Читать книгу: «Игра в городки»

Шрифт:

© Издание на русском языке, оформление. Строки, 2024

* * *

Жизнь – это трагедия, кoгда видишь ее крупным планом, и комедия, когда смотришь на нее издали.

Чарли Чаплин


Правда невероятнее вымысла, потому что вымысел обязан держаться в рамках правдоподобия, а правда – нет.

Марк Твен


Главная глава моей жизни

Эту книгу я посвящаю моей жене.

Эту книгу и всего один стишок


«Бедна любовь, если её можно измерить», – это Шекспир сказал.

«Мысль изреченная есть ложь», – это из Тютчева.

«Величайшие развратники обожают публично признаваться в любви своим женам», – это когда-то я сам изрек.

 
Я был женат. Какая жалость.
Но я, признаться, даже рад!
Ведь, чтоб трудней ты мне досталась
Я был женат. Я был женат.
Я попадал в чужие сети,
Я путал всё в своей судьбе.
Но с кем бы ни был я на свете,
Я был всегда лицом к тебе.
Я плыл – туда, летел – обратно,
Был разорён, загнал коня,
Нашел тебя, и мне понятно,
Что ты всегда ждала меня.
Но в наше время, в нашем деле,
Где счастье тоньше, чем игла,
Без секундантов, без дуэли
Стреляют в нас из-за угла.
Нам целить в сердце бесполезно, —
Палить по звездам неумнО,
Мы бесконечны, словно бездна,
Чужой свинец летит на дно.
И нам не страшен век наш грубый,
Нам лишь один назначен суд:
«Когда глаза солгут, а губы
Чужое имя вслух произнесут»!
 

Предисловие

Однажды ночью я выключил свет, собрал все свечи, которые нашел в доме, и зажег их на веранде рядом с моим планшетом. Попробовал что-то напечатать. Пришла жена, укутанная в плед, и спросила:

– Что, света нет?

– Есть.

– А чего ж ты при свечах?

– Да вот… захотелось понять, как Пушкин писал. В Тригорском или в Болдине… С технической точки зрения.

– Ну и как? Дописал «Бориса Годунова»?

– Так не видно же ничего!

– А о чем пишешь?

– Как мы с Олегом в Польшу ездили челноками.

– Понятно. Не «Евгений Онегин».

Она добавила: «Свечи задуй, Александр Сергеич!» – включила мне свет и ушла спать. Я до четырех утра стучал по клавишам. Уже забрезжила предрассветная дымка, когда я кликнул на экране вместо «Сохранить» что-то другое и все мои ночные труды превратились в чистую WORDовскую страницу.

«Зачем я все это пишу?!» – думал я, засыпая. – Моя работа – играть в театре и в кино, делать то, что я умею хоть чуть-чуть лучше других. Со свечами или без свечей, Пушкина из меня не получится. Я его уже на двадцать три года пережил. Я женат в третий раз. И у моей жены я третий муж. И никто никого не вызывал на дуэли. Слава богу, все живы. Я зарабатываю за один съемочный день или за один концерт столько же, сколько мне заплатили за предыдущую мою книгу».

«Так зачем же, – спрашивал я себя, – я этим занимаюсь с упорством, достойным лучшего применения, третий год подряд?! Ради этого душевного зуда во время сочинительства? Или ради почти алкогольного возбуждения, когда рассказ уже окончен? А не начинает ли ЭТО заменять мне аплодисменты? Зачем?»

Нет ответа. И я заснул.

А утром я расположился на причале и под кряканье голодных уток, снова начал насиловать мой терпеливый планшет.

«Вот допишу и тогда уже всерьез задумаюсь, зачем, для чего и для кого я это делаю», – сказал я тогда себе.

Дописал. Ответа снова нет… А зуд остался.


Глава 1. Вступление

Когда я был маленьким, меня часто оставляли дома одного. Родители подолгу задерживались на работе. Это у нас семейное. Чтобы заснуть, я придумал себе такую игру: забираешься под одеяло и представляешь себя внутри необычного дома.

Его фундамент сделан из огромных камней, а стены сложены из толстых бревен. Внутри дом небольшой, потолок невысокий, чтобы было уютно и безопасно. Посреди комнаты – огромный открытый камин. Весь пол устлан шкурами животных. За окном воет вьюга. В очаге потрескивают поленья. В доме тепло, уютно и совсем не страшно одному. Я сижу за старинным резным столом и при свечах пишу книгу. Книгу про то, о каком доме я мечтаю. И пока я придумываю тот дом, который в книге, я незаметно засыпаю.

Я взрослел, но засыпал только благодаря этой моей детской игре. Вместо деревянного дома в моем воображении появлялся чукотский чум, швейцарское шале, землянка в лесу, пещера на необитаемом острове, пентхаус на небоскребе… Я улетал в объятия Морфея в поездах, самолетах, в гостиницах, в казармах и чужих домах. Неизменным оставалось то, что я пишу книгу…

И вот я написал книгу. И должен признаться: ни разу над нею не заснул. Чего и вам желаю!

И еще…

Несмотря на то что я сам вроде как «человек искусства», люди в этой книжке говорят как в жизни. Так что читать ее детям на ночь не обязательно!


Илюша

Однажды я готовился к выходу в сборном концерте, посвященном то ли Новому году, то ли Восьмое марта. Дверь распахнулась, и в гримерку влетели четверо угрюмых ребят. Они переодевались быстро и деловито, как рабочие перед сменой в литейном цеху. Надев костюмы и улыбки, квартет выскочил на сцену, отчебучил номер, обкатанный уже тысячу раз, а потому ладно скроенный и лихой. Зал смеялся, долго хлопал. Парни выдали заготовленную бисовочку и нырнули обратно в гримерку.

– Ты и правда сын Стржельчика? – спросил, запинаясь и смешно подмигивая, один из них – Илья Олейников.

Ходила по Питеру такая сплетня, а я не разочаровывал. Но в этот раз почему-то сказал правду:

– Нет, я сын Николая Первого.

Илья уже был известным, а обо мне могли сказать лишь то, что я служу в лучшем питерском театре. Кто я и как меня зовут, знали единицы. Впрочем, факт работы в Большом драматическом украшал любого актера. Украшал ли я театр, не знаю. Вряд ли. А эстрадника Олейникова вместе с партнером Ромой Казаковым не реже двух раз в год показывали по телевизору. Фразу «Вопрос, конечно, интересный…» из их скетчей помнят и по сей день.

«Почему Олейников выступает с квартетом и где Казаков?» – подумал я в тот вечер, но спросить не решился. Не слышал еще, что Рома сгорел от рака за пapy месяцев. Илья очень ему помогал, маялся, что знает о болезни, а Казаков – нет. Эта ситуация зеркально повторится у нас с Илюшей…

Лёлик не раз признавался мне, что он актер, категорически не умеющий работать один. Поэтому для него смерть Ромы стала двойным ударом. Он потерял не только друга – партнера. И, вынужденный искать себе новое применение, оказался лидером квартета.

Я еще пересекался с лихой «четверкой» за кулисами, а потом уже встретился с одним Ильей на съемках фильма «Анекдоты» режиссера Виктора Титова. Мы обнялись, как старые приятели, хотя по-прежнему ничего друг о друге толком не знали.

У каждого из нас был пунктик: как бы проникнуть в кино. Илья комплексовал масштабнее: у эстрадного артиста шансов попасть в кадр куда меньше, чем у драматического. Тем не менее не снимали нас одинаково.

Мы любили кино больше, чем оно нас, и промучились этой неразделенной страстью почти всю жизнь.

Помимо Стржельчика, я похож на всех царей сразу, и в «Анекдотах» мне предложили роль царя: не то Николая Первого, не то Александра Первого – по количеству текста совершенно не принципиально, кого именно. А Илюша играл Максима Горького. Наличие усов, парика и соломенной шляпы создавало удивительное портретное сходство, которое мы обыгрывали впоследствии в «Городке».

В качестве сюжетной основы Титов использовал известные анекдоты про персонажей, которыми обычно бывает населен сумасшедший дом: Василия Ивановича и Петьку, Маркса и Энгельса, Ленина и Сталина. Актерам, игравшим двоих последних, мы завидовали черной завистью: про них сочинили гораздо больше анекдотов, чем про царей и буревестника революции. В ту пopy о пролетарском классике гуляла одна байка, известная всем с начальных классов школы, когда Ленин говорит Горькому после поцелуя с таким «голубым» прищуром: «А вы, Алексей Максимович, не горький, вы сладкий, вы о-о-очень сладкий». На что Горький отвечает нечленораздельным междометием. Вот и вся Илюхина роль.

И он мне тоже завидовал – моя реплика в фильме была длиннее. Я произносил четыре строчки непонятного текста про Ленина на французском языке. Тирада заканчивалась веским русским определением «мудак».

«Ты первый артист в истории советского кино, в кадре сказавший ЭТО!» – восторженно восклицал Илья. Каюсь: да, именно я заложил не лучшую традицию в отечественном кинематографе, которая впоследствии стремительно набрала обороты.

Хотя слов в фильме у нас практически не было, режиссер требовал нашего постоянного присутствия на съемочной площадке. Приходилось то стоять, то сидеть на втором или третьем плане. Людей зачастую объединяет одно из двух чувств – любовь или ненависть. Так вот, наша дружба зародилась из жгучей неприязни к нашему месту в картине. Мы с Ильей, как два неудачника, держались друг друга: без конца болтали на перекурах.

Десятого июля, в мой день рождения, была обычная съемочная смена. Я принес в сумке водку и нехитрую закусь – словом, проставился. Но и Илья пришел с портфелем, где оказались водка и колбаса.

– А ты-то чего? – спросил я.

– У меня день рождения!

– Так и у меня тоже!

Илюша серьезно посмотрел на меня:

– Покажи паспорт.

Взял его и, как милиционер, долго изучал, глядя то на меня, то в документ. Он сверил даты, и тут выяснилось, что мы родились не просто в один день, а с разницей ровно в десять лет. Я – в 1957 году, он – в 1947-м.

– Ой, да ты еще и одессит! – воскликнул Илья. – А я из Кишинёва.

Расстояние между нашими городами – всего-то сто восемьдесят километров. Поморгал Илюша на меня своим тиком, и что-то у него с тех пор в голове отложилось. Про нас.

«Ну как это может быть, чтобы в один день? Это что-то да значит», – все время повторял Лёлик.

После окончания съемок «Анекдотов» мы стали встречаться, ходить друг к другу в гости. Илюша ездил в составе квартета по России, отсутствовал в Питере по две-три недели, привозил кучу всякого барахла и для себя, и на продажу. И мне тоже перепадало. В одном областном центре их повели на промтоварную базу, в другом – открыли доступ к загашникам универмага, в третьем – познакомили с завскладом… Поскольку у меня была машина, я встречал Илью и помогал перевозить нажитое непосильным трудом добро: от люстр до бензопил. То, что не влезало в машину (например, мотоцикл), помогал выгрузить.

В нашей стране в свободной продаже в ту пору не было ничего, любой товар считался дефицитом. Лёлик часто брал меня «в ночное», куда отправлялся за бензином к приятелям, работавшим на заправке: «Юрик, поехали!» И из четырех канистр две отдавал мне. Илюша делился связями, возил знакомиться к директорам магазинов и универмагов. Он поддерживал меня в то время.

Новый 1990 год мы встречали тесной компанией: Сережа из «четверки», я и Илюха. Все с женами. Собирались у Олейниковых. Последний дом на окраине Питера, дальше города нет. Двухкомнатная квартирка на тринадцатом этаже. В одной клетушке жил маленький Денис, в другой – Илюша и Ира. Комната Дениса одновременно служила библиотекой и гостиной. Стены, оклеенные темными обоями, Илюша собственноручно разукрасил от пола до потолка. Он всегда говорил, что не умеет рисовать, но в действительности делал это неплохо. Если присобачить к его абстракциям фамилию какого-нибудь маститого художника, думаю, творчество Лёлика прокатило бы. Еще у него было невероятное количество картин. Он привозил их отовсюду, руководствуясь при покупке интуицией и собственным вкусом.

Коллекция подобралась весьма причудливая, но стилистически единая: светлые, добрые и трогательные картины с деформированными, смешными, несчастными, странными людьми.

В их окружении мы и встречали Новый год. Выпив шампанского, стали валять дурака, предварительно распределив роли: я был Владиславом Стржельчиком, Серебрянский – Урмасом Оттом, а Илюша – Владимиром Молчановым. Два сверхпопулярных в то время интервьюера атаковали моего Стржельчика. Что мы творили! Это было невероятно скабрезно, пошло и очень смешно. Мы даже втроем залезли в ванну!

Женщины снимали наше безобразие на видео. Олейниковы накануне приобрели свою первую камеру «Хитачи» с огромными кассетами. Первого января Илюша проснулся и тут же сел отсматривать снятое, даже не съев, вопреки обыкновению, ни крошки любимого лакомства. Он всегда начинал новый день с зажаривания над открытым огнем наколотого на вилку куска хлеба. Доводил «деликатес» до состояния антрацита и со смаком сжирал его.

Илья вообще был очень странным в еде человеком. Хорошие котлеты ненавидел – говорил, в них мало хлеба.

Завершив просмотр кассет, Олейников вынес приговор: «Юрик, а ведь мы с тобой пapa!» Потом он не раз вспоминал: «Я увидел это первого января девяностого года».

Должен заметить, что я никогда не рассматривал свою биографию под эстрадным углом. Да, театральная карьера не складывалась, однако надежда на лучшее еще жила. Готов был выбрать кино, но эстраду?! Илья обижался, когда актеры драмы называли концерты халтурой. Это приносило значительно больший заработок, но я, впитав культивированное веками сектантское отношение к театру, по инерции поглядывал на Илюшину эстраду свысока. Бывало, спрашивал:

– Ты куда?

– Плыву по Волге.

– На халтуру?

Лёлик всегда выдерживал паузу, прежде чем ответить:

– Это для тебя халтура, а для меня – работа.

Илюха уезжал, возвращался и снова уезжал, не делая никаких программных заявлений о том, что мы должны работать вместе. Он вообще не был трепачом. Никогда не врал, не строил воздушных замков, ничего не обещал. Олейников был предметным и очень практичным человеком. Как-то в очередной раз сказал как бы между прочим:

– Надо бы нам что-нибудь попробовать.

– Что?

– Приходи завтра в Театр эстрады.

Я пришел на концерт с многообещающим названием «Смех-шок». «Илюха, правильно обозвали, – подколол его по окончании. – Тебе удалось повергнуть публику в шок». Это была голимая эстрада, которую мой высокий художественный вкус, подпитываемый спектаклями БДТ и театральными традициями, не мог принять априори. «Не приведи господи когда-нибудь вот в таком выйти на сцену», – сказал я себе. Не прошло и трех лет, как это стало моей работой. Никогда не зарекайся не только от сумы и тюрьмы, но и от эстрадных концертов.

Илюша на время бросил попытки убедить меня стать его партнером. Мы по-прежнему дружили, выпивали, весело трепались.

Растиражированный журналистами образ мрачного клоуна Олейникова – полная ерунда. Он был очень смешливым человеком. При этом симпатичным, высоким, хорошо сложенным и пользующимся успехом у женщин.

Лёлик интересно рассказывал, когда ему хотелось. Но соревноваться с другими застольными хохмачами – кто кого – не любил.

Дружим мы, дружим, и вот однажды Илья говорит:

– Слушай, я тут с руководителем «А.Я.» познакомился. Надо нам у него что-нибудь сделать.

Известная на всю страну передача «Адамово яблоко» только начиналась.

– Замечательно, – отвечаю. – А что?

– Думай.

Неосознанно, совершенно забыв о фильме Вити Титова, который и свел нас с Ильей, я предложил:

– Давай анекдоты?! Отберем самые игровые и неизвестные. Банальные трогать не станем.

Илье идея понравилась.

– А как снимать? – спросил он.

И я в эйфории ляпнул:

– Илюша, я в этом лучший, поверь!

Режиссерские амбиции проявились у меня давно. Работая в труппе БДТ, я зачем-то сделал раскадровку половины книги «Москва и москвичи» Гиляровского, вместо того чтобы просить роли, подсиживать коллег, дружить с ассистентами на «Ленфильме» или пить с режиссерами.

Поскольку за сказанное надо отвечать, я стал ходить к телевизионным монтажерам, осветителям и операторам, постепенно увлекшись технологией съемочного процесса с перехлестом, как обычно ставя предмет увлечения выше всего на свете. Так я интегрировал себя в режиссуру и технологию, а Илюха – в авторский креатив и продюсирование.

Для первого съемочного дня мы принесли костюмы из дома. Что-то я притащил из театра и еще взял с собой Тиля – мою собаку. Мы придумали, что в заставке будут бежать два человека, за которыми с лаем гонится пес. И они боятся, что их укусят за задницы. В анекдоте, где я играл прапорщика Пилипчука, а Илюха – генерала, решили, что мне непременно нужны усы. Клок черной шерсти отрезали у Тиля, три капли клея «Момент», и усы готовы. Как мы их потом отдирали – отдельная история. Скажу только, что до кровавой раны.

Передача «Адамово яблоко» выходила каждые две недели. Наши анекдоты в ней появлялись раз в месяц и продолжались минут семь. Кирилл ругался, что и этого много, мы затягиваем, чересчур долго излагаем. Он не понимал, что это происходило от нашей жуткой невостребованности, оттого что в нас накопилась невероятная ностальгия по кадру. Мы с Ильей были счастливы своей работой, и анекдоты расползались, продлевая наше удовольствие. Рука не поднималась резать их на монтаже.

Мы попали на Пятый в нужное время: он был свободным. Твори что хочешь – цензура нулевая. Запрещалось лишь банальное и политкорректное.

Илья очень серьезно относился к эфиру. Ему было важно все: в котором часу нас показали, в каком контексте, что шло до и что будет после. С ним вместе невозможно было смотреть ни «Адамово яблоко», ни позже «Городок». Это превращалось в настоящую пытку! Илюша не обращал внимания на происходящее на экране. Усиленно моргая, он маячил перед твоим лицом и вопрошал:

– Ну как? Здорово?

И тебе приходилось все время улыбаться, смеяться и твердить:

– Гениально!

Это касалось не только телевидения, но и всего, в чем Олейников себя проявлял, будь то сочинение стихов или музыки.

Илюха не отличался самокритичностью, нуждался в комплиментах, в любви, в восторженных оценках того, что он сделал. Но замечательно в нем было другое: тем же самым он платил партнеру.

Возвращаясь с выездных концертов, Илюха неизменно спрашивал:

– Узнаю́т на улице?

– С чего вдруг?

– Но ведь три эфира уже было!

– Вроде двое военных узнали у магазина, – ответил я ему в очередной раз.

– Нормально, б…! Потом врачи подтянутся, учителя. Прорвемся.

Такая у него была вульгарная социология.

Мало кто знает, что в 1992 году канал «Россия» заказал у питерских коллег часовой спецвыпуск не программы «Адамово яблоко», а только нашей рубрики «Анекдоты». После этого я стал убеждать Илью, что пора делать свою передачу. «Давай», – согласился он.

Саша Жуков, продюсер «Адамова яблока», уникальный, талантливый парень, поехал на канал «Россия» и спросил там:

– Помните, вы дайджест из анекдотов заказывали?

– Да, – отвечают. – Смешные были ребята.

– А хотите, они для вас юмористическую передачу делать будут? Она уже готова, решаем, какому каналу отдать, – наврал Жуков.

– Конечно, нам! – сказали на «России». Во главе канала стояли тогда Лысенко и Попцов, на вооружении которых уже имелись «Джентльмен-шоу» и «Маски-шоу».

– Хотите выходить на канале «Россия»? – спросил нас Саша, вернувшись из Москвы. – За работу. Я им сказал, что у вас уже все готово.

Мы тут же ушли из «Яблока» в продакшен под названием «Студия „НовоКом“». «Какие анекдоты мы не сняли в „Яблоке“? – спросил я. Лёлик достал список. – Вот их и снимем».

Первый выпуск «Городка» не могу смотреть по сей день. Это полный кошмар и чудовищная пошлость. Судя по начальным выпускам, нас должны были выбросить из этого поезда. Спасло появление эксклюзивной «Скрытой камеры». Она стала сильным козырем – так в ту пору никто не снимал. Эта рубрика была человечная, иногда грустная, делалась с любовью к людям, а не с желанием показать их дебилами, идиотами, подонками, ворами и алкашами.

Девяностые годы стали временем взлета и небывалого триумфа «Городка». До 2000 года мы успели получить три статуэтки ТЭФИ. Журнал «7 Дней» несколько лет подряд выбирал нас лучшими ведущими. Сейчас понимаю, что мы не заработали никаких дивидендов от невероятной популярности – мало играли, не влезали ни в какие корпоративы. Надо было ловить момент, пользоваться им, а мы смотрели вперед, в перспективу. Зато достойно прожили…

В конце 1993 года Илюха, который всегда был инициатором всех важных шагов в моей жизни, сказал:

– Мы работаем в ящике вдвоем, а сливки снимают без тебя.

Сам Лёлик продолжал зарабатывать концертами, на телевидении нам платили очень мало.

– И что?

– Тебе надо гастролировать со мной.

– Из театра уходить, что ли? – насторожился я.

– Но у тебя же бывают выходные. Поедем, подзаработаем.

«Городку» было чуть меньше года, когда Илюша взял меня на халтуру (для него – работу) в Вышний Волочок. Наш концерт проходил в местном драмтеатре. На сцене мы с Ильей вместе никогда ничего не делали. А эстрада требует обкатки, невероятного количества репетиций.

В поезде разучили какой-то номер, который уже был у Ильи. «А дальше, – сказал он мне, – ты сбацаешь что-нибудь на гитаре, споешь и расскажешь пару театральных баек». Не могу сказать, что трое Илюшиных коллег были в восторге от моего появления, но он сказал жестко: «Теперь работаем так». Спорить с ним было бесполезно.

Мы вышли из поезда ранним утром, часов в шесть. Идем по дороге к гостинице, а навстречу два хромых человека. Потом попалась хромая пожилая женщина, за ней – мужик без ноги. Когда я увидел ребенка на костылях, понял: это не к добру.

Перед концертом Илья попросил ведущего: «Выйди и спроси: „Друзья, кто из вас знает программу ‘Городок’?“ Когда зал начнет аплодировать, кричать, поднимется лес рук, ты скажешь: „Так вот встречайте“. Понял, Коль?» Коля вышел и произнес положенный текст. В зале поднялись лишь две руки. Увидев это, Илюша сказал: «П…!» – улыбнулся и шагнул на сцену…

В целом все прошло неплохо, без неожиданностей. Коллеги отработанными номерами взяли положенные аплодисменты. На что рассчитывали, то и получили.

Вечером в номере шел дележ заработанного. С моим появлением надо было менять проценты, в которых исчислялся творческий вклад участников в общее дело. Илье полагалось пятьдесят процентов, остальное делили на троих. Теперь ситуация усложнялась. Но Лёлик решил ее просто: «С сегодняшнего дня семьдесят пять процентов у нас с Юрой на двоих, двадцать пять – ваши».

Он разом расставил точки над i в наших с ним финансовых отношениях: мы все делили пополам. За все годы жизни «Городка» ни разу не выясняли денежные вопросы – большая редкость, чтобы в телевизионном, концертном бизнесе не было обиженных.

В поездках по стране я узнал об Илюше много нового и интересного. На гастроли я ездил с портпледом. В нем были упакованы тщательно наутюженный костюм для выступлений и рубашки. В сумке – куча приспособлений для чистки обуви, утюг, средства для отпаривания брюк и удаления пятен с одежды, шампунь, пена и гель для волос…

Илюша садился в поезд в концертном костюме и в нем же спал. Ни разу не видел, чтобы в купе он разделся. Когда мы выходили на сцену, у меня на видном месте красовалось пятно, брючину рассекала складка, по морде расплывалась аллергическая сыпь. А этот смотрелся как новенький, сволочь!

Я всегда завидовал стройной фигуре Лёлика и тому, как сидят на нем костюмы.

Правда, его сценический имидж со времени наших первых совместных поездок претерпел некоторые изменения! И, как мне кажется, не без моего ненавязчивого участия.

– Илюша, коричневые туфли, зеленые брюки, светлые носки, синий пиджак и черная рубаха – как, по-твоему, это все называется? – спрашивал я, разглядывая его концертный костюм.

– Все вместе – ансамбль!

– Хорошо, но рубаху ты можешь постирать? Мы десятый концерт за неделю играем!

– Но она же черная, как она может быть грязной? – искренне удивлялся Илюша.

– Она черная, но я замечаю некоторые проблемы.

– А ты видел когда-нибудь декорацию вблизи?

Он был человеком с уникальным чувством юмора. Но этим его уникальные свойства не ограничивались. Никогда не мог понять, откуда у него, окончившего цирковое училище, феноменальная грамотность в письме. Ошибки в тексте Илья видел лучше любого редактора. Когда он сдал в издательство свою половину рукописи книги «До встречи в „Городке“», корректор сделал лишь две поправки. Кроме нашей общей книги, Илюша издал вторую – «Жизнь как песня», предисловие к которой написал Жванецкий.

– Ты читал, что написал Илюша? – спросил меня Михал Михалыч.

– Естественно! Он подарил мне первый экземпляр.

– Очень хорошая книга, это я тебе говорю! – сказал Жванецкий.

А как объяснить его невероятную память на цифры? Тексты Илья запоминал мучительно долго, но телефонной книжкой не пользовался, держа все номера в голове.

Еще он ощущал пространство и умел его преображать не хуже профессионального дизайнера. Приобретя совершенно неправильной формы земельный участок, спускавшийся к небольшому озерцу под углом в сорок пять градусов, Илья невероятно красиво и изобретательно его освоил. Ко всему подходил творчески. Даже к выбору подарков. Зная, что я коллекционирую Чаплина, заказал у известного скульптора метровую керамическую фигуру комика, а на день рождения художник с именем сделал по его просьбе мой портрет, в другой раз изобразил все мое семейство…

Мне хотелось, чтобы у Илюши были хорошие дорогие часы, крутая зажигалка. Я делал ему престижные подарки в «новорусском» стиле. А он мне – добрые, придуманные с юмором, имеющие не только материальную, но и художественную ценность. Однажды подарил огромную, даже страшно смотреть, куклу – мою копию, с сигаретой, вставленной в расщелину между двумя передними зубами. Как-то я сказал Илье: «Видишь, если мне руки отрежут, все равно смогу курить – сигарета в самый раз помещается». А он, оказывается, запомнил…

Я постоянно чувствовал, что Илюха думает обо мне и заботится как о родном. Купив землю за городом, первым делом зарезервировал соседний участок. А когда в мою машину врезался таксист, Лёлик отдал мне свою.

«Юрик, выйди, – услышал в тот день я голос Олейникова в телефонной трубке. Спускаюсь на улицу и вижу Иру с Илюшей рядом с их „запорожцем“ с проржавевшей выхлопной трубой. – Теперь это твое авто, извини, другого нету».

Надо было видеть, как мы с длинным Лёликом, согнутые коленки которого упирались в подбородок, мчались по Питеру на этом рычащем танке! Сам он никогда не водил машину. Однажды я хотел его научить:

– Илья, берусь за тебя всерьез.

Мы подъехали к площадке перед спорткомплексом, где упражнялись начинающие водители.

Я посадил его за руль минивэна с автоматической коробкой и… через десять секунд понял: если хочу, чтобы мы остались партнерами, пора заканчивать.

– Илюша, столб! – кричал я.

– Вижу, – отвечал Илюша, продолжая невозмутимо ехать вперед.

Он был клинически не приспособлен для вождения. Лёлик – пассажир, человек, которого нужно возить, что и делала всю жизнь его жена. Ира водит машину потрясающе, корректно, по-настоящему хорошо. А Илюша… Однажды мы подъезжали к Аничкову мосту. Скорость – километров шестьдесят.

– Высадишь меня за мостом, – говорит Илюша и открывает дверь на полном ходу.

– Ты чего, больной? – кричу ему. – Что творишь-то?!

– Ну Аничков же мост…

В 1993 году Илюша пришел посмотреть на меня в «Амадеусе». Это была единственная постановка, на которую я мог позвать знакомых. Правда, играли мы уже нечасто. После спектакля я вышел с высоко поднятой головой: пригласил друга не на какой-то «Смех-шок», а на постановку Товстоногова! Но Лёлик, поморгав с минуту, выдал:

– Ну что сказать… Валить тебе отсюда надо.

– Больше ничего?

– Это вывод, – ободрил он. – Остальное – по дороге.

По сути, Илья озвучил то, что я и сам чувствовал. Мне давно хотелось работать вдвоем, чтобы «Городок» стал не приработком, а основным делом.

Илья не раз подначивал: «Ну что, так и будешь снимать „Городок“, а потом возвращаться в БДТ, чтобы сказать „Кушать подано“? До проходной театра будешь одним, после нее – другим? Это невозможно, это же шизофрения, Юрик. Надо жить в ладу с собой».

«Запомни, – сказал он мне, когда мы возвращались с „Амадеуса“, – театр начинается с вешалки, но заканчивается заявлением об уходе. Иди и пиши».

Человеку, который привык, что все решают за него, уйти в самостоятельное плавание непросто. Но рядом был Илья, уверенный в себе, надежный, немногословный, и в его глазах явно читалось: если что, не брошу.

Повод хлопнуть дверью не заставил себя ждать – вывесили очередное распределение ролей в спектакле по Достоевскому. Моя крошечная роль начиналась с ремарки «Входит Обноскин с гитарой». Гитара меня и добила. Я уже выходил и с балалайкой, и с гитарой, и с аккордеоном. Написали бы «с виолончелью» – может, еще подумал бы, а так… Помахав БДТ ручкой, тут же позвонил Илье.

– Лёлик, я написал заявление об уходе.

– Молобздец! – ответил он.

Илья всегда в решающие минуты поддерживал меня, давая понять, что на него можно положиться. Мы практически не конфликтовали. Лишь раз поссорились по идиотскому поводу. Было это в Израиле, где мы снимали одну из лучших «Скрытых камер», состоявшуюся благодаря знакомствам и связям Лёлика. Сидим в гостиничном номере, и Илья, покурив, вдруг говорит:

– А с какого х… студия «Позитив ТВ» представляет Юрия Стоянова и Илью Олейникова? (С этих слов начиналась наша передача.)

– В смысле? – не понял я.

– А с какого х… студия «Позитив ТВ» не представляет в правильном порядке: Илью Олейникова и Юрия Стоянова?

Я сел.

– Илюш, ты меня сейчас страшно разочаровал, чудовищно. Прямо руки опустились, я даже работать не хочу.

– Почему? Потому что так представляет студия?

– Нет. Потому что мне нечего ответить. Потому что для тебя это так страшно важно.

Наши имена самостоятельно расставил монтажер, делавший заставку «Городка». На экране мы пробивали головами афиши с собственными фамилиями и через них вылезали в кадр. Я даже не задумывался никогда, кто из нас за кем. Ведь внутри же полнейший паритет!

– А почему должно быть иначе? Ну скажи сам.

Что он мне на это ответит? «Я важнее, главнее, известнее…»? Что?

– Потому что я на десять лет дольше тебя говно ел. Я в «Городок» через десять лет большего говна, чем ты, пришел.

Мы заснули не разговаривая. На следующий день он с утра принес выпивку. «Прости», – сказал Илюша, часто-часто заморгал и поцеловал меня.

Когда он со мной соглашался, он не говорил, что я прав, он начинал чаще подмигивать. Это служило барометром, по которому я пытался определять его настроение.

Но я все же переделал начало, и с тех пор и до последних его дней студия «Позитив ТВ» всегда представляла сначала Илью Олейникова, а потом Юрия Стоянова. Илюша мог быть неправым, но не было случая, чтобы он этого не признал. Меня тоже заносило. Но я не извинялся, а стремился обратить человека в свою веру, заставить его сказать: ты прав. В этом смысле мы с Илюхой разные люди.

Больше ни в чем я не чувствовал разделявших нас десяти лет. Я был главным на площадке, а он – в жизни. Илья не был сладким и удобным для всех, готовым прийти на помощь каждому. Нет.

Он был правильный еврейский парень, строго разделявший «своих» и «чужих». Свои – это семья, друзья и партнер. Я был членом его семьи, независимо от того, сколько мы вместе выпили чаю.

Не так и много. За двадцать лет раза три встретили Новый год и отметили два дня рождения. Если родственника посадят в тюрьму, он не перестает быть родственником, – для Ильи это непреложная истина. Когда что-то случалось, он вставал среди ночи, чтобы помочь, даже если накануне мы погрызлись.

Наша грызня – это надо четко понимать – всегда носила только творческий характер: какую историю и как играть. Никогда в жизни не было человеческого повода поругаться. Я знал, что могу на Илью абсолютно положиться. Говорю так не потому, что его больше нет…

Однажды зимой у нас вышла смешная история. В зоне, где отстаиваются поезда, нам выделили для съемок вагончик. Я играл плохого железнодорожника, который «наезжает» на интеллигентного пассажира с чемоданчиком – Илюшу. Пока мы репетировали, мимо проходил настоящий железнодорожник, огромный битюг с молотком в руках. Он не понял, что идет съемка, и кинулся на меня, – слава богу, отбросив молоток. Мне палец в рот не клади. Я стал с ним серьезно толкаться, время от времени попадая противнику в «тыкву», но и мне досталось. Тут на выручку ринулся абсолютно не умеющий драться Илюша. Размахивая чемоданчиком, он налетел на моего обидчика в своих невероятно скользких туфлях, на которые уже не раз успел пожаловаться в процессе съемок. Падая на снег и поднимаясь, он норовил огреть железнодорожника чемоданом и кричал: «Б…ь, эти туфли! Я не могу его хорошо ударить! Юрик, понимаешь, я не могу его хорошо е…нуть! Туфли, туфли!»

Тут появился осветитель с огромным штативом наперевес, железнодорожник сдался и, узнав в нас артистов, повинился. Рассказов, какая была драка, хватило на неделю! Илюша обеспечивал мне полную презумпцию невиновности перед остальными людьми. Ни разу не слышал, чтобы он сказал про меня худое и другим никогда этого не позволил бы. Периодически находились коллеги, желающие накрутить его. Они давили на больное, рассказывая ему, какой он великий, гениальный, потрясающий, и заканчивали примерно так: «Илюш, тебе не надоело быть полузащитником, пасы подавать, чтобы другой забивал голы? Тебе оно надо – подносить снаряды, чтобы кто-то палил из пушки?»

Илюха проходил такие испытания достойно. Но я, зная его как облупленного, замечал тень печали на челе. Вот он вернулся из Москвы. Мне достаточно было взгляда, чтобы понять: Лёлик пообщался с «доброжелателями». «Илюша, что у нас не так?» – выворачивал его наизнанку я, изувер и иезуит. А почему так делал? В кадр должны входить влюбленные друг в друга люди. Группа, понимая, что съемки задержатся часа на два, растворялась, оставляя нас одних. Я садился напротив него и начинал: «Ну расскажи, Илюша, с кем пообщался в столичном ресторане, кто тебе говнеца подлил в стаканчик?»

Съемки действительно откладывались, но потом продолжались в ином качестве, потому что в итоге мы целовались и шли играть.

Конечно, я все знал про него, а он – про меня. С кем еще делиться? Илюша – свидетель моего развода и моего романа. Он, как умел, меня прикрывал, хотя генетически не мог врать. Только молчать, отвернуться и ничего не говорить, чем моментально подставлял. Но ради меня ему пришлось преодолеть врожденную честность: «Почему я вернулся один? Попали на разные рейсы. В экономклассе не было мест, в бизнесе – только по отдельности, я полетел сразу в Петербург, а этот дурак через Москву, где нелетная погода».

Что он нес, я знаю в пересказе, но Илюша вытаскивал меня из серьезных ситуаций, при этом оставаясь в приличных отношениях с моими бывшими женами. «Если ты разлюбил, – говорил он, – это не значит, что я должен перестать здороваться».

В отличие от меня Олейников женился раз и навсегда. Он был абсолютно чокнутый семьянин. Стоило Илье позвонить Денису или Ире, а тем не взять трубку – все, съемки прекращались. Лёлик бросал работу и названивал им каждые пять минут, пока не добивался цели.

– Ира, где ты?

– В церкви.

– Очень прошу навсегда запомнить, что, кроме Бога, у тебя есть еще я.

Если бы она не ответила, пришлось бы заканчивать съемки, отменять концерт. Он терял способность работать, становился зацикленным человеком с потерянным взглядом. «Я звонил уже три раза, там никого нет…»

У него была традиционная еврейская черта – ожидание худшего. Но зато как потом приятно было расслабиться, зная, что ничего плохого не произошло.

Олейниковы долго ютились в той самой крохотной двушке на бывшей окраине. Денис уже пел, дуэт «Чай вдвоем» выиграл «Ялту», а они продолжали жить все там же. Когда решили все-таки продать квартиру, новую купили в пяти минутах ходьбы от меня, в Яковлевском переулке. К их дому вела жуткая, как после бомбежки, дорога. Как-то Илюша, встретив на концерте губернатора Петербурга Владимира Яковлева, не преминул сказать: «Мне стыдно жить в Яковлевском переулке. Он носит имя действующего руководителя города, а к дому не подъехать».

За неделю улицу реконструировали. Почти полгода, пока в их новой, но снова маленькой квартире делали ремонт, Олейниковы жили у меня. Мы очень разные в быту, в пристрастиях, в темпераментах, хотя и родились в один день. Кто-то из знакомых выгравировал на подарке: «Они сошлися, лед и пламень…» Но в важных, принципиальных вещах были, простите за банальность, единомышленниками.

В последние годы Илюха стал очень спокойным и наши отношения потеплели. Внутреннее соперничество ушло абсолютно. Мы никогда не обсуждали, что такое дружба и в чем она должна проявляться. Но во имя нее Лёлик однажды согласился даже сбрить усы.

Меня задолбало исполнять женские роли. «Все, – говорю, – давай брейся, тоже будешь баб играть». И Илюша сбрил. Когда я увидел это страшное зрелище, сказал: «Илюша, я готов изображать женщин всю оставшуюся жизнь. Был неправ. Извини».

Мы реализовались в «Городке», проект уже много лет скользит по накатанным рельсам, доведенная до совершенства технология производства свелась к шести съемочным дням в месяц. Илье перевалило за пятьдесят, он профессионально относился к нашему детищу. Но ему этого казалось мало, он хотел двигаться дальше. Пapy раз ляпнул в интервью, что «Городок» – лузер, и получил от меня сполна. Он клялся, что виноваты журналисты, извратившие его слова. Думаю, так и было, и на самом деле Илюха сказал что-то типа: «Ну, конечно, иногда устаешь… Это давно превратилось из творчества в работу». Но я все равно устроил разбор полетов. «Запиши себе над кроватью, – сказал я. – „Счастье поэта должно быть всеобщим, а несчастье – глубоко законспирированным. Михаил Светлов“. Все, что касается передачи, у нас потрясающе!»

Я твердо верю, что так и было до последнего дня. Но Илюха рвался реализоваться и вне нашей пары, стремился послать миру сигнал о собственной состоятельности. Он стал сниматься в кино. Безумно органичный, абсолютно не наигранный, очень смешной и трогательный с этим тиком, грустным взглядом, он гораздо больше подходил для кинематографа, чем я, невнятный и расплывчатый. Хотел, чтобы мы снимались вместе, а я сказал:

– В тупых комедиях не буду.

– А в чем мы должны сняться?

– Представь: ты немолодой солдат, ополченец, тебя призвали, ты в окопе, а я чуть помладше, какой-нибудь учитель. На нас идут танки. Тебя убивают, а я сижу над тобой и плачу… Я не знаю, что это должно быть, Илюш.

– Юрик, этого не будет никогда. Мы с тобой из «Городка»!

– Значит, подождем лучших времен.

Но Илюша ждать не хотел и снимался. И писал еще музыку. Для него это были элементы самореализации. Задуманный им мюзикл «Пророк» не сумел раскрутиться, что ввергло Лёлика в жесточайшую депрессию.

Все началось с поездки в Штаты в конце девяностых. У Ильи там множество друзей: пол-Кишинёва плюс родственники. Илюша сходил на Бродвей на «Чикаго». Ушел потрясенным и решил написать свой мюзикл.

Те, кто был знаком с Лёликом, знают: он всегда писал песни. Их исполняли Надежда Бабкина, Эдита Пьеха. Он сочинял эстрадную лирику. Люди бегали от Илюши, если в помещении оказывалось пианино. Он заставлял слушать свои творения. Это началось еще до знакомства со мной. Меня он напрягал редко, зная, что я люблю другую музыку и к пoпce и шансону отношусь сдержанно.

Так что его не вдруг осенило: дай-ка сочиню мюзикл! Свободное время он проводил у рояля, играл, не зная нот. И Дениса не зря потянуло в музыку – она постоянно звучала дома у Олейниковых.

Именно Денис подарил отцу компьютер, выдававший партитуру сыгранной мелодии. Мне нравились джазовые и рокерские куски. А попсовые – нет: «Илюх, ну это чистой воды „Сан-Ремо–67“! А этот „Сопот“ тебе зачем?»

Тем не менее он написал много талантливой музыки. Хотя сюжет, который Илья положил в основу мюзикла, меня смущал. Действующими лицами были Пророк, Старик, Голос и так далее. И все это вместе в подзаголовке именовалось «Притчей о блудном веке».

«Попытайся, – говорил я, – рассказать простую и яркую историю, а не высокопарную да еще и с потаенным смыслом. Тогда есть шанс, что получится шлягер». Но Илюша нуждался в поддерживающих словах и слышал только их. Он хотел, чтобы мне понравилась его музыка. И я, признаюсь, этим пользовался: когда было надо, хвалил, а если хотел уколоть – ругал.

Это были отношения двух мужиков. Разве один рассчитывал, что другой умрет? Мы жили обычной жизнью, не думая, что потом придется вспоминать ее в мемуарах. Поэтому она разная была. Вот и вся правда…

Набирал артистов и репетировал Илюха в Минске. Там дешевле и выгоднее. Я приехал туда, увидел вокруг него много людей. Спросил:

– Илюшенька, а бизнес-проект у вашей истории есть?

– Да, посмотри.

Это была красиво отпечатанная книжка, где мюзиклу Ильи гарантировались пятитысячные залы, в которых надо играть пять раз в неделю круглый год.

– Илюша, а где эти многотысячные дворцы? – уточнил я.

– Ну… везде. Уже все договорено.

Он был так одержим созданием мюзикла, что экономическая составляющая перестала его интересовать. Илья доверился чужим людям, воспользовавшимся его наивностью и горячей верой. Во имя постановки он продал квартиры, в которые вкладывал сбережения в конце девяностых.

Мюзикл делали, равняясь на самую высокую планку, заказали бродвейского уровня декорации, невероятно красивые костюмы… Поверьте, мне есть с чем сравнивать. Оборудование закупали с нуля. Главные роли играли Илья и Коля, его коллега по эстрадной «четверке». Лёлику советовали взять звезд, называли фамилии Боярского, Басилашвили… Саша Абдулов вроде бы хотел помочь, но заболел.

Илюша ни на чем не экономил. Он хотел, чтобы рванула «бомба». Я не могу выступать критиком в этой истории. Мюзикл был слишком дорог близкому мне человеку. По сравнению с вложенными деньгами, личными жертвами и эмоциональными затратами мое мнение не имеет значения. Но я видел: происходит что-то не то. И, как обычно, не мог сформулировать…

Мюзикл не пошел. Теперь понимаю: рядом с Илюшей не было сильного продюсера, единомышленников, искренне переживавших за общее дело. Не может все вытянуть один человек, даже с женой. Постановка мюзикла – серьезный бизнес, развитие которого в нашей стране затормозил трагический шлейф «Норд-Оста». Слово «мюзикл» у нас ассоциируется с трагедией.

Но я считал себя не вправе влезать в ситуацию с постановкой, отговаривать, давать советы, потому что видел: «Пророк» стал для Ильи делом жизни, он попросту не услышал бы меня.

А дальше… Я пришел на спектакль. Мне очень многое понравилось. Вопросы к либретто по-прежнему были. Ну и что? У меня и к Островскому есть вопросы. Это нормально. И не в качестве истории была причина, по которой мюзикл забуксовал. Огромная машина требовала бесконечных вливаний, ежедневных спектаклей, затратной рекламы. Замкнутый круг невозможно было разомкнуть без профессионального продюсирования, к которому Илья не имел отношения.

Когда он принял решение закрыть мюзикл, на него больно было смотреть. Илюша выносил и произвел на свет это дитя. Он связывал с ним надежды, он любил его. А дитя оказалось нежизнеспособно, и он, его создатель, никак не мог на это повлиять… Мужика такое не может не подкосить. Он стал угрюмым и подавленным.

– Илюшенька, – спрашивал я, – а как же с костюмами, декорациями?

– Да там они все валяются, на складе.

В последние годы я предлагал:

– Может, попробовать переосмыслить все на камерном уровне?

– Не хочу об этом говорить, – отвечал Илья.

Не то чтобы он не хотел обсуждать тему со мной. Ему вообще было больно говорить о мюзикле.

Для кого-то Илья – человек, написавший мюзикл «Пророк». Но для меня и, надеюсь, для большинства он человек с грустной улыбкой, уникальный артист и выдающийся партнер, в паре с которым мы создали безаналоговую, беспрецедентную, веселую и грустную энциклопедию российской жизни, охватывавшую два десятилетия. Всего полгода «Городок» не дожил до юбилея…

Работать с Ильей после «Пророка» было непросто. Он изменился, стал жестко относиться к тому, что делал.

– Как я выгляжу?! Отвратительно!

– Что ты говоришь ерунду?! – возражал я. – Ты выглядишь замечательно.

Спектр похвал в мой адрес тоже ужался до минимума.

– Илюш, как я играл?

Он делал тяжелый выдох, уставшее лицо:

– Запомни, ты уже давно не можешь играть плохо.

Эту фразу я слышал последние десять лет существования «Городка».

– Есть замечания? – на всякий случай спрашивал я.

– Нет. И не будет.

Он очень старался себя преодолеть. Искал спасения в кадре, опять говорил, как для него важен «Городок». Но шести съемочных дней было мало, чтобы вытащить его. Ему требовалось работать тридцать дней в месяц. А как, если за время, что он занимался мюзиклом, мы попрощались с эстрадой? Я очень жалел об этом. Мне и сейчас кажется, что в нашей паре таились богатейшие эстрадные резервы. Илья соглашался на участие в комедиях – лишь бы работать, работать, работать… Свои роли он всегда играл честно и, кстати, писал замечательную музыку к фильмам. Уж какие получались фильмы – вопрос к режиссерам.

А потом выяснилось, что он болен. Они с Ирой съездили отдохнуть в Египет. Вернулись, мы приступили к съемкам. Сюжет играли смешной: женщина прячет любовника в шкаф, потому что возвращается муж. Мне больше всего понравилось в этой истории, что события происходят буднично, привычно и неторопливо. Любовник надевает тапочки, идет к шкафу, где у него уже давно знакомое, обжитое место, стоит стул. «Фонарик, – говорит он, – и книжку мою дай». Она протягивает ему фонарик и книжку. «Что, горшок было трудно вынести с прошлого раза?» – кричит он ей.

И вдруг после нескольких дублей, когда понадобилось повысить голос, Илюша начал сипеть. Голос уходил из него буквально на глазах.

«Господи, зачем я заставил его орать!» – ругал я себя. Илюша раньше не терял голоса. Он у него был немощный, но крепкий.

«Ну вот, съездил на курорт, поменял климат», – ворчал я.

Как человек опытный, перечислил таблетки, которые могут помочь, водитель съездил в аптеку, привез. На следующий день голос не восстановился. В последнем сюжете Илюша еле-еле сипел. Он очень переживал. Я вызвал фониатра, чтобы проверить связки. Они оказались абсолютно рабочими. И меня это испугало… Голос не вернулся ни ко второй, ни к третьей передаче.

– Что делать? – спросил Илюша с тревогой.

– Все просто, – ответил я как ни в чем не бывало, – будем озвучивать. У тебя появится палитра голосов, ты увидишь, какой ты потрясающий артист, не просто замечательный, а великий. У тебя каждый герой будет разный.

На озвучание Лёлика мы пригласили моего друга из БДТ – потрясающего актера, народного артиста Геннадия Богачёва. Он известный мастер дубляжа, его уникальным голосом говорят многие звезды американских фильмов. Илья послушал, ему понравилось, и он успокоился.

А дальше начались обследования. Фониатр, смотревшая Илью, заподозрила микроинсульт. Это не подтвердилось. Но и осиплость не проходила. Наконец в начале лета обнаружилась опухоль в легких… Я поговорил с лечащим врачом. «Ему надо обязательно работать, – сказал он. (Сам бы я никогда не взял на себя такую ответственность.) – Не сомневайтесь, это необходимо ему для самоощущения. Он должен чувствовать свою нужность, востребованность».

Я считаю, что «Городок» продлил Илье жизнь. Шесть месяцев тяжелобольной человек снимался, несмотря ни на что.

Я его озвучивал, подбирал парики и клеил усы после процедур химиотерапии. За все время ни от одного врача или медсестры в желтую прессу или интернет не попало ни единого снимка, где больной человек в пижаме лежит под капельницей.

В наших разговорах слова «опухоль» и «рак» не произносились. Мы это называли «некое образование». Лечение было успешным, если верить врачам, но очень тяжелым.

Через какие муки прошел Илья, с какой болью боролся, чего ему стоило сниматься, знаю только я, его семья и те, кто был на площадке.

От химиотерапии у него началась мучительная икота. Илюша икал сутками напролет. Мы придумали персонажа с сильным заиканием.

– Икай на здоровье, – говорил я.

– Юрик, но это же ужасно! – переживал Илюша.

– Это очень смешно, икай.

Лёлик приходил на съемки, опираясь на руку водителя. Ему было страшно тяжело, но у меня даже мысли не было, что он не выкарабкается. За двадцать четыре года нашего знакомства Илья лишь однажды простудился и раз у него болело колено.

Онкологии он боялся всю жизнь. А кто ее не боится? Знаете, как говорят врачи:

– От чего умер пациент?

– Инсульт.

– Значит, он не успел дожить до своего рака.

Из нашего лексикона слова, связанные с этой болезнью, исчезли. Илюша шел на поправку, лечащий врач говорил, что опухоль удалось разрушить. К последней передаче начал потихоньку появляться голос! Но под воздействием химиотерапии, облучений иммунитет оказался на нуле.

Двадцать седьмого октября мы снимали сюжет в центре Питера. Илюша был простужен. Из носа у него лилось нескончаемым потоком, как из неисправного крана. На третий день лучше не стало. «Илюх, мне не нравится твоя простуда, – сказал я. – Давай завязывать со съемками».

В квартире, где мы снимали, было тепло, и вдруг Олейников говорит:

– Мне страшно холодно.

– Илюш, ну как холодно? Тут жара!

– Дайте что-то теплое.

Его одели теплее.

– Мне очень холодно.

Я закрыл форточку, отправил ребят на обед. Спросил у хозяйки квартиры:

– У вас есть термометр?

Она принесла. Илюша лег, я укрыл его одеялом. Через пять минут достал градусник, он показывал тридцать девять и два. Я сразу распустил группу, Илюшу отвезли домой.

– Умоляю, пожалуйста, вызывайте скорую, терапевтов, педиатров – кого угодно. Тебе нельзя так температурить.

Вечером созвонился с Ирой. «Говорила с врачами, они сказали, что принимать», – успокоила она меня. Но утром позвонила уже тревожная: «Юра, он плох. Очень…»

Мы начали обзванивать клиники. В 122-й медсанчасти, где он в итоге оказался, Илюшу решили интубировать – посадили на вентиляцию легких и ввели в состояние искусственного сна, чтобы организм все силы направил на борьбу с болезнью. «Тяжелый, но стабильный», – уверяли врачи. Они говорили, что, кажется, распознали инфекцию и вроде бы подобрали антибиотик. Я постоянно был на связи с Денисом, который проявил себя в этой ситуации очень достойно, по-мужски.

Десятого ноября у меня была творческая встреча со зрителями в Одессе. Там произошла очень странная штука. Мой выход на сцену предварял двухминутный ролик из «Городка», потом его сменяли фрагменты фильмов, где я снимался. Я спокойно стоял за кулисами с сигаретой, зная, что у меня еще как минимум минута времени. Ролик про «Городок» заканчивался заставкой, где мы с Илюшей ударяемся лбами: бах! На этом месте экран вдруг погас…

Что такое?! Пять раз проверили – все работало. Я выбросил сигарету, вышел на сцену, извинился, попросил перезапустить. Не получилось, я отшутился и начал встречу.

После концерта оборудование заработало.

Назавтра в четыре утра я получил эсэмэску от Дениса: «Папа умер».

Илюша ушел как настоящий партнер, дав мне провести встречу. И дальше помнил обо мне. На следующий день после похорон я играл спектакль во МХАТе, после девяти дней снимался для телевидения, а потом снова вышел на сцену. Ради Илюши я бросил бы все, но он ушел так, что я ничего не отменил, никого не подвел. Я всегда это знал: артистов хороших до хрена, а такого партнера, как он, больше не будет никогда.

Мы не два гениальных актера. Мы были гениальной парой.

Умение произнести два слова делает человека человеком. Эти слова – «Спасибо» и «Прости».

Умение испытывать чувство вины и благодарности отличает нас от животных. И я хочу сказать моему Партнеру: «Прости меня за то, что недодружили, недоругались, недопели, за то, что мало были вместе, и за многое другое… Мы знаем с тобой – за что. И спасибо тебе за то, что ты изменил мою жизнь, перевернул ее, научил верить в себя, научил зарабатывать деньги, за то, что терпел мой несносный характер, за то, что относился ко мне то как к сыну, то как к брату, но никогда – как к постороннему…

Ты когда-то сказал мне, что я буду жить очень долго. Я постараюсь. И буду всегда рассказывать о тебе. Чтобы тебя помнили, обязательно помнили!

За неделю до твоего ухода я попросил тебя: Лёлик, не подведи меня! Но тебя не стало. И это был единственный раз, когда ты меня подвел… Когда мы были вместе – я смеялся, когда ты умер – я плакал. Сейчас я смеюсь и плачу, вспоминая тебя. Ты часто снишься мне. И чем дальше, тем чаще. Наше партнерство продолжается. Но теперь оно стало делом только нас двоих, нашим личным делом…»

Вечная тебе память, Друг и Партнер!

Глава 2. Детство. Десять – ноль в пользу Олейникова

Моя первая мыльная опера

Не сговариваясь с Олейниковым, я родился в тот же день, что и он, – десятого июля. Илье в этот день исполнилось десять лет. И когда на сладенькое Илюша поедал традиционный для южного праздничного стола «Наполеон» с компотом, я, наверное, жутко орал в роддоме.

Я помню себя с того времени, когда наша семья жила в Бородине. Прошу не путать мое Бородино с местом исторической баталии. Здесь никогда не бывали Наполеон, Кутузов, Багратион, Милорадович и другие. Да и Михаил Юрьевич Лермонтов, сочиняя свое знаменитое стихотворение, не имел в виду деревню Бородино Одесской области. (Недалеко от моего Бородина была еще и станция Париж, и это не про нее Хемингуэй сказал: «Париж – это праздник, который всегда с тобой». Там и по сей день находится исправительный лагерь для женщин. Вероятно, советские топонимики считали, что все женские пороки имеют французские корни, и потому благословили строительство Парижа за колючей проволокой, где вместо Эйфелевой башни стояла вышка с охранником.)

В нашем Бородине была больничка, в которой мой отец – выпускник мединститута – проходил практику, и была сельская школа, где учительствовала моя мама.

Отец, как говорят в Одессе, «работал в органах», то есть был гинекологом. Но поскольку в Бородине рожали и болели реже, чем требовало его призвание, он лечил всех подряд от всех болезней, а мама, когда требовалось, держала керосиновую лампу в операционной…

Телевизионная секунда состоит из двадцати пяти кадров, а киношная – из двадцати четырех. И мне, человеку, которого всю жизнь игнорировал кинематограф за «неопределенную внешность», ужасно нравилось, что в моем запасе телевизионщика всегда будет на один кадр больше, чем в кино. Так вот, моей памятью «отснято» приблизительно двести пятьдесят кадров (или десять секунд) из бородинского детства…

Кусок душистого мыла на рукомойнике безумно притягивает к себе. Рука тянется к мылу. Ни один фрукт не пахнет так вкусно… Начинаю есть мыло. Вкус не соответствует запаху, все равно ем… Приходит папа. Руки намылить нечем. У меня изо рта торчит обмылок… Далее со мной происходит то, что бывает со взрослыми дядями и с папой, когда они выпивают очень много сухого вина. После этого они обычно говорят: «Полегчало». И продолжают пить вино. А мне не полегчало… Отец где-то слышал байку, что злые люди делают мыло в том числе и из собачьего жира. В какую-то секунду ему начисто отказали эрудиция и высшее медицинское образование. Если отбросить всю технологическую цепочку мыловарения, получалось, что я – съел собаку!

Самолет санитарной авиации доставил меня в Одессу… С тех пор я не ем мыло и обожаю собак. И еще – мое детство все-таки не было голодным.

Есть Одесса Бабеля – это район Молдаванки, есть Одесса Паустовского – это Большой Фонтан и центр города, есть Одесса Катаева – это Пересыпь.

И вот мы возвращаемся из Бородина в Одессу, где наш район – Пересыпь – остается таким же, как во времена, описанные в повести «Белеет парус одинокий».

Частный домишко из ракушечника: две комнаты – двадцать восемь квадратных метров, кухня – четыре метра, отопление печное.

«Удобства»: зимой – во дворе, летом – в море. (До моря – метров триста.) Проживали в доме дед Юра, баба Женя, тетя Варя (папина сестра), мама, папа и я. И была у нас корова Майка. Огромная, коричневая, с белыми подпалинами. Очень добрая и умная. Я с ней любил разговаривать. Она давала двадцать литров молока в сутки и поила пол-улицы.

И вот Никита Сергеевич Хрущёв в I960 году (перед самым своим дембелем) издает указ, запрещающий содержать сельскохозяйственных животных в городской черте. Майку нужно было сдать государству. Это я позже узнал про постановление партии и правительства, а тогда казалось, что лично товарищ Хрущёв ворует лично у меня мою корову. Впрочем, все это, так сказать, фон, на котором «отснято» еще несколько кадров из моего детства.

Отдать корову нужно было под расписку на железнодорожной станции в полукилометре от нашего дома. Женская часть семейства рыдала, а мужчины шли небритые, как на похоронах. Из других дворов выводили свиней и коз.

Поскольку Никита Сергеевич сам спровоцировал некоторую свободу слова в стране, то проклинали его громко, всей улицей и сразу на трех языках: русском, украинском и болгарском.

Коров загоняли в товарные вагоны. А ночью над Пересыпью раздавалось жуткое мычание. Это плакали от боли недоеные коровы. К ним никого не подпускали – ни покормить, ни подоить. Теперь они были не частные, а государственные.

Я спрашиваю деда Юру:

– Что такое «государственные»?

– Ничьи, – отвечает он.


Папа

Мой папа очень не любил фильм «Председатель», считавшийся прогрессивным в свое время. Там есть сцена, когда председатель колхоза (замечательно сыгранный Михаилом Ульяновым) решает, кого из выпускников деревенской школы отпустить в город на учебу, а кого – нет.

– Подонок! – говорил папа.

Позже я понял – почему.

Отец окончил школу села Благоево в 1949 году с золотой медалью. Паспорта колхозников, по заведенному тогда порядку, хранились в сейфе у председателя, и он высочайше решал, кому выдать паспорт, а кому – нет. Николай Георгиевич Стоянов мечтал стать врачом, а председатель хотел сделать его скотником. Папа удрал в Одессу и устроился на маслозавод. В сапогах, которые были на три размера больше, еле передвигая ноги, он выносил через проходную отшелушенные семечки. Ими и питался, пока председателю не дали взятку и паспорт не выслали в город.

Родители моего отца могли себе позволить дать образование ему одному, и он, ощущая свой долг перед семьей, учился и за себя, и за своих сестер. Как губка впитывал все, что могла дать ему Одесса: не пропускал ни одного симфонического концерта в филармонии, ни одной выставки в музее и все время читал, читал… Строил себя.

Папа очень следил и за своим внешним видом, и за здоровьем. Если бы ему предложили продолжить знаменитую чеховскую фразу о том, что в «человеке все должно быть прекрасно», он бы сказал: «…и обувь, и брюки, и рубашка, и галстук». Или же: «…и печень, и поджелудочная железа, и двенадцатиперстная кишка».

При всей своей аккуратности он вечно что-то искал в своем письменном столе или в шкафу и вечно не находил. Он мог уйти на работу весь чистенький, отутюженный и – с деревянной вешалкой-плечиками, болтающейся сзади на хлястике плаща.

На защиту своей диссертации он вышел из подъезда в новом костюме, при галстуке и в домашних шлепанцах.

Каждое утро папа делал зарядку. Всю жизнь, кроме тех особых случаев, когда он подрывал свое здоровье известным в России способом. При этом он никогда не говорил: «У меня похмелье». Он всегда говорил: «Сыночка, у меня тяжелейшая посталкогольная интоксикация».

Когда мне было десять лет, папа уже продумал мою дальнейшую жизнь на четверть века вперед.

– Ты окончишь школу, тебе еще не будет семнадцати, значит, поступать в мединститут можешь два года подряд, – говорил он с легким одесским акцентом. – Хотя, японский городовой, почему ты должен поступать подряд два года?! Какой-то мордоворот из Татурина поступает сразу, потому что у него есть направление от председулькина колхоза! Неужели я не заслужил, чтобы мой сын пошел по моим стопам?.. Понимаешь, сыночка, это очень плохо, что я доцент мединститута. Детей преподавателей не принимают. Вот если бы я работал говновозом, у них не было бы никаких вопросов! Хорошо. Мы сделаем иначе. Ты поступаешь в Днепропетровский мединститут. Через два года переводишься в Одессу. Через четыре года заканчиваешь. Потом ординатура, потом клинординатура, потом аспирантура. (Может быть, я путаю: сначала клинординатура, потом ординатура.) К моменту поступления в аспирантуру я уже соберу тебе почти все материалы для диссертации. Все! В двадцать семь лет ты уже кандидат наук! Главное – не жениться до окончания аспирантуры. Не лыбься, пожалуйста!..

Папа был упрямым человеком. И я был тоже упрям. И вышло все не по папиному велению, а по моему хотению. Вместо одесского медицинского был московский театральный. Вместо ординатуры – Большой драматический театр в Ленинграде. Вместо клинординатуры – армия. Вместо аспирантуры – массовка в театре и песенки под гитару за восемь рублей. И женился я не в двадцать семь, а в девятнадцать. И вместо диссертации подарил отцу двух внуков, первого из которых он принимал сам – как гинеколог. А потом внуков у него отобрали, потому что я развелся. А потом вообще лишили возможности видеться с ними, потому что я вторично женился.

А потом… отец умер, так и не увидев меня состоявшимся артистом, а ведь для него это было, может быть, важнее, чем для меня самого.

Папа был одним из самых известных в городе врачей. Когда всем его коллегам стало ясно, что он уходит (так говорят в этих случаях врачи), то его кабинет в родильном доме № 7 был переоборудован под палату, где за отцом ухаживали сестры-акушерки. Он уходил из жизни в том доме, где стольким помог появиться на этот свет. Я ночевал рядом с ним на полу. За неделю до его смерти я вынужден был слетать на несколько дней в Питер (мы снимали один из первых «Городков»). Когда я вернулся, он смог сказать только одну фразу:

– Зачем ты прилетел? А как же там твое телевидение?

Эти его почти последние слова очень много для меня значат…

Я мог бы теперь показать ему весь мир, которого он не видел, подарить ему хорошую машину, которой у него не было, поселить в красивом доме, в котором он не жил, и прислать ему самые лучшие кремы для обуви, которыми он обожал натирать свои ботинки.

У меня так и не получается сыграть смешного врача. Что-то мешает. Что-то, что сильнее желания рассмешить…


Болгары

Моя мать – русская, отец – болгарин, из тех, что полтора века тому назад поселились на юге России. Их тайком вывозили морем русские моряки, спасая от турецкого ига. В шестнадцать лет я для экзотики решил записаться в паспорте болгарином. Про таких, как я, в застойные годы говорили: «Полукровка – последняя надежда советской власти».

До 1963 года жили мы на Пересыпи.

Мои родственники по болгарской линии (выходцы из села Благоево) с разрешения властей нарезали себе участок, примыкающий к стене завода «Продмаш». А мои русские родственники работали на этом заводе и жили в ведомственном доме, в километре от болгарских. А я – паразитировал на их географической близости.

– Ну, Юрасик, чем тебя сегодня болгары кормили? – спрашивает меня русская бабушка.

– Ой, плохо дело у болгар, бабушка Тамара, – отвечаю. – Все на работе, на базар никто не пошел. Два яичка всмятку покушал, и все.

– А бабушка Тамара тебе котлетки сделала с домашней лапшой!

Возвращаюсь домой к болгарам. Болгарская бабушка Женя спрашивает:

– Баба Тамара тебя кормила?

– Нет.

– А что делала?

– Поила. Компот дала, и все.

– От кацапы, да еба мамка!

Я думаю, это болгарское выражение не нуждается в переводе.

В отместку бабе Тамаре меня кормят ихнией – курицей с картошкой и луком, тушенными в томате.

Благодаря моим пересыпским Монтекки и Капулетти я постоянно прибавлял в весе. И мать запретила меня кормить в ее отсутствие. Я нашел выход. Болгарским родичам я пел на кухне болгарские песни, а русским показывал смешные истории из жизни болгарской диаспоры. За это те и другие подкармливали меня исподтишка.

Однажды мой вес едва не стал причиной трагедии. Я нечаянно чуть не убил собственного двоюродного брата Вовку.

Девичья фамилия его мамы – моей тетки и крестной – Стоянова, и у его отца фамилия Стоянов. Однофамильцы. В загсе, когда они регистрировались, одна идиотка спросила:

– Варвара Георгиевна, вы останетесь на своей фамилии или возьмете фамилию мужа?..

Брат Вовка – чистокровный болгарин. И кличка у него была – Болгарин. Разница в возрасте у нас – шесть лет (я старше).

Непредумышленное убийство могло состояться в конце 1-й Ильичевской улицы, недалеко от нашего дома. Была там огромная глубокая яма, в которую стекали отходы из коллективных дворов. Яма была огорожена невысоким заборчиком. На нем-то и сидели в жаркий июльский полдень мой пятилетний Болгарин и еще четыре пацана. Подхожу к ним и со словами: «Привет, дистрофики!» – усаживаюсь рядом на забор. После сухого треска и крика «Ой!!!» последовало секундное ощущение невесомости, и небо оказалось уже не над головой, а перед глазами. Я вскочил. Смотрю: малышня валяется кто где. Пересчитал – три человека. А было четыре.

– А где Вовка?

Сашка Тюльбезов, Вовкин дружок, посмотрел в яму и сказал:

– Утонул твой Болгарин!

Мы склонились над ямой. Никого! Один маленький паникер (не помню его имени) побежал по улице с истошным криком:

– А Жирный Болгарина убил!

В это время из фекальных вод, как поплавок, вынырнул Вовка с капустным листом на голове. Первые его слова были:

– Ну все, Юрочка, идет рассказ! Идет про тебя рассказ папке!

Дядю Ваню, его папу, я побаивался. Иногда казалось, что под горячую руку может и ломиком по голове тюкнуть. Но на любого дядю Ваню есть мой папа, который начнет искать топор. А у моего папы есть его папа, который этот топор обязательно найдет! Болгары, одним словом.

Я говорю Вовке:

– Спокойно, Болгарин, счас мы тебя вытащим. Я тебе велик подарю!

Спасали мы его, как альпиниста из расщелины. Поскольку яма была глубокой, пришлось Сашке Тюльбезову в нее свеситься и схватить Вовку за руки, а я держал Сашку за ноги. Сандалии у него были на вырост – на два размера больше. Естественно, он из них выскользнул и повторил полет Болгарина. А я остался наверху с сандалиями в руках… Так как велосипед у меня был один, второму малому я пообещал марки.

У этой истории счастливый финал. Засранцев с трудом, но все-таки отмыли. Меня никто не заложил. Правда, Болгарин какое-то время меня шантажировал. Чуть что ему не понравится, он мне подмигивал и говорил:

– Идет рассказ!

Мы, дети болгарского двора, очень любили, когда приходил с работы дядя Миша – муж тети Любы, еще одной папиной сестры.

Дядя Миша трудился на мясокомбинате. С работы он всегда возвращался толще, чем уходил. И даже в жаркие дни носил пиджак.

На кухне дяде Мише помогали раздеться. Он топтался вокруг собственной оси, и с него, как с катушки, падала лента молочных сосисок. Под майкой дядя Миша носил специально сшитый пояс с карманами для мяса и печени. Оттого что он работал постоянно с сырым мясом, у него иногда возникало рожистое воспаление на руке. Тогда он брал больничный – и семья переходила на постную пищу. Какая-то бабка с соседней улицы за кусок говядины заговаривала дяди Мишину болячку, и дом опять становился на довольствие мясокомбината.

Ах, как готовила бабушка Женя!

Рождественский стол. Перечисляю: ихния из курочки, тушеная капуста с грибочками, фасолица с жареным лучком, икра из синеньких, икра из кабачков (это из закруток), голубчики величиной с детский мизинец. Квашеные капустные листья для голубцов продают на Привозе, а мяско, я вас умоляю, не надо пропускать через мясорубку, его надо рубить ножичком долго и меленько. По-болгарски! Что там еще? Естественно, много-много брынзы (и свежей, и выдержанной). Не обходилось и без продуктов ассимиляции: дунайской селедочки, тюлечки, колбаски и чего-нибудь еще чисто одесского.

Но самое главное – на сладенькое – БАННИЦА. На приготовление – день. Пресное тесто раскатывают до толщины бумаги. Слой теста. Растопленным маслицем его сверху. Потом творожок. И сахарным песком из ладошки. И все. И так двадцать пять слоев. И потом в духовку. Покажите мне человека, который сумеет сегодня сделать настоящую банницу, – и я изменю национальность!

Баба Женя моя. Сколько народу она выкормила, вынянчила и вырастила! Почти не умела читать и писать. Могла быть властной и непреклонной. Любила, когда я кривлялся, и не разрешала моей шустрой двоюродной сестре Светке идти по улице впереди меня: «Бо он – мужчина!» Пережила и мужа, и сына. И тихо ушла к своему Богу, в которого скромно и непоказно верила всю жизнь…

Живут мои болгары в Одессе. Живут небогато. Рабочие, таксисты, учителя и врачи. И нет среди них больших начальников, нет бизнесменов. Никогда они не были за границей. Даже в стране, на языке которой говорят по сей день.

Что посадит болгарин на земле, если у него будет один квадратный метр? Он посадит куст винограда и красный перец. Они росли на нашей даче в Одессе, в районе Большого Фонтана, в память о самом главном болгарине в моей жизни – папе.


Глава 3. Юра Стоянов в школе и дома

Дорогой Юра!

Если бы мне нужно было снять фильм по оригинальному сценарию, я бы начал с короткометражки. Но, поскольку начинать мне уже несколько поздновато, дарю эту историю коллегам. Это кусок моего детства. Название у этого фильма может быть только одно:

«Дорогой Юра!»

И вот почему.

Было мне тогда лет десять. Уже три года мы жили в районе блочных и панельных пятиэтажек. Я уже успел привыкнуть к тому, что вода бывает не только в колодце – она может еще и течь из крана. Самих же кранов бывает два, и из второго льется горячая!

Я вовсю наслаждался благами хрущевской цивилизации, разучился сидеть орлом на унитазе, стал играть в шашки и разгадывать кроссворды. Я становился Городским!

Я дружил с сыном нашей дворничихи, звали его Игорь. Он был неплохой пацан, но слегка подловатый. Игорь не был похож на мать, а кто был его отец, оставалось тайной. Соседи говорили, что дворничиха нагуляла сына в тюрьме, когда служила там надзирательницей. Судя по некоторым поступкам Игоря, его отец должен был сидеть в одиночке в карцере, в блоке для убийц.

Дело было осенью. Рядом с нашим двором строилась очередная пятиэтажка, и по выходным, когда строители отдыхали, она становилась местом наших игр и баталий. У стены нового дома, метрах в десяти от нее, была довольно высокая насыпь. С крыши свисали толстые веревки, по которым рабочие поднимали в ведрах песок и цемент. Мы отцепляли ведро, завязывали толстый узел, становились на него и, держась обеими руками за веревку, с насыпи летели прямо на стенку.

Круто было! Подлетаешь к дому, выставляешь вперед ногу, отталкиваешься и снова летишь! Не знаю, что там однажды генетически сработало в Игоревой башке, но он незаметно накрутил мне веревку по часовой стрелке, и, когда я прыгнул, она начала раскручиваться в обратную сторону. Я летел на дом и вращался, как юла, и состыковался со стеной аккурат темечком. Звук был такой, как будто раскололся огромный орех, я потерял сознание и рухнул. Через какое-то время я очнулся от… запаха. Лучком на меня дунуло, я и оклемался. Нависший надо мной рот Игоря прошептал:

– Молчи, сука! Ни-ко-му! Не то я папке скажу.

– ???

– Ну, когда он выйдет.

Я пришел домой и написал письмо в «Пионерскую правду» о том, что есть в нашем дворе такой сын дворничихи и неизвестного убийцы Игорь, который сделал со мной то-то и то-то. Поскольку я уже тогда упражнялся в стихосложении, я закончил стихами, которых сейчас не помню. По-моему, чтобы понравиться и вызвать сострадание, а заодно привязаться к названию газеты, я написал что-то про гипотетическую смерть пионера. То есть мою.

Я сочинял и плакал. Я окропил это письмо слезами боли от удара, чувства несправедливости и страха. Тогда же, утирая сопли, я отметил, что, когда тебе хреново, стихи сочиняются легче.

Прошла капризная, как все одесское, зима. Игорь, когда мы встречались, говорил одну и ту же фразу: «Привет от папки» – и шел дальше. Он уходил, а обида оставалась… И вот сижу я как-то на уроке, и в класс без стука входит учитель истории в старшей школе Игорь Михайлович Ревич.

– Стоянова можно? – говорит.

Классная отвечает:

– Можно.

Вечно перепуганный историк ведет меня по коридору за руку – я до сих пор помню эту влажную руку, которая трясется. Он идет и бормочет: «Ничего-ничего… ничего-ничего…» Помолчит немного и опять: «Ничего-ничего…» Меня заводят в кабинет директора. Сидит директор в полевой офицерской форме, с портупеей. (Это был 68-й год. В связи с событиями в Чехословакии тогда всех резервистов призывали на военные сборы, а мы, мальчишки, бегали на железнодорожную станцию и смотрели, как мимо шли поезда с танками и пушками на платформах, и кричали солдатикам: «Поубивайте их там всех!» Так уж было…) По бокам от него – за молчаливым траурным столом, как на поминках – сидят педагоги. И сидит моя бедная мама – заместитель директора по воспитательной работе. И у директора в руках дрожит чашечка и ударяет о блюдце. Тишина, и этот звук дребезжащей чашки, и все молча смотрят на меня! Он достает какое-то письмо и протягивает его в мою сторону, и оно плывет по рукам учителей ко мне. Они быстро передают его друг другу, как будто боятся, что на нем останутся отпечатки пальцев. На конверте написано: «Орган ЦК ВЛКСМ и Всесоюзной пионерской организации им. В.И. Ленина», и три больших ордена красуются – Ленина, Трудового Красного Знамени и Октябрьской революции. Указан адресат: «Ученику 4 «А» класса средней шк. № 27 города Одессы Стоянову Юрию». Директор говорит:

– Юра, я не вскрывал этот конверт. Не мог бы ты при нас его открыть и прочитать, что там написано… Вслух.

Я открываю конверт и читаю… Потом с годами я нафантазировал себе, что какой-то дядечка, который работал когда-то в «Новом мире» или в «Иностранной литературе», опубликовал там какой-нибудь отрывок из Солженицына – ему не простили, запихнули в отдел писем детской газеты «Пионерская правда»… и вот этот тихий, спившийся интеллигент-диссидент пьет портвейн и пишет мне письмо:

«Дорогой Юра! Ты написал нам о том, что тебя обидел сын дворничихи. Ты написал письмо. Спасибо, что ПОДПИСАЛСЯ! А знаешь ли ты, дорогой Юра, что у таких писем в нашей стране страшная и трагическая история? А знаешь ли ты, Юра, сколько миллионов людей после вот таких вот писем были расстреляны и сгнили в лагерях? А их дети – твои ровесники – росли в детских домах за колючей проволокой.

Юра! Тебе 10 лет. Надеюсь, ты здоровый и крепкий парень. Да подойди ты к этому Игорю и врежь ему хорошенько! А если он сильнее тебя, то возьми кирпич и дай ему по голове!

И никогда в жизни больше не пиши ни в одну газету, ни в одну организацию!

Твоя „Пионерская правда“».

Дальше шла подпись сотрудника отдела писем. Я так думаю, что к концу письма автора окончательно развезло.

В кабинете директора тогда все облегченно выдохнули. Они поняли, что пронесло, что не будет в школе никакой комиссии – ни ЦК ВЛКСМ, ни какой-либо другой; что я ни на кого не настучал. Кроме Игоря.

После школы я пришел в наш двор, взял на стройке полкирпича (все-таки половину кирпича, а не целый!) и врезал сзади по голове этому Игорю. У него потекла кровь, а я держал перед собой на вытянутой руке мою индульгенцию – письмо из «Пионерской правды»! Выскочила дворничиха. Она несла сына на руках, как на революционных картинах, и вопила, гэкая на южный манер: «Интеллихенты Ихоря убили! Интеллихенты Ихоря убили!!!» Слава богу, Игоря не убили. Кирпич прошел по касательной. Царапина. А вот родители выпороли меня так, что я засомневался, что они ИНТЕЛЛИХЕНТЫ.

Много лет прошло, но письмо это я запомнил на всю жизнь. «Дорогой Юра!» – так оно начиналось…


Урок рисования

Я очень плохо рисую. В сегодняшней своей работе особенно остро ощущаю это неумение. А ведь мог научиться, мог. Я был в третьем классе, когда у меня отбили всякую охоту к рисованию.

– Дети, послушайте тему домашнего задания, – говорит наша учительница Олимпиада Николаевна. – Тема такая: «Рабочее место моего папы». Рисунки сдадите завтра. Я разрешаю, чтобы ваши папы вам помогли.

Я решил обойтись без отцовской помощи. Пришел домой, достал с полки толстый, богато иллюстрированный том, изданный на иностранном языке, и нашел фотографию, где было запечатлено нечто, напоминающее мне рабочее место моего папы.

Я не раз бывал у него на работе и имел представление о том, как выглядит это самое рабочее место. На кухне я нашел папиросную бумагу, которую бабушка обычно кладет на противень и смазывает жирными гусиными перьями, чтобы испечь банницу. Эту прозрачную бумагу я положил на фотографию и аккуратненько прорисовал ее карандашом. Получилось один к одному. Черно-белую заготовку я произвольно раскрасил цветными карандашами и внизу подписал чернилами: «Рабочее место моего папы – Стоянова Николая Георгиевича». Я был уверен, что пятерка за домашнее задание у меня в кармане.

А назавтра был большой скандал. Олимпиада Николаевна не стала вызывать моего отца, ограничилась матерью, которая работала в моей же школе. Я стоял за дверью директорского кабинета и слышал, как наш директор Владимир Георгиевич Демидов все время повторял: «Конечно, это ужасно» – и начинал хохотать.

Помню и слова моей мамы, прогрессивного педагога, проходившего практику у самого Сухомлинского:

– Плохо не то, что он это нарисовал, а плохо то, что он это срисовал. Значит, нет ни памяти, ни фантазии.

– Понимаешь, Женя, – обратилась Олимпиада Николаевна к маме, – ладно бы он срисовал просто рабочее место, так он же изобразил и самого папу, что называется, в деле.

В нашей трехкомнатной хрущевской «распашонке» отцовский кабинет служил и моей комнатой. У папы была библиотека (одна из лучших в городе) по его медицинской специальности. Несколько тысяч книг.

Когда я засыпал, мой взгляд невольно останавливался на какой-

нибудь массивной монографии вроде «Пол, брак, семья», а когда я просыпался, то видел перед собой либо «Рак шейки матки», либо «Кесарево сечение».

Тиль Уленшпигель, Д’Артаньян и граф Монте-Кристо не были героями моего детства. Моим героем был человек в белом халате, шапочке и марлевой маске, в бахилах, с огромными щипцами в руках.

Я всегда гордился профессией своего отца. Ведь если бы не было на свете акушеров и гинекологов, то не было бы ни меня самого, ни всего третьего «А» класса 27-й одесской средней школы, ни даже Олимпиады Николаевны, так и не научившей меня рисовать.

Большая перемена

На двух лавках рядом с эбонитовым столом для игры в домино сутками сидели домохозяйки дома номер 17 по улице Измаильской и обсуждали все и вся. Они знали, что сегодня будет на обед у Басарских – наконец-то мясное (!), что к Гендеку приехал внук-кацап из Москвы, что Дмитрашко из тридцать седьмой квартиры, как всегда, трезвый, а эти из двенадцатой, у которых нет детей, как всегда, под газом, что Хромой, сволочь, устроился рубщиком мяса на Новом базаре, что Иванов – не обязательно русская фамилия (посмотрите на жильцов двадцать квартиры) и что Стояновы купили телевизор (интересно, на какие такие деньги?).

Прибежав на большой перемене домой, чтобы перекусить, с балкона пятого этажа нашего дома я наблюдал за торжественным вносом телевизора в подъезд. Телевизор не был упакован, и я увидел, что это цветной телевизор. Почему? Потому что у него был цветной экран.

Я закричал на весь двор:

– Папа купил цветной телевизор!

Настоящие цветные телевизоры появились лет через пять, но кто-то из сидящих на скамейке снисходительно заметил: «Большое дело!» – что в переводе с одесского на русский означает: «Ну и что?»

Чудо с экраном в тридцать шесть сантиметров по диагонали называлось «Рубин–102». В нем, кроме самого телевизора, был еще и радиоприемник.

Может быть, вы помните эти целлулоидные с цветными полосами вставки в экран? Они-то и должны были имитировать цветность.

Когда телевизор включили в сеть, на экране появился диктор. У него было синее лицо, зеленая шея и трехцветный костюм.

Очень красиво. Но родителям не понравилось, и отец убрал с экрана прозрачный лист со всеми цветами радуги. Я устроил жуткую истерику и выдал все, на что способен обиженный семилетний одесский мальчик.

Не помню, что я тогда орал, но явно ляпнул что-то лишнее, может быть, даже нецензурное. Ничем иным не могу объяснить поступок моей мамы, педагога со стажем, которая вытащила меня на балкон и закричала:

– Если ты не заткнешься, я выброшу тебя с пятого этажа! Я тебя убью!

Я посмотрел вниз. Внизу стояла тетя Фаня по кличке Би-

би-си, а рядом какала овчарка из 15-го дома. Падать на них мне не хотелось, и я завопил:

– Мамочка, не убивай меня, ты еще будешь мною гордиться!

С тех пор сменилось три поколения телевизоров, появились внуки у щенков той овчарки, в продукты жизнедеятельности которой я мог быть сброшен, сам я работаю на телевидении. И мне кажется, на этом самом телевидении я только и работаю для того, чтобы тетя Фаня Би-би-си говорила мне при встрече:

– Она таки может тобою гордиться.

«Она» – это мама.


Уроки физкультуры и труда

 
Жирный кабан
Залез в чемодан.
Чемодан провалился,
Жирный убился.
 

Эти вирши мне доводилось часто слышать в свой адрес. Я, плод кулинарного соперничества двух моих бабушек, гастрономическое поле битвы между конкурирующими болгарским и русским кланами, их заслужил. Родственники научили меня интеллигентному ответу: «Я не жирный, а упитанный».

В нашем дворе, конечно же, пели песни. Порой на политическую тему.

Например:

 
Куба, отдай наш хлеб!
И забери свой сахар!
Куба, Хрущёва на свете уж нет.
Куба, пошла ты на…
 

По вечерам звучала лирика:

 
А я ли тебя не любил?
А я ли тобой не гордился?
Следы твоих ног целовал
И чуть на тебя не молился!
 

Вот это «чуть» мне безумно нравилось. Это очень по-одесски. То есть уже так сильно любил, что еще немного – и начал бы молиться. Но не начал. Просто целовал следы ног.

Поскольку Одесса – город многонациональный, то в межэтнических конфликтах последним аргументом часто становился не кулак, а слово:

Жид-жид-жид-жид

По веревочке бежит,

У него хвост дрожит…

Или: «Шел хохол, наложил на пол».

Ответ: «Шел кацап, зубами – цап!»

Или: «А Гагарин не болгарин!»

И так далее.

Но ко мне чаще всего были обращены стихи про этого, который залез в чемодан. И я решил худеть. Я записался в секцию фехтования. Оружие – сабля. Тренер – Аркадий Самойлович Бурдан. Имя-отчество и фамилия тренера внушили доверие моему папе: «Значит, не какой-нибудь там мордоворот». Аркадий Самойлович, несмотря на фамилию, оказался настоящим извергом. Он издевался над нами по шесть часов в день. При этом обращался исключительно на «вы»:

– Стоянов, вы должны понять: при ваших габаритах по вашей роже я точно не промажу!

Надо отдать должное Аркадию Самойловичу. Четыре года тренировок – ежедневные кроссы, бег в сорокакилограммовом жилете, бои с воображаемым противником и, не дай бог, с самим Аркадием Самойловичем – сделали свое дело. Я начал сокращаться в ширину и вытягиваться в высоту. Школу я окончил с такими параметрами: рост – сто восемьдесят три сантиметра, вес – семьдесят килограммов.

Я человек увлекающийся. И фехтование было огромной частью моей пацанячьей жизни. Папа даже говорил в пылу, что если мне вскроют черепную коробку, то там обнаружат только мятую фехтовальную перчатку.

Как-то на уроке по трудовому воспитанию, когда учитель вышел из мастерской, я показывал однокласснику Сереге Мельниченко фехтовальные приемчики на напильниках.

Нашего мастера по слесарному делу звали Феликс (отчества не помню). Кличка – Челюсти, потому что у него во рту было тридцать два железных зуба. Вообще железо было его любимым материалом. Он собирал по дороге в школу ржавый металлолом и заставлял нас делать из него всякие полезные, с его точки зрения, вещи: механизм для сгибания протеза в районе коленного сустава, силуэты писающих мальчиков из жести для обозначения мужского туалета, капканы для мышеловок и так далее. Как-то он спросил нас:

– А что бы вы сами хотели сегодня сделать из железа?

И Мельниченко ответил:

– Зубы.

– Почему?

Мельниченко, передразнивая Феликса (тот, когда улыбался, кокетливо прикрывал железный рот ладошкой), ответил:

– Потому что красиво!

Феликс подошел к нему с видом застенчивого убийцы и вежливо попросил выложить на верстак все содержимое портфеля. Серега вывалил все, что было. Феликс собрал ученические причиндалы в стопку и ею вломил Мельниченко по темечку. На Серегину беду, в этот день по расписанию был урок черчения. Так что огромный деревянный пенал пришелся на основание пирамиды, которой его припечатал Феликс. Серега так испугался, что, по-моему, даже не понял, больно ему или нет. А Феликс вдруг устроил какую-то жуткую уркаганскую истерику:

– Мочить вас буду, козлы вонючие! Мама, падлой буду!

Мы все драпанули из мастерской, потому что до нас стало доходить, где Феликс приобрел навыки работы по металлу. Мы так сдрейфили, что никому не рассказали о ЧП.

Со временем все как-то поутихло и подзабылось и бдительность наша притупилась. И вот показываю я Сереге фехтовальные удары с помощью напильников и учу его брать защиту. Искры летят во все стороны. В это время в мастерскую вошел Феликс. Серега первым заметил его и инстинктивно прикрыл голову руками, как бы говоря этим: «Товарищ учитель, а вы меня уже били, помните?» Феликс взял меня за шиворот, подвел к дверям и ногой дал мне пенделя по мягкому месту. Я вылетел в коридор и совсем не больно приземлился. Вижу: по паркету двигаются знакомые каблучки. Идет мама с какой-то комиссией и объясняет:

– А здесь у нас проходят уроки трудового воспитания. Опытные педагоги. Прекрасное оборудование…

Я начал корчиться и постанывать:

– А-а-а, как больно, как же мне больно…

Мама, перешагивая через меня, тихо процедила сквозь зубы:

– Встань, клоун, не верю!

Так мне был преподнесен первый урок по мастерству актера. Остальные уроки того, как нужно корчиться, чтобы верили, я получил в Москве, в ГИТИСе (Государственном институте театрального искусства).

Там же я узнал о том, что авторство легендарной фразы «Не верю!» принадлежит не моей маме, а Константину Сергеевичу Станиславскому.


Глава 4. Юность

Как давно все это было…

В юности.

В 1974 году.

…А в 1975-м я переехал из общежития на частную квартиру стоимостью 30 рублей в месяц, включая коммунальные услуги. К этому же времени относится начало моего увлечения любительским собаководством. В выходные дни я пропадал на птичьем рынке недалеко от Таганской площади. Чего там только не продавали! Купить можно было все, что шевелится, бегает и плавает на земном шаре. Я околачивался преимущественно в собачьих рядах. Всех собак мне было жалко.

Первого моего пса мне продали как тойтерьера. Щенок не рос, остался двадцатисантиметровым в холке, не лаял, а мяукал, и язык не поворачивался назвать его кобелем.

Через два месяца он перекочевал к отцу моей первой жены в Минеральные Воды и там продолжил свою странную породу.

Второго пса мне выдали за русскую гончую. Три месяца я лечил его от глистов, а потом подарил одному егерю.

Третьим был двухлетний курцхаар, у которого затянулся период полового созревания.

Однажды я пришел из института домой и застал жену сидящей на шкафу. Внизу лаял пес, и глаз у него был какой-то очень весенний.

Курцхаара я отвез обратно на птичий рынок и подарил двум школьницам из Подмосковья, еще дав денег на электричку. Как они доехали до дома, не знаю.

Так что благотворительность я понимал очень по-своему: помоги собаке и подари ее другому.

Все же, если я пропускал занятия, староста курса Юра Богданов объяснял педагогам мое отсутствие так:

– Он болен.

– Чем?

– Любовью к животным.

…Четырнадцать лет у меня жил Тиль – беспородный пес, обаятельное существо с человеческим взглядом, которое я называл «карликовым ньюфаундлендом». Из всех команд он понимал только одну: «Сделай заиньку». Выполняя ее, он садился на задницу и ждал куска колбасы. С этим трюком Тиль и кочевал из одного выпуска «Городка» в другой.


Ленин и Крупская – мои однокурсники

 
Как хорошо, что есть друзья!
Я к ним могу прийти голодным,
Не будет их прием холодным,
И мы закусим, как князья.
Но если у моих друзей
Мы не найдем и черствой булки —
Вперед! – в соседнем переулке
Живут друзья моих друзей.
Друзья друзей моих друзей —
Друзья, конечно, неплохие,
Они и для меня такие,
Которых не любить нельзя.
Кого же из друзей моих
Люблю я больше, чем других?
Скажу вам честно, не тая:
Всех тех, что влюблены в меня!
 

О каких их таких друзьях, живущих в соседнем переулке, я сочинил эту студенческую песенку на первом курсе? Все мои друзья жили в соседних комнатах на втором этаже общежития.

Очень немосковский был у нас курс. Совсем не блатной. На нашем курсе никто не продолжал актерской династии – cплошь провинциальные основоположники династии собственной. Было, правда, несколько москвичей, замечательных ребят, которые проводили все свое свободное время с нами.

Адрес нашей общаги – ул. Трифоновская, 45б. Поскольку нравы там царили довольно свободные, то в ходу была такая шутка: «А почему только сорок пять „б“, если б… там значительно больше?»

Всем курсом мы вываливались в девять утра на Трифоновку, а если опаздывали, то разбивались на группы по четыре человека и брали такси. Двадцать пять копеек с носа – и за рубчик нас подвозили по бульварам до Никитских ворот, а там – по Герцена налево уже рукой подать до Собиновского переулка.

Перед занятиями по мастерству актера у нас всегда была часовая пауза, которую мы заполняли весьма оригинально.

Два человека становились на шухер – один на лестнице, второй у дверей – и начинались подпольные практические занятия по истории КПСС в лицах.

В девятнадцатой аудитории было свое закулисье и небольшая сцена, на которой мы инсценировали красные даты календаря. Например, «Ночь перед штурмом Зимнего».

В роли Ленина – Виктор Сухоруков, Крупская – Татьяна Догилева, Керенский – Юрий Стоянов, Лицо от театра – Геннадий Залогин, исполнители массовых сцен (революционные солдаты, матросы и проститутки) – студенты курса.

Мы ни о чем не договаривались заранее. Сценарий импровизировался на ходу.

Витя Сухоруков Ильича играл гениально. Маленький, лысый, с раскосыми глазами, он пародировал все штампы актерской ленинианы от Штрауха и Щукина до Каюрова и Ульянова.

Витька лежал с Таней Догилевой под одеялом. На авансцену выходило Лицо от театра, и Генка с пафосом говорил в зал:

– В ночь перед штурмом Зимнего Ленину, как никогда, хотелось спать. Ничто человеческое ему было не чуждо.

При этих словах Сухоруков-Ленин начинал домогаться Догилевой-Крупской. Под одеялом шла возня. Догилева кричала:

– Володя, только не сегодня! Завтра наши мальчики берут Зимний! Тише, товарищ Ульянов, уберите ручонки. Феликс может услышать.

Лицо от театра торжественно-проникновенным голосом прервало эту пикантную разборку под одеялом:

– «Ленин – человек». Как мало на самом деле мы о нем знаем! Ленин – сын, Ленин – муж, Ленин – отец… – Тут Генка Залогин поперхнулся, он понял, что его с точки зрения исторической правды занесло. – Ленин – друг и товарищ! – поправился он.

Сухоруков подхватывал:

– Гусь свинье не товарищ! Плевать я хотел на этого Железного Феликса! На этого ржавого поляка! На этого стукача! Я хочу тебя! Надежда, я загадал, – вдруг он начинал по-поповски окать, – если ты не отдашься мне, дочь моя, то восстание провалится. Это такая примета.

В это время массовка сама начинала восстание. Драка, крики, стоны… И я в роли Керенского бегаю и кричу:

– Господа, одолжите кто-нибудь лифчик и чулки. Умоляю. Мне по учебнику истории КПСС положено драпать в женском платье!

На авансцене Надежда Константиновна выполняла требования вождя, а Лицо от театра резюмировало:

– Да, сегодня мы перелистнули еще одну неизвестную страничку из жизни Ильича. Он был суеверен. Эта распространенная человеческая слабость была присуща и ему – великому человеку. И кто из летописцев знает: не пойди Надежда Константиновна ему навстречу, чем бы обернулась для истории эта примета?!

Таким образом, когда в аудиторию входили наши учителя – Всеволод Порфирьевич Остальский, Евгения Николаевна Козырева и любимый мой поистине гениальный педагог Владимир Наумович Левертов, – мы уже были хорошо «размяты» с актерской точки зрения.

Всеволод Порфирьевич Остальский. Умный, добрый, толстый, смешной. Все время говорил:

– Вы все мои дети. Здесь нет любимых и нелюбимых. Все вы – мои дети!

И договорился.

Однажды в три часа ночи к нему пришел мой друг и однокурсник латыш Арик под хорошим газом. Почти на бровях. Арик рос без отца. И когда на пороге появился Остальский в трусах, Арик сказал:

– Всеволод Порфирьевич, усыновите меня! Я хочу быть Арием Всеволодовичем… Папа! Заплакал и упал.

Евгения Николаевна Козырева. Знаменитая Медея и исполнительница роли матери в кинофильме «Убийство на улице Данте». Красавица с огромными глазами и невероятным темпераментом. Показывая, как надо играть любовь, могла запросто сломать стул. Внушала мне, что я по амплуа – герой. Не внушила.

Владимир Наумович Левертов. Великий педагог. Сделал меня актером. Проходят годы. Прибывают понемногу профессиональная свобода и какие-то штампы, которые кое-кто называет мастерством. Но если иногда что-то получается у меня искренне и органично в кадре или на сцене, то именно потому, что был в моей жизни этот человек.

С появлением педагогов в аудитории замолкал шум «Октябрьского переворота» и начинались «петельки-крючочки», «верю не верю» и так далее.

Недавнего исполнителя роли Ленина Витю Сухорукова двадцать минут подряд заставляли продевать воображаемую нитку в ушко воображаемой иголки, а Таню Догилеву – делать бесконечный этюд по физическому самочувствию на тему «Что такое холодно?».

Мы же с Залогиным обычно забивались в угол, потому что азы профессии нам давались с трудом…

Никто из нас не читал тогда Солженицына. Импровизируя на тему Октября, мы просто валяли дурака, и, слава богу, на нас не стучали куда следует. А если бы стукнули и если бы Витька Сухоруков не учился продевать нитку в иголку, то, может, и не сыграл бы он Ленина в фильме «Комедия особого режима» по Довлатову. И Татьяна Догилева не стала бы знаменитой актрисой. И возможно, Илья Олейников делал бы «Городок» с кем-нибудь другим…


Брежнев и я

У генерального секретаря ЦК КПСС, председателя Президиума Верховного Совета СССР, маршала Советского Союза, четырежды Героя Советского Союза, Героя Социалистического Труда, лауреата Ленинской и государственных премий, кавалера ста четырнадцати орденов и медалей… была любимая внучка. Вика. Удочеренная внучка. Виктория ЛЕОНИДОВНА. Она училась на театроведческом факультете ГИТИСа имени Луначарского вместе с моей первой женой. А я – на актерском…

В институт ее привозила черная «Волга». Машина останавливалась на Калининском проспекте, метрах в двухстах от ГИТИСа. Охранник шел за ней по другой стороне улицы, видимо, чтобы не смущать однокурсников. Очень симпатичная была девушка. Одевалась красиво, но неброско. Общалась со всеми скромно, но с достоинством, без всякого высокомерия. Никогда не давала почувствовать свой статус. И это был не тот случай, когда короля играет свита. Свиты не было. Думаю, что все-таки это была простота царственной особы, но если бы вы не знали, кто она, то ни за что бы и не догадались. На курсе училось человек семнадцать, не более. Ее присутствие не создавало вокруг атмосферы зажатости и напряженности, которыми порой окружают себя отпрыски высокой номенклатуры… Хотя думаю, что ректор ГИТИСа иногда просыпался в холодном поту от страшного сна, в котором ему звонил генеральный секретарь и говорил:

– Мне тут Вика на тебя жалуется, говорит, бардак у тебя в хозяйстве!..

Это рассказ о том, как я чуть не стал жертвой собственной провинциальной доверчивости.

Однажды Вика пригласила нас на свой день рождения. К себе домой. На улице Горького была ее квартира. Добротная, со вкусом обставленная двухкомнатная квартира; по нынешним-то временам – вообще ни о чем! Сели за стол. Человек двадцать нас было. Все поначалу шло как-то чинно и официально. Но вкусно было очень! Напитки всякие, в том числе для нас экзотические – рекой. Икорка, рыбка, балычок, копченая колбаска, салатики из какого-то ресторана – навалом. Не сказать чтобы мы в то время голодали, но и не шиковали, мягко говоря. Харчевались в основном благодаря родительским посылкам. Так что все это изобилие ударило по неподготовленным студенческим организмам и оказало расслабляющее действие на мозг. Короче, потеряли бдительность. И хозяйка была этому рада! Она искренне всячески поощряла наши робкие проявления вольнодумства и фрондерства. Пели Окуджаву, Высоцкого, травили анекдоты… Я почувствовал себя частью золотой московской молодежи, которой было позволено несколько больше, чем остальным. Вдруг именинница обратилась ко мне:

– Юр! А ты, говорят, классно моего деда изображаешь!

– Я???!!!

– Ну ладно, ну чего ты! Все в ГИТИСе знают, как вы там у себя на курсе за закрытыми дверями «заседания политбюро» проводите! А в роли Леонида Ильича – ты!

Гости поддержали Вику:

– Стоянов, давай! Не ломайся, все свои!

И я сдался. Забыл мольбы мамы и папы: «Ты там в Москве держи свой язык за зубами! Помни, что тебя содержат родители-коммунисты!»

Я показывал Брежнева, все ржали, и больше всех – хозяйка дома. Я говорил голосом генсека, а Вика хлопала в ладошки и заливалась:

– Ой, не могу, вылитый дед! Ой, как похож, ой, как смешно!

Потом мы перешли к десерту. На столе появился роскошный торт из ресторана «Прага». А потом появился незнакомый человек, что-то шепнул Вике на ухо и удалился. Вика постучала ложечкой по фужеру и сказала:

– Ребята. Только не волнуйтесь, но сейчас в гости придет мой дед. Он ненадолго, минут на пять. Поздравит и уедет… Вы чего?! Да нормально все! Кстати, будет возможность сравнить! – И Вика подмигнула мне.

У меня отнялись ноги. Я подумал, что следующим моим тортом будет пайка черствого хлеба на Колыме!

Прошло несколько минут. Вика вышла из-за стола и вернулась в комнату уже вместе со своим дедушкой – Леонидом Ильичом Брежневым.

За его спиной маячил телохранитель с двумя большими целлофановыми пакетами в руках. Мы все встали.

– Садитесь, ребята! – сказал Брежнев. – В ногах правды нет. Со всеми знакомиться не буду, а то вы мне руку оторвете, но спасибо всем скажу. Спасибо, что пришли поздравить Вику с днем рождения! Да вы садитесь!

Все послушно сели. Значит, здороваться не будем, подумал я, не придется, значит, познать знаменитый брежневский поцелуй.

Вика поднесла деду маленькую стопку водки, и он сказал тост:

– Ты очень похожа, девочка, на свою бабушку, в честь которой тебя назвали. И мы с ней желаем тебе счастья и чтобы твоя жизнь была легче, чем была наша! Твое здоровье, наша дорогая!

Сделал маленький глоток из рюмки, сел, как-то неуютно поежился и сказал своему охраннику:

– Володя, дай сигаретку!

Тот наклонился к Брежневу и тихо ответил:

– Нельзя, Леонид Ильич, еще часа не прошло.

– Не позорь меня, Володя. Что ты хочешь, чтоб я у студентов стрелял?!

Володя развел руками, мол, «как вам откажешь, Леонид Ильич, вот толкаете вы меня на преступление». И наигранно неохотно протянул Брежневу пачку Marlboro. Генсек медленно, со смаком затянулся, с наслаждением выдохнул дым и улыбнулся всем.

– А пусть он попробует за один день поменять диссидента на Луиса Корвалана, – сказал Брежнев, кивнув на охранника, – а потом пусть не покурит!.. – И нас спросил: – Ну как дела, молодежь? Как отмечаем?

– Как обычно, деда, – ответила Вика, – поем, стихи читаем…

– И анекдоты рассказываем! – подхватил Брежнев.

– Не без этого, – засмеялась Вика.

У меня на секунду остановилось сердце, а потом бешено застучало, а рот превратился в пересохший колодец.

Брежнев прижал внучку к себе.

– А про кого анекдоты? Про меня?

– Нет.

Мне показалось, что Брежнев, как ребенок, искренне обиделся:

– Как не про меня?! А про кого тогда еще?

Вика погладила деда по плечу и нежно успокоила его:

– И про тебя, и про тебя…

Брежнев засмеялся и сказал нам:

– Ну давайте, комсомол, повеселите старика!

И вдруг Вика указала на меня пальчиком с бриллиантовым колечком:

– Дедушка, а вот Юра Стоянов тебя гениально показывает. Очень смешно!

Брежнев посмотрел на меня доброжелательно.

– Давай, Юра! Не бойся, я никому не скажу, – весело сказал он.

Я встал со стула, как приговоренный, которому дали последнее слово.

– Значит, анекдот такой. Идет пресс-конференция в ЦК КПСС, – начал я, сам не узнавая свой голос. – На вопросы иностранных журналистов отвечает Леонид Ильич Брежнев. В конце встречи Леонид Ильич обращается к залу (с этого места я начал подражать Брежневу).

– Господа журналисты! Есть ли еще вопросы ко мне?

– Нет, сенкью, – говорят, – вопросов больше нет!

– Леонид Ильич насупился, ткнул пальцем в бумажку и сказал:

Как это нет?! Шо значит „нет вопросов“?! У меня еще вот здесь три ответа!!!

– Всё. Вот такой анекдот, Леонид Ильич, – сказал я и сел на стул.

Кто-то робко хихикнул. Остальные молчали. Леонид Ильич пожал плечами. Казалось, он был расстроен. Но расстроен не тем, что его ПОКАЗАЛИ, а тем, что его показали ПЛОХО, НЕПОХОЖЕ! И он сказал, глядя на меня:

– Знаешь, Юра…

Я встал.

– Ты сиди, сиди!

«Типун вам на язык, Леонид Ильич!» – подумал я и сел.

– Так вот, Юра… э-э-э…

Охранник Володя наклонился к генсеку и подсказал:

– Сто-я-нов.

– Да… – утвердительно кивнул Брежнев, – ты, Юра, больше никогда не показывай генерального секретаря, потому что у меня Леонид Ильич Брежнев лучше получается!!!

И громко засмеялся. И все гости подхватили и засмеялись. И только Гена – муж Вики (тоже студент ГИТИСа) – наклонился ко мне и шепнул на ухо: «Стоянов, ты мудак!»

Потом Брежнев сказал Владимиру, чтобы тот раздал подарки гостям. Он каждому парню вручил по блоку Marlboro, а каждой девушке – по флакону французских духов Climat. Я обратил внимание на то, что оба целлофановых пакета с презентами остались пустыми. А ведь по ходу дня рождения кто-то приходил, кто-то уходил, все время было какое-то движение. А подарков в пакетах в результате оказалось ровно столько, сколько было гостей именно на минуту прихода Брежнева! «Значит, ОНИ всё знали!!!» – подумал я и чуть не потерял сознание…

Никаких последствий за мой бездарный показ Брежнева Брежневу для меня не последовало! Никакой черной метки на моей биографии никто тогда не поставил. (Вот только природа распорядилась так, что с каждым годом я все больше становлюсь похож на бывшего генсека, приходится даже брови подбривать, чтобы уменьшить это сходство.)

Девятого ноября 1982 года Леонид Ильич отдыхал с семьей на госдаче «Заречье–6». Вечером он попросил Вику поставить ему любимую пластинку. Они вдвоем сидели на кровати и долго слушали песни военных лет. Потом внучка поцеловала его на ночь, и он уснул. А утром уже не проснулся…

Прошло очень много лет. Вика, к сожалению, лишилась всего, что у нее было когда-то. Оказалась практически на улице. Стала героиней нескольких «желтых» ток-шоу. Она рассказывала с экрана, почему отправила сначала свою мать Галину, а затем и единственную дочь Галину в психиатрическую больницу. Однажды во время эфира, когда ведущие стали бестактно говорить о Брежневе, она сказала, глядя в камеру:

– У вас краски не хватит покрасить все то, что мой дед построил! – И вышла из студии.

Какие-то богатые люди, посмотрев передачу, в память о деде подарили ей скромную квартиру на окраине Москвы. В 2018 году она умерла…

Так сложилось, что я живу сейчас на Кутузовском проспекте. Через дорогу от меня в знаменитом 26-м доме много лет жил Леонид Ильич Брежнев. Даже мемориальная доска его памяти видна из моего окна.


Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
4,9
198 оценок
299 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 июля 2025
Дата написания:
2024
Объем:
321 стр. 70 иллюстраций
ISBN:
978-5-00216-310-6
Правообладатель:
Строки
Формат скачивания:

Похожие книги