней и осенью словно бы продолжалось лето. А сейчас, к тому же, веранда наполнена была ароматом яблок. И паром… Сегодня с раннего утра мама консервировала на зиму компот. Да, да, вместо того, чтобы бегать по знакомым и родственникам, сообщать о своем успехе, выслушивать поздравления, вместо того, чтобы ликовать и гордиться мама занялась обычным, заранее намеченным на это воскресенье делом – домашним консервированием.

Пока мы с папой ходили по рынку, мама успела почистить и нарезать яблоки. Сейчас они варились в эмалированном ведре на кухне, находившейся рядом с верандой. В большом котле кипела вода. Возле плиты стояли чистые банки. Вымытые содой, сверкающие, они были настолько прозрачны, что можно было, казалось, прикоснуться к стене за ними. Быстро и ловко – так же четко и красиво, как работала она в цеху на швейной машинке – мама перекладывала яблоки из ведра в литровую банку, потом осторожно ставила ее в кипящую воду, вынимала металлическими щипцами и относила на веранду где закручивала на банках крышки. А мы с Эммкой, сидя на веранде, наслаждались маминым обществом, уютом, вообще ощущением душевного комфорта и мира в доме и задавали маме бесчисленные вопросы.

– А кто тебе его принес? Где его взяли? В магазине? – спрашивала Эммка. Я пихал ее:

– Погоди… Что глупости спрашиваешь! Мам, ты расскажи, как было? Как ты узнала?

– Ну, собрали всю фабрику… – смущенно посмеиваясь, отвечала мама.

– Как так собрали? А работа? А смена?

– Ну, остановили смену…

– Остановили? Для тебя?

Все унижения, несправедливости, вся фальшь советского строя жизни, которую я потом почувствовал, узнал и понял не изгладили из моей памяти те минуты гордости и восторга: фабрику остановили, чтобы поздравить маму!

– А второй тетеньке тоже цветы дарили? – Я спросил это потому, что на «Гунче» получили ордена две работницы.

Мама, закрывавшая на стуле банку, выпрямилась, потерла поясницу (у нее давно уже был радикулит) и спокойно протянула:

– Э-э-э…

* * *

Мама была немногословна. Но я хорошо понимал ее язык. «Когда уже ты уймешься?» – вот что означало ее «Э-э-э». Я удивился: разговор об ордене был ей, вроде бы, совершенно не интересен.

– Лучше помогай мне банки закрывать. Хочешь?

Конечно же я хотел! Мама занималась консервированием овощей и фруктов каждую осень и делала это так основательно, что мы не всегда справлялись за зиму с запасами варений, компотов, баклажанной и кабачковой икры, различных солений. Нам не страшна была никакая зима. Да еще часть запасов мама отвозила в Ташкент, бабушке Абигай.

Последние несколько лет мы с Эммкой стали понемногу участвовать в этом процессе, который казался нам очень увлекательным, пока мы были зрителями, но, оказывается, требовал и умения, и внимания, и терпения… Его-то нам не всегда хватало.

Мама передала мне машинку, которую я называл «крутилка». Это была такая круглая металлическая штуковина, которую надо было надеть на крышку банки, прижать и, одновременно начать вращать ручку. Вот это «одновременно» очень плохо мне удавалось! «Хырк! Хырк!» – скрежетал аппарат, ког-да я прижимал его к крышке. Но, начиная вращать ручку, я почему-то уже не мог прижимать… Я злился, уставал. Я вообще не понимал, для чего она нужна, крутилка эта. Смазать изнутри ободок крышки клеем – да и все тут. Схватит намертво…

– Подожди, подожди, бачим, – отстранила меня мама. – Не так…

Левой рукой она налегла на круглую крышку аппарата, а правой крутанула ручку – один оборот… Поджала губы, налегла еще сильнее – еще один оборот, побыстрее… Ручка шла все тяжелее, крышка прижималась все туже… Мама, наконец, выпрямилась, снова потерла спину.

– Ну, эта зимой не выстрелит…

Нам-то с Эммкой очень нравилось, когда банки «стреляли». Зимней ночью слышишь иногда сквозь сон, как ветер завывает. И вдруг «Пах-х!» – будто выстрелил кто-то. Вскинешься, но тут же сообразишь, что это крышка слетела с банки! И, конечно же, утром быстренько юркнешь на холодную веранду, подставишь стул к стеллажу, где хранятся запасы консервов, и высматриваешь эту самую банку… А на полках чего только нет! И вишневое варенье, и яблочное, и айвовое… Конечно, если «выстрелила» банка с овощами или там с засоленными в воде виноградными листьями для огурцов – от этого радости никакой.

* * *

– Эся, скоро ты там?

Это вышел на веранду отец. Заглядывал он сюда чуть ли ни каждую минуту, все с большим нетерпением. Сейчас он был в нарядной сорочке, чисто выбритый, с развернутой газетой в руках. Помахивая газетой, он воскликнул:

– По всему городу всего пять человек награждено!

– Слышала, – коротко отозвалась мама.

– Кончай возиться с этими банками! Пойдем выйдем, надо же показаться людям.

Мама поморщилась.

– Э-э! Кому это я должна показываться? Я еще обед не готовила.

– Вот как… – Отец покашлял. – А я, пожалуй, выйду, пройдусь немного. Очень здесь душно из-за твоих банок.

И, аккуратно сложив газету, он удалился.

Мама приподняла бровь, чуть усмехнулась и взялась за новую банку. Но очень скоро с улицы донеслось: «Эся-а! Ты где там? Подойди к окну!»

Мы подбежали к окну веранды с мамой вместе. Со своего балкона над нами выглядывала Валентина Павловна, внизу на скамейке сидела Дора, окруженная кучкой жильцов, а неподалеку, заложив за спину руки с газетой, прохаживался наш папа…

– Эся, поздравляем! – крикнула Валентина Павловна. – Поздравляем, дорогая, молодец, гордимся тобой!

– Вот ты у нас какая, – нараспев проговорила Дора. У нее был мягкий греческий акцент, но при этом она как-то особенно четко произносила каждое слово. – Дома тише воды, ниже травы, даже когда надо бы немножко пошуметь… А на работе, значит, боевая! Можешь, значит, а?

Люди, стоящие вокруг, засмеялись, а Дора через толстые стекла своих окуляров уставилась на отца. Дора была баба прямая, что у нее в голове, то и на языке. Маму она уважала, а отца, конечно, недолюбливала. Папа, делая вид, что ничего не слышит, отошел немного подальше.

– Выходи к нам! – крикнула Дора. – А то как же тебя обнять-то?

Мама рассмеялась. Даже не рассмеялась, а захохотала, звонко и счастливо. Не часто раздавался такой веселый ее смех.

– Сейчас… Переоденусь только.

И, сняв передник, побежала в спальню. Эммка юркнула за ней. Через минуту-другую обе вышли в переднюю. Мама была в своем любимом крепдешиновом платье, бледно-голубом, в цветах. Оно очень шло к ней. Я заметил – мама чуть подкрасила губы, что она делала очень редко.

Только мы хотели выйти, как дверь открылась и в квартиру влетел отец. За мамой, вероятно чтобы ее эскортировать… Окинув маму взглядом, он воскликнул:

– А орден?.. Где он?

– Да вот, – и мама, усмехаясь, показала на Эммку. Сестренка сияла. К ее короткому платьицу была приколота мамина награда.

– Как… А ты… – Отец потерял дар речи. Он даже прислонился к косяку двери.

Мама помотала головой.

– А я обойдусь…

В ее ушах чуть покачивались сережки. Мне показалось, что они не просто мерцают, как обычно, а светятся. Как светится в темноте фосфор, заряженный за день солнцем.

Глава 43. Сын офицера


Зима пришла неожиданно. И очень снежная. Стоя у подъезда, мы молча, даже в каком-то оцепенении, глядели на снегопад. Посланницы неба были такими пушистыми, легкими, маленькими. Но их были миллиарды… Миллиарды миллиардов. И они летели, летели, сыпались, сыпались – и покрывали все вокруг белым ковром…

Глядишь на мелькающие перед глазами снежинки, на этот бесконечный поток струящийся с небес, – и странное состояние тебя охватывает. Будто в первый раз в жизни все это видишь. Будто заколдовывает тебя кто-то, усыпляет. В белом, неслышном рое все вокруг кажется таким необычным, таинственным… У-у-у, кто там несется из царства холода и мглы? Это она, Снежная Королева! Вон мчится ее карета… Шевельнулась в ней белая фигура… Блеснул ледяной взгляд… Улыбнулась, поманила рукой…Ну уж нет! Я трясу головой – и Королева исчезает. Снова вокруг мои друзья, родная улица, покрытая снегом. Я ловлю языком снежинки… Они тут же тают, едва ощутимо их холодное прикосновение.

Эдем ловит снежинки на ладонь, пытается рассмотреть.

– Говорят, их около ста разновидностей и у каждой – своя форма, – бормочет он.

– Шиш так разберешь, это если под микроскопом, – вздыхает Колька.

И в ту же секунду снежок, просвистев в воздухе, сбивает с него ушанку. От соседнего подъезда с громким смехом идет к нам Вовка Опарин.

– Чо тут кукуете? Пошли на горку! – весело скомандовал он.

Горка, главное место наших зимних развлечений – находилась позади кинотеатра «Октябрь». Ходу до нее было около пяти минут. Наши дома стояли под горкой, а кинотеатр – на ней. Так что, идя домой с автобусной остановки возле кинотеатра, мы спускались по лестнице, ведущей именно с этой горы.

Сейчас мы подходили к ней снизу… Я прихватил из дома санки и они мягко скользили по снегу. Снег все еще валил. Сквозь его пелену матовым шаром проглядывало солнце… Чудесная погодка! «Кыр-рк, кыр-рк» – поскрипывало под ногами. «Фью-тю-тю, фью!» – посвистывал Вовка Опарин, размеренно шагая по снегу. И вслед за ним четко, как солдаты в строю, отбивали шаг все мы.

Горка встретила нас визгом, хохотом, криками. Казалось, сегодня здесь собрались дети со всей округи. Лучшего дня для катанья и быть не могло, хочешь – на санках, хочешь – на коньках, а хочешь – просто так, на ногах, на собственных сапогах. К нашему приходу любители всех этих видов спорта успели довольно хорошо укатать горку, образовались даже ледяные дорожки. По этим дорожкам лихо катили мальчишки, кто на коньках, а кто в кирзовыз сапогах.

Сапоги – уж не знаю, действительно ли сшитые из кирзы, но мы их называли кирзовками – были нашей любимой зимней обувью. Их подошвы скользили ничуть не хуже коньков, не только по льду, но и по притоптанному снегу. А уж с горки – так просто с ветерком! Черные, блестящие, с высокими голенищами они были мечтой каждого мальчишки. В магазины завозили их не часто, а родители не очень охотно покупали их своим сыновьям: опасная обувь, того и гляди, сын где-нибудь на горке ногу сломает, ушибется… Но Вовка Опарин, конечно же, был в кирзовых сапогах. Да и мне повезло благодаря снежной зиме: купил мне отец сапоги.

Я отдал санки знакомому малышу. Поднявшись наверх, к кинотеатру, мы выстроились у начала ледяной дорожки.

Назвать ее ровной и удобной для спуска было бы большим преувеличением. Дорожка была естественная, никем не выровненная, сохранившая все ямки, впадины и холмики. Каждый катил по ней, как мог, а самые спортивные и ловкие устраивали настоящие соревнования: кто быстрее, кто красивее, кто – с особыми вывертами. Уже старт показывал, на что ты претендуешь: просто ли начинаешь съезжать или делаешь это с разбега.

Первым спускался Эдем. Он разбежался, но не быстро. Первый спуск – испытательный. Лед нужно почувствовать, найти с ним контакт. Не сумеешь, шлепнешься – это твоя вина. Значит, вовремя не среагировал, упустил мгновенье. С Эдемом так и случилось. На самом крутом месте он споткнулся и кубарем полетел вниз. Но никто не съязвил, не хихикнул даже. Первый спуск – простительно…

Вторым спускался я. С разбегом. Правая нога первой коснулась льда и сапоги запели. Пригнувшись, а потом и присев, я старался удержать равновесие. Меня то подбрасывало на неровном льду, то заносило на поворотах. Ноги, попав на разную высоту, пружинили не синхронно – поди-ка, управься с каждой! Ямка… Холмик… Второй… Левая нога вдруг подпрыгнула и коленом больно ударила меня в грудь, даже дыхание сперло. Я покачнулся, но выправился, расставив руки. Молодцы руки, помогли! К концу трассы меня занесло, закружило, думал – сейчас упаду… Но не упал, не отведал снега!

Только закончив спуск я почувствовал, как напряжены мои ноги, как они устали – давно не было разминки… Ничего, сейчас все пройдет!

А на старт уже вышел и понесся вниз Опарин.

Вовка – человек бесстрашный, контрольных пробегов не признает! Разбег у него долгий и быстрый, потом длинный прыжок – и он на льду. Двумя ногами сразу! Почти не пригибаясь, он словно бы не катится, а летит, как снаряд. Горка, можно сказать, замерла, глядя на этот полет. Столпились ребята наверху, остановились на спусках, стало потише… На нашей горке не часто такое увидишь!

На впадинах Вовка пригибается, на холмиках высоко подпрыгивает да еще ногами, как мальчишки выражаются, финтиклюет: то их разводит, то поджимает. Сам раскраснелся, щеки горят, изо рта вырывается пар… Любая девчонка залюбуется!

Вот он уже у конца дорожки. Присел поглубже, развел ру-ки. Начинает свой коронный номер: полный поворот в прыжке. Вот уже и ноги оторвались ото льда… И тут в лицо ему врезали снежком. Но как! Посланный издалека, почти ледяной, этот снежок ударил Вовку с такой силой, что он, как налету сбитая птица, упал. Рухнул. Видно было сразу: упал неудачно, ушибся сильно. Мы с Эдемом кинулись поднимать его.

Вовкина щека, нос, верхняя губа – не только то место, куда попал снежок, но и почти все лицо покраснело и вздулось. Он не охал, не жаловался, не такой у него был характер, а только прошептал почти беззвучно: «сволочи!»

Теперь следовало разобраться, – кто же сделал эту пакость.

Снежок, понятное дело, послан был сильной, меткой и опытной рукой. Непохоже, чтобы детской. Мы стали оглядываться по сторонам. Но злоумышленники и не думали скрываться. Возле угла кинотеатра, надсаживая глотки, злорадно гоготали несколько парней.

– Что, фигурист, шлепнулся? – прокричал один из них.

Как мы и думали, парни эти были много взрослее нас, лет по пятнадцати-шестнадцати. К тому же из тех, кого тогда называли «хиппи»: с длинными, сальными, непричесанными волосами, легко и небрежно одетые, в куртках и рубашках нараспашку, в брюках, расширенных книзу. Это «хиппианство» в одежде и в поведении – бесцеремонность, громкий смех, вопли пленочных магнитофонов – стало тогда очень модным и пробивалось с большим напором, несмотря на противодействие партийных организаций, родителей, школьного начальства, печати. Наша компания и по возрасту еще до «хиппи» не доросла, и по складу была совсем другой.

Все наши обидчики курили, держали руки в карманах и вообще «изображали из себя». Были они не из нашего район, мы это сразу поняли. Парням из нашего района известно, кого не надо трогать. Опарина, например…

Увидев противников, мы заробели. Связываться с такими было просто опасно. Но Вовка решительно направился к группе и мы – делать нечего – потопали за ним.

Шел Опарин, как на битву: вперевалочку, ноги, словно у всадника, дугой, руки – вразлет и немного приподняты. Подошел, постоял молча, поглядел на парней, уже готовых к драке… И вдруг сказал, чуть ли не весело:

– Метко кидаешь, молодец!

– Тре-ни-ровка, – с расстановкой, но не сразу ответил тот, что кинул снежок, парень в фуражке с большим козырьком. Он явно был удивлен неожиданным Вовкиным дружелюбием.

А Опарин продолжал, как ни в чем не бывало:

– Да, с движущимися мишенями у тебя порядок. В тире сколько выбиваешь?

– Хочешь, так погляди…

– Пошли, поглядим… Я – Вовка. А ты? – протянул руку Опарин.

– Может, тебе еще и адрес дать? – презрительно фыркнул парень, не подав руки. И опять Опарин стерпел.

Похожий на вагончик со снятыми колесами передвижной тир уже года два стоял возле кинотеатра. Договорились так: парень в фуражке состязается с Опариным. Проигравший оплачивает стрельбу всей группы победителя… Мы подталкивали друг друга локтями, догадываясь, что затеял Вовка. Еще бы не догадаться: Опарин на всю школу, на весь район славился, как стрелок.

– Деньги есть? – не поднимая головы (он почитывал газету) спросил дядя Семен, работник тира. Мы его любили. Он был строгий, но добрый и охотно возился с нами, мальчишками.

– Плачу за десять выстрелов, – сказал Большой Козырек. Выложил свои деньги и Опарин.

На металлическом, во всю ширину тира, столе лежало пять ружей. Их называли «воздушками». Ствол у воздушки откидывался, в нее вставляли небольшой, с притупленным верхом, патрон. Большой Козырек зарядил ружья, дядя Семен включил мишени.

Ожила лесная поляна, отворилась дверь избушки, дровосек замахал топором, зайчишки и медведи замелькали среди веток, застучал дятел… Парень в фуражке прицелился, фыркнуло ружье – и дятел свалился! Мы встревоженно переглянулись: с первого выстрела… Довольный парень перезарядил ружье, прицелился в дровосека. Выстрел – но дровосек продолжал махать топором. Еще выстрел – топор все рубил.

– Ты, Серега, не с хода. Ты замри, а потом пуляй, – посоветовал парень в синем свитере. Серега что-то злобно пробурчал и взялся за другое ружье. Сделав свои десять выстрелов, он добился четырех попаданий, но так и не сбил больше ни одной движущейся мишени.

– Это разве тир, – процедил он презрительно. – Ружья, как со свалки. Вот у нас на Троицком…

Дядя Семен был человек очень выдержанный.

– Плохому танцору знаешь, что мешает? – спокойно сказал он.

Настроение у наших противников явно упало и надеялись они теперь только на то, что у Вовки – он и помладше, и с подбитой мордой – попаданий будет еще меньше.

Опарин подошел к столу, не торопясь зарядил все воздушки, уперся в стол локтем. Неторопливо прицелился… Словом, что уж тут рассказывать! Одну за другой он сбил все мишени, перестрелял зайцев, медведей, лишил жизни беднягу-дровосека и даже птичек не пощадил.

Мы ликовали. Мы прекрасно знали, как стреляет Вовка Опарин. Но смотреть на это в присутствии посрамленных противников было истинным торжеством! Они-то никак такого не ожидали, хотя могли бы и призадуматься, зачем это Опарин, только что ими же сбитый с ног, дружески приглашает их в тир.

– Ну что-ж, Серега с Троицкого, расплачивайся! – по-прежнему дружелюбно сказал Вовка.

– Иди ты… – Начал было парень в фуражке. Но… К нему молчаливо шагнул дядя Семен. И Серега, швырнув на стол пару монет, махнул рукой друзьям:

– Пошли отсюда!

* * *

По дороге домой мы весело обсуждали случившееся. Молчал только Вовка Опарин, хмуро прикладывая снег к распухшей щеке.

Вовка Опарин был сыном офицера, брат его учился в танковом училище. В таких семьях незаслуженных обид просто так не прощают. Но вот каким будет возмездие?

Это мы узнали через несколько дней. Кто-то из нашего класса услышал о том, что случилось от своего дружка, который учился в школе на Троицком, кое-что, в дополнение, удалось нам вытянуть из Вовки.

Тактика была продумана до мелочей. Сначала на Троицкий отправился то ли Вовкин брат-курсант, то ли кто-то из его друзей. Найдена была средняя школа, осмотрен «угол», где обычно собираются школьные курильщики. В намеченный день туда отправились Вовка с братом и парочкой дюжих курсантов – его сокурсников. Дождались большой перемены, дождались, пока выйдет Серега со своими длинноволосыми приятелями. Подошли (без Вовки пока), попросили закурить, поболтали. Тут и появился Опарин-младший.

– Узнаешь?

Соблюдая правила чести, большого побоища не устраивали: морду набили только одному Сергею. Судя по всему, сделал это сам Вовка, остальные ограничились ролью жюри. Правда, такого авторитетного, что ни один из друзей парня в фуражке даже не шелохнулся.

Слышали мы и о том, что Серега-Большой Козырек громко и прилюдно извинялся перед Вовкой Опариным. Это было обязательной частью операции «возмездие».

В нашем районе парень этот больше не появлялся.


Глава 44. «Дэв борин»


Я проснулся от легкого прикосновения. Это только что вставший дед осторожно прикрыл меня одеялом под подбородок. Только он мог с такой легкостью поправить на мне это тяжелое ватное одеяло. Ах, как было под ним тепло и уютно в предрассветной прохладе зимнего утра! Особенно на том краю постели, в том местечке, которое еще сохраняло дедушкино тепло.

Спать в одной кровати с дедом очень даже неплохо, особенно зимой. Залезешь в постель, а она холодная, даже отсыревшая какая-то. Дрожа, свернешься калачиком, прикрыв глаза, стараешься согреться и думаешь: «Поскорее бы уж он, чего копается!» Но вот кровать вздрагивает – ага, дед уселся… Кровать начинает раскачиваться… Улегся, наконец! И с этой секунды на меня волна за волной накатывает благодатное тепло. Ну точно так же, как от хорошо протопленной печки, если возле нее улечься! С одной только разницей: печка остывает, а дедушка – никогда! Тело твое впитывает это тепло, расслабляется, становится таким мягким, легким… До чего хорошо!

Почему же это во мне такое тепло не скапливается, удивлялся я. И еще меня поражало, что дед засыпал, едва коснувшись подушки. Сразу, будто кто-то его выключил… Я пытался закрыть глаза и тоже «выключиться» но у меня не получалось. Наверно, думал я, дед очень уж устает, особенно зимой, когда он с раннего утра до вечера сидит в своей холодной, нетопленной сапожной будке…

Так размышлял я, начиная постепенно задремывать, блаженно плавая в облаке жара, источаемого дедом… Хорошо! А если дед Ёсхаим, к тому же, еще и не захрапит – значит, ночь будет совсем удачной. Эта ночь была именно такой. А, может быть, я спал так крепко, что не слышал дедушкиного храпа. Теперь, заботливо укрыв меня, дед уселся на краю постели и приступил к своим утренним процедурам, которые правильнее было бы назвать ритуалами.

Начинались они с неторопливого, сладостного, звучного почесывания – такого же, как и вечером, перед сном. Потом наступала очередь зевания – тоже долгого и сладостного. Рот деда растягивался овалом, обнажая два ряда белых зубов, бородка опускалась и начинала подергиваться, как бы сообщая всем остальным частям тела, что наступило утро и скоро им придется двигаться. Зажмурив глаза, сведя вместе густые брови, чуть поводя шеей, дед склонял голову и издавал долгий-долгий, но тихий, почти неслышный, похожий на отдаленный стон звук. Зевнув, он закрывал рот. Но ненадолго! Следующей частью ритуала было зеванье, сопровождаемое разглаживаньем лица. Рот снова превращался в длинный овал, одновременно ладони охватывали лоб и, медленно растирая щеки, опускались вниз… Мне каждый раз казалось, что при этом происходит маленькое чудо: брови деда распрямляются и становятся гуще, глаза широко раскрываются и блестят, как молодые, даже морщины не так заметны, вот-вот совсем исчезнут!

Последний ритуал посвящался бороде. Обхватив ее, дед Ёсхаим медленно и все еще продолжая зевать потягивал свою бородку книзу. Может быть, он с нею таким образом здоровался, может быть, просто придавал ей нужную форму – не знаю.

Покончив с бородой, дед начинал одеваться. Меня этот ритуал занимал и веселил ничуть не меньше предыдущих, особенно в холодное время, когда, наблюдая за ним, я думал: «понятно, почему дед горячий, как печка!»

Прошаркав к окну, где стояли два стула, дед садился на один из них. На другом лежала одежда – целая груда. С видом серьезным и сосредоточенным, дед протягивал руку и брал со стула ватные штаны. Натянув их на голубоватые кальсоны, дед с таким же глубоким вниманием надевал на майку с длинным рукавом теплую и плотную рубаху. Тут он поднимался со стула и, втягивая живот, тщательно заправлял майку и рубаху в штаны. После этого, крепко затянув ватные штаны на поясе специальной веревочкой, натягивал еще и брюки. Разумеется, большего размера чем те, которые он носил в теплую погоду. Во всех этих одежках дед должен бы походить на кочан капусты. Но нет, не похож! Хоть и поплотнев, он все же выглядит ладным и вполне благообразным.

Все с тем же строгим и серьезным видом, ни на секунду не отвлекаясь, дед снова усаживался на стул и закидывал ногу на ногу. Носки? О нет! Дедушка всегда носил сапоги. Поэтому со стула доставалась портянка. Медленно и торжественно, ви-ток за витком, дед плотно обматывал ею ступню… Пятку… Щи-колотку… Последний виток – и перед дедом торчит аккуратный белый кокон. Не так-то легко засунуть его в сапог. Шея у деда напрягается, лицо краснеет… Я тоже невольно напрягаюсь вместе с ним… Хоп! Сапог натянут. Теперь – вторая нога…

Все. Дедушка готов.

* * *

Перед тем, как уйти на работу, дед обычно заходил в кладовку за материалом и всяким там инструментом – в уличной сапожной будке хранить его было небезопасно. Я только со-брался подремать еще немного, как услышал, что снова скрипнула входная дверь: дед почему-то вернулся в дом. И тут же, еще пронзительнее, чем дверь, заскрипел голос бабушки Лизы:

– И-и-и! Все сапоги в снегу! Стой на тряпке, не ходи по полу! Я, больной человек, должна убирать за всеми… Что тебе нужно, а?

Я услышал, как дедушка что-то пробубнил в ответ. Ослушаться бабушки он не смел. Сойди он, не дай Бог, с половой тряпки, она бы подняла такой визг…

– ВалерИК! Дедушка зовет! Скорей! – скомандовала бабушка.

Я поторопился выйти. Дедушка покорно стоял у входной двери. Кожаная ушанка была смешно нахлобучена на самые брови, бородка казалась комком прилипшего к подбородку снега, такого же, каким были облеплены галоши на его сапогах.

– Там сумка возле кладовой, мне всего не унести. Вы с Юркой подвезите мне к обеду, – попросил дед, не глядя на бабку Лизу.

С его ног уже, действительно, натекла на тряпку лужица. Он поправил на плече котомку, шагнул за порог, опять заскрипела дверь. И снова, громче двери, заскрипела бабушка, выжимая намокшую тряпку:

– Я, больной человек, должна убирать за всеми!

* * *

Вернувшись в спальню, я уселся у окна, у того самого, где за тюлевой занавеской нередко сиживала разведчица-бабушка. Я увидел волшебный, заснеженный зимний двор. Дед Ёсхаим с котомкой за плечами и с сумкой в руке как раз подходил к воротам. Глубокие следы тянулись по девственно чистому снегу через весь двор. Ответвлялись они и к туалету, у которого дед, несмотря на мороз, совершал ранним утром свое обычное омовение. Никаких следов, кроме дедовых, во дворе не было. Даже Джек не вылез сегодня из своей будки проводить старого хозяина – уж очень было холодно. Только отважный воробей попрыгал немножко в огороде – я с трудом разглядел в неярком еще свете тоненькую елочку его следов.

Холодно во дворе. Заснеженные деревья и кусты застыли, как причудливые изваяния. Снег словно бы для того и падал, чтобы скульптор-природа могла создать эту немыслимую красоту. В это утро снег был легким, пушистым. Вот он посыпался с одной из шпанок. Сначала – с макушки на ветку. Потом – на другую… На третью… И внезапно все дерево окуталось тончайшей белой вуалью, как невеста фатой…

Как тихо во дворе! С концов водосточных желобов, которые, подобно высунутым языкам, торчат под крышами, свешиваются длинные, голубоватые сосульки. Чуть потеплеет – они тут же начнут свою долгую, звонкую песенку. «Кап-кап… Кап… Клон-клон-клон…». Но сейчас и они молчат. Слишком холодно. Вон и виноградные лозы у ворот укутаны на зиму брезентом, обмотанным проволокой.

* * *

– Ты завтракать не будешь, что ли? – спросила бабушка Лиза, заходя в комнату.

Вопрос был задан просто так, для порядка: ведь было совсем рано, бабушка сама только что умылась. Ее волосы, собранные в небольшой пучок на затылке, уже почти совсем седые и лишь кое-где с рыжеватыми подпалинами, были аккуратно причесаны, но еще не покрыты косынкой. Поэтому бабушка и вернулась в спальню. Она уселась на кровать. Ноги ее не доставали до полу и смешно, как у маленькой девочки, болтались Сложив косынку, она обвязала ею голову. Потом, покряхтывая и потирая спину, подошла к комоду, к портрету своего отца…

Еврейская религия не допускает изображений Бога. Вы не найдете их ни в синагогах, ни в домах. Благочестивые евреи молятся с молитвенником в руках. Невозможно представить себе, чтобы бабушка Лиза видела какой-то священный образ в фотографии почти незнакомого ей и к тому же обижавшего ее мать человека. И все же… Не сделала ли она из него домашнего божка, ежедневно вознося перед ним молитвы? А, может быть, когда она, глядя на фотографию, воссылала утренние благодарения, ей казалось, что она молится и за отца, очищает его грешную душу?

Не знаю… Я был слишком мал, чтобы спросить об этом бабушку. Помню только, что смотреть, как она молится, было немного жутковато. В слабом утреннем свете морщины ее становились еще глубже, лицо выглядело совсем бледным и даже страдальческим. Неподвижная, словно бы окаменевшая, с этим своим застывшим лицом, казалось, она молится в последний раз, уповая на божеское прощение, и, получив его, рухнет, испустит дух…

Закончив молиться, бабушка разгладила клеенку на комоде, поправила фотографию и, погруженная в какие-то свои мысли, задумчиво произнесла:

– Такова жизнь.

Сказала она это, конечно, не мне, но я решил воспользоваться моментом. Время после утренней молитвы было чуть ли не единственным, когда бабушка смягчалась, могла даже пооткровенничать, что-то рассказать о себе, о своем детстве. А это меня очень интересовало.

– Бабушка, когда вы с мамой переехали в Ташкент – кто-нибудь помогал вам?

– Были добрые люди, – все так же задумчиво, не глядя на меня, ответила бабушка. – Был мамин брат, очень добрый человек… Царство ему небесное! – Она воздела руки и поглядела вверх. Но что это был за мамин брат и как он помогал бабушкиной семье я так и не узнал. Бабушка замолчала и отправилась на кухню. Нет, не удалось мне сегодня разговорить ее!

* * *

Нагруженные сумкой с дедовым сапожным товаром, мы с Юркой топтались у ворот. Высунувшись из будки, с интересом глядел на нас Джек. На крыльце стояла бабушка, а в дверях своей веранды – тетя Валя.

– Идите вместе, рядом, – наказывала она…

А как же еще нам идти, если мы вдвоем тащим за ручки эту тяжеленную сумку?

– Через дорогу пойдете – оглядывайтесь! – покрикивала бабушка Лиза.

– Мелочи у вас достаточно? Проверили?

Дедушкина сапожная будка находилась примерно в часе пути от дома, возле Педагогического института, рядом с поликлиникой № 16. Часть дороги предстояло проехать на девятом троллейбусе. Потому-то нас отпускали не очень охотно. Но деду перечить не посмели.

– Пошли, пошли! – Юрка шагнул за ворота и потянул за собой сумку. – Пошли, а то до вечера не уйдем!

И мы потопали по переулку.

– Симку помнишь? – кивнул Юрка на угловой двор напротив того дома, где жили дед и бабка, торговавшие семечками. – Она в Израиль уезжает, слыхал?

В пятнадцатилетнюю Симку были влюблены все мальчишки поголовно. В том числе и наш с Юркой кузен Ахун, он же Лысый. Но стройная красавица на него никакого внимания не обращала, он для нее просто не существовал.

– В Израиль? – спросил я с удивлением. – А что там делать?

Вероятно, в этот день я в первый раз услышал о том, что что люди уезжают в другие страны. Если и слышал прежде, то как-то не обращал на это внимания. А тут – Симка, знакомая девочка…

– Почему уезжает? – еще раз спросил я.

– Почему, почему, – пожал плечами Юрка. – Не она одна! Вот мой дедушка Гавриил тоже собирается…

Юрка, как обычно, был информированнее меня. Но ни он, девятилетний, ни я, двенадцатилетний советский мальчишка из Чирчика не могли, конечно, понять, почему это люди вдруг уезжают из Советского Союза. Из самой лучшей в мире, как я тогда был уверен, страны.

* * *

Мы шли знакомой дорогой, обычным путем. Вот и улица Шедовая с ее дубами. Деревья-великаны смыкают над нами свои кроны, покрытые сейчас не листвой, а снегом. Этот черно-белый свод, мощные черные колонны по сторонам – все так торжественно, что даже мы с Юркой замечаем это и замолкаем. Где-то далеко впереди, на выходе из колоннады, беззвучно проносятся машины, троллейбусы, а здесь – тишина, покой. И какой-то удивительно яркий, но в то же время смягченный, насыщенный снегом дневной свет… Ну, просто заколдованное царство – это наша дубовая аллея!

Но мы сумели быстро расколдовать его.

Сумку с дедовым имуществом мы несли вдвоем, но мне было тяжелее так как я был выше. К тому же Юрка жульничал и почти не натягивал свою ручку. Заметив это, я опускал свою и тогда Юрка нахально ворчал:

– Ты чего не тащишь?

– А ты, что ли, тащишь? – огрызался я. – Совсем вся сумка на моей стороне!

– Ты выше ростом! Я виноват, да?

1.Как поживаете, сноха? (Здесь и далее – тадж.)
2.Пошел я, сноха.
3.Заходи.
4.Дедушкина дочка
5.Начальники воры.
6.Душа моя, возьми это!
7.Чёрт побери! Посмотрите же!
8.Продли мне жизнь (Боже)! Что ты натворила?
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
25 мая 2020
Дата написания:
2001
Объем:
590 стр. 117 иллюстраций
Редактор:
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги