Читать книгу: «Мужчина и женщина»
Ключ щелкнул в замке с той особой усталостью, которая накапливается за долгий рабочий день. Сергей вошел в прихожую, и его сразу обнял знакомый запах – смесь лавандового кондиционера для белья, вчерашней жареной картошки и едва уловимого, но всегда присутствующего аромата её духов, «Шанель №5», который она покупала по каплям на распродажах. Он сбросил туфли, почувствовав холод линолеума под носками, и повесил пиджак на вешалку, уже согнутую под тяжестью его прошлогодней зимней куртки и её бежевого тренча.
"Привет," – донеслось из кухни. Голос Оли был ровным, как поверхность воды в стакане. Не холодным, не теплым. Просто… голосом после работы.
"Привет," – ответил он, пробираясь по узкому коридору мимо стопки коробок с её старыми книгами ("Я их разберу на выходных!" – звучало в памяти уже третий месяц). В дверном проеме кухни он остановился. Она стояла у плиты, помешивая что-то в кастрюле. Спина прямая, волосы, собранные в небрежный хвост, открывали шею. На ней были те самые растянутые домашние штаны в мелкую розовую клетку и огромная футболка с полустершимся логотипом какого-то забытого фестиваля. Образ абсолютной, почти святой обыденности.
Он подошел сзади, обнял за талию, прижался подбородком к её плечу. Она слегка наклонила голову, приветствуя его прикосновение, но не оторвалась от кастрюли. "Как день?" – спросила она, и её бровь чуть дрогнула – единственный признак интереса.
"Как всегда. Цифры, отчеты, глупые вопросы босса. Ничего нового. А у тебя?" Он почувствовал, как под ладонью напряглись мышцы её спины.
"Тоже. Клиентка снова перенесла встречу. Потом пробки. Вечность в метро." Она выключила конфорку. "Суп готов. Садись."
Он отпустил её, сел за стол, на котором уже стояли две тарелки, ложки и стаканы с водой. Она разлила суп – простой куриный, с вермишелью и морковью. Они ели молча. Звук ложек о фарфор, чавканье, его собственное глотание казались в этой тишине невероятно громкими. Он наблюдал за ней: как она аккуратно подносит ложку ко рту, как смотрит в тарелку, избегая его взгляда. Что-то было не так. Не драма, не скандал – просто… невидимая стена. Та самая, которая вырастала иногда между ними без видимых причин, как плесень в углу ванной.
Он хотел спросить: "Что случилось?" Но слова застряли где-то в горле. Опыт подсказывал: спросишь – получишь или "ничего" с таким вздохом, что это "ничего" весит тонну, или поток мелких, несвязанных жалоб на работу, погоду, соседку. И стена станет только выше. Иногда лучше переждать. Молчание было их общим языком не меньше, чем слова. Языком усталости, привычки, нежелания раскачивать и без того шаткую лодку быта.
Она встала, отнесла свою пустую тарелку к раковине. Вода включилась с шипением. Сергей доел последнюю ложку, глядя на её спину. На растянутые штаны. На выцветшую надпись на футболке. На эту удивительную, пугающую, повседневную близость, которая могла быть и теплом очага, и ледяным сквозняком пустоты. Жизнь мужчины с женщиной. Она начиналась не со "здравствуй" и не с "люблю", а вот с этого: с щелчка ключа в замке, запаха вчерашней картошки, немого вопроса в тишине кухни и спины, отвернувшейся к раковине, где копилась грязная посуда их совместных дней.
Тиканье часов на кухонном шкафчике заполняло паузу после шипения воды. Сергей отнес свою тарелку к раковине, где Оля уже смывала пену с ложек. Он встал рядом, взял губку.
«Давай я доделаю», – предложил он, кивнув на кастрюлю, в которой еще оставался суп.
Оля не ответила сразу. Вытерла руки о полотенце, висевшее на ручке духовки. «Ладно. Спасибо». Ее голос был плоским, как стена. Она прошла мимо него, едва коснувшись плечом. Аромат духов теперь перебивал запах еды – она явно обновила его, пока он был в прихожей. Значит, не сразу после работы накинула растянутые штаны? Или просто плеснула на запястье по привычке?
Сергей принялся за посуду. Звук льющейся воды, скрежет губки по фарфору. Он смотрел в окно, на темнеющий двор, на освещенные квадраты окон в доме напротив. В одном из них мелькала тень – кто-то тоже мыл посуду. Обычная жизнь. Обычная пара. Почему же у него внутри было это тянущее чувство, как перед грозой, когда воздух густой и нечем дышать?
Из комнаты донесся приглушенный звук телевизора – какой-то ток-шоу, смех за кадром. Оля редко включала телевизор просто так. Значит, ей нужно было заполнить тишину. *Или отгородиться,* – подумал он.
Закончив с посудой, он вытер руки и пошел в гостиную. Оля сидела на краю дивана, поджав под себя ноги. На экране мелькали лица, но ее взгляд был расфокусирован, устремлен куда-то в пространство перед телевизором. На журнальном столике рядом с пустым стаканом из-под чая лежал конверт. Знакомый деревенский почерк на адресе – от ее мамы.
«Письмо пришло?» – спросил Сергей, садясь в кресло напротив. Он знал, что отношения Оли с матерью были… сложными. Полными невысказанных обид и молчаливых упреков. Каждое письмо или редкий звонок оставляли после себя шлейф подавленности.
Оля вздрогнула, словно очнувшись. Ее глаза медленно нашли конверт. «Да. Днем». Она не стала его брать. Просто смотрела на него, будто этот простой бумажный прямоугольник был миной замедленного действия.
«Все нормально?» – он знал, что вопрос глупый. Если бы все было нормально, она бы не сидела так, будто каменная.
Она наконец подняла на него глаза. В них не было слез, не было гнева. Была какая-то пугающая пустота. «Мама пишет… что соседка, тетя Люба, умерла. Инсульт». Она сделала паузу, проглотила комок в горле. «И… и что мне давно надо приехать. Разобрать старые вещи на чердаке. Пока она, мама, еще… пока еще может помочь». Последние слова она произнесла с горьковатой интонацией, которую Сергей хорошо знал. Там было и «видишь, как я страдаю?», и «ты никогда не приезжаешь», и вечное «время уходит».
Сергей молчал. Что можно сказать? «Соболезную» о чужой тете Любе? «Поезжай» – зная, как мучительна для Оли каждая поездка в тот дом, полный призраков детства? «Не езди» – и чувствовать себя виноватым?
«Когда похороны?» – спросил он практично, пытаясь найти хоть какую-то опору в бытовых деталях.
«В субботу. Уже завтра». Она отвела взгляд обратно к конверту. «Я… я не знаю, смогу ли поехать. Работа…» Голос ее дрогнул. Это была отговорка, и они оба это понимали. Работу можно было отложить. Дело было не в работе. Дело было в том чердаке, в тех «старых вещах», которые наверняка включали в себя школьные тетради, фотографии отца, которого она почти не помнила, и все те невыплаканные слезы, которые Оля годами запирала где-то глубоко внутри.
«Тебе помочь?» – предложил Сергей осторожно. «Может, съездить вместе?»
Она резко подняла голову. В ее глазах мелькнуло что-то похожее на панику. «Нет!» – вырвалось у нее громче, чем она, видимо, хотела. Она сжала губы, сгладила интонацию. «Спасибо. Не надо. Я… я сама разберусь. Мне нужно подумать».
Она встала, резким движением схватила конверт со стола. «Я пойду… приму душ». И быстро вышла из комнаты, не глядя на него.
Сергей остался сидеть в кресле. Телевизор продолжал бубнить веселой бессмыслицей. Смех за кадром звучал издевкой. Он смотрел на пустое место на диване, где только что сидела его жена. Он чувствовал ее боль, ее страх, эту пропасть, которая внезапно разверзлась между ними из-за простого письма из деревни. Он хотел ее обнять, сказать что-то, что снимет эту каменную маску, растопит лед. Но он боялся. Боялся, что его прикосновение сейчас будет неловким, слова – фальшивыми. Боялся, что она оттолкнет, и тогда трещина станет шире.
Жизнь мужчины с женщиной. Это не только совместные завтраки и общие счета. Это умение молча сидеть напротив, чувствуя, как болит ее душа за стеной, которую ты не в силах пробить. Это понимание, что иногда самое большое участие – это просто не мешать, не лезть, дать ей побыть одной с ее демонами, даже если эта одиночество режет тебя по живому. Он услышал, как в ванной включилась вода. Мощный, шумный поток, который должен был смыть всё: и усталость дня, и запахи кухни, и невысказанное горе о тете Любе, и вечные упреки матери, и его беспомощное молчание. Сергей закрыл глаза. Завтра будет суббота. Похороны. Чердак. И неизвестность. Глубокая, как та ночь за окном, неизвестность.
Суббота пришла серой и мокрой. Дождь стучал по подоконнику мелкой дробью, словно отсчитывая время до неизбежного. Сергей проснулся раньше Оли. Лежал на спине, слушая ее ровное, чуть тяжеловатое дыхание. В полумраке спальни профиль ее лица на подушке казался хрупким, почти девичьим. Но тени под закрытыми глазами говорили о бессоннице или слезах, которых он не видел.
Она проснулась внезапно, резко открыв глаза, будто от толчка. Миг растерянности, затем взгляд навострился, стал жестким. Она села, откинула одеяло.
«Сколько времени?»
«Еще рано. Семь», – ответил Сергей.
Она кивнула, не глядя на него, и направилась в ванную. Вода включилась почти сразу – снова этот мощный, скрывающий всё шум. Сергей поднялся, начал молча собираться. Каждый звук – шелест одежды, шаги по коридору – казался ему неуместно громким в этой напряженной тишине квартиры.
На кухне он поставил чайник. Достал два стакана. Подумал, поставил обратно один. Она вышла из ванной уже одетой – в темное платье, которое он не видел года два. Лицо было чистым, без следа слез, но и без выражения. Маска.
«Чай?» – спросил он, чувствуя глупость вопроса.
«Нет. Спасибо. Поедем?» – ее голос был сухим, лишенным интонаций.
Он кивнул. «Давай».
Дорога в деревню заняла три часа. Три часа молчания, прерываемого лишь шумом мотора, шорохом шин по мокрому асфальту и редкими объявлениями навигатора. Оля сидела, уставившись в окно. Пейзаж за стеклом – бесконечные мокрые поля, чахлые перелески, серые поселки – проплывал, как декорации чужого сна. Сергей украдкой поглядывал на нее. Сжатые челюсти, неподвижные руки на коленях. Она ушла куда-то очень глубоко внутрь себя, в то место, куда ему доступа не было никогда. Он чувствовал себя водителем такси, везущим пассажира на похороны – чужие, формальные.
Деревня встретила их грязью и запахом сырой древесины и дыма. Дом Олиной матери стоял чуть в стороне, покосившийся, с облупившейся краской. На крыльце их ждала сама мать – Валентина Петровна. Маленькая, сухонькая, в темном платке, завязанном под подбородком. Ее лицо было изборождено морщинами, но глаза – острые, как у молодой птицы, – мгновенно нашли Олю, а затем с холодной оценкой скользнули по Сергею.
«Приехали», – сказала она просто, без улыбки, без объятий. Голос хрипловатый, от табака. – «Пойдемте. Все уже собрались».
Похороны прошли быстро, под монотонное бормотание сельского батюшки и плач нескольких старушек. Сергей стоял сзади, чувствуя себя чужаком. Оля – рядом с матерью. Он видел, как напряжена ее спина, как она ни разу не взглянула на открытый гроб. Ее лицо оставалось каменным. Только пальцы, сжатые в кулаки так, что побелели костяшки, выдавали внутренний ураган.
После кладбища все вернулись в дом Валентины Петровны на поминки. Тесная горница, накрытый клеенкой стол с водкой, селедкой, солеными огурцами и картошкой в мундире. Разговоры – тихие, обрывистые, о покойной, о здоровье, о ценах. Оля сидела молча, отодвинув от себя стакан. Сергей пытался поддерживать разговор с соседом-дедом, чувствуя на себе тяжелый, неодобрительный взгляд тещи. Он знал, что она его не любила. Считала виноватым в том, что дочь редко приезжает, в том, что нет внуков, в самой московской жизни, которая, по ее мнению, испортила Олю.
«Оль, а ты на чердак-то сходишь? Как обещала?» – вдруг громко спросила Валентина Петровна, перебив разговор о цене на солярку. Все замолчали. – «Вещи бабушкины, твои старые… Лежит там все. Место занимает. Я уж не разобрать, не поднять».
Оля вздрогнула, будто ее ударили. «Схожу», – тихо сказала она, не поднимая глаз от тарелки.
«Сейчас и сходи. Пока светло. Сергей тебе поможет», – распорядилась мать. Это не было просьбой.
Лестница на чердак была крутой, шаткой, пахла пылью, мышами и давней сыростью. Оля шла первой, Сергей – следом, держась за скрипящие перила. Наверху было темно и душно. Оля щелкнула выключателем – замигала тусклая лампочка под потолком, освещая хаос: сундуки, коробки, старую мебель, покрытые толстым слоем пыли и паутины.
Оля замерла на пороге. Сергей видел, как она сжала руки, как ее плечи напряглись. Казалось, воздух здесь был другим – густым, наполненным тенями прошлого.
«С чего начнем?» – осторожно спросил Сергей.
Оля не ответила. Она подошла к ближайшему сундуку, откинула тяжелую крышку. Пахнуло нафталином и затхлостью. Она стала доставать вещи: выцветшие салфетки, скатерть с кружевами, детское платьице в горошек… Каждый предмет она брала осторожно, как что-то хрупкое и опасное. Сергей молча начал разбирать стопку старых журналов.
Тишину нарушил только шорох бумаги и их дыхание. Пока Сергей отодвигал сломанный стул, он нечаянно задел картонную коробку на полу. Она опрокинулась с глухим стуком. Оттуда высыпались бумаги и несколько фотографий в черно-белом и выцветшем цвете.
«Осторожнее!» – резко крикнула Оля. В ее голосе прозвучала неожиданная, почти животная нотка страха.
Сергей замер. «Прости. Я нечаянно».
Оля уже была рядом. Она опустилась на колени, торопливо, почти лихорадочно, начала собирать рассыпавшиеся фотографии. Сергей нагнулся помочь. Его рука коснулась одного снимка.
На пожелтевшей фотографии была запечатлена молодая женщина с малышкой на руках. Женщина улыбалась широко, беззаботно. Малышка, лет двух, смеялась, протягивая ручонки к камере. Сергей узнал глаза. Олины глаза.
«Это… твоя мама? И ты?» – тихо спросил он, пораженный контрастом между этой сияющей молодой женщиной и нынешней суровой Валентиной Петровной.
Оля выхватила фотографию у него из рук. Ее пальцы дрожали. Она смотрела на снимок, и ее лицо исказилось. Не плачем, а какой-то немой мукой. «Да», – прошептала она хрипло. – «Это было… до него. До всего».
«До кого?» – не понял Сергей.
Оля не ответила. Ее взгляд упал на другую фотографию, лежавшую лицевой стороной вниз. Она медленно перевернула ее. Сергей увидел мужчину в военной форме. Суровое, незнакомое лицо. На обороте – неровные буквы: "Папе от Оленьки. 1987".
Оля втянула воздух со свистом, будто ее ударили в живот. Все ее тело сжалось. Фотография выпала у нее из рук. Она закрыла лицо ладонями, и ее плечи затряслись. Но звука не было. Ни рыданий, ни стонов. Только беззвучная дрожь, страшнее любого крика.
Сергей стоял над ней, парализованный. Он хотел прикоснуться, обнять, но боялся, что его прикосновение сейчас будет взрывом, который разрушит ее окончательно. Он видел только макушку ее головы, сжатые пальцы, впивающиеся в кожу лба, и эту жуткую, беззвучную вибрацию горя, вырвавшегося наконец из глубин чердака и прошлого.
Жизнь мужчины с женщиной. Это не только делить постель или счет за электричество. Это стоять на коленях в пыли чужих воспоминаний, чувствуя, как разбивается твое сердце от ее беззвучных слез над фотографией отца, которого ты никогда не знал, и понимать, что все слова здесь – предательство. Что ты можешь только молчать. Ждать. И быть рядом, пока буря не утихнет, даже если она сметет тебя самого. Дождь забарабанил по крыше чердака сильнее, как будто сама деревня оплакивала то, что наконец вышло на свет из-под слоя пыли и забвения.
Сергей стоял, как парализованный, наблюдая, как Оля беззвучно трясется, сжавшись в комок на пыльном полу чердака. Ее пальцы впивались в волосы, ногти белели от напряжения. Он видел только затылок, напряженные сухожилия на шее и эту жуткую, абсолютно беззвуковую вибрацию горя, вырывающегося наружу после десятилетий заточения. Казалось, воздух гудел от этой немой агонии.
Он опустился на корточки рядом, осторожно, как перед диким зверем. Его рука замерла в сантиметре от ее плеча. Прикоснуться? Обнять? Но страх был сильнее – страх разрушить это хрупкое, взрывоопасное состояние, страх, что она оттолкнет его с такой силой, от которой уже не оправиться. Его собственная глотка сжалась комом.
«Оль…» – прошептал он, и это слово повисло в пыльном воздухе, жалкое и беспомощное.
Она не отреагировала. Только дрожь, казалось, усилилась. Она сильнее вжала лицо в колени, пытаясь стать меньше, исчезнуть. Фотография отца лежала рядом, смотрящая в потолок суровыми глазами.
Внизу послышались шаги, скрип ступенек. На чердак, тяжело дыша, поднялась Валентина Петровна. Ее острый взгляд мгновенно оценил картину: дочь, сжавшуюся в истерике на полу, зятя, застывшего в немой растерянности рядом, рассыпанные фотографии.
«Что тут у вас?» – спросила она резко, без капли сочувствия. Ее голос, как хлыст, разорвал напряженную тишину. – «Ольга! Встань! Что ты тут разнюнилась?»
Оля вздрогнула, как от удара током. Дрожь резко прекратилась. Она медленно, с нечеловеческим усилием подняла голову. Лицо было мокрым от слез, красным, искаженным, но в глазах уже не было той бездонной боли. Была пустота. И стыд. Глубокий, жгучий стыд за свою слабость, выставленную напоказ перед матерью и мужем.
«Ничего, мам», – хрипло выдохнула она, отводя взгляд. – «Просто… устала. Пыль». Она попыталась встать, пошатнулась. Сергей инстинктивно протянул руку, чтобы поддержать. Оля резко отдернулась, будто его прикосновение обожгло. «Не надо!» – бросила она, уже почти нормальным, но ледяным голосом. Она вытерла лицо рукавом платья, оставив грязную полосу на темной ткани. – «Давай просто… доделаем и уедем».
Валентина Петровна фыркнула, явно не веря. Ее взгляд упал на фотографию мужа. Что-то мелькнуло в ее глазах – не боль, а скорее гнев. Или досада. «Старые хлам», – буркнула она, подбирая снимок. – «Чего по нему убиваться? Он давно в земле. Как и все тут». Она швырнула фотографию обратно в опрокинутую коробку. «Разбирайте быстрее. Я внизу». И, не дожидаясь ответа, тяжело заковыляла вниз по лестнице.
Оставшись вдвоем, они молча продолжили работу. Оля действовала с механической, пугающей эффективностью. Она не смотрела на фотографии, не разбирала вещи. Она просто сваливала все в большие мешки для мусора, которые Сергей молча подносил. Безжалостно, быстро. Детское платьице, бабушкины салфетки, журналы, письма – все летело в черные провалы мешков. Она словно стирала это место, это прошлое, вместе с минутой своей слабости.
Сергей пытался что-то сказать. «Может, что-то оставить? На память?» – робко предложил он, глядя на летящее в мешок платьице в горошек.
Оля не остановилась. «Зачем?» – спросила она ровным, мертвым голосом. – «Память – это боль. А боли здесь и так хватает».
Они закончили за час. Чердак опустел. Остались только голые стропила, пыль да тяжелые мешки с прошлым, выброшенным на свалку. Оля спустилась вниз первой, не оглядываясь. Сергей волок за собой мешки, чувствуя их нелепую, символическую тяжесть.
В доме царила гнетущая тишина. Поминки закончились, гости разошлись. Валентина Петровна сидела за столом, курила, глядя в окно. Оля стояла в дверях, сумка уже была в руках.
«Ну что, уезжаете?» – спросила мать, не поворачиваясь.
«Да, мам», – ответила Оля. – «Работа».
«Работа», – повторила Валентина Петровна с ядовитым сарказмом. – «Всегда у вас работа. Как же я без вас тут? С чердаком разобрались, а души-то свою разобрать небось не смогла?»
Оля побледнела. «До свидания, мама», – сказала она четко, переступая порог. – «Позвони, если что».
Они ехали обратно в темноте. Молчание в машине было теперь другим – не тягучим и тревожным, а тяжелым, как свинец. Оля снова смотрела в окно, но теперь ее взгляд был не расфокусированным, а острым, напряженным. Сергей чувствовал, как от нее исходит холод. Как будто на чердаке, вместе со старыми вещами, она замуровала что-то живое внутри себя. Окончательно.
Он пытался достучаться. «Оль… Я… Я не знал. Про отца. Про то, что тебе так тяжело».
Она не повернулась. «Теперь знаешь», – ответила она плоским тоном. – «И что?»
«Я хотел помочь. Я…»
«Помочь?» – она наконец повернула к нему голову. В глазах не было слез, не было гнева. Была ледяная стена. Та самая, что он боялся увидеть. Но теперь она была выше, толще, неприступнее. – «Ты помог. Ты помог вынести мусор. Спасибо». Ее голос звучал как нож.
Они доехали до квартиры. Оля первая вышла из машины, первая открыла дверь. Она прошла в спальню, не включая свет в прихожей. Сергей стоял в темноте, слушая, как шуршат ее шаги, как захлопнулась дверь ванной. Через несколько минут она вышла – уже в ночной рубашке, с лицом, вымытым до скрипа.
«Я поеду к маме», – сказала она вдруг, глядя не на него, а куда-то в пространство над его плечом. – «На неделю. Может, дольше. Ей… ей одной тяжело сейчас».
Сергей почувствовал, как земля уходит из-под ног. Это был не вопрос. Это было заявление. Бегство.
«Но… почему?» – вырвалось у него. – «Мы же…»
«Нам нужно побыть отдельно», – перебила она его. Голос был спокоен, как приговор. – «Мне. Нужно побыть одной. Подумать». Она наконец посмотрела на него. В ее глазах не было ненависти. Не было даже разочарования. Была усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость. От него. От себя. От этой жизни. – «Не звони. Я сама позвоню. Когда… когда решу».
Она прошла мимо него, скользнув в спальню. Сергей услышал, как открывается шкаф, как шуршат вещи, укладываемые в сумку. Звук молнии прозвучал как последний аккорд.
Жизнь мужчины с женщиной. Это не только радость встречи. Это стоять в темной прихожей своей же квартиры и слушать, как она упаковывает вещи, чтобы уехать к матери после того, как вы вместе вынесли мусор ее прошлого. Это понимать, что "подумать" – это эвфемизм для "я не знаю, хочу ли я больше этой жизни с тобой". Это осознавать, что самая страшная стена – это не гнев, не скандал, а вот эта ледяная, вежливая усталость, за которой – пустота. И что ключ в замке, который когда-то означал возвращение домой, теперь может щелкнуть только один раз – когда она уйдет. Навсегда. Сергей прислонился лбом к холодной двери в прихожей и закрыл глаза. Тишина квартиры гудела, как рана.
Щелчок замка за ее спиной прозвучал тише, чем Сергею представлялось. Не громовой раскат конца, а короткий, сухой звук – как отламывание хрупкой ветки. Он так и стоял, лбом прислоненный к двери, пока шум мотора ее машины не растворился в ночном гуле города. Потом медленно развернулся.
Тишина. Не та, наполненная дыханием, шорохами, ожиданием ее шагов из ванной или кухни. А другая. Гулкая. Пустая. Как в музее после закрытия. Воздух в прихожей казался спертым, несмотря на открытое окно в гостиной. Он сделал шаг, и скрип половицы прозвучал неприлично громко.
Он прошел на кухню. Две чистые чашки стояли в сушилке – его и ее. Он машинально взял ее чашку, ту, с надколотым краем, которую она любила. Фарфор был холодным. Он поставил ее обратно. На столе лежала забытая резинка для волос – черная, простая. Он поднял ее, ощутив упругий шелк между пальцами. Казалось, она еще хранила тепло ее волос. Он сунул резинку в карман.
*Жизнь мужчины с женщиной.* Это не только делить пространство. Это узнавать квартиру заново, когда она уходит. Замечать, как много места занимал ее старый плюшевый мишка на книжной полке, который он всегда считал лишним. Чувствовать, как резко исчез знакомый запах ее шампуня и кремов, оставив после себя лишь запах пыли и собственного одиночества. Слышать, как громко тикают часы на кухне, и понимать, что это единственный звук.
Он сел на стул у окна. За стеклом горели окна других квартир, других жизней. Там, наверняка, тоже были свои стены, свое молчание, свои немые вопросы. Но сейчас ему казалось, что только его окно погружено в эту ледяную, беспросветную пустоту. Он достал телефон. Экран был черным. Ни звонков, ни сообщений. Она сказала: «Не звони». И он знал – позвонить значило разрушить последний хрупкий мостик. Значило показать свою слабость, свою потребность, которую она сейчас явно не хотела видеть. Он отложил телефон, словно раскаленный уголь.
Ночь тянулась бесконечно. Он ворочался на их кровати, на ее стороне. Простыня была гладкой, холодной, чужой. Он вставал, пил воду на кухне, смотрел в темное окно, ловил отражение своего бледного, потерянного лица. Возвращался в постель. Цикл повторялся. Его мысли метались: от жгучего стыда за свою беспомощность на чердаке («Почему я не обнял? Почему не настоял?») до холодного рационального анализа («Она права. Ей нужно время. Я только давил»), а затем – к глухой, животной тоске. Тоске по ее смеху, который стал таким редким. По ее теплому боку ночью. По ее утреннему «Привет», даже если оно было сонным и нерадостным. По самой этой нерадостной обыденности, которая теперь казалась потерянным раем.
Утро пришло серое, безразличное. Он не пошел на работу. Написал начальнику о «семейных обстоятельствах». Ответ пришел мгновенно: «Понял. Выздоравливай». Сергей усмехнулся горько. Не выздоравливать ему нужно было. А учиться жить с ампутированной частью души.
Он попытался навести порядок. Пропылесосил. Протер пыль. Действия были механическими, лишенными смысла. Он подошел к шкафу в спальне. Дверца была приоткрыта. Внутри зияла пустота – она забрала не так много, но ее любимые вещи, те самые растянутые домашние штаны, несколько блузок, отсутствовали. Бросился в глаза кусок голубого картона на полке. Он вытащил его. Старая фотография. Не чердачная, а их собственная. Пляж. Лето, кажется, пять лет назад. Они стоят обнявшись, мокрые после купания. Оля смеется, запрокинув голову, солнце бликами играет в ее мокрых волосах. Он смотрит на нее, и в его глазах – обожание, которое он тогда еще не научился прятать за усталостью и бытом. Сергей сжал уголок фотографии так, что картон погнулся. *Когда мы перестали так смеяться? Когда я перестал так на нее смотреть?*
В кухне капал кран. Назойливое, монотонное «кап-кап-кап» о каменную раковину. Звук, который всегда раздражал Олю. «Серёж, почини, наконец!» – говорила она. А он отмахивался: «Да успеется. Не до того». Он шел в кладовку за инструментом. Искал разводной ключ. Нашел. Присел под раковину. Затягивал гайку, чувствуя, как резиновая прокладка прижимается плотнее. Капли прекратились. Тишина. Идеальная тишина. Он сидел на холодном кафеле, прислонившись спиной к шкафчику, и смотрел на блестящий, теперь сухой кран. Почему он не починил его раньше? Почему «не до того»? Почему столько вещей было «не до того»? До ее слез? До ее боли? До ее ухода?
*Жизнь мужчины с женщиной.* Это не только громкие ссоры и страстные примирения. Это мириады мелких «не до того», которые, как ржавчина, разъедают фундамент. Это осознание, что ты чинишь кран, который раздражал ее годами, только тогда, когда ее уже нет рядом, чтобы это оценить. И что эта маленькая победа над каплями воды – горькая насмешка над твоим поражением в главном.
Он поднялся, убрал инструмент. Поставил чайник. Одна чашка. Его. Смотрел, как запотевает стекло на кухонном окне от пара. Его телефон лежал рядом, немой и предательски черный. Он знал, что ждать звонка сейчас – безумие. Но каждую минуту его рука тянулась проверить – вдруг? Вдруг она одумалась? Вдруг ей так же плохо? Вдруг она хочет услышать его голос?
Но экран оставался черным. И только тиканье часов на кухне отсчитывало время новой, одинокой реальности. Реальности, где ключ в замке щелкал только один раз в день. Где запах в прихожей был только его – кожи, кофе, одиночества. Где жизнь мужчины *без* женщины начиналась с этого: с немого диалога с телефоном, с починенного крана, с холодной простыни на ее стороне кровати и с фотографии на полке, где двое счастливых людей смотрели на него с немым укором из прошлого, которое уже никогда не вернуть. Сергей закрыл глаза, прислушиваясь к гулкой тишине квартиры. Она гудела, как открытая рана. И каждая секунда этой тишины казалась вечностью.
Дни сливались в монотонное, серое месиво. Работа, которая раньше была рутиной, стала якорем – хоть каким-то структурирующим элементом в этом хаосе безвременья. Сергей возвращался в квартиру позже, задерживаясь за пустыми отчетами или просто просиживая в кафе, наблюдая за чужими жизнями. Открывать дверь было все тяжелее. Каждый раз он подсознательно ждал… чего? Запаха готовящейся еды? Шороха телевизора? Голоса: «Это ты?» Но встречала его только все та же гулкая тишина, холодная и завершенная.
Он научился жить с призраком. Ее резинка для волос лежала у него на тумбочке. Ее чашку он не убирал из сушилки. Ее плюшевый мишка с грустными бусинками-глазами сидел на своем месте. Сергей даже не пытался убрать ее вещи из шкафа – зияющие пустоты были слишком кричащими. Он просто закрыл дверцу и старался не открывать.
*Жизнь мужчины с женщиной.* Это не только привычка к ее присутствию. Это привычка к ее отсутствию. К тому, как тень от вечернего солнца ложится на диван строго по-новому, потому что ее тело не мешает свету. К тому, что в холодильнике больше нет ее любимого йогурта с лесными ягодами. К тому, что можно не вытирать капли воды в раковине после умывания – некому сделать замечание. Эти мелкие свободы обжигали своей никчемностью.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+4
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе