Читать книгу: «Невеста дракона»

Шрифт:

Глава 1. Дар без выбора

В тот год весна в долину Трёх Колоколов пришла обманчиво рано, словно сама природа решила притвориться, будто ничего страшного не происходит и мир все еще вращается по старым, добрым, предсказуемым законам. Снег сошел с холмов уже к середине месяца Пробуждения, на целых две недели раньше обычного, обнажив жухлую, перезимовавшую траву и серые проплешины каменистой почвы. Почти сразу же, будто только и ждали этого сигнала, полезли из земли первоцветы — белые и бледно-желтые звездочки, такие хрупкие на вид, что, казалось, тронь их пальцем, и они рассыплются в пыль. Воздух наполнился тем особенным, влажным и сладковатым запахом, какой бывает только ранней весной, когда земля еще помнит прикосновение снега, но уже грезит о летнем тепле. Мадерское солнце, названное так в честь древнего бога плодородия, чей культ давно забылся, а имя осталось лишь в крестьянских поговорках, поднималось над восточными отрогами все раньше и задерживалось на небосклоне все дольше, заливая долину мягким золотистым светом, от которого даже убогие хижины и покосившиеся заборы начинали казаться частью какого-то пасторального полотна.

Но вместе с теплом и первоцветами в долину пришло и нечто иное — темное, ползучее, почти осязаемое, как дым от сырых дров, который стелется по земле, не в силах подняться к небу, и забивается в каждую щель, в каждую складку одежды, пропитывая все вокруг едкой горечью. Это был страх. Тихий, глубинный, еще не высказанный вслух, но уже поселившийся в сердцах людей, — страх, который приносят с собой не столько сами бедствия, сколько предчувствие бедствий, то гнетущее ожидание неминуемой грозы, когда небо еще чисто, но воздух уже сгустился и потяжелел, а где-то за горизонтом погромыхивает далекий гром. Слухи о поражении королевской армии у Железного брода докатились до самых дальних феодов, до этих богом забытых мест, где новости обычно приходили с опозданием в несколько месяцев и, как правило, уже не имели никакого значения для тех, кто их получал. Но на этот раз вести летели быстрее ветра — их несли беженцы, бредущие по дорогам с узлами на плечах и с тем особенным, пустым выражением глаз, какое бывает у людей, потерявших все; их шепотом передавали купцы на редких еще ярмарках; их выкрикивали глашатаи на площадях уездных городов, срывая голоса. И даже здесь, в захолустном баронстве Эшвуд, где самыми громкими событиями испокон веку считались свадьба мельника, осенняя ярмарка или, на худой конец, пропажа двух овец из стада старосты, воздух вдруг сделался густым и горьковатым на вкус, а люди начали оглядываться через плечо, сами не зная, чего ищут взглядом.

Лиана стояла на крепостной стене старого замка, кутаясь в поношенную шерстяную шаль, которая когда-то, много зим назад, была темно-синей с вышитыми по краю серебряными лилиями, а теперь выцвела до неопределенного серо-голубого оттенка, и серебро ниток давно облупилось, оставив лишь бледный след узора. Шаль эта досталась ей от матери, и Лиана носила ее почти не снимая, не только потому, что другой теплой одежды у нее, по правде сказать, почти не водилось, но и потому, что грубая шерсть, касаясь щеки, напоминала ей о том смутном, полустертом воспоминании, которое она берегла как самую большую драгоценность: о материнских руках, о теплом запахе лаванды и молока, о тихом голосе, напевавшем колыбельную. Мать умерла, когда Лиане не исполнилось и двух лет, и воспоминание это было, скорее всего, воображаемым, сотканным из обрывков чужих рассказов и собственных грез, но оттого оно не становилось менее дорогим.

Она смотрела на дорогу, петляющую среди холмов, — ту самую дорогу, которая связывала Эшвуд с остальным миром, сначала узкой лентой серого гравия спускаясь к реке, потом пересекая старый каменный мост, построенный еще при деде нынешнего короля, потом взбираясь на гребень дальнего холма, где темнела полоска леса, и, наконец, исчезая из виду где-то за горизонтом, в той неведомой дали, где, по уверениям старого деревенского священника, лежали большие города с башнями из белого камня и гавани, полные кораблей. Дорога была пуста. Вот уже третью неделю ни один купеческий обоз не поднимался к воротам замка, ни один гонец не показывался из-за поворота, ни один странник, бредущий от деревни к деревне с посохом и котомкой, не нарушал своим появлением однообразного пейзажа. Даже птицы, казалось, облетали Эшвуд стороной — то ли напуганные чем-то, то ли просто разделяя общее настроение запустения и тревоги. Ветра не было, и тишина звенела в ушах — та особенная, глубокая, почти неестественная тишина, которая не успокаивает, а, напротив, заставляет напрягаться, вслушиваться, ждать чего-то, что должно неминуемо разорвать эту звенящую пустоту. Тишину нарушало лишь редкое, ленивое карканье воронья над старой башней, где когда-то размещалась голубятня, давно разоренная ястребом. Вороны облюбовали полуразрушенную кровлю и теперь сидели там, нахохлившись, похожие на черных идолов, и время от времени перекликались хриплыми, скрипучими голосами, словно обсуждая что-то, ведомое только им одним.

Лиане только-только исполнилось девятнадцать. По местным меркам — возраст почти стародевичий, хотя сама она не слишком об этом тревожилась, во всяком случае, куда меньше, чем следовало бы, по мнению кухарки Марты (не родственницы, просто тезки старшей сестры), которая при каждой возможности принималась причитать, что «девка в самом соку, а все без мужа, и добро бы красавицей не уродилась, так ведь нет — и лицом пригожа, и статью, и руками работать умеет, а толку-то». Лиана и вправду не была дурнушкой: у нее были темные, почти черные волосы, густые и тяжелые, которые она обычно заплетала в простую косу, перекидывая через плечо; глаза странного, переменчивого цвета — не то серые, не то зеленые, а в ином освещении отливающие голубизной, как вода в глубоком колодце; высокие скулы и упрямый, чуть вздернутый подбородок, который старый барон в редкие минуты бодрости называл «породой» и говорил, что он достался ей от прабабки-северянки, слывшей когда-то первой красавицей к северу от Перевала. Росту Лиана была среднего, сложения скорее тонкого, но не хрупкого — жизнь в обедневшем замке, где слуг было раз-два и обчелся, приучила ее к труду, и она умела и воды натаскать, и печь растопить, и даже, если потребуется, оседлать лошадь без посторонней помощи.

Она была младшей дочерью барона Олдрика Эшвудского, который владел землями, едва способными прокормить три десятка крестьянских дворов да стадо тощих овец, чья шерсть годилась разве что на грубую пряжу. Титул барона звучал гордо, но звонкой монеты в фамильных сундуках не водилось уже давно — с тех самых пор, как прадед, человек широкой души и узкого ума, проиграл в кости большую часть родового состояния какому-то заезжему графу из южных земель. С тех пор Эшвудский род медленно, но неуклонно беднел, и каждый следующий барон добавлял к этому упадку свою лепту: дед слишком много тратил на книги и алхимические опыты, отец — на вино и бесплодные попытки отсудить потерянные земли обратно. Каменные стены родового гнезда пошли трещинами еще при деде, и теперь в трещинах этих свистел ветер, а зимой в углах спален нарастал иней. Ковры, когда-то привезенные из далеких восточных стран, протерлись до основы, и узоры на них можно было угадать лишь по редким сохранившимся нитям. Серебряные канделябры, фамильное столовое серебро, даже портрет легендарной прабабки-северянки в тяжелой золоченой раме — все было продано много зим назад в обмен на зерно, соль и ткани. Остались только голые стены, несколько расшатанных стульев в пиршественном зале, где никаких пиров не устраивали уже лет десять, да гордость. Гордость, гербовая печать на пергаменте, хранящаяся в резной шкатулке, которую барон ни за что не соглашался продать, и дочери. Три дочери — единственное богатство, которое у него не могли отнять ни карточные долги прадеда, ни королевские налоги, ни алчность соседей.

Марту, старшую, выдали замуж четыре года назад за такого же нищего землевладельца из северного удела. Тот хотя бы имел каменную мельницу и два яблоневых сада, дававших кислые, но съедобные плоды, из которых его экономка гнала мутный сидр. Марта уехала на север, и с тех пор от нее приходило одно письмо в год, короткое и сухое, как отчет: живы, здоровы, урожай плох, муж хворает, молитесь за нас. Изель, средней, повезло больше — по крайней мере, так говорили все вокруг, и даже сам барон, хоть и сокрушался, что дочь уехала так далеко. Ее, статную и светловолосую, настоящую северную красавицу, заметил на ярмарке в Эстмарке пожилой купец, торговавший шелком и пряностями. Он был богат, очень богат — настолько, что мог себе позволить не обращать внимания на полное отсутствие приданого. Изель увезли на восток, в огромный портовый город, стоящий на берегу теплого моря, и она присылала оттуда редкие письма, полные осторожных, тщательно подобранных фраз, из которых явствовало, что муж суров, нравом крут, но дом богат, и она ни в чем не нуждается. Между строк читалось другое, но Лиана предпочитала не вчитываться.

А она сама, младшая, осталась. Та, которую не ждали и не планировали, та, что родилась слишком поздно, когда мать была уже слаба, а отец уже стар. Та, что своим появлением на свет невольно отняла жизнь у женщины, которую барон любил больше всего на свете, — и он, будучи человеком не злым, но слабым, так до конца и не смог простить младшей дочери этой невольной вины. Он не попрекал ее, нет, никогда не говорил ни слова упрека, но Лиана с детства чувствовала в его взгляде ту особенную, горькую тень, которая появлялась всякий раз, когда он смотрел на нее слишком долго. Словно он видел в ее чертах отражение умершей жены и одновременно — причину ее смерти. Это было невыносимо и несправедливо, но Лиана давно перестала обижаться. Она поняла, что отец просто не умеет горевать иначе, и его молчаливое отчуждение — такая же дань памяти матери, как свечи, которые он зажигал каждую годовщину, или засохшие цветы, которые все еще лежали на подоконнике в бывшей спальне баронессы, нетронутые, покрытые пылью десятилетий.

Она привыкла к этой тихой, бедной, замкнутой жизни, но никогда не смирялась с ней. В глубине души, в том потаенном уголке, куда она сама боялась заглядывать слишком часто, Лиана мечтала о совершенно ином. О мире, который лежал за гребнями холмов, за густыми эшвудскими лесами, полными теней и шорохов, за долинами и реками, за перевалами и пустошами, — о мире, о котором она читала в потрепанных, пахнущих плесенью книгах, оставшихся от деда-алхимика. Книги эти, в тяжелых кожаных переплетах, с пожелтевшими страницами и выцветшими чернилами, были ее единственным окном в иную реальность. Она перечитывала их снова и снова, знала наизусть описания городов, которых никогда не видела, — Аэльрина с его Тысячью Шпилей, о котором говорили, что на закате его башни вспыхивают золотом и алым, и кажется, будто сам город охвачен безмолвным, торжественным пожаром; Эстмарка, раскинувшегося на берегу теплого моря, с его разноязыкой толпой, с его базарами, где продают корицу и имбирь, шелк и жемчуг, с его гаванями, где теснятся корабли под чужеземными флагами, — белые паруса южан, полосатые — островитян, черные с золотом — загадочных купцов из-за восточного океана. Ей грезились дороги, убегающие к горизонту, караванные тропы, горные перевалы, бескрайние степи, где ветер гуляет, не встречая преград. Ей хотелось простора. Хотелось дыхания свободы — того пьянящего, холодного, острого ощущения, когда перед тобой открывается даль и ты понимаешь, что можешь идти в любую сторону, и никто не скажет тебе «нельзя», никто не напомнит о долге, о приличиях, о том, что дочери барона не пристало мечтать о странствиях. Ей хотелось не золота и не титулов, не роскоши и не власти — ей хотелось просто жить, дышать полной грудью, видеть собственными глазами все то, о чем она читала долгими зимними вечерами, когда ветер завывал в трещинах старых стен, а свеча догорала, и приходилось щуриться, вглядываясь в пляшущие строчки. Но каждое утро она просыпалась все в той же холодной башне, в той же узкой постели под лоскутным одеялом, с тем же видом на те же самые холмы, и день тянулся за днем, похожие друг на друга, как дождевые капли на мутном оконном стекле.

А потом началась война. Вернее, не так: война, конечно, шла уже давно, несколько лет, но до Эшвуда она не докатывалась, оставаясь чем-то далеким, почти нереальным, вроде тех легенд о драконах и героях, которые старый священник рассказывал детям в храме. Гром сражений не нарушал тишины эшвудских холмов, здесь не звенели мечи и не горели деревни, сюда не забредали дезертиры и не наведывались рекрутеры. Война шла где-то там, на востоке, в приграничных землях, и единственной ее приметой были редкие королевские указы, повышавшие налоги. Но потом все изменилось — резко, внезапно, как меняется погода в горах, когда солнечный полдень за минуту превращается в снежный буран. Война пришла в королевство Аэльрин не с мечом и огнем, а иначе — она легла на плечи людей невидимой, но страшной, удушающей тяжестью. Сначала поползли слухи, неясные и противоречивые, будто туман, поднимающийся от реки по утрам. Говорили, что король Дарион Третий нарушил древний договор с Повелителем Хрустальной горы — тот самый договор, которому было не то триста, не то пятьсот лет, и который все давно считали просто красивой легендой, сказкой для простонародья. Говорили, что король отказался платить дань, которую его предки посылали раз в тридцать лет, — дань, о которой никто толком ничего не знал, но о которой шептались всякое. Потом стали говорить, что к горным перевалам стянуты королевские легионы и что сам король готовится к войне с драконом. Потом — что легионы разбиты в пух и прах в какой-то битве у Железного брода, о которой очевидцы рассказывали такое, что волосы вставали дыбом. И, наконец, пришло самое страшное, самое невероятное, самое чудовищное из всего: дракон, пробудившись от векового сна, начал опустошать восточные провинции, и пламя его было таково, что обращало в пепел целые города, а жар чувствовался за много лиг.

Лиана поначалу не верила. Вернее, не хотела верить — потому что принять правдивость этих слухов означало признать, что привычный, пусть и убогий, но все же понятный и предсказуемый мир рухнул окончательно и бесповоротно. Ей, выросшей на древних сказках и балладах о крылатых владыках неба, было трудно, почти невозможно представить дракона как реальную, осязаемую, дышащую огнем угрозу. В детстве старая нянька, еще крепкая старуха с удивительно звучным голосом, пела ей и сестрам баллады о великом драконе Аш-Шароне, живущем на Хрустальной горе, — о мудром и гордом создании, которое когда-то, в незапамятные времена, заключило с людьми союз. Люди принесли ему клятву верности, пообещали чтить его покой и раз в поколение присылать дар — а он, в свою очередь, обещал защищать их земли от северных кочевников, от диких племен, приходивших из-за гор с огнем и железом. В песнях тех Аш-Шарон описывался существом прекрасным и ужасным одновременно: чешуя его блестела, как расплавленное серебро, и переливалась в лучах солнца тысячью оттенков; глаза, огромные, миндалевидные, сияли золотистым светом, и в глубине их таилась древняя, всеобъемлющая тоска, печаль существа, пережившего столетия и видевшего, как рождаются и умирают целые народы; крылья его, когда он расправлял их, заслоняли небо, и земля погружалась в сумрак. Договор соблюдался веками, и дракон не тревожил людей, а люди не смели ступать на земли Хрустальной горы, где среди вечных снегов и ледяных пиков стоял его дворец — вернее, так говорили легенды, потому что никто никогда этого дворца не видел и не мог сказать, существует ли он на самом деле или это лишь поэтический образ. Все изменилось, когда Дарион Третий, гордый и неразумный король, решил, что времена легенд прошли, что он не обязан кланяться какому-то мифическому ящеру, что королевство Аэльрин достаточно сильно, чтобы диктовать свою волю кому угодно, включая и древних чудовищ.

Он ошибался. И цена этой ошибки оказалась непомерно высока.

Через месяц после того, как первые беженцы принесли вести о падении восточных городов, в Эшвуд прибыл королевский гонец. Это случилось на исходе серого, ветреного дня, когда солнце уже клонилось к закату и длинные тени от башен старого замка ложились на двор, расчерчивая его, как трещины — глиняный горшок. Лиана как раз помогала кухарке перебирать чечевицу — занятие скучное и монотонное, но успокаивающее, — когда со стены раздался крик дозорного. Крик был странный, срывающийся, в нем слышались не тревога даже, а какое-то почтительное изумление. Конь под гонцом был взмылен так, что пар валил от него столбом, и бока ходили ходуном, а сам всадник выглядел так, будто не спал несколько суток: глаза красные, воспаленные, лицо серое от пыли и усталости, плащ заляпан грязью, на сапогах — корка засохшей глины. Он, не слезая с седла, хриплым, надорванным голосом потребовал барона, и когда старый Олдрик, шаркая и опираясь на трость, вышел во двор, гонец протянул ему свиток, скрепленный малой королевской печатью — красный воск с оттиском вздыбленного единорога, герба правящей династии.

Указ зачитали на главной площади на следующее утро, собрав всех жителей, от мала до велика, — даже тех, кто жил на отдаленных хуторах и в обычные дни не часто баловал своим присутствием баронский двор. Глашатай, присланный из столицы, — толстый, багроволицый мужчина с зычным голосом, который, казалось, мог перекрыть и шум ярмарки, и рев бури, — взобрался на деревянный помост, сооруженный на скорую руку, развернул пергамент и начал читать. Лиана стояла в толпе, зажатая между дояркой, от которой пахло парным молоком и немного — коровьим навозом, и кузнецом, огромным, мрачным мужчиной, чьи руки, покрытые шрамами от ожогов, были скрещены на груди, а лицо напоминало каменную маску. Она слушала, как хриплый, но четкий голос глашатая выкрикивает строки, от которых кровь стыла в жилах, — строки, казавшиеся порождением бреда, ночной кошмар, каким-то чудовищным образом обретший плоть и звук.

«Повелением Его Величества короля Дариона Третьего, владыки Аэльрина и Хранителя Семи Земель, дабы умилостивить Владыку Хрустальной горы, великого дракона Аш-Шарона, и прекратить разорение земель аэльринских, всякое баронство, графство и герцогство, владеющее землями в пределах королевства, обязуется представить ко двору деву непорочную в возрасте от семнадцати до двадцати двух лет, каковая и будет избрана жребием для поднесения в дар дракону, согласно условиям Древнего договора, заключенного предками нашими. Срок исполнения — десять дней от сего числа. Ослушание карается лишением титула, земель и головы, ибо нет большего преступления пред короной и народом, нежели уклонение от долга в час, когда судьба королевства висит на волоске».

Толпа загудела — не сразу, а с задержкой в несколько секунд, словно люди не могли поверить в услышанное и переваривали смысл сказанного. А потом — лавина звуков: крики, плач, проклятия, молитвы, истеричный смех, чей-то визг. Кто-то заголосил в голос — мать, у которой было три дочери подходящего возраста. Кто-то принялся громко, нараспев молиться, призывая всех святых и древних богов, о которых в обычные дни никто и не вспоминал. Кто-то начал зло перешептываться, мол, король вовсе спятил, раз требует такого, что это не дань, а убийство, что дракону не нужны девушки, ему нужна власть, и он просто играет людьми, как кошка с мышью. Но никто не посмел возразить вслух, перечить, требовать объяснений — потому что следом за глашатаем на площадь въехал отряд королевских стражников в полном вооружении. Их было около дюжины — закованные в сталь, с закрытыми шлемами, из-под которых блестели только глаза, холодные и безжалостные, как у акул. Они спешились, и их капитан — высокий, сухой, с лицом, изрезанным шрамами, — коротко, не повышая голоса, объявил, что девушка должна быть доставлена в столицу немедленно, что барон ответит головой за любое промедление или попытку укрыть дочь, и что стражники останутся в Эшвуде до тех пор, пока жребий не свершится. С этими словами он воткнул в землю копье с королевским вымпелом, и алое полотнище с вышитым единорогом затрепетало на ветру, словно язык пламени.

Отец Лианы, барон Олдрик, три дня пролежал в постели, не в силах подняться. Он не спал и не бодрствовал — лежал, отвернувшись к стене, и то плакал, беззвучно вздрагивая плечами, то принимался бормотать что-то бессвязное, то вдруг замолкал надолго, уставившись в одну точку. Он проклинал короля, называя его безумцем, тираном, убийцей; потом проклинал дракона, древнее чудовище, которому вздумалось терзать людей спустя столько веков; потом проклинал свою судьбу, свою бедность, свою беспомощность, своих предков, проигравших состояние, — словом, всех и вся, кроме самого себя. Двоих дочерей он уже отдал чужим людям, и вот теперь последняя, самая младшая, его кровинушка, его маленькая Лиана, которую он, несмотря на ту давнюю, глухую обиду, любил, наверное, больше всех, — теперь и она должна была отправиться на верную, неминуемую смерть. Потому что никто в королевстве уже не сомневался: дань — это не честь, не служение, не священный долг, а замаскированная казнь. Ни одна из девушек, посланных прежде дракону, не вернулась обратно, и никто не знал, что с ними стало. Легенды гласили, что дракон пожирает их, — и это была самая страшная версия, потому что она была самой простой и, увы, самой правдоподобной. Другие шептались, что он забирает их в свою пещеру, где они умирают медленно — от ужаса, от тоски, от холода, от голода. Третьи и вовсе выдумывали дикие, сладострастные сказки о подземном гареме, где крылатый владыка держит своих наложниц, но от этих сказок становилось только страшнее, потому что неизвестность всегда страшнее самой ужасной правды.

Лиана не плакала. Когда отец наконец вышел из своей комнаты на четвертый день — бледный, осунувшийся, постаревший сразу на десять лет, с трясущимися руками и красными, запавшими глазами — и дрожащим голосом, запинаясь на каждом слове, сообщил, что завтра они должны выезжать в столицу, она лишь кивнула. Просто кивнула, коротко и сухо, и вышла из зала, не сказав ни слова. Внутри у нее все оборвалось разом, как лопается туго натянутая струна, — но звук этого разрыва был беззвучен, и никто, даже она сама, его не услышал. Она поднялась в свою каморку, расположенную в северной башне, самой старой и самой ветхой части замка, села на край узкой кровати, застеленной лоскутным одеялом — тем самым, что мать сшила перед ее рождением, предчувствуя, быть может, что не увидит дочь взрослой, — и долго, очень долго смотрела на свои руки.

На правой ладони у нее был маленький шрам в форме полумесяца — след от старого ожога, полученного в детстве, когда она, еще совсем крохой, случайно схватилась за раскаленную сковороду на кухне. Нянька тогда ахнула, кухарка побледнела, а маленькая Лиана, говорят, даже не заплакала — только зашипела сквозь зубы и прижала обожженную ладонь к груди. Сейчас, глядя на этот старый, побледневший от времени шрам, она вдруг подумала — ясно и отчетливо, словно кто-то произнес эти слова вслух, — что он похож на символ. На веху, отделяющую одну жизнь от другой. Тогда, в детстве, она еще не понимала, что такое боль, и схватилась за горячее железо из чистого, незамутненного любопытства, из желания узнать, каков мир на ощупь. Сейчас мир сам протянул к ней свою раскаленную длань, и ей предстояло узнать, какова на вкус взрослая, настоящая, непоправимая боль. «До» и «после», — подумала она и провела пальцем по шраму. — «Все, что было до этого дня, — одна жизнь. Все, что начнется завтра, — совсем другая. И никто не знает, будет ли у этой новой жизни продолжение».

Она попыталась представить себе Хрустальную гору. Попыталась вообразить дракона — не такого, как в песнях и на старых гобеленах, а живого, настоящего, дышащего огнем. Попыталась представить себе свою смерть. Но воображение отказывало. Мысль о смерти была слишком огромной, слишком непостижимой, чтобы уместиться в голове девятнадцатилетней девушки, которая еще вчера перебирала чечевицу и мечтала о далеких городах. Смерть была абстракцией, математической формулой, которую невозможно приложить к себе. Лиана знала, что умрет, — но не чувствовала этого, не верила до конца, и эта неспособность поверить, как ни странно, придавала ей сил. Пока ты не веришь в свою смерть, ты жив — это она поняла еще тогда, в детстве, когда старая нянька рассказывала о святых мучениках, которые шли на костер с улыбкой. «Они не верили, что умрут, — думала Лиана. — Они верили, что родятся заново. А я… я, наверное, просто еще не научилась бояться по-настоящему».

Наутро они отправились в путь. Старая отцовская карета, видавшая виды еще при прошлом столетии, с облупившимся лаком на дверцах и продавленными сиденьями, была запряжена парой лошадей — таких же старых и усталых, как и все в этом замке. Карета скрипела и раскачивалась на ухабах проселочной дороги, и Лиана, сидя внутри, смотрела в маленькое окошко, забранное мутным, поцарапанным стеклом. Позади медленно, словно нехотя, отступали серые стены замка, покосившиеся ворота с проржавевшими петлями, старое грушевое дерево во дворе, посаженное еще прадедом в честь рождения первенца. Она смотрела, пока знакомые очертания не превратились в смутную полоску на горизонте, пока отчий дом не стал всего лишь точкой, а потом и вовсе не исчез, растворившись в утренней дымке. И странное, непривычное спокойствие снизошло на нее — не холодное безразличие и не отчаяние, а именно спокойствие, похожее на то, какое испытывает пловец, который долго боролся с течением, а потом вдруг перестал бороться и отдался на волю волн. Прощание с домом не принесло слез — может быть, потому, что она никогда по-настоящему и не считала Эшвуд своим гнездом. Она всегда знала, что уйдет отсюда, всегда мечтала об этом, грезила дорогами и горизонтами. Не думала только, что уйдет так — в карете под конвоем королевских стражников, с белым платком невесты-жертвы в узелке, под равнодушными взглядами крестьян, вышедших поглазеть на отъезд барской дочки. «Будьте осторожны в своих желаниях, — усмехнулась она про себя, — они имеют свойство сбываться самым неожиданным образом».

Столица оглушила ее. Аэльрин, Город Тысячи Шпилей, о котором она столько читала и грезила, оказался одновременно и похожим, и совершенно не похожим на свои описания. Он раскинулся на берегах широкой, величественной реки, чьи воды в этот час, на закате, отливали расплавленной медью. Башни его, бесчисленные, уходящие в небо, действительно вспыхивали золотом и алым, и в этом свете город казался объятым безмолвным, торжественным пожаром. Но великолепие это было обманчивым, почти театральным — за ним угадывалась какая-то страшная, надрывная изнанка. На улицах царил страх. Он чувствовался во всем: в том, как спешили прохожие, не глядя по сторонам; в том, как захлопывались ставни на окнах едва ли не раньше захода солнца; в том, как патрули стражников — не парадные, в начищенных кирасах, а настоящие, боевые, с алебардами и арбалетами — маршировали по мостовым, грохоча сапогами. Повсюду виднелись следы поспешных приготовлений к осаде, хотя никто толком не знал, можно ли вообще осадить город от драконьего пламени. Штабеля бревен громоздились вдоль стен, мешки с песком загораживали арки ворот, на перекрестках стояли передвижные кузни, где день и ночь ковали наконечники для стрел и болтов. В воздухе висел запах гари — не лесного пожара, а чего-то другого, химического, резкого, смешанного с запахом раскаленного металла. Говорили, что королевские маги денно и нощно работают над каким-то секретным оружием, способным если не убить дракона, то хотя бы отпугнуть его от столицы.

Королевский дворец, огромный и помпезный, с золочеными куполами и мраморными колоннадами, с фонтанами, извергавшими хрустальные струи, и статуями древних героев, стоящих в нишах, — этот дворец, бывший когда-то символом могущества и богатства аэльринских королей, теперь казался Лиане каким-то мавзолеем. Слишком большим, слишком холодным, слишком пустым. Внутри, в бесконечных анфиладах залов и коридоров, пахло сыростью и старым воском, и эхо шагов гулко разносилось под высокими сводчатыми потолками, словно в склепе. Их с отцом провели длинным, извилистым маршрутом — мимо гобеленов, изображавших славные битвы прошлого, мимо доспехов, стоящих на постаментах, как безмолвные стражи, мимо закрытых дверей, за которыми угадывалась какая-то тайная, лихорадочная деятельность, — и наконец ввели в огромный зал, где уже ждали другие.

Десятки девушек стояли вдоль стен, сбившись в испуганные, молчаливые стайки. Здесь были дочери богатых лордов в дорогих платьях, расшитых жемчугом и серебряной нитью, с изящными прическами, которые уже растрепались, и лицами, искаженными с трудом сдерживаемым ужасом. Здесь были дочери рыцарей, одетые скромнее, но все же добротно, с гордой осанкой, которую они пытались сохранить из последних сил. И здесь же были крестьянки, привезенные из отдаленных деревень, — босые или в грубых башмаках, в простых холщовых платьях, с обветренными, красными от слез лицами. Всех их объединяло одно: белый налобный платок, который каждой выдали при входе, — знак чистоты и одновременно знак жертвы, символ, равно отсылающий и к свадебному убору, и к погребальному савану. Лиана приняла свой платок из рук седого, сгорбленного жреца, чьи пальцы, узловатые и холодные, коснулись ее ладони, и повязала его вокруг головы, чувствуя, как грубая, неотбеленная ткань царапает лоб. Она поискала глазами отца — барон стоял у дальней колонны, сгорбленный, с лицом серым, как пепел, и в глазах его стояла такая мука, что Лиана поспешно отвела взгляд. Ей хотелось подойти к нему, обнять на прощание, сказать что-нибудь — она не знала, что именно, но что-нибудь важное, последнее, — но в этот самый момент грохнули барабаны, и в зал вошел король.

Дарион Третий оказался совсем не таким, каким она его представляла. На старых монетах и парадных портретах он изображался статным, широкоплечим мужем с властным лицом и гордой осанкой. Действительность же явила ей невысокого, преждевременно облысевшего человека с воспаленными, бегающими глазами, одетого в слишком тяжелый для его сутулых плеч парадный кафтан, расшитый золотом. Он двигался дергано, словно в лихорадке, постоянно оглядываясь через плечо, будто ждал, что кто-то ударит его в спину. Лиана сразу поняла — не умом даже, а каким-то древним, интуитивным знанием, которое, наверное, свойственно всем живым существам перед лицом опасности, — что этот человек сломлен. Сломлен окончательно и бесповоротно. Он не спит ночами, вздрагивает от каждого громкого звука, видит в каждом углу тень драконьих крыльев. Он готов на все — на любую подлость, на любую жертву, на любое предательство, — лишь бы спасти свою шкуру, лишь бы отодвинуть неизбежное хоть на день, хоть на час. Об этом красноречиво говорил его бегающий взгляд, нервная гримаса, застывшая на тонких, почти женских губах, и пальцы, которые ни на секунду не оставались в покое — теребили край кафтана, оглаживали рукоять церемониального кинжала, перебирали золотую цепь.

Позади короля шествовала вереница сановников — канцлер, военный министр, хранитель печати, — все с одинаковыми, застывшими, как маски, выражениями лиц. А за ними — верховный маг в алом плаще с золотым шитьем, высокий старик с длинной седой бородой, в которой запутались серебряные бубенчики, тихо позвякивающие при каждом шаге. Именно маг должен был провести жребий — так объявил церемониймейстер, сухонький человечек с жезлом, увенчанным хрустальным шаром. Голос его, высокий и надтреснутый, разнесся под сводами зала, призывая всех ко вниманию.

Посреди зала, на возвышении, установили огромный серебряный сосуд, похожий на чашу для омовений, — но только очень древнюю, почерневшую от времени, покрытую замысловатой чеканкой, изображавшей драконов, сплетенных в кольца. В сосуд опустили свитки с именами — по одному от каждого дома, от каждого феода, представленного здесь. Лиана видела, как дрожат руки у девушек, стоящих рядом, как одна из них, совсем юная, почти девочка, тихо плачет, уткнувшись в плечо старшей спутницы. Она слышала, как колотится чье-то сердце — гулко, часто, испуганно — и не сразу поняла, что это стучит ее собственное. Маг воздел руки к сводам зала, запрокинул голову, и с губ его сорвались слова на древнем языке — гортанные, рокочущие, похожие на отзвук далекой грозы. Над чашей вспыхнул призрачный голубоватый огонек, маленький, дрожащий, как пламя свечи на сквозняке. Толпа ахнула и затихла. Огонек закружился внутри сосуда, заметался, словно пойманная птица, бьющаяся о невидимые стенки. Он подлетал то к одному краю чаши, то к другому, то взмывал вверх, то падал вниз, и сотни глаз следили за ним, затаив дыхание. А затем он вырвался из сосуда и устремился прямо в толпу девушек.

Он пролетел мимо дочери герцога Арендейла, чье платье стоило, наверное, больше, чем все эшвудские земли вместе взятые. Мимо хорошенькой рыжеволосой крестьянки, чье лицо, усыпанное веснушками, побелело от ужаса. Мимо бледной девицы в жемчужном ожерелье, которая, казалось, вот-вот лишится чувств. И остановился — замер, повис в воздухе — прямо перед Лианой. Огонек был так близко, что она чувствовала исходящее от него тепло, легкое, как дыхание, и видела свое отражение в его трепещущей сердцевине. На мгновение он замер, будто всматриваясь в нее, изучая, принимая решение, а потом мягко, почти нежно опустился на ее лоб, туда, где край белого платка касался кожи, и растаял, оставив лишь слабое, быстро угасшее покалывание.

В зале повисла тишина. Такая тишина, какой Лиана никогда в жизни не слышала и, наверное, уже никогда не услышит, — абсолютная, глубокая, почти физически ощутимая, как толща воды, сомкнувшаяся над головой. В этой тишине гулко и сиротливо, как одинокий колокол в заброшенном храме, прозвучал ее собственный судорожный вздох. А потом — взрыв. Грохот голосов, крики, плач, чей-то истеричный, захлебывающийся смех, гулкие удары барабанов, возвещающие свершение жребия. Ее толкали, хватали за руки, куда-то вели, оттесняя от отца. Она обернулась — один только раз, через плечо — и успела увидеть лицо старого барона: белое как мел, с расширенными от ужаса глазами, с беззвучно открывающимся ртом. Он рванулся к ней, расталкивая толпу, но двое стражников скрестили алебарды перед его грудью, и капитан, тот самый, со шрамами, коротко бросил: «Не положено». Больше она отца не видела. Его оттеснили, затолкали, увели — или он сам ушел, поникший, раздавленный, — этого Лиана уже не знала. Она только слышала, как где-то далеко, за спиной, затихает его голос, выкрикивающий ее имя.

Все последующее слилось в один мутный, лихорадочный сон, в котором явь мешалась с бредом, а минуты растягивались в часы. Ее отвели в отдельные покои, расположенные где-то в глубине дворца, — маленькую, но богато убранную комнату с кроватью под балдахином и гобеленом на стене, изображавшим какую-то древнюю сцену: дева в белом стоит на скале, а с небес к ней спускается дракон. Увидев этот гобелен, Лиана едва не рассмеялась — настолько все это было нелепо, театрально, будто кто-то специально подбирал декорации к ее последним часам. Ее одели в белое платье из тонкого, почти прозрачного льна — слишком легкого для холодных сквозняков, гуляющих по дворцовым переходам, но, видимо, соответствующего ритуалу. Волосы распустили, и они тяжелой волной легли на плечи, умастили их каким-то душистым маслом, пахнущим лилиями и еще чем-то терпким, незнакомым. Жрицы — три старухи в серых балахонах, с лицами, скрытыми капюшонами, — что-то пели, монотонно и заунывно, на том же древнем языке, на котором говорил маг. Их голоса походили на погребальный хор, и мелодия, бесконечно повторяющаяся, лилась и лилась, как вода, точащая камень. Ей не давали ни есть, ни пить — только несколько раз подносили к губам чашу с водой, в которой был растворен какой-то травяной настой, горьковатый и пахучий. После каждого глотка мысли становились вялыми и медленными, страхи отступали, и все происходящее начинало казаться нереальным, как сон. Лиана понимала, что ее опаивают — не для того, чтобы усыпить, а для того, чтобы сделать податливой, послушной, лишить воли, — и боролась с этим одурманивающим туманом как могла, цепляясь за ускользающие мысли, повторяя про себя свое имя, перечень эшвудских холмов, строки старых баллад — все, что могло удержать ее на грани сознания.

На рассвете третьего дня — хотя Лиана сбилась со счета и не могла бы сказать точно, сколько времени прошло, — за ней пришли. Чьи-то руки — она не видела лиц, только серые силуэты — подняли ее с постели, поправили складки платья и повели, почти понесли длинными, извилистыми коридорами. Дворец был пуст и гулок, шаги отдавались эхом, факелы на стенах чадили, и дым стелился под потолком сизыми полосами. Наконец тяжелые двери распахнулись, и в лицо ударил холодный, чистый, невероятно свежий воздух. Внутренний двор, огромный, мощеный серым камнем, был полон людей — придворные, стража, маги, жрецы. Все стояли вдоль стен, оставляя середину двора пустой, и эта пустота, этот круг света под бледнеющим небом, казалась ареной. Лиану подвели к центру круга и оставили одну.

Небо на востоке только начинало светлеть, окрашиваясь нежными персиковыми тонами, переходящими выше в бледную бирюзу, а в самом зените — в густой, темный ультрамарин, в котором еще мерцали последние, самые яркие звезды. Было очень холодно — тот особенный, пронизывающий холод предрассветного часа, когда мир замирает на пороге между ночью и днем. Лиана стояла посреди каменной площадки, и утренний ветер, прилетевший откуда-то с гор, играл подолом ее белого платья, заставляя легкую ткань трепетать и обвиваться вокруг ног. Она смотрела на толпу — на эти бледные лица, на эти глаза, устремленные на нее с тем же выражением, какое бывает у людей, пришедших поглазеть на казнь. Смесь любопытства, ужаса и — она видела это отчетливо, ясно, как на ладони — стыдного, запрятанного глубоко, но все же прорывающегося наружу облегчения. Облегчения от того, что жребий пал не на их дочь, не на их сестру, не на них самих. Она была жертвой, и они были благодарны ей за это — и ненавидели ее за эту благодарность. Ей было холодно, но она не дрожала. Страх притупился, уступив место странной, сомнамбулической отрешенности, — то ли зелье жриц наконец возымело полное действие, то ли душа, устав бояться, просто закрылась, как закрываются створки раковины перед угрозой.

А потом она услышала звук. Сначала — далекий, почти неуловимый, похожий на шум далекого водопада или на гул ветра в горном ущелье. Потом — ближе, громче, отчетливее. Ритмичный, тяжелый, рассекающий воздух звук, который не спутать было ни с чем, — звук работающих крыльев, огромных, невообразимо мощных, вспарывающих небесную твердь. Люди закричали — кто-то в ужасе, кто-то в благоговении, кто-то просто потому, что молчать перед лицом такого явления было невозможно. Кто-то упал на колени, закрывая голову руками. Маги забормотали заклинания, и воздух вокруг них замерцал защитными пологами. Стража вскинула копья, но это был жест чисто рефлекторный, бессмысленный, — что может сделать копье против существа, способного плавить камень? Лиана подняла глаза — медленно, словно преодолевая сопротивление воды.

Из-за гор, с той стороны, где в серой предрассветной дымке угадывались острые, зазубренные, как зубы хищника, пики Хрустальной гряды, летел дракон. Он был огромен. Слово «огромен» не передавало и сотой доли того, что она видела. Он был колоссален, невероятен, немыслим — живая гора, обретшая крылья, существо такой величины, что разум отказывался воспринимать его целиком, выхватывая лишь отдельные детали: сверкающую чешую, переливающуюся в лучах восходящего солнца мириадами серебряных и перламутровых искр; мощные крылья, каждое из которых было размером с корабельный парус, а то и больше; длинный, утончающийся к концу хвост, который стелился позади, описывая в воздухе плавные, завораживающие изгибы. Он летел стремительно и в то же время плавно, словно само небо несло его на своих исполинских ладонях, и в этом полете было что-то от музыки — ритм, гармония, совершенная, безупречная координация движений. Солнце, выглянувшее из-за горизонта, вспыхнуло на гребне, венчающем его голову, и гребень этот засиял, как корона из расплавленного металла.

Дракон описал круг над дворцом, один, другой — широкий, величественный, — и от тени его крыльев на земле стало темно, будто в сумерках. Затем он начал снижаться. Неотвратимо, как падающая звезда, как лавина, как сама судьба, которую невозможно обмануть или отсрочить. Лиана смотрела на него, запрокинув голову, и не могла — не хотела — отвести взгляд. В ней боролись два чувства, равные по силе и совершенно противоположные по сути. С одной стороны — дикий, животный, первобытный ужас, от которого подкашивались ноги, а сердце колотилось где-то в горле, — ужас, заставляющий бежать, прятаться, забиваться в щели. С другой — совершенно невозможное, ошеломляющее, парализующее восхищение, какое бывает при виде грозы в открытом море, при виде горной лавины, при виде водопада, низвергающегося в бездну. Он был прекрасен. Прекрасен той особенной, запредельной, почти невыносимой красотой, какой может быть прекрасен только смертельный клинок, штормовое море или пламя, пожирающее лес, — красотой абсолютной, беспощадной, не терпящей компромиссов и полутонов, не нуждающейся в зрителе и не заботящейся о его чувствах.

Дракон приземлился на каменные плиты двора, и земля содрогнулась — не мягко, не плавно, а жестко, грубо, так что Лиана пошатнулась, а многие из стоявших вдоль стен попадали на колени. Каменная крошка и пыль брызнули из-под когтей, огромных, загнутых, похожих на серпы, — каждый коготь был длиной, наверное, с ее предплечье, и цвет имел темный, отливающий вороненой сталью. Он сложил крылья — не резко, но и не медленно, а с той точной, скупой грацией, с какой хищная птица складывает крылья, садясь на насест, — и они легли вдоль его боков, подобно гигантскому, отливающему серебром плащу. Голова на длинной, необычайно изящной для такой туши шее повернулась к толпе, и Лиана наконец увидела его глаза.

Они были огромны — гораздо больше, чем она могла себе вообразить, глядя на старые изображения. Миндалевидные, чуть раскосые к вискам, они сияли собственным, внутренним светом — золотисто-янтарным, с переливами более темных, почти коричневых оттенков у самого зрачка. Вертикальный зрачок, как у исполинского кота, то сужался в тонкую нить, то расширялся, заполняя почти всю радужку, и в движениях этих читалась какая-то своя, непонятная людям логика. В этих глазах горел древний, нечеловеческий разум — разум, который видел, как рождались и умирали империи, как сходили с исторической сцены целые народы, как менялись очертания берегов и русла рек. И в глубине этого разума таилось что-то, чему Лиана не могла подобрать названия. Не ярость, не голод, не жестокость — скорее, горькое, усталое, почти брезгливое презрение ко всем этим крошечным, суетливым существам, застывшим перед ним в благоговейном ужасе. Он смотрел на них, как взрослый смотрит на детей, затеявших глупую и опасную игру, — без гнева, но и без тени сочувствия.

От группы магов отделился верховный чародей. Он вышел вперед, низко — слишком низко, почти подобострастно — поклонился и произнес ритуальную фразу на древнем языке. Фраза была длинной, витиеватой, певучей; слова, гортанные и шипящие, лились и перекатывались, как вода по камням. Лиана не понимала ни слова, но разобрала свое имя, произнесенное с особым, почтительным нажимом. Дракон слушал — неподвижно, не шевелясь, лишь веки его, тяжелые, покрытые мелкой чешуей, чуть дрогнули. Затем он перевел взгляд — медленно, плавно — на нее, на одну-единственную фигурку в белом посреди огромного пустого круга. И Лиана почувствовала этот взгляд почти физически, как прикосновение — не грубое, но настойчивое, проникающее. Ей показалось, что он пронзил ее насквозь, до самого дна души, до тех потаенных глубин, о которых она и сама не подозревала, до детских страхов и девичьих грез, до старого шрама на ладони и баллад, спетых нянькой. Прошла секунда, другая — бесконечные, как вечность, — и дракон шагнул к ней. Мягко, почти неслышно для такой невообразимой громады, он преодолел разделявшее их расстояние в несколько десятков шагов, и его голова оказалась так близко, что Лиана могла бы сосчитать каждую чешуйку на его переносице, если бы была в состоянии считать.

Лиана хотела попятиться — ноги не слушались, они словно приросли к камню. Она хотела зажмуриться — веки не опускались. Она стояла, вцепившись побелевшими пальцами в складки платья, и смотрела, как приближается громадная, покрытая серебристой чешуей морда. Из ноздрей дракона — широких, прорезанных в броне чешуи, как щели бойниц, — вырывались струйки пара, легкие, почти прозрачные, и воздух вокруг сделался теплым, даже жарким, пахнущим чем-то странным, пряным, древним, — этот запах напомнил ей одновременно грозовой озон, сухие травы, раскаленный на солнце камень и еще что-то, чему она не знала названия, что-то металлическое и одновременно живое. Дракон склонил голову набок — точно как большая птица, разглядывающая незнакомый предмет, — и издал низкий, вибрирующий звук, который прошел сквозь все ее тело, заставив вибрировать кости и зубы, похожий не то на мурлыканье, не то на далекий, утробный раскат грома. И тогда Лиана, повинуясь порыву, которого сама не поняла и не смогла бы объяснить, даже если бы ее попросили, сделала то, чего никто — никто из стоявших во дворе, включая короля, включая верховного мага, включая самого дракона — не ожидал. Она не закричала. Не бросилась бежать. Не упала в обморок. Она подняла руку.

Толпа позади ахнула и затихла — так тихо, что слышно было, как потрескивают факелы на стенах. Дракон замер. Его зрачки сузились, превратившись в тончайшие вертикальные щели, а радужка вокруг них, казалось, засветилась ярче, полыхнула жидким золотом. Лиана, сама не веря в то, что делает, — словно наблюдая за собой со стороны, словно ее тело двигалось отдельно от ее разума, — протянула ладонь к его морде. Медленно, очень медленно, как протягивают руку к незнакомой, возможно, опасной собаке — но с той разницей, что эта «собака» могла испепелить ее одним выдохом, обратить в горстку пепла, даже не заметив. Она не знала, зачем это делает. Может быть, потому что терять уже все равно было нечего — смерть стояла перед ней, дышала в лицо горячим, пряным дыханием, и разницы между «умереть сейчас» и «умереть через минуту» уже не существовало. Может быть, потому что где-то в самой глубине сознания — в том уголке, который не затрагивают ни страх, ни зелья, ни чужие приказы, — билась шальная, гордая, отчаянная мысль: если уж умирать, то не униженной, сломленной, рыдающей жертвой, а человеком, который до последнего мгновения сохранил волю. Который не покорился. Который сам сделал шаг навстречу.

Ее пальцы коснулись чешуи. Та оказалась не холодной и скользкой, как она ожидала, — почему-то она представляла чешую дракона похожей на рыбью или змеиную, — а теплой, почти горячей, и на удивление гладкой, как отполированный веками морской волной камень. Каждая чешуйка была отдельным, самостоятельным щитком, чуть выпуклым, переливающимся из серебристого в жемчужный, а по краям — в едва заметный лиловый оттенок. Дракон не шелохнулся. Его глаз, оказавшийся так близко, что Лиана видела в нем собственное отражение — крошечную белую фигурку с распущенными волосами, парящую в золотистом сиянии, — смотрел на нее с новым, незнакомым выражением. Не презрительным и не голодным, не равнодушным и не любопытным. Скорее — задумчивым, изучающим, оценивающим. Так смотрит мастер на незнакомый материал, прикидывая, что из него может получиться. Так смотрит ученый на неожиданный результат эксперимента. Так прошло несколько бесконечных, невесомых, выпавших из времени секунд. Затем дракон медленно, почти торжественно прикрыл веки и снова открыл их. Громовое, вибрирующее мурлыканье, похожее на звук далекого органа, стало громче, и в нем Лиане послышалась — или почудилась? — какая-то новая нота, не угрожающая, а, скорее, утвердительная.

В следующее мгновение все переменилось — резко, стремительно, без перехода. Огромная когтистая лапа — та самая, что дробила камень при приземлении, — сомкнулась вокруг ее талии. Не грубо, не больно, но крепко, неотвратимо, как стальной обруч. Земля ушла из-под ног с той внезапной, головокружительной легкостью, какая бывает во сне, когда падаешь в пропасть. Крылья распахнулись — она услышала этот звук, похожий на хлопок корабельного паруса, поймавшего ветер, только многократно усиленный, — и закрыли небо. Могучим, неудержимым рывком дракон оторвался от земли, и каменные плиты двора, толпа, дворец, башни — все это рухнуло вниз и осталось где-то далеко, стремительно уменьшаясь, превращаясь в игрушечный макет, в картинку из детской книжки. Крики толпы — испуганные, восторженные, истеричные — донеслись снизу приглушенным хором и быстро растаяли, поглощенные ветром. В лицо ударил ледяной, обжигающий поток воздуха, перехватило дыхание, на глазах выступили слезы — и она не сразу поняла, слезы ли это ветра или ее собственные.

Лиана видела, как стремительно уменьшается королевский дворец — еще минуту назад огромный, подавляющий, а теперь жалкий, как детская постройка из песка. Видела, как съеживаются башни и шпили, как расползаются в стороны городские кварталы, как серебряной нитью блестит река, изгибаясь среди холмов. Видела, как расступаются горы, открывая бескрайнюю, залитую утренним солнцем даль, — ковер лесов, прорезанный светлыми полосами дорог, синие пятна озер, туманные долины, из которых поднимались дымы далеких деревень. Она летела. Летела в когтях чудовища, которому ее отдали как дань, как жертву, как разменную монету в игре королей и магов. Летела навстречу неизвестности — возможно, навстречу смерти, возможно, навстречу чему-то худшему, чем смерть. Но где-то там, за страхом, за холодом, за бешеным стуком сердца, зарождалось и росло странное, неуместное, почти неприличное чувство — то самое, о котором она так долго мечтала в своей холодной башне среди эшвудских холмов. Чувство простора. Чувство полета. Чувство освобождения от всего — от долгов, от титулов, от условностей, от страха перед будущим, от тоски по несбывшемуся. Впереди, заслоняя полнеба, возвышалась Хрустальная гора — сияющая, неприступная, увенчанная вечными снегами, пронзающая облака острыми пиками, о которые, казалось, можно порезаться взглядом. Где-то там, в ее недрах, среди льда и камня, среди пещер и пропастей, должна была закончиться ее история — или начаться заново. И Лиана, зажмурившись от ветра и нестерпимого, ослепительного света, вдруг подумала о том, что никогда прежде — никогда за все свои девятнадцать лет — не ощущала такой пугающей, такой головокружительной, такой абсолютной, пьянящей, наполняющей каждую клеточку тела свободы. Свободы, у которой были когти, крылья и золотые глаза.

Глава 2. Замок из костей и золота

Полет продолжался, казалось, целую вечность. Лиана потеряла счет времени — минуты растянулись в часы, а может, часы сжались в минуты, она не могла сказать точно. Время в небесах текло иначе, подчиняясь не солнечному свету и не движению звезд, а какой-то иной, чуждой логике — логике монотонного взмаха исполинских крыльев, разрезающих разреженный горный воздух. Она пыталась считать взмахи, как считала когда-то в детстве удары церковного колокола, но сбилась на четвертой сотне, запутавшись в ритме, который то ускорялся, то замедлялся, словно дракон и сам не был уверен, спешит ли он доставить свою ношу к месту назначения или, напротив, растягивает путешествие, смакуя предвкушение.

Мир внизу превратился в смазанное полотно из зеленых, синих и серых пятен, прорезанное кое-где серебряными нитями рек и темными мазками лесных массивов. Иногда эта абстрактная картина вдруг обретала резкость, и Лиана видела крошечные, игрушечные деревеньки, прилепившиеся к склонам холмов, квадратики возделанных полей, булавочные уколы церковных шпилей — и тогда ее сердце сжималось от тоски по всему этому, оставленному, потерянному, может быть, навсегда. В такие мгновения ей хотелось закричать, но она знала, что крик ее потонет в реве ветра, не достигнув ничьих ушей, и от этого знания тоска становилась только горше.

Ветер ревел в ушах, заглушая все остальные звуки, и она уже не пыталась разобрать, слышит ли что-то, кроме этого бесконечного, монотонного гудения. Это был не просто ветер — это был голос самой высоты, древний, лишенный слов, но полный смысла для тех, кто умел его слушать. Лиана не умела. Она слышала только шум, и шум этот постепенно сводил ее с ума, проникая в мысли, размывая их, превращая в такое же бессвязное, клубящееся ничто, как облака, мимо которых они пролетали. Холод пронизывал до костей, тонкое льняное платье не спасало совсем, и в какой-то момент Лиана поняла, что перестала чувствовать пальцы на ногах и кончики ушей. Сначала это испугало ее — ей представилось, как она сходит с ума от обморожения, как отмирают конечности, как потом, если она каким-то чудом выживет, ее будут называть Лианой Беспалой, — но потом страх прошел, сменившись тупым, безразличным принятием. Она попыталась свернуться в клубок, насколько это позволяла стальная хватка драконьих когтей, обхвативших ее талию, и инстинктивно прижалась спиной к теплой чешуе лапы, которая оказалась неожиданно горячей, как печь, — единственный источник тепла в этой ледяной, разреженной вышине. Чешуя была не гладкой, как у змеи, а чуть шероховатой, ребристой, и от нее исходил странный запах — не звериный, не мускусный, а металлический, как от раскаленного железа в кузнице, с едва уловимой примесью чего-то похожего на грозовое озонное послевкусие.

Сквозь полуприкрытые веки она видела, как меняется пейзаж внизу. Холмы и долины остались позади, уступив место предгорьям — каменистым, поросшим редким кустарником, изрезанным глубокими ущельями, на дне которых блестели ниточки ручьев. Местность становилась все более дикой, все более враждебной, и Лиана подумала, что, наверное, именно так выглядит граница человеческого мира — не нарисованная на карте линия, не пограничный столб, а вот эта постепенная, неумолимая деградация знакомого ландшафта, превращающегося в нечто чуждое и пугающее. Деревья, которые еще недавно были высокими и раскидистыми, съежились до корявых, приземистых уродцев, цепляющихся за камни скрюченными корнями; трава исчезла, уступив место бурому мху и лишайнику; воздух стал суше и разреженнее, и каждый вдох давался с трудом, словно легкие отказывались принимать эту скупую, бедную кислородом субстанцию.

Затем и предгорья кончились, и начались настоящие горы — суровые, величественные, с острыми, зазубренными гребнями и шапками вечных снегов, сияющих на солнце так ярко, что на них было больно смотреть. Это была красота, не предназначенная для человеческих глаз, — красота убийственная, равнодушная, существующая сама для себя и не нуждающаяся в зрителях. Лиана смотрела на эти пики, на эти бездонные пропасти, на эти ледники, сползающие в долины языками замерзшего времени, и чувствовала себя ничтожной песчинкой, случайно занесенной в мир, где все масштабы были иными, все пропорции — божественными. Дракон поднимался все выше и выше, пронзая облака — мокрые, холодные, клубящиеся, оставляющие на коже и платье мельчайшие капельки влаги, — и наконец вынырнул над облачным слоем в мир ослепительного, неземного света. Здесь, наверху, небо было не голубым, а почти фиолетовым, глубоким, как дорогой бархат, и солнце сияло с какой-то утроенной, неистовой силой. Лиана вдруг поняла, что никогда раньше не видела настоящего неба — только бледную, разбавленную дымкой и пылью копию, доступную тем, кто живет внизу.

Где-то впереди, все ближе и ближе, вырастала Хрустальная гора — вернее, не одна гора, а целый горный массив, пики которого, казалось, протыкали само небо. Название было обманчивым: Лиана ожидала увидеть нечто прозрачное, сверкающее, может быть, даже хрупкое на вид, но Хрустальная гора оказалась сложенной из темного, почти черного камня, и лишь кое-где в ее склонах поблескивали вкрапления кварца и слюды, ловившие солнечный свет и разбрасывавшие его радужными искрами. Она была древней — Лиана чувствовала это каждой клеточкой своего существа, — древнее любого королевства, любой известной ей истории, может быть, древнее самого человечества. Глядя на эти склоны, изрезанные морщинами тектонических сдвигов, она ощутила странное, почти религиозное благоговение, смешанное с первобытным ужасом.

Но дракон летел не к самому высокому пику, как ожидала Лиана. Вместо этого он взял чуть левее и начал снижаться — теперь она видела цель. На одном из боковых отрогов, на высоте, где уже не росли никакие деревья и даже лишайники казались чудом, возвышался замок. Он вырастал из скалы так органично, словно был не построен, а вырезан прямо из горного массива — или, может быть, вырос сам, как растут кристаллы в глубине пещер, повинуясь медленной, неостановимой воле минералов. Глядя на него, Лиана вспомнила слова старого отшельника, жившего на окраине эшвудских земель, — полусумасшедшего старика, которого деревенские мальчишки дразнили «драконьим пророком». Он говорил, что замок не построен, а рожден — что его камень когда-то был живым, что он помнит каждое столетие своего существования и может рассказать множество историй тем, у кого хватит смелости слушать. Тогда она смеялась над этими россказнями; теперь ей было не до смеха.

Башни замка, острые и тонкие, напоминали сталактиты, стремящиеся вверх, и венчались не привычными зубцами или куполами, а длинными, иглообразными шпилями, на концах которых, казалось, горели бледные, призрачные огоньки. Приглядевшись, Лиана поняла, что это не огонь — скорее, сгустки какого-то холодного свечения, похожего на болотные гнилушки, только увеличенные в сотни раз. Они пульсировали в такт чему-то — может быть, сердцебиению замка, может быть, дыханию его хозяина, — и от этого пульсирующего ритма у нее начала болеть голова. Стены замка были сложены из какого-то темного, почти черного камня, в котором при приближении стали видны вкрапления — крошечные искорки, переливающиеся алым, синим и золотым, словно драгоценные камни, вплавленные прямо в скальную породу. Лиана невольно подумала о сокровищнице эшвудского барона — жалкой комнатушке с парой сундуков серебра и горсткой мутных самоцветов, — и горько усмехнулась. То, что она видела сейчас, могло бы купить все Эшвудское баронство десять раз, со всеми его землями, замками, деревнями и людьми.

Но самым поразительным было даже не это: замок парил. Его основание не касалось скалы — между каменным ложем горы и нижними стенами цитадели зияла пустота, заполненная клубящимся туманом, и лишь несколько массивных, похожих на окаменевшие сухожилия мостов соединяли замок с горными уступами. Мосты эти, изогнутые под невозможными, неестественными углами, казались одновременно и невероятно древними, и пугающе живыми — словно вены или корни какого-то исполинского организма, протянувшиеся между телом горы и паразитирующим на нем замком. Лиана представила, как ступает на такой мост, как смотрит вниз, в бездонную пропасть, заполненную туманом, и ее замутило. Она молилась — про себя, без слов, одними губами, — чтобы дракон опустил ее прямо во двор, чтобы ей не пришлось пересекать эту головокружительную переправу.

Дракон, словно услышав ее безмолвную мольбу, уже заходил на посадку. Он описал плавную дугу вокруг самой высокой башни — широкую, величественную, как ритуальный круг, очерчивающий границы жертвенного пространства, — и Лиана заметила широкую площадку, выступающую из скалы перед главными воротами. Это было нечто среднее между двором и балконом над бездной: достаточно большое, чтобы принять дракона в полном его размере, и достаточно открытое, чтобы любой, стоящий на нем, чувствовал себя ничтожной букашкой на краю гибели. Площадка была вымощена тем же черным камнем с искрами, и на ней, выстроившись в два ряда, стояли фигуры. Слишком неподвижные, чтобы быть людьми, слишком четких очертаний, чтобы быть тенями. Лиана прищурилась, пытаясь разглядеть их получше, но дракон пошел на снижение слишком резко, и все вокруг превратилось в смазанное пятно.

Дракон приземлился с той же сокрушительной грацией, что и на королевском дворе, — земля дрогнула, каменные плиты под его лапами издали низкий, утробный стон, и несколько мелких камешков сорвались с края площадки и улетели в пропасть, беззвучно исчезнув в тумане. Лиана проследила за их падением взглядом и почувствовала, как к горлу подступает тошнота — эти камешки, такие обыкновенные, такие безобидные, только что наглядно продемонстрировали ей, что будет с ней самой, если она оступится или если дракону вздумается разжать когти. На этот раз она была готова к толчку и устояла бы, если бы когти, сжимавшие ее талию, вдруг не разжались. Она упала на колени, больно ударившись о каменные плиты, и в первый момент не почувствовала боли — только облегчение от того, что кошмарный полет наконец закончился. Боль пришла позже, волной прокатившись от коленей к бедрам, и Лиана, сжав зубы, осталась стоять на четвереньках, переводя дыхание и чувствуя, как возвращается чувствительность в затекшие руки и ноги. Возвращение ощущений было мучительным — миллионы крошечных иголочек впились в онемевшие конечности, и она невольно застонала.

Когда она наконец подняла голову, дракон уже взлетал. Она увидела его удаляющийся силуэт — огромные крылья, распластанные по небу, длинный хвост, извивающийся, как змея, чешую, переливающуюся в лучах заходящего солнца цветами, для которых не существовало названий в человеческом языке. Он был прекрасен — Лиана не могла этого отрицать, как бы ни пыталась, — прекрасен той страшной, нечеловеческой красотой, которая не вызывает ничего, кроме священного трепета. Она смотрела ему вслед, и где-то в самой глубине ее души, в том потайном уголке, куда она боялась заглядывать, шевельнулось что-то похожее на восхищение. Она поспешно задавила это чувство, напомнив себе о сожженных деревнях, о людях, обращенных в камень, о десятках девушек, отданных в дань и сгинувших без следа. Но оно уже было там, это непрошеное восхищение, и оно никуда не делось — только спряталось, затаилось, ожидая удобного момента, чтобы вылезти снова.

Через несколько секунд дракон скрылся за одним из пиков, растворившись в ослепительном солнечном свете, словно его и не было вовсе. Лиана осталась одна. Вернее, почти одна.

— Госпожа, позвольте помочь вам подняться.

Голос прозвучал так неожиданно и так близко, что Лиана вздрогнула и едва не вскрикнула. Он был тихим, хорошо поставленным, с идеальной дикцией — голосом вышколенного аристократического слуги, — но в нем было что-то неправильное, что-то такое, от чего мурашки побежали по ее спине. Возможно, дело было в тембре — слишком ровном, слишком безжизненном, лишенном тех крошечных колебаний, которые неизбежно присутствуют в любом человеческом голосе. Или в том, что он прозвучал прямо над ухом, хотя она не слышала шагов. Лиана резко обернулась, все еще стоя на коленях, и увидела перед собой фигуру.

Это был дворецкий — или, во всяком случае, то, что в любом уважаемом замке назвали бы дворецким. Высокий, сухопарый, одетый в безупречный черный сюртук старинного покроя, какие носили лет двести-триста назад, с длинными фалдами, почти достающими до щиколоток, и высоким стоячим воротником, подпирающим подбородок. Белоснежное жабо было уложено идеальными складками, без единой морщинки, и в его центре поблескивала булавка с крупным черным опалом, в глубине которого, казалось, плавали языки темного пламени. На груди висела серебряная цепь, массивная, но изящная, и к ней был подвешен маленький ключ — не то настоящий, отпирающий какую-то важную дверь, не то церемониальный, символ должности. Лицо дворецкого, узкое и бледное, казалось вырезанным из старой слоновой кости — того особого, желтоватого оттенка, какой приобретает кость, пролежавшая в земле несколько веков. Черты его были породистыми и даже красивыми, но какими-то стертыми, словно время, которое не смогло разрушить его окончательно, все же сгладило острые углы, оставив лишь приблизительный абрис.

А глаза… С глазами было что-то не так. Они смотрели на нее внимательно и почтительно, с тем особым выражением, которое присуще старым слугам, посвятившим всю жизнь служению господам, — выражением, в котором смешиваются преданность, гордость своим положением и едва заметное снисхождение к тем, кто этого положения не понимает. Но когда Лиана попыталась встретиться с ними взглядом, то ощутила странную пустоту, как будто смотрела не в живые глаза, а в искусно сделанные стеклянные шарики. Там, за этой стеклянистой поверхностью, не было души — только имитация души, настолько совершенная, что разница становилась заметна лишь при самом пристальном рассмотрении. И сквозь его фигуру — теперь она заметила это, приглядевшись — слегка просвечивали камни мостовой. Это было не грубое, очевидное просвечивание, как у дешевых театральных призраков, а тонкое, едва уловимое — как будто он был не совсем здесь, не полностью в этом мире, а занимал какое-то промежуточное положение между реальностью и чем-то иным.

— Вы… вы призрак? — выдохнула Лиана, сама не зная, почему спросила это первым делом. Возможно, потому что все остальные вопросы — «где я?», «что со мной будет?», «почему меня не съели?» — казались в этот момент слишком огромными, чтобы облечь их в слова. Спросить «вы призрак?» было почти все равно что спросить «здесь холодно, не правда ли?» — простая, почти светская констатация очевидного, позволяющая оттянуть момент настоящего разговора.

— Слуга, госпожа, — поправил он с легким, едва заметным поклоном, в котором было ровно столько наклона, сколько требовал этикет, и ни на дюйм больше. — Термин «призрак» подразумевает, что я когда-то был жив, а это не совсем так. Я — создание замка, часть его магии, его воля, облеченная в форму. Можете называть меня Элберт. Или просто дворецкий, если вам будет угодно. Позвольте же помочь вам.

Он протянул руку — длинную, узкую, с безукоризненно чистыми, хотя и полупрозрачными пальцами. Ногти были аккуратно подстрижены и отполированы, а на указательном пальце поблескивал перстень-печатка с каким-то сложным, незнакомым гербом. Лиана, поколебавшись мгновение, приняла помощь. Ее собственная рука, маленькая и покрасневшая от холода, казалась грубой и неуклюжей в сравнении с этой безупречной конечностью. Ладонь Элберта оказалась на ощупь странной — не холодной, как она ожидала от призрака, и не теплой, как от живого, а… никакой. Словно она сжимала воздух, которому каким-то чудом придали плотность. Это было все равно что держаться за воспоминание о руке — форма присутствовала, температура отсутствовала, и где-то на задворках сознания билась мысль, что она сжимает пальцы вокруг пустоты и только магия замка заставляет ее верить в обратное. Тем не менее, хватка была достаточно крепкой, чтобы помочь ей подняться на ноги.

Поднявшись, Лиана первым делом осмотрела себя. Белое жертвенное платье, и без того не новое, превратилось в совершенную руину: подол был порван в нескольких местах, на коленях расплылись грязные пятна от каменной пыли, а рукава измялись так, словно их жевала корова. Она попыталась пригладить волосы, но пальцы запутались в колтунах, свалявшихся от ветра и влаги, и она оставила это безнадежное занятие. «Вот она я, — подумала она с горькой иронией, — невеста чудовища. Должно быть, он будет разочарован. А может, драконам все равно, как выглядят их жертвы? Может, это для них как для нас — внешность курицы, которую подают на ужин?»

Она стояла на площадке перед воротами, дрожа от холода и пережитого напряжения, и рассматривала две шеренги слуг, выстроившихся вдоль стен. Их было около дюжины — мужчины и женщины, все в ливреях одного покроя, черных с серебряной отделкой, все с той же полупрозрачностью в чертах, все с одинаковыми, почтительными и абсолютно бесстрастными лицами. Некоторые держали в руках предметы — подносы, кувшины, сложенные полотенца, — словно замерли посреди какой-то работы в тот самый момент, когда дракон пошел на посадку. Они смотрели на нее, и в их взглядах не читалось ни любопытства, ни враждебности, ни страха — только спокойное, деловое внимание, словно прибытие новой «невесты» было для них самой обычной, рутинной процедурой. И это, подумала Лиана внезапно, было, пожалуй, самым пугающим из всего, что она видела за последние дни. Потому что если они так спокойны, если они так привычны — сколько же девушек стояло здесь до нее? И где они теперь? Ответ напрашивался сам собой — в Большом зале, среди статуй, — но Лиана усилием воли отогнала эту мысль. Она не станет думать об этом сейчас. Она будет думать об этом потом, когда останется одна и сможет позволить себе роскошь паники. А пока — пока она будет играть роль. Роль покорной невесты, смирившейся данницы. Если чудовище ожидает увидеть сломленную жертву — что ж, она покажет ему сломленную жертву. А там посмотрим, кто кого переиграет.

— Прошу за мной, госпожа, — произнес Элберт и, развернувшись, направился к огромным двустворчатым воротам.

Ворота эти, казалось, были сделаны из цельного куска обсидиана — черного вулканического стекла, отполированного до зеркального блеска. В их темной глубине отражалось небо, облака и маленькая, потерянная фигурка в белом платье — фигурка, которая, как с удивлением поняла Лиана, была ею самой. Она увидела свое отражение — взлохмаченные волосы, грязное платье, босые ноги (она потеряла туфельки где-то во время полета), огромные, испуганные глаза на бледном лице, — и едва не расплакалась от жалости к самой себе. Но слез не было — они словно вымерзли где-то там, наверху, в разреженном воздухе, — и она просто стояла и смотрела на свое отражение, пока створки ворот не дрогнули и не начали расходиться в стороны. Двигались они бесшумно, плавно, словно их толкала невидимая рука — или, что было более вероятно, та же магия, что поддерживала на плаву весь этот невозможный замок. За воротами открылся внутренний двор, и Лиана, шагнувшая следом за Элбертом, замерла на пороге, пораженная.

Она ожидала увидеть пещеру. Сырую, темную, воняющую зверем пещеру, полную костей и черепов — останков предыдущих «невест», обглоданных и разбросанных по углам. Более того — она ожидала увидеть кровь на стенах, разодранные платья, слипшиеся от запекшейся крови пряди волос, застрявшие в щелях между камнями. Она ожидала услышать писк крыс, шуршание падальщиков, капанье воды с невидимого потолка. Она готовилась к этому зрелищу всю дорогу, пока летела в когтях дракона; она мысленно прокручивала его снова и снова, заставляя себя привыкнуть, убеждая, что не закричит, не упадет в обморок, не доставит чудовищу такого удовольствия. Она представляла, как войдет в эту пещеру с высоко поднятой головой, как посмотрит на груды костей и скажет: «Я не боюсь тебя». Она репетировала эту сцену в уме, оттачивая каждое слово, каждый жест, каждый взгляд.

Но действительность, представшая перед ней, не имела ничего общего с этими мрачными ожиданиями.

Внутренний двор оказался огромным залом под открытым небом — вернее, под небом, которое не было ни открытым, ни закрытым. Над головой, на высоте нескольких десятков метров, клубилась все та же облачная пелена, подсвеченная закатным солнцем в потрясающие оттенки розового, золотого и пурпурного, но сквозь нее просвечивали звезды — яркие, крупные, незнакомые, совсем не те звезды, которые Лиана привыкла видеть над эшвудскими холмами. Эти звезды были крупнее, ближе, и свет их был не холодным и далеким, а теплым, почти осязаемым, словно свет множества свечей, подвешенных к невидимому потолку. Созвездия, которые она знала с детства — Лев, Орел, Большая Медведица, — отсутствовали; вместо них небо пересекали незнакомые узоры, и один из них, самый заметный, напоминал распростертые драконьи крылья. Лиана подумала, что это, должно быть, местный зодиак — небесное зеркало, отражающее не человеческие мифы, а драконьи.

Пол зала был выложен плитами белого и черного мрамора, образующими сложный геометрический узор, напоминающий то ли лабиринт, то ли какую-то древнюю вязь, значение которой было утрачено столетия назад. Плиты были такими гладкими и так плотно пригнанными друг к другу, что между ними не виднелось ни малейшего шва, ни следа раствора, — казалось, что пол сделан из единого куска камня, раскрашенного в два цвета неведомым художником. В центре этого мраморного великолепия — Лиана не сразу поняла, что это, а поняв, ахнула — был вмонтирован огромный, в человеческий рост, кристалл чистейшего горного хрусталя. Он возвышался из пола, как прозрачный ствол невиданного дерева, и пульсировал мягким, молочно-белым светом — пульсировал ритмично, размеренно, как бьющееся сердце. От него во все стороны расходились тонкие, как волоски, светящиеся нити, уходящие в стены, в пол, в потолок — артерии и вены замка, питающие его магией. Лиана невольно засмотрелась на эту сеть: она была прекрасна, как кружево, сплетенное из лунного света, и в то же время пугающа, как анатомический атлас, показывающий кровеносную систему живого существа. Потому что замок был живым — теперь она это знала совершенно точно. Не просто построенным, не просто зачарованным, а именно живым, дышащим, чувствующим, имеющим свою волю и свои желания.

Вдоль стен стояли статуи — сотни, если не тысячи статуй, занимающих все ниши, все уступы, все пространство от пола до самых верхних галерей. Они были повсюду: на широких мраморных карнизах, в глубоких альковах, на специальных постаментах и просто в беспорядке расставленные вдоль стен, словно мебель, которую забыли убрать после какого-то грандиозного праздника. Это были не люди. Вернее, не только люди. Лиана увидела каменных рыцарей в доспехах незнакомых эпох — чешуйчатых, пластинчатых, украшенных гребнями и рогами, с оружием, для которого у нее не было названий: изогнутые клинки, многозубчатые секиры, копья с наконечниками причудливой формы. Рядом с рыцарями замерли прекрасные дамы в платьях с немыслимыми кринолинами, их каменные лица были подняты к небу, каменные руки прижаты к каменным сердцам, и в их позах было столько тоски и ожидания, что у Лианы сжалось горло. Дальше шли горбатые карлики с хитрыми лицами — шуты, советники или колдуны, она не могла сказать, — и величественные старцы с посохами, с бородами до пояса, с закрытыми глазами, словно погруженные в вечную медитацию. За ними — существа, которых Лиана не могла назвать, как ни напрягала память: то ли звери с почти человеческими лицами, то ли демоны из старых легенд, то ли забытые боги исчезнувших народов. У одного было три головы, у другого — шесть рук, у третьего — змеиный хвост вместо ног. Были и совсем невообразимые: полупрозрачные, словно вырезанные из дымчатого кварца; сросшиеся друг с другом, как сиамские близнецы; замершие в позах, которые у живого существа вызвали бы перелом позвоночника. Все они стояли неподвижно, но в их позах, в выражениях лиц, в поворотах голов было что-то такое, что заставляло думать: они не изваяны, а заколдованы. Живые существа, обращенные в камень и расставленные по залу, как экспонаты в чудовищном музее. Как будто хозяин этого музея коллекционировал не произведения искусства, а сами жизни — и каждая статуя была не мраморной копией, а самой жизнью, застывшей на пике ужаса, изумления или отчаяния.

— Не бойтесь, — произнес Элберт, заметив ее взгляд. Голос его прозвучал спокойно, даже буднично, словно он показывал гостье не кладбище заживо погребенных, а собрание старинных ваз. — Это коллекция Хозяина. Она собиралась веками. Все эти существа давно мертвы, если вас это утешит. Их души покинули каменные оболочки много столетий назад. Теперь это просто… украшения.

— Красивые украшения, — прошептала Лиана, и в ее голосе прозвучала горечь, которую она не сумела — или не захотела — скрыть. Ей вдруг представилось, как она сама стоит здесь, среди этих статуй, — такая же каменная, такая же неподвижная, с застывшим на лице выражением ужаса, — и какой-нибудь будущий дворецкий говорит какой-нибудь будущей невесте: «Не бойтесь, это коллекция Хозяина, они все давно мертвы». И будущая невеста смотрит на каменную Лиану, и на секунду ей кажется, что каменные глаза следят за ней, — но дворецкий успокаивает ее, говорит, что это просто игра света, и они идут дальше, а Лиана остается стоять, год за годом, столетие за столетием…

— Хозяин ценит красоту, — невозмутимо ответил дворецкий. — Идемте, госпожа. Вам нужно согреться, переодеться и подкрепиться. Таковы правила.

Он повел ее через зал, и она пошла за ним, стараясь не смотреть на статуи, но то и дело ловя себя на том, что бросает на них короткие, испуганные взгляды. Краем глаза она замечала детали, которые пропустила при первом осмотре: вот у статуи рыцаря на щите выгравирован герб — тот же самый, что она видела на перстне Элберта; вот у каменной дамы на шее ожерелье, и камни в нем — не каменные, а настоящие, тускло поблескивающие в свете хрустального сердца; вот у карлика в руке песочные часы, и песок в них застыл, не успев пересыпаться до конца. Ей все время казалось, что какая-нибудь из статуй пошевелится, повернет голову, следуя за ней взглядом, — что каменные глаза оживут, наполнятся тоской, мольбой, предупреждением, — но статуи оставались неподвижны. Только хрустальная сердцевина замка пульсировала все так же размеренно, и световые нити на полу загорались под ногами Лианы, указывая путь.

Они миновали анфиладу комнат — одну, другую, третью. Лиана не успевала рассматривать детали, но общее впечатление было ошеломляющим: богатство, от которого захватывало дух. Богатство не просто избыточное, а какое-то демонстративное, почти агрессивное — словно хозяин задался целью показать, что он может позволить себе все, и поэтому позволяет себе все, без разбора, без меры, без вкуса даже. Гобелены, расшитые золотом и серебром, с изображениями сцен, о которых она не читала ни в одной книге: битвы драконов в небесах, пиры неведомых богов, города, построенные из стекла и света. Мебель из темного, почти черного дерева, такого старого и такого твердого, что оно казалось окаменевшим, инкрустированная перламутром, слоновой костью и золотыми пластинками с гравировкой. Ковры такой тонкой работы, что на них было страшно наступать, — шерстяные и шелковые, с узорами, напоминающими звездные карты, с вплетенными в нити крошечными колокольчиками, которые тихо звенели при каждом шаге. Люстры, свисающие с потолков на длинных серебряных цепях, с сотнями горящих свечей, которые, впрочем, не оплывали и не чадили — магический огонь, ровный и бездымный. И повсюду, на столиках, в нишах, на полках, стояли и лежали сокровища: золотые кубки, серебряные блюда, усыпанные самоцветами шкатулки, нити жемчуга, слитки драгоценных металлов, груды монет с чеканкой неведомых царей. Все это было разбросано с той небрежностью, какая свойственна лишь тем, для кого богатство — не ценность, а обстановка, данность, как воздух или вода.

Один из залов, через который они проходили, показался Лиане особенно странным. Это была, по-видимому, музыкальная комната: в центре стоял огромный клавесин, инкрустированный слоновой костью и черепаховым панцирем, с клавишами, сделанными не из обычной кости, а из тонких пластинок какого-то светящегося минерала. Вокруг клавесина были расставлены пюпитры с нотами, и Лиана, проходя мимо, бросила взгляд на раскрытые страницы. Ноты были написаны не на линейках, а на спиралях и кругах, и некоторые символы напоминали не музыкальные знаки, а заклинательные руны. Ей вдруг представилось, как хозяин этого замка — в человеческом ли облике или в драконьем, она не знала, — садится за клавесин, и под его пальцами-когтями рождается музыка, которая может творить чудеса, или разрушать миры, или пробуждать мертвых. Она быстро отошла от клавесина, чувствуя необъяснимый страх — словно сам инструмент был живым и наблюдал за ней.

Следующая комната была библиотекой, и здесь Лиана на мгновение забыла обо всем — о своем страхе, о своей усталости, о драконе, о статуях. Она никогда не видела столько книг сразу. Они заполняли стеллажи от пола до потолка — сотни, тысячи томов в кожаных, деревянных и металлических переплетах, с золотым тиснением на корешках, с застежками из серебра и бронзы. Некоторые книги лежали раскрытыми на специальных подставках, и Лиана, проходя мимо, успела заметить страницы, исписанные незнакомыми алфавитами — угловатыми рунами, плавными иероглифами, витиеватой вязью, напоминающей переплетенных змей. Запах в библиотеке стоял особенный — запах старой бумаги, пергамента, кожи и воска, с примесью какой-то пряности, похожей на корицу и сандаловое дерево. Лиана вдохнула этот запах и почувствовала, как что-то в ее душе отзывается на него, — тоску по знаниям, которые были ей недоступны, по мирам, которые она никогда не увидит, по историям, которые она никогда не прочтет. Она замедлила шаг, но Элберт деликатно кашлянул, напоминая о себе, и она нехотя пошла дальше.

Наконец он остановился перед дверью из светлого дерева, украшенной резным узором в виде вьющихся роз. Розы были вырезаны с таким мастерством, что казались живыми: каждый лепесток, каждый шип, каждая капелька росы на листьях были переданы с ботанической точностью. Лиана невольно протянула руку и коснулась одной из роз — дерево было теплым, почти горячим, и на ощупь напоминало не дерево, а затвердевший воск.

— Ваши покои, госпожа, — произнес Элберт. — Прошу вас, располагайтесь. Внутри вы найдете все необходимое. Служанки помогут вам привести себя в порядок. Когда будете готовы, позвоните в колокольчик, и вас проводят в трапезную. Таковы правила.

— Правила… — повторила Лиана, и это слово вдруг показалось ей самым ненавистным из всех, что она когда-либо слышала. — Вы все время говорите о правилах. Какие еще правила? Я пленница? Жертва? Что со мной будет? Меня съедят? Обратят в камень? Заставят играть на том жутком клавесине, пока я не сойду с ума? — она сама не заметила, как ее голос сорвался на крик, истерический, визгливый, полный накопившегося страха и напряжения.

Элберт выслушал эту вспышку с тем же невозмутимым выражением лица, с каким выслушивал все остальное. Только слегка наклонил голову, и в его стеклянных глазах мелькнуло что-то, отдаленно похожее на сочувствие — или это была игра света?

— Вы гостья, госпожа, — произнес он ровно. — Таково первое правило. Вас не тронут, вам не причинят вреда, вас не заставят делать то, чего вы не хотите. Вы будете жить в этом замке, пользоваться его гостеприимством и ждать, пока Хозяин не призовет вас к себе. Это второе правило. И третье, самое важное: никогда, ни при каких обстоятельствах не пытайтесь покинуть замок без разрешения Хозяина. За его пределами нет воздуха, нет тепла, нет жизни — только пустота и холод междумирья. Вы не выживете там и минуты, даже если каким-то чудом сумеете пройти по мостам. Это не угроза, госпожа, это предупреждение.

Лиана открыла рот, чтобы спросить еще что-то — она сама не знала, что именно, — но Элберт уже поклонился, сухо и церемонно, и исчез. Не вышел, не растворился постепенно, а просто перестал существовать в этой точке пространства, оставив после себя лишь легкое колебание воздуха и едва уловимый запах — не то лаванды, не то старой бумаги, не то пыли.

Она постояла мгновение, собираясь с духом, затем толкнула дверь и вошла.

Покои оказались именно такими, какими она могла бы их вообразить в самых смелых грезах, — и одновременно совершенно неожиданными. Большая, светлая комната с высоким потолком и огромным стрельчатым окном, выходящим — Лиана подошла ближе и заглянула — прямо в облака. Окно было без стекла, но, когда она протянула к нему руку, пальцы уперлись в невидимую преграду — прохладную, упругую, чуть вибрирующую, как натянутая мембрана. Где-то внизу, далеко-далеко, угадывались горные пики, острые и черные, похожие на зубы спящего великана, но все остальное пространство было заполнено бесконечным, медленно клубящимся, жемчужно-белым туманом, подсвеченным закатным солнцем в розовые и персиковые тона. Кровать под балдахином из тяжелого, расшитого серебряными звездами бархата; туалетный столик с зеркалом в золоченой раме, на котором были разложены щетки, гребни, баночки с кремами и флаконы с духами; платяной шкаф, из приоткрытых дверец которого выглядывал краешек ткани невероятного, насыщенного сапфирового цвета; кушетка у окна, застеленная мехом неведомого зверя — серебристым, пушистым, переливающимся, с длинным ворсом, в котором хотелось утопить пальцы; камин, в котором весело потрескивали дрова, хотя в комнате и без того было тепло.

Но самое главное — в комнате были служанки. Две женские фигуры, такие же полупрозрачные, как и дворецкий, но более молодые и одетые в простые, изящные платья горничных. Они стояли по обе стороны от камина, абсолютно неподвижно, и Лиана на мгновение приняла их за еще две статуи — но когда она вошла, они одновременно присели в реверансе. Движение было плавным, синхронным, совершенно бесшумным — ни шороха ткани, ни скрипа половиц, только воздух слегка колыхнулся.

— Добро пожаловать, госпожа, — произнесла одна из них, та, что была повыше, с волосами, убранными в строгий узел на затылке. У нее было узкое, серьезное лицо с тонкими губами и высокими скулами, и говорила она с той же безупречной дикцией, что и Элберт, но в ее голосе проскальзывали живые нотки — или это только казалось? — Меня зовут Ильза. А это Лотта. Мы будем прислуживать вам во время вашего пребывания в замке. Позвольте помочь вам переодеться. Ваше платье, к сожалению, не подходит для здешнего климата и совершенно не соответствует вашему новому статусу.

Лотта, вторая служанка, была ниже ростом и круглее лицом. Если бы она была живой, Лиана решила бы, что у нее добрый и веселый нрав — так казалось по мягким линиям рта и легкому намеку на ямочки на щеках. Но сейчас эти ямочки были размыты полупрозрачностью, и создавалось впечатление, что смотришь на Лотту сквозь запотевшее стекло.

— Моему статусу? — переспросила Лиана, и в ее голосе прозвучала ирония, которой она сама от себя не ожидала. Ирония была горькой, как полынь, и острой, как осколок стекла, — инородной в этой обстановке бархата и серебра. — Я — дань. Жертва. Мой статус — «обед дракона». Или, может быть, «будущая статуя в коллекции». Какой из этих статусов, по-вашему, требует сапфирового платья?

Служанки переглянулись — или ей показалось, что переглянулись? Их полупрозрачные лица оставались все такими же бесстрастными, но Лиана готова была поклясться, что уловила искру какого-то странного, почти человеческого удивления, промелькнувшую между ними быстрее молнии. Возможно, предыдущие невесты не позволяли себе таких речей. Возможно, предыдущие невесты рыдали, или умоляли, или впадали в ступор — а она стоит здесь и язвит, и это что-то новенькое в рутине замковых слуг.

— Вы — гостья Хозяина, — мягко поправила Ильза, и в ее голосе не было ни тени раздражения или осуждения. — И наша госпожа на все время вашего пребывания здесь. Таковы правила. Прошу вас, госпожа, не противьтесь. Мы не желаем вам зла.

Лиана хотела возразить, сказать что-то резкое — у нее на языке вертелась дюжина колкостей, одна злее другой, — но вдруг ощутила, как усталость наваливается на нее неподъемной тяжестью. Это была не обычная усталость после долгого дня, а та особая, глубинная усталость, которая приходит после того, как переживешь слишком много страха за слишком короткое время. Три дня без нормальной еды и сна — о, она не ела с тех пор, как покинула Эшвуд, если не считать черствого ломтя хлеба, который сердобольная служанка сунула ей в руку перед отъездом. Полет над горами в ледяном ветре, который выдул из нее все тепло и, казалось, часть души. Пережитый ужас — сначала перед драконом, потом перед неизвестностью, потом перед статуями. Все это разом дало о себе знать: плечи опустились, спина ссутулилась, и она, махнув рукой, позволила служанкам подвести себя к туалетному столику.

То, что последовало дальше, было похоже на странный, сюрреалистический ритуал — нечто среднее между подготовкой невесты к венчанию и подготовкой жертвы к закланию. Призрачные пальцы — не холодные и не теплые, а все такие же «никакие», словно прикосновения ветерка, — расстегнули и сняли с нее грязное, измятое белое платье. Ткань упала к ее ногам грудой серых лохмотьев, и Лиана на мгновение ощутила острый укол стыда — стоять обнаженной перед этими полупрозрачными незнакомками, — но стыд прошел так же быстро, как и появился. Стыдиться перед призраками было так же бессмысленно, как стыдиться перед мебелью. Другие призрачные пальцы принесли чашу с теплой, благоухающей розами водой и мягкую губку, которой осторожно, почти благоговейно обтерли ее лицо, шею, руки. Вода была не просто теплой — она была идеальной температуры, той самой, которую тело воспринимает как продолжение самого себя, и Лиана невольно застонала от удовольствия, когда губка коснулась ее замерзших ключиц. Третьи принялись расчесывать спутанные ветром волосы — длинными, плавными движениями, от которых по коже бежали мурашки, а голова сама собой клонилась на грудь. Гребень скользил по прядям, распутывая колтуны с терпеливой настойчивостью, и вместе с колтунами, казалось, распутывались и узлы страха, стянувшие ее внутренности. Лиана сидела с закрытыми глазами, отдавшись этим странным, бестелесным прикосновениям, и чувствовала, как напряжение медленно уходит из мышц, сменяясь тяжелой, почти наркотической дремой. Где-то на границе сознания мелькнула мысль: «Может быть, это и есть их оружие? Усыпить, убаюкать, заставить расслабиться — а потом…» — но мысль была ленивой, вялой, она лениво повернулась в мозгу и уплыла, не оставив следа.

— Госпожа, взгляните, — произнесла Лотта, и Лиана с трудом разлепила веки.

В зеркале отражалась незнакомка.

На нее смотрела девушка, которую она едва узнавала, — и в то же время это, несомненно, была она сама, только преображенная. Словно грубый полевой цветок, перенесенный в оранжерею и расцветший там невиданной красотой — или словно куколка, превратившаяся в бабочку, пока она спала. Темные волосы, больше не стянутые в простую косу, свободно падали на плечи, блестящие и гладкие, как речной шелк, и в них, словно звезды в ночном небе, мерцали крошечные серебряные искры — какая-то магическая пыльца, которую втерли в пряди. Искры вспыхивали и гасли при каждом повороте головы, создавая впечатление, что волосы у нее не из плоти и крови, а из какого-то волшебного вещества, рожденного в недрах горы. Лицо, чистое и посвежевшее, казалось моложе и тоньше, а кожа приобрела тот нежный, перламутровый оттенок, какой бывает только у дорогих фарфоровых кукол — не просто белый, а с внутренним свечением, с глубинным сиянием, идущим изнутри. Глаза, обведенные тонкой линией темной краски, стали больше и выразительнее, и в их глубине, в серо-зеленой переменчивой радужке, плясали отблески каминного пламени. Губы, которых едва коснулась розоватая помада, напоминали лепестки шиповника после дождя.

Но самым поразительным был наряд. Платье, которое служанки извлекли из шкафа и в которое они облачили ее с ловкостью, выдающей долгую практику — как будто они проделывали это сотни раз с сотнями других девушек, — было великолепно. И совершенно, невозможно, неприлично роскошно для дочери обедневшего барона из захолустного Эшвуда. Темно-синий, почти черный шелк, расшитый по лифу и подолу серебряной нитью в узор, напоминающий то ли языки пламени, то ли извивающиеся драконьи хвосты. Узор переливался при каждом движении, и в его изгибах чудилось скрытое значение — может быть, герб, может быть, заклинание, может быть, просто прихоть безымянного вышивальщика. Корсаж, деликатно, но настойчиво подчеркивающий талию; юбка, ниспадающая тяжелыми, струящимися складками, которые при ходьбе должны были красиво колыхаться, как морские волны; длинные, расширяющиеся книзу рукава, отделанные серебристым мехом — мехом, который был мягче всего, что Лиана когда-либо трогала, и от которого пахло чем-то неуловимым, похожим на запах снега и звезд. На шее — тонкое ожерелье из черного жемчуга, каждая жемчужина величиной с горошину, идеально круглая, с глубоким, таинственным блеском. На запястьях — браслеты, такие же. И туфельки из мягкой, явно очень дорогой кожи, расшитые серебряными бусинами и такими крошечными бриллиантами, что они казались алмазной пылью.

— Я… я не могу это носить, — выдохнула Лиана, хотя платье уже было на ней. — Это слишком. Я не принцесса. Я… — она хотела сказать «никто», но слово застряло в горле. Потому что девушка в зеркале совершенно не выглядела как «никто». Она выглядела как принцесса из легенды. Как героиня старой баллады. Как невеста — прекрасная, загадочная, опасная.

— Вы гостья Хозяина, — в третий раз повторила Ильза, и в ее голосе впервые послышалось что-то похожее на твердость. Это была твердость человека (или не-человека), который выполняет свои обязанности и не потерпит возражений. — И вы должны выглядеть соответственно. Таковы правила. Хозяин будет разочарован, если вы явитесь к нему в рубище. А разочаровывать Хозяина… не рекомендуется.

Последние слова повисли в воздухе многозначительным намеком. Лиана хотела спросить, что именно случается с теми, кто разочаровывает Хозяина, но передумала. Ответ был очевиден. Он стоял в Большом зале — сотни ответов, высеченных из камня.

Хозяин. Это слово повисло в воздухе, как удар колокола. Лиана вдруг остро осознала, что весь этот спектакль — купание, причесывание, наряжание — не более чем подготовка. Ее готовят к встрече с ним. С драконом. С тем, кто может принимать человеческий облик — или не может, она не знала, и эта неизвестность была хуже любой определенности, — но кто в любом случае оставался тем же существом, которое сжигало города, обращало людей в камень и забирало себе девушек в качестве дани. Она попыталась представить его — и не смогла. Воображение рисовало то исполинского ящера с горящими глазами, восседающего на троне из черепов, то высокого бледного мужчину в черном плаще, то клубящуюся тень с голосом, похожим на грозу, то что-то совершенно невообразимое, не укладывающееся в человеческие категории. Все эти образы были одинаково пугающими — и одинаково неубедительными. Она поняла, что не узнает правды, пока не увидит его собственными глазами.

— Когда? — спросила она тихо, почти шепотом.

— Сегодня, госпожа, — ответила Лотта. — Хозяин ждет вас к ужину. Он велел передать, что надеется на приятную компанию и интересную беседу. А теперь, если вы готовы, позвоните в колокольчик. Дворецкий проводит вас.

Лиана посмотрела на маленький серебряный колокольчик, стоящий на туалетном столике. Простой, изящный, ничем не примечательный — из тех вещей, которые можно найти в любой богатой гостиной. Но здесь, в этом замке, парящем между мирами, даже обыкновенный колокольчик казался наполненным зловещим смыслом. Она взяла его в руку — прохладный металл, обыкновенный на ощупь, — и на мгновение замерла, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее, гулко, тяжело. Сердце билось где-то в горле, в висках, в кончиках пальцев, и каждый удар отдавался во всем теле, как шаги приближающейся судьбы. Ей вдруг пришла в голову мысль: а что, если не звонить? Что, если просто остаться здесь, в этой комнате, и не выходить? Замок велик, еды и воды здесь, вероятно, хватит надолго — сможет ли она прятаться вечно? Или Элберт найдет ее, вежливо, но настойчиво возьмет под локоть и проводит в трапезную, потому что таковы правила?

Она поняла, что боится. Боится так, как не боялась никогда в жизни — ни когда отец объявил о ее жребии, ни когда дракон спустился на королевский двор, ни когда они летели над горами. Тот страх был острым, горячим, быстрым — он приходил и уходил волнами, оставляя после себя опустошение. Этот страх был другим — холодным, медленным, вязким, как патока. Он не накатывал волнами, а заливал ее постепенно, сантиметр за сантиметром, проникая во все поры, во все мысли, во все уголки души. Это был страх перед неизвестным. Перед тем, что ждет ее за дверью. Перед Хозяином.

Она задержала дыхание и тряхнула кистью.

Чистый, высокий, мелодичный звук разлился по комнате и, казалось, просочился сквозь стены, проникая во все уголки огромного, пустого, наполненного тенями и сокровищами замка. Звук был прекрасен — чистый, как горный ручей, прозрачный, как слеза, — и в то же время в нем слышалось что-то похоронное, что-то финальное, как последний аккорд симфонии перед тем, как опустится занавес. Лиана слушала, как он затихает, отражаясь от невидимых стен, от каменных сводов, от хрустального сердца замка, и ей казалось, что вместе с этим звуком затихает и ее прежняя жизнь — та жизнь, где она была просто Лианой из Эшвуда, дочерью обедневшего барона, девушкой с серо-зелеными глазами и непослушными темными волосами. Теперь она — гостья Хозяина. Невеста дракона. Дань. И что-то подсказывало ей, что это только начало.

Где-то в глубине коридоров, в лабиринте залов и переходов, среди статуй и гобеленов, золотых слитков и драгоценных камней, в самом сердце парящей в облаках цитадели, этот звук был услышан.

Тот, кто его услышал, сидел в кресле перед огромным камином, в котором пылал огонь, не дающий дыма. Он смотрел на пламя, но не видел его — его мысли блуждали далеко, в прошлых веках, в минувших эпохах, среди лиц и голосов, которые давно обратились в прах. Комната, в которой он находился, была одновременно и роскошной, и аскетичной: стены, задрапированные черным бархатом, пол из полированного обсидиана, в котором отражалось пламя, несколько книжных стеллажей, массивный письменный стол, заваленный свитками и картами, и — единственная роскошь — хрустальный шар на подлокотнике кресла, мерцающий и переливающийся всеми цветами радуги.

Когда звук колокольчика достиг его ушей — а слух у него был такой, что он мог бы услышать падение песчинки в противоположном конце замка, — он поднял голову. Медленно, задумчиво, словно пробуждаясь от долгого сна. И улыбнулся — медленно, одними уголками губ, — открывая глаза, горящие золотистым, древним, нечеловеческим огнем. Глаза, в которых отражалась вечность.

— Наконец-то, — произнес он, и голос его, глубокий, рокочущий, похожий на отзвук далекой грозы, разнесся под каменными сводами. — Наконец-то ты здесь, маленькая смертная с отважным сердцем. Я видел тебя в пламени. Я слышал твой голос во сне. Я ждал тебя дольше, чем ты можешь себе представить.

Он поднялся с кресла — движения его были плавными, текучими, слишком грациозными для человеческого тела, — и на мгновение замер, глядя в хрустальный шар. В глубине шара, как в миниатюрном театре, двигалась крошечная фигурка в синем платье — девушка с темными волосами и испуганными глазами, идущая по бесконечному коридору навстречу своей судьбе. Он смотрел на нее и видел то, чего не видел никто другой: не просто испуганную девушку, не просто очередную дань, не просто потенциальную статую в коллекции. Он видел нечто большее. Нечто, что заставило его древнее сердце, засыпавшее на столетия, пропустить один удар — а затем забиться снова, быстрее и громче, чем прежде.

— Посмотрим, надолго ли хватит твоей храбрости, — продолжил он, обращаясь то ли к фигурке в шаре, то ли к самому себе. — Посмотрим, оправдаешь ли ты ожидания… или станешь еще одним разочарованием. Я устал от разочарований, маленькая смертная. Я устал от девушек, которые рыдают и умоляют. Я устал от девушек, которые каменеют от ужаса раньше, чем я успеваю сказать хоть слово. Я устал от девушек, которые смотрят на меня и видят только чудовище. Может быть, ты будешь другой? Может быть, ты увидишь то, что не видели они?

Он шагнул вперед, в полумрак коридора, и тень его, упавшая на стену, на мгновение приобрела очертания исполинских крыльев — широких, кожистых, увенчанных когтями на сгибах. Затем тень послушно скользнула за ним, слившись с темнотой, и только золотистые глаза еще некоторое время горели во мраке, как два уголька, прежде чем исчезнуть за поворотом.

А хрустальный шар, оставленный на подлокотнике кресла, продолжал показывать свой бесконечный спектакль: девушка в синем платье, застывшая перед резной дверью; дворецкий, возникающий из пустоты; долгий путь по коридорам, освещенным магическими свечами; и где-то впереди, в конце этого пути, — трапезная, где накрыт стол на две персоны, где в канделябрах горят свечи, где серебро сияет, а хрусталь переливается, и где Он ждет. Ждет ту, которую видел в пламени, слышал во сне и ждал дольше, чем она может себе представить.

Глава 3. Имя, скрытое во тьме

Коридор, по которому вел ее Элберт, казался бесконечным — не просто длинным, а именно бесконечным, лишенным самого понятия начала и конца, словно тропа в кошмарном сне, где каждый шаг вперед лишь отдаляет путника от цели. Лиана шла, и звук ее шагов — мягкий, приглушенный дорогой ковровой дорожкой, устилавшей каменный пол, — терялся в густой, вязкой тишине замка, в той особенной, давящей на барабанные перепонки тишине, какая бывает только в очень старых и очень пустых домах, где само время, кажется, застыло янтарной смолой. Эта тишина была не просто отсутствием звуков — она была самостоятельной сущностью, живой и осязаемой, она обволакивала Лиану, забиралась под одежду, касалась кожи холодными, невидимыми пальцами, заставляя ее то и дело нервно оглядываться через плечо и всматриваться в сгущающиеся по углам тени.

Факелы на стенах горели ровным, бездымным пламенем — ни одна искра не срывалась с них, ни одна струйка копоти не поднималась к высоким сводчатым потолкам, что само по себе было странно и противоестественно, — но свет их был совершенно особенным, не похожим ни на что виденное Лианой прежде. Не золотистым и живым, как в обычных домах, где огонь пляшет и дышит, подмигивая людям, рассказывая им свои древние, уютные сказки, а серебристо-голубоватым, холодным, словно лунное сияние, процеженное сквозь толщу ледниковой воды. Этот свет не согревал — он лишь освещал, выхватывая из мрака фрагменты реальности с безжалостной, почти хирургической точностью, и все предметы в этом освещении казались чуть более резкими, чуть более реальными, чем им полагалось быть, словно сама ткань мироздания здесь была натянута туже, чем в обычном мире.

Лиана пыталась считать повороты, запоминать дорогу — она всегда гордилась своей памятью на места, еще в Эшвуде она могла с закрытыми глазами пройти от кухни до голубятни, ни разу не споткнувшись о выступающие камни мостовой, — но здесь, в этом замке, все ее ухищрения оказались тщетны. Коридоры разветвлялись без всякой логики, пересекались под невозможными углами, которые словно бы игнорировали законы геометрии, уходили куда-то вверх и вниз по невидимым лестницам, внезапно обрывались балкончиками, висящими над бездонными провалами, или, наоборот, расширялись в небольшие залы, заполненные диковинными предметами, о назначении которых она боялась даже догадываться. В какой-то момент ей начало казаться, что сам замок меняет свою планировку — перестраивается, перетекает, дышит каменными легкими, пока она идет, играя с ней в странную, безмолвную, но от этого не менее жуткую игру. Будто огромный спящий зверь, в чьем чреве она оказалась, ворочался во сне, и его внутренности смещались, сминая коридоры, как складки гигантского кишечника.

Она чувствовала себя бесконечно неловко в новом платье — непривычно роскошном, тяжелом от серебряного шитья, которое холодно поблескивало при каждом ее движении, разбрасывая по стенам крошечных зайчиков, струящемся вокруг ног, как вода. Ткань, из которой оно было сшито, казалась почти живой — она скользила, переливалась, льнула к телу и одновременно держала форму, какую не могла бы держать ни одна известная Лиане материя. Она провела ладонью по бедру, ощущая под пальцами гладкость, сравнимую разве что с лепестками экзотических цветов или с поверхностью драгоценного камня, отполированного веками. Эта ткань была слишком гладкой, слишком дорогой, слишком совершенной для ее огрубевших от домашней работы пальцев, для ее ладоней, знавших мозоли от веретена и рукояти садового ножа, и каждый раз, касаясь юбки, она непроизвольно вспоминала свое старое шерстяное платье, оставшееся где-то в королевском дворце, среди сундуков и дорожных мешков, — простое, поношенное на локтях, с заштопанным подолом и выцветшим от солнца лифом, но такое родное, такое привычное, такое уютно-свое, что сейчас оно казалось ей единственной ниточкой, связывающей ее с прошлой жизнью. Здесь, в этом замке, все было чужим и враждебным или, по крайней мере, настороженно-равнодушным: и стены, сложенные из неизвестного ей темного камня с вкраплениями слюды, мерцавшей, как звезды в зимнем небе; и воздух, разреженный, холодноватый, пахнущий озоном, старыми книгами и чем-то неуловимо пряным, напоминающим запах грозы, пришедшей издалека; и даже ее собственная кожа, которую растерли какими-то благовониями слуги Элберта, пока она, оцепеневшая и безвольная, стояла в купальне, позволяя им делать с собой что угодно. Эта кожа больше не пахла Лианой — она пахла чужим домом, чужой магией, чужой судьбой, и от этого осознания внутри у нее все сжималось в тугой, болезненный комок.

Даже ее отражение в зеркале, мимо которого они проходили несколькими минутами ранее — высокое, в полный рост, в тяжелой раме из потемневшего серебра, изображавшей двух сплетшихся в битве драконов, — было чужим. Из зеркальной глубины на нее смотрела незнакомка: бледная, с лихорадочно горящими глазами, затянутая в синий шелк, с волосами, уложенными в сложную прическу, которую она никогда не носила и никогда бы не выбрала сама. Она поднесла тогда руку к стеклу, и отражение повторило жест с идеальной, издевательской синхронностью, но Лиане на мгновение почудилось, что ее зазеркальный двойник улыбнулся чуть иначе — чуть шире, чуть насмешливее, — чем она сама. Она отшатнулась, и Элберт, заметив ее движение, сухо заметил: «Зеркала в этом замке иногда… шалят. Не обращайте внимания, госпожа. Они питаются эмоциями, как мотыльки — светом». От этих слов ей стало не по себе вдвойне. Она чувствовала себя актрисой, которую нарядили для роскошного, пышного, невероятно важного спектакля, но забыли дать текст роли, забыли объяснить сюжет, забыли даже сказать, комедия это или трагедия, и теперь она стоит на сцене перед невидимыми зрителями, ожидающими от нее действий и слов, а она не знает ни того, ни другого.

Наконец — когда Лиана уже почти убедила себя, что они будут идти так вечно, что она состарится и умрет в этом бесконечном коридоре, — Элберт остановился перед высокой аркой, занавешенной тяжелыми портьерами из темно-красного, почти черного в полумраке бархата. Ткань колыхалась, хотя сквозняка Лиана не чувствовала, — колыхалась медленно, величественно, словно дышала. По ее поверхности пробегали волны, и в складках на мгновение проступали, чтобы тут же исчезнуть, странные фигуры, похожие на лица, искаженные беззвучным криком или, может быть, беззвучным смехом. Бархат был расшит золотыми нитями, и узор на нем повторял тот же мотив, что Лиана уже заметила и на платье, которое ей дали, и на гобеленах, мимо которых они проходили, и на дверных ручках, и на каменной резьбе карнизов: языки пламени, извивающиеся в каком-то непостижимом, экстатическом танце; драконьи хвосты, закрученные в тугие спирали, покрытые чешуей, каждая пластинка которой была прорисована с пугающей достоверностью; странные символы, похожие на буквы незнакомого алфавита, — угловатые, колючие, напоминающие то ли клинопись, то ли следы когтей на камне. Лиане захотелось протянуть руку и коснуться их, провести пальцем по золотому контуру, попытаться понять, что они означают, но она сдержалась. Что-то подсказывало ей, что трогать эти символы без разрешения не стоит.

— Трапезная, госпожа, — объявил дворецкий, и его голос, сухой и бесстрастный, прозвучал в этой давящей тишине почти как удар гонга. — Хозяин уже ожидает вас. Прошу, проходите. И помните: правила, которые я назвал вам ранее, — не пустая формальность. Хозяин ценит вежливость, честность и… осмотрительность.

Последнее слово он выделил едва заметной паузой, и в этой паузе Лиане почудился целый мир непроговоренных смыслов. Осмотрительность. Что именно он имел в виду? Осмотрительность в словах? Осмотрительность в поступках? Осмотрительность в мыслях — могут ли здесь читать мысли? От этой догадки кровь отхлынула от ее лица, но она заставила себя сохранять спокойствие. Во всяком случае, внешнее. Она открыла было рот, чтобы задать вопрос, уточнить, переспросить, понять наконец, что от нее требуется, — но Элберт не дал ей такой возможности. Он исчез. Не ушел, не отступил в тень, не удалился быстрым шагом по коридору, а именно исчез — просто растаял в воздухе, как утренний туман над болотом, и там, где только что стояла его высокая, сухопарая фигура в безупречном сером камзоле, теперь колыхалось лишь слабое, затухающее серебристое мерцание, несколько секунд спустя втянувшееся в каменную кладку стены с тихим, едва уловимым шипением. Словно сама реальность здесь была проницаемой, пористой, готовой в любой момент поглотить человека или то, что притворялось человеком.

Лиана осталась одна перед бархатным занавесом. И впервые за все время, прошедшее с момента, когда королевский глашатай выкрикнул ее имя на площади перед дворцом, она по-настоящему ощутила всю чудовищность своего положения. Она — одна. Совершенно одна в парящем замке, висящем неизвестно где, на высоте, с которой падать — вечность. За этой занавесью ее ждет тот, кого люди боятся больше смерти, тот, чье имя шепчут в ночи, крестясь и сплевывая через левое плечо, тот, чей взгляд она уже чувствовала на себе там, внизу, и от этого взгляда у нее подкашивались ноги. Сердце колотилось где-то в горле, пульсировало в висках, отдавалось глухим барабанным боем в кончиках пальцев. Ладони вспотели, стали влажными и холодными, и она машинально вытерла их о юбку — жест, совершенно не подобающий для такого роскошного платья, для такой торжественной минуты, для такой величественной обстановки. Но сейчас ей было не до манер, не до придворного этикета, который им когда-то, в более счастливые и сытые времена, пыталась привить старая гувернантка-француженка. Сейчас на кону стояло нечто гораздо более важное, чем хорошие манеры. На кону стояла ее жизнь. Или рассудок. Или и то, и другое.

«Ты дочь барона, — сказала она себе мысленно, и слова эти прозвучали в ее голове как заклинание, как молитва, как боевой клич, поднимающий войско в атаку. — Пусть обедневшего, пусть захудалого, пусть забытого всеми, кроме сборщиков налогов, но ты носишь фамилию, которой больше трехсот лет. Фамилию, которая значится в старых хрониках, написанных на пергаменте, пожелтевшем от времени. Твои предки сражались при Железном броде — ты сама видела старый, зазубренный меч прадеда, висящий над камином в эшвудском замке, и проводила пальцами по его лезвию, представляя, как он рубил вражеские доспехи. Твои предки пировали с королями — теми, прежними, настоящими, которые еще не разучились держать меч и не прятались за юбками девственниц, приносимых в жертву. Ты — Лиана Эшвудская, и ты не ударишь лицом в грязь перед каким-то… каким-то…»

Она так и не смогла подобрать слова. Мысль буксовала, упиралась в пустоту, в черный провал на месте определения. Кто он? Дракон? Но драконы — это гигантские ящеры из сказок, они не живут в замках, не носят камзолов и не рассуждают о вежливости. Человек? Но человек не может иметь таких глаз — золотисто-янтарных, с вертикальным зрачком, горящих собственным, внутренним светом. Чудовище? Но чудовища не предлагают ужин на двоих, сервированный хрусталем и серебром. Хозяин? Это слово Элберт произносил с особой интонацией — с заглавной буквы, с трепетом и страхом одновременно. Она понятия не имела, что ждет ее за этим занавесом, и от этой неизвестности, от этой зияющей, как разверстая могила, неопределенности кровь стыла в жилах, превращаясь в ледяную крошку, царапающую стенки сосудов. Но она заставила себя — буквально физически заставила, преодолевая сопротивление каждой мышцы, каждого нерва, каждого животного инстинкта, вопящего об опасности, — расправить плечи, поднять подбородок, вскинуть голову и сделать шаг вперед. Затем еще один. И еще. И с каждым шагом страх не уходил — нет, он оставался с ней, — но трансформировался во что-то иное: в холодную, звонкую, почти пьянящую решимость, в готовность встретить неизвестность лицом к лицу, не отводя взгляда.

Портьеры раздвинулись перед ней сами собой — беззвучно, плавно, словно их развели в стороны невидимые руки, — и в этом движении не было ни малейшей враждебности, скорее, наоборот: жест, полный достоинства и гостеприимства, как будто сам замок приглашал ее войти, приветствовал, признавал ее право находиться здесь. Лиана переступила порог и замерла, ошеломленная открывшимся зрелищем. Контраст между мрачным, давящим коридором и этой комнатой был настолько разительным, что на мгновение ей показалось, будто она шагнула не просто через порог, а через невидимую границу, отделяющую один мир от другого.

Трапезная оказалась не такой огромной, как она ожидала, рисуя в своем воображении бесконечные анфилады, теряющиеся в дымке, и столы, способные вместить сотню гостей. Это была относительно небольшая комната — во всяком случае, по сравнению с тем колоссальным залом, через который она проходила раньше, залом, где каблуки ее туфель выбивали гулкое эхо из каменных плит, а статуи провожали ее своими пустыми, невидящими глазами. Но то, чего эта трапезная теряла в размерах, она с лихвой, с избытком, с почти вызывающей щедростью возмещала в великолепии, в той особой, изысканной, дышащей древностью и богатством красоте, которая не бросается в глаза кричащей роскошью, а обволакивает мягко, но неотвратимо, заставляя забыть обо всем остальном.

Стены здесь были облицованы панелями из темного, почти черного дерева — мореного дуба, как определила Лиана, вспомнив отцовский кабинет, где стоял такой же, только гораздо более скромный, шкаф. Дерево было инкрустировано слоновой костью и перламутром, и инкрустации эти складывались в сложнейшие картины: сцены охоты, где крошечные всадники с крошечными копьями преследовали оленя, выложенного из кусочков светлого рога; сцены битв, где армии, состоящие из сотен микроскопических фигурок, сходились в вечном, застывшем в дереве сражении; сцены пиров и танцев, запечатленные с такой любовью к деталям, что можно было различить складки одежд, выражения лиц и даже искры, вылетающие из-под ног танцующих. Она могла бы стоять и рассматривать эти панели часами — в них было столько всего, столько историй, столько жизней, — но ее внимание привлекло другое.

Высокие стрельчатые окна, занимавшие почти всю противоположную стену, выходили на закатное небо, и сквозь них лился густой, оранжево-золотой свет — свет уходящего солнца, окрашивающего облака в оттенки, для которых у Лианы не находилось названий. Здесь были и шафранный, и абрикосовый, и цвет расплавленной меди, и розовый — такой нежный, какой бывает только на внутренней стороне раковины, — и фиолетовый, переходящий в иссиня-черный там, где на небо уже выползали первые, робкие звезды. Этот свет заливал комнату теплым сиянием, смягчал углы, заставлял золотое шитье на скатерти вспыхивать и переливаться, превращал хрустальные бокалы в маленькие солнца, горящие на столе. В огромном камине, занимавшем целую стену — такую огромную, что в нем, наверное, можно было бы зажарить целого быка, а то и двух, — пылал огонь. Настоящий, живой, потрескивающий, пахнущий смолой и дымом, бросающий на стены пляшущие тени, в очертаниях которых при желании можно было увидеть и драконов, и башни, и неведомых зверей. Это был, пожалуй, самый уютный, самый домашний, самый правильный звук из всех, что Лиана слышала в этом замке, — и от этого звука, от этого запаха, от этого тепла, идущего от камина, у нее на мгновение защипало в глазах, потому что так пахло дома. Так пахло в Эшвуде долгими зимними вечерами, когда она, еще девочкой, сидела у огня и слушала сказки старой няньки.

Посередине комнаты стоял длинный стол, накрытый белоснежной скатертью — такой белой, что она казалась сделанной из свежевыпавшего снега, который каким-то чудом не таял в тепле трапезной. На столе горели свечи в серебряных канделябрах — высоких, на три рожка каждый, выполненных в форме драконьих лап, сжимающих чашечки с воском. Блестели хрустальные бокалы — такие тонкие, что, казалось, они зазвенят и рассыплются от одного прикосновения. Сияли золотые приборы — тяжелые, массивные, с вензелями на рукоятях, которые она не могла разобрать с того места, где стояла. Блюда — она не сразу заметила их, потому что взгляд ее был прикован к другому, к фигуре в дальнем конце стола, — были расставлены по всей длине столешницы, и от них поднимался легкий, аппетитный пар, наполнявший комнату ароматами жареного мяса, пряных трав, свежей выпечки и каких-то экзотических специй, названий которых она не знала. Жаркое, истекающее прозрачным соком, обложенное запеченными овощами и веточками розмарина. Фрукты — горы фруктов, среди которых соседствовали те, что растут в северных садах, и те, что привозят из далеких южных стран за тридевять морей. Пироги с румяной, подрумяненной яичным желтком корочкой, украшенные фигурками из теста. Какие-то замысловатые кушанья, названий которых она не знала и никогда бы не смогла выговорить, — воздушные муссы, дрожащие желе, крошечные тарталетки, наполненные чем-то темным и блестящим. Стол был сервирован на двоих — два прибора, два бокала, две тарелки, и это показалось ей самым странным из всего увиденного. Он ждал ее. Он готовился к ее приходу.

И за этим столом, на дальнем его конце, спиной к закатному окну, так что его фигура вырисовывалась темным, четким силуэтом на фоне пылающего неба, сидел мужчина. И Лиана замерла на пороге, не в силах отвести от него взгляд, не в силах сделать ни шагу, не в силах даже дышать — настолько он отличался от всего, что она представляла. Все те образы, которые она рисовала в своем воображении, пока шла по бесконечному коридору, — жуткие, чудовищные, звериные порождения ночных кошмаров, — рассыпались в прах, исчезли, как исчезает утренний кошмар при первых лучах солнца. Перед ней был не монстр. Не ящер в плохо подогнанной человеческой шкуре, каким его часто описывали в легендах. Не огнедышащее чудовище с клыками до подбородка и когтями, капающими ядом. Перед ней был мужчина, и этот мужчина был... красив. Красив той особенной, тревожащей, почти болезненной красотой, которая не имеет ничего общего с человеческими стандартами, которая пугает так же сильно, как и притягивает.

Он был высок — это было заметно даже сейчас, когда он сидел, потому что его фигура возвышалась над столом как скала, как башня, исполненная той небрежной, врожденной мощи, которую невозможно скрыть никакой одеждой. Одет он был в черный камзол из дорогой, матово поблескивающей ткани — то ли тончайшей шерсти, то ли какого-то неизвестного Лиане материала, который струился при малейшем движении, как вода, но при этом сидел идеально, облегая широкие плечи и узкую талию с той точностью, какая бывает только у одежды, сшитой гениальным портным на конкретную фигуру. Из-под камзола выглядывал воротник белоснежной сорочки, и на этом воротнике, на уровне кадыка, мерцала единственная драгоценная булавка — крупный сапфир, окруженный мелкими бриллиантами, вспыхивающий синими искрами всякий раз, когда пламя свечей колебалось. Черные волосы — густые, тяжелые, чуть волнистые, блестящие как вороново крыло — были зачесаны назад, открывая высокий, гладкий лоб мыслителя, и ниспадали на плечи волнами, в которых тонул свет камина.

Черты его лица были резкими, словно выточенными из мрамора гениальным, но безжалостным скульптором, который не стремился к мягкости и приятности, а ваял саму суть, саму идею лица. Высокие скулы, за которыми прятались глубокие, таинственные тени, придававшие его облику что-то аскетическое, отшельническое. Твердый, волевой подбородок с едва заметной ямочкой посередине. Тонкие, красиво очерченные губы — бледные, но не болезненно-бледные, а так, словно они редко улыбались и еще реже касались другой кожи, — на которых играла легкая, едва заметная улыбка. Эта улыбка была не добрая и не злая, не насмешливая и не приветливая; она была какая-то... выжидающая. Словно он наблюдал за реакцией Лианы и делал какие-то свои, недоступные ей выводы. Он не выглядел старым — на вид ему можно было дать не больше тридцати, — но в его чертах, в самой структуре его лица, в том, как двигались лицевые мышцы под гладкой, матовой кожей, чувствовалась древность. Та особенная, необъяснимая, пугающая глубина, которая бывает только у очень старых существ, принявших молодое обличье. Словно за внешней оболочкой, за этой прекрасной маской тридцатилетнего мужчины скрывались века и тысячелетия — эпохи, пронесшиеся над миром и оставившие свой след в изгибе его бровей, в складке у губ, в том, как он щурился, глядя на закатное солнце.

Но больше всего ее поразили — как и в прошлый раз, как и там, на королевском дворе, среди толпы испуганных придворных и бледного, дрожащего короля — глаза. Те самые золотисто-янтарные глаза с вертикальным зрачком, который то расширялся, заполняя собой почти всю радужку, то сужался в тонкую, как лезвие, щель. Глаза, которые она узнала бы из тысячи, из десятка тысяч, из миллиона — настолько они были уникальны, нечеловечны, принадлежали иному миру, иному порядку вещей. Они смотрели на нее из человеческого лица — из этого прекрасного, правильного, идеально вылепленного лица, — и от этого диссонанса, от этого вопиющего, невозможного, противоестественного несоответствия у Лианы перехватило дыхание. Это было все равно что увидеть кошачьи глаза на лице статуи или звезды, горящие внутри черепа. В этих глазах плясали искры, отблески каминного пламени, золотые точки, складывающиеся в прихотливые, завораживающие узоры, и что-то еще — что-то древнее, мудрое, видевшее такое, что человеческий язык не в силах описать, и бесконечно, бездонно, невыразимо усталое. Усталое до такой степени, что при взгляде в эти глаза Лиане на секунду стало трудно дышать — словно она тоже, на краткий миг, прикоснулась к этой чудовищной, всепоглощающей усталости, к этой тяжести прожитых веков.

Она стояла и молчала, осознавая, что пауза затягивается, становится неприличной, что нужно что-то сказать, как-то поприветствовать хозяина, представиться, произнести заготовленную речь, которую она репетировала в уме всю дорогу, — но слова застревали в горле, превращались в сухой, колючий ком, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть наружу. А он молчал тоже — не нарушал тишину, не торопил ее, не выказывал ни нетерпения, ни раздражения. Просто смотрел на нее, изучая, оценивая, сканируя всю ее — от кончиков туфель до макушки, — и легкая, загадочная улыбка не сходила с его губ, словно приклеенная.

— Ну что же, — произнес он наконец, и голос его оказался именно таким, каким она его запомнила, каким он отпечатался в ее памяти, в ее костях, в самой сердцевине ее существа: низким, глубоким, рокочущим, с той особенной, непередаваемой вибрацией на нижних частотах, которая чувствовалась не столько ушами, сколько всем телом, грудной клеткой, позвоночником, кончиками пальцев. Голос, который, казалось, звучал не только в воздухе, но и где-то внутри нее, отзываясь эхом в самых потаенных уголках души. — Ты, я вижу, приняла правила игры. Это радует. Не люблю, когда гости являются к ужину в дорожной пыли. Платье тебе к лицу. Синий — правильный выбор. Под цвет твоих глаз, когда они серые. Или зеленые? Они у тебя меняются, ты знала?

— Знала, — ответила Лиана, и собственный голос показался ей чужим, слишком тонким, слишком высоким, слишком слабым для этого места, для этого разговора, для этого собеседника. Словно мышь запищала в ответ на рык льва. — Моя нянька говорила, что это от настроения. Когда я злюсь — они становятся почти черными. Когда грущу — серыми, как дождь. А когда мне хорошо, они, говорят, зеленеют, как весенняя трава.

Она не знала, зачем добавила эти подробности — он не спрашивал, и вряд ли ему было интересно. Но молчать было еще страшнее, чем говорить, а слова сами срывались с языка, словно пытаясь заполнить ту огромную, зияющую пропасть непонимания, которая пролегла между ними.

— Интересно, — протянул он, и в его голосе прозвучало что-то похожее на искреннее любопытство. — Значит, у тебя в буквальном смысле глаза — зеркало души. Удобно для окружающих. И, полагаю, крайне неудобно для тебя самой — невозможно скрыть свои чувства, правда? Все твои эмоции сразу видны. И какого же они цвета сейчас? В данный момент?

Она не ответила. Не потому, что не хотела, а потому, что не знала. Она понятия не имела, что отражалось сейчас в ее глазах: страх, любопытство, решимость, растерянность? Наверное, все сразу, смешанное в причудливый, нечитаемый коктейль, и цвет, наверное, был такой же — смешанный, неопределенный, переходный, как небо в час заката. Он усмехнулся — коротко, одними уголками губ, — и эта усмешка была полна какого-то мрачного, но не злого юмора. Затем он жестом, исполненным одновременно величия и небрежности, указал на стул напротив себя.

— Проходи. Садись. Ешь. Ты голодна, я знаю — от меня вообще мало что можно скрыть в этих стенах. Смертные всегда голодны, такова ваша природа, ваше проклятие и ваше благословение. А тебя, как мне доложили, морили три дня — ваш король, кажется, совсем помешался на ритуалах и очищениях. Раньше, когда я заключал этот договор с первым Дарионом — а это был, надо сказать, достойный правитель, не чета нынешнему, — все было проще и, я бы сказал, цивилизованнее. Девушку присылали сытой, хорошо одетой и с приданым, которое не стыдно было показать. Времена меняются, и, увы, не всегда к лучшему. Ритуалы становятся все более нелепыми, а дары — все более скудными. Впрочем, — добавил он, и его взгляд скользнул по фигуре Лианы, — должен признать, что в этот раз к качеству самого дара у меня претензий нет.

Лиана не знала, как реагировать на эту фразу — наполовину комплимент, наполовину оскорбление, — и поэтому решила не реагировать вовсе. Она медленно, стараясь не показывать дрожи в коленях и того, как сильно трясутся ее руки, пересекла комнату. Каждый шаг давался ей с трудом — не потому, что она была слаба (хотя три дня голодовки действительно не прошли даром), а потому, что приближаться к этому существу добровольно было все равно что идти в клетку к хищнику, надеясь на его благоразумие. Она села на указанный стул, и он оказался неожиданно удобным — с высокой, анатомически правильной спинкой, поддерживающей позвоночник именно там, где нужно, и с мягким сиденьем, обитым тем же темно-красным бархатом, который она уже видела на портьерах. Стул был сделан так, что сидящий в нем чувствовал себя одновременно расслабленно и собранно, вольно и подтянуто — идеальное сочетание для долгих трапез и долгих разговоров. Она положила руки на колени, переплела пальцы, чтобы они не дрожали, и выпрямилась, глядя на хозяина замка в упор. Если уж ей суждено здесь умереть, она, по крайней мере, умрет с достоинством.

— Кто вы? — спросила она, и вопрос прозвучал резче, более требовательно, чем она хотела, чем позволяли приличия и осторожность. Но она больше не могла сдерживаться. — И что вам от меня нужно? По-настоящему. Я устала от загадок, от недомолвок, от этих ваших правил, которые ничего не объясняют. Я хочу знать правду. Я имею право знать правду.

Он откинулся на спинку стула — не резко, а плавно, перетек из одной позы в другую, как перетекает вода, огибая камень. Взял со стола бокал — темное, густое вино плескалось в хрустале, как жидкий рубин, как кровь, только что вытекшая из раны, — и сделал глоток. Движения его были плавными, ленивыми, исполненными той особой, хищной грации, которая бывает у больших кошек, когда они сыты и никуда не спешат, но в любой момент готовы к прыжку. Он смаковал вино, катал его на языке, и Лиана видела, как двигается его кадык, как напрягаются мышцы горла.

— Прямо к делу? Без долгих предисловий, без церемонных расшаркиваний, без положенных по этикету комплиментов хозяину дома? — он приподнял бровь, и в его глазах мелькнуло что-то, что можно было бы принять за одобрение. — Это освежает. Серьезно. Большинство твоих предшественниц либо падали в обморок, еще не дойдя до стола, либо начинали рыдать так, что у меня звенело в ушах несколько часов после. Одна — это было, дай бог памяти, лет девяносто назад — даже попыталась меня заколоть. Представляешь? Десертным ножом. Тем самым, который лежит сейчас возле твоей тарелки, кстати. Вонзила мне прямо в грудь — метила в сердце, но не знала, что оно у меня не там, где у людей. Забавная была девушка. Решительная. Храбрая. Глупая — безумно, самоубийственно глупая, — но храбрая. Жаль, недолго прожила.

Сердце Лианы пропустило удар, затем еще один, а затем забилось с утроенной силой, пытаясь наверстать упущенное. «Недолго прожила». Эти слова упали в тишину трапезной, как тяжелые камни в глубокий колодец, и круги от них расходились в душе Лианы, порождая волны ледяного, парализующего ужаса. Значит, она была права. Предшественницы умирали. Все они, или почти все, нашли свой конец в этом замке, среди этих стен, под этим небом. И она, скорее всего, тоже умрет — таков был неумолимый статистический вывод. Но страх, как ни странно, помог ей собраться. Так бывает: когда боишься слишком сильно, когда страх превышает некий критический порог, он перегорает, трансформируется в нечто иное — в мрачную, отчаянную, всесокрушающую решимость. В готовность идти до конца, потому что терять уже нечего.

— Я не большинство, — сказала она, и голос ее, к собственному удивлению, прозвучал твердо, почти жестко. — И я не упаду в обморок, не буду рыдать и не стану колоть вас ножом — по крайней мере, пока вы не дадите мне для этого достаточно веский повод. Я хочу знать правду. Всю. Вы убьете меня? Съедите, как дракон из детских сказок? Превратите в статую, как тех несчастных в зале, через который меня вели? Говорите прямо.

Он посмотрел на нее долгим, оценивающим взглядом — так смотрят на редкий минерал, на диковинную бабочку, на что-то, что не вписывается в привычную картину мира и требует изучения. Улыбка, та самая загадочная полуулыбка, исчезла с его губ, и лицо стало серьезным — не угрожающим, не злым, но и не добрым, а каким-то сосредоточенным, как будто он действительно обдумывал ответ, взвешивал, сколько правды она способна вынести.

— Ни то, ни другое, ни третье, — ответил он наконец. — По крайней мере, если ты будешь соблюдать правила. А ты, судя по тому, что я вижу и слышу, девушка разумная. Разумная и наблюдательная — редкое сочетание среди тех, кого присылают ко мне. Я вижу это по твоим глазам — сейчас они, кстати, серые, с голубым отливом, как море перед штормом. Очень редкий оттенок. Я, пожалуй, даже знаю, как он называется на языке южных мастеров-стеклодувов — «аквамарин с пеплом». Красиво.

— Правила, — повторила она, игнорируя комментарий о цвете глаз. Ей сейчас было не до поэтических сравнений. — Ваш дворецкий уже говорил о правилах. Но он не сказал главного. Зачем я здесь? Какова цель всего этого? Зачем вам вообще нужны эти… невесты? Почему именно так, почему раз в поколение, почему нельзя просто попросить у короля библиотеку или коллекцию редких вин?

Он поставил бокал на стол — аккуратно, на то же самое место, где тот стоял прежде, словно соблюдал невидимый порядок, — и сложил пальцы домиком. Это был жест человека, готовящегося к долгому и серьезному разговору, жестученого или философа, собирающегося читать лекцию. Ногти у него были длинные, чуть заостренные на концах, и цвет имели странный — не то темно-серый, не то серебристый, словно покрытые тонким слоем металла. Еще одна деталь, выдававшая нечеловеческую природу, еще одно напоминание о том, что перед ней — не мужчина в черном камзоле, а нечто совсем иное, лишь притворяющееся мужчиной.

— Справедливый вопрос, — произнес он. — И ты имеешь право знать ответ. По крайней мере, часть ответа — ту часть, которую я счел нужным рассказывать твоим предшественницам. Ту часть, которую, как я надеюсь, ты сможешь понять и принять. А дальше... дальше будет видно. Все будет зависеть от тебя.

Он сделал паузу, глядя в окно, где догорал закат. Облака за стеклом окрасились в кроваво-красные и фиолетовые тона — такие насыщенные, такие густые, что, казалось, если проткнуть облако булавкой, из него польется сок, как из переспелого граната. В этом свете его профиль казался вырезанным из темного камня — четким, резким, геометрически правильным, почти сверхъестественно совершенным. Он был как статуя, как изваяние неведомого бога, забытого людьми тысячу лет назад.

— Меня зовут Кайран, — сказал он, и в том, как он произнес это имя, слышалось странное сочетание гордости и усталости, словно само имя было тяжелой ношей, которую он нес столетиями. — По крайней мере, это имя я ношу последние несколько столетий. Когда-то у меня было другое имя — истинное, данное мне матерью при рождении в сердце вулкана, в огненной колыбели, где зарождаются все драконы. Но люди не могли его выговорить — ваши гортани не приспособлены для звуков, из которых складывается суть драконьего языка. А я устал слушать, как они коверкают священные слоги, превращая их в бессмысленное мычание. Кайран — сокращение от Кайранаршалон. На вашем языке, если переводить близко к тексту, это означает что-то вроде «Тот, кто парит над бурей». Или «Тот, кто танцует с грозой», есть разные варианты перевода — драконий язык очень контекстуален, в нем одно слово может означать десять разных вещей в зависимости от интонации и магического фона. Поэтично, не правда ли? Моя мать была большой любительницей поэзии.

Он усмехнулся, но усмешка вышла горькой, ностальгической — усмешка того, кто вспоминает что-то очень далекое, очень дорогое и навсегда утраченное.

— Теперь о том, зачем ты здесь. Ты знаешь легенду о договоре? О том, как твои предки — точнее, предки твоего короля — заключили со мной союз и пообещали платить дань? Это ведь до сих пор рассказывают в ваших деревнях долгими зимними вечерами, пугая детей?

— Да, — кивнула Лиана. — Мне рассказывали. Раз в тридцать лет — дар дракону. Дева из благородного рода, которая отдает себя в обмен на мир и покой королевства. Но я думала, это просто сказки. Красивая, мрачная легенда, которую сочинили, чтобы объяснять неурожаи или внезапные смерти. Я не думала... я не знала, что это правда.

— Сказки, — повторил он задумчиво, и в его голосе прозвучала вековая, выдержанная горечь. — Сказки — это то, во что люди перестают верить, когда им это становится неудобно. Когда правда мешает жить, когда она требует слишком многого, когда она напоминает о долгах, которые не хочется отдавать. Договор был настоящим. Настоящим, как этот стол, как этот камин, как ты сама. Триста лет назад первый король Аэльрина, Дарион Первый — он был, кстати, совсем не дурак, в отличие от своего нынешнего, седьмого по счету, потомка, который превратил ритуал в балаган, а королевство — в посмешище, — пришел ко мне. Сам. Пешком поднялся в горы, нашел проход в междумирье, прошел через Лабиринт Иллюзий — а это, поверь мне, испытание не для слабых духом, — и предстал передо мной. Он попросил защиты. Его королевство было молодо, слабо, только-только оправилось от гражданской войны; со всех сторон его теснили враги — северные варвары, южные султанаты, восточные орды кочевников. Еще год-два, и от Аэльрина не осталось бы даже воспоминания, даже строчки в учебниках истории. Я согласился помочь. Мои крылья закрыли небо над его землями, и ни один завоеватель не посмел пересечь границу — потому что пересечь границу означало встретиться со мной, а встречаться со мной не хотел никто. А он взамен пообещал мне две вещи. Первая — что раз в поколение, раз в тридцать лет, люди будут присылать мне дар, символ их благодарности и признания. И вторая — более важная, более сложная, — что я смогу выбирать.

— Выбирать что? — спросила Лиана, чувствуя, как холодок пробегает по спине, как волоски на руках встают дыбом. Она уже знала ответ — чувствовала его, угадывала по тому, как изменился тон его голоса, — но ей нужно было услышать это вслух.

— Невесту, — просто ответил Кайран. И это слово — такое обычное, такое земное, такое человеческое — в его устах прозвучало как приговор. Как заклинание, запирающее дверь клетки. Как последний, завершающий аккорд похоронного марша.

В комнате повисла тишина — густая, звенящая, почти осязаемая. В камине треснуло полено, выбросив сноп искр, которые взметнулись вверх, к закопченному дымоходу, и погасли, не долетев до цели. Где-то далеко, в глубине замка, в тех бесконечных коридорах, по которым Лиану вели совсем недавно, завыл ветер — или, может быть, это был не ветер, а какое-то другое, неведомое существо, обитающее среди облаков и заброшенных башен. Звук был протяжным, тоскливым, жалобным — словно сам замок стонал во сне.

— Невесту, — повторила Лиана бесцветным, безжизненным голосом, и слово это легло ей на язык горьким пеплом. — Вы хотите сказать, что я…

— Ты — моя невеста. Формально. По условиям договора, который нельзя расторгнуть. Не пугайся раньше времени, — он поднял ладонь в предостерегающем жесте, предвосхищая ее реакцию, ее готовый сорваться с губ крик или всхлип. — Это не то, что ты думаешь. Совсем не то. Мне не нужна жена в человеческом понимании этого слова. Мне не нужны ни твое тело, ни твоя душа — по крайней мере, в том смысле, в каком вы, люди, привыкли об этом говорить. Мне не нужна твоя любовь, твоя преданность, твои ночи и твои дни. Все гораздо проще и гораздо сложнее одновременно — как все в этом мире.

Он встал — резко, одним текучим, почти змеиным движением — и подошел к камину. В отблесках пламени его тень на противоположной стене казалась больше человеческой, длиннее, искаженнее; она плясала и извивалась, и Лиане почудилось — или не почудилось? — что в очертаниях этой тени, в том, как она ломалась на стыке стены и потолка, угадываются сложенные крылья. Огромные, кожистые, перепончатые крылья, которые сейчас, в человеческом облике, были спрятаны где-то в ином измерении, но тень — тень, как истинное отражение души, — их выдавала. Он стоял к ней спиной, заслонив собой полкамина, и когда заговорил снова, голос его звучал тише, глуше, интимнее, словно он обращался не столько к ней, сколько к самому себе, к огню, к теням на стене.

— Драконы живут долго, Лиана. Очень, очень долго. Гораздо дольше, чем ваши историки могут себе представить, чем ваши философы осмеливаются вообразить. Когда вы говорите «вечность», вы не понимаете, что это слово означает на самом деле. Вы используете его как метафору, как красивую фигуру речи. Для меня это не метафора. Я видел, как рождались и умирали империи — не в переносном смысле, не в учебниках истории, а собственными глазами. Я видел, как первые камни ложились в фундамент городов, от которых сейчас не осталось даже фундамента. Я видел, как моря превращались в пустыни, а горные хребты — в песок, как реки меняли русла, как леса вырастали на месте ледников, а ледники погребали под собой леса. Я стар, Лиана. Старше этого замка, который построили специально для меня семьсот лет назад гномы Подгорного Царства — да, тогда еще существовало Подгорное Царство, и гномы были рады услужить мне в обмен на защиту. Старше этого горного хребта в его нынешнем виде — я помню времена, когда на месте этих пиков было мелководное море, в котором плескались гигантские рыбины, вымершие задолго до появления первого человека. Старше самого языка, на котором мы сейчас говорим — этого всеобщего наречия, которое сложилось три века назад из десятка разных диалектов. И с каждым столетием, с каждым тысячелетием, с каждым восходом и закатом солнца я все больше… устаю.

Он повернулся к ней, и в его золотых глазах — теперь, вблизи, при свете камина, — стояла та самая древняя печаль, которую она заметила еще там, на королевском дворе, но теперь, когда он говорил, когда он раскрывался, она видела ее отчетливее, глубже, объемнее. Это была не просто печаль, не просто грусть — это была печаль существа, пережившего все, что только можно пережить, и оставшегося в абсолютном, космическом одиночестве. Печаль последнего представителя вымирающего вида, который смотрит на мир, изменившийся до неузнаваемости, и не узнает в нем свой дом. Печаль того, кто устал помнить, но не может забыть.

— Договор с людьми — не прихоть и не жажда власти, — продолжал он. — Власть мне не нужна, у меня ее и так больше, чем у любого из ваших королей. И не желание развлечься, поиграть с человеческими судьбами, как кошка играет с мышью. Это… якорь. Якорь, который удерживает меня здесь, в этом мире, в этой реальности, в этом времени. Способ сохранить связь с миром, который меняется слишком быстро — быстрее, чем я успеваю его осознать. Каждые тридцать лет — для меня это ничтожный срок, мгновение, один вдох, — в моем замке появляется живая душа. Она приносит с собой дыхание внешнего мира, его звуки, его запахи, его дурацкие модные словечки и странные новые идеи. Она рассказывает мне, что происходит внизу: какие там сейчас короли, какие войны, какие песни поют в тавернах, какие книги читают в библиотеках. Она напоминает мне, что там, внизу, за облаками, за горами, за лесами, все еще кипит жизнь — маленькая, короткая, суетливая, но настоящая. Что люди все еще любят, страдают, рождаются и умирают, надеются и отчаиваются, строят планы и совершают ошибки. Это… помогает. Не дает окончательно уйти в себя, в сны, в воспоминания, которые затягивают, как трясина, — ты даже не замечаешь, как проходят века, пока ты перебираешь в памяти былые битвы и былые победы. Ты понимаешь, о чем я говорю? Ты способна это понять?

Лиана молчала, переваривая услышанное. В ее голове сейчас происходило примерно то же самое, что происходит в алхимической реторте, когда в нее бросают два вещества, которые не должны были встретиться. Все ее представления о драконах, о замках, о жертвоприношениях, о собственной судьбе — все это бурлило, пенилось, вступало в бурную химическую реакцию с тем, что она только что услышала. Это было совсем не то, чего она ожидала. Совсем. Никакого чудовища, пожирающего девственниц на завтрак. Никакого подземного гарема с сотней заточенных наложниц. Никаких темных ритуалов и кровавых алтарей. Только древнее, бесконечно усталое, дезориентированное существо, которое боится одиночества больше, чем смерти, и использует людей — живых, теплых, быстротечных людей — как лекарство от этой тоски, как глоток свежего воздуха в затхлом склепе вечности. Это было странно, неожиданно, почти абсурдно в своей простоте — и почему-то очень, очень грустно.

— А что случается потом? — спросила она тихо, почти шепотом. — С теми девушками, которые были здесь до меня? С теми, кто падал в обморок, кто пытался вас заколоть, кто плакал? Они возвращались домой? Вы их отпускали?

Кайран отвел взгляд. Это было почти незаметное движение — просто золотистые глаза на мгновение ушли в сторону, скользнули по каминной полке, по пляшущим языкам пламени, — но Лиана, обостренным чутьем загнанного зверя, уловила его. И поняла ответ раньше, чем он заговорил. Поняла по тому, как напряглись его плечи, как закаменела челюсть, как пальцы, лежащие на каминной полке, чуть заметно сжались, царапнув камень ногтями.

— Нет, — сказал он. — Они не возвращались. Но не потому, что я убивал их — пойми это, пожалуйста, пойми и поверь. Я не убил ни одной. За триста лет — ни одной. Они умирали сами. Умирали от тоски — от той особенной, иссушающей, черной тоски, которая наваливается на некоторых людей, когда их вырывают из привычного мира и бросают в чужой. Они чахли, угасали, отказывались от еды, от воды, от сна, и ни моя магия, ни мои увещевания не могли их спасти. Некоторые бросались вниз со скалы — просто выходили на балкон восточного крыла, перелезали через перила и шагали в пустоту, решив, что смерть лучше заточения, что свобода в падении предпочтительнее золотой клетки. Некоторые пытались бежать — но этот замок не просто стоит на скале, он существует в междумирье, в прослойке между реальностями, и без моего разрешения отсюда не выйти. Они плутали в Лабиринте Иллюзий, сходили с ума от невозможных геометрий, от коридоров, которые сворачивались в кольца, от дверей, ведущих в никуда, и в конце концов просто переставали существовать — растворялись, как соль в кипятке. Одна, как я уже говорил, попыталась меня заколоть — и в завязавшейся борьбе случайно поранилась сама, задела бедренную артерию осколком разбитого бокала. Кровь хлестала фонтаном, я пытался остановить ее, зажать рану, применить целительную магию — но тщетно. Она умерла у меня на руках, глядя на меня с ненавистью и облегчением одновременно. Я… — он запнулся, и Лиана увидела, как на его лице, на этом прекрасном, неподвижном, мраморном лице, промелькнуло что-то, чего она никак не ожидала увидеть. Боль. Настоящую, искреннюю боль. — Я не умею обращаться с людьми. Я не понимаю вас до конца — ваши страхи, ваши желания, вашу потребность в свободе, в солнечном свете, в смене времен года, во всем том, что для вас так естественно, а для меня — абстрактные концепции. Все это так чуждо, так далеко от меня, от моей природы. Я пытался быть добрее, но моя доброта пугала их еще больше — они видели в ней ловушку, обман, какую-то хитроумную драконью уловку. Я пытался быть строже — они сходили с ума от страха, воображали, что я замышляю что-то чудовищное, что вот-вот, со дня на день, я явлюсь в истинном обличье и сожру их. Я не знаю, как нужно. Я все еще не знаю, как нужно.

Он замолчал, и тишина в трапезной стала такой плотной, что, казалось, ее можно было резать ножом. Лиана смотрела на него — на это невозможное, противоречивое существо, на этот сплав древней мощи и почти детской беспомощности, — и впервые с момента их встречи страх в ее душе начал уступать место чему-то иному. Не жалости — она понимала, что такое существо, как он, прожившее тысячелетия, повидавшее рождение и смерть миров, не нуждается и никогда не будет нуждаться в жалости какой-то смертной девушки. Но, возможно, пониманию. Возможно, смутному, еще не до конца оформленному ощущению родства. Она сама провела всю жизнь в изоляции, в старом, продуваемом всеми ветрами замке среди холмов, мечтая о большом мире, о путешествиях, о приключениях, о людях — да просто о людях, с которыми можно поговорить! — и она знала, что такое одиночество. Пусть не такое древнее, не такое всеобъемлющее, не такое космическое, как у него, — но все же одиночество. Одиночество, которое гложет изнутри, как голодный зверь.

— Хорошо, — сказала она наконец, и голос ее прозвучал спокойно, даже удивительно спокойно, словно она только что не выслушала исповедь дракона о его неудавшихся невестах. — Я выслушала вас. Теперь скажите: что вы хотите от меня? Конкретно. Без поэзии, без легенд, без философских отступлений. Что я должна делать здесь в течение этого года? Каковы мои... обязанности?

Он вернулся к столу — не сразу, а выдержав небольшую паузу, словно собираясь с мыслями, — и сел напротив нее. Теперь он был ближе, чем раньше: всего в нескольких футах, на расстоянии вытянутой руки. И с этого расстояния она могла рассмотреть его лицо во всех подробностях, во всех его совершенных и жутковатых деталях. Тонкие линии вокруг глаз — не морщины в человеческом понимании, а скорее микроскопические трещинки на гладкой поверхности древнего, благородного камня, паутинка времени на лице того, кто не стареет, но все же меняется. Едва заметное мерцание кожи в свете свечей, словно под ней, на глубине в пару миллиметров, текло жидкое золото, теплая лава, медленный драконий огонь. И эти глаза — бездонные, золотисто-янтарные, с вертикальными зрачками, которые то расширялись, почти полностью вытесняя радужку, то сужались в тонкую, как игла, щель, в такт его дыханию, в такт биению его невидимого, спрятанного где-то глубоко внутри сердца.

— Условия просты, — произнес он. — Слушай внимательно, потому что я не буду повторять дважды. Во-первых, и это самое главное: ты остаешься здесь на один год. Ровно на один год, считая с сегодняшнего дня. Это минимальный срок, предусмотренный договором, — магический контракт, наложенный на нас обоих, имеет свои жесткие временные рамки, и я не могу сократить его, даже если бы захотел, даже если бы ты мне разонравилась в первый же день. Год — это тот отрезок, который магия считает достаточным для выполнения условий. Во-вторых: все это время ты не пытаешься увидеть мою истинную форму. То, что ты видела на королевском дворе — эта огромная тень, закрывшая солнце, — лишь проекция, упрощение, адаптированная для смертного восприятия версия. Моя подлинная сущность… скажем так, она может быть опасна для смертного разума. Не потому, что я зол или уродлив, — просто она существует в большем количестве измерений, чем способен обработать ваш мозг. Я не хочу, чтобы ты сошла с ума раньше времени. В-третьих: ты не покидаешь восточное крыло замка. Оно полностью в твоем распоряжении — комнаты, библиотека с тысячами томов на десятках языков, зимний сад с растениями со всего света, купальни с подогреваемой магией водой, музыкальная комната, картинная галерея. Но западное крыло, северная башня и подземелья закрыты для тебя. Это не прихоть и не способ тебя унизить, а мера предосторожности. В этих местах есть вещи, которые могут тебе навредить — не физически, а магически, ментально. Артефакты, которые вытягивают жизненную силу. Книги, которые сводят с ума. Экспериментальные заклинания, оставленные моими предшественниками.

— А если я нарушу правила? — спросила Лиана, глядя ему прямо в глаза. — Что тогда?

— Тогда договор будет расторгнут, — холодно, безэмоционально ответил Кайран. — И я не стану тебя защищать. Более того, я не смогу тебя защитить, даже если бы захотел — магия контракта связывает мне руки в этом отношении.

— Защищать от кого?

— От замка. От магии, которая его питает. От междумирья, которое окружает его со всех сторон, как океан окружает маленький остров. От самой себя, в конце концов — люди, знаешь ли, гораздо лучше драконов умеют вредить сами себе. Этот замок — не просто каменная постройка, не просто груда кирпичей, скрепленных раствором, Лиана. Он живой, в каком-то смысле. Он мыслит, чувствует, помнит. И он не любит, когда нарушают его законы. Он наказывает нарушителей — и наказывает жестоко.

Она сглотнула. Живой замок. Мыслящий, чувствующий, помнящий замок. Это звучало как очередная сказка, но она уже поняла — на собственном опыте, пройдя по этим бесконечным, меняющимся коридорам, — что в этом месте сказки имеют свойство становиться реальностью. Кошмарной, но реальностью.

— А что взамен? — спросила она, заставляя себя говорить спокойно, деловым тоном. — Вы сказали, это брак — ну, формально. Брак по расчету, как я поняла. А в любом расчете, даже самом неравном, участвуют две стороны. Что я получу со своей стороны? Кроме угрозы сойти с ума или быть наказанной замком?

— Полную безопасность, — ответил он просто. — Пока ты в этих стенах и соблюдаешь правила, тебе не угрожает ровным счетом ничего — ни голод, ни холод, ни болезнь, ни враги из внешнего мира. Кров, пищу, одежду, любые книги, любые развлечения, какие только можно устроить на высоте десяти тысяч футов над уровнем моря. Мои слуги — элементали, призраки и несколько доверенных смертных — будут исполнять любые твои желания, не противоречащие правилам. Ты сможешь заниматься чем хочешь — читать, рисовать, музицировать, вышивать гобелены, изучать магию, если есть склонность (а я чувствую в тебе небольшой, но различимый магический потенциал, между прочим), заниматься алхимией, писать стихи. И главное — через год, когда срок договора истечет и магия отпустит нас обоих, я отпущу тебя. Живую, здоровую и, возможно, более богатую, чем ты была. Я дам тебе достаточно золота — не медяков, не серебра, а именно золота, — чтобы ты могла купить себе дом в любом городе королевства, в любом квартале, хоть на главной площади, и жить безбедно до конца своих дней. Или отправиться в путешествие — нанять корабль, объехать все южные моря, посмотреть на мир, о котором ты мечтала в своем Эшвуде. Или сделать что угодно еще. Открыть библиотеку. Заняться благотворительностью. Выйти замуж за какого-нибудь симпатичного баронета. Ты будешь свободна, Лиана. По-настоящему свободна.

Лиана обдумала его слова. Медленно, тщательно, как обдумывают условия сделки перед тем, как поставить подпись на договоре. Год взаперти — да, это было испытание. Но после целой жизни в Эшвуде, после девятнадцати лет, проведенных в четырех стенах старого, полуразвалившегося замка, где единственным развлечением были книги из отцовской библиотеки да прогулки по окрестным холмам, год не казался ей чем-то невыносимым. Она и так провела всю жизнь взаперти. Только здесь, по крайней мере, кормили лучше и платья давали красивее — а перспектива получить в конце золото и свободу была и вовсе неслыханной щедростью.

— И это все? — уточнила она, глядя на него с прищуром. — Вы совсем-совсем ничего не хотите от меня? Никаких... услуг? — Последнее слово она произнесла с запинкой, но взгляд ее был тверд, а подбородок вздернут.

Он усмехнулся — на этот раз почти весело, и в его глазах промелькнули те самые золотистые искры, которые она заметила раньше.

— Ты боишься, что я потребую супружеского долга? — в его голосе звучала откровенная, ничем не прикрытая ирония. — Уверяю тебя, смертная, мне это неинтересно. Абсолютно. У драконов иные представления о близости, иные формы отношений, иные способы... взаимодействия. Твое тело, при всем уважении — а я испытываю к тебе определенное уважение уже сейчас, — не вызывает у меня никаких желаний, кроме разве что академического интереса. Вы, люди, такие... забавные в своей анатомии. Слишком хрупкие, слишком теплые, слишком мягкие, слишком влажные. Мне больше нравятся камни — холодные, твердые, надежные, помнящие давление геологических эпох. Или пламя — чистое, жадное, вечно голодное, прекрасное в своей разрушительности. Или облака — невесомые, изменчивые, плывущие по небу, как корабли по морю. Ты можешь спать совершенно спокойно — я не явлюсь к тебе ночью, не потребую исполнения супружеских обязанностей и не буду смотреть на тебя масляным взглядом из угла.

Лиана не знала, обижаться ей или радоваться. С одной стороны, в его словах слышалось пренебрежение — он только что сравнил ее с камнем, пламенем и облаками и признал, что она проигрывает по всем статьям. С другой стороны — странная, неожиданная, почти шокирующая искренность. Он не лгал. Она не знала, откуда у нее эта уверенность, — может быть, дело было в его глазах, в его голосе, в том, как он держался, — но она была убеждена: он действительно не собирается ее трогать.

— И еще одно, — добавил он, и лицо его, только что оживленное ироничной усмешкой, снова стало серьезным, сосредоточенным, почти мрачным. — Я прошу тебя… нет, я требую: никогда не пытайся увидеть мою истинную форму. Я уже говорил это, но повторю еще раз, потому что это действительно важно. Это не та часть правил, которую можно нарушить и отделаться легким испугом. Ты видела меня в небе — ту огромную тень, которая закрыла солнце, те кожистые крылья, ту чешую, сверкающую, как расплавленный металл. Это лишь проекция, материальная манифестация, которую я могу контролировать и делать относительно безопасной для посторонних глаз. Мое подлинное «я», моя истинная драконья сущность, не предназначена для смертных глаз — в буквальном смысле. Если ты увидишь меня таким, какой я есть на самом деле, во всей моей многомерной, огненной, древней красоте, твой разум может не выдержать. Может — и, скорее всего, не выдержит. Я говорю это не для того, чтобы запугать тебя или потешить свое самолюбие, а для того, чтобы предупредить. Это не угроза, Лиана, это предупреждение. Искреннее. От всего сердца — или того, что у драконов его заменяет.

— Почему вы так заботитесь о моем разуме? — спросила она с вызовом. — Какая вам, в сущности, разница, сойду я с ума или нет? Одной больше, одной меньше — вы сами сказали, что ваши невесты умирали одна за другой.

Он помолчал, глядя на нее изучающе, словно решая, сколько правды можно ей доверить.

— Потому что ты — первая за долгое время, кто не закричал, не заплакал и не попытался упасть в обморок при виде меня, — ответил он наконец, и в его голосе не было ни иронии, ни насмешки. — Ты протянула руку. Там, на королевском дворе, когда все вокруг дрожали и падали ниц. Ты стояла и смотрела на меня, а потом — я думал, мне показалось, но нет, я пересматривал этот момент в хрустальном шаре несколько раз, — ты сделала шаг вперед и протянула руку. И коснулась моей чешуи. Вот здесь, — он дотронулся до своего запястья, до того места, где у человека бьется пульс. — Знаешь, сколько из твоих предшественниц сделали это? Ни одна. Ни одна за триста лет. Они все дрожали, рыдали, отворачивались, прятали лица, падали на колени, молились своим богам. А ты — нет. Ты посмотрела на меня, на дракона, на чудовище из легенд, и твоим первым инстинктом было не бежать, не кричать, а коснуться. И это… любопытно. Очень любопытно. Ты либо безумно храбрая, либо безумно любопытная — и я пока не решил, что из этого опаснее.

Он поднялся из-за стола, и это движение было таким внезапным, таким стремительным после долгих минут относительной неподвижности, что Лиана вздрогнула. Он был уже у двери — или, точнее, у бархатных портьер, — когда она окликнула его.

— Ешь, — бросил он через плечо, не оборачиваясь. — Еда настоящая, не отравлена и очень вкусная. Мой повар — один из немногих смертных, которым я позволил служить здесь, — знает свое дело и будет рад, если его старания оценят. Завтра можешь осмотреть восточное крыло — Элберт проведет тебя, если захочешь. Если будут вопросы — спрашивай его. Он зануда, педант и сухарь, но знает все, что можно знать об этом замке и его истории.

Он уже взялся за портьеру — ткань колыхнулась, пошла волнами, словно живая, — когда Лиана вдруг спросила вопрос, который вертелся у нее на языке с самого начала, с того момента, как глашатай выкрикнул ее имя:

— Почему именно девушки? Почему дань — это всегда девушки? Не юноши, не старики, не просто золото или драгоценные камни? Почему договор требует именно женщину?

Кайран остановился. Замер на долю секунды — так, что Лиана успела заметить, как напряглись его плечи под черным камзолом. Затем, не оборачиваясь, все так же стоя к ней спиной, он ответил:

— Древние верили, что женская душа — единственное, что способно удержать дракона в мире живых. Не спрашивай меня, правда это или нет, работает ли это на самом деле или это просто красивая метафора. Я не знаю — и, поверь, у меня было достаточно времени, чтобы попытаться это выяснить. Но договор составлен так, слова вписаны в саму ткань магии, и я не могу его изменить. Никто не может. Доброй ночи, Лиана Эшвудская. Добро пожаловать в мой дом. И удачи — она тебе понадобится.

Портьера колыхнулась за его спиной, сомкнулась тяжелыми складками, и он исчез — бесшумно, словно растворился в тенях, словно его и не было. Только легкое колебание воздуха, только слабый, едва уловимый запах — озон, пряности, что-то горячее, металлическое, — напоминал о том, что минуту назад здесь стояло существо, прожившее тысячелетия.

Лиана осталась одна в трапезной, среди свечей, серебра, хрусталя и остывающего ужина. Она сидела неподвижно несколько долгих минут, глядя на то место, где только что стоял хозяин замка, и пыталась осмыслить все, что услышала. Мысли ее метались, как испуганные птицы в клетке. Брак. Не настоящий, а формальный — но все же брак. Год — триста шестьдесят пять дней, которые предстоит провести в этом парящем в облаках замке. Свобода — манящая, обещанная, но пока еще далекая, как мираж в пустыне. Правила, которые нельзя нарушать. И дракон — древний, усталый, одинокий, — который ищет не жертву, не добычу, а якорь в мире смертных, компанию, глоток живой жизни.

Она посмотрела на стол, уставленный яствами. Желудок, о котором она почти забыла за всеми этими разговорами и переживаниями, напомнил о себе глухим, болезненным спазмом. В конце концов, какой смысл умирать от голода, если смерть пока не входит в ее планы? Если ей предстоит прожить здесь год, нужно поддерживать силы. Она взяла серебряную вилку — тяжелую, с вензелем, который теперь, вблизи, оказался стилизованной буквой «К», — и подцепила кусочек жаркого. Мясо оказалось нежным, сочным и удивительно вкусным — оно таяло во рту, оставляя послевкусие розмарина и чеснока, и она, не удержавшись, застонала от удовольствия. Три дня голодовки давали о себе знать. Она съела еще кусочек, потом еще, потом попробовала какой-то замысловатый салат с орехами и ягодами, потом отломила кусочек пирога. И только после этого отпила вина из хрустального бокала — терпкого, согревающего, с нотками незнакомых пряностей и чего-то сладкого, напоминающего мед, — и вдруг поймала себя на том, что улыбается.

Не потому, что ей было весело. Не потому, что она поверила каждому слову Кайрана — она не была наивной дурочкой, и какая-то часть ее продолжала ожидать подвоха. А потому, что впервые в жизни она оказалась в ситуации, которую не мог предсказать никто — ни ее отец со своим вечным брюзжанием, ни король со своими тупыми ритуалами, ни старая кухарка Марта с ее суеверными приметами, ни даже она сама с ее книгами и мечтами. Она была невестой дракона. Она жила в парящем замке на высоте десяти тысяч футов. Она только что разговаривала с существом, которое помнило, как рождались и умирали империи, и это существо пообещало ей свободу. Она, Лиана из забытого богами Эшвуда, сидела в трапезной, облицованной перламутром и слоновой костью, ела жаркое с золотой тарелки и смотрела на закат, которого не видел никто из живущих внизу.

Она подняла бокал и, глядя на догорающий в камине огонь, на пляшущие языки пламени, в которых — или ей это только казалось? — мелькали крошечные силуэты драконов, прошептала:

— Ну что ж, Кайран. Посмотрим, кто из нас кого переживет.

Где-то в глубине замка, в западном крыле, куда ей был запрещен вход, в комнате, освещенной лишь призрачным сиянием магических кристаллов, дракон в человеческом обличье сидел перед хрустальным шаром размером с человеческую голову. Шар парил в воздухе, медленно вращаясь, и в его глубине, как в аквариуме, плавали цветные дымки. Сейчас шар показывал трапезную — стол, свечи, девушку в синем платье, поднимающую бокал. Кайран смотрел, как его новая невеста произносит дерзкие слова, как она улыбается — не радостно, но с каким-то мрачным, отчаянным весельем, — и на его собственных губах медленно расцветала улыбка. На этот раз не горькая и не ироничная, а почти… нежная.

— Посмотрим, — повторил он ее слова, и в его голосе, звучавшем в пустой комнате, слышалось что-то новое, что-то почти забытое. — Посмотрим, маленькая смертная с серо-зелеными глазами, цвета которых я пока так и не научился предсказывать. Возможно, ты удивишь меня. Возможно, удивишь даже больше, чем уже удивила. Возможно, ты станешь первой, кто…

Он не закончил фразу. Махнул рукой, и изображение в шаре погасло — дымки втянулись в центр, свернулись в крошечную, яркую точку, которая через секунду тоже исчезла. В комнате воцарилась тьма — полная, абсолютная, без единого проблеска света. И только два золотисто-янтарных глаза горели в этой тьме, как два маленьких солнца, как два сторожевых маяка на краю вечности. Глаза, в которых смешались мудрость тысячелетий, печаль бессмертного и — сейчас, в этот конкретный миг, — крошечная, робкая, почти забытая искра надежды. Надежды на то, что эта невеста, возможно, станет последней.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
5,0
4 оценки
249 ₽