Читать книгу: «Писательская рота»
© Михеенков С. Е., 2022
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2022
Предисловие
Это название – «Писательская рота» – конечно же, условное. Но и писательская рота была. В буквальном смысле этого сочетания слов, и оно, похоже, стало, как говорят языковеды, устойчивым. Была писательская рота. И даже не одна. Потому что в состав одной стрелковой роты все писатели, ушедшие добровольцами на фронт, не вместились. Пришлось командованию формировать вторую. Они воевали под Вязьмой и попали в самую кровавую мясорубку первого вяземского сражения и сгинули в первом вяземском окружении. А сколько писателей и поэтов воевали в других стрелковых ротах, в танковых частях, в партизанских отрядах и на боевых кораблях! Так что война сформировала и третью, и четвёртую, и пятую…
Говорят, в годы Первой мировой войны Франция потеряла в боях триста молодых поэтов. И они, триста поэтов республики, одетые в солдатские шинели, удержали свои Фермопилы…
А ещё говорят: когда Верховному главнокомандующему доложили, что в боях слишком часто гибнут писатели и поэты, тот, отложив свою погасшую трубку, покачал головой и сказал:
– Они очень горячие люди. Им не терпится стать героями. Отзовите их с передовой. Пусть работают в редакциях газет. Там тоже нужны талантливые писатели и поэты.
Но не всех успели отозвать, многие уже погибли, стали инвалидами, калеками. Других не отозвали, потому что они были хорошими солдатами, и командиры всеми способами старались удержать их в своих частях и подразделениях: они храбро и умело дрались и заменить их было некем.
Но если это правда, то Сталин, как ни суди, спас от гибели многих, кто потом создал целую литературу о войне, и не только о ней. И эта литература в истории мировой уникальна и беспрецедентна. И хотя ни одна из книг военных писателей не отмечена Нобелевской премией, до некоторых пор являвшейся наивысшей и как бы эталонной, по художественным достоинствам многие из упомянутых здесь, в этом своде, стоят вровень с книгами Хемингуэя и Ремарка. А по достоверности изображаемого и правде жизни куда выше многих лауреатов этой пока ещё престижной литературной премии.
Каждый год в канун 9 Мая и 23 февраля интернет заполняет коллаж: советские актёры, любимцы публики – участники Великой Отечественной войны, их портреты и ордена, которыми они были награждены за свои подвиги и раны. Их немного, по пальцам перечесть. И орденов немного. Но – неоспоримо! – они герои. Однако тут же всплывает закономерный вопрос: а почему забыли писателей? Их гораздо больше – целые взводы, роты. Может, целый батальон! И орденов гораздо больше. Среди них есть даже удостоенные звания Героя Советского Союза. Почему же их нет? Где их портреты, молодых, мужественных, с боевыми наградами на солдатских и офицерских гимнастёрках?
Судьба каждого писателя-солдата – это отдельный и неповторимый сюжет, порою закрученный почище самого лихого приключенческого романа. И в то же время он намертво влит в судьбу и историю русского воинства, отстоявшего в 1941–1945 годах свою землю, своё Отечество и прославившего в очередной раз русское оружие и боевые знамёна. Видимо, в том и суть – раствориться в общем подвиге победившего народа, стать незаметной, но неотделимой частью его.
Эта книга – поклон поколения сыновей и внуков солдат Великой Отечественной войны и одновременно слово признательности поколению наших учителей в русской и советской литературе.
Военная литература, созданная фронтовиками, это не просто книги о войне, хотя читатель в них найдёт и точность деталей, и батальные сцены, и правдивое описание окопного быта, но, самое ценное, это ещё и литература о любви к Родине. Своего рода учебники на тему любви к своей земле. Учебники верности долгу, присяге, Отечеству.
Историки порой скептически, свысока посматривают на книги фронтовиков, мол, это же не документы. Непродуктивный снобизм! Как бы там ни было, а книги написаны действующими лицами, в крайнем случае очевидцами. Иногда от первого лица. И та же «лейтенантская проза» куда правдивей, точней и глубже некоторых «окопных мемуаров», появившихся в последнее время на волне «откровений» и «разоблачений», а также сомнительных исследований, написанных с привлечением этих «откровений». Скепсис историков здесь неуместен уже потому, что настоящий историк обязан учитывать и рассматривать свидетельства очевидцев и участников, так как это тоже источник. Как и документ. Который, кстати, не всегда отражал правду жизни и правду войны. Некоторые документы создавались под влиянием обстоятельств в угоду им или отдельным лицам, либо непомерно раздувая их славу и скромные достижения ради получения званий и наград. Либо пряча причины неудач, а порой и воинских преступлений.
Лев Николаевич Толстой преподнёс урок на все времена: не воевавший под Вязьмой, при Тарутине и под Бородином, он создал величайшую книгу – роман! – который стал летописью войны 1812 года. Ту, первую Отечественную вот уже не первое столетие мы изучаем и знаем по «Войне и миру»!
Они всегда и в любых обстоятельствах чувствовали и осознавали себя фронтовиками. Братьями и сёстрами.
Невозможно было в одну рукопись вместить судьбы всех писателей-фронтовиков. Здесь нет артиллериста Юрия Васильевича Бондарева, автора романов «Горячий снег» и «Берег»; Василя Владимировича Быкова, создавшего жгучие в своей человеческой правде повести «Сотников», «Третья ракета», «Альпийская баллада»; Виктора Петровича Астафьева, Михаила Петровича Лобанова, многих других. Это – только начало проекта издательства «Молодая гвардия». Их судьбы и истории – впереди.
Глава первая
Юлия Друнина
«Я родом не из детства, из войны…»
Родилась 10 мая 1924 года в Москве в семье интеллигентов. Отец, Владимир Павлович, был учителем истории, мать, Матильда Борисовна, работала библиотекарем и подрабатывала частными уроками музыки. Жили в тесной коммуналке. Друнина вспоминала, что особенно сильным было влияние отца, который с самых ранних лет прививал ей любовь к книге, к чтению – «от Гомера до Достоевского». А она украдкой читала романы Дюма и Чарской. Ей казалось, что классика слишком громоздка и официальна и самую глубину и искренность чувств читателю не открывает.
Своим идеалом Юлия избрала кавалерист-девицу Надежду Дурову. С детства дружила с мальчиками. Даже косу себе отрезала – вместе с бантом!
В 1931 году Юлия пошла в школу. Уже тогда писала стихи. Украдкой. Вскоре пришла в литературную студию, которая работала при Центральном доме художественного воспитания детей, располагавшемся в здании Театра юного зрителя. Через несколько лет стала победительницей литературного конкурса. Её стихотворение «Мы вместе за школьной партой сидели…» напечатала «Учительская газета», его читали по Всесоюзному радио. Ранний успех! «И никогда я не сомневалась, что буду литератором, – вспоминала Юлия Друнина. – Меня не могли поколебать ни серьёзные доводы, ни ядовитые насмешки отца, пытающегося уберечь дочь от жестоких разочарований. Он-то знал, что на Парнас пробиваются единицы. Почему я должна быть в их числе?..»
Отец Юлии тоже писал стихи и даже скромно издавался. Уж он-то знал, какой это трудный и скудный хлеб и какая горькая участь – быть поэтом. Неверие отца, попытки отвести дочь от опасной, но захватывающей стези ранили, но не лишали крыльев.
Поколение родившихся в начале 1920-х – роковое поколение. Оно впитало романтику Гражданской войны как яркое героическое прошлое своих отцов и энтузиазм строительства нового общества как царства справедливости, в котором всегда есть место подвигу и возможность реализоваться самым светлым помыслам. Жестокий век развеет их юношеские грёзы, но это будет потом.
«Спасение челюскинцев, тревога за плутающую в тайге Марину Раскову, покорение полюса, Испания – вот чем жили мы в детстве. И огорчались, что родились слишком поздно…»
В 1941 году это поколение станет поколением добровольцев.
Школьный выпускной бал совпал с началом войны. Юлия пошла в военкомат. Её, семнадцатилетнюю, из этого сурового учреждения попросту прогнали. Подростки валом валили тогда в военкоматы, просились на войну, бить фашистов, спасать страну. Вначале к ним относились снисходительно, потом они начали мешать работать, а потом…
Юлия завидовала своим подругам, которые были старше её на год: их зачисляли на курсы санинструкторов, радистов, авиатехников, и они могли вскоре попасть в действующую армию.
Эти переживания вскоре переплавятся в стихи:
Какие удивительные лица
Военкоматы видели тогда!
Текла красавиц юных череда —
…………………………………………….
Всё шли и шли они —
Из средней школы,
С филфаков,
Из МЭИ и из МАИ,
Цвет юности,
Элита комсомола,
Тургеневские девушки мои!
В конце концов добилась зачисления на курсы медсестёр и она. Какое-то время работала санитаркой в глазном госпитале. А потом была зачислена в отряд, который направлялся на запад от столицы – на строительство оборонительных сооружений. Рыли окопы и противотанковые рвы.
Фронт приближался. На недостроенные объекты начали налетать немецкие самолёты, бомбить, обстреливать из пулемётов. Случались и агитационные налёты: снег листовок падал на рвы и окопы, где притаились испуганные девушки:
Московские дамочки,
Не копайте ямочки.
Приедут наши таночки
И зароют ваши ямочки.
Какие-никакие, а тоже – стихи.
А потом начались бомбёжки. Во время одной из них прошёл слух, что в их район прорвались немецкие танки и через несколько минут они будут здесь. Девушки бросили лопаты и начали разбегаться кто куда. В суматохе Юлия потерялась. Сколько ни плутала по лесу, своего отряда найти так и не смогла. Вскоре набрела на группу красноармейцев. Это были остатки стрелкового батальона, который прорывался из окружения. Некоторые бойцы были в кровавых бинтах и нуждались в перевязке. Юлия начала перевязывать их. Молодой комбат, который вёл отряд, понимая её положение, предложил идти вместе с ними. Сказал: «Будете санинструктором». Она, конечно же, согласилась.
Тринадцать суток пробирались они по лесам, мимо занятых немцами деревень к линии фронта, к своим. «Мы шли, – вспоминала Юлия Друнина, – ползли, бежали, натыкаясь на немцев, теряя товарищей, опухшие, измученные, ведомые одной страстью – пробиться! Случались и минуты отчаяния, безразличия, отупения, но чаще для этого просто не было времени – все душевные и физические силы были сконцентрированы на какой-нибудь одной конкретной задаче: незаметно проскочить шоссе, по которому то и дело проносились немецкие машины, или, вжавшись в землю, молиться, чтобы фашист, забредший по нужде в кусты, не обнаружил тебя, или пробежать несколько метров до спасительного оврага, пока товарищи прикрывают твой отход. А надо всем – панический ужас, ужас перед пленом. У меня, девушки, он был острее, чем у мужчин. Наверное, этот ужас здорово помогал мне, потому что был сильнее страха смерти».
Один из биографов поэтессы писал: «…именно там, в этом пехотном батальоне – вернее, в той группе, что осталась от батальона, попавшего в окружение, – Юля встретила свою первую любовь, самую возвышенную и романтическую. В стихах и в воспоминаниях она называет его Комбат – с большой буквы. Но нигде не упоминается его имени. Хотя память о нём пронесла через всю войну и сохранила навсегда. Он был не намного старше её… Красивый парень с голубыми глазами и ямочками на щеках. А может, красивым он стал потом, в воспоминаниях поэтессы, в её воображении: “…конечно, помогла моя вера в Комбата, преклонение перед ним, моя детская влюблённость. Наш Комбат, молодой учитель из Минска, действительно оказался человеком незаурядным. Такого самообладания, понимания людей и таланта молниеносно выбрать в самой безнадёжной ситуации оптимальный вариант я больше не встречала ни у кого, хотя повидала немало хороших командиров. С ним солдаты чувствовали себя как за каменной стеной, хотя какие “стены” могли быть в нашем положении?”
После долгого пути и стычек с немцами в отряде осталось девять человек. Включая Комбата и санинструктора. Вышли к фронту. Вначале надо было пройти немецкие окопы. Выслали разведку. Разведка вернулась: окопы заняты немецкой пехотой, но есть разрыв, где немцев нет – минное поле. Первым пошёл Комбат. Мины оказались противотанковыми, на вес человека взрыватели не срабатывали. За Комбатом пошли остальные. Когда поле, казалось, уже было пройдено, началась полоса противопехотных мин. Комбат и двое бойцов, которые шли за ним, погибли. Юлия шла четвёртой и уцелела. “Мина, убившая Комбата, – вспоминала она, – надолго оглушила меня. А потом, через годы, в стихах моих часто будут появляться Комбаты”…»
«Мина, убившая Комбата, надолго оглушила меня…» Надолго… На всю жизнь… Только не оглушила, наоборот, сделала чуткой – к страданиям своего поколения, к пережитому им, этим суровым поколением.
Когда, забыв присягу, повернули
В бою два автоматчика назад,
Догнали их две маленькие пули —
Всегда стрелял без промаха комбат.
Упали парни, ткнувшись в землю грудью,
А он, шатаясь, побежал вперёд.
За этих двух его лишь тот осудит,
Кто никогда не шёл на пулемёт.
Потом в землянке полкового штаба,
Бумаги молча взяв у старшины,
Писал комбат двум бедным русским бабам,
Что… смертью храбрых пали их сыны.
И сотни раз письмо читала людям
В глухой деревне плачущая мать.
За эту ложь комбата кто осудит?
Никто его не смеет осуждать!
И вот она в Москве. Осень. Октябрь. Москва переживает тяжелейшие дни. Немецкие танки в тридцати километрах от города. В городе паника. Погромы. Народ грабит магазины и склады. Дезертиры. Патрули. Комендантский час.
Родители Юлии уехали в эвакуацию, в Сибирь, в далёкий посёлок, название которого и запомнить невозможно. Юлия снова начала осаждать военкомат, убеждать военкома зачислить её в штат какой-нибудь части, направляющейся на фронт. Ну и что, что нет восемнадцати! Она должна быть на фронте! Ведь она там уже была!
Пришло письмо от мамы: отец смертельно болен, лежит, ждёт дочь… Поехала. Отец лежал парализованный и медленно угасал. Он умер в начале 1942 года. После похорон отца Юлия поняла, что больше ничто в эвакуации её не держит. С матерью отношения всегда были сложными. Она уехала в Хабаровск и там поступила на курсы в школу младших авиаспециалистов. Школа готовила авиатехников. Заправка самолёта горючим, подготовка пулемётов…
Однажды старшина-инвалид объявил, что всю их команду переводят в женский запасной полк: «Будете там, как положено бабам, мужиков обшивать да обстирывать. Зато живыми останетесь и неувечными. Так что поздравляю!» После паузы добавил: «Окромя тех, у кого медицинское образование. Без них пока обойтись не можем. Больно много медицины там выбивает».
Юлия обрадовалась, предъявила старшине своё свидетельство об окончании курсов медсестёр. «Он пожал плечами, – вспоминала Юлия Друнина, и пробормотал: “Жизнь молодая надоела?” Но, видимо, медики и впрямь до зарезу были нужны действующей армии: уже на другой день я получила направление в санупр Второго Белорусского фронта. Я бежала на Белорусский вокзал, а в голове неотступно крутилось: “Нет, это не заслуга, а удача – стать девушке солдатом на войне, нет, это не заслуга, а удача…”»
После войны пройдут многие годы, и она напишет:
Нет, это не заслуга, а удача —
Стать девушке солдатом на войне,
Когда б сложилась жизнь моя иначе,
Как в День Победы стыдно было б мне!..
Женщине на войне стократ тяжелее. Война – дело мужское. Бомбёжки, затяжные марши, грязь, кровь, холод, простуды, чирьи, нечистоты, негде обогреться, помыться… «И сколько раз случалось, – вспоминала она, – нужно вынести тяжело раненного из-под огня, а силёнок не хватает. Хочу разжать пальцы бойца, чтобы высвободить винтовку, – всё-таки тащить его будет легче. Но боец вцепился в свою трёхлинейку образца 1891 года мёртвой хваткой. Почти без сознания, а руки помнят первую солдатскую заповедь – никогда, ни при каких обстоятельствах не бросать оружия! Девчонки могли бы рассказать ещё и о своих дополнительных трудностях. О том, например, как, раненные в грудь или в живот, стеснялись мужчин и порой пытались скрыть свои раны… Или о том, как боялись попасть в санбат в грязном бельишке. И смех и грех!..»
Она тоже попала в госпиталь. Осколок мины на излёте застрял в шее в нескольких миллиметрах от сонной артерии. Попыталась вытащить его сама, ничего не вышло. Тогда перебинтовала рану и в горячке боя, местами переходящего в рукопашные схватки, продолжила вытаскивать раненых. Но вскоре потеряла сознание…
Это было в 1943-м. Наши войска наступали. В госпитале, ещё не сняв бинты, и, наверное, чтобы освободиться от видений, преследующих её даже во сне, написала короткое стихотворение, ставшее шедевром фронтовой поэзии:
Я только раз видала рукопашный,
Раз наяву. И тысячу – во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Из госпиталя Юлия была комиссована подчистую. Инвалид…
Вернулась в Москву. Пошла в собес, чтобы получить продовольственные карточки и пенсионные. Получила. И на все деньги накупила мороженого. Хватило на три порции – по тридцать рублей каждая. Не удержалась и купила красивое платье и кое-что из белья. Не всё же в солдатском ходить…
Насладившись мороженым, пошла в Литинститут. Показала свои стихи. Но их признали слабыми, так что творческий конкурс она не прошла. В поступлении в Литинститут вчерашней фронтовичке было отказано. Так или иначе, дверь в литературу для неё оказалась наглухо закрытой.
Рана на шее уже не беспокоила. Гораздо больнее оказалась другая, свежая. Решила: если не Литинститут, то в Москве ей делать нечего. И снова пошла в военкомат. Санинструкторов на фронте по-прежнему не хватало. Военкоматских уговорить и убедить в своей нужности оказалось легче, чем литинститутских. Военные – родной народ. Она уже знала, как и чем их взять…
Прибалтика. 1944 год. Наши войска наступали по эстонской земле. «Полковая разведка, – вспоминала она, – притащила “языка”. Перед тем как передать его в штаб, ребята попросили меня “чуток отремонтировать фрица”. “Фриц” – молодой обер-лейтенант – лежал на спине с закрученными назад руками. Светловолосый, с правильными резкими чертами мужественного лица, он был красив той плакатной “арийской” красотой, которой, между прочим, так не хватало самому фюреру. Пленного даже не слишком портили здоровенная ссадина на скуле и медленная змейка крови, выползавшая из уголка рта. На секунду его голубые глаза встретились с моими, потом немец отвёл их и продолжал спокойно смотреть в осеннее небо с белыми облачками разрывов – били русские зенитки… <…> Что-то вроде сочувствия шевельнулось во мне. Я смочила перекисью ватный тампон и наклонилась над раненым. И тут же у меня помутилось в глазах от боли. Рассвирепевшие ребята подняли меня с земли. Я не сразу поняла, что случилось. Фашист, которому я хотела помочь, изо всей силы ударил меня подкованным сапогом в живот…»
Осенью 1944 года во время боя попала под огонь немецкой артиллерии. Была контужена. Контузия, как известно, куда хуже и коварней ранения. Снова госпиталь. Медицинская комиссия. Из истории болезни: частые обмороки, частое кровотечение из полости носа, сильные головные боли, кашель с кровавой мокротой… «Не годен к несению военной службы с переосвидетельствованием через шесть месяцев».
В Москву приехала в декабре. После госпиталя, когда уже очевидным стало, что – домой, постоянно думала о том, как придёт в Литинститут, сочиняла, что сказать. Хотелось учиться, но только в Литинституте и больше нигде.
Пришла в гимнастёрке, в сапогах. Тщательно, до блеска, их начистила. На груди сияли фронтовые награды – орден Красной Звезды и медаль «За отвагу». Была середина учебного года. Заглянула в аудиторию: там сидели первокурсники, слушали лекцию, что-то записывали в тетрадях. Вошла и села среди них. Просто вошла и села на свободное место. «Моё неожиданное появление вызвало смятение в учебной части, но не выгонять же инвалида войны!»
Из грязного окопа она попала в свою мечту.
Сессию сдала успешно. Получила стипендию – 40 рублей. Правда, это было ничто, ведь килограмм картошки на рынке стоил 100 рублей! Но на картошку хватало военной пенсии и выплат за боевые награды. Одежда… В тот год почти весь Литинститут ходил в гимнастёрках, шинелях и сапогах. У неё же, для особых, не гимнастёрочных дней было чёрное платье, которое она купила в день первого приезда с фронта, вместе с мороженым, несколько пар чулок, кофточка…
В аудиториях было холодно, замерзали чернила. Вспоминала: «Несмотря на невыносимо тяжёлый быт, время это осталось в памяти ярким и прекрасным. Хорошо быть ветераном в двадцать лет! Мы ловили друг друга в коридорах, заталкивали в угол и зачитывались переполнявшими нас стихами. И никогда не обижались на критику, которая была прямой и резкой. Мы ещё и понятия не имели о дипломатии».
Первая публикация появилась в журнале «Знамя». Не одно стихотворение, а целая подборка. С этого времени она стала Юлией Друниной.
В личной жизни тоже произошли перемены. Она вышла замуж за однокурсника и тоже поэта Николая Старшинова. У них было много общего. Фронтовики. Инвалиды. Общей была и бедность.
Николай Старшинов: «Она была измучена войной – полуголодным существованием, была бледна, худа и очень красива. Я тоже был достаточно заморённым. Но настроение у нас было высоким – предпобедным…»
В 1946 году у поэтов родилась дочь Лена.
В 1947 году состоялось Первое Всесоюзное совещание молодых писателей.
В 1948 году вышла первая книга стихов в «Солдатской шинели». И сразу – успех. Публикации. Немного поправилось материальное положение.
В последующие годы сборники выходили регулярно.
Тема войны – солдатская, мужская тема. Юлия Друнина привнесла в эту суровую тему женское, трепетное, но не беззащитное.
Шли годы, а военная тема не уходила. Вернувшимся с войны только казалось, что они вернулись…
Николай Старшинов: «Юля была очень красивой и очень обаятельной. В чертах её лица было что-то общее с очень популярной тогда актрисой Любовью Орловой. Привлекательная внешность нередко помогала молодым поэтессам “пробиться”, попасть на страницы журналов и газет, обратить особое внимание на их творчество, доброжелательнее отнестись к их поэтической судьбе. Друниной она – напротив – часто мешала в силу её неуступчивого характера, её бескомпромиссности…»
Случился скандал. Семинар в Литинституте в её группе вёл известный поэт Павел Григорьевич Антокольский. Мэтр вначале хвалил свою ученицу, «а потом вдруг объявил бездарной и предложил исключить из института как творчески несамостоятельную».
Друнина, хорошо понимая подоплёку внезапной холодности профессора, перевелась в другую группу. Но несправедливый приговор, замешанный на злобе отвергнутого мужчины, запомнила. И на писательском собрании, когда по всей стране громили «безродных космополитов», она «очень резко выступила против Антокольского».
Так что же всё-таки стало причиной такой взаимной неприязни Друниной и Антокольского?
Павел Григорьевич, как это частенько случается с преклонных лет наставниками, увлёкся юной студенткой. Та взаимностью не отвечала. Как пишет биограф Юлии Друниной, «в конце 1945 года в издательстве “Молодая гвардия” под редакцией Антокольского вышла первая книга стихов Вероники Тушновой, с которой Друнина и Старшинов дружили. На ужин в честь выхода книги она пригласила и Антокольского – само собой! – и многих своих друзей, в том числе и ещё не женатых, но уже влюблённых друг в друга Друнину и Старшинова».
Николай Старшинов: «Где-то между тостами Юля вышла в коридор. Вышел и Антокольский. Вскоре я услышал шум и возню в коридоре и, когда вышел туда, увидел, как Павел Григорьевич тащит упирающуюся Юлю в ванную. Я попытался помешать ему. Он рассвирепел – какой-то мальчишка смеет ему перечить! – обматюгал меня. Впрочем, я ему ответил тем же, но настоял на своём».
Друнина-то перевелась в другую группу, а Старшинов остался. Теперь ему доставалось от Антокольского за двоих.
Вот на писательском собрании и прилетела старому фавну «ответка» от оскорблённой женщины.
Её не печатали в журналах «Красноармеец» и «Октябрь», где членом редколлегии, заместителем главного редактора был поэт Степан Щипачёв. Какой-то разлад произошёл и с Константином Симоновым. Константин Михайлович препятствовал её вступлению в Союз писателей. Но на собрании вмешался Александр Твардовский, и из кандидатов Юлию Друнину перевели в члены Союза писателей СССР.
Постепенно, как это часто случалось и случается с поэтами, семейная жизнь зашла в тупик и стала разваливаться. Дочь выросла, поступила в Московскую ветеринарную академию.
Во второй раз Юлия Друнина вышла замуж за известного сценариста Алексея Каплера. Каплер был старше её на двадцать лет. Этот брак был счастливым.
Что любят единожды – бредни,
Внимательней в судьбы всмотрись.
От первой любви до последней
У каждого целая жизнь.
И появились стихи о любви. Среди московской литературной богемы существовало устойчивое мнение, что Каплер «снял с Юли сапоги и обул в хрустальные туфельки». Было именно так. И в прямом, и в переносном смысле.
Каплер был преуспевающим сценаристом: фильмы «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году», «Человек-амфибия» (в соавторстве), «Полосатый рейс». Кроме того, на телевидении вёл «Кинопанораму». Как многие кинодеятели, умеющие вести свои дела, он был богат.
Николай Старшинов: «Я знаю, что Алексей Яковлевич Каплер относился к Юле очень трогательно – заменял ей и мамку, и няньку, и отца. Все заботы по быту брал на себя. Он уладил её отношения с П. Антокольским и К. Симоновым. Он помогал ей выйти к широкому читателю. При выходе её книг он даже объезжал книжные магазины, договаривался о том, чтобы они делали побольше заказы на них, обязуясь, в случае, если они будут залёживаться, немедленно выкупить. Так, во всяком случае, мне сказали в магазине “Поэзия”… Она стала много и упорно работать всё время. Расширялся круг её жанров: она обратилась к публицистике и прозе. А если посмотреть её двухтомник, вышедший в издательстве “Художественная литература” в 1989 году, то окажется, что с 1943 по 1969 год, то есть за семнадцать лет, она написала вдвое меньше стихов, чем за такой же следующий отрезок времени. А если к этому прибавить написанную в эти же годы прозу, то получится, что её “производительность” возросла вчетверо, а то и впятеро».
С Алексеем Каплером Юлия Друнина прожила девятнадцать лет. Каплер её боготворил. Она отвечала ему взаимностью. Говорят, когда она уезжала в командировку за рубеж, он ехал в Брест, на пограничный пост, её встречать.
Каплер умер в 1979 году. Похоронили его в Старом Крыму. Так он завещал.
Друнина сразу осиротела.
Дочь вышла замуж и жила своими заботами, своей семьёй.
Николай Старшинов: «После смерти Каплера, лишившись его опеки, она, по-моему, оказалась в растерянности. У неё было немалое хозяйство: большая квартира, дача, машина, гараж – за всем этим надо было следить, поддерживать порядок. А этого делать она не умела, не привыкла. Ну и переломить себя в таком возрасте было уже очень трудно, вернее – невозможно. Вообще она не вписывалась в наступившее прагматическое время, она стала старомодной со своим романтическим характером».
Друнина в последние годы жизни почти ни с кем не общалась. Лишь Виолетта, вдова поэта Сергея Орлова, скрашивала её одинокое существование. Последняя подруга.
Наступила перестройка. Безумный энтузиазм Горбачёва без конца транслировали по радио и телевидению. Власть разрушала то, за что она воевала на фронте, за что умирали её братья. Она уже завидовала Каплеру: муж вовремя умер…
Как я завидую тому,
Кто сгинул на войне!
Кто верил, верил до конца
В «любимого отца»!
Был счастлив тот солдат…
Живых разбитые сердца
Недолго простучат…
В 1990 году она была избрана в Верховный Совет. Но вскоре добровольно сложила депутатские полномочия. Почему? «Мне нечего там делать, там одна говорильня. Я была наивна и думала, что смогу как-то помочь нашей армии, которая сейчас в таком тяжёлом положении… Пробовала и поняла: всё напрасно! Стена. Не прошибёшь!»
Стала чаще бывать на даче. С тоской вспоминала, как весело было жить здесь с Каплером. Как вольно писалось. Теперь от той лёгкости не осталось и следа. Сидела у окна, закутавшись в тёплый платок, и смотрела на осенний сад, где тоже всё умирало. Должно быть, в один из таких приездов в одиночестве написалось, из самой глубины, уже из сумерек: «Тяжко! Порой мне даже приходят в голову строки Бориса Слуцкого: “А если кто больше терпеть не в силах, партком разрешает самоубийство слабым”…» В газете «Правда», уже утратившей большую часть своего тиража и влияния, 15 сентября 1991 года она опубликовала статью, где было и это стихотворение:
Живых в душе
не осталось мест —
Была, как и все, слепа я.
А всё-таки надо на прошлом —
Крест,
Иначе мы все пропали.
Иначе всех изведёт тоска,
Как дуло чёрное у виска…
Прежде чем поставить на прошлом крест, она привела в порядок все свои дела: закончила работу над поэтическим сборником «Судный час», посвящённым Алексею Каплеру, на даче села за стол и написала письма: зятю Андрею, дочери, внучке, подруге Виолетте, редактору, в Союз писателей, в милицию. Входной дверью придавила записку зятю, потому что знала: первым её найдёт он: «Андрюша, не пугайся. Вызови милицию, и вскройте гараж».
Из предсмертного письма: «Почему ухожу? По-моему, оставаться в этом ужасном, передравшемся, созданном для дельцов с железными локтями мире такому несовершенному существу, как я, можно, только имея крепкий личный тыл… А я к тому же потеряла два своих главных посоха – ненормальную любовь к Старокрымским лесам1 и потребность творить… Оно лучше – уйти физически неразрушенной, душевно несостарившейся, по своей воле. Правда, мучает мысль о грехе самоубийства, хотя я, увы, неверующая. Но если Бог есть, он поймёт меня…»
Её похоронили в Старом Крыму рядом с Алексеем Каплером. Так она просила.
Астрономы назвали одну из вновь открытых планет нашей галактики именем Юлии Друниной. Но и не будь планеты, она всё равно будет светить всегда своим романтичным, немного грустным и суровым и одновременно нежным светом.
ЗИНКА
1
Мы легли у разбитой ели.
Ждём, когда же начнёт светлеть.
Под шинелью вдвоём теплее
На продрогшей, гнилой земле.
– Знаешь, Юлька, я – против грусти,
Но сегодня она не в счёт.
Дома, в яблочном захолустье,
Мама, мамка моя живёт.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня – лишь она одна.
Пахнет в хате квашнёй и дымом,
За порогом бурлит весна.
Старой кажется: каждый кустик
Беспокойную девочку ждёт…
Знаешь, Юлька, я – против грусти,
Но сегодня она не в счёт.
Отогрелись мы еле-еле.
Вдруг приказ: «Выступать вперёд!»
Снова рядом, в сырой шинели
Светлокосый солдат идёт.
2
С каждым днём становилось горше.
Шли без митингов и знамён.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрёпанный батальон.
Зинка нас повела в атаку.
Мы пробились по чёрной ржи,
По воронкам и буеракам
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы.
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Её тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав…
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
3
– Знаешь, Зинка, я против грусти,
Но сегодня она не в счёт.
Где-то, в яблочном захолустье,
Мама, мамка твоя живёт.
У меня есть друзья, любимый,
У неё ты была одна.
Пахнет в хате квашнёй и дымом,
За порогом стоит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала?!
1944
На носилках, около сарая,
На краю отбитого села,
Санитарка шепчет, умирая:
– Я ещё, ребята, не жила…
И бойцы вокруг неё толпятся
И не могут ей в глаза смотреть:
Восемнадцать – это восемнадцать,
Но ко всем неумолима смерть…
Через много лет в глазах любимой,
Что в его глаза устремлены,
Отблеск зарев, колыханье дыма
Вдруг увидит ветеран войны.
Вздрогнет он и отойдёт к окошку,
Закурить пытаясь на ходу.
Подожди его, жена, немножко —
В сорок первом он сейчас году.
Там, где возле чёрного сарая,
На краю разбитого села,
Девочка лепечет, умирая:
– Я ещё, ребята, не жила…
1974
Награды и премии
Ордена: Красной Звезды (1944), «Знак Почёта» (1967), Трудового Красного Знамени (1974, 1984), Отечественной войны 1-й степени (1985).
Медали: «За отвагу», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».
Государственная премия РСФСР им. М. Горького (1975) – за книгу стихов «Не бывает любви несчастливой» (1973).
Серебряная медаль им. А. А. Фадеева (1973).
Публикации
В солдатской шинели. М.: Советский писатель, 1948.
Мой друг. М.: Московский рабочий, 1965.
Избранная лирика. М.: Молодая гвардия, 1968.
Алиска. М.: Советская Россия, 1973.
Я родом не из детства… М.: Современник, 1973.
Избранное. М.: Художественная литература, 1977.
Избранное: В 2 т. М.: Художественная литература, 1981.
Это имя… М.: Современник, 1984.
Метель. М.: Советский писатель, 1988.
Избранное: В 2 т. М.: Художественная литература, 1989.
Полынь. М.: Современник, 1989.
Мир до невозможности запутан… М.: Русская книга, 1997.
Стихотворения. М.: Эксмо-Пресс, 2002.
Есть время любить. М.: Эксмо, 2004.
Не бывает любви несчастливой… М.: Эксмо, 2005
Стихи о любви. М.: Эксмо, 2009.
За минуту до боя… М.: АСТ, Астрель, 2010.
Стихи о войне. М.: Эксмо, 2010.
Ты – рядом, и всё прекрасно… М.: Эксмо, 2014.
Зинка: Лучшие стихи о войне. М.: Клевер-Медиа-Групп, 2015.
Глава вторая
Борис Слуцкий
«Рыжий ветхозаветный пророк в роли политрука»
Всех, о ком я здесь пишу, – всех! – писателями, поэтами, драматургами сделала война.
Поэта Бориса Слуцкого – тоже.
Он родился 7 мая 1919 года в Славянске Изюмского уезда Харьковской губернии. Потом родители перебрались в Харьков. Отец, Абрам Наумович, был мелким торговцем, имел лавку на городском рынке. В семье Борис был первенцем, потом появились брат Ефим и сестра Мура.
Мать, Александра Абрамовна, называла старшего сына Боб, в три года научила его читать, и к шести годам мальчик прочитал все книги Харьковской детской библиотеки.
Восьми лет Борис пошёл в школу. Учился легко, из первого класса его перевели сразу в третий. В пятнадцать лет он начал посещать литературный кружок при Доме пионеров. Приблизительно в эти же годы началась его дружба с Михаилом Кульчицким, тоже начинающим поэтом. Биограф Слуцкого Илья Фаликов пишет: «Юный Слуцкий – кровное дитя Интернационала. Коммунистического. Нацвопрос как бы отменялся, но оставался в подкорке. Лучший друг в Харькове – Миша Кульчицкий, сын царского офицера, дворянин. Слуцкий ставил его выше себя как поэта, и это походило на то, как в будущем впереди себя он будет видеть Леонида Мартынова. <…> …отношения с Мишей – “постоянное соревнование”».
Племянница поэта Ольга Слуцкая рассказывала: «…родители говорили на идише, отмечали еврейские праздники и тайно обучали своих мальчиков ивриту – видимо, собирались уехать в Палестину. Братья деда перебрались туда ещё в 1919 или в 1920 г. Шла переписка, и бабушка поинтересовалась, смогут ли её дети получить там хорошее образование. Ответ, видимо, не был конкретным, что её не устроило, и в Палестину не поехали».
Кульчицкого он действительно ставил высоко. Когда появлялось новое стихотворение, показывал вначале Михаилу, а потом, в зависимости от его реакции, читал другим. Кульчицкий же ставил стихи Бориса выше своих.
Летом 1937 года Борис уехал в Москву и поступил в Московский юридический институт (МЮИ). Жил в общежитии, посещал литературный кружок Осипа Брика при МЮИ.
Однажды студента Слуцкого как будущего юриста привлекли к обычному в общем-то практикуму: помогать судебному исполнителю «описывать имущество жулика». Впоследствии бывший студент-юрист описал эту незабываемую историю:
«В 1938 году, осенью, я описывал имущество у писателя Бабеля Исаака Эммануиловича.
Это звучит ужасно. Тридцать без малого лет спустя я рассказал эту историю старшей дочери Бабеля, и она слушала меня, выкатив глаза от ужаса, а не от чего-нибудь иного.
На самом же деле всё происходило весело и безобидно.
Осенью 1938 года я был студентом второго курса Московского юридического института. На втором курсе у юристов первая практика, ознакомительная. Нас рассовали по районным прокуратурам. На протяжении месяца пришлось поприсутствовать и в суде, и на следствии, и в нотариальной конторе, и у адвоката – всё это в первый раз в жизни. В самом конце месяца мы – трое или четверо студентов – достались судебному исполнителю, старичку лет пятидесяти. Утром он сказал:
– Сегодня иду описывать имущество жулика. Выдаёт себя за писателя. Заключил договоры со всеми киностудиями, а сценариев не пишет. Кто хочет пойти со мной?
– Как фамилия жулика? – спросил я.
Исполнитель полез в портфель, покопался в бумажках и сказал:
– Бабель, Исаак Эммануилович.
Мы вдвоём пошли описывать жулика.
К тому времени, к сентябрю 1938 года, я перечёл нетолстый томик Бабеля уже десятый или четырнадцатый раз. К тому времени я уже второй год жил в Москве и ни разу не был ни в единой московской квартире. 23 трамвайные остановки отделяли Алексеевский студенческий городок от улицы Герцена и Московского юридического института. Кроме общежитий, аудиторий, бани раз в неделю и театра раз в месяц, я не бывал ни в каких московских помещениях.
Бабель жил недалеко от прокуратуры и недалеко от Яузы, в захолустном переулке. По дороге старик объяснил мне, что можно и что нельзя описывать у писателя.
– Средства производства запрещено. У певца, скажем, рояль нельзя описывать, даже самый дорогой. А письменный стол и машинку – можно. Он и без них споёт.
У писателя нельзя было описывать как раз именно письменный стол и машинку, а также, кажется, книги. Нельзя было описывать кровать, стол обеденный, стулья: это полагалось писателю не как писателю, а как человеку.
В квартире не было ни Бабеля, ни его жены. Дверь открыла домработница. Она же показывала нам имущество.
Много лет спустя я снова побывал в этой квартире и запомнил её – длинную, узкую, сумрачную.
В сентябре 1938 года в квартире Бабеля стояли: письменный стол, пишущая машинка, кровать, стол обеденный, стулья и, кажется, книги. Жулик знал действующее законодательство. Примерно в этих словах сформулировал положение судебный исполнитель».
Через год Бабеля арестовали, а в 1940-м расстреляли.
Параллельно с МЮИ Слуцкий учился в Литературном институте, в который поступил в 1939 году – сразу на третий курс, семинар Ильи Сельвинского. Сельвинский мгновенно почувствовал в юном Слуцком силу большого поэта, всячески поддерживал его, толкал вперёд. Именно благодаря Сельвинскому Слуцкого приняли сразу на третий курс. Редкий случай. В Литинституте он сблизился с поэтами Павлом Коганом, Сергеем Наровчатовым, Давидом Самойловым, Михаилом Лукониным. Все – будущие солдаты.
Первые стихи появились в печати в самый канун Великой Отечественной войны – в марте 1941 года.
В автобиографии, хранящейся в архиве Союза писателей, Слуцкий писал: «Когда началась война, поспешно сдал множество экзаменов, получил диплом и 13 июля уехал на фронт. 30 июля был ранен (на Смоленщине). Два месяца пролежал в госпиталях. 4 декабря нашу 60-ю стрелковую бригаду выгрузили в Подмосковье и бросили в бой. С тех пор и до конца войны я на фронте…»
60-я стрелковая бригада была сформирована в Саратове в октябре – ноябре 1941 года. Тогда, осенью, после тяжёлого лета, а затем разгрома Западного и Резервного фронтов в районе Вязьмы и Рославля, Ставка Верховного главнокомандования начала спешно формировать стрелковые бригады, потому что дивизии формировать было уже некогда. В ноябре 60-я стрелковая бригада прибыла на железнодорожную станцию Кубинка в Подмосковье и была введена в состав 5-й общевойсковой армии Западного фронта. Шли тяжелейшие бои. До декабрьского контрнаступления, как известно, был ещё ноябрьский, последний удар немцев на Москву.
Как пишет биограф Слуцкого Илья Фаликов, после госпиталя Слуцкий, как человек, имевший юридическое образование, «по решению военкомата <…> был определён следователем военной прокуратуры, где служил полгода».
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтобы судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождём, а массой.
Давид Самойлов вспоминал их встречу, которая произошла в Москве, по всей вероятности, когда Слуцкий после ранения получил в военкомате направление в 60-ю стрелковую бригаду и по пути заехал в Москву:
«Мы встретились в октябре 41-го, Слуцкий – лихой уже вояка, прошедший трудные бои и госпиталя, снисходительный к моей штатской растерянности.
– Таким, как ты, на войне делать нечего, – решительно заявил он. Он, как и другие мои друзья, соглашались воевать за меня. Мне как бы предназначалась роль историографа.
Слуцкий побыл у меня недолго. Эти дни перед 16 октября2 он был деятелен, увлечён, полон какого-то азарта. Тут была его стихия. На улицах растерявшейся Москвы энергичные люди спасали архивы, организовывали эвакуацию. Слуцкий потом рассказывал, как участвовал в спасении архива журнала “Иностранная литература”. Пришёл проститься.
– Ну, прощай, брат, – сказал он, похлопав меня по плечу. – Уезжай из Москвы поскорей.
Я малодушно всхлипнул. Слуцкий, слегка отворотясь лицом, вновь похлопал меня, быстро вышел в переднюю и побежал вниз по лестнице».
В феврале 1943 года на базе 3-й танковой армии была сформирована 57-я общевойсковая армия (2-е формирование). Армия заняла оборону на рубеже реки Северский Донец и впоследствии вошла в состав 3-го Украинского фронта. В штате полевого управления 57-й армии и служил Слуцкий.
Из пехоты ещё под Москвой Слуцкого перевели в дивизионную прокуратуру. Какие рычаги здесь сработали, неизвестно. Служил он вначале секретарём, потом следователем. Следователь дивизионной прокуратуры – должность сложная. Пришлось молодому поэту разбирать не рифмы, а судьбы.
Осенью 1942 года Слуцкий был переведён в политотдел 57-й армии. Весной 1943 года он уже старший инструктор политотдела армии. «Несмотря на то, что был политработником, – читаем в официальной биографии поэта, – постоянно лично ходил в разведпоиски».
Я говорил от имени России,
Её уполномочен правотой,
Её приказов формулы простые
Я разъяснял с достойной прямотой.
Я был политработником. Три года:
Сорок второй и два ещё потом,
Политработа – трудная работа.
Работали её таким путём:
Стою перед шеренгами неплотными,
Рассеянными час назад
В бою,
Перед голодными,
перед холодными.
Голодный и холодный.
Так!
Стою.
Им хлеб не выдан,
им патрон недодано,
Который день поспать им не дают.
Но я напоминаю им про Родину.
Молчат. Поют. И в новый бой идут.
Всё то, что в письмах им писали из дому,
Всё то, что в песнях с их душой слилось,
Всё это снова, заново и сызнова
Высоким словом – Родина – звалось.
Я этот день,
воспоминанье это,
Как справку
собираюсь предъявить
Затем,
чтоб в новой должности
поэта
От имени России говорить.
На фронте Слуцкий вступил в ВКП(б). Должно быть, поэтому и сделал довольно стремительную карьеру: от рядового пехоты до гвардии майора, начальника 7-го отделения политотдела армии. 7-й отдел – подразделение, занимавшееся разложением войск противника агитацией через листовки, радиотрансляции и т. д. Слуцкий со своими подчинёнными занимался также изучением политической обстановки в стане противника, держал, насколько это было возможно, связь с политическими партиями, общественными и религиозными организациями стран, в пределы которых Красная армия вошла, громя фашистские режимы. На основании этих данных отдел готовил рекомендации для командования. Поэт для такой работы был существом, прямо скажем, неподходящим, но Слуцкий справлялся. Может быть, потому, что во время войны стихов почти не писал.
После войны стихи буквально хлынули.
Написалась и книга прозы. Нечто среднее между мемуарами и философским трактатом на тему войны. Так появились «Записки о войне». Константин Ваншенкин вспоминал: «Когда-то он сказал мне, что сразу после Победы заперся на две недели и записал свою войну в прозе: “Пусть будет…”».
Поэт, вернувшись с войны, начинал с прозы.
Проза начиналась так: «То было время, когда тысячи и тысячи людей, волею случая приставленные к сложным и отдалённым от врага формам борьбы, испытали внезапное желание: лечь с пулемётом за кустом, какой поплоше и помокрее, дождаться, пока станет видно в прорезь прицела – простым глазом и близоруким глазом. И бить, бить, бить в морось, придвигающуюся топоча».
«Тогда ещё никто не знал, что слово “славяне”, казавшееся хитрой выдумкой партработников и профессоров, уже собрало в Белграде студентов и работников под знамёна КПЮ3.
6 ноября 1941. Я проезжал через Саратов. Была метель – первая в этом году. Ночью на станции, ярко освещённой радужными фонарями, продавалось мороженое пятьдесят копеек порция – сахарин, крашеный снег, подслащённый и расцвеченный электричеством. Оно таяло задолго до губ, в руках, и невидимыми ручейками скапывало на землю. Россия казалась эфемерной и несуществующей, и Саратов – последним углом, закутком её.
На следующее утро эшелон остановился на степной станции. Здесь выдавали хлеб тёмно-коричневый, свежевыпеченный, ржаной. Его отпускали проезжающим, пробегающим, эвакуированным, спешащим на формировку. Однако хлебная гора чудесно не убывала. Тёплый запах, окутывавший её в ноябрьской неморозной измороси, напоминал об уюте и основательности. За две тысячи километров от фронта, за полторы тысячи километров от Москвы Россия вновь представилась мне необъятной и неисчерпаемой.
На войне пели: “Когда я на почте служил ямщиком…”, “Вот мчится тройка удалая…”, “Как во той степи замерзал ямщик…” Важно, что это неразбойничьи, небурлацкие и несолдатские песни, а именно ямщицкие. Преобладало всеобщее ощущение дороги – дальней, зимней, метельной дороги. Кто из нас забудет ощущение военной неизвестности ночью, в теплушке, затерянной среди снежной степи?»
«Идеология воина, фронтовика составляется из нескольких сегментов, чётко отграниченных друг от друга. Подобно нецементированным кирпичам они держатся вместе только силой своей тяжести, невозможностью для человека отказаться хотя бы от одного из них. Жизнь утрясает эту кладку, обламывает одни кирпичи об другие. Так, наш древний интернационализм был обломан свежей ненавистью к немцам. Так, самосохранение жестоко “состукивалось” с долгом. Страх перед смертью – со страхом перед дисциплиной. Честолюбие – с партийным презрением к побрякушкам всякого рода.
Один из самых тяжёлых и остроугольных кирпичей положил Илья Эренбург, газетчик. Его труд может быть сравнён только с трудом коллектива “Правды” или “Красной Звезды”. Он намного выше труда всех остальных писателей наших. Для многих этот кирпич заменил все остальные, всем – мировоззрение, и сколько молодых офицеров назвало бы себя эренбургианцами, знай они закон словообразования. Все знают, что имя вклада Эренбурга – ненависть. Иногда она была естественным выражением официальной линии. Иногда шла параллельно ей. Иногда, как это было после вступления на немецкую территорию, – почти противоречила официальной линии. Как Адам и как Колумб, Эренбург первым вступил в страну ненависти и дал имена её жителям – фрицы, её глаголам – выстоять… Не один из моих знакомых задумчиво отвечал на мои аргументы: “Знаете ли, я всё-таки согласен с Эренбургом” – и это всегда относилось к листовкам, к агитации, к пропаганде среди войск противника. Когда министры иностранных дел проводят свою линию с такой неслыханной последовательностью, они должны стреляться при перемене линии.
Эренбург не ушёл, он отступил, оставшись “моральной левой оппозицией” к спокойной политике наших оккупационных властей.
Вред его и польза не измеряются большими мерами. Так или иначе петые им песни ещё гудят в ушах наших, ещё ничто не заглушило их грозной мелодии. Мы не посмели поставить силе ненависти силу любви, а у хладнокровного реализма не бывает силы».
Комментировать философию войны Слуцкого трудно. Во-первых, наверняка многое было написано во время боёв и маршей, на фронте. А это для нас, нынешних, не нюхавших запаха того пороха, заведомо бесспорно. Во-вторых, это всё же изъятия из общего текста. Но что касается Эренбурга и его «Убей немца!» – то здесь можно и поспорить. Причём здесь спорно всё. Даже не в столь уж пространной цитате явно чувствуется, что Слуцкий пытается оправдать Эренбурга. Перед читателем? Перед совестью? Вряд ли Эренбург не понимал, когда писал свои исполненные ненависти к врагу газетные заметки для политруков, а значит, и для солдат, что во враге, каким бы чудовищем он ни был, есть и человеческие черты. И эти черты, по мере продвижения Красной армии в глубину Европы, проявлялись всё более отчётливо. Солдату-освободителю, видевшему до перехода через рубеж границы только «фрицев» и «гансов», теперь пришлось увидеть семьи, жён, матерей, детей и сестёр этих чудовищ, терзавших на советской земле их жён, их матерей и сестёр. Эренбург прекрасно понимал, что с его «Убей!» в солдатском вещмешке освободительный поход Красной армии может превратиться в повальную и неуправляемую средневековую резню, в тотальную Хатынь от Одера до Рейна и Альп. Как гуманист он не мог не видеть конечность, а значит и тупик своей философии ненависти.
Так что здесь, в размышлениях Слуцкого об Эренбурге, многое спорно. Будь он хоть трижды автору «Убей!» друг и брат. Более «хладнокровного реализма», чем газетный Эренбург, который на агитационном поприще действительно был стократ мощнее целой редакции «Правды» и «Красной Звезды», не существовало. И сила этого «хладнокровного реализма», вопреки утверждению Слуцкого, была огромна. Эту силу в 1944-м и 1945-м командование гасило грозными приказами и расстрелами насильников и мародёров. А ведь у насильников и мародёров была своя жизненная философия, своя, пусть извращённая, но всё же правда, и частью её было как раз это «Убей!». И Эренбург её разогрел до состояния катастрофического.
«Запрещение сдаваться в плен, немыслимое в любой другой армии, привело к тому, что окружение было не только катастрофой, но и толчком к образованию мощных лесных соединений. Приказ выполнило меньшинство, но меньшинство, достаточное для моральной победы. В штурмовых батальонах4 ещё долго встречалось обиженное начальство. Они сдались в плен, порвали партбилеты, чтобы сохранить себя для коммунизма и даже для борьбы в эту войну “в более благоприятных условиях”. Их ведь не предупреждали о том, что нормы героизма будут настолько повышены».
«Без отпусков, без солдатских борделей по талончикам, без посылок из дому мы опрокинули армию, которая включила в солдатский паёк шоколад, голландский сыр, конфеты.
Зимой 1941/42 года под Москвой наша снежная нора, согреваемая собственным дыханием, победила немецкую неприспособленность к снежным норам. В 1942 году солдатские газеты прокричали об утверждённых Гитлером проектах благоустроенных солдатских блиндажей, без выполнения этого обещания немцы не стали бы воевать ещё зиму.
Почти всю войну кормёжка была изрядно скудной. Люди с хорошим интеллигентским стажем мечтали о мире, как о ярко освещённом ресторане с пивом, с горячим мясным. Москвичи конкретизировали: “Савой”, “Прага”, “Метрополь”.
Офицерский дополнительный паёк вызывал реальную зависть у солдат5.
В окопах шла оживлённая меновая торговлишка! Табак на сухари, порция водки на две порции сахара. Прокуратура тщетно боролась с меной.
Первой военной весной, когда подвоз стал маловероятен, стали есть конину. Убивали здоровых лошадей (нелегально); до сих пор помню сладкий потный запах супа с кониной. Офицеры резали конину на тонкие ломти, поджаривали на железных листах до тех пор, пока она не становилась твёрдой, хрусткой, съедобной».
«В Констанце мы впервые встретились с борделями.
Командир трофейной роты Говоров закупил один из таких домов на сутки. Тогда ещё рубль был очень дорог, существовал “стихийно найденный” паритет: “один рубль равняется сто лей” – вполне символизировавший финансовую политику нашего солдата. Характерно, что курс завышался также и в Болгарии, а в Югославии он, наоборот, был занижен до того, что на один рубль там брали 9,6 недичевских динаров, и солдаты переплачивали “из уважения”.
Закупив бордель, Говоров поставил хозяина на дверях – отгонять посетителей, а сам устроил смотр нагим проституткам. Их было, кажется, двадцать четыре. “За свои деньги” он заставил их маршировать, делать гимнастические упражнения и т. д. Насытившись, Говоров привёл в дом свою роту и предоставил женщин сотне пожилых, семейных, измучившихся без бабы, солдат.
Первые восторги наших перед фактом существования свободной любви быстро проходят. Сказывается не только страх перед заражением и дороговизна, но и презрение к самой возможности купить человека».
«Осенью 1944 года 75-й стрелковый корпус, покоряя Западную Румынию, освободил огромные шеститысячные лагеря наших военнопленных. Этих-то пленных и прочили в партизаны.
Корпус не пополнялся с августовских боёв, и новобранцев немедленно распределили по полкам – огромными партиями по шестьсот-семьсот человек. Так и шли они разноцветными ордами, замыкавшими тусклые полковые колонны, – защитники Одессы и Севастополя, кадровые бойцы 1941 года, слишком выносливые, чтобы поддаться режиму румынских лагерей, слишком голодные, чтобы не ненавидеть этот режим всей обидой души.
Шли тельняшки, слинявшие до полного слияния белых и синих полос, шли немецкие шинели, шли румынские мундиры, выменянные у охраны. Шли. И румынские деревни отшатывались перед их потоком, разбегались в стороны от шоссе.
Это были отличные солдаты, сберёгшие довоенное уважение к сержантам и почтение к офицерам. Большинство из них крепко усвоило военное словечко: “Мы себя оправдаем”, – сопряжённое с осознанием своей вины (или согласием: мой поступок можно рассматривать как вину) и неслезливым раскаянием».
«Седьмого сентября две армии приготовились к прыжку через болгарскую границу. 7-му отделению было приказано отпечатать двадцать тысяч листовок. Болгарских шрифтов не было. Печатали по-русски, догадываясь, что болгары поймут. Однако листовки оказались напрасными. Навстречу нашим танкам выходили целые деревни – с хлебом, с солью, виноградом, попами. После румынской латыни танкисты быстро разобрались в малёванных кириллицей дорожных указателях. Пёрли на Варну, Бургас, на Шумен. Утром 8 сентября шуменский гарнизон арестовал сотню немцев, застрявших в городе. Вечером того же дня шуменский гарнизон был сам арестован подоспевшими танкистами. 9-го, когда я приехал в город, в немецком штабе ещё оставались посылки – кексы, сушёная колбаса, мятные лепёшки. Ночью мы долго стучались в запертые ворота. Помучившись более часа, я перелез через забор и вскоре пил чай с пирожками в гостеприимной, хотя и осторожной семье. Меня спрашивали: “Как же вы вошли? Ведь ворота остались запертыми!” Я отвечал: “Что такое ворота для гвардейского офицера!” Какой-то гимназист с дрожью в голосе говорил мне: “Так нехорошо! Вы – не братушки!”
Братушка – слово, рождённое во времена походов Паскевича или Дибича, рикошетом отскочило от нашего солдата и надолго пристало ко всем “желательным иностранцам”. Братушками называли даже австрийцев и мадьяр».
«В сентябре 1944 года я осматривал в Разграде лагерь пленных немцев – главным образом дунайских пловцов, бежавших сюда из Румынии. Всего – сто два человека. Партизаны, ещё не привыкшие быть субъектами, а не объектами пенитенциарной системы, кормили их четырьмястами граммами хлеба в день, давали ещё какую-то горячую баланду. Фрицы роптали, и братушки смущённо консультировались у меня, правильно ли они поступают. В Югославии такие нахалы, как эти фрицы, давно уже лежали бы штабелями. Такова разница национальных темпераментов, а главным образом, двух вариантов накала борьбы».
«После украинского благодушия, после румынского разврата суровая недоступность болгарских женщин поразила наших людей. Почти никто не хвастался победами. Это была единственная страна, где офицеров на гулянье сопровождали очень часто мужчины, почти никогда – женщины. Позже болгары гордились, когда им рассказывали, что русские собираются вернуться в Болгарию за невестами – единственными в мире оставшимися чистыми и нетронутыми.
Случаи насилия вызывали всеобщее возмущение. В Австрии болгарские цифры остались бы незамеченными. В Болгарии австрийские цифры привели бы к всенародному восстанию против нас – несмотря на симпатии и танки.
Мужья оставляли изнасилованных жён, с горечью, скрепя сердце, но всё же оставляли».
«Проза войны, – точно заметил Илья Фаликов, – стала прозой поэта – и в стихах, и в не-стихах, то есть в прозе как таковой. Она была готова к осени 1945 года. Десять глав. На одном дыхании. Заведомый самиздат – такого не опубликуешь».
Потом всё было опубликовано. И не раз переиздавалось.
«Записки о войне», эти «десять глав», появились, по всей вероятности, потому, что поэт ещё не был уверен в том, что сможет всё, что пережил и постиг в эти четыре года, выразить в стихах.
Боевой путь Слуцкого лежал от Подмосковья и Смоленщины через Сталинград и Украину, Румынию и Венгрию на Болгарию и Австрию.
В конце войны и после неё какое-то время служил в Венгрии, потом в Австрии. Илья Фаликов: «…формировал правительство в южно-австрийской Штирии».
Из южно-австрийской Штирии Слуцкий вернулся в Москву. Начали сказываться ранения и серьёзная контузия. Таких в кадрах не задерживали. После войны многие офицеры оставались служить. Но не всех желающих оставляли.
Илья Фаликов: «Он привёз свою прозу в первое послевоенное посещение Москвы осенью 1945-го. Остановился у Лены Ржевской, только что вернувшейся с войны, видел уцелевших друзей, задумывался об уходе из армии, откуда его пока что не отпускали. Уехав из Москвы в Грац (Австрия), где стояла его часть, сообщил другу Исааку Крамову: “…написал три больших стиха, которые я могу читать тебе или Сергею <Наровчатову>…”
Затем, в ближайшие месяцы, происходили всяческие хлопоты по разным гадательным направлениям: либо аспирантура одного из исторических институтов Академии наук, либо адъюнктура Высших военно-партийных курсов. Сорвалось там и там».
Дальше был госпиталь, потом военно-врачебная комиссия. По результатам комиссии – инвалидность. «Мне дали инвалидность второй группы. Я потрясён. Ты знаешь, кому дают вторую группу? Обрубкам без ног и рук, а я? Я-то ведь с руками и ногами».
Обострился пансинусит, последствие простуды на фронте. Простуда была осложнена сильнейшей контузией. Слуцкого мучили постоянные головные боли, бессонница, депрессия. Надо было ложиться в госпиталь. Перенёс две тяжелейшие операции – трепанация черепа. Остался шрам над бровью. Но головные боли не ушли. Не спал ночами.
Один фронтовик, бывший командир стрелковой роты, рассказал мне однажды: войну он начал лейтенантом, в 1943 году, после окончания Ташкентского пехотного училища. Во время первых же боёв, ночью, немецкая разведка дважды утаскивала из роты бойцов. Командир батальона вызвал его и сказал, что, если это произойдёт и в третий раз, он, командир роты, загремит прямым ходом в штрафбат. После этого, когда наступала ночь, ротный не спал, ходил по траншее, заглядывал в землянки, пересчитывал своих бойцов, прислушивался к нейтральной полосе и на каждый шорох и подозрительный звук бросал за бруствер гранату «Ф-1». Войну, так же как и майор Слуцкий, мой ротный закончил в Австрии. До середины 1960-х продолжал служить. Спать по ночам научился только спустя пять лет после последних боёв в Австрии.
У Слуцкого, возможно, было нечто подобное, но, вдобавок ко всему, это нечто было осложнено ещё и контузией. А последствия контузии, как известно, не всегда лечатся.
Татьяна Кузовлева: «Война оставила Слуцкому не только шрамы на теле, но и в результате сильной контузии – стойкую, изнурительную бессонницу.
И – то ли война разбудила в нём одно удивительное свойство, то ли оно было врождённым, но он мог обходиться без часов. Они словно жили у него внутри – он в любой момент с точностью до минуты определял время».
Послевоенная жизнь поэта была скудной. А какой тогда могла быть жизнь поэта?
«Когда я впервые после войны приехал (в ноябре 1945) <в Москву>, я позвонил по телефону Сельвинскому, его жена спросила меня:
– Это студент Слуцкий?
– Нет, это майор Слуцкий, – ответил я надменно».
Таким, майором, и даже гвардии майором, он и останется в русской поэзии XX века. Но жить на первых порах было не на что. Поэтому время от времени уезжал в Харьков. «Как инвалид Отечественной войны второй группы я получал 810 рублей в месяц и две карточки. В Харькове можно было бы прожить, в Москве – нет… В Харькове можно было почти не думать о хлебе насущном». Какое-то время приплачивали ещё за ордена, потом выплаты отменили. Для фронтовиков эта государственная мера, пусть даже вынужденная – каждую копейку пускали на создание ядерной бомбы, – была сильнейшим моральным ударом.
После прозы волной пошли стихи.
Дружил с Давидом Самойловым и Сергеем Наровчатовым. У фронтовиков было много общего и кроме поэзии и литературных новостей.
Когда появлялись свободные деньги, покупал книги. Любил букинистические магазины, завёл знакомства с известными букинистами. Покупал книги, которые давно искал, и тогда, когда денег не хватало даже на еду.
Быть мерой времени – вот мера для стиха!
Или:
Я – ухо мира! Я – его рука!
Мерой времени всё ещё оставалась война. Боевые товарищи. Всю меру определяли они. Особенно погибшие. Они стояли над поэтом как иконы. Достаточно поднять глаза – вот они. Ни солгать, ни увильнуть – ни-ни, как под дулом автомата…
Илья Фаликов: «Странное было время. Стихи били фонтаном. Густо и регулярно проходили вечера поэзии – и в Политехническом, и в Литературном институте, и в Комаудитории МГУ, и во второй аудитории филологического факультета, и в университетском общежитии на Стромынке, и на многих других площадках».
Начались публикации в журналах «Новый мир», «Октябрь», «Знамя».
Его опекал Эренбург, отмечал в своих публикациях. Ему, покровителю и учителю, Слуцкий посвятил одно из лучших своих стихотворений – «Лошади в океане» (1950).
В 1956 году вышел первый выпуск альманаха «День поэзии», который станет ежегодником и своего рода поэтическим эталоном. В нём были и стихи Слуцкого.
Боготворил Николая Заболоцкого. Когда Заболоцкий скоропостижно умер от инфаркта, Слуцкий был потрясён. С Заболоцким он ездил в Италию в составе писательской делегации, бывал у него в Тарусе, откуда Николай Алексеевич привёз цикл своих последних стихов, своих поздних шедевров. На похоронах Заболоцкого Слуцкий сказал: «Наша многострадальная литература понесла тяжелейшую утрату…» Присутствовавшие вжали головы в плечи: многострадальная… Тогда это было не просто смело, но и опасно. Хотя Сталина уже не было, был Хрущев.
Слуцкий вспоминал: «Несколько раз я приносил Заболоцкому книги – из нововышедших, и почти всегда он с улыбкой отказывался, делая жест в сторону книжных полок:
– Что ж мне, Тютчева и Баратынского выбросить, а это поставить?»
Его поэтическую судьбу, его высоту в литературе и его кредо точно определил поэт и литературовед Илья Фаликов: «Случай Слуцкого – случай добровольного и волевым образом вменённого себе в долг идеализма, усиленного генной памятью пророческого библейского прошлого. Рыжий ветхозаветный пророк в роли политрука. Моисей и Аарон в одном лице. Косноязычие первого и красноречие второго. Точнее, их языковая смесь».
А вот определение Станислава Куняева, более конкретное: «Он вообще был в своих пристрастиях полным новатором, как любили говорить тогда, и модернистом. Всё, что было связано с традицией, не интересовало его и воспринималось им как искусство второго сорта. Высшим достижением Николая Заболоцкого Борис Абрамович считал его первую книгу “Столбцы” и весьма холодно отзывался о классическом последнем Заболоцком. Судя по всему, ему были чужды и Ахматова, и Твардовский, но зато он ценил лианозовского художника Рабина, певца барачного быта, его кумиром был Леонид Мартынов, который для Слуцкого как бы продолжал футуристическую линию нашей поэзии, а из ровесников он почти молился (чего я никак не могу понять) на Николая Глазкова за то, что последний, по убеждению Слуцкого, был прямым продолжателем Велимира Хлебникова. При упоминании имён Давида Самойлова, Наума Коржавина, Александра Межирова Борис Абрамович скептически шевелил усами: они были для него чересчур традиционны. Но когда он вспоминал Глазкова, в его голосе начинало звучать что-то похожее на нежность».
И ещё: «Слуцкий был демократичен. Он даже не пил коньяк, говоря, что народ пьёт водку и поэт не должен отрываться от народа и в этом деле. Привлекала в творчестве Слуцкого насыщенность его поэзии прозой жизни. Проза жизни – её картины, её грубый реализм…»
Он был частью поколения, выкарабкавшегося в поэзию из окопов. Раненый, контуженый. Солдатам и офицерам, вернувшимся на гражданку, очень скоро дали понять, что война окончена и солдат в новой жизни – человек лишний. Обесценились, в прямом и переносном смысле, ордена и звания. Упразднён как государственный праздник День Победы.
Когда мы вернулись с войны,
я понял, что мы не нужны.
Захлёбываясь от ностальгии,
от несовершенной вины,
я понял: иные, другие,
совсем не такие нужны.
В 1957 году в издательстве «Советский писатель» вышла книга его стихов, в ней было стихотворение, начинавшееся так:
Я носил ордена.
После – планки носил.
После – просто следы этих планок носил.
А потом гимнастёрку до дыр износил
И надел заурядный пиджак…
Дальше – полупроза о Ковалёвой Марии Петровне – солдатской вдове. Но первая строфа – о своей поэзии и той эволюции, которую она невольно, с течением лет и времён претерпела.
На симпозиуме «Литература и война» в 1985 году Иосиф Бродский сказал: «Именно Слуцкий едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона, просторечия и лозунгов, с равной лёгкостью использовал ассонансные, дактилические и визуальные рифмы, расшатанный ритм и народные каденции. Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное – конечный источник всех трагедий. Этот поэт действительно говорит языком XX века… Его интонация – жёсткая, трагичная и бесстрастная – способ, которым выживший спокойно рассказывает, если захочет, как и в чём он выжил».
В этом признании есть, конечно же, доля преувеличения, но в остальном – правда.
Пристально вглядывался в молодых. Читал их стихи. Внимательно слушал. Отмечал талантливых, перспективных. И помогал. Сразу высоко оценил Станислава Куняева, Анатолия Передреева, Леонида Агеева, Юрия Кузнецова, Николая Рубцова. Хотя категорически не принял стихотворение Рубцова «Журавли», заподозрив в нём, как отмечал Станислав Куняев, архаику, «сплошное эпигонство, подражание братьям Жемчужниковым, известным по песне: “Здесь, под небом чужим, я как гость нежеланный, слышу крик журавлей, улетающих вдаль…”» Однако написал положительную рецензию на сборник Рубцова «Звезда полей». Нуждавшимся давал в долг, чаще без отдачи. Молодые поэты из провинции могли просто позвонить ему домой, представиться: я – начинающий поэт из провинции такой-то, – и он назначал встречу и часами слушал стихи.
Молодые его любили и между собой уважительно называли Абрамыч.
Конечно, невозможно обойти тему «Слуцкий и власть».
Станислав Куняев в своей мемуарной книге «Поэзия. Судьба. Россия» выдал по этой теме достаточно лаконичную и точную формулу: «Слуцкий был человеком присяги. Партийно-идеологической присяги социализму».
Человек присяги… Снова военная терминология.
Должно быть, как человек присяги он и выступил против Пастернака, осудил автора «Доктора Живаго» за публикацию романа за рубежом. Евтушенко сказал, что Слуцкий совершил в своей жизни «одну-единственную ошибку, постоянно мучившую его». На что Куняев, хорошо знавший Слуцкого, тут же возразил: «Думаю, что Евтушенко здесь недооценивает цельности и твёрдости натуры Слуцкого. Да никто бы не смог заставить его осудить Пастернака, ежели бы он сам этого не хотел! А осудил он его как идеолог, как комиссар-политрук, как юрист советской школы, потому что эти понятия, всосанные им в тридцатые годы, как говорится, с молоком матери, были для Слуцкого святы и непогрешимы ещё в конце пятидесятых годов. С их высоты он мог осудить не только Пастернака, нанесшего, по его мнению, некий моральный вред социалистическому отечеству. С их высоты он, юрист военного времени, вершил суд и справедливость в военных трибуналах, в особых отделах, в военной прокуратуре. О, ирония истории – которая заставила лично добрейшего человека порой надевать на себя чуть ли не мундир смершевца! Но он как поэт был настолько честен, что и не скрывал этого, и в его сталинистском подсознании на иррациональном уровне шла мучительная борьба, обессиливающая поэта.
“Я судил людей и знаю точно, что судить людей совсем не сложно”, “В тылу стучал машинкой трибунал”, “Кто я – дознаватель, офицер? Что дознаю? Как расследую? Допущу его ходить по свету я? Или переправлю под прицел…”, “За три факта, за три анекдота вынут пулемётчика из дота, вытащат, рассудят и осудят…” Глухо, сквозь зубы, но с откровенной мужественной горечью.
Думаю, что воспоминания об этом периоде жизни мучили Слуцкого куда сильнее, нежели пропагандистская история с Пастернаком, в конечном счёте лишь пролившая воду на мельницу мировой славы поэта».
Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерёг.
Не выдержал. Не смог. Убёг.
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унёс в могилу эту тайну.
Удар в сосок, удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Всё это сделано с утра,
зане жара была в то лето.
Шедевр! Мороз по коже…
А дальше, немного успокоившись, можно размышлять.
Трагедия? Трагедия. И прежде всего – автора. Уж он-то знал, что одна из пуль, которые зарыли Ивана в песок, – его, дознавателя военной прокуратуры.
За что расстреляли взводного? С позиции нынешнего времени и нынешнего читателя – ни за что. За то, что случайно не убили на том берегу «речки» Днепра. Что в живых из всего взвода один остался. Тоже случайно.
Но поэт есть поэт. Для него человек – это Человек. И потому по сравнению с Иваном даже Днепр всего лишь речка… Да и Лета – тоже.
В этом стихотворении поэт Слуцкий раздвоился на человека Слуцкого и майора Слуцкого. У каждого из них своя правда и своё изначальное поручение, которое надо исполнить. Они, оба, его исполнили.
И сталинистом он был, и демократом (по-некрасовски), и коммунистом. «Себя считал коммунистом и буду считать…» Раздвоенность Слуцкого чувствуется во многих его стихах. Куняев точно заметил: «Сталин не любил таких “сомневающихся фанатиков”, как Слуцкий. Но такие, как Слуцкий, любили Сталина».
О Сталине я думал всяко – разное,
Ещё не скоро подобью итог.
Но это слово, от страданья красное,
За ним я утаить не мог.
И ещё:
Он был мне маяком и пристанью.
И всё. И больше ничего.
Тем не менее в 1966 году Слуцкий подписал «Письмо двадцати пяти» – письмо деятелей науки и культуры Генеральному секретарю ЦК КПСС Л. И. Брежневу против реабилитации Сталина.
Сталина он отделял от сталинизма. Возврата сталинизма не хотел, хорошо понимая, какие люди могут за это взяться и какие силы поднимутся из чудовищной преисподней.
В биографии Слуцкого лежала некая тайна. Вернее, не в его личной биографии, а в истории семьи. И это касается его еврейства, которое он, как утверждают некоторые исследователи, постепенно, начиная с фронта, по крупицам из себя изживал.
Что же это была за тайна?
Двоюродный брат Бориса Слуцкого, Меир Хаймович Слуцкий – Меир Амит, в 1920 году был увезён родителями в Палестину, в Землю обетованную. Стал офицером армии Израиля. Во время Суэцкого кризиса 1956 года служил начальником оперативного отдела Генштаба. Потом руководил военной разведкой «АМАН» (1962–1963) и внешней разведкой «МОССАД» (1963–1968). Именно Меир Амит создал армейский спецназ Израиля. Слуцкий с братом не общался. Это было невозможно. Хотя о существовании его знал. Как, должно быть, знал и Меир Амит о его, Бориса Слуцкого, существовании.
Жизнь поэта была озарена любовью к Татьяне Дашковской.
Говорят, со своей будущей женой он познакомился так. На Пушкинской площади встретился со знакомым литератором, поэтом. Разговорились. Тот попросил рекомендацию для вступления в Союз писателей. Поэт писал хорошие стихи, и рекомендацию Слуцкий ему бы дал без всяких условий. Но в этот момент мимо проходила красивая женщина, высокая, стройная, ухоженная, с тяжёлой косой. Слуцкий сразу обратил на неё внимание. Она, мельком взглянув на него, тоже. И вдруг она поздоровалась с его приятелем. Тогда Слуцкий сказал ему, что готов дать рекомендацию сразу, как только он познакомит его с этой богиней.
Слуцкому тогда уже было сорок лет.
Они прожили вместе восемнадцать счастливых лет. В 1977 году Татьяна умерла от тяжёлой болезни. Последние годы жизни для него были годами после Неё. И это стало главной темой последних стихов. И размышлений о смерти.
Но никуда не денешься.
Падаешь, словно денежка,
В кружке церковной звеня.
Боже, помилуй меня.
После ухода жены Слуцкий прожил девять лет. Стихи шли недолго, несколько месяцев, за которые он, казалось, выплеснул всю свою нежность, всю свою явную и затаённую любовь к своей единственной женщине, и умолк. Последний лирический цикл – самое, пожалуй, мощное в его поэзии.
Оставшиеся годы прожил у младшего брата Ефима в Туле. Время от времени лежал в больнице Кащенко. Умер 23 февраля 1986 года. Даже дату смерти гвардии майор, казалось, выбрал себе сам.
Оставил завещание:
Умоляю вас,
Христа ради,
с выбросом просящей руки,
раскопайте мои тетради,
расшифруйте дневники.
В последние годы рядом со Слуцким был его друг, литературный душеприказчик Юрий Болдырев. Он сделал всё, о чём просил поэт.
Тело Слуцкого кремировали, пепел захоронили на Пятницком кладбище в Москве, рядом с Таней. Рядом с его богиней.
Наверное, ещё когда, запершись после возвращения из Центральной группы войск из Австрии, упорно, словно отдирая с себя коросту, писал прозу, он надеялся таким образом отписаться, освободиться, исторгнуть из себя эту тему раз и навсегда. Не получилось. Как и у других фронтовиков. Даже в «штатских» стихах война вспыхивает в ассоциациях, в точных, как выстрел снайпера, сравнениях. Война для Слуцкого так и осталась главным событием жизни, главной темой его стихов:
А в общем, ничего, кроме войны!
Ну хоть бы хны. Нет, ничего.
Нисколько. Она скрипит,
как инвалиду – койка.
Скрипит всю ночь
вдоль всей её длины.
А до войны? Да, юность, пустяки.
А после? После – перезрелость, старость.
И в памяти, и в сердце не осталось,
кроме войны, ни звука, ни строки…
И проговорил это прозой: «В моём стихе, как на больничной коечке, к примеру, долго корчилась война».
«Дар – это поручение», – сказал однажды и поэт Слуцкий, и майор Слуцкий.
Нас было семьдесят тысяч пленных
В большом овраге с крутыми краями.
Лежим
безмолвно и дерзновенно,
Мрём с голодухи
в Кёльнской яме.
Над краем оврага утоптана площадь —
До самого края спускается криво.
Раз в день
на площадь
выводят лошадь,
Живую
сталкивают с обрыва.
Пока она свергается в яму,
Пока её делим на доли
неравно,
Пока по конине молотим зубами, —
О бюргеры Кёльна,
да будет вам срамно!
О граждане Кёльна, как же так?
Вы, трезвые, честные, где же вы были,
Когда, зеленее, чем медный пятак,
Мы в Кёльнской яме
с голоду выли?
Собрав свои последние силы,
Мы выскребли надпись на стенке отвесной,
Короткую надпись над нашей могилой —
Письмо
солдату Страны Советской.
«Товарищ боец, остановись над нами,
Над нами, над нами, над белыми костями.
Нас было семьдесят тысяч пленных,
Мы пали за родину в Кёльнской яме!»
Когда в подлецы вербовать нас хотели,
Когда нам о хлебе кричали с оврага,
Когда патефоны о женщинах пели,
Партийцы шептали: «Ни шагу, ни шагу…»
Читайте надпись над нашей могилой!
Да будем достойны посмертной славы!
А если кто больше терпеть не в силах,
Партком разрешает самоубийство слабым.
О вы, кто наши души живые
Хотели купить за похлёбку с кашей,
Смотрите, как, мясо с ладони выев,
Кончают жизнь товарищи наши!
Землю роем,
скребём ногтями,
Стоном стонем
в Кёльнской яме,
Но всё остаётся – как было, как было! —
Каша с вами, а души с нами.
1956
Вы не были в районной бане
В периферийном городке?
Там шайки с профилем кабаньим
И плеск, как летом на реке.
Там ордена сдают вахтёрам,
Зато приносят в мыльный зал
Рубцы и шрамы – те, которым
Я лично больше б доверял.
Там двое одноруких спины
Один другому бодро трут.
Там тело всякого мужчины
Исчеркали война и труд.
Там по рисунку каждой травмы
Читаю каждый вторник я
Без лести и обмана драмы
Или романы без вранья.
Там на груди своей широкой
Из дальних плаваний матрос
Лиловые татуировки
В наш сухопутный край занёс.
Там я, волнуясь и ликуя,
Читал, забыв о кипятке:
«Мы не оставим мать родную!» —
У партизана на руке.
Там слышен визг и хохот женский
За деревянною стеной.
Там чувство острого блаженства
Переживается в парной.
Там рассуждают о футболе.
Там с поднятою головой
Несёт портной свои мозоли,
Свои ожоги – горновой.
Но бедствий и сражений годы
Согнуть и сгорбить не смогли
Ширококостную породу
Сынов моей большой земли.
Вы не были в раю районном,
Что меж кино и стадионом?
В той бане парились иль нет?
Там два рубля любой билет.
1960 (?)
* * *
Последнею усталостью устав,
Предсмертным умиранием охвачен,
Большие руки вяло распластав,
Лежит солдат.
Он мог лежать иначе,
Он мог лежать с женой в своей постели,
Он мог не рвать намокший кровью мох,
Он мог…
Да мог ли? Будто? Неужели?
Нет, он не мог.
Ему военкомат повестки слал.
С ним рядом офицеры шли, шагали.
В тылу стучал машинкой трибунал.
А если б не стучал, он мог?
Едва ли.
Он без повесток, он бы сам пошёл.
И не за страх – за совесть и за почесть.
Лежит солдат – в крови лежит, в большой.
А жаловаться ни на что не хочет.
Награды
Ордена: Отечественной войны 1-й степени (1945, 1985), Отечественной войны 2-й степени (1944), Красной Звезды (1944), «Знак Почёта» (1979), «За храбрость» 2-й степени (Болгария), «Крест Грюнвальда» (Польша).
Медали.
Публикации
Память. М.: Советский писатель, 1957.
Время. М.: Молодая гвардия, 1959.
Годовая стрелка. М.: Советский писатель, 1971.
Время моих ровесников / Предисл. В. Огнёва. М.: Детская литература, 1977.
Стихи разных лет: Из неизданного. М.: Советский писатель, 1988.
Стихотворения / Вступ. ст. Евгения Евтушенко. М.: Художественная литература, 1989.
Я историю знаю… М.: Правда, 1990.
Собрание сочинений: В 3 т. М.: Художественная литература, 1991.
Странная свобода /Предисл. Олега Хлебникова. М.: Русская книга, 2001.
Записки о войне. СПб.: Логос, 2000.
Странная свобода. М.: Русская книга, 2001.
О других и о себе. М.: Вагриус, 2005.
Без поправок… М.: Время, 2006.
Лошади в океане. М.: ЭКСМО, 2011.
Покуда над стихами плачут. М.: Текст, 2013.
Стихи. СПб.: Пушкинский фонд, 2017.
Снова нас читает Россия… М.: ЭКСМО, 2019.
Глава третья
Виктор Курочкин
«В нём текла мужицкая кровь…»
При жизни читателей у него было немного. Его любила небольшая прослойка почитателей военной темы. Правда, и в ряду творцов «лейтенантской прозы» его имя тоже называли в конце, если вообще вспоминали. Прошли годы, и его книги переместились в первый ряд…
Виктор Курочкин родился 23 ноября 1923 года в деревне Кушниково Старицкого района Тверской области. Отец, Александр Тимофеевич, и мать, Татьяна Алексеевна (родом из ржевской деревни Аполево), были потомственными крестьянами. Как отмечал литературовед и биограф писателя С. М. Панфёров, Курочкин был «крестьянин по корням и мировоззрению». Хотя и дед его Тимофей Афанасьевич, и отец Александр Тимофеевич подолгу работали в Питере. Тимофей Афанасьевич работал на судоремонтном заводе «глухарём» – мастером-котельщиком. Зарабатывал хорошо и даже мечтал со временем, накопив достаточно денег, выкупить разоряющееся поместье и усадебный дом в соседних Малинниках. Усадьба некогда принадлежала Анне Петровне Керн (Полторацкой). Отец Александр Тимофеевич тоже пытался оторваться от земли и стать городским обывателем. Он умер в блокадном Ленинграде.
Вообще предки писателя по отцовской линии имели фамилию – Лобановы. Но Тимофей Афанасьевич получил прозвище – Курочкин. С тех пор и пошло – Курочкины.
Детство Виктора Курочкина, школьная пора и отрочество прошли в родной деревне. Впоследствии, став уже известным писателем и сценаристом, он будет приезжать на родину, жить здесь и работать над очередной рукописью. С. М. Панфёров: «В нём текла мужицкая кровь, и воздух родины он считал самым здоровым воздухом на свете».
В 1930-е годы, по всей вероятности, убегая от коллективизации, семья Курочкиных уехала из Кушникова в город Павловск, что под Ленинградом. Летом 1941 года Виктор окончил девятый класс. 22 июня. Выпускной. Война.
Семья Курочкиных разделилась: Татьяна Алексеевна с дочерью Юлей уехали из Ленинграда на восток, в Ярославль, подальше от войны; Александр Тимофеевич и Виктор остались – работали на одном из оборонных заводов. Виктор первое время рыл окопы в окрестностях Павловска, но потом, когда немцы подошли вплотную, пришлось перебраться в Ленинград и пойти на завод. На заводе его поставили на несложную операцию – шлифовать зенитные снаряды.
Немцы и финны быстро продвигались к городу и вскоре охватили его железным кольцом.
Первая же зима унесла Александра Тимофеевича. Виктор ещё кое-как держался. В апреле 1942 года, понимая, что до лета он недотянет, пробрался в один из грузовиков колонны, которая двигалась через Ладогу. Щуплого дистрофика обнаружили только на другом берегу.
Летом Виктор уже учился в Ульяновском танковом училище. Вскоре его перевели в группу самоходчиков. Но прежде чем стать курсантом, он прошёл курс лечения от дистрофии.
Весной 1943 года решением Ставки начали формировать части самоходной артиллерии, и это были полки. Их, как правило, включали в танковые и механизированные корпуса во время проведения крупных наступательных операций.
В бой Курочкин пошёл лейтенантом, командиром СУ-76.
Самоходная артиллерийская установка, оснащённая 76,2-миллиметровой пушкой, была создана на базе лёгких танков Т-60 и Т-70. Самоходка этого типа предназначалась для непосредственного сопровождения пехоты на поле боя и имела противопульное покрытие. Пушка позволяла уничтожать лёгкие и средние танки противника, а также могла разрушать доты и другие укрепления и сооружения оборонительного типа. Это был самый лёгкий и самый массовый тип самоходной артиллерии в годы войны. С её появлением пехоте и в обороне, и особенно в наступлении стало значительно легче выполнять поставленные задачи. Раньше в наступлении, если шли вперёд без поддержки танков, нужно было на руках перекатывать лёгкие – 37- и 45-миллиметровые – орудия, при необходимости разворачивать их, устанавливать и только после этого вести прицельный огонь. А теперь самоходки, и гораздо большего калибра, двигались непосредственно в рядах атакующей пехоты, мгновенно обнаруживали не подавленные во время артподготовки огневые точки, а также отражали контратаки бронетехники противника.
Первый бой лейтенант Курочкин провёл летом 1943 года на Курской дуге. Вначале командовал экипажем СУ-76. Потом 6-й гвардейский танковый корпус 3-й гвардейской танковой армии генерала П. С. Рыбалко получил новую технику, и лейтенант Курочкин пересел на более мощную СУ-85.
СУ-85 относилась к классу истребителей танков. Наши экипажи дрались на ней с сентября 1943 года и до конца войны. Средние немецкие танки T-IV и прочие самоходка из своей длинной, как у зенитки, 85-миллиметровой пушки уверенно валила на дистанции более 1000 метров. Тяжёлые T-V («пантеры») и T-VI («тигры») останавливала на более короткой дистанции – до 1000 метров. (Лейтенант Саня Малешкин из повести «На войне как на войне» со своим экипажем – механиком-водителем Гришкой Щербаком, наводчиком сержантом Домешеком и заряжающим ефрейтором Бянкиным – свои два «тигра» подбили и вовсе почти в упор.)
Танковая армия генерала П. С. Рыбалко была одним из лучших бронетанковых соединений в Красной армии. Мощная, манёвренная. В составе Воронежского фронта она участвовала в Киевской наступательной операции, затем, уже в составе 1-го Украинского фронта – в Житомирско-Бердичевской, Проскуровско-Черновицкой, Львовско-Сандомирской, Сандомирско-Силезской, Нижне-Силезской, Берлинской и Пражской наступательных операциях. Лейтенант Курочкин дошёл в её составе до Сандомирско-Силезской операции (12 января – 3 февраля 1945 года). Во время этой наступательной операции войска 1-го Украинского фронта маршала И. С. Конева разгромили келецко-радомскую группировку противника, освободили Южную Польшу, вышли к Одеру и с ходу захватили плацдармы на его левом берегу. Были созданы условия для успеха в предстоящем наступлении на берлинском и дрезденском направлениях.
Во всех этих операциях храбро дрался 1893-й гвардейский самоходно-артиллерийский Фастовский краснознамённый орденов Суворова и Красной Звезды полк, в котором воевал экипаж лейтенанта Курочкина.
В январе 1944 года во время форсирования Одера и захвата плацдарма Курочкин получил тяжёлое осколочное ранение и был отправлен в армейский тыловой госпиталь. На этом его фронтовые дороги на некоторое время прервутся. Осенью того же 1945-го, после лечения, лейтенант Курочкин окончит военное училище, а потом уволится из армии. Но и на фронт, и в армию он ещё вернётся – в своей прозе, в повестях «Железный дождь» и «На войне как на войне».
А пока он приехал в Павловск, поступил в вечернюю школу, в 10-й класс. Хвала и слава советским вечерним школам! Многим, волею различных обстоятельств не успевшим ухватиться за жизнь, она дала возможность получить аттестат о среднем образовании, который открывал путь к дальнейшему образованию и карьере.
Получив аттестат, Курочкин поступил в Ленинградскую юридическую школу. По окончании её несколько лет работал судьёй в одном из районов Новгородской области. Для таких людей, каким был Курочкин, конфликт с системой – закономерный итог. Там же, в райцентре Уторгош, сердце обожгла неразделённая любовь. Там же всерьёз он занялся литературой, на первых порах вроде бы находя в ней не более чем утешение, тайную свободу.
По возвращении в Павловск некоторое время работал корреспондентом местной газеты, потом перешёл в «Ленинградскую правду». Писатели, которых судьба протаскивает через газетную подёнщину, неблагодарную и изнурительную, журнализм в себе, как правило, преодолевают достаточно быстро и безболезненно либо не преодолевают его никогда. Курочкин принадлежал к первым. Даже в ранних рассказах и повестях бывшего газетчика совершенно не видно.
В 1959 году он окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Учился на заочном отделении.
В Союз писателей СССР его приняли в 1965 году. С большой задержкой. Рекомендации дали Фёдор Абрамов и Виктор Конецкий.
Фёдор Абрамов: «Первые рассказы и повести Курочкина были о деревне, о повседневных радостях и горестях рядовых людей. Они некрикливы, неброски, эти его первые вещи не отличаются пышностью своего оперения и новомодными придумками. Но всякий непредвзятый читатель, прочитав уже его первую книгу “Заколоченный дом”, скажет: да, в литературу нашу пришёл новый талантливый писатель, писатель со свежим и точным словом, с крепким знанием народной жизни и настоящей, неподдельной совестью».
Виктор Конецкий: «Я считаю В. А. Курочкина одним из самых “густых”, “точных” по языку ленинградских писателей. Он принадлежит к тем в русской литературе писателям, которые всеми своими корнями связаны с деревней, землёй. Именно оттуда приходит такое языковое богатство и такая чистота душевных помыслов, такое беспрерывное стремление к правде, которая одна только и может помочь людям жить в наш сложный век. Я считаю большим упущением всех членов ленинградской писательской организации то, что В. А. Курочкин до сих пор не находится официально в наших рядах. Уже сложившимся, прошедшим войну человеком, уже отработав на разных участках современной жизни в самых разных должностях и профессиях, Виктор Александрович нашёл в себе силы и настойчивость окончить Литературный институт, получить высшее литературное образование. Одновременно с прозой он начал работу в театральной драматургии, создав пьесу “Сердце девичье затуманилось”, а затем киносценарий “Ссора в Лукашах”».
С. М. Панфёров: «Как человек поколения, основательно выкошенного косой истории, он имел право на выбор. На фотографиях ушедших лет они, люди его поколения, не выглядят гулливерами, на лицах нет самодовольства победителей, нет безнадёжной тоски, есть одно, что скрыть было невозможно, – на нас смотрят оставшиеся в живых. Курочкин не столько понимал, сколько чувствовал. Думается, это и определило его выбор. <…>
Собственно в литературном смысле Курочкин ближе всего к Пушкину там, где ближе к его прозе: “Повести Белкина”, но и в “Пора, мой друг…” Начав с прозы, причём “натуральной”, Курочкин постоянно создавал “второе небо в пространствах собственной души” (по словам Г. Горбовского) и, по его же словам, он был “не ценитель, а целитель прекрасного”…»
Своё место – и в жизни и в литературе – он определил сам. В повести «На войне как на войне» есть такие строки: «Начало смеркаться, когда полк оставил позади расстрелянный лес. Неподалёку от него рос молодой дубок. Он так крепко держался за землю и так был жаден до жизни, что не уронил ни одного листика. Тонконогий, стройный, он стоял посреди дороги, вызывающе вскинув лохматую рыжую голову. Земля вокруг дубка была изъезжена, испахана, искромсана. Его пощадили и снаряды, и бомбы, и танки, и колёса машин, и солдатские сапоги. Последняя Санина самоходка прогромыхала мимо деревца, и дубок тоже остался позади, и его поглотила серая мгла вечера».
Но автору повести «На войне как на войне» не оказалось места в плотной обойме «лейтенантской прозы». О Курочкине молчала критика. А если не молчала, то по большей части снисходительно бранила, хотя и признавала, что в литературу вошёл «своеобразный, одарённый» писатель.
Одновременно с прозой Курочкин работал над киносценариями. В 1959 году на «Ленфильме» вышел художественный фильм «Ссора в Лукашах». Сценарий Курочкин «собрал» из нескольких своих рассказов и повестей.
В «деревенских» повестях и рассказах Курочкина проглядывает что-то платоновское – трагическое, некий надлом, как у зрелого хлебного колоса, который уже упал на землю и вот-вот будет затоптан, потому что никому не нужен, ни самому крестьянину, ни первому секретарю райкома партии. Потомственный крестьянин, наблюдавший на родной земле несколько поколений, их труд, их отношение к своей и окружающей природе, Курочкин хорошо понимал, что ждёт деревню в недалёком будущем. По стилю и художественной изобразительности критики роднили его с Юрием Казаковым, с которым, кстати, Курочкин дружил и прозу которого ценил очень высоко.
Не всё, написанное Курочкиным, шло в печать. Редакторы, отмечая высокий художественный уровень повестей «Записки народного судьи Семёна Бузыкина» и «Урод», отказывались их печатать в той редакции, в которой они были представлены, предлагали автору изменить те или иные сюжетные линии, смягчить конфликты, характеры. Долгое время не шли пьесы «Пень» и «За всё надо платить». Повесть «Записки народного судьи Семёна Бузыкина» будет напечатана спустя двенадцать лет после смерти автора – в журнале «Нева» (1988 год) с предисловием вдовы писателя Галины Ефимовны Нестеровой-Курочкиной.
Из очередной депрессии писателя вырвала работа над новой повестью о войне, а потом её публикация в столичном «толстом» журнале и громкий успех.
В 1960-е годы фронтовики словно встрепенулись. Особенно те из них, кто на фронт ушёл со школьной скамьи. Они оглянулись на прожитое и вдруг обнаружили, как мало их, рождённых в 1922–1925 годах, уцелело.
Повесть «На войне как на войне» Курочкин закончил в 1965 году. Рукопись размножил и разослал в журналы и издательства. Спустя какое-то время начал получать свои пакеты назад. Никто не брал. И вдруг из редакции журнала «Молодая гвардия» пришло письмо: повесть понравилась, отдаём в набор…
Вскоре «На войне как на войне» вышла в журнале. Потом – отдельной книжкой. О новой повести Курочкина заговорили. Первая рецензия вышла в ленинградской газете «Смена». Отзыв был положительным. Эта публикация словно задала тон всему последующему разговору и о повести, и вообще о прозе Виктора Курочкина.
В те дни Курочкин получил много восторженных писем от друзей, от писателей и читателей. Особенно дорого было признание «своих». «С моей точки зрения, – писал ему в октябре 1965 года Александр Яшин, – Ваша книга станет в ряд лучших художественных произведений мировой литературы о войне, о человеке на войне. К тому же это очень русская книга. Я думаю, что не ошибаюсь… Читал я Вашу книгу, и ликовал, и смеялся, и вытирал слёзы. Всё удивительно тонко, достоверно, изящно, умно, и всё – своё, Ваше, я не почувствовал никаких влияний. А это очень дорого… Ваша книга бьёт по всем неумеющим писать, бесталанным, но поставленным у “руководства литературой”, как же им не сопротивляться. А ведь многие из них тоже о войне пишут. К тому же и совести у этих людей нет. Смотрите на эти статьи как на рекламу… Если бы не они, я бы, наверно, долго ещё не имел счастья прочитать Вашу повесть… Это выше Барбюса и Ремарка. Саня Малешкин имеет лишь одного предшественника – Петю Ростова (больше пока не вспомнил)».
После выхода повести «На войне как на войне» в журнале «Молодая гвардия» пресса, в те годы чуткая к новым именам и новым публикациям, наполнилась рецензиями, статьями и отзывами. Среди восторженных, положительно-доброжелательных были, мягко говоря, и критические. Некоторые буквально сочились ядом. С резкой критикой повести Виктора Курочкина выступили «Литературная газета» и «Известия». Установочные, так сказать, издания. Но кто их теперь помнит, эти торопливые и согласованные рецензии! Поздно было останавливать Виктора Курочкина лукавым чиновникам от литературы и прикормленным критикам-рецензентам. В русскую литературу он ворвался как самоходка младшего лейтенанта Малешкина в село Антополь-Боярка, чтобы решительно очистить его и прилегающие окрестности от противника, засевшего во дворах, в проулках и на выгодных высотах и холмах…
«Саня Малешкин, – писал Фёдор Абрамов, – символ самого юного поколения, призванного на войну. Почти дети. С детским, игривым взглядом на жизнь, с чудинкой, со способностью к удивлению, к проказам. И хоть война – совершенно противоположная стихия. Но может быть, на войне-то отчётливо и бросались в глаза эта инфантильность, наивность, простодушие, непосредственность, что вызывает улыбку, граничит с нелепостью…
А Курочкин – и насколько это сильнее – явил себя, своё поколение без прикрас.
Мальчиком ушёл. Да он и на войне мальчик – портрет в лейтенантских погонах.
Портрет Сани Малешкина. Открытое лицо. Улыбка. Детское. Не верится, что он командовал. А командовал».
«К сожалению, – продолжает тему С. М. Панфёров, – эти слова звучали в частных разговорах, а на страницах газет, издававшихся миллионными тиражами, шла вульгаризация повести. Например, тональность повести “плохо выверена”, перебор “шуточных зарисовок”, нарочитое “комикование” автора, которого прямо обвиняют в “щукарстве”. Они относились к автору, по меткому замечанию литературоведа Валерия Дементьева, как в повести относился к Сане Малешкину капитан Сергачёв. Им срочно был необходим пафос и героизм, скроенные по их собственным меркам.
Книга-открытие и откровение одновременно не могла не вызвать разноречивых откликов. Показательно стремление задвинуть на периферию литературы произведение, которое убедительно отвечало на вопрос: почему мы победили? Победили люди, которые не были созданы для войны, потому и воевали “не по правилам”. К достоинствам повести Вадим Кожинов отнёс отрицание Курочкиным, как художником “хемингуэевско-ремаркистского стиля”, который, приводя с собой на войну “стопроцентных мужчин”, создавал в литературе “своего рода военно-спортивную атмосферу”, которая этой войне была совершенно чужда».
Повесть «На войне как на войне» поддержали писатели-фронтовики Фёдор Абрамов, Виктор Астафьев, Виктор Конецкий, Александр Яшин, Сергей Орлов. Но самую главную поддержку Виктору Курочкину оказал Лев Николаевич Толстой: завершая вторую часть «Севастопольских рассказов» и как будто имея в виду всех, равных себе, кто ещё будет создавать произведения о войне, и не только о ней, он написал: «Герой моей повести, которого я люблю всеми силами моей души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
По самому большому счёту, по счёту, определённому Толстым, правда была и в «Записках народного судьи Семёна Бузыкина», и в «Заколоченном доме», и в других повестях и рассказах Виктора Курочкина.
Исследователи Андрей Уланов и Александр Томзов наложили сюжет истории экипажа младшего лейтенанта Малешкина на реальную историю танкового боя в селе Антополь-Боярка, когда подразделения 6-го гвардейского танкового корпуса при поддержке СУ-85 1893-го самоходно-артиллерийского полка атаковали оборону группы танков и мотопехоты дивизии СС «Лейбштандарт “Адольф Гитлер”». И, судя по документам, совпадение получилось полное. Похоже, писателю Виктору Курочкину ничего, кроме диалогов, не надо было придумывать.
Более того!..
«В художественной литературе, – размышляют авторы исследования, – подвиги героев, как правило, преувеличены. Курочкин сделал ровно наоборот: его повесть менее героичная, чем реальный боевой путь писателя. На самом деле 1893-й самоходно-артиллерийский полк не стоял в резерве, а уже 25 декабря 1943 года вместе с 53-й гвардейской танковой бригадой вёл бой за деревню Озеряны.
Эту деревню и находящуюся за ней Приворотье взяли в тот же день. Немцы откатывались назад – на следующий день 3-я батарея, приданная 53-й танковой бригаде, уже штурмовала хутор Выдумку в двух десятках километров западнее.
27 декабря самоходчики вместе с танкистами 53-й бригады подошли к деревне Харитоновке. Немцы пытались превратить её в мощный опорный пункт, но советский обходной манёвр заставил их покинуть деревню. 53-я танковая бригада доложила об уничтожении трёх вражеских танках и двух самоходок при собственных потерях в две машины.
Однако бой за следующий рубеж обещал быть значительно сложнее…»
А вот архивные документы – боевое донесение штаба 53-й танковой бригады в штаб 6-го гвардейского танкового корпуса 3-й гвардейской танковой армии: «22.12.43 г. в 23.00 бригада согласно боевому приказу 6 ГККТК изменила район боевых действий и к 7.00 ч. 29.12.43 г. сосредоточилась в районе юго-вост. окр. Стар. Курильни, имея задачу быть готовой к наступлению в направлении: Антополь-Боярка, Раскопана Могила, захватить Старый Соловтин и прочно его удерживать.
29.12.43 г. бригада выступила на Антополь-Боярка, где встретила сильное огневое сопротивление противника, завязался сильный бой, в результате которого бригада к 19.00 овладела Антополь-Боярка.
Продолжая выполнять поставленную задачу, бригада выступила на Лиховцы и в течение дня вела сильный бой по овладению С. Соловтин, но успеха не имела.
После боя бригада отошла в лес, имея в своём составе 4 исправных танка.
<…>
Ущерб, нанесённый противнику:
– сожжено 2 танка типа “тигр”;
– 2 самоходных орудия;
– 5 автомашин;
– до 85 солдат и офицеров противника.
Потери:
– сгорело 7 танков “Т-34”;
– подбито 4 танка “Т-34”;
– убито 18 человек;
– ранено 63 человека».
Из наградного листа командира СУ-85 1893-го самоходно-артиллерийского полка лейтенанта В. А. Курочкина: «Т. Курочкин умело и бесстрашно руководит своим экипажем. В бою с немецкими захватчиками за освобождение нас. пункта Антополь-Боярка принял бой с двумя немецкими “тиграми”. Умелым манёвром зайдя с фланга, уничтожил один немецкий танк “тигр” с его расчётом и до взвода живой силы противника. Своим умением руководить экипажем в бою удержал достигнутый рубеж и сохранил свою машину несмотря на сильный огонь противника. За всё время боёв в проводимой операции машина лейтенанта Курочкина не имела вынужденных остановок и поломок.
Достоин правительственной награды орден “Красное Знамя”.
Командир 1893-го Фастовского самоходного арт. полка
Подполковник Басов
8 января 1944 г.».
Согласно немецким штабным документам, 29 декабря 1943 года 13-я рота тяжёлых танков дивизии СС «Лейбштандарт» списала как не подлежащие восстановлению два тяжёлых танка T-VI унтершарфюрера Г. Кунце (тяжело ранен) и Г. Стаака (ранен).
Второй «тигр» лейтенант Курочкин поделил с гвардейцами 53-й танковой бригады.
По всей вероятности, сразу после боя, в горячке, командиры действительно объявили лейтенанту Курочкину, что будут представлять его на Героя. Но потом решили: Героя за полтора «тигра» могут завернуть наверху, а вот «Красное Знамя» пройдёт наверняка. Но не прошло. Орден Красного Знамени герою заменили на орден Отечественной войны II степени.
Никогда и никому, даже самым близким людям Виктор Курочкин и словом не обмолвился о том, какой он со своим верным экипажем 29 декабря 1943 года в селе Антополь-Боярка совершил подвиг и как его обошли, обнесли Звездой.
Звезда с годами превратится в крест. Крестом его не обойдут. Он будет нести его в литературе. Даже когда напишет и опубликует блистательную повесть, литературные труженики либерального направления постараются из всех калибров принизить её достоинство, а автора вытолкнуть на периферию литературного процесса как недостойного столичных лавров.
Но время всё расставит на свои места.
Повесть «На войне как на войне» вскоре будет экранизирована. Фильм получится достойный. Роль младшего лейтенанта Малешкина сыграет Михаил Кононов, внешне удивительно похожий на лейтенанта Курочкина образца 1943–1945 годов.
В жизни Виктор Александрович Курочкин был человеком своеобразным и даже, в общем понимании, странным. Близко принимал к сердцу то, на что можно было и наплевать. К примеру, всегда величал себя тверичем, и это был его протест «против укорота истории древнего края». Выпивал. Загулять мог в любой, самой бесшабашной компании. Не терпел лжи и насилия над здравым смыслом. По этой причине порой попадал в милицию. Любил рыбалку. Писатели ведь на рыбалку, да и на охоту тоже, ходят не за рыбой и зверем, а чтобы душу наполнить, избавиться от депрессии, распрямиться. Но и уху умел готовить мастерски, и судака по-польски.
Писатель Глеб Горышин вспоминал: «Однажды в зимнюю пору Курочкина забрали в милицию. Он возвращался с подводного лова, в валенках с галошами, в ватных штанах, в шубейке и малахае, с ящиком на особом, собственного изготовления полозе, ящиком он чрезвычайно гордился и хвастался в гораздо большей степени, чем всем своим творчеством. В центре города, может быть, даже на Невском проспекте, он вдруг увидел афишу только что вышедшего на экраны фильма “Ссора в Лукашах”. Курочкин остановился против афиши, внимательно её прочёл. Затем присел на свой ящик, задумался, что-то такое вспомнил и заплакал в три ручья. Понятно, милиция подхватила под руки плачущего в неположенном месте рыбака. Курочкин пытался объяснить, что он, именно он является автором этого фильма. Никто ему на слово не поверил, конечно».
В другой раз в подпитии он попал в милицию. В участке его избили до полусмерти, вследствие чего у него случился инсульт. Отнялась правая сторона. Он не мог говорить. Не мог ни писать, ни даже читать. Начался медленный уход.
Глеб Горышин: «Он приходил в редакцию, садился против меня и смотрел мне в глаза. Губы его шевелились, он силился что-то сказать и не мог. Писать он тоже не мог. Выдерживать взгляд Виктора было невыносимо. Я говорил ему что-то такое бодрое, он слушал меня. Глаза его наполнялись слезами. Он махал рукой, как выпавший из гнезда галчонок машет слишком коротким для полёта крылом, и уходил».
Юрий Казаков писал Глебу Горышину: «Как Курочкин? Жалко его. В санаторий его надо. <…> Курочкину при случае поклонись…» Но и сам вскоре уйдёт от той же болезни.
Виктор Курочкин умер 10 ноября 1976 года пятидесяти трёх лет от роду в самом расцвете творческих сил. Похоронен он на Комаровском кладбище.
Над могилой друга Глеб Горбовский прочитал стихи:
Остановился танк на пашне,
Железный гроб, молчит броня,
Открылся люк, с вершины башни
Мальчишка смотрит на меня.
Белоголовый, гимнастёрка
Великовата, а глаза
Глядят измученно и зорко
На мир, где кончилась гроза.
Ещё гремела в отдаленье,
Лучились молний острия,
Но всё же бойню одолели.
Включай, природа, соловья!
Слагайся, гимн, во имя мёртвых.
Эй, лейтенант, домой ступай!
Но пальцы к поручням примёрзли,
Не оторвать, хоть отрубай.
Не отпускает сталь солдата.
Броня крепка, прошу учесть.
Он понял, двигаться не надо,
Его удел – остаться здесь!
Он в танк вернулся, люк задраил
И вновь враскачку – вдоль страны.
Мы от инфарктов умираем,
А лейтенанты – от войны.
Ещё их носит ветер лютый
По обескровленным полям,
Но приглядись: они оттуда,
С Войны, их государство там!
Смотри, как жалкие подранки
В священном гневе и огне
Блуждают призрачные танки
По Курской огненной дуге.
Война взяла их в час великий,
Любовь и разум ослепя,
И до последнего их крика
Не отпустила от себя.
Публикации
Заколоченный дом. Л.: Советский писатель, 1958.
На войне как на войне. Л.: Советский писатель, 1970.
Повести. Л.: Лениздат, 1978.
На войне как на войне. М.: Детская литература, 1987.
Осиновый край: Повести и рассказы. Л.: Советский писатель, 1990.
На войне как на войне. М.: Вече, 2010.
На войне как на войне: Сборник повестей и рассказов. М.: ЭКСМО, 2012..
Награды
Ордена: Отечественной войны 1-й и 2-й степени, Красной Звезды.
Медали: «За взятие Берлина», «За освобождение Праги», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».
Глава четвёртая
Ольга Кожухова
Невозможность другого пути
«Ольга Кожухова из тех, кто в самую короткую летнюю ночь – с 21-го на 22 июня – кружился на школьном выпускном балу в сорок первом. Зачисленная на филологический факультет Воронежского университета без экзаменов (золотая медаль), студенткой стать отказалась. “Прихожу – вижу себя в списке принятых, а рядом объявление: набор на курсы медсестёр. Что было раздумывать: война…” Дошла до Берлина. Два ордена, пять медалей, контузии, ранение в лицо, отчего всю последующую жизнь она была вынуждена фотографироваться лишь в профиль»6.
Это – из биографической справки, которыми пестрит интернет.
Казалось бы: война – дело не женское. От любой войны больше всего страдают именно женщины. И за своих отцов, мужей и сыновей. И сами, по причине своей беззащитности и неприспособленности к войне, её чудовищной работе, её противоестественности. Женщина – природа. Война – самая жестокая деформация природы. И вот на фоне этих размышлений проза Ольги Кожуховой, её повести и романы, в совокупности с авторской верностью раз и навсегда избранной теме, не то чтобы размывают эту аксиому, но заставляют подумать о бòльшем…
Родилась Ольга Константиновна Кожухова 20 июня 1922 года в Воронеже. Вскоре отец, Константин Кожухов, агроном, перевёз семью к месту нового своего назначения – на заложенную ещё Докучаевым Каменно-Степную опытно-мелиоративную станцию. Вот тогда-то степь вошла в душу будущей писательницы во всей её прекрасной сложности – и пейзажем, и философией.
Из книги «Донник»: «Здесь, в степи, всё мне в радость, в игру: узнавание трав и цветов, птиц, зверей и деревьев, и особенных, прежде не слышанных слов. Безуханный. Куриная слепота. Непашь. Зябь. Толкуны. Я прислушиваюсь к существующим в здешнем народе наречиям, обозначающим явления природы, – сколько в них образности, поэзии! Разве скажешь как-то иначе, а не так, как сказали в деревне: “Поворотило к ненастью”. Или: “Пал туман”. А сколько чудесного в словах: “первопуток”, “пороша”, “позёмка”!»
Из воспоминаний о школьных годах: «Я не помню, чтобы мама пришла с работы в плохом настроении. А было нас у неё четверо.
Вместе с нами жила бабушка. Рыхлая, стриженная наголо, скупая старуха. Она целыми днями молчала, как отец, и смотрела недоверчивыми глазами. Иногда спрашивала:
– Ну, чего ты там вычитала? Врут, поди!
Я её не любила.
В школе я сидела за последней партой, в среднем ряду – там удобнее читать книги.
Учительница русского языка говорила маме:
– Ваша дочь абсолютно грамотная девочка!
И – верно. Ошибки я начала делать уже в Литинституте.
Нельзя сказать, чтобы я была отличницей. По математике я никогда не получала больше “двойки”. В конце года с трудом удавалось получить “тройку”. Прямо как в песне: “Была бы только тройка…”
Маму часто вызывали в школу. Я, например, открывала дверь к старшеклассникам, где шёл урок черчения, и кричала:
– Василий Матвеевич, клюкнем!
Василий Матвеевич, преподаватель черчения, страдал запоем, и нос его был красным, как помидор. Он выбегал из класса ловить обидчицу, но я взбегала по лестнице на третий этаж и пряталась.
Учительница удивлялась, что я обо всём рассказывала маме. О всех своих проделках».
Когда немного повзрослела, влюбилась в мальчика из старшего класса, начала писать стихи. Обычная история. Но у обычных людей это вскоре прекращается. А у поэтов – нет. Она начала посылать стихи в газеты.
«…В одну из вёсен получила письмо – “Зайдите в редакцию ‘Молодой коммунар’ ”.
Я удивилась. Прихожу. Сидит широкоскулый, небритый человек в свободном сером костюме. Глаза насмешливые, но внимательные. В них, кажется, так и читаешь: “Ах вы, мои милые, какие вы все хорошие, но глупые…” Он заметил, что я робею, погасил в глазах смешинку и сказал таким простым, хорошим голосом:
– Вот вы какая! Читал ваши стихи – хочу познакомиться!
Это был Борис Глебович Песков, писатель, редактор пионерской газеты. Он оказался человеком широкой души, бродягой и поэтом. Часто собирал ребятишек с улицы, возил их на рыбалку или в лес, рассказывал удивительные истории. Особенно ему нравилась ранняя весна, когда на деревьях лопаются почки, а после дождей из клейких трубочек развёртывается лист и так сладко пахнет свежестью. Он учил нас распознавать птиц по голосу, приходил в восторг от пения зяблика – очень у него наивная, но трогательная песенка. “Таким должен быть настоящий поэт”, – говорил он.
Как сейчас помню – идёт Борис Глебович, кусты плечом раздвигая, капли с веток вымочили его костюм, на башмаках гряз, а он улыбается, открыто, незлобиво, как ребёнок. Увидел, воробей в луже купается, говорит:
– Глупый, мало ему дождика!
В один из моих приездов в Эртилево случился анекдотический эпизод. Там отдыхал как раз Борис Глебович Песков с женой Тамарой. Когда Тамара (отчество не знаю, не помню) узнала, что я приехала отдыхать, она тут же собрала вещи и уехала с Б. Г. в Воронеж. Безумно меня ревновала к нему. Он как главный редактор газеты “Будь готов!” печатал тогда меня. Он был мне как отец! И друг, и учитель, и писатель, которого я больше всех уважала. И… может быть, может быть, он был увлечён цветущей и острой на язык школьницей, писавшей стихи… А это мне льстило. В июле 1941 года, когда я уходила на фронт, мы прощались с ним в саду ДКА, и Борис Глебович дал мне много мужских, отеческих советов, как себя держать девушке среди многих и многих молодых мужчин… За что я ему бесконечно благодарна. Гибель его – нож в моё сердце».
Вот чем была наполнена юность Ольги Кожуховой. Пока не началась война.
Поколение рождения 1922 и 1923 годов выбито почти целиком. Это – школьники-выпускники и студенты-первокурсники. Они пошли в военкоматы сразу. Кто в самом же начале войны, ещё летом, попал в окопы под Киевом, Смоленском и Ленинградом. Кого направили в артиллерийские и пехотные училища, и через полгода они, лейтенантами и младшими лейтенантами, оказались там же. Кто на курсы медсестёр, как Юлия Друнина, Ольга Кожухова и их подруги.
«Девчонки в Воронеже меня почему-то “не воспринимали” в школе. Но стоило выйти на улицу, и тут как тут какие-то ласковые, добрые взгляды, желание помочь, уступить дорогу…
Именно взрослые, а не сверстники провожали меня домой через весь город, на окраину – отменная вежливость, содержательный разговор и стихи, стихи, стихи – свои и чужие…
Среди всех, выше всех – Борис Глебович Песков. Вот мой первый учитель и в жизни, и в литературе, вот кто увидел во мне “моё нечто”, кто помог осознать, что нужно не прыгать стрекозой на танцульках, а работать, работать…»
Уже с 1938 года её стихи, очерки стали появляться в воронежских газетах и в альманахе «Литературный Воронеж».
В Красной армии с августа 1941 года. После окончания курсов медсестёр – тогда это для Родины было нужнее, так была воспитана молодёжь той поры, – была зачислена в 329-ю стрелковую дивизию.
«…почтовая карточка военных лет: Полевая Почта 06436 Б. Ольге Кожуховой. Обратный адрес: Полевая Почта 20362 В. Б. Пескову. 31.7.43 г.
“Дорогая Олюшка!
Напал на твой след ещё прошлым летом, видел твоё стихотворение в ‘Кр. Правде’. Позже от своего редактора узнал, что ты – по соседству…
Сегодня узнал, что ты лейтенант и работаешь в газете. Рад твоим успехам. Очень рад.
В мае я на два дня был в Воронеже. Всё как во сне… Всё напоминает грандиозные декорации к сумасшедшей пьесе сумасшедшего автора. Воронежская действительность значительно превосходит наше воображение. Но люди живут.
Как ты? Пиши. С приветом. Б. Песков”.
Я не помню, ответила ему или нет. Это был 43 год, наша армия наступала, я сама в любую секунду могла погибнуть. Не писала даже матери, из какого-то суеверного чувства: они получат моё письмо, а меня уже нет на свете…
Кому из погибших своих учителей я в первую очередь хотела бы сейчас написать? Думала, думала… Борису Глебовичу Пескову. Он, несмотря ни на что, прагматик, но его прагматизм был крепко-накрепко спаян с нежностью и с добротой к нам, дуракам и дурёхам, его ученикам. Нежнее всех любил меня – и наша последняя беседа перед моим отъездом на фронт оказалась пророческой, – не исполнила я его советов, а важность и нужность их всю жизнь теперь помню и понимаю.
Борис Глебович Песков, нет, это всерьёз… Это так глубоко, что я и сегодня боюсь вспоминать о наших с ним вроде бы лёгких, простых отношениях…
Четыре года войны. О них можно сказать словами того конюха Романа из Каменной Степи – “Лялька воюет!”
Мне приходилось много ездить по фронту, а чаще ходить пешком. Я жалею теперь, что не вела регулярных записей виденного и слышанного. Но есть такие события и встречи, которые врезались в память, как в камень.
Кончилась война. Москва привечала туманами да сырыми ветрами. Я не сразу их приняла, эти лютые, неприютные ветры, вылетающие из-за угла, потому что всю жизнь привыкла к другому: к той же вьюге, к метелям – в лицо, но на ровных широких, открытых просторах, без разбойничьих посвистов в проводах и антеннах, в переулках, в угрюмых скопленьях домов.
Отходили, померкнув, и детство, и юность.
Падали осенние листья. Прямо с вокзала пришла я на Тверской бульвар. В планшетке лежало письмо от Сельвинского, полученное мною ещё не фронте, и тощая книжка плохих стихов, изданная в Воронеже.
Я пришла сюда потому, что другой путь для меня уже стал невозможным».
Многие, ставшие потом гордостью советской литературы, приезжали тогда, прямо с вокзалов, в Литературный институт, в этот дом на Тверском бульваре, как в родной дом. С тощими книжечками в планшетках, с неопубликованными рукописями в вещмешках. Приезжали, разумеется, те, кто выжил и для кого другой путь уже стал невозможен…
Они привозили с собой не только рукописи. Рукописи ещё будут созданы. Романы, поэмы, стихи, песни, сценарии, пьесы. Они привозили с собой то, о чём ещё в 1941-м написал Константин Симонов:
Мы, пройдя через смерть и страдания,
Снова к прошлому взглядом приблизимся,
Но на этом далёком свидании
До былой слепоты не унизимся…
Они прибыли с фронта с иным взглядом на жизнь. Это вскоре проявится. Этот новый взгляд, более пристальный и строгий, выточил, отшлифовал в них фронт.
Из дневников Ольги Кожуховой:
«…В декабре сорок первого под Москвой стояли мы в брезентовых палаточках. Наш медсанбат, попавший потом в окружение под Вязьмой… Я должна была идти с ними, но отстала – заболела в дороге воспалением лёгких, добиралась с повозочными. Комбат наш, прекрасный человек, тоже ушёл со всеми, а вместо него был один… здоровенный мужик, выгонял меня из кабины, чтобы я шла пешком, а сам садился. Тридцать градусов мороза, и я шла с воспалением лёгких, сил не было, а на Смоленщине мы попали под дикую бомбёжку и танковую атаку, отступали по глубоким снегам. Остались живы, а те, кто ушёл вперёд, с кем и я шла вначале, погибли все».
(Ольга Кожухова служила медсестрой в 418-м отдельном медико-санитарном батальоне. Во время битвы под Москвой, в период декабрьского наступления, её медсанбат был придан 329-й стрелковой дивизии 33-й армии. Армией командовал генерал-лейтенант М. Г. Ефремов. В декабре 1941-го, январе 1942 года 33-я армия отбила у немцев Наро-Фоминск, Верею, Боровск, Балабаново и по приказу штаба Западного фронта устремилась к Вязьме в брешь, образовавшуюся в немецкой обороне. В начале февраля 1942 года немцы отсекли прорвавшуюся группировку генерала М. Г. Ефремова от тылов и флангов войск Западного фронта и начали сжимать кольцо. В окружении оказалась и часть 329-й стрелковой дивизии, и 418-й медсанбат, и подруги сержанта медицинской службы Кожуховой. Судьба попавших в окружение будет трагичной. Большинство погибнет. Другая часть окажется в плену. Выйти из окружения в апреле 1942 года посчастливится немногим.)
«…На войне мне были страшны не те ужасы, которые я переживаю или уже пережила, а те, которые на мою долю ещё не выпали, но я о них слышала: ужас окружения, ужас плена и пыток, ужас смерти во сне – как у шофёра в Износках, лежавшего надо мной на полатях. Я проснулась тогда не оттого, что самолёт обстрелял улицу, и не оттого, что крупнокалиберная пуля пробила стенку дома прямо над моей головой, а оттого, что капли крови стали капать на меня с убитого человека. Шофёр погиб, не проснувшись».
«Какой ужасной бывала на войне смерть! Эти оторванные ноги и руки, эти трупы без головы… Я видела в бою под Ельней: только плечи, грудь и живот – вот и всё, что осталось от человека. Но я видела всё это и любила жизнь, была весела, так хохотала и шутила – над каким-нибудь перетрусившим собратом, – что и думать не думала, что однажды, в мгновение может кончиться для меня всё, что люблю: земля, люди, дождь, солнце, ветер, цветы на обочине дороги. Даже голод и холод, грязь, рёв буксующей в луже полуторки, бессонница от гудящего в небе ночного бомбардировщика, швыряющего столбы пламени вниз. Да, в этом кошмаре я была счастлива, жизнелюбива, смешлива и насмешлива. Как бы мне эти качества пригодились сейчас – больной, одинокой, разучившейся смеху…»
«Не забуду сцену на Тверском бульваре ночью, сразу после войны, возле Камерного театра. Я в клетчатом платке, в военной гимнастёрке и юбке. И вдруг трое парней обгоняют меня. И один выстреливает щелчком свет из длинного карманного фонаря – и: “Да-а, вот это глаза…” А теперь один знакомый, который знал меня ещё до войны: “Оля, где твои глаза?” А я знаю, где?! Наверное, на войне. Ещё не демобилизовались…
Беловежская Пуща. Витово.
Дым солдатских землянок в лесу.
Это время, тобою забытое,
Я, как песню, сквозь жизнь несу.
Запах вялой листвы и мяты,
И цветы из обветренных рук.
И забывшие женщин солдаты.
И для них только лишь – политрук.
Мне запомнятся дни этой осени
И летящие с дальних полей
В беловежской отчаянной просини
Косяки журавлей… Журавлей…»
«В Воронеж возвращаться было некуда. Пришла на место своего дома: ни фундамента – чистое поле и телеграфный столб скосившийся. Но этот поруганный, на девяносто шесть процентов погибший город издал в сорок шестом году книжку моих стихов – тех, что печатались в армейских, фронтовых газетах.
С этой маленькой – буквально в блокнотик – книжечкой я поступила в Литературный институт. И там вдруг… заскучала. Расхотелось писать стихи. Тайком что-то такое пережитое, своё, попыталась изложить прозой, решилась показать Паустовскому. И Константин Георгиевич взял меня в свой семинар».
«А ночевать иногда даже в аудиториях приходилось. Накроешься шинелью – как на фронте. Холод, голод. А потом вдруг генерал какой-нибудь знакомый налетит: Олечка, гульнём? – и в ресторан: зеркала, роскошь… Странная жизнь, да?»
«Говорят, что наша молодость выпала нам в плохие времена, в худшее из времён. Что время нас покалечило и одурачило и якобы сделало нас подлыми.
Но… кого? Я не из огнеупорной глины, я не защищена никакими заговорами, наговорами, целебными травами. Но я не убийца, не провокатор, не вор, не доносчик и не меняю свои убеждения согласно указаниям и увещеваниям “сверху”».
«Смерть на войне шла по людям, как коса по траве, к этому даже привыкаешь. А вот в мирное время… Нет-нет. Это в тысячу раз и бессмысленней, и страшней. Гибель милого человека, той же Юлии Друниной…»
Уже на фронте Ольга окончила курсы политработников, была замполитом в госпитале для легкораненых.
Потом – курсы младших лейтенантов. И – работа фронтового корреспондента. Армейская газета «За правое дело». Снова – передовая. Под пулями, под осколками. Под обстрелами. Грязь. Кровь.
В 1965 году в двух книжках «Роман-газеты» вышел роман «Ранний снег». С предисловием Василя Быкова: «Годы войны – это целая эпоха небывалой по концентрации любви и ненависти. Её уроков в назидание потомкам достало бы на века. <…> Роман “Ранний снег” – прежде всего свидетельство участника и очевидца, и в этом его несомненное достоинство. Выхваченные из прошлого памятью художника, на страницах произведения оживает множество деталей и подробностей, с яркой достоверностью воскрешающих атмосферу минувшей войны. Чётко и многогранно выписаны характеры “военных девчат”… <…> Но ценность “Раннего снега” не исчерпывается лишь свидетельством, каким бы правдивым оно ни было. Пожалуй, самое важное достоинство романа – в углублённом осмыслении военного опыта с “мирной” дистанции двух послевоенных десятилетий. <…> Богатство размышлений, перемежающихся в романе с картинами современной жизни и будней войны, делает его форму очень ёмкой. Сдержанная изобразительная манера автора в сочетании с хорошей выразительностью – характерный признак литературного мастерства Ольги Кожуховой, написавшей роман-свидетельство, роман-размышление о величайшей из войн нашего народа».
Критика, пытаясь осмыслить это явление в нашей литературе 1960-х – 1970-х годов, назовёт его «лейтенантской прозой». Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Константин Воробьёв, Анатолий Ананьев, Анатолий Генатулин, Вячеслав Кондратьев, Виктор Курочкин, Виктор Астафьев… Перечислять и перечислять. Не все они, авторы повестей и романов, рассказов о войне, с которой им повезло вернуться живыми, были лейтенантами. Некоторые отвоевали рядовыми солдатами. Они, из взвода «лейтенантской прозы», почти все писали сложно, длинными периодами. Толстовскими. Все они учились у Толстого. Хотя литинститутским руководителем творческого семинара был Константин Паустовский. Кстати, Паустовский в прозе Ольги Кожуховой тоже порой чувствуется. Особенно когда герой повести или романа вдруг остаётся наедине с природой или с самим собой. Где-нибудь в заснеженном лесу среди сосен, изрубленных осколками. На берегу светлой речушки с песчаным дном и стайками прозрачных пескариков…
После «Раннего снега» были другие романы и повести. «Двум смертям не бывать». «Донник». «Фонарики, плывущие по реке».
Ольга работала в журналах «Смена» и «Молодая гвардия». Тема войны не отпускала. Невозможно было забыть погибших товарищей.
«…Я думаю, сознательно или же бессознательно, но многие военные писатели в своей работе следуют манере Александра Дюма, заявившего: “Что такое история? Это гвоздь, на который я вешаю свои картины”. Несмотря на всю внешнюю лихость такой формулировки, мы в ней обнаруживаем большую художническую правду и мудрость. Не случайно романы А. Дюма живут и поныне. Этот творческий метод мне кажется куда плодотворнее метода пунктуальной и тошнотворной точности полковых писарей…
Художественная литература не дублирует военную сводку. У неё иная роль – будить мысль и привлекать внимание к событиям, оказавшимся вроде бы незначительными».
«…8 мая я разбудила мужа – ветерана Великой Отечественной – в четыре часа утра.
– Вставай, война кончилась!
Он сперва ничего не понял, рассердился за то, что подняла ни свет ни заря, а потом вдруг всё вспомнил, вскочил, и мы сели на кухне, и он закурил.
Тридцать пять лет Победы!
И мы вспоминали каждый день и каждый час, как мы встречали Победу. Были с А. В. на одном фронте, чуть ли не в десяти километрах друг от друга, но в разных частях, и не были знакомы. И даже не предполагали, что потом почти тридцать лет проживём вместе – без бурь и ураганов, в тихом, мирном быту, в полном счастье и в полном согласии…
Вспоминаем – и слёзы на глазах».
Удивительное дело! Фронтовики будили друг друга: «Вставай, война кончилась!» Нефронтовикам это не было дано.
Мужем Ольги Кожуховой – «А. В.» – был Анатолий Васильевич Никонов. Тоже фронтовик, артиллерист. В 1943 году он был награждён медалью «За боевые заслуги». Воевал на Западном, потом на 1-м Белорусском фронтах. После войны Ольга Кожухова и Анатолий Никонов вместе работали в журнале «Смена». Потом его перевели на должность главного редактора в журнал «Молодая гвардия». Она, уже жена, перешла в «Молодую гвардию» вслед за мужем. Никонов, как пишут современные справочники, «сплотил вокруг себя мощную патриотическую писательскую среду». В журнале публиковались смелые статьи лучших публицистов патриотического крыла, талантливая проза, стихи. Потом редакцию разогнали. В вину, между прочим, была поставлена публикация романа замечательного фантаста и учёного Ивана Ефремова «Час быка». Никонова «на исправление» отправили в журнал «Вокруг света».
Ольга Кожухова и Анатолий Никонов были одногодки. В 1983 году она похоронила мужа на Кунцевском кладбище. После его ухода началось одиночество.
Война для наших лейтенантов была не просто войной, где они были солдатами, которые выжили и победили. Она поднялась в них, как это ни парадоксально, некой нравственной категорией, высотой, которую они однажды взяли и с которой уже не сходили. (Стихотворение Бориса Слуцкого «Памятник» и об этом тоже: «Дивизия лезла на гребень горы // По мёрзлому, мёртвому, мокрому камню…»)
Война для Ольги Кожуховой – и мера всего, и прошлое, которое всегда рядом, и мечта. Она и в дневниках любовалась своими боевыми товарищами:
«Никогда не забуду прелестную уличную сценку сразу после войны в Москве. Трамвай остановился у светофора, и я вижу часть улицы.
Молодая изящная загорелая милая женщина в выцветшей военной форме, с погонами сержанта, вся в орденах, а навстречу ей по той же самой дорожке, отведённой строителями – под дощатым козырьком и трубчатой оградой, – старшина, молодой, статный, бравый, с орденами. Дорожка узкая. Женщина сделала шаг влево, а старшина сделал шаг вправо – и они столкнулись лицом к лицу. Тогда женщина сделала шаг вправо, а старшина – влево, и они снова столкнулись. И подняли глаза друг на друга, увидели, как они оба молоды, здоровы, прекрасны – и улыбнулись, просто расцвели улыбками. И тогда старшина сильным, ловким движением приобнял свою встречную-“поперечную” и легонечко перенёс её, освобождая себе дорогу. И они разошлись…
И мне до сих пор грустно оттого, что они так легко расстались. Кто знает, может быть, всё счастье жизни заключалось в этой встрече… Может быть, они потеряли то единственное, что выпадает человеку лишь однажды. Может, они и созданы были друг для друга – и не узнали об этом…»
А ведь эта грусть расставания, ломающего, возможно, самый счастливый и логичный сюжет, разлита по всей прозе Ольги Кожуховой.
Она умерла 8 февраля 2007 года в Москве. Среди одиночества и рукописей, многие из которых так и остались неразобранными и неопубликованными.
Публикации
Хлеб, которым делишься. М.: Советская Россия, 1960.
Не бросай слов на ветер. М.: Молодая гвардия, 1963.
Ранний снег. М.: Советский писатель, 1965.
Ранний снег / Предисл. В. Быкова // Роман-газета. 1965. № 9, 10.
Молчание неба: Избранное. М.: Московский рабочий, 1969.
Ранний снег. М.: Художественная литература, 1973.
Двум смертям не бывать. М.: Воениздат, 1974.
Двум смертям не бывать // Роман-газета. 1975. № 4.
Тридцать лет и три года: Избранное: В 2 т. М.: Молодая гвардия, 1977.
Рано утром и поздно вечером. М.: Современник, 1979.
Избранное. М.: Воениздат, 1980.
Пока живы, пока не забыто. М.: Правда, 1983. (Б-ка «Огонёк», № 24.)
Ночные птицы. М.: Современник, 1985.
Луноцвет. М.: Современник, 1988.
Награды и премии
Ордена: Отечественной войны 1-й и 2-й степени; Красной Звезды.
Медали: «За боевые заслуги» (1942), «За оборону Москвы», «За освобождение Варшавы», «За взятие Берлина», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».
Государственная премия РСФСР им. М. Горького (1979) – за книгу «Донник».
Глава пятая
Сергей Орлов
«Его зарыли в шар земной…»
Сергей Орлов родился 22 августа 1921 года в селе Мегре под Белозерском (ныне Вологодская область) в учительской семье.
Русский Север с его просторным пейзажем, житейской основательностью и особым говорком вошёл в душу будущего поэта как врождённое благо, которым он дорожил всю жизнь.
Его отец, Сергей Николаевич, умер рано. Сергея воспитывал отчим. В 1930-е годы семья вынуждена была уехать в Сибирь – отчим как «тридцатитысячник» по направлению партии был направлен на Алтай организовывать колхозы.
Я с детства начал жить в коммуне
За Бийском у Алтайских гор.
Под небом дальнего июня
Лежал её земной простор.
Учился в школе. Писал стихи. И уже тогда чувствовал своё призвание. В 1938 году представил своё стихотворение на Всесоюзный конкурс школьников на лучшее стихотворение собственного сочинения и занял первое место. Председателем жюри был Корней Чуковский. На свой первый гонорар Сергей купил себе костюм. Это необыкновенно вдохновило.
В 1940 году поступил на исторический факультет Петрозаводского Карело-Финского государственного университета. Писал много и подготовил к печати сборник стихов. Биограф поэта литературовед и критик В. В. Дементьев писал: «Первый сборник Сергея Орлова сгорел – сгорел вместе с типографией, где лежали гранки, в сентябре сорок первого года, когда началось новое наступление финнов и когда наша 7-я армия была рассечена на три части и взята в клещи. Тем самым участь Петрозаводска была предрешена. Действительно, 2 октября город пал. Но обо всём этом Орлов не знал, да и знать не мог, поскольку он находился уже на Ленинградском фронте, в окрестностях Пушкина…»
В июне 1941 года Сергей добровольцем, как почти весь его курс вместе с преподавателями, вступил в истребительный батальон. Батальон усиленно готовился к боям. Добровольцам выдали винтовки. Во дворе университета учили штыковому бою – «Коли!» – и метанию противотанковых гранат.
В середине июля финны предприняли первое большое наступление на петрозаводском направлении. Студенческий истребительный батальон был поднят по тревоге в ночь на 16 июля и переброшен в район села Ведлозеро. Там, у деревни Красносельга, добровольцы приняли свой первый бой.
Видишь, над Ведлозером пожар,
Знать, отходят наши, тяжело…
Яростен врага слепой удар,
Много здесь товарищей легло.
Батальон сменили регулярные войска, уцелевших бойцов отвели во второй эшелон и вскоре расформировали. И Сергей Орлов вместе с самыми стойкими и мужественными пошёл в военкомат. В сентябре они воевали в Пушкине. Это были, пожалуй, самые тяжёлые бои во всей ленинградской эпопее, так как тогда было ещё неясно, удастся ли отстоять город. После сентябрьских боёв остатки отважной студенческой группы зачислили в специальную команду, погрузили в теплушку и повезли на Урал. Так Орлов оказался в Челябинском танковом училище.
В Челябинске в 30-м запасном танковом полку формировались танковые экипажи, проводились учебные стрельбы, и обученные экипажи вместе с новенькими, только что из цеха, танками отправляли эшелонами на фронт.
Сергей Орлов со своим экипажем вернулся под Ленинград.
Эшелон разгружался на железнодорожной станции Назия.
Сергей Орлов, из неоконченной биографической книги: «Полк разгружался на станции Назия. Станции не было, от неё осталась только коробка водонапорной башни. Всё здесь было разбито и сожжено и засыпано за зиму белым снегом. Поодаль и вокруг стояли высокие оранжевые сосны с побитыми кронами; в сиреневом рассветном небе кружилась немецкая “рама”, разглядывая сверху, как сгружался полк. Механики в открытые люки следили только за командиром машины, как оркестранты за дирижёром, и осторожно вели танки по платформам состава, повинуясь движениям командирских рук… Нет, непросто спустить машину на землю; гусеницы кладут траки по ободьям платформы: чуть вправо, чуть влево – и пятидесятитонная машина грохнется с неё. Командиры идут, пятясь спиной, и смотрят только на гусеницы; ладонями рук они легонько прессуют воздух то правой, то левой или же манят вместе разом на себя так, как манят на себя маленьких детей, учащихся ходить.
Утро мартовское, морозное, солнечное. Наст золотистый… Корочка хрустит под валенками. Но воздух пропитан полотнищами выхлопных газов и поэтому горчит…»
В начале 1942 года лейтенант Орлов, командир тяжёлого танка КВ, пошёл в свой первый танковый бой. Произошло это у деревни Дусьево близ железнодорожной станции Мга.
Мга, мгинские леса и болота… С того первого боя они станут частью его фронтовых стихов. Столом ему служила танковая броня.
От щели, может, пятый час
Водитель не отводит глаз.
А щель узка, края черны,
Летят в неё песок и глина,
Но в эту щель от Мги видны
Предместья Вены и Берлина.
Командир танковой роты 33-го гвардейского тяжелого танкового полка прорыва Григоренко вспоминал: бой с первой минуты пошёл по трудному варианту. Нужно было овладеть высоткой. Но ещё на подступах к ней тяжёлые КВ начали застревать, останавливаться, поскольку не могли маневрировать среди старых рвов и воронок. Но приказ есть приказ, и боевые машины вышли к намеченному рубежу. С командирами взводов Григоренко поддерживал связь по рации. «Вот лейтенант Орлов доложил, что успешно начал бой: разбил две противотанковые пушки, а третью огневую точку пока не может обнаружить…»
К вечеру бой утих. Танкисты собрали убитых. Раненых санитары увезли в тыл. Ремонтники отбуксировали повреждённые машины к передвижным ремонтным мастерским.
Мы ребят хоронили в вечерний час,
В небе мартовском звёзды зажглись…
Мы подняли лопатами белый наст,
Вскрыли чёрную грудь земли…
Утром бой закипел с новой силой.
У Сергея Орлова есть неоконченная поэма. Её он писал уже после войны. В ней, даже незавершённой, всё точно, жарко и жёстко.
Метнулись командоры от орудий,
Безмолвно что-то офицер кричал,
Когда пошёл на них крутою грудью,
Как горы, белокаменный металл.
И, только каску отстегнув, отпетый
В мундире войск СС головорез
Встал перед танком молча с пистолетом,
Гремящему свинцу наперерез.
Привыкший красоваться на расстрелах,
Палач из Бухенвальдских лагерей,
Он бил в Андрея тщательно, с прицела,
Но кобуры не расстегнул Андрей.
И, глазом расстояние прикинув,
Как будто бы на мушку изловив,
Он в микрофон механику машины
Спокойно бросил краткое: «Дави!»
На фронте Сергей Орлов писал много. Чуть только затишье, экипаж тщательно маскирует боевую машину, а командир вытаскивает из промасленного комбинезона заветную тетрадь и начинает записывать строчки, которые уже накопились. Его стихи охотно печатали армейская и фронтовая газеты. И потому, что это были – стихи, а стихи тогда народ любил и читал с удовольствием, с восторгом. И потому, что в его стихах, как в репортажах, хорошо просматривалось поле боя, действия танковых экипажей, прочитывалось их боевое настроение и готовность к самопожертвованию, искренняя любовь к Родине.
После боёв в районе Мги полку присвоили наименование Мгинский. Полк находился в распоряжении резерва главного командования. В качестве главной пробивной силы гвардейцы-танкисты участвовали во всех крупных операциях в районе Ленинграда, в том числе и в операции «Искра», когда войска Ленинградского и Волховского фронтов сняли блокаду города.
Однажды, это произошло ещё в районе Мги в 1943 году, танк лейтенанта Орлова был подбит на нейтральной полосе. Болванкой из немецкой противотанковой пушки сорвало гусеницу. Танк замер. Покидать боевую машину с таким повреждением было нельзя – трибунал. Вести одиночный бой тоже бессмысленно – тут же добьют, сожгут сразу, как только поймут, что танк жив. До своего боевого охранения около тысячи метров. До окопов пехоты – ещё дальше. Благо, случилось это уже в сумерках, а за ночь КВ замело, завалило снегом, так что утром немецкие артиллеристы как ни шарили по перелеску биноклями, но подбитого накануне танка так и не обнаружили. Сергей Орлов потом вспоминал, что машина вскоре остыла, и от их дыхания внутри всё обметало инеем. К железу невозможно было прикоснуться – тут же обжигало морозом. Именно там, в первую же ночь, он начал писать стихотворение «В подбитом танке».
Его муза, как и смерть, никогда не покидала его, всегда ходила рядом.
Экипаж ждал, что подойдёт пехота. Ведь не могли же в окопах не заметить, как по их КВ молотили немецкие пушки, как высекали из брони снопы искр попадания, как в конце концов танк, сбросив гусеницу, остановился, замер. Первая ночь прошла в ожидании. А вторую и третью экипаж ремонтировал гусеницу. И отремонтировал! КВ своим ходом вернулся в расположение гвардейского полка.
Правда, полковой писарь уже успел отправить родным похоронки.
Однажды в танковый полк приехала делегация ленинградских писателей. Писатели привезли свои книги, провели беседу. Группой руководил известный писатель, полковник, давний знакомый главного редактора газеты «Ленинский путь» 8-й армии подполковника Н. С. Гричука. Полковник потом вспоминал: «Вчера были у танкистов. Душевно общались. А потом вышел розовощёкий лейтенант и начал декламировать свои стихи. Я был потрясён. Это большой поэт, будущее советской поэзии. Берегите его. Возьмите к себе в редакцию!
– Пробовали уже, – отмахнулся редактор. – Вышли на зама командующего фронтом – генерала танковых войск. Он даже слушать не стал – у вас газету может делать любой человек, а лейтенант с сорок первого года на фронте, инициативный, смелый, в бою незаменим. Тем более предстоит наступление. Я его никому не отдам!»
В 1944 году старший лейтенант Орлов командовал танковым взводом. Танковый взвод – три боевые машины.
Шла Ленинградско-Новгородская наступательная операция. К середине февраля 2-я ударная армия успешно расширяла плацдармы, готовясь к овладению городом Нарвой. На псковском направлении наши 42, 67, 8 и 54-я армии продолжали преследование сбитой со своих позиций группы армий «Север». Немцы в этих обстоятельствах начали усиленно укреплять Псковско-Островский укрепрайон, для чего стремились выиграть время, всё ещё надеясь остановить советское наступление на промежуточных рубежах.
В эти дни преследования отступающего врага 33-й гвардейский Мгинский тяжёлый танковый полк почти не выходил из боёв. По архивным данным, на 1 февраля полк имел боеготовыми 25 танков КВ-1, три танка МК-4.
С 7 по 9 февраля полк был введён в бой у населённых пунктов Теребунь и Щелино.
К 10 февраля в строю осталось семь танков КВ-1 и два танка МК-4.
С 17 по 22 февраля полк вёл бои у населённых пунктов Гора и Уторгош. В первый же день под огонь противотанковых орудий попали и были сожжены три боевые машины. Целиком погибли экипажи гвардии лейтенанта Георгия Караваева и гвардии младшего лейтенанта Ильи Фролова. Из горящего танка удалось вытащить тяжело раненного командира взвода гвардии старшего лейтенанта Сергея Орлова.
Сергей Орлов обгорел, к тому же осколок брони ударил в грудь, но, к счастью, попал в медаль «За оборону Ленинграда» и срикошетил.
Учила жизнь сама меня,
Она сказала мне,—
Когда в огне была броня,—
Держись, сказала мне она.
И верь в свою звезду,
Я на земле всего одна,
И я не подведу.
Госпиталь. Трудное возвращение к жизни. Обгоревшие лицо и руки. Обгоревшее тело восстанавливается долго, а порой и вовсе не восстанавливается.
Вспоминаю из детства. Мы, послевоенные, росли среди фронтовиков. Это были наши отцы и деды. Мы видели их раны и увечья и привыкли к ним. У кого-то не было руки, у кого-то – ноги. Кто-то был исполосован шрамами. Но были и особые раны – ожоги. Безбровые лица с жуткой паутиной кожи, похожей на расплавленную пластмассу. Их, обожжённых, называли «танкистами». И действительно, все они горели в танках.
А сколько сюжетов оставила жизнь, а потом запечатлела литература, о том, как обгоревшие танкисты после госпиталей возвращались домой, к жёнам и матерям, о том, как их принимали или не принимали…
Довелось возвращаться после госпиталя и Сергею Орлову. Многие друзья и родня его просто не узнавали. Испугалась, увидев его, и невеста. Отношения их сразу же прекратились. Сказать, что Орлов этот разрыв сильно переживал, – ничего не сказать.
Что делать? Чтобы не выгорела, как танк, душа, сразу же бросился в учёбу. В стихи. Хотя после войны пробовал писать прозу. Поступил на филологическое отделение Ленинградского университета.
В 1946 году издал книгу стихов «Третья скорость». Третья скорость для танков – скорость особая. На третьей скорости танки шли в бой.
Война окончилась. Но из своего КВ Сергей Орлов так и не вылез. Стихи окончательно захватили его. Вскоре он перевёлся в Литературный институт им. М. Горького в Москву. В 1954 году его окончил.
Сразу после войны Сергей Орлов познакомился с поэтом-фронтовиком Михаилом Дудиным. Дудин помог ему издать «Третью скорость». О том, как это произошло, Орлов впоследствии вспоминал: «Я сидел почти по Блоку: “в шинелишке солдатской с физиономией дурацкой”… Но Михаил Дудин, прочитав мои стихи, не стал говорить о них со мной. “Что будем делать?” – спросил он меня, а может, и не спрашивал. Не помню: это давно было. Он только подумал, что делать дальше, и отнёс тетрадку в издательство, и стал редактором моей первой книги. Такое было время. Мы были молоды и знали всё друг о друге, хотя виделись в первый раз».
Последняя фраза, пожалуй, значит не меньше иного стихотворения. То, что в ней заключалось, было величайшим достоинством того поколения.
В этом сборнике было стихотворение, которое теперь вспоминается первым, когда произносят имя Сергея Орлова, – «Его зарыли в шар земной…»
Валерий Дементьев: «8 августа сорок шестого года составитель и редактор Михаил Дудин подписал к печати “Третью скорость”, стихотворную книгу, показавшую всем, что в советской поэзии зазвучал ещё один сильный и уверенный голос. Во всяком случае, друзья не напрасно острили, что Серёжа Орлов вошёл в большую литературу на третьей – боевой – скорости. В этой шутке было заложено зерно истины; с тех пор литература о Великой Отечественной войне уже не мыслилась без этой книжки, без её автора – поэта-танкиста, поэта-фронтовика».
Однако литературная критика на первых порах встретила книгу стихов Сергея Орлова резкими, почти враждебными рецензиями. К примеру, в «Литературной газете» от 5 октября 1946 года лучшее стихотворение сборника «Его зарыли в шар земной…» атаковали особенно яростно. Стихотворение называли «нытьём», «ноющей жалобой», «безвыходной и размагничивающей тоской». Критик Анатолий Тарасенков, пожалуй, самый сдержанный из этого хора, фронтовик, но тоже хлестнул: «…исторического воздуха победы… не видно в книжке стихов Сергея Орлова».
Ни вдохновения, ни настроения вообще, ни жизненных сил эти рецензии не прибавляли…
Но за поэтом Сергеем Орловым стояли его боевые товарищи. Потому что своё «старинное дело» он начал на фронте. Стихи появлялись в перерывах между боями. Ни им, пахнущим порохом и газойлем, ни своим боевым товарищам, особенно мёртвым, изменять было нельзя.
В 1948 году вышла поэтическая книга с характерным названием «Поход продолжается». В 1952-м – «Радуга в степи». В 1954-м – «Городок».
Дружба с Михаилом Дудиным продолжалась. Совместно они написали сценарий для художественного фильма «Жаворонок» (1964). В фильме звучит песня на стихи «Его зарыли в шар земной…», исполненная Майей Кристалинской. В 1970-е годы «Жаворонок» показывали часто. Он по праву считался классикой советского кино о войне. В последнее время появилось несколько, по сути дела, копий, снятых по мотивам «Жаворонка». Но все они – жалкое подобие кино о войне, которое в прошлом веке было поднято на уровень настоящего искусства.
Сергей Орлов работал много. Книги выходили одна за другой.
В 1970 году его избрали в секретариат правления Союза писателей РСФСР. Он перебрался в Москву.
Рубцы на лице с годами стали разглаживаться. Но память разгладить не могли ни годы, ни новые обстоятельства и условия жизни. Всю жизнь хранил он комсомольский билет за номером 4235182, пробитый осколком, и медаль «За оборону Ленинграда», искорёженную другим, более крупным осколком. Танкисты знают: когда бронебойная болванка попадает в танк, то даже если она не пробивает броню, от внутренней части бронелистов или башни откалываются осколки разной величины и формы и ранят экипаж. Они впиваются в лицо, в руки, ослепляют глаза, прожигают одежду.
Михаил Дудин: «Я не знаю, куда затерялась эта самая медаль “За оборону Ленинграда”, его, Сергея Орлова, медаль, которую он мне показывал, медаль искорёженная и смятая. Когда она была новой, он носил её над левым карманом гимнастёрки, над сердцем. И она защитила его от смертельного осколка в бою. Осколок смял её и исковеркал её вместе с комсомольским билетом, но сердце тогда осталось целым».
Тема родины оставалась для поэта такой же неиссякаемой и дорогой, как и тема войны. Белозерская земля. Вологодчина. Как много поэтов она дала русской литературе! Александр Яшин, Сергей Орлов, Ольга Фокина, Николай Рубцов, Виктор Коротаев…
По родине он скучал. И на фронте, и потом, всю жизнь.
Мне тоже обязательно приснится
Затерянный в просторах уголок,
И домик, и, как в песне говорится,
На девичьем окошке огонёк.
И взор твой незабвенный и лукавый,
Взор любящий навек моей судьбы…
Танкисты спят, как запорожцы, в травы
Закинув шлемы, разметав чубы…
Родина, её видения вспыхивали в нём, сияли и тут же перемежались с видениями войны, лицами боевых товарищей.
Умер Сергей Сергеевич Орлов 7 октября 1977 года. Похоронен на Кунцевском кладбище.
Понимая, что скоро конец, он составил итоговую книжку «Костры». Вышла она уже после смерти поэта в 1978 году.
Юлия Друнина, с которой он дружил, посвятила Сергею Орлову поэтический цикл «Под сводами» – тринадцать стихотворений.
Я в этот храм
Вступила ненароком —
Мне попросту
В дороге повезло.
Под сводами
Души твоей высокой
Торжественно мне было
И светло.
Публикации
Поход продолжается: Стихи. М.: Молодая гвардия, 1948.
Стихотворения. Л.: Советский писатель, 1956.
Стихотворения. М.; Л.: ГИХЛ, 1959.
Память сердца: Стихи. М.: Воениздат, 1960.
Лирика. Л.: Лениздат, 1966.
Дни: Стихи. М.: Советский писатель, 1966.
Избранное: В 2 т. М.: Художественная литература, 1971.
Верность. М.: Современник, 1975.
Стихотворения. М.: Детская литература, 1976.
Собрание сочинений: В 3 т. М.: Художественная литература, 1980.
Порохом пропахнувшие строки: Книга стихов. М.: Молодая гвардия, 1986.
Стихотворения и поэма. Л.: Лениздат, 1986.
Награды и премии
Ордена: Октябрьской Революции, Отечественной войны 2-й степени, Трудового Красного Знамени.
Медали: «За оборону Ленинграда», «За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941–1945 гг.».
Государственная премия РСФСР им. М. Горького (1974) – за книгу стихов «Верность» (1973).
Глава шестая
Василий Субботин
Записки старшего лейтенанта
Василий Субботин – поэт. Поэт известный. Когда-то его стихи декламировали со сцены. Они входили в антологии, посвящённые военной поэзии. На фронте же он был военным корреспондентом дивизионной газеты. А после войны написал книгу удивительной прозы, которую написать мог только поэт и солдат. Книга называется «Жизнь поэта». И она вроде бы действительно о жизни поэта. Но настолько же – о войне. И уж что неоспоримо – написана она старшим лейтенантом, вернувшимся с войны. Победителем, которому повезло и победить, и выжить. Которому повезло ещё вот в чём: взять эпиграфом для своей книги слова неизвестного фронтового поэта: «Никому неохота умирать на последней странице…»
Я даже придумал подзаголовок для этой книги – «Записки старшего лейтенанта».
Василий Ефимович Субботин родился 7 февраля 1921 года в Нолинском уезде Вятской губернии в деревне Субботята, она же Субботинцы, Пуговицино или Пуговицинская. Одно время деревня относилась к Буйской волости, потом к Татауровской. Вскоре семья перебралась в посёлок Берёзовка близ Тюмени и до 1932 года жила там. Семья обосновывалась в Берёзовке на новых землях. Сводили лес, корчевали и выжигали пни, засевали хлебом новину. После, уже в советское время, отец будущего поэта Ефим Дмитриевич на новых землях, крестьянским трудом отвоёванных у леса и болот, организовал колхоз.
Василий окончил семь классов в школе села Татаурова. После школы работал пастухом и на полевых работах в колхозе.
Уже тогда начал активно сотрудничать с «Пионерской правдой» и журналом «Дружные ребята». Двенадцати лет написал пьесу, послал её в редакцию в Москву. Стихи тоже писал. Но их не публиковали. Первые серьёзные стихи пришли на фронте, в окопах.
В 1937 году умерла мать. Василий был старшим в семье, и надо было искать основательную работу, чтобы кормить младших. Уехал на Урал в Кизеловский район, устроился на угольную шахту. В 1939 году, чувствуя недостаток образования, поступил в политико-просветительскую школу в Перми. Направление на учёбу дал комитет комсомола шахты. Вскоре школу перевели в Оханск, что на реке Каме. В 1940 году с третьего курса школы Оханским райвоенкоматом был призван в РККА. Направлен в танковые войска, которые укрепляли тогда особенно энергично. Порохом пахло уже и с востока, и с запада.
Война застала Василия Субботина на западной границе СССР. Он был башенным стрелком лёгкого танка. В бой вступил в первый же день. Всю горечь неудач сорок первого года он измерил собственными страданиями и собственным мужеством. Был ранен.
Из рассказа «Впервые»: «Я помню, как в первый день войны мы, вкопав свои танки (не было горючего) и расстреляв все снаряды, выходили мелкими группами, стараясь держаться подальше, вдали от больших дорог. Ночью, в лесу, наскоро рыли окопчики, одиночные ячейки. Со своим старшиной мы копали одну – на двоих.
Никаких траншей, лишь наскоро, в ночь, иногда копали окопы, если успевали.
Только для того, чтобы назавтра их снова покинуть.
Только для того, чтобы пересидеть ночь и, если бы противник вздумал выйти на нас здесь, было бы где укрыться, на тот случай, если бы пришлось отстреливаться. Но, как правило, утром мы покидали эти ячейки, немцы нас обходили, были давно далеко впереди нас. Какие уж тут траншеи!
Из всего полка нас вышло несколько человек.
…А главное, совершенно было неясно, где немцы, где свои. Мы выбирались из окружения и попадали в новое. Немцы, двигавшиеся по дорогам, всегда оказывались впереди нас.
Война началась для меня на западной границе… Я один из немногих, немногих оставшихся в живых. Один из родившихся в 1921 году.
Когда началась война, нам было по двадцать лет.
Нас почти не осталось.
В тот день – мы стояли тогда на окраине, в казармах города Броды, в которых до нас размещались польские уланы, – утром, когда ещё не встало солнце, нас поднял с кроватей возглас дежурного: “Тревога!” Накручивая портянки и обмотки, ещё не проснувшись окончательно, мы никак не могли сообразить, почему нас разбудили так рано, да ещё к тому же в воскресенье. Никаких тревог в воскресенье не должно было быть.
Но когда я выскочил из казармы – я был посыльным к командиру роты и по тревоге должен был бежать к нему, – едва я выскочил из дверей, я услышал пулемётную очередь и, подняв голову, увидел низко прошедший над самой крышей самолёт. Нет, сначала тень самолёта, проплывшую по стене. Потом я уже увидел самолёт. Я не успел ничего различить, ни на крыльях, ни на брюхе, никаких знаков…
В конце дня мы принялись оборудовать те окопчики, о которых я уже сказал. Танки у нас стояли на территории городка, “на катушках”, и были законсервированы – гусеницы смазаны солидолом и уложены на крыло, а пулемёты вынуты из шаровых установок, разобраны и перенесены в казармы и тоже для предохранения покрыты густой смазкой.
Потом началось отступление».
Как трудно для нас начиналась война! И писатели, поэты, многие из которых ещё и не знали, что они поэты, хватили этих неимоверных трудностей полной мерой. Да, судьба им отмерила сполна. Словно заботясь о том, чтобы потом, когда проснётся дар, никто из них ничего не забыл, и чтобы помнили всё, и чтобы в любых обстоятельствах несли свою правду, как винтовку, и не бросали её.
Они и не бросали. И помнили всё. Ничего не забыли. Константин Симонов не ради красного словца сказал о Василии Субботине: «Свою невидимую шинель Василий Ефимович Субботин не снимал ни на один день».
В 1943 году, после ранения, Василий Субботин окончил трёхмесячные военно-политические курсы и – снова на фронт. На этот раз его направили в стрелковую дивизию, в редакцию газеты «Воин Родины». Дивизия носила номер 150-й.
Должность корреспондента дивизионной газеты была сродни должности ротного политрука. Всегда в бою, всегда рядом с солдатами, всегда в окопах первого эшелона. Вот тогда-то, в окопах, и пошли настоящие стихи.
Поэт, поэт, весь мир перед тобою!
А перед нами – лишь окопа дно,
Но, может, этой самою ценою
Найти слова редчайшие дано.
Заметил же Сергей Крутилин, автор романа «Апраксин бор» о гибели 2-й ударной армии на Волхове: «…когда сидишь на дне окопа, звуки боя всегда слышатся лучше». В контексте темы, обозначенной старшим лейтенантом Субботиным, слова лейтенанта Крутилина вырастают в развёрнутую метафору.
Стрелковой дивизии, в которую попал Василий Субботин, предстоял огромный путь через калининские леса на Белоруссию, Прибалтику и – на Берлин. А старший лейтенант Субботин, помня первые дни войны, носил фуражку сорок первого года. Из книги «Жизнь поэта»: «Я уже сменил степную кубанку на прежнюю свою фуражку, танкистскую, с бархатным околышем».
В издательстве «Советский писатель» в 1970 году вышла книга прозы Василия Субботина, в которую вошли два сборника рассказов: «Жизнь поэта» и «Как кончаются войны». В ней, фрагментами, вспышками памяти, неожиданными ретроспекциями из настоящего в прошлое автор описал свою фронтовую жизнь.
Вот, к примеру, из сорок первого и сорок пятого одновременно: «Знаете вы, что значит подняться в атаку первым? Первым, не первым, всё равно! Знаете?
<…>
Я тогда в сорок первом поднимался – было мне легче. Наверно, потому, что молод был, и потому, что вторым… Но очень это запомнилось.
Теперь мне не надо вылезать наверх. Я могу оставаться в траншее…
Примолкшие, испуганные, даже подавленные пережитым, бойцы (только что была танковая атака) стараются дать мне дорогу, когда я прохожу.
Их не много… Я вижу, как они готовятся, как раскладывают по брустверу гранаты, убирают лишнюю, мешающую им землю… Всё молча».
И – спустя десятилетия: «Мне странно сейчас смотреть на себя, того, двадцатилетнего, в тот мой окоп, в котором я сидел на Одере…»
А дальше – из повседневной работы дивизионного корреспондента: «Я проснулся в доме недалеко от переднего края. Когда все ещё спали. Проснулся потому, что кто-то дёргал раму. Вокруг гремело, дом наш весь сотрясался.
Я знал своё дело хорошо. Если уже началось, значит, мне надо идти. Никаких приказов дополнительных не требовалось… Мигом я собрался, перекинул через плечо старую сумку свою, тронул за плечо человека, спящего на кровати, и сказал ему, что я пошёл.
Даже и дорогу мне искать не надо, шёл на звук этой пальбы. Тут не очень далеко ведь! Было уже светло. И когда я по шатким, расходящимся под ногой, погружённым в воду мосткам переходил Одер, вставало солнце.
Ощущение радости утра рождалось во мне не только от бодрости и от прохлады… Наконец началось! Я только досадовал, что никто заранее ничего не сказал мне. Что не считают нужным нас, дивизионщиков, предупреждать. Ведь накануне небось всем всё уже было известно. А вот не предупредили…
Сразу за Одером раскинулся плацдарм – долина, разъятая, обезображенная.
<…>
Сначала я попал на хорошо скрытую позицию к двум нашим миномётчикам, братьям. Очень любопытная это была батарея. Командиром батареи был один брат, а командиром взвода другой. Оба тихие, неразговорчивые. Старший был в подчинении у младшего.
Анатолий мне обрадовался.
– Это ты? – сказал он, когда я влез к нему в землянку. Он сидел, согнувшись в три погибели…
Землянки у всех тут низкие – глубоко копать было нельзя. Близко была вода».
Это было начало последней крупномасштабной атаки фронтов – стратегическая Берлинская наступательная операция. Середина апреля 1945 года. 3-й ударной армии генерала Кузнецова выпала самая незавидная доля: начинать наступление через самый убойный рубеж – Зееловские высоты. Вместе с 61-й армией генерала Белова, 8-й гвардейской армией генерала Чуйкова и танковыми корпусами она смяла оборону немцев на этих проклятых высотах, казавшихся непреодолимыми, и вместе с 47-й армией с приданными танковыми соединениями начала обходить Берлин с северо-востока и севера. Однако боевые действия развивались так, что вскоре корпуса и дивизии перенацелили на Берлин, и ударные группы армии Кузнецова начали успешно и энергично прорубать коридор к центру города, к комплексу основных зданий, откуда всё ещё продолжало осуществляться управление обороной главной немецкой цитадели.
Вместе с батальонами и группами первого эшелона, под пулями и осколками продвигался старший лейтенант Василий Субботин. Блокнот и карандаш он спрятал подальше в свою потрёпанную полевую сумку, взял автомат и гранаты и пошёл вперёд. И всё же здесь, на передовой, он был не автоматчиком, а газетчиком. И, по совместительству, поэтом.
Наконец, плутая в дыму и сутолоке наступающих войск, отыскал КП одного из полков своей дивизии.
«Я пришёл не в самое лучшее время. Подполковник в своей этой более чем угнетённой позе, зажавши трубку в кулаке, кричал:
– Подожди, подожди, говорю! Скажи мне точно: сколько? – Вдруг он повысил голос, глаза у него побелели. – Сколько, я спрашиваю! Говори спокойно! Где? Справа, слева? Тридцать два?
Как будто всё дело было в этом – два или тридцать два!
На них там шли танки.
Но подполковник знал, что делал: чтобы отвечать, надо было, по-видимому, сначала овладеть собой. Шутка ли – тридцать два танка!
Прошло какое-то время, и тут же врывающийся в блиндаж голос из трубки доложил: не тридцать два, а четыре.
– Слава богу, – сказал на это командир, – в восемь раз меньше!
Взглянул на наши напряжённые лица и усмехнулся.
Я спросил, какая есть возможность пройти в батальон.
Сейчас как раз туда должен идти старшина, сказали мне. Потом выяснилось, что старшина сейчас идти не может, и мне пришлось идти с комсоргом батальона, который знал только направление. Я отыскал этого комсорга в щели, недалеко от землянки командира полка. Я разбудил его, удивившись, что он спит среди дня. Он хмуро посмотрел на меня и стал перематывать портянку.
– Почему не в батальоне? – спросил я, смутился, сам почувствовав, что не имею права задавать этого вопроса.
– Мне не положено там быть, – сказал он, – я должен трупы убирать.
Потом объяснил, что он не спал всю ночь.
Мы отправились. “Тут недалеко…” – сказал он мне.
Какое-то время мы шли по траншее. Потом траншея кончилась, и выступили холмы начинающейся слева возвышенности. Чаще стали пощёлкивать пули.
По-настоящему нам так и не удалось ни разу разогнуться на всём этом пути. Хотя нам и не пришлось ползти. Комсорг мой, это выяснилось сразу, едва мы выбрались из поймы, дороги не знает, а идёт, лишь полагаясь на чутьё. Он так умело отговаривался, когда я его прощупывал, что не поймёшь – то ли знает, то ли не знает.
Мы теперь шли по краю залитой водой канавы. Что-то вроде канавы или старого канала, протекающего в узенькой долинке. Рва, заполненного водой.
В холодную, стылую вешнюю воду лезть не хотелось. Глубина рва ведь неизвестна, может, по горло, а может, и дна не достанешь. И вот, укрываясь за берегом того рва, стараясь не свалиться, двигались мы узкой кромочкой. То и дело останавливались, чтобы отдышаться.
Хитрая задача – не свалиться в воду и не вылезть наверх, где тебя тут же снимут.
Всё же мы то и дело вылезали. Высовывались после того, как соскальзывали вниз, и тогда раздавался выстрел.
Хитрая задача – ползти по краю почти отвесной стенки. Это почти что автоматическое действие: выставишь спину – и срабатывает пулемёт.
Минуту спустя мы должны были оставить нашу канаву. Поперёк легла круглая колючая проволока. Так называемая спираль Бруно. Она была опущена в воду, а из воды поднималась на высоту.
Мы с сожалением вылезли наверх.
В нескольких метрах на вздымающейся слева высотке – проход. Как видно, метнули гранату. А может быть, даже и две. Прогал довольно большой, широкий, если бы только не болтались во все стороны раскачивающиеся под ветром, разорванные концы проволоки. Опасное место!
Под проволокой уже лежал солдат в ватнике, убитый, должно быть, ещё утром. Его серая, набрякшая, затёртая землёй спина была видна ещё издали…
Как проскочить это место, не зацепиться, не угодить под пулемёт… И не угодить под пулемёт, и не зацепиться!
Не зацепиться было трудно.
Тут надо было прыгать.
Поглядывая на убитого, мы лежали в трёх шагах.
Комсорг меня предупредил, чтобы я не сразу поднимался, а немного подождал. Действительно, едва он метнулся к проволоке, как раздалась резкая, распарывающая воздух очередь. Он был уже на той стороне проволоки и опять лежал на земле, я видел, что он проскочил удачно.
Собьёт или не собьёт? Мне пришлось долго лежать, пока не показалось, что можно вскочить.
О, чёрт! Так и есть… Я зацепился. Зацепился плащ-накидкой.
Случилось то, чего я больше всего боялся. Но я рванул – и она отцепилась…
Когда встаёшь с земли – самый напряжённый момент.
Очередь всё-таки раздалась…
Хуже всего солдату, подносчику патронов. Мы его встретили только что, в канаве. Он переставлял ящики с цинками. Ящик тяжёлый, лёжа делать это нельзя, и он переставлял сидя… Мы были уже за проволокой, а он завяз и не мог перетащить свои цинки. Пулемёт бил по нему уже наугад.
Мы подхватили у солдата патроны, приняли их с рук на руки и подождали, пока он переберётся сам.
И ещё не перевалили и холмы, как оказались в траншее.
На нас сразу же зашикали:
“Тише! Тише!”
Это нас удивило. “Не разговаривайте громко – немцы рядом”.
Я уже увидел Твердохлеба, комбата, знакомого мне. Но как же мало их осталось!
Подходит замкомбата – маленький, чернявый, немолодой. Сам комбат – крупный, несколько мешковатый, то ли медлительный, то ли всю жизнь стесняющийся.
Я достаю небольшую записную книжку свою. Трофейную, в дерматиновой красной обложке, на первой странице которой написана одна-единственная строчка, чужая, так и не разобранная мной…
Комбат улыбается. Ему, я вижу, странно, как это я попал к нему сюда. В один только этот день он взял две траншеи и деревню. Их всего осталось человек пятнадцать…
Они обступают меня. Все они очень удивлены и оживлены, называют меня “редактором”. Они, как видно, думали, что обречены. Брошены в этот прорыв и забыты. И вот к ним пришли, да ещё из газеты.
Наперебой показывают мне только что подбитый танк. Он сполз вниз, под уклон, он всё ещё дымит.
Бойцы выглядывают за бруствер с осторожностью. Стараются зазря не высовываться. Только те, кто сюда попадает вот так сразу, лезут куда не надо. Я знаю этих мальчишек, не сознающих опасности. Ребят, которым всё интересно…
Обыкновенный человек, попав на передовую впервые, думает, что ничего тут опасного нет. И в самом деле, как тут тихо, спокойно. Лишь те, кто живёт здесь долго, ведут себя осмотрительнее.
Не напрасно они нас остановили, когда мы ввалились сюда… Так меня всегда встречают, когда я попадаю на передовую.
Бывалый солдат к брустверу подходит с осторожностью.
Я и сам был всю жизнь парнишкой неуклюжим, который ничего не понимает. Лопоухим бойцом из пополнения.
Моя книжка разбухает. Я стараюсь записать всех. Знаю, что даже те, что стоят вдали, у бруствера, прислушиваются сейчас к тому, что говорим мы. Даже вот этот гордый черноволосый офицер, лейтенант с орденом Славы. Какое у него одухотворённое, прекрасное лицо…
Но трудно мне их всех, кто стоит в этой траншее, в пяти метрах от немцев, делить на героев и не героев – обижать никого не хочется».
Запомним эту фразу, хотя бы часть её: «…трудно мне их всех, кто стоит в этой траншее… делить на героев и не героев…» Она нам ещё пригодится, и не раз.
«Мне надо уходить. Уже темно, и я тороплюсь.
Сколько раз я приходил вот так… Все эти последние полтора года. Приходил и уходил. Приходил в полдень, а то и к вечеру, а уходил к ночи. Мне было легче, чем им. Я не каждую ночь проводил в траншее.
Я мог и уйти с передовой, если хотел. Мог поискать ночлег».
Василий Субботин попал в дивизионку не с призывного пункта, не из военкомата и не из военного училища, а из окопа, вернее, из танка, после ранения. И, проговаривая: «Я мог и уйти с передовой…» и «Мне было легче…», явно испытывал неловкость по поводу несвободы бойцов и командиров, дравшихся в передовых траншеях. Как офицер и солдат, он чувствовал долг – быть рядом со своими боевыми товарищами. Оборонять захваченную траншею. Готовиться к атаке на очередную, там, в глубине немецкой обороны. Быть в готовности отбить контратаку, даже танковую. Все они здесь, в предместьях Берлина, были не новички на войне, не лопоухими бойцами из пополнения…
«Возвращаемся обратно прежним путём, опять пробираемся по топкому и скользкому берегу. Убитого уже убрали. Под проволочным заграждением теперь лицом вверх лежит сапёр и ножницами режет проволоку. Всё ещё потрескивает тот невидимый, с фланга, пулемёт, но пули идут вверх, и скользят, и вызванивают по проволоке.
В темноте приходим мы на свой НП…
Вот что было в этот день».
Снова и снова уместно вспомнить Кульчицкого: «Война – совсем не фейерверк, а просто – трудная работа…»
Трудная работа. Работа между жизнью и смертью. Правила которой устанавливаешь не ты. Ты не можешь их даже скорректировать. Но можешь быть осторожным, осмотрительным, как солдаты из «старичков», которые из любопытства из-за бруствера голову не высовывали. Только и всего. Василий Субботин даёт лаконичный и точный очерк солдатской работы, где перед пулей равны и рядовой, и офицер, потому как – передовая! Первая траншея, где и разговаривать-то громко нельзя: прилетит граната с той стороны, из-за проволоки, на голос. Граната или мина. Вот бойцы молча готовятся к очередной танковой атаке, убирают с бруствера лишнюю землю. Хозяйство у них простое. Но оно должно содержаться в постоянном порядке. Вот сапёр, как сантехник под трубой, лежит под проволокой и спокойно режет её, готовит проход для пехоты.
Война подошла к концу. Фрицев добивают под Берлином. В дыму, впереди, по утрам, когда воздух немного яснеет, в стереотрубу видны шпили соборов. Завтра будем там, думают солдаты и заряжают диски автоматов, набивают патронами ленты «максимов» и крупнокалиберных ДШК, изучают карты с нанесёнными на них линиями обороны противника.
Завтра…
Вот так кончаются войны…
«Поднявшаяся пыль висела над нами, в небесах, всё время, пока мы шли к Берлину. Но особо густой она была в тот первый день.
Если бы пошёл дождь, он, наверно бы, лил вместе с землёй и пеплом, как при извержении вулкана…
В первый день мы продвинулись на одиннадцать километров.
Потом, на другой день, произошла остановка. Но опять всё загудело, всё началось сначала.
Наступали мы с Кюстринского плацдарма. На Одер мы пришли со своей дивизией всего недели за две до наступления и обосновались сначала в каком-то небольшом, уютно обставленном доме на отшибе.
Одера самого я не видел, никто из нас его не видел.
Сразу от нашего крыльца тянулся большой сосновый лес, а проехав этот лес, можно было попасть в городок. Когда мы пришли, в лесу сохранялись ещё островки нерастаявшего снега.
Дни стояли серые, однообразные. Предвесеннее солнце пряталось неизвестно где…
Мы стояли на Одере, а самого Одера не видели. А поглядеть на Одер хотелось! Полки наши были выведены, а вернее, их ещё и не вводили. Здесь, в нескольких километрах от переднего края, от одерского плацдарма, на одном из озёр в этом лесу они учились преодолению водной преграды.
Что за Одер, какой он? Слухи были разноречивые. Одни говорили, что наши на дамбе. Но с какой стороны? На той? Или на этой? Находились знатоки, утверждали, что плацдарм уже отвоёван и Одер форсировать нам не придётся.
Просыпаясь по ночам, я слышал, как бомбят Берлин.
Тогда-то я и забрался на вышку.
Если сказать яснее, никакой вышки не было, была кирха. Я забрался наверх, “на колокольню”. И мне удалось тогда же увидеть Одер. За лесами, в стороне, блеснула его узкая холодная полоска. Но особенно хорошо помню ту дрожь, которую я испытал, когда поднялся на кирху, дрожь и этот холодок под коленками. Давно забытое ощущение высоты.
А первый раз я попал на Одер, когда полки наши заступили своё место.
Неожиданно Одер оказался очень широким, разлившимся во все стороны, заблудившимся в плавнях.
Пришёл я ночью и только днём его увидел по-настоящему.
Он был весенний, ещё весь мутный, белёсый. Я шёл по понтонному мосту, тогда уже полузатонувшему, уходящему всё глубже под воду…
Вот так это всё было. Теперь я всё рассказал. Когда батальон Твердохлеба вёл бои в глубине немецкой обороны, я был на Одере вторично.
Но это была только разведка боем…
<…>
Когда сегодня мы подъехали к переправе на Одере, я стоял на мосту – машина ждала своей очереди, – стоял у края этого колеблющегося, качающегося, наведённого понтонёрами моста. Как все в этот день – возбуждённый, увлечённый потоком людей, двинувшихся за Одер.
Я был весь какой-то взбудораженный, будто пьяный.
Я прыгал на этом наплавном мосту. Мне было весело, и всей этой ночи, которую я спал в окопе, её будто не было, её будто рукой сняло.
Я – пьяный – стоял на качающемся мосту и, проваливаясь, раздавал газету.
Я что-то кричал, как все, беспричинно и радостно ругался, размахивал руками и газетой. Удивительно, какое было утро.
<…>
В том месте, где мы переезжали Одер, немецкая траншея была к реке ближе. Она проходила сразу на высотах, где повыше. Район плацдарма, где я вчера лазил, и ров с водой были не здесь, а левее. Но местность была одна, как и всюду сплошь изрытая траншеями, окопами. Однако никаких зубов дракона, ничего такого, чем нас пугали, ни противотанковых рвов, ни мощных железобетонных сооружений, ничего такого здесь не было.
Но сама уже местность за Одером для немцев была выгодной. На западном берегу – по-над берегом – за этой поймой тянулись высоты. По ним и проходил передний край. Вторая линия их обороны.
Мы как раз проезжали эти высоты. Сразу, как мы поднялись на холмы, рядом с дорогой, на одном из этих холмов стоял дом, и он вовсю горел.
Мы объехали этот горящий дом, спустились вниз, в долину, и лишь тут, в трёх или даже четырёх километрах от Одера, я увидел трупы. Не в траншеях, а на скате лежало несколько человек в зелёных одеждах. Первые увиденные мной на Одере убитые…»
Есть у Василия Субботина рассказ «Дивизионный корреспондент». Начинается он так: «Не все знают, что по дорогам войны Двенадцатого года двигалась этакая странная повозка, доверху нагруженная колымага… Это было не что иное, как полевая походная типография, в которой печатались листовки к солдатам французской армии, сводки и приказы светлейшего. Своего рода боевые листки. Первая армейская походная редакция. И с ней шёл, в ней в это время находился Василий Андреевич Жуковский. Поэт. Прославленный певец во стане русских воинов…
Наши армейские, наши дивизионные фронтовые редакции на дорогах войны, в потоке наших войск и были такими вот полевыми походными типографиями-редакциями. А молодые поэты, мы, молодые журналисты, вчерашние солдаты, – не кем иным, как певцами во стане русских воинов.
У наших соседей машины не было, дивизия была бедна, у них было две лошади. А у нас была старая разбитая полуторка, закрытая, с обшитым досками кузовом.
В редакции я считался самым младшим работником и носил звание литературного сотрудника. Все мы этого своего звания – я и мои товарищи в других дивизиях, – слова этого не любили: сотрудники – это те, которые сидят в конторах! – и называли себя дивизионными корреспондентами. Корреспондентами дивизионной газеты. Что, по нашему мнению, куда более соответствовало и должности, и характеру нашей работы… Конечно, на взгляд человека невоенного, непосвящённого, все работники газет и все корреспонденты на одно лицо. Будь то корреспондент самой “Красной звезды”, корреспондент газеты фронта или литсотрудник дивизионной газеты. Но мы-то хорошо знали, в чём тут разница.
Кем я был на войне?
Для нашего редакционного печатника (он же начхоз), тем более для какого-нибудь закоренелого штабиста я был почти героем, человеком переднего края. Тем, кто лез в самое пекло. В глазах же какого-нибудь взводного я и сам был тыловиком, изредка, раз в неделю, приходившим к нему в траншею.
Редакция дивизионной газеты представляла собой этакий цыганский табор. В деревянный, рассохшийся кузов полуторки было спихнуто всё немудрёное хозяйство редакции – наборные кассы, бумага, перепачканные типографской краской шинели и ватники, вещевые мешки и, наконец, люди: два-три наборщика, печатник, редактор, его зам, секретарь и ты – литсотрудник.
Сама газета была маленькая. Обыкновенная двухполоска. Лишь немногим побольше листа бумаги писчей. Выходила она через день.
Но я возвращаюсь к должности корреспондента.
Корреспондент дивизионки – это даже не чин: он был существом, которому никто не подчинялся, зато сам он подчинялся всем.
Он главным образом ходил, и в этом заключалась его работа. Пять дней в неделю он ходил, а на шестой-седьмой – отсыпался. А иногда и не отсыпался и не “отписывался”. Если обстановка менялась, снова шёл… Сегодня в один батальон, завтра – в другой. Ходил с переднего края в редакцию и обратно.
Сновал как челнок.
Батальон выводили из боя, но ты переходил в другой, который вводили в бой. Чтобы всё время иметь нужную информацию. Основной ходячей единицей был корреспондент.
Писать приходилось всё. Оперативный репортаж, боевую информацию и так называемый “боевой опыт”. Статьи для отдела боевого опыта. Сегодня о пулемётчиках, завтра об артиллеристах. Послезавтра о миномётчиках.
<…>
Иногда подолгу стояли где-нибудь в овраге, в чужих, иной раз даже немецких блиндажах. И тогда, когда так долго стояли на месте, все тропы и все дороги становились известны, и можно было заранее знать, где находится тот или иной полк. Его легко было найти.
Вообще же поиски эти – одна из самых больших трудностей в деятельности дивизионного корреспондента. Каждый ведь раз идёшь в другой полк, в другой батальон. Из дивизии – в полк, из полка в батальон, а из батальона в роту.
Затем – во взвод, в отделение или на наблюдательный пункт.
Ты – не полковник. Даже не командир взвода. “Свиты” у тебя нет, связного тоже не положено. Так что всегда идёшь один. Хорошо, если ещё в пути тебе попадётся какой-нибудь санитар или повозочный, доставляющий боеприпасы.
<…>
Я видел много примеров героизма. Подлинного. Повседневного. И душевной красоты, и самопожертвования, и главное, главное – терпения в преодолении тягот войны.
Расскажу и вовсе маленький эпизод. Это было зимой в сорок четвёртом году на Калининщине. Меня встретил начальник наш и сказал мне, что в дивизии у нас произошёл такой случай: солдат один лёг на проволоку, чтобы по нему могли пройти… Под огнём.
Это было так. Младший сержант, татарин, фамилия его Саитгалин, так и лёг на проволоку, на спираль Бруно. И тогда по нему, как по мосту, прошли бойцы его отделения. Я это видел.
<…>
Из девяти дивизионных корреспондентов, моих товарищей, работавших в других дивизиях армии, таких же, как я, молодых ребят, – почему-то почти все мы писали стихи, – в живых осталось немного. Трое были убиты, двое тяжело ранены.
Мы иногда встречались на больших фронтовых дорогах, в местах выхода из своих частей. На фронтовых перекрёстках. Я теперь вижу, как много в нас было общего. Все мы были в чём-то друг на друга похожи. Сверстники. Худые, чёрные от ветра, от мороза. В грязных полушубках, в зелёных плащ-накидочках. С неизменной планшеткой через плечо… Не всегда с пистолетом.
<…>
Какое это было поколение… Как штыки! Если бы нам сказали. Если бы эту силу взять в руки. Мы легли бы там, где нам показали, и защитили страну… Заслонили Россию. Никто бы не побежал. (Это – о сорок первом, об отступлении, о невозможности остановить наступающего врага. О том, что бегущие ждали приказа занять позицию и умереть, а приказа такого не поступало. – С. М.)
<…>
Войска, войска, куда ни глянешь. Колонна растянулась, люди идут уже по краям дороги, не строем, а друг за другом.
Оружие делается всё тяжелее.
Спускаемся в овраг… На дне оврага протекает ручеёк, и мы переходим его вброд. Поднимаемся наверх. И неожиданно у дороги, тут, перед немецкой траншеей, в нескольких метрах от траншеи, у выхода из этой низины – могила и танк. Могила и танк и траншея. Всё вместе.
Да, рядом была траншея, с бруствером, обращённым в сторону нас. И перед ней, в двух метрах от неё, танк. Подбитый английский танк. Да наш, какой английский! Просто полученный из Англии.
А рядом с этим танком – свежий глинистый холмик. И на дощечке надпись. Танк был сгоревший.
“Первым шёл на Берлин”. Имя. И – “Убит здесь. В танке”.
Надпись на дощечке была выжжена тем же – тем же раскалённым гвоздём.
Наш паренёк. Танкист».
Потом об одерском плацдарме напишутся стихи:
Под треск, и уханье, и гул
Противник всё втоптал в трясину…
Лишь вспять реку не повернул
И нас в неё не опрокинул.
Идрицкая «болотная» дивизия шла севернее Берлина, в составе крупной группировки охватывая город, но потом поступил приказ: повернуть на юг, и она ворвалась в берлинские кварталы. Корреспондент дивизионки старший лейтенант Субботин со своими распухшими от записей блокнотами в полевой сумке двигался вместе с наступающими войсками. «Войска, войска, куда ни глянешь…» Пожалуй, никто не рассказал о Берлинской наступательной операции в таких подробностях, так проникновенно и точно, как это удалось Василию Субботину в послевоенных рассказах.
Бесплатный фрагмент закончился.
