Читать книгу: «Лавкрафт. Я – Провиденс. Книга 2»
S. T. Joshi
I Am Providence:
The Life and Times of H. P. Lovecraft
Volume 2
Copyright © 2013 by S. T. Joshi, as published by Hippocampus Press, New York, USA
© М. Стрепетова, М. Востриков, перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
Аббревиатуры
А. Д. – Август Дерлет
Э. Э. П. Г. – Энни Э. П. Гэмвелл
К. Э. С. – Кларк Эштон Смит
Д. У. – Дональд Уондри
Э. Х. П. – Э. Хоффман Прайс
Ф. Б. Л. – Фрэнк Белнэп Лонг
Д. Ф. М. – Джеймс Ф. Мортон
Д. В. Ш. – Дж. Вернон Ши
Л. Д. К. – Лиллиан Д. Кларк
М. У. М. – Морис У. Моу
Р. И. Г. – Роберт И. Говард
Р. Х. Б. – Р. Х. Барлоу
Р. К. – Рейнхард Кляйнер
СК – «Склеп Ктулху»
ИЛ – «Исследования Лавкрафта»
ИАХ – письма Лавкрафта в издании «Аркхэм-хаус»
БДХ – Библиотека Джона Хэя в кампусе Брауновского университета
Глава 16. Натиск Хаоса (1925–1926)
«31 декабря 1924 года я устроился в просторной комнате c приятными пропорциями в доме номер 169 по Клинтон-стрит, что на углу улицы Стейт, в районе Бруклин-Хайтс, близ Боро-Холл. Дом был построен в эпоху раннего викторианства: отделка из беленого дерева, высокие окна с широкими подоконниками, на которых можно сидеть, и две ниши с портьерами, создающие истинную атмосферу библиотеки. В целом – замечательное уединенное жилище для старомодного человека, к тому же с прекрасным видом на старинные кирпичные дома на улицах Стейт и Клинтон»1.
С этой записи начинается одно из самых необычных сочинений Лавкрафта – его «Дневник» за 1925 год. Вы спросите, почему этот документ, такой важный для понимания переломного года в жизни писателя, опубликовали совсем недавно (в пятом томе «Избранных эссе», 2006), тогда как все остальные его сочинения, которые только удалось наскрести, за исключением личных писем, появлялись в печати независимо от их качества и важности? Возможно, причиной тому заурядное назначение дневника, который не обладал литературной ценностью дневников Сэмюэла Пипса или Джона Ивлина, а создавался с совершенно иной целью – в качестве мнемонической памятки. Лавкрафт вел записи в ежедневнике за 1925 год размером около 2,5 × 5,25 дюйма (около 6,35 × 13,3 см), в котором на каждый день выделялось не более четырех строк. Говард не соблюдал ограничения формата (он терпеть не мог линованную бумагу), и среди его заметок так много зашифрованных фраз и аббревиатур, что некоторые из них я до сих пор не могу разобрать. Вот, к примеру, запись от 16 января:
«Проводил СХ – купить стол СЛ Подготовить комнату СЛ – поездки туда и обратно – найти СЛ и РК в 169 – приезжают МакН и ГК, разговор переместился в кафетерий к удивлению СЛ – разошлись в 2 ночи – ГК МакН и ГФЛ на метро – ГФ и ГК на Сент-Ток, 106 – спать».
Не самое увлекательное чтение, верно? Впрочем, дневник велся чисто с практической целью, а именно помогал Лавкрафту составлять письма к Лиллиан. Данный обычай появился еще несколько лет назад, когда в конце лета 1922 года Лавкрафт гостил в Нью-Йорке и посреди длинного послания к тетушке вдруг написал: «Это одновременно письмо и дневник!»2 Позже стало ясно, что он вел подобного рода заметки во время всех своих поездок, однако ни один из других дневников обнаружить не удалось. Быть может, существуют записи и за 1924 год – они помогли бы пролить свет на многие неоднозначности того периода.
С помощью дневника за 1925 год можно буквально проследить за жизнью Лавкрафта день за днем, правда, занятие это будет практически бессмысленным. Да, некоторые его письма к тетушкам Энни и Лиллиан, в которых краткие заметки из дневника превращались в детальные описания, пропали, и нам осталось судить о его повседневной жизни лишь по наброскам. Только вот нас больше всего интересуют не действия и занятия, а общая картина существования Лавкрафта. В то время он впервые зажил один, без своих кровных родных и без супруги. Конечно, не стоит забывать о друзьях, тем более что на 1925 год пришелся расцвет Клуба Калем, члены которого мелькали в скромных квартирках друг друга, будто жили одной литературной общиной. Тем не менее никогда прежде Лавкрафту не приходилось проявлять столько самостоятельности, а именно: самому готовить еду, заниматься стиркой, покупать одежду и выполнять прочие повседневные обязанности, составляющие привычный порядок вещей для большинства людей.
Позже Лавкрафт признавался, что жилье на Клинтон-стрит, 169, выбрал «с помощью тети»3. Поиском они наверняка занимались в декабре, когда Лиллиан приехала к нему на длительный срок; еще Лавкрафт упоминал, что в том же месяце вместе с тетушкой ездил в Элизабет4 – чудесный городок в штате Нью-Джерси, который, судя по всему, тоже рассматривался в качестве возможного места жительства, однако он все же предпочел остаться поближе к Манхэттену. Ему приглянулась квартира на первом этаже, тем более что благодаря наличию двух отгороженных ниш для переодевания и для купания в ней можно было сохранить рабочую атмосферу, как в кабинете. План комнаты Лавкрафт набросал в письме к Морису Моу5 (см. схему 1 на вкладке).
Неудивительно, что все пространство вдоль двух стен заняли книжные шкафы, но даже несмотря на это, многие книги не уместились в квартире и были отданы на хранение. В квартире не имелось никакого кухонного оборудования. Впрочем, Лавкрафт изо всех сил старался поддерживать порядок и даже сообщал Лиллиан, что на домашние дела уходит не так уж много времени: «Раз в три дня я вытираю пыль, раз в неделю подметаю, а питаюсь так просто, что мыть приходится либо всего одну тарелку, либо чашку с блюдцем и пару приборов»6. Расстраивало его лишь одно, да и то поначалу: район считался неблагополучным, однако нужда, как говорится, всему научит. За сорок долларов в месяц это был очень неплохой вариант, к тому же Соня могла ночевать здесь во время своих нечастых наездов в Нью-Йорк – диван в комнате раскладывался в двуспальную кровать. В отсутствие Сони Лавкрафт почти все время держал его собранным, а иногда и вовсе дремал в кресле с откидной спинкой.
Интересно, что за последние тридцать-сорок лет благодаря программе облагораживания район Бруклин-Хайтс стал одним из самых востребованных (и дорогих) в Бруклине, тогда как в прежде роскошном Флэтбуше, где на Парксайд-авеню, 259, раньше жила Соня, ситуация заметно ухудшилась, и улица Флэтбуш-авеню превратилась в пристанище кричащих дисконт-магазинов. Другими словами, социально-экономический статус двух районов Бруклина, в которых успел пожить Лавкрафт, изменился с точностью до наоборот. Впрочем, с Клинтон-стрит по-прежнему легко добраться до Манхэттена на метро, поскольку она ближе к деловому центру города, чем Парксайд-авеню, расположенная по другую сторону Проспект-парка. Всего в паре кварталов от Клинтон-стрит находится Боро Холл, здание администрации Бруклина, и транспортный узел, через который проходят две линии метро, Ай-ар-ти (маршруты 2, 3, 4, 5) и Би-эм-ти (маршруты M, N, R), а поезд F (Ай-эн-ди) останавливался неподалеку на Берген-стрит. Большинство из этих линий действовали еще при жизни Лавкрафта, так что он мог без проблем добраться домой из Манхэттена в любое время дня и ночи – это было удобно в связи с его частыми ночными прогулками с «бандой».
Для начала давайте рассмотрим вопрос о том, насколько одинокой была жизнь Лавкрафта в 1925 году. Работая в универмаге «Мэйбли энд Кэрью» в Цинциннати, Соня раз в месяц приезжала в Нью-Йорк на несколько дней, однако уже в конце февраля она либо ушла с этой должности сама, либо ее уволили. «…Хотя с момента последнего визита ее здоровье заметно улучшилось, суровая и враждебная атмосфера в „Мэйбли энд Кэрью“ все-таки стала для СХ невыносимой, и придирчивое руководство вместе с завистливыми подчиненными практически вытеснило ее с работы»7, – писал Лавкрафт тете Энни. В других источниках он отмечает, что Соня два раза ненадолго попадала в частную больницу в Цинциннати8. Итак, в феврале Соня вернулась в Бруклин и решила наконец-то, пусть с запозданием, устроить себе шестинедельный отдых, рекомендованный докторами. С конца марта до начала июня она почти все время проводила у женщины-врача в Саратога-Спрингс на севере штата Нью-Йорк, и в апреле Лавкрафт, как ни странно, рассказывает, что у нее там был «ребенок под присмотром»9, намекая на работу в качестве няни. Возможно, Соне предложили это место в обмен на бесплатное проживание, так как речь однозначно идет о чьем-то частном доме, а не о санатории. В мае Лавкрафт писал Лиллиан: «В Саратоге все хорошо, и хотя ее недавняя затея с шляпным делом провалилась, она ищет другие варианты получше…»10 О каком именно деле здесь говорится, нам не известно.
В июне и июле Соня вновь надолго оставалась в Бруклине. В середине июля она нашла какую-то работу в магазине головных уборов или универмаге в Кливленде, куда уехала двадцать четвертого числа. Жилье она нашла в пансионе на Восточной 81-й улице, 2030, за сорок пять долларов в месяц11. В конце августа Соня переселилась на Восточную 86-ю улицу, 191212. Как бы то ни было, к середине октября она снова осталась без работы. «Проблема с новой должностью заключалась в том, что оплату начисляли на комиссионной основе, поэтому в мертвый сезон она трудилась почти за бесплатно»13, – сообщал Лавкрафт. К середине ноября, а может, немного раньше, Соня нашла другое место, на этот раз в «Халле», крупнейшем на тот момент (и вплоть до закрытия в 1982 году) универмаге Кливленда14. Там она проработала в течение 1925-го и большей части 1926 года.
За 1925 год Соня приезжала в Нью-Йорк девять раз и пробыла в квартире на Клинтон-стрит, 169, всего восемьдесят девять дней, а именно:
с 11 по 16 января
с 3 по 6 февраля
с 23 февраля по 19 марта
с 8 по 11 апреля
со 2 по 5 мая
с 9 июня по 24 июля
с 15 по 20 августа
с 16 по 17 сентября
с 16 по 18 октября.
Хотела она приехать и на рождественские праздники, но, по всей вероятности, была сильно загружена работой в «Халле». За три с половиной месяца, что Лавкрафт прожил в Бруклине в 1926 году, Соня провела с ним от силы три недели, примерно с пятнадцатого января по пятое февраля. В общем и целом, из пятнадцати с половиной месяцев жизни Лавкрафта в квартире на Клинтон-стрит, 169, в 1925–1926 годах на долю Сони пришлось чуть более трех месяцев. Бывала она там чаще всего лишь наездами, а дольше всего, на шесть недель, оставалась в июне и июле.
Если у Сони ситуация с трудоустройством в этот период была переменчивой, то у Лавкрафта – и вовсе безнадежной. В «Дневнике» за 1925 год и в переписке с Лиллиан за 1925–1926 годы он лишь трижды упоминает о том, что просматривал объявления с вакансиями в «Сандей таймс» (в марте, июле и сентябре), но и из них ничего толкового не вышло. Пока Соня фактически отсутствовала, Лавкрафт перестал активно искать работу. Не знаю, стоит ли его за это критиковать, ведь многие люди, которые долго не могут никуда устроиться, со временем теряют надежду. В 1924 году Лавкрафт занимался поисками очень старательно и целеустремленно, хотя был неопытен в этом деле и временами действовал неумело.
В 1925 году он по большей части пытался устроиться на работу по советам друзей. Самым перспективным вариантом казалась внештатная должность в отраслевом журнале, изданием которого занимались Артур Лидс и еще один человек по фамилии Йесли. Вот как в конце мая Лавкрафт описывал этот проект Лиллиан:
«Работа в учреждении этого Йесли простая: нужно просто сочинять хвалебные материалы с описанием выдающихся коммерческих предприятий или известных личностей в сфере торговли. Каждая статья должна быть объемом в полторы печатных страницы или страницу с четвертью с двойным интервалом. Факты – или так называемые «наводки» – для статьи они предоставляют сами из газетных сообщений или рекламных материалов… Готовую статью необходимо отправить в редакцию, и если все в порядке, специальный торговый агент относит ее человеку или компании, о которых в ней и рассказывается. Заинтересованной стороне дают возможность проверить материал, после чего агент предлагает заказать – в качестве рекламы – некое количество журналов, в которых статья будет напечатана. Если все сложится хорошо (что, на удивление, происходит в подавляющем числе случаев, так как торговые агенты здесь – настоящие профессионалы), то автор статьи получает десять процентов от уплаченной суммы, то есть от полутора до тридцати долларов в зависимости от заказа»15.
Не самое подходящее занятие для Лавкрафта, однако от него требовалась лишь способность легко сочинять статьи, а это он умел. Трудно представить, чтобы Говард писал рекламные тексты, однако среди его бумаг сохранилось пять статей подобного рода (видимо, неопубликованных): «Красота хрусталя» (о компании «Корнинг гласс воркс» из Корнинга, штат Нью-Йорк, производящей «стубенское стекло»), «Очарование изящной древесины» (о группе мебельных компаний «Кертис» из Клифтона, штат Айова), «Часы с характером» (о напольных часах от «Колониальной производственной компании» из Зиленда, штат Мичиган), «Истинное колониальное наследие» (о мебели под брендом «Данерск» производства корпорации «Эрскин-Данфорт» в Нью-Йорке») и «Настоящий приют литературы» (о книжном магазине «Александр Гамильтон» в Патерсоне, штат Нью-Джерси). Р. Х. Барлоу дал им общее название «Коммерческие рекламки». Приведем небольшой отрывок из одной статьи:
«В „Кертис вудворк“ вы найдете и привычные конструктивные элементы, и хитрые приспособления вроде встроенной или долговечной мебели, включая книжные шкафы, комоды, буфеты и стенные шкафчики. Каждая разработанная и созданная модель – это чистое искусство, зрелое мастерство и истинное умение, которым славится наше энергичное предприятие. Мебель подбирается строго под стиль каждого дома. Учитывая высокое качество, мы предлагаем на удивление низкие цены. Во избежание подделок ищите торговую марку на всех предметах мебели нашего производства».
Стиль рекламных текстов тех времен сильно отличался от нынешнего, особенно когда речь заходила о товарах, которые приходилось описывать Лавкрафту, так что к его текстам вполне ожидаемо отнеслись с презрением, как и к его письму 1924 года с просьбой о приеме на работу. Впрочем, многие из этих фирм явно взывали к псевдоаристократическим вкусам среднего класса, и возвышенный стиль Лавкрафта им как раз бы подошел.
К сожалению, дело не выгорело, и вины Лавкрафта в том не было. К концу июля он уже сообщал о трудностях с проектом, который, судя по всему, вскоре окончательно провалился, потому что Говард больше о нем не упоминал. По словам Лавкрафта, и ему, и Лонгу (который вместе с Лавмэном тоже попытался работать внештатно на комиссионной основе) обещали заплатить за статьи, но денег они, скорее всего, не получили.
В феврале Мортон устроился в Музей Патерсона, где и проработал до конца жизни. В середине июля Лавкрафт упоминал о том, что Мортон может взять его к себе ассистентом, однако вплоть до отъезда Говарда из Нью-Йорка в апреле 1926 года эта призрачная возможность так и не реализовалась. И дело было вовсе не в том, что Лавкрафту не хватало знаний в области естествознания – Мортону и самому пришлось многое освежить в памяти, чтобы сдать экзамен на эту должность, – просто на тот момент члены правления были не в состоянии расширять штат служащих. Музей тогда располагался в конюшне неподалеку от библиотеки, и члены правления с нетерпением ждали, когда же скончается престарелый обитатель соседнего с конюшней дома, чтобы снести оба здания и построить на их месте новый музей. До разрешения вопроса они даже не думали о найме новых сотрудников, а до отъезда Лавкрафта его так и не решили. Впрочем, посетив музей в конце августа, он уже не так сильно жалел о промедлении.
Кое-какие деньги Лавкрафт, конечно, получал от журнала Weird Tales, где в 1925 году опубликовали пять его рассказов, а также вычитанный им рассказ К. М. Эдди «Глухой, немой и слепой» (апрель), за который ему, вероятно, ничего не заплатили. Нам известно, какие суммы ему выплатили за три из этих пяти рассказов: тридцать пять долларов за «Праздник» (январь), двадцать пять долларов за «Неименуемое» (июль) и пятьдесят долларов за «Храм» (сентябрь). Сколько он получил за другие две истории – «Показания Рэндольфа Картера» (февраль) и «Музыка Эриха Занна» (май), точно сказать нельзя, но, вероятно, тридцать долларов за каждый. Естественно, все эти рассказы он написал несколькими годами раньше, а в журнал отправил в конце 1924 или начале 1925 года. Гонорар за пять историй составил примерно сто семьдесят долларов – этой суммы едва хватило бы на четыре месяца аренды квартиры.
Где же Лавкрафт брал средства на все остальное – еду, прачечную, скромные разъезды, одежду, бытовые товары и еще восемь месяцев платы за квартиру? Очевидно, ему помогала Соня, да и тетушки поддерживали по мере возможности. Правда, в письме к Сэмюэлу Лавмэну Соня с горечью поднимает эту тему:
«Когда мы жили на Парксайд-авеню, 259, тетушки присылали ему по пять долларов в неделю. Они думали, что я буду его содержать. После переезда на Клинтон-стрит они стали слать по пятнадцать долларов в неделю. Аренда обходилась в сорок долларов в месяц. На еду, проезд, стирку и письменные принадлежности уходило более пяти долларов в неделю. Все, что было «сверх того», давала ему я. А когда раз в две недели я приезжала в город делать закупки для фирмы, я оплачивала все его повседневные расходы и развлечения. Уезжая, всегда оставляла ему щедрую сумму…»16
Похожий отрывок можно встретить и в ее мемуарах. Написан он был не только для того (как в открытую заявляет Соня), чтобы поправить слова У. Пола Кука («Не имея практически никакого дохода, он выделял не более двадцати центов в день на еду – да и те обычно тратил на марки»17), но и чтобы посмертно упрекнуть тетушек Лавкрафта за то, что мало помогали ему в финансовом плане. И все же сама Соня тоже немного преувеличивает. В декабре 1924 года Лавкрафт просил у Энни Гэмвелл (и получил) семьдесят пять долларов на текущие расходы, в том числе на переезд18, и, судя по его письму, с такой просьбой он обращался к тетушкам не в первый раз. В письме к Энни (конец февраля) упоминаются «как всегда полученные вовремя чеки»19, значит, если она и не сама зарабатывала эти деньги, то, возможно, выделяла их и Лавкрафту, и Лиллиан с их семейного счета. Пока весной Соня жила в Саратога-Спрингс, Лавкрафт сообщил Лиллиан, что «она, естественно, не может сейчас вносить свою изначально оговоренную долю аренды», хотя супруга все равно по возможности присылала ему немного денег, от двух до пяти долларов20. Лавкрафт часто подтверждал получение денег от Лиллиан (без указания суммы), а Энни оплачивала его ежедневную подписку на Providence Evening Bulletin. Другими словами, тетушки вносили свой вклад в его содержание, однако львиную долю трат Лавкрафта все равно брала на себя Соня.
О какой именно сумме идет речь? Аренда обходилась в сорок долларов, но в октябре хозяйка, миссис Бернс, заявила Лавкрафту, что теперь жильцы будут платить по десять долларов в неделю, то есть примерно на три доллара в месяц больше. Если считать, что новый тариф вступил в силу с первого ноября, то за год аренды Лавкрафт отдал четыреста девяносто долларов. На еду (и, вероятно, другие расходы), как он тогда утверждал, уходило примерно пять долларов в неделю21 – или двести шестьдесят долларов в год. Добавим хотя бы двадцать долларов в неделю на дополнительные траты (двести сорок в год), и общая сумма составит девятьсот девяносто долларов за весь год, из которых сам Лавкрафт заплатил не более двухсот пятидесяти (сто семьдесят он получил от Weird Tales и еще семьдесят четыре доллара шестнадцать центов – от Мариано де Магистриса, управлявшего карьером). Получается, оставшиеся семьсот пятьдесят долларов оплатили Соня и его тетушки. Сомневаюсь, что Лиллиан и Энни могли выделять ему по пятнадцать долларов в неделю, иначе Лавкрафту не пришлось бы экономить. Поскольку Соня была в разъездах, она не могла точно знать, сколько денег он получает. При этом тетушки Лавкрафта и сами жили только на наследство Уиппла Филлипса, так что, полагаю, Соня не совсем справедливо упрекает их в недостатке щедрости.
В отсутствие оплачиваемой работы у Лавкрафта оставалось много времени на общение с друзьями. На 1925 год пришелся настоящий расцвет Клуба Калем. Лавкрафт тесно общался с Кирком, который стал хозяином книжного магазина, но работал по гибкому графику и поэтому мог составить приятную компанию ночному гуляке Говарду. Приведем в пример один январский день как типичный распорядок Лавкрафта. Днем шестнадцатого числа он посадил Соню на поезд до Цинциннати, зашел в квартиру к Лавмэну (ключ у него был) и оставил тому запоздалые подарки ко дню рождения от Лонга, затем вернулся к себе домой, где провел встречу «банды», после чего все вместе они отправились к Лавмэну, чтобы посмотреть на подарки. На ночь Лавкрафт остался у Кирка на 106-й улице, оба они спали в одежде, а утром ушли, чтобы в квартире Кирка тоже можно было устроить сюрприз. Лишь несколько дней спустя, двадцатого января, Кирк решил поселиться в том же доме на Клинтон-стрит, что и Лавкрафт, в квартире сверху. Тем вечером они вместе с Лавкрафтом отправились собирать вещи Кирка и спать легли только в пять утра. На следующее утро они упаковали все необходимое, и назавтра Кирк переехал. Одно время Лавмэн тоже хотел поселиться на Клинтон-стрит, 169, но в итоге передумал.
В тот год Лавкрафт почти каждый день встречался с кем-то из друзей: либо приглашал к себе домой, либо виделся с ними в кафе на Манхэттене или в Бруклине, а по средам – на еженедельных собраниях группы, которые проходили то у Макнила, то у Лидса, поскольку эти двое никак не могли разрешить свой затянувшийся спор. Вот вам и «причудливый затворник» Лавкрафт! Общение с друзьями и обширная переписка, связанная с ОАЛП, отнимала у него столько времени, что за первые семь месяцев 1925 года он не написал практически ничего, кроме нескольких стихотворений, да и те предназначались для встреч Клуба редакторов.
В письме от шестого февраля Кирк рассказывал своей невесте о том, откуда взялось название клуба: «Так как все фамилии постоянных членов начинаются на К, Л или М, мы хотим назвать его Клуб КАЛЕМ. Сегодня придет человек шесть, в основном одни зануды, не считая меня и ГФЛ…»22 В эссе, написанном десять лет спустя, Кляйнер объяснял происхождение названия немного иначе: «Оно основано на начальных буквах К, Л и М в именах первоначальной группы – Макнила, Лонга и писателя, – а также тех, кто присоединился к клубу за первые полгода»23. Как бы то ни было, мне кажется, что название может быть связано со старой кинокомпанией «Калем» (1905), имя которой дали Джордж Клейн, Сэмюэл Лонг и Фрэнк Мэрион, руководствуясь тем же принципом24. Быть может, кто-то из участников Клуба Калем неосознанно вспомнил это слово, пытаясь придумать название. Также возникает вопрос, когда именно оно появилось. На большом собрании третьего февраля в ресторане «Милан» (на пересечении Восьмой авеню и 42-й улицы) присутствовали Соня, К. М. Эдди (приехавший в Нью-Йорк на пару дней) и Лиллиан (она уехала десятого января, провела несколько недель у друзей в округе Уэстчестер, а двадцать восьмого января вернулась в Нью-Йорк и пробыла там еще неделю), а также Кирк, Кляйнер и Лавмэн. Правда, это была не встреча «банды», ведь, как намного позже утверждал Лавкрафт, клуб считался «чисто мужским»25 и женщин на его встречи не пускали. Странно, что в переписке за тот период Лавкрафт ни разу не называет клуб «Калем», а упоминает его только как «банду» или «ребят».
Поначалу Лавкрафт старался проводить время с Соней в случае ее нечастых наездов в Нью-Йорк: например, четвертого февраля он пропустил встречу с «ребятами», потому что Соня плохо себя чувствовала26. Но со временем ситуация изменилась, особенно когда в июне и июле супруга надолго задержалась в городе. Даже в течение ее визита в феврале – марте Лавкрафт приходил домой так поздно, что Соня уже спала, а когда он просыпался (ближе к обеду), ее уже не было. За этот промежуток он написал не очень много писем к тетушкам, поэтому из «Дневника» трудно сделать какой-либо вывод о положении вещей на тот момент, однако запись от первого марта намекает, что после встречи «банды» у Кирка некоторые члены клуба отправились в «Шотландскую пекарню» (в паре кварталов от квартиры Кирка), а затем Лавкрафт вместе с Кирком вернулись обратно и проговорили до рассвета. Десятого числа Лавкрафт и Кирк (без Сони) ездили в Элизабет, а обратно возвращались через Перт-Амбой и Тоттенвилл, что в Стейтен-Айленде. На следующий день, после регулярного собрания клуба у Лонга, Лавкрафт с Кирком вновь пошли домой к Кирку и разговаривали до половины шестого утра.
В отсутствие Сони Лавкрафт начал следить за своим питанием. Он сообщил Моу, что отказывается снова становиться на весы после того, как увидел на них цифру 87 килограммов, однако в январе всерьез взялся за похудение и всего за несколько месяцев похудел с 90 до 66 килограммов, а обхват шеи уменьшился с 16-го размера до 14-го с половиной (примерно с 41 до 37 см). Все костюмы пришлось ушивать, и каждую неделю он покупал воротнички все меньшего и меньшего размера. Как писал сам Лавкрафт:
«Килограммы уходили один за другим! Я также делал упражнения и гулял на свежем воздухе, а друзья, увидев меня, либо радовались моей поразительной худобе, либо, наоборот, пугались. К счастью, толстым я был не настолько долго, чтобы кожа растянулась. Напротив, она стала подтянутой и восстановилась в точности по очертаниям моего тела образца 1915 года и ранее… Возрождение затерянной на десятилетие статуи из покрывавшей ее мерзкой грязи было потрясающим и крайне эмоциональным опытом».
Как же отреагировали друзья, родные и жена на подобные изменения?
«Супруга, естественно, возражала и была в ужасе от моего болезненного, на ее взгляд, вида. Получил я нагоняй и от тетушек, которые слали мне длинные письма, и от миссис Лонг, когда я заходил проведать малыша Белнэпа. Однако я знал, чего хочу, и отчаянно стремился к цели… Теперь я публично могу заявить о действенности своей личной диеты и не позволяю жене кормить меня сверх установленного»27.
В письмах к тетушкам Лавкрафт подробно рассказывал о своем рационе. Как уже говорилось ранее, ни одно письмо от Лиллиан, к сожалению, не сохранилось (есть лишь несколько непримечательных посланий от Энни), хотя, судя по ответам Говарда, писала она довольно часто. В конце весны и начале лета 1925 года в переписке всплывает тема еды. Лавкрафт сообщает:
«Самое главное сейчас – диета и прогулки. Кстати, сегодня я начал питаться по собственной программе и потратил всего тридцать центов на еду, которой должно хватить на три порции:
1 буханка хлеба 0,06 ц.
1 средняя банка фасоли 0,14 ц.
100 г сыра 0,10 ц.
___________
Всего 0,30 ц.»28
Лавкрафт, вероятно, пытался доказать, что способен экономить деньги в трудные времена, и, несомненно, ожидал похвалы за свою бережливость, однако, судя по его следующему ответному письму, реакция тети оказалась совсем иной:
«Касательно моей диеты – что за ерунда! Я питаюсь нормально. Возьми буханку хлеба среднего размера, разрежь на четыре части и добавь к каждой из них по четверти банки (среднего размера) фасоли „Хайнц“ и по большому куску сыра. Если в результате не получится полноценный дневной рацион для старого джентльмена, то я откажусь от своего места в комитете по питанию в Лиге Наций! Одна порция обходится примерно в восемь центов, но не стоит из-за этого переживать! Это полезная еда, а многие энергичные китайцы едят и того меньше. Конечно, время от времени я меняю компоненты – например, вместо фасоли покупаю консервы со спагетти, тушеной говядиной или солониной, а иногда добавляю и десерт в виде печенья или еще чего-нибудь. Фрукты тоже ем»29.
Это один из самых примечательных отрывков из всей корреспонденции Лавкрафта. Отсюда мы узнаем многое: что жил он в то время в нищете (и хотя ситуация немного наладится, до конца жизни, даже вернувшись в Провиденс, он все равно будет жить бедно), а из соображений экономии практически перестал питаться в ресторанах и кафе-автоматах. Тон всего письма довольно ребяческий, как будто подросток оправдывается перед родителями за свое поведение. Тема диеты вновь затрагивается в том же письме, как только Лавкрафт получает очередной ответ от Лиллиан:
«Господи боже! Если б ты только видела, сколько всего лишнего в меня без конца запихивала СХ, пока была здесь! Дважды в день: мясные консервы, нарезка ветчины, хлеб, американский и швейцарский сыр, торт, лимонад, булочки, пудинги в чашке (собственного приготовления) и так далее, и тому подобное, пока я не лопну. Вот теперь думаю, как, во имя Пеганы, я влезу в свои новые воротнички пятнадцатого размера!»
Разнообразие в диету Лавкрафта вносили эксперименты с кухнями других стран, блюда которых он пробовал либо в ресторанах с Соней, либо во время одиночных поездок. В начале июля Соня водила его в китайский ресторан (вероятно, уже не в первый раз), где они заказывали вполне стандартное рагу чоу-мейн30. В конце августа Лавкрафт впервые отведал итальянский суп минестроне, который ему так сильно понравился, что впоследствии он часто заглядывал в «Милан» на Манхэттене, чтобы заказать огромную порцию этого супа за пятнадцать центов31. Примерно в то время Лавкрафт заявил, что его питание стало «чересчур итальянским», однако поспешил заверить Лиллиан, что с точки зрения здоровья это только к лучшему: «…я не заказываю ничего, кроме спагетти и минестроне, а в них содержится практически идеальное соотношение питательных элементов: пшеничная основа в спагетти, множество витаминов в томатном соусе, целый ассортимент овощей в супе, а также большое количество тертого сыра в обоих блюдах»32.
Впрочем, во всем этом было и нечто удручающее. В октябре Лавкрафту пришлось купить масляный обогреватель, так как обогрева, предоставляемого хозяйкой дома, миссис Бернс, не хватало (тем более что забастовка угольщиков, организованная Союзом шахтеров Америки, длилась с сентября 1925 по февраль 1926 года). К обогревателю прилагалась насадка с плиткой, так что Лавкрафт обзавелся роскошью «приготовления горячих блюд. Больше никакой холодной фасоли со спагетти…»33 Получается, все девять с половиной месяцев до этого он питался только консервированной едой, даже не разогретой? Похоже, ситуация была действительно плачевной (хотя прежде Говард рассказывал, что грел фасоль на «стерно»34 – воскообразном горючем веществе в консервной банке), иначе стал бы он хвалиться возможностью готовить горячие обеды?
Комната в доме номер 169 на Клинтон-стрит и правда была довольно мрачной: здание располагалось в захудалом районе и кишело грызунами, жильцы имели сомнительный вид. Чтобы справиться с грызунами, Лавкрафт по рекомендации Кирка купил несколько пятицентовых мышеловок, «чтобы не жалко было выбрасывать их вместе с вещественными доказательствами»35. (Позже он нашел еще более дешевый вариант: две мышеловки за пять центов.) Брезгливость Лавкрафта вызывала насмешки, хотя, как мне кажется, довольно несправедливые. Кому захочется брать в руки трупы мышей или других вредителей? В дневнике он называет мышей «захватчиками» и иногда сокращает до «зах-ков». В сентябре в нише для купания сломался светильник, но миссис Бернс отказалась его чинить. Лавкрафт ужасно злился: «Я не могу ни искупаться, ни помыть посуду, ни почистить обувь, когда в нишу проникает лишь тусклое наружное освещение»36. Проблема затянулась до самого начала 1926 года: в середине января во время приезда Сони они наконец-то вызвали электрика из магазина бытовой техники неподалеку, и тот все починил. Возможно, таким образом проявлялась неспособность Лавкрафта решать проблемы практического толка, однако миссис Бернс уверяла его, что специалист из компании «Эдисон» возьмет огромные деньги только за осмотр светильника, поэтому, наверное, он и откладывал это дело до возвращения жены.
В воскресенье двадцать четвертого мая, пока Лавкрафт спал на диване (всю ночь до этого он сочинял), кто-то проник в его нишу для переодевания из соседней квартиры и украл все его костюмы, а также некоторые другие вещи. Воры, снимавшие смежную комнату, обнаружили, что на двери, ведущей в нишу, нет засова, и стащили три костюма (купленные в 1914, 1921 и 1923 годах), пальто (то самое модное пальто, которое в 1924 году ему купила Соня), Сонин плетеный чемодан (его содержимое затем обнаружили в квартире – естественно, воришки сбежали, не оплатив аренду) и дорогой радиоприемник стоимостью в сто долларов, тоже хранившийся в нише. У Лавкрафта остался только тонкий синий костюм 1918 года, висевший на стуле в комнате. Пропажу он обнаружил только во вторник двадцать шестого мая в половине второго ночи, поскольку до этого даже не заходил в нишу. Его реакция была вполне ожидаемой:
«Никак не свыкнусь с этим потрясением, с беспощадной истиной того, что у меня не осталось ни одного костюма, кроме синего летнего. Не представляю, что буду делать, если их не вернут!
…Бранюсь так, что мало не покажется! Только я начал держать вещи в порядке, чтобы выглядеть респектабельнее, как это чертово происшествие лишило меня четырех костюмов и единственного приличного пальто – минимального набора одежды для того, чтобы казаться опрятным! К Аиду это все!»37
Вещи ему так и не вернули, хотя полицейский обещал сделать все возможное. Лавкрафт все-таки сумел посмотреть на случившееся с юмором и уже спустя два дня в письме к Лиллиан иронизировал по поводу этой ситуации:
«Увы, не видать мне больше нарядов моего детства, вечно прекрасных, а теперь украденных в самом расцвете первых десятилетий их жизни! Они познали стройные молодые годы, потом вмещали тучного человека средних лет, а затем в них облачался исхудалый и умудренный старик! И вот они исчезли… исчезли, а поседевший и сгорбленный носитель их по-прежнему живет, оплакивая собственную наготу, прикрывая тощие бока длинной белой бородой вместо былых одеяний!»38
К этой притворной жалобе прилагался смешной рисунок Лавкрафта, который, одетый лишь в свои волосы длиной до колен и бороду, схваченные ремнем, стоит перед магазином одежды, где костюмы стоят по тридцать пять и сорок пять долларов, а в витрине написано: «Верните мои костюмы!» Упоминая «наряды детства», Лавкрафт обыгрывает свою привычку хранить костюмы и пальто по много лет и даже десятилетий – к примеру, воры не позарились на два легких пальто 1909 и 1917 годов и на зимнее пальто 1915 года, как и на различные шляпы, перчатки, туфли и т. д. (дата приобретения не указана).
Далее его ждала пятимесячная охота за костюмами – как можно более дешевыми, но при этом элегантными. За это время Лавкрафт обошел множество магазинов с уцененными товарами и даже немного научился торговаться. Без четырех костюмов (двух светлых и двух темных, по одному каждого тона для лета и зимы) ему было не по себе. Судя по разговорам с Лонгом, Лидсом и другими, он считал, что невозможно найти хороший костюм дешевле тридцати пяти долларов, однако сдаваться не собирался. В начале июля, во время визита Сони, Лавкрафт увидел заинтересовавшую его вывеску в витрине магазина «Монро» и купил серый костюм довольно традиционного покроя за двадцать пять долларов. «В целом он обладает приятным сходством с моим самым первым костюмом с длинными брюками, купленным в „Браунинг энд Кинг“ в апреле 1904 года»39.
То был летний костюм, и Лавкрафт сразу начал его носить. В октябре, когда начало холодать, он решил приобрести еще один, более плотный, костюм на зиму, а это уже задача посложнее, ведь хорошие зимние костюмы редко продавали по низкой цене. К тому же у Лавкрафта имелось два обязательных требования: чтобы костюм или пальто были однотонными, без каких-либо узоров, и чтобы было три пуговицы, хотя верхняя при этом (обычно пришитая под лацканом) никогда не использовалась. После утомительных хождений по магазинам он, к своему разочарованию, обнаружил: «В наш век, когда дома хорошо обогреваются, мужчины перестали носить плотную одежду… так что несчастной жертве домохозяйства под управлением миссис Бернс* буквально оказали холодный прием!»40 Зимние костюмы в «Монро» и других магазинах оказались не сильно теплее летнего, который Лавкрафт уже имел, а найти пальто с тремя пуговицами без узора было и вовсе невозможно. Говард научился тщательно осматривать ткань и покрой перед покупкой: «Все вещи стоимостью ниже тридцати пяти долларов оказывались либо тонкими и непрочными, либо спортивного фасона, либо с неподходящим узором, либо отвратительной текстуры и пошива… Такое чувство, что ткань рубили затупившимся топором или доверили резать слепцу с тупыми ножницами!»41
Наконец-то Лавкрафт нашел кое-что подходящее, только вот у пиджака было всего две пуговицы. Увидел он его в «Боро клозьерс» на Фултон-стрит в Бруклине. Говард поступил хитро: сразу сообщил продавцу, что ищет временную одежду, пока не купит что-нибудь получше, как бы намекая, что, возможно, совершит у них еще одну покупку (правда, он не упомянул, что случится это лишь спустя год или даже больше). Продавец посоветовался с управляющим и предложил Лавкрафту костюм поприличнее, причем всего за двадцать пять долларов. Примерив его, Говард «пришел в полный восторг», хотя и засомневался из-за отсутствия третьей пуговицы. Лавкрафт решил заглянуть в несколько других магазинов и попросил пока придержать костюм, но, как и сказал продавец в «Боро клозьерс», более выгодного варианта нигде не нашлось. Говард вернулся и купил костюм за двадцать пять долларов.
В длинном письме, где Лавкрафт описывает поиски одежды тетушке Лиллиан, можно увидеть некоторые намеки на поведение, которое сейчас назвали бы обсессивно-компульсивным, к примеру, зацикленность на обязательном наличии трех пуговиц. Позже Лавкрафт отнес пиджак к портному, чтобы подогнать его по фигуре, и тот не сохранил обрезки ткани, которые Говард хотел отправить Лиллиан, дабы она могла оценить качество материала. В результате он собирался послать ей экспресс-почтой весь пиджак целиком. Тетушка его отговорила, а Лавкрафт затем жаловался в письме:
«…Черт подери, но как ты тогда узнаешь, что именно за костюм я купил? Мне хотелось, чтобы ты ощутила его текстуру – гладкую, но не очень твердую. Это качественная темная ткань без узоров, в которой светло-серые и темно-серые нити аристократично переплетаются в единое целое, и крапчатость материи можно заметить, только если внимательно приглядеться и попытаться понять, какого же она все-таки цвета: черного, темно-синего или очень темно-серого»42.
Лавкрафт начал называть свой новый костюм «триумфом», но вскоре пришел к выводу, что нужно купить зимний костюм подешевле, чтобы этот, приличный, не износился слишком быстро, поэтому в конце октября он снова отправился по магазинам в поисках повседневного костюма стоимостью не более пятнадцати долларов. Первым делом он посетил ряд магазинов на 14-й улице между Шестой и Седьмой авеню, которая тогда считалась – и до сих пор остается – главным районом Нью-Йорка для желающих найти одежду по сниженным ценам. Перемерив «с десяток пиджаков разной степени невыносимости», Лавкрафт нашел пиджак, который был «мятый, обвисший и запылившийся, но подходящего покроя, ткани и посадки». Продавали его со скидкой за девять долларов девяносто пять центов, однако к нему не имелось соответствующих брюк. Остались лишь три пары: одна была слишком коротка, а другие две – чересчур длинные. Продавец уговаривал Лавкрафта взять короткие брюки, а тот, напротив, хотел длинные. После долгих торгов Говард умудрился приобрести пиджак и две пары брюк, одни длинные и одни короткие, за одиннадцать долларов девяносто пять центов. Поступил он довольно умно, и уже на следующий день портной подшил пиджак и брюки по его фигуре. Этот случай Лавкрафт тоже в подробностях описал в длинном и эмоциональном послании к Лиллиан, включающем большую тираду на данную тему:
«…По-моему, в целом я научился различать одежду, подходящую для джентльмена, от той, которая ему не подходит. А отточил я это умение, глядя на мерзкие грязные толпы, наводняющие улицы Нью-Йорка: их одеяния настолько разительно отличаются от настоящих людей, прогуливающихся по Энджелл-стрит, Батлер-авеню или Элмгроув-авеню, что сразу ощущаешь страшную тоску по дому и готов с жадностью наброситься на любого джентльмена, одетого прилично и со вкусом по моде бульвара Блэкстоун, а не в стиле Боро-Холл или Адской кухни… Будь оно проклято, я либо оденусь в лучших традициях Провиденса, либо накину чертов халат! Определенный покрой лацканов, текстура и посадка говорят сами за себя. Забавно, что некоторые из этих вульгарных молодых болванов и иностранцев тратят целое состояние на дорогую одежду, считая это признаком достойного похвалы вкуса, когда в действительности они заслуживают лишь порицания как с социальной, так и с эстетической точки зрения. Им не хватает только табличек с кричащими надписями: „Я необразованный деревенщина“, „Я помойная крыса-полукровка“ или „Я неотесанный мужлан с дурным вкусом“».
И к этому он со всей непосредственностью добавлял: «А все-таки, быть может, эти существа и не стараются соответствовать высшим художественным стандартам аристократии»43. Далее в этом письме, в котором подтверждается неспособность Лавкрафта отрешиться от стандартов внешнего вида и поведения в обществе в целом, привитых ему с детства, можно встретить следующий трогательный отрывок:
«Во цвете лет я никогда особенно не задумывался об одежде, однако будучи человеком старым и находясь вдали от дома, я начал радоваться пустякам. С учетом моей страшной ненависти к неопрятным и плебейским одеяниям и возмутительной кражи, из-за которой я как раз был вынужден носить ненавистные мне вещи, одежда вполне оправданно стала для меня деликатной темой и останется таковой, пока я снова не приобрету четыре костюма, необходимые для лета и зимы».
И вот Лавкрафт наконец-то вновь обзавелся четырьмя костюмами и перестал об этом думать. Не во всех его письмах по данному поводу проскальзывает зацикленность на проблеме одежды: вопреки бедности и лишениям он все же сохранял чувство юмора. «Старые добрые „регалы“ уже на грани впечатляющего распада»44, – писал он в конце августа о своих туфлях, а затем с удовлетворением добавлял, что новые «регалы» модели 1921 года, приобретенные им в конце октября, «произвели сенсацию»45 на встрече Клуба Калем.
Не имея постоянной работы, Лавкрафт мог в любое время встречаться с друзьями, а также совершать небольшие поездки. В дневнике и письмах он часто рассказывает о вылазках в парки Ван-Кортланд и Форт-Грин, в город Йонкерс и другие места. Не обходилось и без привычных прогулок по Бруклинскому мосту и колониальным улочкам Гринвич-Виллиджа. Вот как Лавкрафт провел несколько дней в начале апреля:
«В должное время я отправился [к Лонгу], замечательно отобедал, послушал потрясающий новый рассказ и стихотворение в прозе его авторства, затем вместе с ним и его мамой пошел в кинотеатр на 95-й улице, где мы посмотрели нашумевший немецкий фильм „Последний человек“… После сеанса я вернулся домой, почитал и лег спать, на следующий день встал поздно и сделал уборку в комнате перед встречей с ребятами. Первым прибыл Мортониус, следом за ним – Кляйнер с Лавмэном, потом наконец Лидс. Сонни прийти не смог, но Кирк прислал телеграмму с извинениями из Нью-Хейвена. Встреча прошла оживленно, только вот Мортон покинул нас слишком рано, чтобы успеть на последний поезд до Патерсона. Вместе с ним уехал и Лавмэн. После этого ушел Кляйнер, а мы с Лидсом поднялись наверх, чтобы поглядеть на книги и картины Кирка. Лидс засобирался в три часа ночи, и я составил ему компанию в кафе „Джонсонс“ – пили кофе и ели абрикосовый пирог. Затем домой – читать, отдыхать и встречать новый день»46.
Кирк рассказывает об апрельской встрече с Лавкрафтом:
«Г. Ф. Л. зашел в гости и взялся за чтение, пока я пыхтел над картами. Сейчас он спит на кушетке, а перед ним в раскрытом виде лежит книга „Девушка-призрак“ – что не делает чести Солтусу, ее автору… Г. Ф. Л. проснулся, пробормотал: „Аверн“ – и снова погрузился в нирвану… Около полуночи мы отправились в ресторан „Тиффани“: я заказал великолепный салат с креветками и кофе, а Г. съел кусок творожного пирога и выпил две чашки кофе. За едой и чтением утренних газет мы провели примерно полтора часа…»47
Все члены Клуба Калем, по-видимому, могли в любой момент наведаться друг к другу. Например, в дневнике Лавкрафта есть странная запись от пятнадцатого-шестнадцатого марта, тема которой не развивается в письмах: Лавкрафт с Лонгом гуляли у берега вдоль шоссе Гованус, потом направились домой к Лавмэну, и Говарду, как он сам пишет, пришлось «нести Ф. Б. Л. наверх». Сомневаюсь, что Лонг был пьян – скорее всего, просто устал после долгой прогулки.
В полночь одиннадцатого апреля Лавкрафт и Кирк сели на ночной поезд до Вашингтона на Пенсильванском вокзале (желая воспользоваться специальным экскурсионным тарифом в пять долларов) и на рассвете прибыли в столицу США. У них было время только до вечера, поэтому они решили выжать из поездки максимум. Двое коллег, Энни Тиллери Реншоу и Эдвард Л. Секрист, выступили в качестве гидов, а Реншоу даже предложила, если понадобится, повозить «туристов» на машине. Сначала Лавкрафт, Кирк и Секрист решили прогуляться пешком и осмотреть самые известные достопримечательности в центре города, в том числе Библиотеку Конгресса (Лавкрафта она не впечатлила), Капитолий (который показался ему не таким величественным, как Капитолий штата Род-Айленд с мраморным куполом), Белый дом, монумент Вашингтону, мемориал Линкольну и т. д. Затем Реншоу отвезла их в Джорджтаун, колониальный городок, основанный в 1751 году, задолго до строительства Вашингтона. Лавкрафту понравилось разнообразие домов в колониальном стиле. По мемориальному мосту Ки-бридж они доехали до Виргинии, затем через Арлингтон в Александрию, где побывали в Церкви Христа – изысканной постройке поздней георгианской эпохи (1772–1773), в стенах которой молился сам Вашингтон, и других старинных зданиях. После этого они отправились на юг к Маунт-Вернон, дому Вашингтона, однако внутрь попасть не смогли, так как в воскресенье в музее был выходной. Они поехали обратно в Арлингтон и посетили одноименное поместье семьи Кертис, рядом с которым располагалось военное кладбище с огромным Мемориальным амфитеатром, построенным в 1920 году. Лавкрафт назвал его «одним из наиболее поразительных и впечатляющих архитектурных триумфов Запада»48. Неудивительно, что Лавкрафта так сильно впечатлил амфитеатр, ведь он напомнил ему об античности, поскольку был создан по образу Театра Диониса в Афинах и занимал невероятную площадь в три с лишним тысячи квадратных метров. Потом они вернулись в Вашингтон и осмотрели еще несколько достопримечательностей, включая Кирпичный Капитолий (1815) и здание Верховного суда США, а в 16:35 сели на поезд до Нью-Йорка.
К середине мая Лавкрафт несколько утомился от непрерывного общения. За первые четыре месяца года он практически ничего не сочинил, не считая пяти стихотворений, два из которых – «Мой любимый персонаж» (тридцать первого января) и «Primavera» (двадцать седьмого марта) – предназначались для Клуба редакторов (участникам давали задание сочинить что-нибудь на определенную тему). «Мой любимый персонаж» – это легкое и остроумное стихотворение, затрагивающее целый список вымышленных персонажей, от классики («Эсмонд, Д. Копперфильд, или Гайавата, / Или кто угодно из авторов школьной программы») до дерзкой литературы («Юрген, церковник Николас, дамы Боккаччо, / И многое из Джойса, из „Улисса“») и любых героев детства («Идолы мальчишек, непонятные мудрецам, – Фрэнк Мерриуэлл, Ник Картер и Фред Фирнот!»). Завершается стихотворение такими строками:
Что до меня, я не ученый муж,
Чтоб знать, что мне нравится да почему,
От писем и истории голова идет кругом,
Пока не выберешь что-то одно!
Любимый персонаж? Тьфу на эти книги —
Я лучше выдвину себя как кандидата!
Очень странное предзнаменование будущего, тем более что Лавкрафт и сам стал своего рода персонажем. А вот «Primavera» («Весна»), напротив, задумчивое стихотворение о природе, в котором показаны как прелести, так и ужасы естественного мира без человека:
Из утренних рощ доносится шепот,
Зов крови, что страшно услышать,
Пока тихий хор вечерней звезды
Остается восторгом с примесью страха.
И ночью, когда слетаются духи холмов,
Пылает далекое Вальпургиево пламя,
Его видит одинокий пастух в долине,
Не решаясь дать ему имя.
Из оставшихся трех стихов два не представляют особого значения: это стандартное поздравление Джонатана Э. Хога, написанное в тот раз всего за день до его дня рождения (десятого февраля), и пустяковый стишок на день рождения Сони, «К Ксантиппе» (шестнадцатого марта). Соня объясняет, откуда взялось это прозвище: «Шло время, наша переписка становилась все более личной, и я увидела в Говарде – или начала приписывать ему – мудрость и гениальность Сократа, а себя в шутку называть Ксантиппой»49. Неизвестно, обладал ли Лавкрафт сократовской мудростью, а вот Ксантиппа, его жена, считалась женщиной сварливой – знай Соня об этом, вряд ли она решилась бы взять себе такое прозвище.
Совсем другое дело «Кошки» (пятнадцатого февраля) – последнее из этих пяти произведений. Стихотворение, состоящее из шести четверостиший, один из лучших образчиков «странной»1 поэзии Лавкрафта. Это безумный демонический взрыв эмоций, раскрывающий страшные тайны кошачьих:
Легионы кошек в ночных аллеях
Бродят и воют в свете луны,
Возвещают о будущем криком своих демонических ртов,
Вопят о бремени красной руны Плутона.
Кстати, приятно отметить, что во всех этих стихотворениях Лавкрафт старается избегать стандартных героических двустиший.
Вот и все, что успел насочинять за то время Лавкрафт, писатель, поэт и эссеист. Он явно почувствовал, что настало время положить конец «ежедневному ничегонеделанию в гостях и кафе», к которому его вечно склоняли жившие поблизости друзья. Впрочем, Лавкрафт понимал, что безделье приведет к «смерти интеллектуальной жизни и творческих достижений»50. Он приноровился читать в нише для переодевания, чтобы можно было выключить свет в комнате и сделать вид, будто его нет дома. Не всех друзей удавалось надуть таким образом: к примеру, с жившим наверху Кирком Лавкрафт иногда общался посредством стука по батарее, и ему приходилось откликаться на сигнал, когда Кирк точно знал, что Говард никуда не уходил. Задействовал он и еще одну хитрость: встречал гостей в халате, предварительно разложив диван и раскидав повсюду бумаги и рукописи, чтобы у друзей не было возможности надолго задержаться. Ежедневные собрания «банды» Лавкрафт пока не отменял: такое поведение показалось бы чересчур странным, к тому же эти встречи ему действительно нравились.
О своем намерении Лавкрафт сообщил в письме к Лиллиан от двадцатого мая. Сокращению прогулок с друзьями поспособствовало и ограбление, случившееся двадцать пятого мая, ведь у него остался всего один выходной костюм, и он не хотел его изнашивать. Однако спустя месяц, если верить дневнику, его решимость ослабла, и Лавкрафт вновь принялся без конца бродить со своими «ребятами» по городу.
Любительскую журналистику Лавкрафт не забросил. В 1924 году не было съезда ассоциации и выборов, поэтому состав редколлегии не изменился, а Говард остался главным редактором. Во время приезда Сони (июнь – июль) он занимался подготовкой выпуска United Amateur за июль 1925 года, единственного при составе администрации 1924–1925 годов. Лавкрафт уже понимал, что этот журнал станет его прощанием с ОАЛП и с организованной любительской журналистикой в целом (пока в начале 1930-х годов его не привлекут к делам НАЛП), и уйти он хотел с шиком. В период с четвертого по шестое июня Лавкрафт написал несущественное хвалебное эссе «Поэзия Джона Рейвенора Буллена» о творчестве англо-канадского поэта и романиста, который, возможно, в 1920-х годах пригласил его в группу по переписке «Трансатлантический круг». Эссе, правда, вышло только в следующем номере United Amateur (сентябрь 1925 года), зато в выпуске за июль 1925 года полно материалов от членов «банды»: стихотворение «Apologia» Кларка Эштона Смита, небольшое эссе Фрэнка Лонга о поэзии Сэмюэла Лавмэна под названием «Пираты и гамадриады», рецензия Альфреда Галпина (под псевдонимом Консул Гастинг) на два сборника стихов Смита, а также два стихотворения Лонга, одно из которых, «Человек из Генуи», станет заглавным в сборнике, опубликованном год спустя, изящный короткий рассказ Сэмюэла Лавмэна «Нашедший сострадание» и уже привычные разделы: «Новостные заметки» (Лавкрафт), «Колонка редактора» (Лавкрафт) и «Послание председателя» (Соня).
В биографическом смысле самым интересным из этих материалов можно назвать «Послание председателя». Материал датирован шестнадцатым июня, но написан был, скорее всего, на день-два раньше, так как шестнадцатого (согласно дневнику Лавкрафта) его уже отправили в печать. Соня открыто рассказывает о том, с какими трудностями столкнулась за прошедший год:
«На меня свалились не только внешние обязанности непредвиденного масштаба, но и проблемы со здоровьем, из-за которых осенью я на некоторое время попала в больницу Бруклина, и все это безнадежно лишило меня возможности заниматься любительской журналистикой на протяжении лета 1924 года. Последствия такого перерыва оказались катастрофическими, и восстановить упущенное оказалось тяжело, особенно с учетом того, что сил и времени у меня с тех пор было не так уж много».
В колонке редактора Соня с Лавкрафтом вместе рассказывают о том, что все сообщество журналистов-любителей охватила апатия и что все чаще заходит речь об объединении ОАЛП и НАЛП с целью сохранения самого любительского движения. Оба они считали, что на такой шаг можно пойти лишь в самом крайнем случае, а по возможности ОАЛП должна оставаться отдельной организацией. В связи с этим Соня объявила, что пятнадцатого июля пройдет голосование по почте и участникам скоро разошлют бюллетени. Рассылкой, естественно, занимался Лавкрафт: третьего июля, как сообщалось в письме к Лиллиан, он разложил по конвертам и отправил двести бюллетеней (а также сам надписал все адреса)51.
Результаты голосования оказались следующими: председателем стал Эдгар Дж. Дэвис, первым заместителем председателя – Пол Ливингстон Кил, вторым заместителем – Грейс М. Бромли. Дэвис назначил главным редактором Виктора Э. Бейкона, а главой отдела общественной критики (несомненно, по рекомендации Лавкрафта) – Фрэнка Лонга. Лавкрафт тщетно надеялся, что тандем Дэвиса и Бейкона каким-то чудом спасет ОАЛП, и писал Моу:
«Не думаешь, что с такими двумя ангелами во главе у ОАЛП есть какой-никакой шанс на восстановление? У Дэвиса хорошо варит голова, а Бейкон с его неумной энергией и самомнением знает, как направить ум Дэвиса в нужное русло, – такую команду не стоит недооценивать… [У Бейкера] есть все шансы на то, чтобы растормошить и собрать вместе „выживших“ участников – и дать отпор нынешним упадочническим настроениям… быть может, нам удастся отложить смерть ассоциации еще на годик-другой»52.
Следующие несколько месяцев Лавкрафт пытался сдвинуть дело с мертвой точки и побудить новое руководство к действию, хотя и с переменным успехом: в 1925–1926 годах вышло несколько тоненьких номеров United Amateur, однако выборы в 1926 году не проводились, и деятельность ассоциации окончательно замерла. Неизвестно, выпускались ли за этот срок какие-либо еще любительские журналы, но Лавкрафт однозначно не собирался возрождать свой Conservative, даже если у него нашлись бы для этого средства.
Когда Соня надолго приехала в Нью-Йорк, Лавкрафт вместе с ней совершил несколько поездок. Тринадцатого июня они вдвоем отправились в парк Скотт в городе Элизабет, а двадцать восьмого числа – в парк Брин-Маур в Йонкерсе, где за год до того собирались приобрести участок под дом. В письмах к тетушкам Лавкрафт ничего не рассказывал об этой поездке, в дневнике же лишь лаконичная запись о городке: «все так же очарователен». Вместе с Лонгом Говард снова посетил музей Клойстерс в парке Форт-Трион, на северо-западной оконечности Манхэттена.
Второго июля Соня с Лавкрафтом побывали на Кони-Айленд, где он впервые попробовал сладкую вату. В тот раз некий афроамериканец по имени Перри нарисовал портрет Сони в виде силуэта, а Лавкрафт обзавелся таким портретом еще двадцать шестого марта. В последние годы это изображение стало очень популярным благодаря тому, что выглядит оно очень достоверно (возможно, лишь чуточку приукрашено), а вот о существовании подобного портрета Сони почти никому не известно.
Шестнадцатого июля супруги отправились на прогулку по Палисадам Нью-Джерси – холмистой, поросшей лесом территории по ту сторону реки Гудзон от северной части Манхэттена. Время они провели очень приятно:
«… Мы начали зигзагообразный подъем на величественную вершину по извилистой тропинке, которая смахивала то на проселочную дорогу, то на пешеходный маршрут среди зеленеющего сумрака лесных крон, то вдруг превращалась в каменную лестницу, туннелем проходящую под проезжей частью. С вершины, до которой мы добрались приблизительно через полчаса, открывается великолепнейший вид на Гудзон и его восточное побережье. Вот так мы и бродили, выходя то к лесочку, то к травянистому лугу, то к краю пропасти, огороженной выступающими породами самой возвышенности»53.
Лавкрафт попеременно читал пятицентовые брошюры Холдемана-Юлиуса и «Странную историю доктора Джекила и мистера Хайда» Стивенсона. Говард с Соней пообедали (с собой они брали персики и сэндвичи с говяжьим языком и сыром, а уже в парке купили мороженое и лимонад), а затем направились домой – сначала на пароме, потом на метро.
Также Лавкрафт и Соня любили ходить в кино. Ее этот вид развлечений интересовал, пожалуй, больше, чем Говарда, но он тоже мог сильно увлечься фильмом, если тот соответствовал его вкусам в сфере старинного и ужасного. Тогда все фильмы еще были немыми. В сентябре Лавкрафт посмотрел «Призрака оперы»:
«…Какое зрелище! Это фильм о призраке, обитающем в здании Парижской оперы… действие развивалось так медленно, что на первой половине я пару раз задремал. Но потом началась вторая часть картины, появился истинный лик ужаса, и тут меня уже не усыпили бы никакими снотворными! Жуть! С призрака стащили маску, и нам показали его лицо… в конце толпа сбросила его в реку, а рядом с призраком появился безымянный легион туманных существ!»54
В его дневнике также есть запись от шестого октября о просмотре «Затерянного мира» (по мотивам романа Конана Дойла), но никакого соответствующего письма с рассказом об этом примечательном фильме (с выдающимися на тот момент спецэффектами, с помощью которых показали динозавров в Южной Америке) найти не удалось. Документальный фильм «По морю на кораблях» об охоте на китов в Нью-Бедфорде он ходил смотреть один. «Картина обладает невероятной исторической ценностью, поскольку в ней подробно и достоверно запечатлели отмирающий, но по-своему очаровательный этап американской жизни и приключений»55.
Двадцать четвертого июля Соня вернулась в Кливленд, взяв с Лавкрафта обещание посетить встречу Клуба редакторов, которая должна была состояться тем вечером в Бруклине. Утром он сочинил для собрания клуба стихотворение «Год долой» – еще один довольно удачный пример vers de société, так называемых альбомных стихов. В нем он размышляет, где можно провести отпуск длиной в год: «Посмотрю, сколько стоит паром по Нилу / И билет на автобус до Мекки», «Проеду через весь Тибет, / Чтоб поболтать с далай-ламой», однако в конце приходит к ожидаемому выводу, что после такой воображаемой подготовки ехать на самом деле никуда не надо!
Когда Соня уехала, а дел, связанных с любительской журналистикой, больше не предвиделось, Лавкрафт решил наконец-то всерьез вернуться к творчеству. В самом начале августа он за два дня написал рассказ «Кошмар в Ред-Хуке», о котором поведал в письме к Лонгу (тот уехал на отдых): «…в нем повествуется о страшных оккультных практиках среди шумных молодых бродяг, и лежащая в основе всего этого тайна произвела на меня сильное впечатление. Рассказ получился длинным, и немного путаным, и, как мне кажется, не очень хорошим, зато это своего рода попытка извлечь ужас из атмосферы, которой обычно присущи лишь грубость и банальность»56. Лавкрафт, к сожалению, дал верную оценку своему произведению, ведь это действительно один из самых неудачных его рассказов большого объема.
Ред-Хук – это небольшой полуостров в Бруклине примерно в трех километрах к юго-западу от Боро-Холл, выдающийся в сторону Губернаторского острова. От дома номер 169 на Клинтон-стрит туда легко можно было дойти пешком, и восьмого марта, когда Лавкрафт гулял по полуострову с Кляйнером, в его дневнике появилась лаконичная запись «Ред-Хук». Этот район трущоб до сих пор остается одним из самых гнетущих во всем Нью-Йорке. В рассказе Лавкрафт описывает его довольно точно, хотя и с ноткой предвзятости:
«Ред-Хук – это лабиринт разнородной нищеты неподалеку от старого порта, напротив Губернаторского острова. Рядом убогие дороги, берущие начало от пристаней, взбегают вверх по холму и в конце концов перетекают в обветшалые улицы Клинтон и Корт-стрит, которые ведут к Боро-Холл. Почти все дома здесь кирпичные, построенные еще в первой четверти или середине девятнадцатого века, а некоторые особенно мрачные проулки все еще хранят притягательную атмосферу, которую в литературе принято называть „диккенсовской“».
Лавкрафт, правда, немного приукрашивает район, поскольку сейчас там точно нет никаких «притягательных» проулков. Впрочем, интересует его не только материальный упадок: «Жильцы представляют собой безнадежно запутанный клубок из сирийцев, испанцев, итальянцев и негров, вторгающихся на территорию друг друга, с некоторой примесью скандинавов и американцев. Это нагромождение шума и грязи со странными воплями, раздающимися в ответ на плеск маслянистых волн у мрачных пристаней и жуткий протяжный вой портовых свистков». В этом и заключается вся суть рассказа, ведь «Кошмар в Ред-Хуке» – не что иное как крик ярости и ненависти в адрес «иностранцев», отобравших Нью-Йорк у белых людей, которым он якобы принадлежал. Упоминание сирийцев, возможно, связано с одним из соседей Лавкрафта по Клинтон-стрит, 169, от странной музыки которого Говарду снились причудливые сны. Два года спустя он так описывал соседа: «однажды рядом со мной жил сириец, извлекавший жуткие и заунывные звуки из какой-то необычной волынки – от этой музыки мне снились всякие невероятные мерзкие существа из усыпальниц под Багдадом и бесконечные коридоры Эблиса под проклятыми луной руинами Истахра»57. Как ни странно, такое стимулирующее воздействие на воображение пришлось Лавкрафту не по душе.
В мемуарах Соня утверждает, что ей известно, как зародилась идея рассказа: «В тот вечер он ужинал где-то в Коламбиа-Хайтс – по-моему, вместе с Мортоном, Сэмом Лавмэном и Рейнхардом Кляйнером, когда в ресторан зашли несколько грубых и буйных мужчин. Его так сильно разозлило их хамское поведение, что на основе той ситуации он и придумал „Кошмар в Ред-Хуке“»58. Быть может, Лавкрафт упоминал об этом в письме к супруге, однако я сомневаюсь, что к написанию этой истории его подтолкнул всего лишь один конкретный случай – скорее, то было общее угнетенное впечатление после полутора лет жизни в Нью-Йорке, полной нищеты и тщетности.
Сюжет «Кошмара в Ред-Хуке» довольно прост и представлен в виде обычного конфликта добра и зла между Томасом Малоуном, детективом ирландского происхождения, работающим в полицейском участке Боро-Холл, и Робертом Сайдемом, богачом из древнего голландского рода, на котором и сосредоточен весь ужас в рассказе. Поначалу Сайдем привлекает внимание тем, что «слоняется по Боро-Холл и заводит беседы со смуглыми незнакомцами опасного вида». Позже он осознает, что свою подпольную деятельность необходимо скрыть за фасадом пристойности, в связи с чем решает исправиться, перестает возиться с чужаками, чтобы родственники не признали его недееспособным, и, наконец, удачно женится на Корнелии Герритсен, «молодой женщине превосходного положения». Новость об их свадьбе занимает «целую страницу в журнале, посвященном представителям высшего общества». Во всем этом просматривается едкая сатира (непреднамеренная со стороны Лавкрафта) по поводу бессмысленности классового разделения. После церемонии гости отправляются отмечать свадьбу на борту парохода на пирсе Кунард, однако, ко всеобщему ужасу, молодоженов находят убитыми и полностью обескровленными. Представители властей следуют указаниям на листке бумаги, подписанном Сайдемом, и бездумно передают его тело подозрительной группе людей во главе с «арабом с отвратительным негритянским ртом».
Далее рассказ приобретает еще больший оттенок бульварного чтива, и мы оказываемся в подвале полуразрушенной церкви, который переделали в танцевальный зал, где отвратительного вида существа проводят страшные ритуалы в честь Лилит. Чудесным образом возрожденный Сайдем не хочет, чтобы его отдавали в жертву Лилит, и переворачивает пьедестал, на котором она лежала (в результате труп «всей своей мерзкой массой расплескивается по полу, точно разложившаяся медуза»). На этом все ужасы почему-то заканчиваются. Все это время детектив Малоун просто наблюдал за происходящим с удобной позиции, однако увиденное настолько травмировало его психику, что он еще долго восстанавливался в небольшой деревушке в Род-Айленде.
Этот рассказ поразителен не только банальным изображением сверхъестественного, но и тем, что написан он откровенно плохо. Здесь пылкие речи, безобидные и уместные в других историях, звучат вымученно и чересчур напыщенно: «Сюда проник вселенский грех и, растравленный нечестивыми обрядами, вызвал ухмыляющийся марш смерти, который был готов сгноить нас всех и превратить в таких страшных уродцев, которых не примет и могила. Сатана устроил здесь свой вавилонский двор, и прокаженные конечности фосфоресцирующей Лилит омывались в крови невинного детства». Интересно, чем бы Лавкрафт, будучи атеистом, мог объяснить упоминание «вселенского греха» и присутствие Сатаны? Основная мысль данного отрывка, как и всего рассказа в целом, заключается в ужасе перед заполонившими страну иностранцами, которые непонятно каким образом все сильнее вытесняют крепких англосаксов, основавших эту великую белую нацию. Лавкрафт не мог не закончить рассказ на строгой тяжеловесной ноте («Душа зверя вездесуща и победоносна»), вполне прозрачно намекая на то, что ужасы, которым полицейский рейд якобы положил конец, еще вернутся: в финальной сцене Малоун случайно услышал, как «смуглая косоглазая старуха» внушает что-то маленькому ребенку, произнося те же слова, которые он уже слышал ранее. Это банальная, но подходящая концовка для рассказа, в котором мы сталкиваемся с одними стереотипами – связанными как с расовыми предрассудками, так и с художественными приемами «странной» прозы.
На отсутствие оригинальности и самобытности в рассказе указывает еще и то, что всю колдовскую тарабарщину Лавкрафт позаимствовал из статей по «Магии» и «Демонологии» за авторством Э. Б. Тайлора, известного автора «Примитивной культуры» (1871) – основополагающей работы в области антропологии, – из девятого издания Британской энциклопедии, которое как раз имелось в его библиотеке. Лавкрафт сообщил об этом, не таясь, в письме к Кларку Эштону Смиту, отметив: «Хотел бы я использовать менее очевидные источники, если б знал, где их найти»59. Данный комментарий сам по себе представляет интерес, поскольку разом опровергает абсурдные домыслы различных оккультистов, считавших Лавкрафта человеком широкой эрудиции в области эзотерики. Для более поздних рассказов он брал информацию из «Энциклопедии оккультизма» Льюиса Спенсера (у Лавкрафта был экземпляр этой книги).
Из Британской энциклопедии в «Кошмаре в Ред-Хуке» позаимствована в том числе и латинская цитата из статьи «Демонология» средневекового автора Антуана Дельрио (или Дель Рио) «An sint unquam daemones incubi et succubae, et an ex tali congress proles nasci queat?» («Существовали ли когда-нибудь демоны, инкубы и суккубы, и может ли от такого союза появиться потомство?»). Вероятно, благодаря этому отрывку Лавкрафт и стал использовать слово «суккуб» в необычной для него форме множественного числа («succubae», правильно: «succubi»), хотя на самом деле под суккубом подразумевается демон в образе женщины (тогда как демон в образе мужчины зовется «инкубом»). Из статьи о «Магии» Лавкрафт взял и заклинание, которое произносится в начале и в конце истории («О друг и соратник ночи…»), а также странный греко-еврейский заговор, обнаруженный Малоуном на стене танцевального зала в церкви. В одном из более поздних писем он привел перевод заклинания, но со множеством досадных ошибок (в энциклопедической статье перевод цитаты не указывался): к примеру, известный греческий религиозный термин «homousion» («одной сущности», что обычно относится к верованию в единого с Богом Христа) Лавкрафт перевел как «устаревший вариант или сложное слово, включающее в себя греческий корень „Homou“, что значит „вместе“»60.
С автобиографической точки зрения интерес представляет и фигура Малоуна. Мы вовсе не утверждаем, что этот персонаж списан с самого Лавкрафта, – напротив, некоторые особенности (довольно поверхностные) взяты у его главных литературных наставников, а именно Мэкена и Дансени. По сюжету Малоун – ирландец, и одно это уже связывает его с Дансени, однако в рассказе также утверждается, что он «родился на вилле георгианской эпохи близ Феникс-парка», а Дансени появился на свет не в Ирландии, а в Лондоне – в доме номер 15 по Парк-сквер, неподалеку от Риджентс-парка. Зато вера Малоуна в мистицизм – это уже дань уважения Мэкену. Пожалуй, Лавкрафт воображал, будто наделяет Нью-Йорк той же жуткой атмосферой колдовства, которой Мэкен наделил Лондон в «Трех самозванцах» и других работах.
Малоун представляет интерес еще и по другой причине, связанной с вероятной задумкой или специфичной формой рассказа. Еще до написания «Кошмара в Ред-Хуке» Лавкрафт отправлял «Заброшенный дом» в журнал Detective Tales, основанный одновременно с Weird Tales. Редактором обоих изданий был Эдвин Бейрд. Возможно, Лавкрафту казалось, что Илайхью Уиппл, герой «Заброшенного дома», сойдет за детектива и рассказ опубликуют. И хотя в Detective Tales периодически появлялись рассказы в жанре ужасов и сверхъестественного, Лавкрафту Бейрд отказал61. Ближе к концу июля Лавкрафт упоминал о том, что пишет «роман или повесть о салемских ужасах, которую я, пожалуй, смогу продать Эдвину Бейрду в Detective Tales, если добавлю в нее „детективности“»62, однако о начале работы над подобным произведением он далее не упоминает. Судя по всему, Лавкрафт пытался (правда, не очень удачно) освоить «альтернативный рынок» и надеялся, что в этом ему поможет редактор Weird Tales, принимавший все его работы в тот журнал. Разумеется, в начале августа Говард начал задумываться о том, чтобы отправить «Кошмар в Ред-Хуке» в Detective Tales63, однако непонятно, осуществил ли он свой замысел. Если рассказ и был отправлен, его однозначно отвергли. Позже Лавкрафт отмечал, что писал «Кошмар в Ред-Хуке» специально для Weird Tales64, и произведение все-таки вышло в январском номере журнала за 1927 год. При этом персонаж Малоуна, наиболее похожий на истинного детектива среди всех прежних – да и будущих тоже – героев Лавкрафта, вполне вероятно, отчасти создавался с прицелом на Detective Tales.
В остальном «Кошмар в Ред-Хуке» интересен лишь описаниями бруклинского колорита, знакомого Лавкрафту благодаря более близкому знакомству с районом. Танцевальный зал в церкви, скорее всего, списан с реально существовавшей церкви (уже снесенной) на набережной в Ред-Хуке. И в этой церкви, очевидно, некогда тоже располагался танцзал65. Сайдем живет на улице Мартенс (совсем недалеко от Парк-авеню, 259), рядом с Нидерландской реформатской церковью (вдохновившей Говарда на рассказ «Пес»), где «за чугунной оградой торчали голландские надгробные камни». Трудно сказать, имел ли Лавкрафт в виду какой-то конкретный дом: по описанию мне не удалось найти ни одно подходящее здание на улице Мартенс. Еще одну отсылку, не связанную с топографией, можно найти в описании жутких обитателей Ред-Хука, монголоидной расы родом из Курдистана – «и Малоун не мог не вспомнить, что Курдистан – это родина езидов, единственных потомков персидских бесопоклонников». Полагаю, данная информация позаимствована из замечательного рассказа «Незнакомец из Курдистана» Э. Хоффмана Прайса, опубликованного в Weird Tales за июль 1925 года. В этом произведении как раз упоминаются сатанисты-езиды. Впрочем, до личного знакомства Лавкрафта с Прайсом на тот момент оставалось еще семь лет.
Анализируя «Кошмар в Ред-Хуке», неплохо было бы обсудить развитие (если так можно выразиться) расовых предрассудков Лавкрафта в данный период. В то время его расистские взгляды достигли апогея. Как я уже отмечал, брак антисемита Лавкрафта с еврейкой вовсе не парадоксален, так как Соня выполнила необходимое требование в соответствии с его представлениями о жизни иностранцев за рубежом – она ассимилировалась с местным населением и стала американкой, как и многие другие евреи, включая Сэмюэла Лавмэна. Тем не менее Соня подробно рассказывала о позиции Лавкрафта по этому вопросу. Вот одно из ее самых известных заявлений: «Хотя однажды он сказал, что любит Нью-Йорк и будет считать его „вторым родным штатом“, вскоре я узнала, что на самом деле он ненавидит этот город вместе с его „полчищами чужаков“. Когда я возразила, что тоже отношусь к этим чужакам, он ответил: „Теперь ты не одна из этих полукровок. Теперь ты миссис Г. Ф. Лавкрафт с Энджелл-стрит, 598, в Провиденсе, штат Род-Айленд!“66 И это при том, что Лавкрафт и Соня никогда вместе не проживали в его родном доме. Еще более показателен следующий комментарий, сделанный позднее: «Вскоре после бракосочетания он сказал, что, когда мы будем приглашать к себе гостей, большинство из них должны быть „арийцами“»67. По-видимому, эта фраза относится к 1924 году, поскольку в 1925-м гостей они практически не принимали. Последнее заявление Сони на эту тему и вовсе изобличительно. По ее словам, в 1922 году она стремилась познакомить Лавкрафта с Лавмэном, чтобы «излечить» Говарда от предубеждений против евреев с помощью личной встречи с одним из них. Далее она рассказывает:
«Жаль, что некоторые зачастую судят весь народ по характеру лишь одного его представителя. Однако Г. Ф. заверял меня, будто он „излечился“ и, так как я хорошо приспособилась к американскому образу жизни и обстановке, наш брак будет успешным. К несчастью (и сейчас я приведу пример, о котором никого не хотела ставить в известность), сталкиваясь с толпами людей, в основном рабочими из национальных меньшинств, будь то в метро или в обеденный час на улицах Бруклина, он каждый раз закипал от ярости»68.
В письме к Уинфилду Таунли Скотту Соня дает еще более подробный комментарий:
«Я повторяю и клятвенно заявляю, что он закипал от ярости при виде большого количества иностранцев, особенно когда в обеденный перерыв они высыпали на улицы Нью-Йорка. Стараясь унять вспышки его гнева, я говорила: „Ты не обязан их любить, но и в такой безумной ненависти нет ничего хорошего“. На что он отозвался так: „Знать, что ты ненавидишь, важнее, чем знать, что любишь“»69.
Опять же, в то время в его словах не было ничего удивительного, однако с учетом современных реалий такое отношение кажется пугающим. И все же несмотря на предположения Л. Спрэга де Кампа, прежнего биографа Лавкрафта, в письмах Говарда к его тетушкам за тот период крайне редко встречаются упоминания чужестранцев. В одном печально известном отрывке повествуется о приуроченной к четвертому июля поездке Сони и Лавкрафта в Пелем-Бей – огромный парк на северо-восточной оконечности Бронкса: «…мы возлагали большие надежды на этот парк, думая, что окажемся в уединенной сельской местности. Однако нас ждало разочарование. О Боги Пеганы, какое скопление людей! И это еще не самое страшное… готов поклясться – и пусть меня пристрелят, ежели я не прав, – что три четверти, нет, скорее, девяносто процентов присутствовавших составляли мерзкие тучные ниггеры, которые без конца ухмылялись и болтали!»70 Интересно отметить, что они оба решили побыстрее уйти из парка – возможно, на тот момент и сама Соня еще не освободилась от расовых предрассудков, хотя в мемуарах утверждает обратное. В длинном письме, которое относится к началу января, в подробностях рассказывается о невозможности евреев приспособиться к американской жизни, ведь «больше всего вреда наносят идеалисты, вселяющие в людей веру в подобное слияние, которому не суждено случиться». Добавив, что «большинство семитских наций чисто физически вызывают у нас отвращение до дрожи»71 («у нас» здесь звучит как интересная риторическая уловка), Лавкрафт косвенным образом взглянул в самую суть этой проблемы: самым неприятным в иностранцах (или, в более широком смысле, людях «неарийской» расы, поскольку многие представители меньшинств в Нью-Йорке были иммигрантами уже в первом или втором поколении) он считал их странный внешний вид.
В этой связи необходимо сказать пару слов в защиту Лавкрафта. Хотя подробнее о его расистских убеждениях мы поговорим немного позже (он попытался найти более универсальное философское и культурное оправдание конкретно своим взглядам лишь в начале 1930-х годов), стоит сообщить, что вышеупомянутое длинное письмо о евреях было единственным в своем роде среди всей переписки Говарда с Лиллиан и даже в поздние годы ничего подобного в корреспонденции не встречалось. К тому же Лиллиан, по-видимому, и сама высказывала по этому поводу некоторые замечания, опасаясь, вероятно, что Лавкрафт позволит себе словесные или физические нападки в адрес евреев или других ненордических рас, так как в конце марта Лавкрафт писал: «Между прочим, не волнуйся, что моя раздражительность по отношению к нью-йоркским чужестранцам способна принять форму оскорбительной беседы. Я прекрасно понимаю, когда и где можно обсуждать вопросы социального и этнического толка, и наша компания еще не была замечена в неподобающем поведении или чрезмерном высказывании своего мнения».72
Сторонники Лавкрафта выстраивают собственную защиту именно на основании этого последнего утверждения. Как утверждал Фрэнк Лонг: «Во время наших долгих прогулок по улицам Нью-Йорка и Провиденса я не слышал от него ни одной уничижительной ремарки о каком-либо представителе национальных меньшинств, проходивших мимо или вступавших с ним в беседу, даже если это был человек другой культуры и расы»73. Эти слова противоречат заявлениям Сони, хотя, пожалуй, данному факту можно найти простое объяснение: Лавкрафту казалось невежливым говорить о таком в присутствии Лонга. Впрочем, в январском письме к Лиллиан Говард сообщал:
«Составить компанию нормальному консервативному американцу могут лишь другие нормальные консервативные американцы – из хорошей семьи и традиционного воспитания. Поэтому Белнэп, наверное, единственный из всей банды, кто ничуть меня не раздражает. Он нормальный, он естественно реагирует на мои давние воспоминания и рассказы о жизни в Провиденсе и предстает вполне реальным человеком, а не двухмерной тенью-наваждением, что свойственно людям богемы»74.
Лонгу вряд ли было бы приятно услышать такой комплимент. В любом случае если обратиться к ошеломительному высказыванию, сделанному шесть лет спустя, то можно сделать вывод, что Лавкрафт не только осуждал иностранцев в письмах, но и задумывался о более серьезных действиях, направленных против них: «Население [Нью-Йорка] – это стадо полукровок, среди которых особенно выделяются численностью отвратительные монголоидные евреи, и со временем так невыносимо устаешь от этих грубых лиц и дурных манер, что хочется врезать каждому из чертовых ублюдков, что попадаются на глаза»75. Тем не менее именно предполагаемое отсутствие оскорбительного поведения, как словесного, так и физического, со стороны Лавкрафта по отношению к людям неарийской расы лежит в основе высказываний Дирка В. Мосига в защиту Говарда. Взяты они из письма Мосига к Лонгу и цитировались Лонгом в его мемуарах. Мосиг приводит три смягчающих обстоятельства:
1) «…в первой трети двадцатого века слово „расист“ имело совсем другой смысловой оттенок по сравнению с тем, что оно значит в наши дни»;
2) «Лавкрафта, как и многих других, стоит судить по его поведению, а не по личным заявлениям, которыми он никого не хотел задеть»;
3) «В переписке с разными людьми Г. Ф. Л. показывал разные стороны личности… Вполне возможно, что… перед тетушками он представал таким, каким те хотели его видеть, и что некоторые из его „расистских“ заявлений были сделаны лишь из желания угодить старшему поколению, а не потому что он действительно разделял подобные взгляды»76.
Боюсь, ни одно из этих рассуждений в защиту Лавкрафта не имеет большого значения. Конечно, после Второй мировой войны понятие «расизм» приобрело другие, более зловещие коннотации, однако позже я еще отмечу, что в интеллектуальном плане взгляды Лавкрафта, уверенного в биологической неполноценности черных, абсолютной неспособности различных этнических групп к культурной ассимиляции, а также в расово-культурном единстве разных рас, национальностей и культурных общностей, были отсталыми. Убеждения Лавкрафта стоит сравнивать не с общей массой его современников (откровенными расистами, коих много и наши дни), а с продвинутой интеллигенцией, для большинства представителей которой вопрос расы вообще считался несущественным. Несомненно, все мы понимаем, что поведение важнее высказываний, и все же Лавкрафт не перестает быть расистом лишь потому, что он ни разу не оскорбил еврея в личном разговоре и не ударил чернокожего бейсбольной битой. Концепция «частных высказываний» затрагивает и третье утверждение Мосига, согласно которому Говард писал тетушкам только то, что те хотели услышать, хотя и этот аргумент легко опровергнуть человеку, систематически изучающему переписку автора. На длинную тираду о евреях из письма за январь 1926 года Лавкрафта спровоцировали не слова Лиллиан, а присланная ею вырезка из газеты, посвященная расовому происхождению Иисуса. Скорее всего, и Лиллиан, и Энни, будучи старомодными уроженками Новой Англии, соглашались с заявлениями племянника и вообще разделяли его взгляды по этому вопросу, однако по замечаниям Лиллиан, на которые он откликнулся в конце марта, можно понять, что у нее расовые проблемы не вызывали такой яростной реакции.
И, конечно же, враждебность Лавкрафта лишь усиливалась из-за проблем с душевным здоровьем, вызванных тем, что он влачил существование в малознакомом недружелюбном городе, где был чужаком и не мог найти постоянную работу и комфортное жилье. Иностранцев удобно было считать козлами отпущения, тем более что Нью-Йорк, уже тогда считавшийся невероятно космополитичным и культурно разнообразным городом США, сильно отличался от единообразной и консервативной Новой Англии, где Говард прожил первые тридцать четыре года своей жизни. Город, прежде казавшийся таким источником магии и чудес в духе Дансени, превратился в грязное, шумное, перенаселенное местечко, постоянно наносившее удары по его самолюбию из-за отказов в работе, несмотря на его способности. Нью-Йорк заставлял Лавкрафта отсиживаться в убогой дыре, кишащей мышами и преступниками, поэтому неудивительно, что его гнев и отчаяние находили выход только в расистских историях наподобие «Кошмара в Ред-Хуке».
Однако Лавкрафт не переставал творить. Через восемь дней после написания этого рассказа, а именно десятого августа, он отправился на вечернюю прогулку, долгую и одинокую: через Гринвич-Виллидж к Бэттери и затем на паром до Элизабет, куда он прибыл в семь утра. В магазине он купил чистую тетрадь за десять центов, устроился в Скотт-Парке и сочинил рассказ:
«Идеи захлестнули меня, чего не случалось уже много лет, и солнечный пейзаж плавно перетек в страшную полуночную историю фиолетово-красных тонов, историю о таинственных ужасах на запутанных старинных улочках Гринвич-Виллидж, куда я добавил немало поэтических описаний, а также ощущение бесконечного ужаса человека, который приезжает в Нью-Йорк, желая увидеть сказочный цветок из камня и мрамора, но находит лишь изъеденный паразитами труп – чужой мертвый город, не имеющий ничего общего ни с собственным прошлым, ни с американской культурой в целом. Этот рассказ я назвал „Он“…»77
Интересно отметить, что Лавкрафту пришлось уехать из Нью-Йорка, чтобы о нем написать. Согласно записям в дневнике, впервые он побывал в Скотт-Парке тринадцатого июня и после этого стал часто туда наведываться. В вышеупомянутом описании заметны автобиографические детали (так оно и задумывалось), и рассказ «Он», значительно превосходящий «Кошмар в Ред-Хуке», общепризнанно считается не менее душераздирающим в своем отчаянии творением, чем его предшественник. Начало истории впечатляет:
«Я увидел его бессонной ночью, когда бродил по городу, безнадежно стремясь спасти свою душу и мечты. Приехать в Нью-Йорк было ошибкой. Среди переполненных лабиринтов старинных улочек, что, переплетаясь, выбегали из заброшенных дворов, площадей и причалов и терялись в таких же заброшенных дворах, площадях и причалах или меж громадных небоскребов, мрачно высящихся под луной, я надеялся найти необычайные чудеса и вдохновение. Вместо этого я обнаружил лишь ужас и подавленность, которые грозили подчинить, парализовать и уничтожить меня».
Даже не зная деталей биографии Лавкрафта, можно прочувствовать силу этого отрывка, однако мы видим, как в нем отражается душевное состояние самого автора. Далее рассказчик говорит о том, как блестящие башни Нью-Йорка поначалу пленили его, но:
«Там, где луна намекала на очарование и древнюю магию, ослепительные дневные лучи освещали только запустение, отчужденность и губительные размеры расползающихся ввысь каменных стен. Похожие на ущелья улицы охватывали толпы людей, коренастых смуглых незнакомцев с суровыми лицами и узкими глазами, злобных незнакомцев, лишенных мечтаний и ничем не связанных с происходящим вокруг. Они не имели никакого значения для голубоглазых представителей прежних поколений, всем сердцем обожавших зеленые тропинки и белые деревенские башенки Новой Англии».
Вот так Лавкрафт представлял социальный строй Нью-Йорка: наводнившие город иммигранты действительно никак с ним не связаны, так как основали его голландцы и англичане, а у чужестранцев совсем иное культурное наследие. С помощью данного софизма Лавкрафт приходит к выводу, что «этот город камней и свиста нельзя назвать продолжением старого Нью-Йорка, в отличие от Лондона и Парижа, многое унаследовавших от своих древних предшественников. На самом деле город просто мертв, а его распростертое тело неумело забальзамировано и заражено странными существами, которые не имеют с ним ничего общего, хотя при его жизни все было иначе». Получается, иммигрантов он считал кем-то вроде червей.
Так почему же рассказчик не уезжает подальше от этого города? Он немного успокаивается, бродя по старым районам, хотя оправдывает свою нерешимость по поводу отъезда лишь следующими словами: «Я… не приполз обратно домой, дабы никто не пристыдил меня за поражение». Трудно сказать, насколько точно в этих словах отражаются чувства самого Лавкрафта, но позже мы еще вернемся к этому отрывку и поговорим о том, как на него отреагировала Соня.
Рассказчик, как и Лавкрафт, тоже приезжает в Гринвич-Виллидж и именно здесь в августе, в два часа ночи, встречает «того самого человека» – тот изъясняется причудливыми устаревшими фразами, да и одет довольно старомодно, так что рассказчик принимает его за безобидного чудака. Чудак же тот сразу чувствует в своем собеседнике такого же любителя старины, как и он сам. Человек ведет его по старым улочкам и дворам, и наконец они приходят к «увитой плющом стене дома», где и живет незнакомец. Имел ли автор в виду какое-то конкретное место? В конце истории рассказчик стоит «у входа в маленький черный дворик близ Перри-стрит», и это сразу указывает, что данный отрывок вдохновлен схожей прогулкой Лавкрафта, которую он совершил двадцать девятого августа 1924 года. «Уединенная колониальная экскурсия» как раз привела его к Перри-стрит, «где я выискивал безымянный затаившийся дворик, восхвалявшийся в тот день в Evening Post… Я без труда его нашел и еще больше им восхитился, потому что уже видел в газете. Эти затерянные улочки древнего города просто очаровательны…»78 Лавкрафт имеет в виду статью из New York Evening Post за двадцать девятое августа, вышедшую в колонке «Городские зарисовки». В статье имелся карандашный рисунок «затерянного переулка» на Перри-стрит и его краткое описание: «Все связанное с ним теперь утеряно – и название, и страна, и все опознавательные знаки. Его самая выдающаяся черта, а именно старая масляная лампа, висящая над кривыми ступенями, выглядит здесь совершенно неуместно, будто попала сюда с Острова потерянных кораблей после давнего кораблекрушения»79. Описание и правда заманчивое – неудивительно, что Лавкрафт сразу же отправился на поиски местечка. По его словам, он легко обнаружил этот переулок. Благодаря рисунку и упомянутым в статье деталям (о том, что переулок находится на Перри-стрит за улицей Бликер) становится ясно, что речь идет о нынешнем доме номер 93 на Перри-стрит, арка в котором ведет к переулку между тремя зданиями, до сих пор очень похожему на описание из той статьи. Более того, согласно исторической монографии, посвященной Перри-стрит, когда-то этот район населяли индейцы (они назвали его Сапоханикан), а в период между 1726 и 1744 годами в квартале, ограниченном улицами Перри, Чарльз, Бликер и Западной Четвертой, был построен роскошный особняк, в котором обитали богатые жители города, пока в 1865 году его не снесли80. Лавкрафт наверняка кое-что знал об истории этого района и умело включил детали в рассказ.
Однако для логики рассказа важно, что дом найти не так уж легко. Незнакомец специально запутывал рассказчика, водил его кругами, и в какой-то момент оба «ползли на четвереньках по низкому каменному проходу, такому длинному и извилистому, что я совершенно перестал ориентироваться в пространстве». Это действие важно для фантазийного элемента в истории, топография которой во всем остальном на редкость реалистична.
Есть здесь и поразительная автобиографическая деталь. В начале августа 1924 года во время поездки по колониальным достопримечательностям Гринвич-Виллидж Соня с Лавкрафтом действительно встретили пожилого мужчину, показавшего им некоторые скрытые от глаз места. Лавкрафт рассказывает об этом так:
«Завязав в процессе вышеупомянутой прогулки беседу с красноречивым джентльменом, мы многое узнали об истории района, например, что первые дома на Миллиган-Корт появились в конце восемнадцатого века и построила их методистская церковь для небогатых, но уважаемых семей прихода. Продолжая свой рассказ, наш дружелюбный Наставник привел нас к вроде бы ничем не примечательной двери в одном из двориков, а затем мы прошли через темный коридор к заднему входу. Мы даже не представляли, куда он нас ведет, но открывшаяся нам картина была поразительна. За той дверью, отрезанный от мира глухими стенами и фасадами домов, скрывался еще один то ли двор, то ли переулок, увитый растительностью, а с южной стороны тянулся ряд простых колониальных дверных проемов и окошек с мелкой расстекловкой!!.. Наслаждаешься этим захватывающим фрагментом прошлого, и в воображении всплывают бесконечные идеи для странных историй…»81
Поразительное сходство с блужданиями рассказчика, попавшего в истории «Он» в потайной дворик, пусть даже на четвереньках они и не ползали. А «идеи для странных историй» Лавкрафт, несомненно, унес оттуда с собой, хотя применение им нашел лишь спустя год.
В особняке мужчина начинает рассказывать об одном из своих «предков», который занимался неким колдовством, а научили его этому жившие в том районе индейцы. Позже он взял и отравил их, напоив испорченным ромом, так что добытой у них секретной информацией теперь владел только он. Какова же природа этих знаний? Мужчина подводит рассказчика к окну, сдвигает шторы, и взору волшебным образом открывается идиллический сельский пейзаж – естественно, это Гринвич образца восемнадцатого века. Рассказчик ошеломленно спрашивает: «И далеко ли вы можете – и осмеливаетесь – дойти?» Его собеседник с презрением задвигает шторы и на этот раз показывает ему картину будущего:
«Я увидел, как в небе летают непонятные существа, а внизу под ними раскинулся отвратительный мрачный город, где полно громадных каменных башен и нечестивых пирамид, яростно стремящихся ввысь, к луне. В бесконечных окнах сияли дьявольские огни. И, с ужасом глядя на все зависшее в воздухе, я заметил жителей этого города, желтокожих и косоглазых. Они были одеты в мерзкие оранжево-красные платья и безумно плясали под лихорадочный бой барабанов, непристойный грохот ударных и сумасшедший стон приглушенных труб, чьи неустанные завывания то нарастали, то спадали, будто грешные волны асфальтового океана».
Конечно, и здесь присутствует доля расизма – под «желтокожими и косоглазыми» жителями Лавкрафт, скорее всего, имел в виду азиатов, которые, вероятно, либо просто захватили город, либо (что, по мнению Лавкрафта, еще хуже) проникли в него путем кровосмешения с белыми, однако образ в любом случае получился мощным. Подозреваю, что эту идею он взял из плутовского романа Лорда Дансени «Дон Родригес, или Хроники Тенистой Долины» (1922), в котором Родригес вместе со спутником совершает нелегкий подъем в гору, чтобы добраться до дома волшебника, где в окнах попеременно показываются картины прошлых и будущих войн (в том числе и ужасы Первой мировой войны, далекие от средневекового периода, в котором происходят события романа)82.
Если бы на этом Лавкрафт и закончил, рассказ получился бы удачным, однако он опрометчиво добавил концовку в духе бульварных романов: духи убитых индейцев явились в виде черной слизи и унесли с собой старика (который, естественно, и оказался тем самым «предком»), а рассказчик нелепым образом провалился через несколько этажей здания и попал на Перри-стрит. Лишь спустя несколько лет Лавкрафт научится сдерживать себя и не «украшать» произведения подобными банальностями.
Заключительные строки рассказа также интересны с автобиографической точки зрения: «Куда он исчез, мне неизвестно, а сам я отправился домой к чистым новоанглийским улочкам, где по вечерам дует ароматный ветер с моря». Томаса Малоуна из «Кошмара в Ред-Хуке» послали в отпуск в Чепачет, штат Род-Айленд, чтобы он оправился от перенесенного шока, здесь же рассказчик навсегда возвращается в собственный дом, и это крайне жалкий пример счастливого конца. Тем не менее рассказ «Он» нельзя не считать очень мощной историей – тут и мрачная задумчивая проза, и апокалиптические видения безумного будущего, и мучительный крик души самого Лавкрафта.
В начале октября Фарнсуорт Райт взял рассказ в журнал (вместе с «Кошками Ултара»), и «Он» появился в Weird Tales за сентябрь 1926 года. Как ни странно, на тот момент Лавкрафт еще не отправил Райту «Заброшенный дом», а когда это все-таки произошло (вероятнее всего, в начале сентября), в публикации было отказано: Райт считал, что завязка истории слишком затянута83. Лавкрафт никак не прокомментировал случившееся, хотя до этого в Weird Tales принимали все его произведения, да и Фарнсуорт отказал ему в первый раз (правда, далеко не в последний). Говард упоминал о том, что перепечатал для Райта несколько более ранних рассказов и отправил одну партию в конце сентября, а вторую – в начале октября. Райт также хотел издать сборник историй из Weird Tales, куда вошел бы рассказ «Крысы в стенах»84, но из этой затеи ничего не вышло. Одна книга все же увидела свет – это был сборник «Лунный ужас» с произведениями А. Г. Бирча, Энтони М. Рада, Винсента Старретта и самого Райта (из ранних номеров Weird Tales), опубликованный издательством «Попьюлар фикшн». С коммерческой точки зрения задумка провалилась, поэтому больше никто не брался издавать подобные книги.
На одном только рассказе «Он» Лавкрафт не остановился. В среду, двенадцатого августа, встреча Клуба Калем продлилась до четырех утра, после чего Лавкрафт сразу отправился домой и набросал «сюжет для нового рассказа… или, возможно, повести» под заголовком «Зов Ктулху»85. Хотя он с уверенностью заявлял, что «написать саму историю теперь уже будет нетрудно», одно из важнейших в его творчестве произведений появится лишь через год. Немного грустно наблюдать за попытками Лавкрафта оправдаться перед Лиллиан за постоянное отсутствие работы: он предполагал, что такой длинный рассказ «обязательно принесет ему достойную оплату»; прежде почти то же самое он говорил про задумку повести или романа о Салеме: «Если его примут, то я получу неплохую сумму»86. Складывается впечатление, что Лавкрафт отчаянно старался убедить Лиллиан в том, что не проматывает ее (и Сонины) деньги, несмотря на безработицу и регулярные посиделки в кафе с «ребятами».
В августе Ч. У. Смит, редактор Tryout, подкинул Лавкрафту еще одну идею для сюжета, которую Говард изложил в письме к Кларку Эштону Смиту: «…гробовщик оказывается заперт в деревенском склепе, когда по весне начинает выносить накопившиеся за зиму гробы для захоронения, и чтобы дотянуться до окошка и выбраться, он ставит гробы один поверх другого»87. Звучит не очень многообещающе, и поскольку в тот период Лавкрафт все же решился написать этот рассказ, пусть даже с добавлением элемента сверхъестественного, можно сделать вывод о том, что в атмосфере Нью-Йорка его воображение отчасти истощилось. Написанный восемнадцатого сентября «В склепе» уступает рассказу «Он», но при этом он не так плох, как «Кошмар в Ред-Хуке». Он просто посредственный.
Джордж Берч – небрежный и толстокожий гробовщик из Пек-Вэлли, вымышленного городка где-то в Новой Англии. Однажды он оказывается заперт в склепе, где хранятся гробы для весеннего погребения (зимой земля слишком твердая): дверь захлопнулась от ветра, и ржавую щеколду заклинило. Берч понимает, что есть только один способ выбраться из склепа – сложить восемь гробов друг на друга пирамидой и вылезти через фрамугу. Хотя двигаться он вынужден в темноте, Берч уверен, что поставил гробы как можно более устойчиво и что на самый верх он поместил крепкий гроб низкорослого Мэтью Феннера, а не тот хлипкий, что предназначался для Феннера, но куда он все-таки положил высокого мужчину по имени Асаф Сойер – мстительного человека, который при жизни никогда Берчу не нравился. Поднявшись на «миниатюрную Вавилонскую башню», Берч видит, что ему нужно выбить несколько кирпичей вокруг фрамуги, иначе не пролезть. В процессе он проваливается ногами внутрь верхнего гроба с его гниющим содержимым. Берч вдруг чувствует сильную боль в лодыжках и думает, что, скорее всего, зацепился за расшатанные гвозди или посадил занозу, но ему все же удается выбраться наружу. Идти он не в силах, так как его пяточные сухожилия перерезаны. Берч доползает до кладбищенской сторожки, и его спасают.
Позже доктор Дэвис с тревогой осматривает его повреждения и отправляется в склеп, где узнает всю правду: Асаф Сойер не умещался в гроб Мэтью Феннера, поэтому Берч, недолго думая, отрезал ему стопы. Правда, он не ожидал, что Асаф сумеет отомстить. Раны на щиколотках Берча – это следы от зубов.
Получилась банальная история о сверхъестественной мести в духе «око за око». Кларк Эштон Смит доброжелательно отмечал, что «В рассказе „В склепе“… чувствуется реалистичная мрачность Бирса»88. Да, возможно, он и написан под влиянием этого автора, однако сам Бирс ничего настолько простого не сочинял. Лавкрафт пытается работать в более грубом, разговорном стиле и даже хитроумно заявляет: «Даже не знаю, с чего начать повествование о Берче, ведь я не мастер рассказывать истории», но успеха не добивается. И все же этот рассказ очень нравился Августу Дерлету, поэтому его можно найти во многих сборниках «лучших» произведений Лавкрафта.
Сразу после написания рассказ ждала не самая приятная судьба. Лавкрафт посвятил его Ч. У. Смиту, «который подсказал основную задумку», и история появилась в журнале Смита Tryout за ноябрь 1925 года. Тогда он в последний раз разрешил опубликовать новый рассказ (еще не получивший отказ в профессиональных изданиях) в любительском журнале. Лавкрафт, конечно, пытался пристроить «В склепе» в тот же Weird Tales, куда он в принципе неплохо подходил благодаря малому объему и мрачной атмосфере, однако в ноябре Райт его отверг. Причину отказа Лавкрафт посчитал довольно любопытной: «настолько жуткий, что не пройдет цензуру в Индиане»89. Как поясняет Лавкрафт в более позднем письме, редактор намекает на рассказ Эдди «Возлюбленные мертвецы», который был запрещен: «Отказ Райта [напечатать „В склепе“] был полной бессмыслицей – сомневаюсь, что он вызвал бы возражения каких-либо цензоров, но после того, как сенат штата Индиана запретил „Возлюбленных мертвецов“ бедняги Эдди, Райт без конца паникует по поводу цензуры»90. Тогда шумиха вокруг рассказа «Возлюбленные мертвецы» (которая, возможно, в 1924 году помогла «спасти» Weird Tales) в первый, но отнюдь не в последний раз негативно сказалась на Лавкрафте.
Впрочем, Говард получил от Райта и хорошую новость. Судя по всему, Лавкрафт прислал ему на оценку рассказ «Изгой», который уже пообещал для журнала У. Пола Кука Recluse, задуманного примерно в сентябре91. Это произведение так сильно понравилось Райту, что он начал выпрашивать у Лавкрафта разрешение на ее публикацию. Говард сумел договориться с Куком, и где-то к концу года Райт принял рассказ в Weird Tales. «Изгой» вышел в номере за апрель 1926 год и стал знаковым событием.
Остаток года Лавкрафт занимался различными мероприятиями, связанными с Клубом Калем, принимал гостей из других городов и в поисках чудесных старинных местечек совершал поездки в одиночку. К тому времени он уже успел повидаться с некоторыми знакомыми: в апреле на несколько дней приезжал Джон Рассел, его бывший враг по Argosy, ставший близким другом, а в начале июня на пару дней заглянул Альберт А. Сэндаски. Восемнадцатого августа приехала супруга Альфреда Галпина, француженка, на которой тот женился годом ранее, пока жил в Париже и изучал музыку. Уже двадцатого числа она направилась в Кливленд. Соня на тот момент тоже была в Нью-Йорке, так что вместе с Говардом они сводили гостью в ресторан и в театр, после чего вернулись на Клинтон-стрит, 169, где миссис Галпин согласилась снять комнату на время пребывания в городе. Однако на следующее утро она пожаловалась на клопов и к вечеру перебралась в гостиницу Броссерт на улице Монтегю. Правда, в тот день она вместе с Соней пришла на встречу Клуба Калем: видимо, ради присутствия иностранной гостьи пришлось пожертвовать правилом «никаких женщин в клубе».
От случая к случаю Лавкрафт продолжал добросовестно выступать в качестве хозяина на собраниях Клуба Калем, и из его писем можно узнать, что ему очень нравилось угощать друзей кофе, тортом и другими вкусностями, которые он подавал на красивейшем голубом фарфоре. Макнил однажды пожаловался, что никто, кроме него самого, не приносит гостям напитки и закуски, вот Лавкрафт и решил наверстать упущенное. Двадцать девятого июля он за 49 центов купил алюминиевое ведерко, чтобы приносить в нем горячий кофе из кулинарии на углу улиц Стейт и Корт. Он был вынужден пойти на такие меры, поскольку не мог варить кофе дома – либо не умел, либо в квартире не имелось необходимого нагревательного прибора. Также для встреч он покупал яблочные пироги, пирог из песочной крошки (который нравился Кляйнеру) и другие съестные припасы. Как-то раз Кляйнер не пришел на собрание, и Лавкрафт печально отметил: «Количество нетронутого пирога из крошки просто поразительно! Добавить к этому четыре оставшихся яблочных – и мои обеды на ближайшие пару дней, считай, расписаны!! По иронии, пирог из крошки я приобретал специально для Кляйнера, он его обожает, а он взял и не явился. Мне такая выпечка особо не нравится, но в целях экономии придется поглощать ее в огромных количествах!»92 Данный комментарий вновь указывает на бедственное положение Лавкрафта в тот период.
Примерно в это же время в жизни Лавкрафта появились новые коллеги. Уилфред Бланш Талман (1904–1986), журналист-любитель, учившийся в Университете Брауна, на собственные деньги выпустил небольшой поэтический сборник под названием «Клуазонне и другие стихи» (1923)93 и в июле отправил его Лавкрафту. (Насколько мне известно, ни один экземпляр этой книги не сохранился.) В конце августа они встретились лично, и Талман сразу расположил к себе Лавкрафта: «Отличный парень – высокий и стройный, по-аристократически чисто выбрит, со светло-каштановыми волосами и отличным вкусом в одежде… Родом он из древних голландских семей с юга штата Нью-Йорк, недавно стал интересоваться генеалогией»94. Талман стал репортером в New York Times, а затем – редактором газеты Texaco Star, которую выпускала нефтяная компания. На основе различных историй из делового мира он сочинял профессиональные художественные произведения, а один из его рассказов позже был подвергнут вычитке Лавкрафтом (возможно, непрошеной). Талман, пожалуй, стал первым, кто присоединился к уже сложившемуся составу Клуба Калем, хотя регулярно посещать встречи начал только после отъезда Говарда из Нью-Йорка.
Еще ближе он сдружился с коллегой по имени Врест Тичаут Ортон (1897–1986), другом У. Пола Кука, который в то время работал в рекламном отделе журнала American Mercury. Позже он добьется успехов в качестве редактора Saturday Review of Literature, а затем и как основатель компании «Вермонт кантри стор». На тот момент Ортон жил в Йонкерсе, но вскоре после возвращения Лавкрафта в Провиденс вернулся обратно в родной штат Вермонт. Двадцать второго декабря он зашел в гости к Лавкрафту на Клинтон-стрит, 169, и они провели вместе весь остаток дня: поужинали в бруклинском ресторане «У Джона», куда часто наведывался Лавкрафт, прошлись по Бруклинскому мосту и после этого направились к Центральному вокзалу, где в 23:40 Ортон сел на поезд до Йонкерса. Лавкрафта он по-настоящему очаровал:
«Нет на свете более приятного, оживленного и привлекательного человека. Телосложения он некрупного, темноволосый, стройный, красивый и энергичный, чисто выбрит и очень придирчив в плане одежды… Сказал, что ему тридцать лет, но выглядит не старше двадцати двух или двадцати трех. Голос густой и приятный… манера речи бодрая и мужественная, говорит с беззаботной открытостью благовоспитанного молодого человека… Истинный уроженец Новой Англии, родом из центральной части Вермонта, свой родной штат обожает и намерен вернуться туда через год, поскольку ненавидит Нью-Йорк не меньше меня. Все его предки – настоящие аристократы, из старого новоанглийского рода по линии отца и из жителей Новой Англии, голландских поселенцев и французских гугенотов со стороны матери»95.
Создается впечатление, что Ортон оправдал все надежды Лавкрафта. Он стал вторым почетным членом Клуба Калем, хотя вплоть до отъезда Лавкрафта из Нью-Йорка посещал встречи довольно нерегулярно. Ортон тоже немного занимался литературным творчеством: составил библиографию Теодора Драйзера под названием «Дрейзерана» (1929), основал журнал для библиофилов Colophon, а позже в Вермонте открыл издательство «Стивен Дэй пресс», для которого Лавкрафт иногда выполнял внештатные заказы, но к странному жанру Ортон интереса не проявлял. Впрочем, Лавкрафту и Ортону было о чем поговорить: их объединяло происхождение из Новой Англии и ненависть к Нью-Йорку.
Во второй половине 1925 года Лавкрафт не только виделся с друзьями, но и много путешествовал в одиночку. Всего через три дня после ночной прогулки, в результате которой десятого-одиннадцатого августа он оказался в городе Элизабет, где написал рассказ «Он», Говард снова отправился туда в ночь с четырнадцатое на пятнадцатое августа. На этот раз он дошел пешком до Юнион-сентр (сейчас городок называется просто Юнион) и Спрингфилда, что в нескольких милях к северо-западу от Элизабет, а возвращался через Гэллопинг-Хилл-Парк, Розл-Парк и Рэуэй. (Лавкрафт также отмечал, что, снова попав в Скотт-Парк в Элизабет, он задумал еще одну страшную историю96, но она, скорее всего, так и не была написана либо не сохранилась.) В неустанном поиске древностей он преодолел пешком огромное расстояние.
Тридцатого августа Лавкрафт впервые съездил в Патерсон и в рамках встречи «Пешего клуба Патерсона» отправился в поход вместе с Мортоном, Кляйнером и Эрнестом А. Денчем. Город произвел на него не самое приятное впечатление:
«Чтобы сказать пару слов о „красоте“ города, необходимо всерьез напрячь воображение, ведь более тоскливого, убогого и невзрачного местечка мне не приходилось видеть… Живут здесь в основном янки и немцы, хотя среди толп фабричных работников попадаются и отвратительные итальяно-славянские помеси… Говорят, что тут есть красивые парки, но я ни одного не увидел. Мерзкий участок с фабрикой, к счастью, находится в отдалении, на другом берегу реки»97.
Сомневаюсь, что с тех пор в городе произошли какие-либо изменения. Впрочем, главной целью поездки был парк Баттермилк-Фолс, известный своими водопадами, и он Лавкрафта не разочаровал:
«Зрелище оказалось невыразимо живописным и величественным – отвесная скала с расщелинами, прозрачный поток воды и гигантские уступы, окруженные мощными колоннами из древних камней, и все это залито абсолютной тишиной и волшебными зеленоватыми сумерками дремучих лесов, где солнечный свет испещряет усеянную листвой землю, придавая громадным стволам тысячи разных мимолетных форм».
И снова Лавкрафт очень чутко реагирует на окружающую его топографию, будь то город или деревня, пригород или лес, остров или океан. Уже через шесть дней, пятого сентября, Лавкрафт в компании Лавмэна и Кляйнера отправился на позднюю прогулку по Бруклину недалеко от дома номер 169 по Клинтон-стрит – на Юнион-плейс, небольшую мощеную улочку (к сожалению, в наши дни не существующую), которую Говард описал следующим образом:
«Залитый светом горбатой луны и одиноким, произвольно мигающим фонарем, за деревянным туннелем открывался другой мирок – мрачные задворки 1850-х годов, где в четырехугольнике, выходящем на центральную огороженную часть парка, бок о бок теснились старинные дома, при каждом – свой отдельный дворик с садом или лужайкой за забором; этих домов не коснулась неблагоразумная рука вандалов-реставраторов. Со всех сторон нас окружала успокаивающая тишина, и весь остальной мир, исчезнув из поля зрения, забылся. Здесь дремало нетронутое прошлое – неспешно, изящно и невозмутимо, бросая вызов всему, что творится в адском котле жизни за пределами этой арки»98.
Передышку от Нью-Йорка, как оказалось, можно найти в совершенно неожиданных местах и совсем недалеко от дома.
Девятого сентября Лавкрафт и Лавмэн вместе с семьей Лонгов отправились на речную прогулку по реке Гудзон до Ньюберга, что примерно в двадцати милях к северу от Нью-Йорка. Они проплыли мимо Йонкерса, Тарритауна и Хейверстро, городков из рассказа Вашингтона Ирвинга «Легенда о Сонной Лощине» и других его произведений. На Ньюберг («где колониальные фронтоны и извилистые улочки создают неповторимую по эту сторону Марблхеда атмосферу»99) им выделили всего сорок минут, и компания постаралась не терять ни секунды. Двадцатого сентября Лавкрафт устроил Лавмэну экскурсию по городу Элизабет.
Одним из самых продолжительных путешествий того периода стала трехдневная поездка, охватившая Джамейку, Минеолу, Хемпстед, Гарден-Сити и Фрипорт на Лонг-Айленде. Джамейка тогда считалась отдельным населенным пунктом, но сейчас является частью района Куинс, остальные же города принадлежат к округу Нассо, что к востоку от Куинса. Двадцать седьмого сентября Лавкрафт отправился в Джамейку, которая его «необычайно покорила»: «Я оказался в настоящем новоанглийском поселке с деревянными колониальными домами, георгианскими церквями и восхитительно спокойными тенистыми улочками, где густыми рядами выстроились роскошные гигантские вязы и клены»100. К сожалению, в наши дни эта местность сильно изменилась. После этого Лавкрафт отправился на север, в Флашинг, тоже некогда отдельное поселение, а теперь часть Куинса. Поселение было голландским (его оригинальное название Флиссинген переделали на английский манер), и в его пределах также сохранились приятные детали колониальной эпохи. (Жаль, сейчас территория застроена бесконечными кирпичными многоэтажками.) Больше всего Лавкрафта интересовал дом Боуна (1661) на пересечении Боун-стрит и 37-й авеню, и чтобы найти это здание, ему пришлось несколько раз спрашивать дорогу у местных полицейских (которые «оказались не самыми большими знатоками древности, так как никто из них не видел и даже не слышал про этот дом»). Внешний вид строения привел Лавкрафта в восторг, однако неизвестно, сумел ли он побывать внутри. Сейчас в доме Боуна открыт музей, но на тот момент посетителей, возможно, еще не пускали. Говард оставался во Флашинге до наступления темноты, после чего вернулся домой.
На следующий день он вновь поехал во Флашинг и Джамейку, чтобы внимательнее изучить эти места, а на двадцать девятое число пришлось его великое путешествие по Лонг-Айленду. Сначала он отправился в Джамейку, там сел на трамвай до Минеолы. Добраться он хотел до Хантингтона, но не знал, как именно нужно ехать, поскольку у него с собой не было карты и он плохо разбирался в трамвайных маршрутах. Дорога до Минеолы показалась Лавкрафту довольно унылой (за окном «без конца проплывали одни лишь современные постройки, угрюмо свидетельствующие как о росте города вширь, так и об отсутствии вкуса и мастерства у архитекторов»101), впрочем, как и сама Минеола. Далее он двинулся пешком на юг, в сторону Гарден-Сити, где увидел огромный комплекс кирпичных зданий издательской компании «Даблдэй, Пейдж и др.», которая в наше время называется просто «Даблдэй» (а до этого долгое время была известна как «Даблдэй, Доран». Редакция издательства перебралась на Манхэттен, но некоторые отделы компании до сих пор работают в родном городке. Шагая дальше на юг, Лавкрафт добрался до Хемпстеда, который моментально его пленил: «Очарование безраздельно царит в этом городе, ибо здесь во всей своей полноте обитает дух старинной Новой Англии, не затронутой присутствием чужеземного Вавилона в двадцати милях к востоку»102. Говард снова восхищался церквями: Епископальной церковью Святого Георгия, Методистской, Первой пресвитерианской и другими. Довольно долго пробыв в Хемпстеде (увы, с тех пор город тоже значительно переменился – и не в лучшую сторону), он двинулся дальше на юг и дошел пешком до Фрипорта – эта деревушка показалась Лавкрафту симпатичной, но не особенно примечательной с точки зрения старины. Всего он прошел пешком около десяти миль. Только после всего этого Лавкрафт сел на трамвай до Джамейки, а потом надземкой добрался обратно в Бруклин. Через пять дней, четвертого октября, он повез в Флашинг и Хемпстед Лавмэна (на трамвае).
С приближением зимы Лавкрафт стал путешествовать реже, хотя тринадцатого ноября все же съездил в Канарси, Джамейку (где полюбовался великолепным особняком Руфуса Кинга – кстати, дом постройки 1750 года с мансардной крышей и двумя флигелями сохранился до наших дней) и Кью-Гарденс (современную и по-прежнему очаровательную часть Квинса с красивой архитектурой в неоелизаветинском стиле), четырнадцатого опять наведался в Джамейку, а пятнадцатого вновь свозил Лавмэна в Флашинг.
Эти вылазки значительно повлияли на душевное состояние Лавкрафта. Сверкающие небоскребы Манхэттена при ближайшем рассмотрении стали для него гнетущим ужасом. Отказавшись от должности редактора Weird Tales в Чикаго, он заявлял: «для жизни мне как воздух необходима колониальная атмосфера»103. У Лавкрафта развилось необыкновенное чутье на древности в самых разных местах, включая Манхэттен, Бруклин и дальние уголки Нью-Йорка. Неудивительно, что он часто сравнивает увиденное с Новой Англией, ведь родной регион всегда оставался основой его мировоззрения в этих и многих других вопросах, но не кроется ли за этими сравнениями мольба к Лиллиан? Лавкрафт послушно отправил тетушке три рассказа, написанные в конце лета, и в одном из них («В склепе») действие происходит в Новой Англии, а герои двух других – «Кошмара в Ред-Хуке» и «Он» – попадают туда либо на какое-то время, либо насовсем.
У Сони дела тоже шли не очень хорошо. В октябре она потеряла работу в Кливленде – то ли ушла сама, то ли ее уволили, – однако довольно быстро нашла новую должность. Правда, новое место все равно ее не устраивало, поскольку, как и предыдущее, оно подразумевало оплату на комиссионной основе и порождало агрессивное соперничество между продавцами104. В ноябре Лавкрафт почти четыре дня потратил на написание или редактирование статьи для Сони о навыках торговли. После этого он сообщал, что на новой работе ситуация наладилась и Соня добилась «определенного успеха в образовательном отделе магазина» с той самой статьей105. О каком же магазине идет речь? В более позднем письме Лавкрафт уточнял, что это «Халле» – крупнейший универмаг в Кливленде. Компанию «Халле бразерс» в 1891 году основали Сэлмон П. и Сэмюэль Х. Халле. Изначально они занимались производством шляп, шапок и меховых изделий, но позже превратились в универсальный магазин, где эти товары продавались. В 1910 году построили огромное здание на пересечении Юклид-стрит и Восточной 12-й улицы, где, вероятно, и работала Соня. Она надеялась, что удастся приехать домой на Рождество, но была так загружена на работе, что в период с восемнадцатого октября 1925 года до середины января 1926 года ни разу не возвращалась в Нью-Йорк.
Лавкрафт же провел День благодарения в Шипсхед-Бей (Бруклин) в приятной компании Эрнеста А. Денча и его родных. В конце августа он ездил туда на собрание Клуба редакторов, а предлагаемой темой для сочинений стал новорожденный сын Денча, так что Лавкрафт, к тому времени уже уставший от искусственных поводов для творчества, написал необычайно мрачное и задумчивое стихотворение «К младенцу»: в длинных александрийских строках в стиле Суинберна он повествует об ужасах реальной жизни и силе снов, которая помогает их преодолеть. В День благодарения от гостей не требовалось ни прозаических, ни поэтических сочинений, так что Лавкрафт просто увлекательно провел время с Макнилом, Кляйнером, Мортоном и Перл К. Мерритт, журналисткой-любительницей и будущей супругой Мортона.
Рождество он провел с семейством Лонгов. Лавкрафт приехал к ним в 13:30 в своем выходном сером костюме (который он называл «триумфом»), Макнил и Лавмэн уже были на месте. Родители Лонга подарили всем по шелковому носовому платку, подобранному в соответствии с предпочтениями каждого: Лавкрафту достался светло-серый, а Лонгу – ярко-фиолетовый. После обильного ужина с индейкой друг другу передавали мешочек с разными полезными предметами из магазина «Вулвортс», чтобы все взяли себе по одной вещи – например, пену для бритья, тальк и тому подобное. Лавкрафту попалась зубная щетка, оказавшаяся чересчур твердой для его десен. Затем провели конкурс, в котором гости определяли рекламируемого производителя по иллюстрации из журнала. Хотя Лавкрафт признался, что не читает популярные журналы, конкурс выиграл именно он, угадав шесть из двадцати пяти компаний (Лавмэн и Макнил назвали пять, а Лонг всего три). Говарду, как победителю, досталась коробка шоколадных конфет. По описанию все это похоже на день рождения маленького мальчика, однако гостям понравилось. После скучного двойного сеанса в местном кинотеатре последовал легкий ужин (у каждого на тарелке был леденец!). Домой Лавкрафт вернулся в полночь.
После сентября в литературном творчестве Лавкрафта снова наступило затишье. За последние три месяца того года он написал только яркое стихотворение в «странном» стиле «Октябрь» (восемнадцатого октября) и симпатичное поэтическое поздравление с днем рождения «К Джорджу Уилларду Кирку» (двадцать четвертого ноября). Затем в середине ноября Лавкрафт заявил, что «У. Пол Кук требует от меня статью, посвященную ужасному и странному в литературе»106 для нового журнала Recluse. «Я подготовлю ее не спеша», – добавил Говард. И действительно, спустя почти полтора года он все еще добавлял финальные штрихи к эссе «Сверхъестественный ужас в литературе».
К написанию статьи он приступил в конце декабря, а к началу января уже были готовы первые четыре главы (о готической литературе, вплоть до «Мельмота Скитальца» Метьюрина). В то время Лавкрафт как раз читал «Грозовой перевал» Эмили Бронте, о котором впоследствии написал в конце пятой главы эссе107. К марту он успел подготовить седьмую главу, посвященную Э. По108, а к середине апреля «наполовину одолел Артура Мэкена» (глава 10)109. Работа была организована довольно специфичным образом: Лавкрафт попеременно то читал, то писал о конкретном авторе или периоде. Из первоначального упоминания данного проекта не сразу становится ясно, что Куку требовалась историческая монография, ведь статья «об ужасном и странном в литературе» вполне могла быть теоретической или тематической, но Лавкрафт истолковал его задумку именно таким образом. Вынужденный выбор подхода он объясняет Мортону так:
«С моей никудышной памятью я быстро забываю подробности всего, что читал за последние полгода или год, поэтому, чтобы со знанием дела прокомментировать выбранные мною отрывки, для начала мне пришлось внимательно их перечитать. Добрался я до „Отранто“ [„Замок Отранто“ Хораса Уолпола] и начал выискивать все необходимое, чтобы понять, какой же там, черт возьми, сюжет. Со „Старым английским бароном“ та же ситуация. А когда дело дошло до „Мельмота“, я тщательно изучил два фрагмента из антологий, других вариантов у меня и не было – глупо ведь пускаться в хвалебные речи, даже не прочитав творение целиком! „Ватека“ и „Истории Ватека“ я тоже был вынужден перечитать, а позапрошлым вечером я снова от корки от корки изучил „Грозовой перевал“»110.
Временами Лавкрафт был чересчур скрупулезным. Он потратил целых три дня на чтение произведений Э. Т. А. Гофмана в Нью-Йоркской библиотеке, хотя в итоге посчитал его занудным и в эссе посвятил ему всего лишь половину абзаца, сказав, что Гофмана, скорее, можно отнести к гротескному, а не к «странному» жанру. Впрочем, иногда Лавкрафт шел и более коротким путем: например, два «отрывка из антологий», по которым он изучал «Мельмота Скитальца» Метьюрина, можно найти в сборнике Джорджа Сейнтсбери «Таинственные рассказы» (1891), где также приводились отрывки из книг Анны Радклиф, М. Г. Льюиса и Метьюрина, и в потрясающей десятитомной антологии Джулиана Готорна «Запертая библиотека» (1909), которую Лавкрафт приобрел в 1922 году во время одной из поездок в Нью-Йорк. Он во многом опирался на сборник Готорна, именно по нему цитировал греко-римскую «странную» литературу (историю о привидениях Апулея и письмо Плиния к Суре) и четыре рассказа французских соавторов, писавших под общим именем Эркманн-Шатриан.
К тому времени Лавкрафт, естественно, прочитал большинство значительных работ «странного» жанра, однако продолжал открывать для себя что-то новое, например, двух высоко оцененных им авторов, о которых он впервые узнал в то время. Сначала, еще в 1920 году, по рекомендации Джеймса Ф. Мортона Говард почитал Алджернона Блэквуда (1869–1951), но тогда, что любопытно, писатель не очень-то его заинтересовал: «Не могу сказать, что я в восторге, потому что Блэквуду чего-то недостает для создания по-настоящему пугающей атмосферы. Во-первых, он излишне многословен, а во-вторых, описываемые им ужасы и странности слишком уж символичны – именно что символичны, а не убедительно шокирующие. И символизм его далек от вычурности, которая делает Дансени таким выдающимся рассказчиком»111. Лавкрафт снова упомянул Блэквуда в конце сентября 1924 года, когда сообщил, что читает его сборник «Слушатель и другие рассказы» (1907), где в том числе содержался рассказ «Ивы» – по словам Лавкрафта, «пожалуй, самое поразительное творение сверхъестественного толка из прочитанных мной за последнее десятилетие»112. В дальнейшие годы Лавкрафт, не задумываясь, называл (и, думаю, был прав) «Ивы» величайшим из «странных» рассказов, а на второе место ставил «Белых людей» Мэкена. Потом Блэквуд упоминается лишь в начале января 1926 года, но к тому времени Лавкрафт прочитал уже несколько его ранних сборников, в том числе «Затерянную долину и другие истории» (1910) и «Невероятные приключения» (1914). Он еще не читал «Джона Сайленса, необычайного врача» (1908), однако вскоре ознакомится с этим сборником, и некоторые рассказы покажутся Лавкрафту очень сильными, хотя другие, на его взгляд, будут подпорчены повальным использованием «детектива-ясновидца».
Странно, что Лавкрафт не узнал о существовании Блэквуда (как и Мэкена с Дансени) раньше. Его первый сборник «Пустой дом и другие рассказы» (1906) считается довольно слабым, хотя там есть несколько примечательных вещей. «Джон Сайленс» стал бестселлером, благодаря которому период с 1908 по 1914 год Блэквуд смог провести в Швейцарии, где написал самые успешные работы. «Невероятные приключения» (тот самый сборник, к которому Лавкрафт в 1920 году отнесся очень равнодушно) можно назвать одной из лучших подборок в «странном» жанре с «серьезным и благожелательным пониманием процесса создания человеческих иллюзий, в связи с чем Блэквуд как творец занимает более высокое место по сравнению с любым другим невероятным мастером слова и писательской техники…»113
Блэквуд был мистиком и в своей прекрасной автобиографии «Эпизоды из жизни до тридцати» (1923), составляющей наряду с «Далекими годами» Мэкена (1922) и «Проблесками солнца» Дансени (1938) любопытную трилогию великих автобиографий «странных» авторов, признался, что освободился от давящей традиционной религиозности семьи с помощью буддистской философии. Со временем Блэквуд пришел к пантеизму – важной и глубоко прочувствованной системе, которая наиболее отчетливо проявляется в его романе «Кентавр» (1911), главном произведении автора и подобии духовной автобиографии. В каком-то смысле Блэквуд, как и Дансени, стремился к возвращению в природный мир. Однако поскольку он, в отличие от Дансени, был мистиком (а впоследствии заинтересовался еще и оккультизмом), в слиянии с Природой, по его мнению, человек мог отбросить моральные и духовные шоры современной городской цивилизации, поэтому конечной целью для него было расширение сознания, открывающее нашему восприятию безграничную вселенную. В некоторых романах Блэквуда, включая «Юлиуса Леваллона» (1916), «Волну» (1916) и «Смышленного посланника» (1921), открыто говорится о реинкарнации таким образом, что напрашивается вывод: автор и сам в это верил.
Таким образом, с философской точки зрения Блэквуд и Лавкрафт были противоположностями, хотя Говарда сей факт ничуть не беспокоил (не менее враждебно он был настроен и по отношению к взглядам Мэкена), и в произведениях Блэквуда можно найти много привлекательного, даже если не разделять его картину мира. Впрочем, данным философским расхождением можно объяснить тот факт, что Лавкрафт недооценивал некоторые из менее популярных работ Блэквуда. В «Волне», «Саду вечности» (1918) и других произведениях много внимания уделяется любви, поэтому Лавкрафта они не впечатлили, что вполне ожидаемо. Несмотря на то что Блэквуд всю жизнь оставался холостяком, в таких трогательных работах, как «Джимбо» (1909), «Обучение дяди Пола» (1909) и некоторых других, проявляется его интерес к детям. Лавкрафту очень приглянулся роман «Джимбо», а вот остальные труды Блэквуда на эту тему казались ему нестерпимо слащавыми. Возможно, такое обвинение и справедливо в адрес слабых романов вроде «Узника сказочной страны» (1913) или «Еще один день» (1915), но не соотносится с его лучшими работами в этом ключе. Блэквуд чаще всего стремится вызвать у читателя не ужас, а благоговение, и в «Невероятных приключениях» он умело этого добивается. Лавкрафт постарается проделать то же самое в своих более поздних работах и, пожалуй, преуспеет. Вскоре Говард назовет Блэквуда главным «странным» автором той эпохи, поставив его даже выше Мэкена.
Монтегю Родс Джеймс (1862–1936) – совсем другое дело. Лишь малая часть его творчества относится к «странному» стилю, а основным его занятием было изучение средневековых манускриптов и Библии. Его издание «Апокрифического Нового Завета» (1924) долгое время считалось образцовым. Джеймс начал рассказывать истории о привидениях, когда учился в Кембридже, и первые свои рассказы прочитал на собрании Общества болтунов в 1893 году. Позже он стал ректором в Итонском колледже, а собственные истории пересказывал подопечным на Рождество. Со временем они были изданы в четырех томах: «Рассказы антиквария о привидениях» (1904), «Новые рассказы антиквария о привидениях» (1911); «Кривая тень и другие истории» (1919) и «В назидание любопытным» (1925). Собранные в одном томе под названием «Истории о привидениях М. Р. Джеймса» (1931), все его рассказы занимают не более шестисот пятидесяти страниц, однако считаются вехой «странной» литературы. Во всяком случае, в этом сборнике представлены традиционные истории о привидениях в крайне изысканной форме, и именно совершенствование этой формы Джеймсом и привело к эволюции психологического рассказа о призраках благодаря Уолтеру де ла Мару, Оливеру Онионсу и Л. П. Хартли. Джеймс мастерски выстраивал короткие рассказы, тогда как структура его более длинных историй бывает иногда настолько сложна, что возникает серьезное расхождение между хронологической последовательностью сюжета и порядком повествования. Джеймсу, одному из немногих, также удавалось писать в разговорном, причудливом и шутливом стиле, не разрушая при этом атмосферу ужаса. Лавкрафт восхищался этим его умением, но молодым коллегам советовал даже не пытаться копировать подобную манеру. У Джеймса, как и у Лавкрафта с Мэкеном, есть своя «армия» верных поклонников. Впрочем, если говорить честно, то большинство работ Джеймса слабы и неубедительны: у него не было собственного видения мира, который он старался бы донести до читателей, как это делали Мэкен, Дансени, Блэквуд и Лавкрафт, и многие его рассказы словно преследуют только одну цель – вызывать дрожь у читателя. Вероятнее всего, Лавкрафт впервые прочитал что-то из Джеймса в Нью-Йоркской библиотеке в середине декабря 1925 года114. К концу января 1926 года он уже ознакомился с первыми тремя сборниками рассказов и планировал как можно скорее достать только что вышедший сборник «В назидание любопытствующим». Хотя на тот момент Лавкрафт был в восторге от автора и говорил, что «в жанре ужасов Джеймса практически невозможно превзойти»115, а со временем в «Сверхъестественном ужасе в литературе» назовет Джеймса «современным мастером», уже в 1932 году Лавкрафт скажет, что «на самом деле он не стоит в одном ряду с Мэкеном, Блэквудом и Дансени. Он самый приземленный представитель „большой четверки“»116.
Эссе «Сверхъестественный ужас в литературе» отличается превосходной структурой и включает в себя следующие десять глав:
I. Введение
II. Зарождение литературы ужаса
III. Ранний готический роман
IV. Расцвет готического романа
V. Второй урожай готического романа
VI. Литература о сверхъестественном в континентальной Европе
VII. Эдгар Аллан По
VIII. Традиция сверхъестественного в Америке
IX. Традиция сверхъестественного на Британских островах
X. Современные мастера
Во вступительной главе Лавкрафт излагает свой взгляд на теорию «странного» рассказа, а в следующих четырех главах прослеживает его развитие от античности до окончания готического периода в начале девятнадцатого века, затем одну главу посвящает иностранной литературе о сверхъестественном. Центральное место в этой исторической последовательности занимает Э. По, чье влияние на литературу отмечается в заключительных трех главах.
Как я уже отмечал, на тот момент имелось не очень много критических работ, посвященных «странному» жанру. В конце ноября Лавкрафт читал «Историю ужаса» Эдит Биркхед (1921), знаковое исследование готической литературы, и, хотя Август Дерлет не соглашался с этим утверждением117, в эссе Говарда – как в структуре анализа, так и в некоторых рассуждениях – отчетливо видны заимствования из работы Биркхед, особенно в разделе о готической литературе (главы II–V). В конце четвертой главы Лавкрафт упоминает Биркхед и Сейнтсбери. Приблизительно в одно время с эссе Лавкрафта вышла глубокая историко-тематическая работа Эйно Райло под заголовком «Замок с привидениями» (1927), и Говард с удовольствием ее прочитал.
Единственным всесторонним исследованием современной «странной» прозы тогда была монография Дороти Скарборо «Сверхъестественное в современной английской художественной литературе» (1917), с которой Лавкрафт ознакомился только в 1932 году. Прочитав эту работу, он справедливо раскритиковал ее за чрезмерную схематичность тематического анализа и брезгливое отношение к откровенно пугающим произведениям Стокера, Мэкена и других. Эссе Лавкрафта же отличается оригинальностью как историческое исследование, что особенно заметно в последних шести главах. Даже по сей день крайне малое количество работ на английском языке посвящено зарубежным «странным» произведениям, а Лавкрафт одним из первых высоко оценил таких авторов, как Мопассан, Бальзак, Эркман-Шатриан, Готье, Эверс и т. д. Большая глава, в которой рассказывается об Э. По, несмотря на излишне витиеватый язык, остается, пожалуй, одним из примеров наиболее проницательного краткого анализа. Представители поздней Викторианской эпохи в Англии не вызывали у него большого энтузиазма, однако его рассуждения о Готорне и Бирсе в восьмой главе весьма занимательны. А величайшим его достижением, пожалуй, стало то, что Лавкрафт причислил Мэкена, Дансени, Блэквуда и М. Р. Джеймса к четверке «современных мастеров» «странного» жанра, и данное утверждение, несмотря на придирки Эдмунда Уилсона и других, подтвердилось дальнейшими исследователями. Не хватает в этом списке только одного мастера – самого Лавкрафта.
Настало время поговорить о том, насколько цельным получилось эссе Лавкрафта. Критики не склонны соглашаться с Фредом Льюисом Патти, который заявлял, что Лавкрафт «не упустил ничего важного»118. Питер Пенцольдт упрекал автора за отсутствие в его трактате таких имен, как Оливер Онионс и Роберт Хиченс119, а Джек Салливан раскритиковал Говарда за то, что Ле Фаню удостоился в эссе лишь краткого упоминания120. Недавно я перечитал произведения Ле Фаню, зачастую очень многословные и незамысловатые, поэтому не стану вписывать это в промахи Лавкрафту. Дело, однако, в том, что он даже не читал Ле Фаню на момент работы над первой версией эссе и знал автора только по его репутации. Позже он прочитал довольно посредственный роман Ле Фаню «Дом у кладбища» (1863) и, что не удивительно, составил о нем не самое высокое мнение. Что по-настоящему заслуживает внимания среди трудов Ле Фаню, так это его рассказы и повести, а в начале двадцатого века достать их было уже сложно. Когда в 1932 году в «Антологии детективных историй» Дороти Л. Сэйерс (1928) Лавкрафт прочитал шедевральный рассказ Ле Фаню «Зеленый чай», он все равно не сильно изменил свое мнение о писателе: «Я наконец-то достал „Антологию“ и прочитал „Зеленый чай“. Это, однозначно, лучшее, что я знаю у Ле Фаню, хотя в один ряд с По, Блэквудом и Мэкеном я бы его все же не поставил»121.
Но самое главное в эссе – это даже не проницательные рассуждения об авторах и неуверенное понимание того, как на протяжении лет развивалась эта область литературы (не стоит забывать, что историческое исследование Лавкрафта стало первым в своем роде, так как работа Скарборо была тематической). Больше всего «Сверхъестественный ужас в литературе» примечателен введением, в котором Лавкрафт одновременно отстаивает серьезность «странного» рассказа и, продолжая развивать мысль, начатую в таких трудах, как «В защиту Дагона», старается объяснить, что собой представляет «странный» рассказ. В самом первом предложении он безоговорочно заявляет: «Самая древняя и самая сильная эмоция, которую испытывает человек, – это страх, а самый древний и самый сильный вид страха – это страх неизвестного», и данный «факт должен навсегда подтвердить истинность и высокое положение литературной формы „странного“ рассказа в жанре ужасов». С язвительным сарказмом Лавкрафт добавляет, что «странному» жанру приходится бороться против «вялого наивного идеализма, обесценивающего эстетические мотивы и призывающего поучительную литературу „поднять“ читателя до определенного уровня самодовольного оптимизма». Как и в эссе «В защиту Дагона», все это приводит к выводу о том, что «странный» жанр способны оценить лишь «наиболее чувствительные умы» или, как Говард утверждает в конце: «Это небольшая, но важная часть человеческого самовыражения, которая всегда будет нравиться ограниченной аудитории с особо высокой чувствительностью».
Лавкрафт внес значительный вклад в определение «странного» рассказа. В одном из существенных отрывков из «Сверхъестественного ужаса в литературе» он пытается показать различия между странным и просто пугающим: «Этот вид страшной литературы не следует путать с другим, внешне схожим, но отличающимся в плане психологии, то есть с литературой обычного физического страха и обыденных ужасов». Упоминание психологии здесь крайне важно, поскольку оно приводит нас непосредственно к каноническому определению «странного» рассказа, сформулированному Лавкрафтом:
«В настоящем „странном“ рассказе есть не только загадочное убийство, окровавленные кости или стандартное привидение в простыне с лязгающими цепями. В нем также должна присутствовать определенная атмосфера необъяснимого страха перед внешними, неведомыми силами, от которого захватывает дух, должен быть и серьезный и многозначительный намек на ужасную идею, зарождающуюся в голове, – что действие незыблемых законов природы, которые являются нашим единственным спасением от хаоса и неизвестных демонов, вдруг приостановится или вовсе прекратится».
Да, можно сказать, что Лавкрафт всего лишь оправдывает использование собственного подвида космического ужаса, однако мне кажется, что его слова имеют более широкое применение. По сути, он утверждает, что главным элементом «странного» рассказа является сверхъестественность, ведь именно этим «странный» жанр и отличается от всех других литературных форм, которые повествуют лишь о возможных в реальности событиях и поэтому несут в себе иные метафизические, эпистемологические и психологические оттенки. В «Сверхъестественном ужасе в литературе» Лавкрафт упоминает несколько примеров произведений в жанре ужасов без сверхъестественного элемента – «Человек толпы» Э. По и мрачные, полные психологизма рассказы Бирса, но таких не очень много, и он относит их к «жестоким рассказам», так называемым conte cruel – историям, «в которых сильные эмоции достигаются за счет мучений, разочарований и страшных физических ужасов». Сам Лавкрафт, кстати, восхищался многими образцами этого направления, например рассказами Мориса Левела, «получившими адаптацию на сцене в виде „триллеров“ театра „Гран-Гиньоль“».
В последние годы большая часть материалов, публикуемых под видом «странной» прозы, попадает в категорию психологического саспенса (когда-то в моде были не самые правильные термины «темный саспенс» и «темная мистика»). Толчком для этого стал роман Роберта Блоха «Психоз» (1959), несомненно, очень талантливая работа, а вот его современные последователи – особенно те, что обращаются к избитой теме серийных убийц, – похоже, никак не могут определиться ни с жанром, ни с онтологическим статусом. Стараются ли авторы таких произведений уходить в крайности «страшного физического ужаса», чтобы соответствовать сверхъестественному ужасу в эмоциональном и метафизическом плане? Чем их работы отличаются от обычного саспенса? Ответов на эти вопросы у нас пока нет, поэтому определение «странного» рассказа, сформулированное Лавкрафтом, остается в силе.
Лавкрафт признавал, что написание этого эссе благотворно повлияло на него в двух смыслах. Во-первых: «Это хорошая подготовка к новой серии моих собственных „странных историй“»122, а во-вторых: «Чтобы написать статью для Кука, я прохожу целый курс чтения и письма – и это превосходная тренировка для ума и отличный повод провести границу между моим бесцельным существованием на протяжении последних двух лет и уединенным, как когда-то в Провиденсе, проживанием, которое, я надеюсь, поможет мне вымучить несколько достойных рассказов»123. Лавкрафт уже не раз давал себе обещание перестать днями и ночами шляться со своей «бандой» и взяться, наконец, за работу. Трудно сказать, выполнил ли он свое обещание, так как дневник за 1926 год отсутствует. А новый рассказ он действительно написал. В конце февраля появился «Холодный воздух».
Это последний и, пожалуй, лучший из нью-йоркских рассказов Лавкрафта. В компактной форме здесь изложена настоящая физическая омерзительность. Весной 1923 года безымянный рассказчик, «получивший нудную и низкооплачиваемую работенку в журнале», оказывается в ветхом пансионате, где хозяйничает «неопрятная и чуть ли не бородатая испанка по имени Эрреро». В основном в пансионате обитают представители низших слоев, за исключением некоего доктора Муньоса, образованного и интеллигентного врача на пенсии, который регулярно экспериментирует с химическими веществами и поддерживает в своей комнате температуру около тринадцати градусов с помощью аммиачной системы охлаждения. Муньос заметно впечатлил рассказчика:
«Представший передо мной человек был невысок, но изящно сложен и одет в довольно строгий костюм идеального кроя и посадки. Чистокровное лицо с властным, хотя и не сказать чтобы надменным выражением лица украшала короткая седая окладистая борода, а за старомодным пенсне скрывались большие темные глаза, разделенные орлиным носом, который придавал его кельтиберским чертам лица некий мавританский оттенок. Густые, аккуратно подстриженные волосы, свидетельствовавшие о регулярном посещении парикмахера, были элегантно разделены над высоким лбом. В общем и целом, он производил впечатление поразительно умного человека превосходного рода и воспитания».
В представлении Лавкрафта именно так выглядит идеальный человек: аристократ одновременно по крови и по интеллекту, хорошо одетый и образованный. Как тут не вспомнить гневные тирады Лавкрафта, лишившегося своих костюмов? Следовательно, мы должны сочувствовать положению Муньоса, страдающего к тому же от последствий какой-то страшной болезни, поразившей его восемнадцать лет назад. Несколько недель спустя его система охлаждения выходит из строя, и рассказчик изо всех сил старается ее починить, нанимая при этом «какого-то убогого бродягу», чтобы постоянно снабжать доктора льдом, которого тот требует все больше и больше. Но все напрасно: когда рассказчик, искавший специалистов по ремонту кондиционеров, наконец возвращается обратно, в пансионате суматоха. Зайдя в комнату, он видит «темный липкий след, тянущийся от открытой двери ванной ко входу» и «ведущий к чему-то неописуемому». Выясняется, что на самом деле Муньос умер восемнадцать лет назад и пытался искусственными способами поддерживать жизненные функции своего тела.
В «Холодном воздухе» не затрагиваются никакие трансцендентные философские вопросы, однако некоторые жуткие детали получились необычайно удачными. Когда Муньос испытывает «спазм, [из-за которого] он начал шлепать себя ладонями по глазам и побежал в ванную», автор намекает, что от перевозбуждения у героя глаза чуть не вылезли из орбит. Конечно, во всей истории прослеживается тонкий оттенок комичности, особенно когда лежащий в наполненной льдом ванне Муньос кричит через дверь: «Еще! Еще!» Что интересно, позже Лавкрафт признавал, что при написании этого рассказа в основном вдохновлялся не «Правдой о том, что случилось с мсье Вальдемаром» Э. По, а «Повестью о белом порошке»124 Мэкена (где студент-неудачник случайно принимает не то лекарство и превращается в «в грязную темную массу, бурлящую разложением и мерзкой гнилью, массу не жидкую и не твердую, а тающую и меняющуюся прямо на глазах, с маслянистыми пузырьками, похожими на кипящую смолу»125. И все же, сочиняя «Холодный воздух», Лавкрафт не мог не вспомнить о мсье Вальдемаре, в котором после предполагаемой смерти некоторым образом на протяжении месяцев поддерживают жизнь с помощью гипноза, а в конце он превращается в «практически жидкую массу – массу отвратительной гнили»126. В этой истории, по сравнению с «Кошмаром в Ред-Хуке», Лавкрафт сумел намного удачнее показать ужас, обитающий среди грохота единственного настоящего мегаполиса Америки.
Действие происходит в типичном для США доме из бурого песчаника, где жил и держал книжный магазин «Челси» Джордж Кирк – по адресу Западная 14-я улица, 317 (на Манхэттене, между Восьмой и Девятой авеню). Кирк съехал с Клинтон-стрит, 169, еще в июне 1925 года, прожив там меньше пяти месяцев. Сначала он поселился вместе со своими коллегами, Мартином и Сарой Камин, на Западной 115-й улице, 617 (тоже на Манхэттене), затем ненадолго вернулся в Кливленд, а уже после этого, в августе, стал жить в пансионе на 14-й улице. Впрочем, и там Кирк надолго не задержался – в октябре он вместе с магазином перебрался на Западную 15-ю улицу, 365, где и оставался вплоть до вступления в брак с Люсиль Дворак пятого марта 1927 года. После свадьбы он открыл «Челси» уже на Западной 8-й улице, 58, где магазин продержался более десяти лет127.
Таким образом, в пансионе на 14-й улице Лавкрафт бывал лишь на протяжении двух месяцев, но этого времени ему хватило, чтобы внимательно ознакомиться с домом. Вот как он описывал его вскоре после того, как там поселился Кирк:
«…Кирк снял громадных размеров викторианские комнаты в качестве жилья и рабочего места… Это типичная для Нью-Йорка викторианская постройка „Эпохи невинности“ с выложенным плиткой холлом, резными каминными полками из мрамора, широкими трюмо и зеркалами в массивных позолоченных рамах, необыкновенно высокими потолками с лепниной, арочными дверными проемами с замысловатыми фронтонами в стиле рококо и другими признаками нью-йоркского периода, славящегося безграничным богатством и немыслимым вкусом. Комнаты Кирка расположены на первом этаже и соединяются между собой открытой аркой, окна есть только в передней комнате. Эти два окна выходят на юг на 14-ю улицу и, к сожалению, пропускают бесконечный грохот и галдеж оживленной улицы с интенсивным движением и шумом трамваев»128.
Из последнего предложения как раз и родилось громогласное высказывание, которое можно найти в начале рассказа «Холодный воздух»: «Ошибочно предполагать, что ужас неразрывно связан с темнотой, тишиной и одиночеством. Я нашел его в ослепительном свете дня, лязге большого города и среди обшарпанной и банальной обстановки меблированных комнат…»
Даже аммиачная система охлаждения взята из реальной жизни. В августе 1925 года Лиллиан рассказала Лавкрафту о походе в театр Провиденса, на что он ответил: «Рад, что ты не упустила постановку Олби. Странно только, что в театре было жарко. У них установлена отличная аммиачная система охлаждения – возможно, они просто жадничают и не используют ее в целях экономии»129.
Фарнсуорт Райт, как ни странно, отверг рассказ «Холодный воздух», хотя именно такие мрачные истории ему обычно и нравились – цензуре было не к чему прицепиться. Возможно, как и в случае с рассказом «В склепе», ему не пришлась по вкусу довольно неприятная концовка. Лавкрафт был вынужден продать историю за смехотворные деньги в недолго просуществовавший журнал Tales of Magic and Mystery – она вышла в номере за март 1928 года.
За первые три месяца 1926 года Соня пробыла в Нью-Йорк примерно между пятнадцатым февраля и пятым марта. Раньше ее не отпускали из «Халле» на такой долгий срок, и после отъезда супруги Лавкрафт говорил, что, если дела в магазине пойдут хорошо, вернется она не раньше июня130. Тем временем сам Говард тоже нашел работу, правда временную и откровенно унизительную. В сентябре Лавмэн устроился в престижный магазин «Добер энд Пайн» на пересечении Пятой авеню и 12-й улицы и уговорил начальство взять Лавкрафта на должность подписчика конвертов на три недели, начиная приблизительно с седьмого марта. В 1925 году Лавкрафт не раз помогал с этим Кирку и не взял с него за работу ни цента, так как Кирк всегда был к нему очень добр. Бывало, члены Клуба Калем вместе подписывали конверты, одновременно разговаривая, напевая старые песни и устраивая из этого настоящее развлечение. В «Добер энд Пайн» за такую работу платили по семнадцать с половиной долларов в неделю. Лавкрафт весело отзывался о данной затее («Moriturus te saluto!2 Перед окончательным погружением в бездну я расплачусь за все свои долги перед человечеством и кратко отвечу на твое драгоценное послание…»131). В более позднем письме к Лавмэну Соня писала: «Пока я была в Кливленде, вы устроили Г. Ф. Л. подписывать письма для каталогов „Добер энд Пайн“. Он проработал всего две недели по семнадцать долларов за каждую, и эта работа была ему ненавистна»132. Думаю, насчет длительности трудоустройства Соня ошибается, поскольку в период с шестого по двадцать седьмое марта Говард не отправил ни одного письма Лиллиан. А вот насчет его реакции она, скорее всего, права, ведь Лавкрафт всегда терпеть не мог монотонные занятия такого рода.
В письмах к Лиллиан он ничего не сказал о своем отношении к этой работе. Возможно, ему не хотелось предстать перед тетей человеком, который не желает зарабатывать на жизнь. В любом случае двадцать седьмого марта его мысли уже занимали другие идеи. Ответное письмо к Лиллиан в тот день начиналось так:
«Ну и ну!!! Я с удовольствием прочитал все твои послания, но третье стало наивысшей точкой, по сравнению с которой меркнет все остальное!! Ура! Я немедленно принялся праздновать… и вот теперь наконец-то взялся за ответное письмо. Послание от Э. Э. П. Г. тоже пришло – настоящее пиршество!!..
А теперь по поводу твоего приглашения. Ура!! Да здравствует штат Род-Айленд и плантации Провиденса!!!»133
Другими словами, Лавкрафту в конце концов предложили вернуться домой, в Провиденс.
Глава 17. Возвращенный Рай (1926)
В конце июля 1924 года Лавкрафт писал Артуру Харрису: «Сейчас я нахожусь в Нью-Йорке, хотя однажды надеюсь все-таки вернуться в Провиденс – этот город обладает тихой гордостью, которой я нигде больше не встречал, не считая некоторых прибрежных поселений Массачусетса»1. Такой ранний комментарий о желании уехать домой, вероятно, опровергает традиционное утверждение о том, будто «медовый месяц» Лавкрафта в Нью-Йорке длился как минимум полгода. Его возвращение в родной город предположительно подразумевало и переезд Сони. Первые намеки можно увидеть в его письме к Лиллиан за апрель 1925 года:
«Что касается поездок… Мне невыносимо будет снова видеть Провиденс, если я не смогу остаться там навсегда. Когда я все-таки приеду домой, я уже буду сомневаться, ехать ли мне в Потакет или Ист-Провиденс, а от мысли о том, чтобы пересечь границу Массачусетса и отправиться в Хантс-Миллс, мне и вовсе поплохеет! Но оказаться дома лишь на время – это все равно что моряку попасть в шторм неподалеку от родной бухты и быть смытым бесконечными черными волнами чуждого моря»2.
Лиллиан однозначно приглашала Лавкрафта в гости, возможно желая развеять его скуку и подавленность из-за отсутствия работы, убогой квартирки на Клинтон-стрит и нестабильности брака. Обратите внимание на ответ Говарда: он пишет не «если я приеду домой», а «когда я приеду домой», хотя он прекрасно понимал, что на тот момент его возвращение было невозможно по финансовым соображениям. Примечательно и упоминание «чуждого моря»: под этой метафорой он наверняка имел в виду Нью-Йорк. Несмотря на его постоянные жалобы о «чужаках» в городе, в обстановку не вписывался именно сам Лавкрафт. «Я был там неприспособленным чужаком»3, – писал он в 1927 году, даже не подозревая, что заглянул в самую суть проблемы.
Лавкрафт вовсе не преувеличивал, когда в ноябре 1925 года заявлял: «Мыслями своими я на самом деле живу в Провиденсе»4. На протяжении всего периода жизни в Нью-Йорке он был подписан на Providence Evening Bulletin, а по воскресеньям читал Providence Sunday Journal и New York Times (у Bulletin не было воскресного приложения). Однажды он даже сказал Лиллиан, что Bulletin – «единственная достойная чтения газета из всех мне известных»5. Лавкрафт старался поддерживать мысленную связь с Провиденсом и другими способами, например без конца читая книги по истории родного города. В феврале 1925 года он приобрел «Провиденс: современный город» (1909) под редакцией Уильяма Кирка, а также новый экземпляр книги Генри Манна «Наша полиция: история полиции Провиденса от первого стража до последнего новобранца» (1889) – более раннее издание из его коллекции было утеряно. Примерно с конца июля Лавкрафт почти полтора месяца регулярно посещал читальный зал Нью-Йоркской библиотеки, посвященной литературе по генеалогии, и изучал «Провиденс в колониальные времена» Гертруд Селвин Кимбал (1912), всестороннее за семнадцатый и восемнадцатый века, написанное знакомой Энни Гэмвелл, которая умерла в 1910 году.
Впрочем, одного только чтения книг ему явно не хватало. Я уже приводил здесь недовольное высказывание Сони о том, что Лавкрафт не желал расставаться со своей мебелью из Провиденса и держался за нее «с ненормальным упорством». Именно эту тему затрагивает один из наиболее примечательных отрывков из писем Говарда к тетушкам, в котором отчетливо прорисовывается его характер в худшие дни пребывания в Нью-Йорке. Лиллиан писала (возможно, в ответ на многословный рассказ Лавкрафта про покупку его выходного костюма), что «наши вещи – это бремя», и в августе 1925 года он использовал против тетушки ее же слова:
«У каждого человека свой смысл жизни… поэтому для каждого есть какая-то своя вещь или группа вещей, на которой сосредоточены все его интересы и эмоции. Без этой вещи сам процесс выживания окажется не только бессмысленным, но просто невыносимым и мучительным. Те же, для кого старые вещи и воспоминания не представляют такого необычайного интереса и жизненной необходимости, вполне могут заявлять о безрассудстве „рабства земных благ“ – лишь бы не навязывали свои взгляды другим».
Каково же мнение самого Лавкрафта по этому вопросу?
«Так получилось, что я не способен получать удовольствие или проявлять интерес к чему-либо, кроме мысленного воссоздания старых добрых деньков, ведь, честно говоря, я и не надеюсь когда-либо очутиться в соответствующей моему духу обстановке или пожить среди цивилизованных людей, которые помнят историю Новой Англии, поэтому, чтобы избежать безумия, которое ведет к насилию и самоубийству, я вынужден цепляться за немногие оставшиеся обрывки давних лет и традиций. Так что пусть никто даже не надеется, что я избавлюсь от громоздкой мебели, картины, часов и книг, помогающих мне оживить в памяти дом номер 454. Когда они исчезнут, не станет и меня, поскольку именно благодаря им я нахожу силы открывать глаза по утрам или с нетерпением встречаю новый день бодрствования, а не бьюсь в истерике и не стучусь головой о стены и пол, желая поскорее очнуться от кошмара „реальности“ и моей комнаты в Провиденсе. Да, подобная чувствительность причиняет немало беспокойства, когда у тебя нет денег, но критиковать ее легче, чем как-то помочь. Когда несчастный дурак, владеющий этими вещами, позволяет на время отвлечь себя посредством ложной перспективы и невежества всего мира, остается только один выход – пусть цепляется себе за жалкие обрывки, пока еще может их уберечь. Для него в этом и заключается вся его жизнь»6.
На основе этого невероятно трогательного отрывка можно было бы написать целый трактат. Здесь уже не встречаются уверенные фразы вроде «когда я приеду домой», напротив, теперь Лавкрафт «и не надеется» вернуться домой. Как Лиллиан отреагировала на такое серьезное и полное горечи послание единственного племянника – неизвестно. В последующих письмах данная тема, как ни странно, больше не поднималась.
Настало время обратиться к одному любопытному факту, касающемуся этой проблемы. По словам Уинфилда Таунли Скотта, ссылавшегося на Сэмюэла Лавмэна, во время проживания в Нью-Йорке Лавкрафт «носил с собой пузырек с ядом» (как утверждал Лавмэн), чтобы в любой момент положить конец собственному существованию, если жизнь станет совсем уж невыносимой7. Если честно, мне эта история кажется совершенно нелепой, и я более чем уверен, что Лавмэн все это выдумал – то ли с целью испортить репутацию Лавкрафта, то ли по какой-то другой причине. Спустя многие годы Лавмэн обрушился с критикой на наследие Лавкрафта, в основном по причине антисемитских взглядов Говарда (о них он узнал от Сони еще в 1948 году, а из других источников, вероятно, и ранее), из-за которых в глазах Лавмэна он представал лицемером. Могло быть и так, что Лавмэн просто неправильно понял какие-то слова Лавкрафта – например, некую циничную шутку. Никакого независимого подтверждения данного факта, естественно, не существует, и никто из остальных друзей или знакомых Лавкрафта по переписке о нем не упоминал. Когда речь шла о таком деликатном вопросе, Лавкрафт скорее признался бы в своих намерениях Лонгу, а не Лавмэну. Даже в те нелегкие времена мысли о самоубийстве были несвойственны его характеру, да и общий тон его писем к тетушкам за тот период, даже с учетом приведенных выше отрывков, нельзя назвать абсолютно мрачным и подавленным. Лавкрафт изо всех сил старался приспособиться к обстоятельствам жизни и находил отдушину в поездках по старинным городкам и общении с близкими друзьями.
А что же Соня? Слова о «ложной перспективе и невежестве всего мира» из процитированного выше письма почти наверняка относятся к браку Лавкрафта, который он к тому моменту практически признал неудачным. Как раз в то время (или, быть может, чуть позже) Джордж Кирк как бы между делом упомянул в письме к невесте шокирующую новость: «Не стоит относиться к миссис Л. с неприязнью. Она ведь, как я сказал, лежит в больнице. Г. открыто намекал на скорое расставание»8. Письмо не датировано, но предположительно было написано осенью 1925 года. Никакой другой информации о пребывании Сони в больнице в то время нет. В посланиях к тетушкам Лавкрафт ни словом не обмолвился о проблемах в браке, даже перед самым отъездом из Нью-Йорка. Заговаривая о возможном возвращении в Новую Англию, он почти всегда подразумевал, что уедет домой вместе с супругой. В июне Лавкрафт писал Моу: «Суматоха Нью-Йорка и толпы людей ее угнетают, как и меня, поэтому со временем мы надеемся навсегда вырваться из этого вавилонского столпотворения. Мне… хотелось бы вернуться в Новую Англию и прожить там всю жизнь…»9
В сохранившихся письма к Лиллиан эта тема не затрагивалась вплоть до декабря:
«Что до постоянного места жительства – черт бы его побрал! СХ с удовольствием помогла бы мне устроиться там, где мне было бы спокойно и эффективно работалось! Под „угрозой возвращения в Нью-Йорк“ я имел в виду вопрос промышленных возможностей, как, например, в Патерсоне, ведь при моем скромном финансовом положении разумно будет ухватиться за любую прибыльную должность. Если б я по-прежнему находился в Нью-Йорке, то, пожалуй, мог бы отнестись к этому по-философски смиренно, но если бы я вернулся домой, то даже не стал обдумывать вероятность очередного отъезда. Попав в Новую Англию, я должен суметь там остаться – поэтому теперь я просматриваю вакансии в Бостоне, Провиденсе, Салеме и Портсмуте, игнорируя Манхэттен, Бруклин, Патерсон и другие далекие и малознакомые места»10.
Судя по этому отрывку, данный вопрос уже обсуждался, хотя ни в одном из дошедших до нас писем не упоминается «угроза возвращения в Нью-Йорк». Вероятно, Лиллиан предложила Говарду на время перебраться в Новую Англию, однако временного переезда он бы не выдержал. Далее Лавкрафт добавляет: «СХ полностью поддерживает мою задумку насчет окончательного переезда в Новую Англию и сама планирует заняться поиском вакансий в Бостоне в промышленной сфере» – и трогательным образом продолжает восхвалять Соню, хотя и делает это с излишней напыщенностью:
«СХ очень доброжелательно и великодушно относится ко всем вопросам такого рода, поэтому любые мысли о временном уединении с моей стороны покажутся чуть ли не грубостью и пойдут вразрез с принципами, которые заставляют нас признавать и уважать такую бескорыстную преданность и необычайную силу чувств. Я никогда не встречал более достойной восхищения позиции, лишенной эгоизма, зато полной заботы. Она смиряется со всеми моими неизбежными финансовыми неудачами, она высказывает согласие даже с моими утверждениями… о том, что одна из важнейших составляющих моей жизни – это определенная доля спокойствия и свободы для литературного творчества… Преданность, с которой вопреки всем ожиданиям безропотно принимают такое сочетание деловой непригодности и эстетического себялюбия, – это явление столь редкое и столь похожее на святость, что человек, обладающий хоть каплей таланта, обязательно откликнется взаимным почтением, уважением, восхищением и привязанностью…»
Полагаю, что эти многословные заявления родились в ответ на предложение Лиллиан не волноваться о Соне и просто вернуться домой, из-за чего Лавкрафт и возражал, что не может позволить себе «временное уединение» от супруги, которая проявляла по отношению к нему такое безграничное терпение и понимание. Если данное предположение верно, значит, Лиллиан действительно с самого начала была настроена против брака племянника.
Правда, после декабря вопрос о возвращении Лавкрафта домой на время отложили, поскольку все вовлеченные стороны ждали решения насчет его возможного трудоустройства в музей Мортона в Патерсоне. За следующие три месяца ему так и не удалось найти работу, не считая временной должности подписчика конвертов, так что двадцать седьмого марта Лавкрафт наконец-то получил письмо с приглашением вернуться в Провиденс.
Кто стал инициатором возвращения Говарда и по какой причине? Было ли это единоличное решение Лиллиан? Или Энни тоже высказалась в пользу подобной идеи? Может, к этому причастен кто-то еще? Вот что по этому поводу писал Уинфилд Таунли Скотт после разговора с Фрэнком Лонгом:
«Как утверждает мистер Лонг, “Говард становился все более несчастным, и я опасался, что он потеряет контроль над собой… Вот я и отправил длинное послание миссис Гэмвелл, в котором убеждал ее как можно скорее организовать переезд Говарда обратно в Провиденс… в Нью-Йорке ему было очень плохо, и у меня гора свалилась с плеч, когда двумя неделями позже он садился в поезд до Провиденса»11.
Пятнадцать лет спустя Лонг поведал то же самое Артуру Коки12, однако в его мемуарах 1975 года мы находим немного другую историю:
«Моя мать быстро осознала, что, если еще хоть месяц он протянет в таких мучениях без надежды на спасение, его рассудок помутится, и отослала теткам Говарда длинное письмо, подробно описав всю ситуацию. Соня, полагаю, совсем ничего не знала об этом письме. По крайней мере, она никогда о нем не говорила, вспоминая тот период жизни. Через два дня в бруклинский пансионат с утренней почтой прибыло письмо от миссис Кларк вместе с билетом на поезд и чеком на небольшую сумму»13.
Так кто же все-таки написал тетушкам, Лонг или его мать? Второй вариант тоже вполне возможен, ведь пока в декабре 1924 и январе 1925 года Лиллиан гостила в Нью-Йорке, вместе с Лавкрафтом она частенько бывала в гостях у Лонгов, и между двумя женщинами в возрасте, чьи сын и племянник так близко дружили, установилась некая связь. При этом первый вариант рассказа Лонга кажется, пожалуй, более правдоподобным, хотя на самом деле они оба – и Лонг, и его мать – могли отправить Лиллиан по письму.
Впрочем, в одной детали из мемуаров Лонг явно ошибается: в мартовском письме от Лиллиан к Лавкрафту не мог лежать билет на поезд, поскольку понадобилось еще около недели, чтобы решить, куда именно переедет Говард. С первоначальным приглашением Лиллиан, судя по всему, предлагала рассмотреть не только Провиденс, но и Бостон или Кембридж, ведь там у Лавкрафта было больше шансов найти работу в литературной сфере. Лавкрафт неохотно признал, что в ее словах есть здравый смысл («Человеку из литературной среды, естественно, больше подойдет Кембридж, так как Провиденс – это торговый порт, а Кембридж – культурный центр»), но продолжал утверждать: «Будучи отшельником, я в любом месте не стану много общаться с людьми», а затем изложил трогательную и немного печальную просьбу устроиться в Провиденсе:
«По большому счету я изолирован от всего человечества даже больше, чем Натаниэль Готорн, который был одинок среди толпы и о котором узнали в Салеме только после его смерти. Поэтому очевидно, что люди какого-то города не имеют для меня никакого значения, они лишь являются элементами ландшафта… Жизнь моя протекает не среди людей, а среди мест – и интерес я проявляю не к личным отношениям, а к топографии и архитектуре… Я всегда остаюсь изгоем – для всех мест и людей, – однако и у изгоев имеются свои сентиментальные предпочтения к окружающей обстановке. Категорически заявляю только одно: в той или иной форме я должен заполучить Новую Англию. Провиденс – это часть меня, а я есть Провиденс… В Провиденсе мой дом, и именно там я окончу свои дни, если сумею создать видимость мира, достоинства и уместности… Провиденс всегда будет целью, к которой я стремлюсь, раем, куда наконец-то необходимо вернуться»14.
Не знаю, помогло ли именно это письмо добиться желаемого эффекта, но вскоре Лиллиан решила, что племянник должен переехать не в Бостон или Кембридж, а в Провиденс. Когда в конце марта она впервые предложила ему вернуться, Лавкрафт предполагал, что сможет поселиться в одной из комнат пансионата Лиллиан на Уотерман-стрит, 115, однако Лиллиан сообщила, что нашла для себя и Говарда отдельное жилье на Барнс-стрит, 10, к северу от кампуса Брауновского университета, и спрашивала у племянника совета – стоит ли им там поселиться. В ответ еще одно необыкновенно радостное, чуть ли не истеричное письмо:
«Ого!! Бам!! Ура!! Ради всего святого, скорей хватайся за эту комнату без лишних раздумываний!! Прямо не верится!.. Разбудите меня кто-нибудь, пока сон не стал таким волшебным, что я не захочу просыпаться!!!
Брать ли? Конечно!! Не могу даже связно писать, но немедленно начну собирать вещи. На Барнс, рядом с университетом! Наконец-то я вздохну полной грудью после адской убогости Нью-Йорка!!»15
Я уже приводил подробные цитаты из такого рода писем – в некоторых Лавкрафт не унимался на протяжении многих страниц, и это еще раз доказывает, что на тот момент он был на пределе. Два года он старался делать вид, будто все нормально, старался убедить Лиллиан и, пожалуй, себя самого, что приезд в Нью-Йорк не был ошибкой, но как только появилась возможность вернуться домой, Лавкрафт ухватился за нее с необычайным рвением, за которым скрывалась безысходность.
Оставалось решить главный вопрос – а как же Соня? В письме от первого апреля Лавкрафт между делом заметил: «СХ полностью одобряет переезд – вчера получил от нее невероятно великодушное письмо», а пять дней спустя коротко добавлял: «Надеюсь, она не станет рассматривать мой переезд в меланхоличном свете и не будет критиковать его с точки зрения преданности и хороших манер»16. Точный контекст и смысл этого комментария мне не очень ясен. Примерно через неделю Лавкрафт сообщил Лиллиан, что «СХ отказалась от идеи с Бостоном, но наверняка составит мне компанию в Провиденсе»17 – правда, это означало, что Соня просто приедет в Бруклин и поможет Говарду упаковать вещи, а затем доберется вместе с ним до его нового места жительства и проследит за тем, как он устроился. О том, чтобы она осталась жить и работать в Провиденсе, речи не шло.
И тем не менее в какой-то момент такой вариант развития событий точно рассматривался как минимум самой Соней, а может быть, и Лавкрафтом. Она приводит цитату из рассказа «Он» – «Я… не приполз обратно домой, дабы никто не пристыдил меня за поражение», – которую Кук процитировал в своих мемуарах, и с сарказмом добавляет: «Это лишь часть правды. Больше всего на свете ему хотелось вернуться в Провиденс, но чтобы при этом я поехала с ним, а это было невозможно, поскольку там я не смогла бы найти должность, соответствующую моим способностям и потребностям»18. Именно к этому переломному периоду относится, пожалуй, самый драматичный отрывок из воспоминаний Сони:
«Когда жизнь в Бруклине стала для него невыносимой, я сама предложила ему вернуться в Провиденс. „Если б только мы вместе могли жить в Провиденсе, благословенном городе, где я родился и вырос, я непременно был бы счастлив“, – сказал он. Я согласилась и ответила: „Я бы тоже с удовольствием поселилась в Провиденсе, если б могла найти там работу, однако моя сфера деятельности там совершенно не представлена“. Он отправился домой один, а я приехала намного позже.
Г. Ф. тогда жил в большой комнате-студии, кухню делил с двумя другими жильцами. Его тетя, миссис Кларк, снимала комнату в том же доме, а миссис Гэмвелл, младшая тетушка, жила где-то в другом месте. Потом я с ними встретилась и предложила снять просторный дом, найти хорошую горничную, оплатить все расходы – пусть тетушки живут с нами, в хороших условиях, и им это ничего не будет стоить. Мы с Г. Ф. обсуждали такую возможность: думали снять дом и впоследствии купить его, если он нам понравится. Одну половину дома Г. Ф. взял бы под кабинет и библиотеку, а в другой половине я могла бы открыть свое деловое предприятие. На этот раз тетушки деликатно, но твердо отказали, заявив, что ни они, ни Говард, проживая в Провиденсе, не могут себе позволить, чтобы его жена зарабатывала на жизнь. Вот и все. После этого я поняла, как обстоят дела. И моя гордость, и их тоже предпочитала молча страдать»19.
В рассказе Сони многое не сходится. Во-первых, «предложила ему вернуться в Провиденс» точно не она, иначе Лавкрафт не повторял бы в письмах к Лиллиан, что Соня «одобряет» его решение. Во-вторых, трудно сказать, когда именно состоялась ее «встреча» с тетками Лавкрафта в Провиденсе. Соня добавляет, что сначала согласилась на должность в Нью-Йорке (отказавшись, вероятно, от места в «Халле» в Кливленде), чтобы быть поближе к Лавкрафту и приезжать в Провиденс на выходные, но затем ей предложили отличную работу в Чикаго, от которой она не могла отказаться. В связи с этим она попросила Лавкрафта приехать на пару дней в Нью-Йорк и проводить ее, и в сентябре он действительно ненадолго возвращался туда, хотя, по словам Сони, в Чикаго она уехала еще в июле. Тогда встреча в Провиденсе могла состояться в начале лета. Разумеется, Сонины слова о том, что она приехала в Провиденс «намного позже», могли относиться к более позднему периоду, например к 1929 году, когда по настоянию Сони начался бракоразводный процесс.
Важно отметить упомянутую Соней «гордость». Здесь отчетливо прослеживается столкновение культур и поколений: с одной стороны выступает динамичная и, возможно, отчасти властная деловая женщина, желающая взять все в свои руки и спасти собственный брак, а с другой стороны мы видим благородных викторианских матрон, которые не могут «позволить себе», чтобы супруга их единственного племянника открыла магазин и содержала их в городе, где фамилия Филлипс по-прежнему намекала на принадлежность к аристократии, – для них это стало бы настоящей социальной катастрофой. Обратите внимание на слова Сони: судя по всему, реши она открыть свое дело где-то за пределами Провиденса, тетушки вполне бы ее поддержали.
Стоит ли критиковать Лиллиан и Энни за такую позицию? В наши дни многие люди, считающие, что деньги – это высшее благо человечества, несомненно, назовут поступок тетушек абсурдным, непостижимым и даже оскорбительным с классовой точки зрения, однако в Новой Англии 1920-х годов моральные стандарты были весомее дохода, так что Лиллиан и Энни всего лишь следовали привычным нормам поведения. Если кого и стоит критиковать, так это самого Лавкрафта. Неважно, соглашался он в этом вопросе со своими тетками или нет (полагаю, что, несмотря на викторианское воспитание, Говард все же придерживался другого мнения): ему следовало высказать свою точку зрения и выступить в качестве посредника между тетушками и Соней, чтобы найти какой-то компромисс. Вместо этого Лавкрафт просто пассивно наблюдал за происходящим и предоставил тетушкам возможность принимать за него все решения. Если честно, я сомневаюсь, что уже тогда он хотел закончить отношения с Соней или желал поддерживать их лишь в переписке, как на самом деле и происходило в течение следующих нескольких лет. Ему просто не терпелось вернуться домой, а Соня могла сама о себе позаботиться.
Что можно сказать о двухлетнем опыте жизни Лавкрафта в браке? Отчасти в его крахе виноваты все вовлеченные стороны: тетушки вообще довольно холодно отнеслись к этой затее и в трудный период не смогли поддержать пару ни финансово, ни морально; Соня старалась изменить Лавкрафта на свой лад, а Говард в целом вел себя безрассудно и оказался человеком безвольным, эмоционально замкнутым и несведущим в финансах. Поведение тетушек подтверждается лишь косвенными доказательствами, поэтому давайте подробнее рассмотрим поступки самих супругов.
Из воспоминаний Сони становится ясно, что в Лавкрафте она нашла своего рода «сырой материал», из которого можно вылепить мужчину в соответствии с собственными желаниями. Да, многие женщины вступают в брак с такими же намерениями, но не думаю, что стоит считать это смягчающим фактором. Я уже приводил в пример трагикомическую ситуацию, связанную с одеждой Лавкрафта: Соня заставила его купить новый костюм, потому что прежние ей не нравились – мол, покрой у них чересчур старомодный. Вспомним также, что она усердно пыталась откормить Говарда, так как, по ее мнению, он выглядел слишком худым и казался вечно голодным. В более широком смысле Соня стремилась переделать его и как личность – якобы из добрых побуждений, хотя на самом деле с целью удовлетворения своих запросов. Она откровенно заявляла, что решила познакомить Лавкрафта с Лавмэном, чтобы «исцелить» Говарда от расовых предрассудков. Намерения, разумеется, похвальные, однако Соне такое оказалось не по плечу. Рассказывая о происхождении прозвищ Сократ и Ксантиппа, она говорит, что приписывала Лавкрафту «мудрость и гениальность Сократа», после чего добавляет:
«Именно это я в нем и почувствовала и надеялась со временем его очеловечить, особенно если он ступит на путь истинной любви посредством супружества. Боюсь, мой оптимизм и излишняя самоуверенность сбили с толку и меня, и его, наверное, тоже. В людях я всегда больше всего восхищалась высокой интеллектуальностью (которой мне, видимо, недоставало) и думала, что сумею вытащить Г. Ф. из бездонных глубин его одиночества и психологических комплексов»20.
Здесь Соня практически признает, что в неудачно сложившемся браке отчасти есть и ее вина. Не решусь судить, насколько верен ее импровизированный психоанализ Лавкрафта – возможно, она и права, говоря о его склонности к уединенности и неспособности (или нежелании, если выражаться иначе) выстроить тесные отношения с кем-либо, кроме близких родственников.
И все же Соня наверняка знала, с кем связывается. По ее словам, «в самом начале нашего романа»21 Лавкрафт прислал ей книгу Джорджа Гиссинга «Личные бумаги Генри Райкрофта» (1903). Соня не рассказывает, почему он выбрал эту книгу, хотя можно предположить, что Говард таким образом пытался намекнуть ей на свой характер и темперамент. Насколько мне известно, Лавкрафт, как ни странно, не обсуждал эту книгу ни в одной переписке, однако она, несомненно, содержит множество намеков.
В романе Гиссинга повествование ведется от первого лица бедствующего писателя, который уже в пожилом возрасте неожиданно получает наследство и уезжает жить в деревню. Время от времени он делает записи в дневнике, и Гиссинг в качестве «редактора» представляет читателям тщательно отобранные отрывки, соответствующие смене четырех времен года. Книга получилась и правда очень трогательной, но только для тех, кто согласен с высказываемыми Райкрофтом мнениями. Многим современным читателям его убеждения, скорее всего, показались бы отвратительными или как минимум устаревшими. Сама Соня утверждала, что в этом романе описывается такое же отношение к меньшинствам, которое выражал и Лавкрафт, хотя суть книги не в этом. Взгляды Райкрофта на искусство и, как следствие, общество достойны куда больше внимания.
Райкрофт долгое время зарабатывал на жизнь написанием статей, однако ненавидел такое положение вещей и теперь начал относиться к этой работе с презрением. Писательство не должно быть «профессией»: «Ах ты, уставший бедняга, что в такой час мучительно садится за проклятое перо и пишет не ради того, чтобы сбросить груз с души, чтобы поделиться мыслями или что-то выразить. Пишет он лишь потому, что перо – единственный инструмент, которым он владеет, единственный способ заработать на хлеб!»22 В результате герой начинает испытывать отвращение и к аудитории, которая читает такие безжизненные творения, и откровенно заявляет: «Я людям не друг», – эту строчку как раз цитирует Соня в своих мемуарах23. «В демократии полно угроз для самых высоких надежд цивилизации…»24, – заявляет Райкрофт в отрывке, который наверняка нравился Лавкрафту.
Размышляет Райкрофт также о самом себе и своей способности испытывать чувства. Будучи вдовцом, у которого есть взрослая дочь, он тем не менее говорит: «Считаю ли я себя человеком, хоть когда-нибудь заслуживавшим любви? Вряд ли. Я всегда был слишком погружен в себя, слишком требователен ко всему окружающему, слишком горд без причины»25. Далее встречается еще один отрывок, где Райкрофт высказывается в защиту чопорности, – Лавкрафту, думаю, он тоже приглянулся:
«Если чопорным называть порочного втайне человека, который старается сохранять внешние приличия, такая чопорность нам не нужна, пусть уж лучше будет бесстыдство. Если же чопорным считать того, кто живет порядочной жизнью и развивает в себе, в соответствии либо со вкусом, либо с принципами, немного излишнюю деликатность мысли и речи по отношению к основам человеческой природы, то это решительно хороший недостаток, и я не желаю, чтобы он искоренялся»26.
Как тут не вспомнить о письме Лавкрафта к Соне, где он называл секс кратковременной и иррациональной страстью молодости, от которой «взрослым людям» следует отказываться? Как не подумать о его щепетильной реакции на само слово «секс»? Как справедливо заявляла Соня, роман «Личные бумаги Генри Райкрофта» отлично помогает понять Говарда, ведь главный герой – привязанный к дому и презирающий общество любитель книг – поразительно напоминает самого Лавкрафта. Можно представить, с каким удивлением Говард читал произведение, в котором высказываются его самые сокровенные мысли.
Суть в том, что Соня тоже читала «Райкрофта» и заранее знала о непригодности Лавкрафта в мужья. Она, если верить ее собственным словам, переоценила свою «самоуверенность» и не сомневалась в том, что поможет Говарду избавиться от «комплексов» и сделает из него пусть не традиционного добытчика и кормильца (на такое и не стоило надеяться), а хотя бы более общительного и любящего супруга, а также более талантливого писателя. Соня искренне любила Лавкрафта, в этом я не сомневаюсь, и выходила за него замуж с наилучшими намерениями, желая вытащить наружу все то прекрасное, что она нашла в Говарде, однако тот оказался куда менее податливым.
При таком стечении обстоятельств, думаю, нет смысла винить Лавкрафта в том, что муж из него получился неважный, – поучениями все равно ничего не добиться, – однако многие его поступки не имеют оправдания. И самым непростительным из них можно назвать само решение жениться, которое он с легкостью принял, совершенно не подозревая о возможных трудностях (не считая неожиданно возникших финансовых проблем) и не осознавая, что он абсолютно не подходит на роль супруга. Будучи человеком с пониженным сексуальным влечением, глубоко заложенной в него любовью к родным местам и серьезными расовыми предрассудками, он вдруг надумал вступить в брак с женщиной на несколько лет старше, которая стремилась к физическому и интеллектуальному союзу, и сорваться с места, променяв родной город на суету расово неоднородного мегаполиса, где он не мог найти работу и, казалось, вполне довольствовался жизнью на обеспечении супруги.
Женившись, Лавкрафт стал уделять Соне на редкость мало внимания. Почти все вечера и даже ночи ему было намного интереснее проводить с «ребятами», и он довольно скоро перестал волноваться о том, чтобы прийти домой пораньше и лечь спать вместе с женой. В 1924 году Говард все же пробовал найти работу, хотя попытки его были довольно неумелыми, но уже в 1925–1926 годах он забросил эту затею. Как только Лавкрафт осознал, что жизнь в браке ему не подходит, он был рад довольствоваться перепиской и поддерживать отношения на расстоянии, когда в 1925 году Соне пришлось уехать на Средний Запад. Конечно, необходимо учитывать и некоторые смягчающие обстоятельства. Едва очарование Нью-Йорка рассеялось, как душевное состояние Лавкрафта начало стремительно ухудшаться. В какой момент он понял, что совершил ошибку? Возможно, стал считать Соню виновницей своего затруднительного состояния? Неудивительно, что в подобной ситуации Лавкрафт находил утешение в компании друзей, а не жены.
Три года спустя Лавкрафт размышлял об этой неудаче, и к его словам мало что можно добавить. Хотя позже он заявлял, что конец супружеской жизни «на 98 % зависел от финансовых проблем»27, здесь он открыто признает, что разлад был вызван существенными различиями в характере:
«Не сомневаюсь, что брак может стать очень полезной и приятной договоренностью между двумя людьми, когда обе стороны питают надежды на параллельную интеллектуальную и творческую жизнь – и одинаково или, по крайней мере, понятно друг другу реагируют на одни и те же основные моменты в обстановке, чтении, исторических и философским размышлениях и так далее, а также имеют схожие потребности и стремления в географической, социальной и умственной среде… С женой такого же темперамента, которым обладала моя мать и тетушки, я, пожалуй, сумел бы воссоздать что-то вроде семейной жизни на Энджелл-стрит, хотя имел бы совершенно иной статус в домашней иерархии. Однако с годами выявились существенные различия в отклике на основные вехи временного потока, а также противоположные стремления и понятия о ценностях при планировании постоянного совместного проживания. Абстрактно-традиционно-индивидуально-ретроспективно-уравновешенные взгляды столкнулись с реально-эмоционально-современно-жилищно-социально-этико-чувственными, и поэтому изначально воображаемому сходству, основанному на совместных иллюзиях, философском уклоне и восприимчивости к красоте, не суждено было выиграть эту битву»28.
Хотя его рассуждения звучат очень абстрактно, из них мы можем понять основную суть проблемы: Соня и Лавкрафт не сошлись характерами. Теоретически Говард мог представить себя рядом с супругой, более похожей на него самого или же на его мать или тетушек, правда, в том же письме, высказываясь в пользу института брака, он практически счел себя для него неподходящим:
«…Я не нахожу в этом ничего плохого, однако считаю, что шансы на успех в браке чертовски малы, если речь идет об индивидуалисте, человеке упрямом и оригинальном. Я уверен на сто процентов, что сколько бы он ни погружался в эту жизнь – четыре, пять раз подряд, – каждый раз его ждет провал, угнетающий как его самого, так и товарища по несчастью, поэтому если он не дурак, то уймется уже после первой неудачи… а если он по-настоящему мудр, то изначально не станет во все это ввязываться! Супружеская жизнь может оказаться более или менее нормальной и в принципе важной с социальной точки зрения, но для творческого и духовного человека нет ничего важнее ни на земле, ни на небесах, чем нетронутость его интеллектуальной жизни, а именно его чувства абсолютной вовлеченности и дерзкой независимости в качестве гордого и одинокого лица наедине с бескрайней вселенной».
Вот и все, что Лавкрафт мог сказать по этому вопросу.
Соня же, что примечательно, не особенно распространялась насчет причин неудавшегося брака – по крайней мере, на публике. В изданных мемуарах она в некотором смысле перекладывает вину на Лиллиан и Энни, которые возражали против открытия Соней собственного магазина в Провиденсе, но в приложении к книге есть отрывок под заголовком «Касательно Сэмюэла Лавмэна», где подробно рассказывается о том, что в Нью-Йорке расовые предрассудки Лавкрафта обострились еще сильнее. «По правде говоря, как раз из-за такого отношения к меньшинствам и желания избегать встречи с ними он и вернулся в Провиденс»29, – делает вывод Соня. Эта мысль получила развитие в письме к Сэмюэлу Лавмэну, где она опровергает утверждение (неизвестно, высказал ли его Лавмэн или кто-либо другой), что брак распался из-за неспособности Лавкрафта зарабатывать на жизнь. «Мой уход был связан вовсе не с тем, что он не мог содержать семью. Он постоянно твердил о своей ненависти к ев-ям, и именно это стало истинной и единственной причиной»30. Соня выразилась вполне ясно, и, полагаю, мы должны учитывать ее слова и принять данное объяснение как одну из причин – возможно, главнейшую – разлада супругов. У них были финансовые проблемы, и они не сходились характерами, и все это лишь осложнялось тем, что ненависть Лавкрафта к Нью-Йорку и его жителям все росла, а Соня никак не могла избавить его от укоренившихся предрассудков.
В дальнейшие годы, что примечательно, Лавкрафт зачастую вообще умалчивал о том, что был женат. Рассказывая новым друзьям по переписке о своей жизни, он упоминал о нью-йоркском периоде, однако ни слова не говорил о Соне – и признавался, что состоял в браке с ней, лишь когда кто-то из любопытствующих спрашивал его об этом напрямик. Вот, к примеру, отрывок из письма к Дональду Уондри (февраль 1927 года): «Около девяноста процентов моих лучших друзей попали в Нью-Йорк случайно или вынужденно, и три года назад я тоже подумал, что будет логично обосноваться в этом городе хотя бы на несколько лет. В марте 1924 года я перевез в Нью-Йорк все свои вещи и прожил там до апреля 1926 года. Под конец я уже с трудом выносил это отвратительное место»31. Лавкрафт начал утверждать, будто переехал в Нью-Йорк, чтобы жить поближе к «друзьям»! И если подобную скрытность в личной переписке с новыми коллегами, пожалуй, еще можно оправдать (Лавкрафт не был обязан рассказывать им все подробности своих частных дел), то в официальных автобиографических эссе, написанных в последние десять лет жизни, подобное уже непростительно. Складывалось впечатление, что его брака, как и периода пребывания в Нью-Йорке, вообще не существовало.
Лавкрафт не уставал от рассуждений на тему его несчастной жизни в Нью-Йорке, особенно на Клинтон-стрит, и отвращения к мегаполису и всему, что с ним связано. Что касается первого пункта:
«Хуже всего было с обстановкой – и дом, и район, и магазины пребывали в состоянии полнейшего упадка, хотя и старались это скрыть под былым великолепием и красотой, что добавляло ужаса, таинственности и очарования в остальном довольно статичному и прозаичному однообразию и тусклости. Мне казалось, что этот большой коричневый дом на самом деле является разумным существом – злобным и безжизненным созданием наподобие вампира, который высасывает энергию из всех жителей и наделяет их зачатками некой страшной бестелесной культуры. За каждой закрытой дверью, казалось, скрывается некое мрачное преступление или кощунство настолько глубинное, что в простых и поверхностных земных законах его даже не считают проступком. Я так до конца и не изучил устройство этого огромного хаотичного строения. Я знал, где находится моя комната, где живет Кирк и где искать хозяйку дома, чтобы заплатить за квартиру или спросить об отоплении (со временем я приобрел себе керосинку), однако некоторые части здания, в том числе лестницы, постоянно были закрыты. На верхних этажах имелись комнаты без окон, поэтому остается лишь воображать, что могло находиться ниже уровня земли»32.
Если в предыдущем отрывке Лавкрафт, возможно, немного преувеличивал, то в следующем он говорит со всей серьезностью:
«…жить в Нью-Йорке было невыносимо. Все вокруг становилось нереальным и плоским, все мои мысли и поступки казались банальными и бессмысленными, мне было не за что зацепиться, так как я потерял все ориентиры. Этот кошмар душил, отравлял и лишал меня свободы, и теперь даже под угрозой проклятия я ни за что не вернусь в этот мерзкий город»33.
Эти строки очень похожи на первые страницы рассказа «Он», но здесь они сильнее трогают за душу, поскольку представлены в документальной форме письма, без каких-либо художественных прикрас. Лавкрафт до последнего скрывал свои чувства от Лиллиан, и это говорит о многом: по всей видимости, он не хотел «приползти обратно домой, дабы никто не пристыдил меня за поражение».
Ничто, конечно, не мешало Лавкрафту ненавидеть Нью-Йорк, однако с его стороны нелогично было заявлять, что все «нормальные» и здравомыслящие люди должны считать этот город невыносимым. В своих разглагольствованиях он, естественно, чаще всего жаловался на заполонивших Нью-Йорк иностранцев, хотя, полагаю, его негативное отношение к городу вызвано не только расизмом, просто «чужаки» стали для Лавкрафта главным признаком отступления Нью-Йорка от стандартов, которым Говард следовал всю жизнь:
«В убогой и однообразной среде моя душа истощается – Нью-Йорк едва меня не прикончил! Как оказалось, наибольшее удовольствие мне приносят красота и спокойствие старомодных городков и пейзажи традиционных аграрных регионов с лесистой местностью. Постоянное развитие на основе прошлого – это sine qua non3, и я давным-давно понял, что архаичность является главной движущей силой моего существования»34.
Даже здесь, применяя свое мировоззрение к рассуждениям о Нью-Йорке, Лавкрафт делает ошибочные выводы, ведь, согласно его представлению, это иммигранты одним своим присутствием виноваты в том, что город отклонился от «естественного» развития (примечательно, что он постоянно сравнивает Нью-Йорк с Бостоном и Филадельфией, в которых тогда преобладали жители англо-саксонского происхождения). Иногда его абсурд доходит до комичности: «Нью-Йорк олицетворяет страшное разорение и упадок… вороватые раболепствующие отбросы и омерзительные ничтожества вытеснили крепких и здоровых людей – и как теперь жить в этом отвратительном городе?»35 Если эти отбросы и правда настолько ничтожны, как же им удалось вытеснить крепких арийцев?
Такого рода тирады в основном действовали с психологической точки зрения: Нью-Йорк стал «другим», он представлял собой все ошибки современной американской цивилизации. Неудивительно, что в конце 1920-х Лавкрафт, вернувшийся в комфорт знакомого и родного Провиденса, начал размышлять об упадке Запада. Чтение знаменитой работы Освальда Шпенглера лишь поспособствовало развитию его идей.
Итак, Лавкрафту предстояло переехать из Бруклина обратно в Провиденс. В письмах к тетушкам за первую половину апреля полно мелких деталей, связанных с этим вопросом: какую компанию нанять для перевозки, как упаковать книги и другие вещи, когда именно он приедет и так далее. Как я уже говорил, Соня собиралась помочь Говарду с переездом. В ее мемуарах этому событию посвящен еще один отрывок, написанный в раздраженном тоне. Она приводит слова Кука, согласно которому тетки «отправили за Лавкрафтом грузовую машину, на которой он добрался в Провиденс вместе со всем багажом», а затем рассказывает, что «специально выбралась в Нью-Йорк, чтобы помочь ему собрать вещи и отправить домой. За все, в том числе за проезд и перевозку багажа, я заплатила из собственных средств»36. Соня приехала к Говарду воскресным утром одиннадцатого апреля, а вечером того дня они гуляли по Флэтбушу, ели мороженое, сходили в кино и домой вернулись поздно. Понедельник супруги тоже посвятили развлечениям: посмотрели фильм «Сирано де Бержерак» и пообедали в ресторане «Элизе» на Восточной 56-й улице. Как признавался Лавкрафт, Соня специально старалась «в некоторой степени избавить меня от крайнего отвращения к Нью-Йорку и подарить мне приятные впечатления перед отъездом»37. Все это было уже бесполезно, зато Лавкрафту довелось хорошенько поесть (фруктовый коктейль, суп, баранья отбивная, картошка фри, горошек, кофе и вишневый пирог).
Ко вторнику, тринадцатому апреля, все вещи были собраны, и у Лавкрафта оставалось время на последнюю встречу Клуба Калем, которая состоялась у Лонга в среду. Пришли Мортон, Лавмэн, Кирк, Кляйнер, Ортон и Лидс, мать Лонга приготовила ужин, и, как всегда, завязалась оживленная беседа. Разошлись в 23:30, после чего Лавкрафт с Кирком решили напоследок устроить еще одну ночную прогулку по городу. Они дошли пешком от дома Лонга (пересечение Вест-Энд-авеню и 100-й улицы) до самого Бэттери. К себе Говард вернулся только в шесть утра, а в десять уже встал, чтобы встретить грузчиков.
Последнее письмо Лиллиан до переезда он отправил пятнадцатого числа, поэтому о событиях следующих двух дней нам известно не так уж много. Утром в субботу семнадцатого апреля Лавкрафт сел в поезд (скорее всего, на Центральном вокзале Нью-Йорка) и во второй половине дня приехал в Провиденс. В письме к Лонгу непревзойденно переданы все его чувства:
«Поезд набирал скорость, а меня чуть ли не трясло от радости, что я понемногу приближался к трехмерной жизни. Нью-Хейвен, Нью-Лондон, затем старомодный Мистик с колониальной застройкой на склоне холма и горным проходом. Потом воздух заполонила неуловимая магия – все более величественные крыши и башни проплывали за окном, когда поезд мчался по высокому виадуку… и наконец-то Уэстерли, Его Величество ШТАТ РОД-АЙЛЕНД И ПЛАНТАЦИИ ПРОВИДЕНСА! БОЖЕ, ХРАНИ КОРОЛЯ!! Какое упоение – Кингстон, Ист-Гринвич, высоко вверх от железной дороги бегут георгианские улочки… Старинные крыши Аппонауга… Оберн, мы все ближе к городу, я верчу в руках сумки и свертки, отчаянно пытаясь сохранять внешнее спокойствие, и вот за окном появился невероятный мраморный купол, зашипели воздушные тормоза, поезд сбросил скорость, и в мой разум хлынули волны восторга, с глаз будто упала пелена – я ДОМА, на вокзале ЮНИОН-СТЕЙШН, в ПРОВИДЕНСЕ!!!!»38
В печатном тексте не передать всех эмоций: ближе к восторженному концу писал он все крупнее, и последнее слово сильно выделяется на фоне остальных, поскольку буквы достигают около двух с половиной сантиметров в высоту. Слово «Провиденс» подчеркнуто четыре раза и после него стоят четыре восклицательных знака. «В этом рассказе об идеализированном возвращении домой есть что-то трогательное, в нем чувствуется фундаментальный жизненный опыт»39, – справедливо замечал Морис Леви.
В этом письме к Лонгу, отправленном через две недели после того, как Лавкрафт попал домой, можно найти немало поразительных утверждений. Лавкрафт фактически заявлял, что два года в Нью-Йорке прошли «как во сне» и теперь он наконец-то проснулся. Конечно, он говорил с иронией, хотя в этой шутке есть и определенная доля правды: «…1923, 1924, 1925, 1926 – и назад, 1925, 1924, 1923 – бам! Я потерял два года, но кому, черт возьми, до этого дело? 1923 год заканчивается, и начинается 1926-й!.. Пара белых пятен в жизни не имеет никакого значения». Лавкрафт немного размечтался, и ничего плохого в этом не было, однако вскоре он понял: два года жизни в Нью-Йорке действительно существовали, поэтому с ними надо как-то смириться и соответствующим образом изменить свою жизнь. Лавкрафту очень хотелось вернуться к беззаботному существованию, которым он наслаждался до вступления в брак, но, возможно, это было лишь в фантазиях. Следующие одиннадцать лет жизни подтверждают, что в своем знаменитом высказывании У. Пол Кук не ошибался: «Он прошел огонь и воду и вернулся в Провиденс человеком – золотым человеком!»40
Сопровождала ли Соня Лавкрафта во время переезда в Провиденс? В письме к Лонгу ничто на это не указывает: за все десять страниц Говард ни разу не упомянул супругу, а в самом начале и вовсе ведет рассказ исключительно от первого лица единственного числа. Впрочем, Лонг, возможно, был так хорошо осведомлен о сложившейся ситуации, что Лавкрафту не требовалось вдаваться в детали. Насколько я понимаю, в поезде он все-таки был один, а Соня приехала через несколько дней, чтобы помочь ему устроиться. Данное предположение косвенно подтверждается самим Говардом, так как ближе к концу письма он переходит на множественное число первого лица41. Несколько дней ушло на то, чтобы распаковать вещи, и после этого в четверг, двадцать второго апреля, Лавкрафт и Соня отправились в Бостон, а на следующий день гуляли по парку Ньютаконканат-Хилл на западе Провиденса – Лавкрафт уже бывал там в октябре 1923 года. Неизвестно, когда именно Соня вернулась в Нью-Йорк, но вряд ли она оставалась в Провиденсе дольше недели.
Еще один удивительный рассказ о переезде Лавкрафта сохранился со слов Кука:
«Я встретил его в Провиденсе по возвращении из Нью-Йорка, еще до того, как он успел устроиться на новом месте и разобрать вещи. Могу с уверенностью заявить, что более счастливого человека я в жизни не видел – с таким лицом только сниматься в рекламе какого-нибудь лекарства, где показывают результат после его приема. Он принял «таблетку», он доказал, что способен ее принять. Он с нежностью раскладывал вещи, с любовью глядел на город из окна. От радости Говард даже напевал что-то себе под нос, а если б мог, то, наверное, и замурчал бы, как кошка»42.
В письме к Лонгу Лавкрафт нарисовал подробный план своей большой однокомнатной квартиры с кухонной нишей (см. схему 2 на вкладке).
В дополнительных схемах Лавкрафт показывает, чем украшена комната: на восточной стене висит картина с розами, которую нарисовала его мать, и несколько других, возможно авторства Лиллиан (с оленем и фермерским домом), в этой же стене находится входная дверь; южная полностью заставлена книжными шкафами, западную стену занимает камин и каминная полка. Здание было построено приблизительно в 1880 году, так что к колониальной эпохе оно не имеет никакого отношения, зато квартира оказалась приятной и просторной. Дом, как и тот, что стоял на Энджелл-стрит, 598, был сдвоенным, западная его сторона имела адрес Барнс-стрит, 10, а восточная относилась к Барнс, 12. Вот еще несколько деталей от Лавкрафта:
«В доме безупречная чистота, живут здесь лишь избранные представили хороших старинных родов… Район идеальный, вокруг сплошь коренные жители Провиденса, причем постройки в основном колониальные… Из моего закутка с письменным столом открывается восхитительный вид – старинные дома, величавые деревья, белый забор в георгианском стиле, украшенный вазонами, и потрясающий старомодный сад, который через пару месяцев будет весь в цвету»43.
Со времен Лавкрафта вид из окна практически не изменился, а дом по-прежнему разбит на несколько квартир.
Крайне мало известно о том, чем Лавкрафт занимался в первые несколько месяцев после возвращения в Провиденс. В апреле, мае и июне, по его же словам, он исследовал неизвестные ему прежде районы города, один раз даже в компании Энни Гэмвелл, которая на тот момент жила в доме Трумана Беквита на пересечении улиц Колледж и Бенефит. Говарду хотелось тщательнее изучить историю Род-Айленда, больше читать на эту тему и собирать связанные со штатом предметы, поэтому он собирался частенько наведываться в читальный зал библиотеки Провиденса.
Провиденс упоминается в нескольких рассказах, сочиненных Лавкрафтом в период с лета 1926 по весну 1927 года – пожалуй, наиболее плодовитый за всю его писательскую карьеру. Всего через месяц после отъезда из Нью-Йорка он написал Мортону: «Поразительно, насколько лучше стала работать моя голова с тех пор, как вернулась в родную обстановку, где ей и место. Во время ссылки даже чтение и сочинительство давалось мне с трудом и шло очень медленно…»44 Теперь ситуация полностью изменилась: за указанный период Лавкрафт написал два небольших романа, две повести и три рассказа общим объемом в сто пятьдесят тысяч слов, и это не считая разнообразных стихотворений и эссе. Во всех историях как минимум часть действия происходит в Новой Англии.
Первым в этом списке числится «Зов Ктулху», написанный, скорее всего, в августе или сентябре того года. Идея рассказа появилась еще годом ранее, о чем свидетельствует запись в дневнике за двенадцатое-тринадцатое августа 1925 года: «Развить сюжет – „Зов Ктулху“». Полагаю, произведение это настолько известно, что подробный пересказ не понадобится. В подзаголовке («Обнаружено в бумагах покойного Френсиса Виланда Терстона, город Бостон») сообщается, что представленный текст написан Терстоном (чье имя нигде в тексте больше не упомянуто), который собрал эти странные факты из документов недавно умершего двоюродного деда, Джорджа Гэммела Энджелла, и путем собственного расследования. Профессор Энджелл, специалист по семитским языкам из Брауновского университета, создал необычную подборку данных. Во-первых, он детально описал сны и художественные творения Генри Энтони Уилкокса – молодого скульптора, который принес ему барельеф, созданный им ночью первого марта 1925 года. Скульптура представляет собой изображение жуткого неземного существа, и, по словам Уилкокса, во сне, вдохновившем его на создание барельефа, кто-то все время повторял одни и те же слова: «Ктулху фхтагн». Именно поэтому Энджелл и заинтересовался случившимся, ведь подобные слова или звуки он уже слышал много лет назад на встрече Американского археологического общества, куда Джон Реймонд Леграсс, полицейский инспектор из Нового Орлеана, привез очень похожую статуэтку и утверждал, будто на болотах Луизианы существовал целый культ, представители которого поклонялись этому идолу, произнося фразу: «Пх’нглуи мглв’нафх Ктулху Р’льех вгах’нагл фхтагн». Один из членов культа сказал, что эти причудливые слова переводятся следующим образом: «В своей обители в Р’льехе мертвый Ктулху ждет, погрузившись в сон». На допросе другой сектант, метис по имени Кастро, поведал Леграссу, что Ктулху – это гигантское существо, попавшее на едва зародившуюся землю с далеких звезд вместе с другими созданиями, Великими Древними. Он захоронен в затонувшем городе Р’льехе и выйдет на поверхность, когда «звезды будут готовы» снова управлять землей. Представители культа «не перестанут ждать момента, когда появится возможность его освободить». По словам Кастро, все это упоминается в «Некрономиконе» безумного араба Абдула Альхазреда.
Терстон почти ничего не может разобрать в этих необычных материалах, но тут ему вдруг попадается вырезка из газеты, в которой речь идет о странных событиях, случившихся на корабле во время плавания по Тихому океану. К статье приложен снимок барельефа – очень похожего на те, что изготовил Уилкокс и обнаружил Леграсс. Терстон отправляется в Осло, чтобы расспросить Густава Йохансена, моряка из Норвегии, который был на борту того корабля, однако вскоре выясняется, что Густав умер. Терстон забирает бумаги моряка, из которых становится ясно: во время происшествия, когда в результате землетрясения город Р’льех поднялся на поверхность со дна моря, Йохансен действительно повстречался с ужасным Ктулху. Однако звезды были «не готовы», и город вновь ушел под воду, унося вместе с собой и Ктулху. Впрочем, сам факт существования этого исполина не перестает пугать Густава, показывая, как незначительны на самом деле люди, возомнившие себя хозяевами земли.
По такому краткому пересказу трудно оценить мощную структуру этой значительной работы, включающую намеки на угрозу вселенского масштаба, постепенно нарастающую кульминацию, многослойную организацию с большим количеством рассказчиков, а также совершенство стиля, поначалу спокойного и даже бесстрастного, однако достигающего истинных вершин и поэтического величия в прозе к концу. Это лучший рассказ Лавкрафта со времен «Крыс в стенах», здесь чувствуются присущие его поздним произведениям (написанным за последние десять лет жизни) уверенность и зрелость, которых так не хватало в его ранних работах.
Запись от 1925 года – вовсе не первое упоминание идеи этого рассказа. Задумка описывается еще в тетради для заметок (под номером 25) и относится примерно к 1920 году:
«Мужчина идет в музей древностей – предлагает взять барельеф, который он сам только что сделал, – старик-смотритель, знаток своего дела, смеется и говорит, что современные предметы его не интересуют. „Сны древнее мрачного Египта, задумчивого Сфинкса и окруженного садами Вавилона“, – заявляет мужчина и добавляет, что создал скульптуру во сне. Смотритель просит показать статуэтку, а увидев ее, с ужасом спрашивает у человека, кто он такой. Тот называет свое нынешнее имя. „А прежнее?“ – интересуется старик. Мужчина не помнит ничего, кроме снов. Смотритель предлагает высокую цену, но вдруг он хочет уничтожить барельеф? Мужчина называет запредельную сумму – старик хочет посоветоваться с директорами музея. Добавить развитие событий, описать, что собой представляет барельеф».
В этой записи, естественно, описывается сон, который приснился Лавкрафту в начале 1920 года, он рассказывал о нем в подробностях в двух письмах того периода45. Данная запись приведена целиком, чтобы показать, как далеко иногда уходил Лавкрафт от первоначальной идеи произведения. В рассказе можно обнаружить лишь самую основу данной задумки, а именно то, что современный скульптор приносит в музей странный барельеф, созданный им под влиянием сновидений. И хотя Уилкокс действительно обращается к Энджеллу с той фразой про древние сны, рассказчик не придает его словам особого значения, считая их «причудливым поэтическим выражением, свойственным всей речи юноши».
Уилкокс изваял барельеф во сне, и это своего рода дань уважения рассказу Ги де Мопассана «Орля», вдохновившему Лавкрафта на написание «Зова Ктулху». В 1920 году, когда Говарду приснился тот сон, он, скорее всего, еще не был знаком с данным произведением, но наверняка прочитал его еще задолго до того, как взялся за работу над «Зовом Ктулху», так как «Орля» был напечатан и в «Запертой библиотеке» (эту книгу он приобрел в 1922 году во время поездки в Нью-Йорк) Готорна (1909) и в «Шедеврах мистики» Френча (1920). В «Сверхъестественном ужасе в литературе» он называл «Орля» образцовым рассказом Мопассана в жанре ужасов и писал о нем следующее: «Весьма вероятно, что у этой напряженной истории о пришествии во Францию невидимого существа, питающегося водой и молоком, которое способно контролировать разум людей и является предводителем целого полчища внеземных созданий, прибывших на землю с целью поработить и сокрушить человечество, нет равных в своей области…» Ктулху, конечно, не является существом невидимым, однако остальные детали поразительно схожи с рассказом Мопассана. Некоторые размышления рассказчика «Орля», особенно после прочтения книги, посвященной «истории всех невидимых созданий, терзающих людей и появляющихся во сне», можно отнести к космизму:
«Прочитав эту книгу, я пришел к мнению, что, едва научившись мыслить, человек осознал, что однажды на земле появится и будет править существо куда более сильное…
…Кто населяет далекие миры? Какие формы жизни там есть, какие существа, животные и растения там обитают? И если в этих далеких вселенных можно обнаружить разумные создания, насколько они умнее нас? Насколько способнее? Могут ли они видеть нечто такое, о чем мы даже не подозреваем? Только представьте, что будет, если кто-то из них должен решить отправиться в путешествие по космосу к Земле, желая завоевать ее, подобно норманнам, в далеком прошлом пересекавшим море, чтобы подчинить себе более слабые расы!
Мы, существа, населяющие кружащуюся точку из грязи и воды, мы настолько слабы и беспомощны, настолько невежественны и малозначимы…
…
Теперь я понял. Я все понял. Господство человека подошло к концу»46.
Неудивительно, что этот рассказ сильно впечатлил Лавкрафта, хотя сам он, если честно признать, проработал данную тему намного искуснее и разнообразнее Мопассана.
Как указывает Роберт М. Прайс, рассказ «Зов Ктулху» также написан под серьезным влиянием теософии47. Основоположницей теософского учения стала Елена Петровна Блаватская, в чьих работах «Разоблаченная Изида» (1877) и «Тайная доктрина» (1888–1897) Западу впервые была представлена данная комбинация науки, мистицизма и религии. Не стану приводить здесь громоздких разъяснений о том, что представляет собой это учение, скажу лишь, что теософские рассказы о затерянных землях вроде Атлантиды и Лемурии (взятые из якобы древней «Книги Дзиан», громадным комментарием к которой и является «Тайная доктрина») взбудоражили воображение Лавкрафта. Он читал «Историю Атлантиды и затерянной Лемурии» У. Скотта-Эллиота (1925) – в издании объединили две книги Скотта-Эллиота: «Историю Атлантиды» (1896) и «Затерянную Лемурию» (1904) летом 1926 года48; и эта книга даже упоминается в самом рассказе, где уже во втором абзаце говорится о теософах. Безумная история Кастро о Великих Древних отсылает нас к загадочным тайнам, о которых он узнал от «бессмертных китайцев» – и это снова намек на теософские истории о Шамбале, священном городе Тибета (ставшем прообразом вымышленной страны Шангри-Ла). На их основе, предположительно, и зародились доктрины теософии. Лавкрафт, естественно, не верил в подобный вздор и даже позволил себе немного позабавиться, написав: «Старик Кастро помнил обрывки страшных легенд, на фоне которых меркли рассуждения теософов, а человечество и весь мир казались совсем юными и мимолетными».
Еще одним источником влияния стала повесть А. Меррита (1884–1943) «Лунная заводь». Лавкрафт неоднократно восхищался этим произведением, впервые опубликованным в All-Story за двадцать второе июня 1918 года. Действие в повести происходит на Каролинских островах, а именно на острове Понапе или где-то близ него. У Меррита упоминается «лунная дверь» – если ее наклонить, герои попадают в подземное царство чудес и ужаса, у Лавкрафта же была очень похожая огромная дверь, случайно открыв которую моряки спровоцировали появление Ктулху из Р’льеха.
Прежде чем переходить к серьезным вопросам, которые затрагиваются в рассказе, стоит вкратце поговорить и о встречающихся в нем автобиографических деталях. Некоторые из них можно найти на поверхности, не выше уровня шуток для посвященных: например, имя рассказчика, Фрэнсиса Уэйленда Терстона, явно взято у Фрэнсиса Вейланда (1796–1865), служившего ректором Брауновского университета с 1827 по 1855 год; Гэммелл отсылает к фамилии Гэмвелл, а Энджелл – это название одной из главных улиц Провиденса, а также фамилия выдающейся семьи. Уилкоксом звали одного из предков Лавкрафта49, а когда Терстон находит газетную вырезку о Йохансене, «навещая друга-ученого в Патерсоне, штат Нью-Джерси, хранителя местного музея и знаменитого минералога», можно догадаться, что речь идет о Джеймсе Ф. Мортоне. (К ложным автобиографическим деталям относится метис Кастро, чье имя, как считалось, было позаимствовано у Адольфа Данцигера де Кастро, друга Бирса, который нанимал Лавкрафта в качестве редактора, однако Говард познакомился с ним только в конце 1927 года.50)
Дом с геральдическими лилиями по адресу Томас-стрит, 7, где проживал Уилкокс, существует в реальности и до сих пор сохранился. «Жуткая викторианская имитация бретонской архитектуры семнадцатого века, выставляющая напоказ свой фасад с лепниной среди чудесных колониальных домов на холме, в тени прекраснейшего георгианского шпиля всей Америки» (то есть Первой баптистской церкви), – с презрением (и довольно точно) описывает Лавкрафт это здание. Несколько лет спустя связь Уилкокса с этим домом получит интересное продолжение.
Упомянутое в рассказе землетрясение тоже относится к реальным событиям. Письма к Лиллиан за те даты не сохранилось, однако в дневнике Лавкрафта за двадцать восьмое февраля 1925 года находим следующую запись: «Дж[ордж] К[ирк] и С[эмюэл] Л[авмэн] сообщили – в 21:30 дом затрясло…» Стивен Дж. Мариконда, автор обстоятельной работы о создании «Зова Ктулху», замечает: «В Нью-Йорке на пол падали лампы и зеркала, трескались стены и разбивались окна, люди выбегали на улицы»51. Интересно отметить, что первоначально знаменитый подводный город Р’льех, вышедший на поверхность в результате землетрясения, был назван Лавкрафтом Л’ьех52.
«Зов Ктулху», без сомнения, является переработкой одного из первых рассказов Лавкрафта, «Дагона» (1917), из которого многое взято для более поздней работы, в том числе идеи о землетрясении, вызвавшем появление подводного города, и существовании громадного морского чудовища, а также (хотя в «Дагоне» есть лишь едва заметный намек на это) упоминание целой цивилизации, обитающей на дне моря и настроенной по отношению к человеку то ли враждебно, то ли в лучшем случае безразлично. Данная мысль лежит и в основе рассказов Артура Мэкена о «маленьких людях», а в «Зове Ктулху» в общем заметно влияние этого автора и особенно его «Повести о черной печати» (входящей в роман «Три самозванца», где профессор Грегг, как и Терстон, по кусочкам собирает информацию о страшных ужасах, грозящих человечеству в будущем.
В «Зове Ктулху» Лавкрафт использует невероятно сложную структуру, которая на тот момент не встречалась еще ни в одном его рассказе. Здесь он впервые прибегает к приему повествования внутри повествования, для надлежащего исполнения которого требуется как минимум роман, однако у Лавкрафта благодаря чрезвычайному сжатию текста он тоже эффективно работает. Будучи литературным критиком, он понимал, с какими художественными проблемами можно столкнуться при неверном или неумелом использовании такого приема: например, если второстепенное повествование будет превосходить основную линию, тем самым нарушая единство всей истории. В «Сверхъестественном ужасе в литературе» Лавкрафт отмечал, говоря про «Мельмота Скитальца» Метьюрина, что внутреннее повествование Джона и Монкады «занимает бо́льшую часть четырехтомного романа Мэтьюрина, и подобная несоразмерность считается одной из главных ошибок книги, связанных с техникой написания». (Лавкрафт высказывается не очень уверенно, ведь, как нам уже известно, целиком он «Мельмота» никогда не читал, а ознакомился с произведением только по отрывкам в двух антологиях.) Чтобы избежать структурной неповоротливости, необходимо объединить второстепенное повествование с основным так, чтобы главный герой основной линии тем или иным образом был задействован и во второстепенных событиях. В «Зове Ктулху» протагонист (Фрэнсис Уэйленд Терстон) повествует о заметках второстепенного рассказчика (Джордж Гэммел Энджелл), от которого мы узнаем историю скульптора Уилкокса и инспектора Леграсса, а инспектор, в свою очередь, излагает нам услышанное от старика Кастро, после чего Терстону попадается статья в газете и записи Йохансена, подтверждающие слова Энджелла. Всю эту последовательность рассказчиков можно изобразить в виде следующей схемы:

Подобная структура не может стать «неуклюжей», поскольку мы всегда ощущаем присутствие главного рассказчика, который собрал все остальные истории воедино и неоднократно их комментирует. Следует отметить, что наиболее «шокирующая» часть повествования, а именно безумная легенда Кастро о Великих Древних, находится в тройном отдалении от основного повествования: Терстон – Энджелл – Леграсс – Кастро. Вот так повествовательная «дистанция»! Когда в более поздние годы Лавкрафт отмечал, что этот рассказ, по его мнению, получился «громоздким»53, возможно, он как раз имел в виду такого рода сложную структуру, однако сложность эта, несомненно, удачно передала всю мощь истории и сделала ее правдоподобной.
Впрочем, никакой литературный анализ не передаст глубокое удовлетворение, которое ощущается при прочтении рассказа «Зов Ктулху». От знаменитого первого абзаца, полного размышлений (представляющего собой радикально переработанные начальные строки «Некоторых фактов о покойном Артуре Джермине и его семье»)…
«Самая великая милость в мире, как я считаю, – это неспособность человеческого разума соотнести все то, что он в себя вмещает. Мы живем на мирном островке неведения посреди черных морей бесконечности, и мы не предназначены для дальних плаваний. Науки, усердно познающие мир каждая в своем направлении, пока что нам особенно не навредили, но однажды все кусочки разобщенных знаний сойдутся воедино и откроют реальность настолько ужасную, что мы, осознав свое пугающее положение, либо сойдем с ума от таких откровений, либо сбежим от смертельного света в покой и безопасность очередного средневековья».
…И до захватывающей встречи Йохансена с Ктулху…
«Отвратительная пучина вспенилась, закружилась мощным водоворотом, пар вздымался все выше и выше, а отважный норвежец направил судно прямиком на желейную массу, поднимавшуюся над грязной пеной будто корма дьявольского галеона. Хотя жуткая кальмароподобная голова и извивающиеся щупальца уже почти поравнялись с бушпритом прочной яхты, Йохансен непреклонно двигался вперед. Послышался звук, о котором никто не осмелится написать, звук лопающегося пузыря, мерзкое хлюпанье разрезанной пополам рыбы, сопровождавшееся зловонием тысячи вскрытых могил».
…В этом рассказе мастерски выстраивается темп повествования и накапливается ощущение ужаса. История объемом в двенадцать тысяч слов обладает сложностью и насыщенностью целого романа.
Однако истинная важность «Зова Ктулху» заключается не в автобиографических деталях и даже не в его естественном совершенстве, а в том, что именно благодаря этому рассказу зародились так называемые «Мифы Ктулху». В этой истории содержатся многие элементы, которые будут использоваться в последующих «Мифах Ктулху» как самим Лавкрафтом, так и другими авторами. Конечно, что-то похожее можно найти и в большинстве рассказов, созданных Лавкрафтом за последние десять лет творчества: многие из них взаимосвязаны целой серией сложных перекрестных ссылок на постоянно развивающуюся базу вымышленного мифа, и произведения зачастую строятся на основе идей из предыдущих историй, иногда поверхностных, а иногда и глубоких. Впрочем, теперь можно перечислить некоторые главные выводы, хотя некоторые из них довольно противоречивы: 1) термин «Мифы Ктулху» не был придуман Лавкрафтом; 2) Лавкрафт считал, что во всех его рассказах отражаются его основные философские принципы; 3) сама мифология, если ее вообще можно так назвать, относится не к рассказам и даже не к стоящим за ними философским идеям, а к ряду сюжетных приемов, которые используются для передачи данных идей. Давайте подробнее рассмотрим каждый из этих пунктов.
1) Термин «Мифы Ктулху» придумал Август Дерлет уже после смерти Лавкрафта, в этом нет никаких сомнений. Возможно, Говард и пытался придумать название для своего вымышленного пантеона и связанного с ним явлений, между делом упоминая «Ктулхизм и Йог-Сототство»54, однако непонятно, что именно обозначали эти термины.
2) Когда в 1931 году в письме к Фрэнку Белнэпу Лонгу Лавкрафт заявил, что «„Йог-Сотот“ – концепция, по сути, незрелая и неподходящая для по-настоящему серьезной литературы»55, быть может, он выражался чересчур робко, что бы он ни имел в виду в данном контексте под «Йог-Сототом». Однако из продолжения письма становится ясно, что Лавкрафт применял свою псевдомифологию в качестве одного из (множества) способов передачи фундаментального философского послания, в основе которого лежал космизм. Это разъясняется в письме к Фарнсуорту Райту, написанном в июле 1927 года после повторной отправки «Зова Ктулху» в Weird Tales (сначала рассказ не приняли):
«Теперь все мои рассказы основываются на предположении о том, что обычные человеческие законы, интересы и эмоции не действительны и не значимы в масштабах огромного космоса в целом. Для меня произведения, где люди вместе с их страстями, условиями жизни и стандартами описываются как коренные народы других миров или вселенных, кажутся полнейшим ребячеством. Чтобы добиться правдоподобного отображения чужого времени, пространства или измерения, необходимо окончательно забыть о существовании таких понятий, как органическая жизнь, добро и зло, любовь и ненависть, и иных признаков ничтожной расы под названием человечество»56.
Возможно, данное утверждение несет не такую уж серьезную философскую нагрузку, которую некоторые (и я в том числе) ему придают: несмотря на то, что первое предложение имеет довольно общий характер, весь остальной отрывок (и само письмо) посвящен очень конкретному аспекту писательства, связанному с рассказами в «странном» или научно-фантастическом жанре, а именно с изображением внеземных существ. Лавкрафт выступал против устоявшейся традиции (свойственной Эдгару Райсу Берроузу, Рэю Каммингсу и др.) изображать инопланетян не просто похожими на людей внешне, но и имеющими подобный нашему язык, привычки и эмоционально-психологический склад. Поэтому Лавкрафт и придумал такое необычное имя – «Ктулху» – для существа, пришедшего из глубин космоса.
И все же, как утверждается в приведенном выше отрывке, Лавкрафт в той или иной мере во всех рассказах делает упор на космизм. Сейчас неважно, так ли это на самом деле, однако сам Лавкрафт был в этом уверен. Если мы и выделим некоторые его истории, в которых используется структура «вымышленного пантеона и мифоподобная основа» (как он пишет в «Кое-каких заметках о ничтожестве»), то это будет сделано исключительно для удобства, поскольку мы прекрасно понимаем, что произведения Лавкрафта нельзя строго разделять на категории без достаточных оснований (например, «истории Новой Англии», «рассказы в стиле Дансени» и «Мифы Ктулху», как предлагал Дерлет), ведь данные (или любые другие) категории не имеют четкого определения и не являются взаимоисключающими.
3) Было бы неверно и легкомысленно заявлять, что мифология Лавкрафта – это и есть его философия. Нет, его философским принципом был механистический материализм со всеми его вариациями, а мифология Лавкрафта – это, скорее, набор сюжетных приемов, предназначенных для более удобного выражения этой философии. Не станем сильно отвлекаться на такого рода приемы, за исключением самых общих их черт. Они разделяются на три группы: а) выдуманные «боги» и сложившиеся вокруг них культы и идолопоклонники; б) библиотека мифических книг по оккультным знаниям, которых становится все больше и больше, и в) вымышленная топография Новой Англии (Аркхэм, Данвич, Инсмут и т. д.). Несложно заметить, что последние два пункта уже присутствовали во многих ранних рассказах, правда в более размытой форме, а все три вместе появляются только в более позднем творчестве Лавкрафта. Последний, третий, пункт, возможно, и не передает космическую идею Лавкрафта во всей полноте, и этот прием можно обнаружить в историях, которые вовсе не относятся к космизму (например, «Картина в доме»), и все-таки данное явление привлекает много внимания и до сих пор считается важным компонентом мифологии Лавкрафта. К сожалению, именно эти поверхностные черты, а не философские идеи, которые они символизируют, зачастую имеют наибольшее значение для читателей, писателей и даже критиков.
Не думаю, что на данном этапе есть смысл рассматривать некоторые неверные толкования лавкрафтовской мифологии, предложенные Августом Дерлетом. Упомянуть их стоит лишь в качестве предварительной информации, когда мы перейдем к изучению истинного значения мифов Лавкрафта. Все эти ошибки можно разделить на три группы: 1) «боги» Лавкрафта – это стихии; 2) «боги» делятся на «Старших богов», представляющих силы добра, и «Древних», олицетворяющих силы зла; и 3) с философской точки зрения его мифология схожа с христианством.
Даже без лишних размышлений можно признать все эти пункты абсурдными и нелепыми. Идея о том, что «боги» являются стихиями, вероятно, во многом основана на Ктулху: он заточен под водой, внешне он напоминает осьминога, поэтому его предположительно относят к водной стихии. Однако Ктулху, заключенный в затонувшем Р’льехе, явно прибыл на землю из космоса, так что его сходство с осьминогом случайно, а вода не является его естественной средой. Дерлет пытался отнести к разным стихиям и других «богов», что кажется еще более нелепым: Ньярлатхотепа он почему-то счел представителем земной стихии, а Хастур (это имя лишь однажды упоминается в «Шепчущем во тьме») якобы относится к воздуху. Таким образом Дерлет не только упускает двух главных божеств из пантеона Лавкрафта – Азатота и Йог-Сотота, – но и вынужден заявить, что Лавкрафт по какой-то необъяснимой причине «не сумел» придумать бога, олицетворяющего огонь, хотя (по мнению Дерлета) беспрестанно работал над «Мифами Ктулху» на протяжении последних десяти лет жизни. (Дерлет выручил Лавкрафта, создав якобы недостающее огненное божество по имени Ктуга.)
Сам Дерлет, будучи католиком, не выносил суровых атеистических взглядов Лавкрафта, поэтому взял и придумал «Старших богов» (с британско-римским богом Ноденсом во главе) в противовес «злым» Древним, которые хоть и были «изгнаны» с земли, но все равно готовятся однажды вернуться и уничтожить человечество. Идею Дерлет, похоже, взял из «Сомнамбулического поиска неведомого Кадата» (а эту историю, как ни парадоксально, он даже не причислял к «рассказам о мифах Ктулху»), в связи с чем Ноденс, судя по всему, встает на сторону Рэндольфа Картера (правда, Картеру он ничем не помогает) в борьбе против интриг Ньярлатхотепа. Так или иначе, выдуманные «Старшие боги» позволили Дерлету утверждать, что «Мифология Ктулху» обладает сильным сходством с христианством, поэтому людям его веры можно такое читать. В поддержку своих слов Дерлет неоднократно приводил следующее важное «доказательство», взятое, предположительно, из письма Лавкрафта: «Пусть все мои рассказы кажутся не связанными между собой, в их основе все-таки лежат знания и легенды о том, что когда-то наш мир населяла другая раса. Раса эта занималась черной магией и однажды лишилась своего положения и была изгнана, но ее представители продолжают жить за пределами Земли и готовятся однажды снова ею завладеть». Несмотря на сходство с приведенной ранее цитатой (которая была известна Дерлету), в этом отрывке нет ничего от Лавкрафта – по крайней мере, эти слова полностью противоречат сути его философии. В последующие годы Дерлета просили показать письмо, из которого якобы взята данная цитата, но он не смог его найти, и тому есть очень веская причина: на самом деле ни в одном письме Лавкрафта этого отрывка не было. А взят он из письма к Дерлету от композитора Гарольда С. Фарнезе, который недолго переписывался с Лавкрафтом и истолковал основную мысль произведений Лавкрафта так же неверно, как и Дерлет57. Однако для Дерлета эта «цитата» была настоящим козырем в подтверждении его ошибочных взглядов, и он крепко за нее держался.
Сейчас уже нет необходимости заново поднимать этот спор, поскольку работы современных критиков, в том числе Ричарда Л. Тирни, Дирка В. Мосига и других, получились настолько убедительными, что не стоит даже пытаться их опровергнуть. В рассказах Лавкрафта нет никакой вселенской борьбы «добра против зла». Сражаются друг с другом только отдельные внеземные создания, но это просто часть истории вселенной без какого-либо морального подтекста. Нет никаких «Старших богов», защищающих человечество от «злых» Древних, и Древних никто никуда не «изгонял», и ни один из них (кроме Ктулху) не «заточен» на Земле или где-то еще. Взгляд Лавкрафта на ситуацию довольно мрачен: человечество вовсе не является центром вселенной, и никто не поможет нам в борьбе против сущностей, которые иногда спускаются на Землю и приносят с собой хаос. На самом деле «боги» из мифологии Лавкрафта даже не боги, а просто внеземные создания, которые иногда используют своих человеческих последователей для собственной выгоды.
Последнее утверждение стоит рассмотреть именно в связи с «Зовом Ктулху», к которому мы наконец-то можем вернуться. Из причудливой истории о Великих Древних, рассказанной Леграсу стариком Кастро, мы узнаем о тесной связи между человеческим культом Ктулху и объектами их поклонения: «Этот культ не умрет, пока вновь не сойдутся звезды и тайные жрецы не заберут великого Ктулху из Его гробницы, чтобы воскресить Его подданных и восстановить Его правление на Земле». Главный вопрос заключается в следующем: прав ли Кастро? Весь рассказ в целом намекает на то, что это не так, что культ никак не связан с возвращением Ктулху (и точно не имел к этому никакого отношения в марте 1925 года, когда он появился в результате землетрясения) и вообще никак не влияет на Ктулху и какие-либо его задумки. Вот здесь в дело и вступает замечание Лавкрафта о том, что необходимо избегать человеческих эмоций при описании внеземных существ: нам почти ничего не известно об истинных мотивах Ктулху, тогда как его жалкие невежественные поклонники среди людей, желая удовлетворить чувство собственной важности, считают, будто они каким-то образом повлияли на его возвращение и что теперь они вместе с ним буду править миром (если, конечно, такова была конечная цель Ктулху).
Тут мы подбираемся к самой сути мифологии Лавкрафта. В «Кое-каких заметках о ничтожестве» он говорил, что именно у Лорда Дансени «я позаимствовал идею вымышленного пантеона и мифоподобной основы, представленной посредством „Ктулху“, „Йог-Сотота“, „Юггота“ и т. д.», однако это утверждение либо неправильно истолковали, либо вовсе проигнорировали, а ведь оно играет важнейшую роль в понимании значения псевдомифологии для Лавкрафта. Выдуманный пантеон Дансени представлен в двух его первых книгах (и только в них), «Боги Пеганы» (1905) и «Время и боги» (1906).
Сам процесс создания вымышленной религии нуждается в комментарии: здесь явно чувствуется неудовлетворенность религией (христианством), в которой воспитывали автора. Дансени, судя по всему, тоже был атеистом, хотя и не таким ярым, как Лавкрафт, а описанные им боги олицетворяли его основные философские убеждения – то же самое мы видим и в произведениях Лавкрафта. В случае Дансени речь шла о необходимости воссоединения человека с природой и отказе от множества явлений нынешней цивилизации (включая бизнес, рекламу и отсутствие красоты и поэзии в современной жизни). Лавкрафт, желая передать собственный философский посыл, использовал вымышленный пантеон для тех же целей, однако внес в него важное изменение: он перенес этот пантеон из воображаемой неизвестной страны в объективно реальный мир, совершив переход от чистой фантазии к сверхъестественному ужасу, в результате чего описанные им сущности стали намного более опасными по сравнению с обитателями Пеганы.
Иными словами, на самом деле Лавкрафт создавал (как удачно выразился Дэвид Э. Шульц58) антимифологию. Какова цель большинства религий и мифологий? Они стремятся «оправдать пути Господни перед людьми»59. Люди всегда считали себя центром вселенной и населили ее всяческими богами с различными способностями, чтобы объяснить природные явления и собственное существование, а также защитить себя от мрачной перспективы забытья после смерти. В каждой религии и мифологии установлена некая важная связь между богами и людьми, и как раз ее Лавкрафт и пытается разрушить с помощью псевдомифологии. При этом он достаточно хорошо разбирался в антропологии и психологии, чтобы понять – большинство людей, как примитивных, так и цивилизованных, не способны принять атеистический взгляд на существование, и поэтому Лавкрафт описал в рассказах культы, которые своим извращенным способом пытаются восстановить эту связь между богами и людьми. Правда, последователи этих культов не понимают, что их так называемые «боги» в действительности являются внеземными существами, не имеющими никакой тесной связи с людьми или нашей планетой в целом. Появляясь на Земле, они лишь преследуют некие собственные цели.
«Зов Ктулху» – это во многих смыслах огромный шаг вперед для Лавкрафта. Это однозначно первый его рассказ, который можно назвать истинно «космическим». В «Дагоне», «По ту сторону сна» и других произведениях встречаются некоторые намеки на космизм, но именно в «Зове Ктулху» данная тема раскрывается наиболее полно. Связывая воедино различные явления, случающиеся по всему миру, – барельефы, найденные в Новом Орлеане, Гренландии и южной части Тихого океана, и созданные художником из Провиденса необычайно похожие сны, которые видят разные люди, которые приводят нас к Ктулху, Терстон осознает, что опасность грозит не только ему, но и всем жителям планеты. Мысль о том, что Ктулху по-прежнему обитает на дне океана, хотя, возможно, никак не проявит себя на протяжении многих лет, десятилетий, столетий или тысячелетий, приводит Терстона к мучительным размышлениям: «Я узрел весь ужас Вселенной, и даже весеннее небо и летние цветы теперь всегда будут казаться мне отравленными». Такие чувства овладеют еще многими рассказчиками в последующих произведениях Лавкрафта.
Довольно банальная деталь, не перестающая вызывать интерес и у читателей, и у исследователей, – это правильное произношение слова «Ктулху». В письмах Лавкрафт приводил разные варианты, однако каноничный относится к посланию от 1934 года:
«…в имени должна отразиться неуклюжая попытка человека уловить фонетику совершенно нечеловеческого слова. Имя этому адскому существу придумали создания, чьи голосовые органы совсем не похожи на человеческие, а значит, оно никак не связано с речевым аппаратом людей. Эти слоги произносились физиологическим аппаратом, который абсолютно не похож на человеческий, поэтому человек никогда не сумеет воспроизвести его в совершенстве… В действительности наиболее близкое произношение и запись данного слова нашими буквами можно передать как что-то вроде Кхлул-хлу, при этом первый слог звучит гортанно и низко. Первая „у“ как в английском слове full („фул“), и весь первый слог произносится практически как „клул“, а буква „х“ прибавляет ему гортанности и хриплости»60.
Существуют и противоречащие данной информации свидетельства (однозначно ошибочные) некоторых коллег, утверждающих, будто слышали, как Лавкрафт произносит это слово. Дональд Уондри передавал его на письме как «К-Лутл-Лутл»61, а Р. Х. Барлоу – как «Кут-у-лу»62. Хотя многие продолжают без зазрения совести использовать вариант «Ка-тул-ху», его точно стоит вычеркнуть, поскольку, по словам Уондри, именно так он изначально произнес это слово в присутствии Лавкрафта, который в ответ удостоил его непонимающим взглядом.
Уход от космизма «Зова Ктулху» к внешней приземленности «Модели Пикмана», написанной, скорее всего, в начале сентября, кажется шагом в неверном направлении, и хотя этот рассказ никак нельзя отнести к лучшим произведениям Лавкрафта, он все-таки обладает некоторыми интересными особенностями. Турбер, рассказчик, изъясняющийся нетипичным для Лавкрафта разговорным языком, хочет поведать, почему он перестал общаться с недавно пропавшим художником Ричардом Аптоном Пикманом из Бостона. Турбер продолжал поддерживать отношения с Пикманом, когда многие другие знакомые уже отказались от контактов с ним из-за его жутких картин. Однажды Пикман отвел Турбера в подвал одного дома в Норт-Энде, обнищавшем районе Бостона, где неподалеку от древнего кладбища Коппс-Хилл располагалась его потайная студия. Там Пикман хранил свои самые страшные картины. К примеру, на одной из них было изображено «громадное безымянное кощунственное существо с горящими красными глазами», обгрызающее человеческую голову, будто ребенок с леденцом. Слышится странный шум, и Пикман торопливо объясняет, что это, наверное, крысы шуршат в подземных туннелях, которыми пронизан весь район. Пикман уходит в другую комнату и делает шесть выстрелов из револьвера – довольно странный способ расправиться с крысами, правда? Уже выйдя из студии, Терстон понимает, что случайно забрал прикрепленный к холсту снимок. Сначала ему показалось, будто на фотографии изображен какой-то живописный фон, но, приглядевшись, он с ужасом обнаруживает, что это и есть монстр с картины – «на настоящей фотографии».
Думаю, каждый читатель сумеет догадаться о концовке рассказа, хотя интересен он не столько сюжетом, сколько местом действиям и эстетикой. Норт-Энд описан довольно точно, вплоть до названий улиц, правда, не прошло и года после написания рассказа, как Лавкрафт с разочарованием обнаружил, что почти весь район был снесен под новую застройку. Упомянутые в рассказе туннели действительно существуют и относятся, скорее всего, к колониальному периоду (возможно, их когда-то использовали для контрабанды)64. Лавкрафт живо передает атмосферу упадка, излагая таким образом (через Пикмана) свои взгляды на необходимость сохранения культурного наследия:
«Боже! Как ты не понимаешь – подобные места [Норт-Энд] не просто создавались, а развивались! Здесь жили, испытывали чувства и умирали многие поколения – еще в те времена, когда люди не боялись жить, чувствовать и умирать… Нет, Турбер, такие старинные места пребывают в великолепной дреме, они полны чудес и ужасов, которые ни за что не встретишь в обычной жизни, и при этом ни одна живая душа их не понимает и не видит в них пользы».
В «Модели Пикмана» излагаются и другие близкие Лавкрафту взгляды. По сути здесь в прозаической форме представлены многие художественные принципы «странной» литературы, которые Лавкрафт кратко описал в «Сверхъестественном ужасе в литературе». Когда Турбер заявляет, что «любой журнальный художник может разбрызгать краску и назвать свое произведением кошмаром, шабашем ведьм или портретом дьявола», в его словах отображаются многочисленные порицания из писем о том, что при создании «странного» искусства требуется художественная искренность и знание истинных основ страха. «…Только настоящий художник знает достоверную структуру ужасного, знает физиологию страха, а именно точные линии и пропорции, связанные со скрытыми инстинктами или наследственными воспоминаниями о страхе, он добавляет подходящие цветовые контрасты и световые эффекты, чтобы пробудить дремлющее ощущение странности», – добавляет Турбер. Данное утверждение с учетом некоторых изменений и можно считать идеалом Лавкрафта в «странной» литературе. И когда Турбер признается, что «Пикман во всем был, как в замысле, так и в исполнении, совершенным, почти научного уровня реалистом», кажется, будто это сам Лавкрафт снова заявляет о недавнем отказе от прозаико-поэтической техники Дансени в пользу «прозаического реализма», который станет главным признаком его более поздних работ.
Правда, в «Модели Пикмана», помимо банального сюжета, есть еще несколько недостатков. Картины Пикмана вызывают у Турбера, прошедшего через мировую войну и вроде бы считавшегося «крутым» парнем, невероятный ужас и шок, его реакции неправдоподобными и чересчур эмоциональными, в связи с чем у читателя складывается впечатление, что герой вовсе не такой уж закаленный, как сам утверждает. А разговорный стиль, как и в случае с рассказом «В склепе», просто не подходит Лавкрафту. Хорошо, что впоследствии он перестал его использовать, не считая употребления диалекта Новой Англии.
Я уже упоминал, что изначально Фарнсуорт Райт отказался публиковать «Зов Ктулху» в Weird Tales, но по каким причинам, Лавкрафт не указывает, отмечая между делом лишь, что Райту история показалась «медлительной»64. Нигде не говорится, что редактор счел рассказ излишне дерзким или шокирующим для своей читательской аудитории. А вот более традиционную «Модель Пикмана» Райт ожидаемо принял без промедлений и напечатал уже в октябре 1927 года.
Любопытно, что в конце августа 1926 года Лавкрафт отправил три рассказа в журнал Ghost Stories, среди них был «В склепе», а названия двух других он не указал (вероятно, речь идет о «Холодном воздухе» и «Безымянном городе»)65. Как и в случае с Detective Tales, куда он тоже посылал свои произведения, Лавкрафт пытался выйти на еще один профессиональный рынок помимо Weird Tales, где уже отказались публиковать «Заброшенный дом» и «Холодный воздух» («Зов Ктулху» отвергли только в октябре), что не могло его не раздражать. Однако Ghost Stories (1926–1932) был очень своеобразным изданием: да, здесь платили по два цента за слово66, но печатали в основном сфабрикованные «правдивые истории» людей, якобы видевших привидения, и рассказы эти сопровождались поддельными снимками. Со временем в журнале все-таки опубликовали несколько рассказов Агаты Кристи, Карла Якоби и других известных авторов, а Фрэнку Лонгу даже удалось продать в журнал свою историю («Дважды умерший» появился в выпуске за январь 1927 года), как и Роберту И. Говарду, который в дальнейшем стал коллегой Лавкрафта. На тот момент издание уже не относилось к бульварным и выходило в большом формате на глянцевой бумаге. Прочитав несколько номеров, Лавкрафт справедливо заметил: «Лучше не стало – как был плохим журналом, так и остался»67. Зато платили по два цента за слово! Увы, все три рассказа Лавкрафту вернули, хотя это было вполне ожидаемо.
Лавкрафт не только сочинял прозу, но и продолжал зарабатывать скромные суммы на редактировании, понемногу привлекая к себе будущих авторов «странного» жанра, которым требовалась вычитка рассказов. Последний раз он выполнял подобную работу еще в 1923–1924 годах, когда отредактировал четыре рассказа для К. М. Эдди-мл., но летом 1926 года Уилфред Б. Талман, новый друг Лавкрафта, обратился к нему с историей под названием «Две черные бутылки». Лавкрафту рассказ показался многообещающим – а Талману, позвольте напомнить, тогда было всего двадцать два года, и он не считал писательство главным творческим занятием, – однако он предложил внести в него изменения. К октябрю работа была закончена, и оба автора остались более-менее довольны результатом. В получившемся рассказе нет ничего особенного, и тем не менее он попал в августовский номер Weird Tales 1927 года.
В рассказе «Две черные бутылки» повествование ведется от лица человека по имени Хоффман, который приезжает осмотреть поместье только что скончавшегося дяди, пастора Йоханнеса Вандерхофа. Вандерхоф был пастором в небольшом городке Даальберген, что расположен в горах Рамапо (на севере Нью-Джерси, которые простираются до самого Нью-Йорка), и о нем ходят странные слухи. Говорят, он попал под влияние старика Абеля Фостера, церковного сторожа, и начал произносить страстные демонические проповеди перед все сокращающейся паствой. Хоффман, желая во всем разобраться, находит Фостера в церкви: тот пьян и сильно напуган. Старик рассказывает причудливую историю о первом пасторе церкви, которого звали Гильям Слотт: в начале восемнадцатого века он собрал целую коллекцию эзотерических книг и, похоже, занимался демонологией. Фостер тоже прочитал эти книги и пошел по стопам Слотта вплоть до того, что забрал душу Вандерхофа из тела, когда тот умер, и поместил ее в маленькую черную бутылку. Однако Вандерхоф, застрявший между раем и адом, проявляет беспокойство и, судя по всему, пытается выбраться из могилы. Хоффман понятия не имеет, как отнестись к этим безумным россказням, но вдруг замечает, что крест на могиле Вандерхофа заметно покосился. Потом он видит две черные бутылки на столе рядом с Фостером и протягивает руку к одной из них, а во время потасовки с Фостером одна бутылка разбивается. Фостер вопит: «Мне конец! В той была моя душа! Пастор Слотт забрал ее двести лет назад!» После чего тело Фостера моментально рассыпается в прах.
Эту историю нельзя назвать совсем уж невпечатляющей, тем более что ближе к концу в ней убедительно создается атмосфера ужаса, в основном благодаря диалекту Фостера. Остается лишь один вопрос: насколько значительную роль сыграл Лавкрафт в создании данного произведения? Из его писем к Талману становится ясно, что Лавкрафт не только написал часть рассказа, особенно отрывки с использованием диалекта, но и предложил внести серьезные изменения в его структуру. Талман скорее всего прислал Лавкрафту и черновик, и краткое описание рассказа – или, может быть, только начало истории в черновом варианте и краткий пересказ сюжета. Лавкрафт советовал упростить структуру так, чтобы все события читатель воспринимал с точки зрения Хоффмана. Что касается языка, Лавкрафт пишет: «По поводу моих действий с манускриптом – уверен, вы не найдете никаких вмешательств в ваше творческое чутье. Мои изменения почти во всех случаях затрагивают только выбор слов, и все это сделано ради более гладкого и плавного стиля»68.
В мемуарах 1973 года Талман упоминает редактуру Лавкрафта с некоторым раздражением: «Он внес ненужные мелкие изменения, особенно в диалоги… Перечитав рассказ уже в напечатанном виде, я подумал, что без этих изменений было бы лучше, поскольку диалектная речь у него вышла слишком неестественной»69. Вероятно, в связи с этим Талман и преуменьшил роль Лавкрафта в данной работе, ведь его стиль прослеживается и в других частях рассказа, а не только в диалогах с использованием диалекта. Как и многие последующие редакторские работы Лавкрафта, «Две черные бутылки» – это стандартный рассказ в жанре ужасов, который понравился Фарнсуорту Райту – неудивительно, что он сразу принял его к публикации, отвергнув более замысловатые произведения Лавкрафта.
В октябре Говарду выпала возможность потрудиться над совсем другим редакторским проектом под названием «Бич суеверий». О нем почти ничего не известно, но, скорее всего, речь шла о совместной редактуре Лавкрафта и К. М. Эдди по поручению Гарри Гудини. Иллюзионист выступал в Провиденсе в начале октября и обратился к Лавкрафту со срочной задачей – написать статью с критикой астрологии. За эту работу он заплатил семьдесят пять долларов70. Статья не была опубликована, однако в ней, возможно, содержалась задумка полноценного полемического материала на тему всевозможных суеверий. Гудини, конечно, и сам уже выпустил несколько подобных работ, включая «Фокусника среди призраков» 1924 года издания (экземпляр этой книги он преподнес Лавкрафту с дарственной надписью); теперь же его интересовал труд с более научным уклоном.
От «Бича суеверия» остались только наброски Лавкрафта и первые несколько страниц книги, написанных Эдди по заметкам Говарда, в которых ожидаемо упоминается происхождение суеверий в первобытные времена («Все суеверия и религиозные идеи родились из попыток первобытного человека установить причины возникновения природных явлений»), при этом много информации взято из «Мифов и мифотворцев» Фиске и «Золотой ветви» Фрэзера. Сохранившаяся глава однозначно написана Эдди: в ней почти не чувствуется стиль Лавкрафта, хотя приведенные факты по большей части были предоставлены именно Говардом.
Однако тридцать первого октября Гудини внезапно скончался, и проект не получил дальнейшего развития, так как супругу Гудини он не заинтересовал. Пожалуй, оно и к лучшему, поскольку существующий материал нельзя назвать выдающимся и ему заметно недостает научной основы. Может, Лавкрафт неплохо разбирался в антропологии для дилетанта, но у них с Эдди не хватило бы научных знаний, чтобы привести это дело к достойному завершению.
Вскоре после написания «Модели Пикмана» случилось нечто странное – Лавкрафт снова оказался в Нью-Йорке. Приехал он не позднее понедельника, тринадцатого сентября, потому что вечером того дня он ходил с Соней в кино. Цель этой поездки мне не совсем ясна. Говард пробыл в городе совсем недолго – то был всего лишь визит, а инициатива, мне кажется, исходила от Сони. Как я уже говорил, она сообщила, что отказалась от работы в Кливленде и вернулась в Нью-Йорк, чтобы жить поближе к Провиденсу (куда она надеялась выбираться на выходные, хотя эти планы так и не осуществились), но скоро ей предложили очень хорошую должность в Чикаго, от которой никак нельзя было отказываться, и Соня отправилась туда. По ее словам, она пробыла в Чикаго с июля до Рождества 1926 года, не считая поездок в Нью-Йорк за покупками раз в две недели71. Либо Соня ошибается насчет времени отъезда в Чикаго (скорее всего, это был сентябрь, а не июль), либо их встреча случилась во время одной из ее регулярных поездок в Нью-Йорк. Подозреваю, что второй вариант более вероятен, так как Лавкрафт не упоминает никаких квартир, а говорит, что они вместе сняли номер на Манхэттене в отеле «Астор» на пересечении Бродвея и 44-й улицы, а во вторник утром «С. Х. ждали дела с самых ранних часов, и время так поджимало, что у нее не осталось ни одной свободной минутки на запланированные развлечения»72. Хотя официально Лавкрафт все еще оставался мужем Сони, к тому времени он, похоже, снова приобрел «гостевой» статус, как и во время визитов в 1922 году. Большую часть времени он провел с «бандой», а именно с Лонгом, Кирком и Ортоном.
В воскресенье девятнадцатого сентября Лавкрафт по настоянию Сони отправился в Филадельфию – она спонсировала эту поездку73, вероятно, в качестве компенсации за то, что ему пришлось вернуться во «вредительскую зону». В Филадельфии он пробыл до вечера понедельника и по сравнению с поездкой 1924 года сумел более внимательно осмотреть долину Виссахикон, а вдобавок заглянул в Джермантаун и парк Фермаунт. Приехав обратно в Нью-Йорк, двадцать третьего числа Лавкрафт посетил собрание «банды» у Лонга, где произошло два странных события: во-первых, он вместе с другими членами Клуба Калем слушал по радио комментарий боя между Демпси и Танни, а во-вторых, познакомился с Говардом Вулфом, другом Кирка и репортером Akron Beacon Journal. Лавкрафту показалось, что это был обычный светский визит, однако позже он с изумлением обнаружил, что Вулф написал статью, посвященную состоявшейся встрече и конкретно Говарду, для колонки «Разное». Это была одна из первых, а может, и самая первая статья о Лавкрафте, вышедшая за пределами любительской прессы и «странной» литературы, поэтому очень жаль, что точная дата выхода материала нам не известна. Я видел эту колонку только в виде газетной вырезки; появилась она, судя по всему, весной 1927 года, а сам Лавкрафт получил статью лишь весной 1928 года, когда Кирк, носивший ее с собой целый год, наконец-то отдал ее Говарду.
Вулф назвал Лавкрафта «пока еще неизвестным писателем в жанре ужасов, чьи работы сравнимы с любыми современными произведениями в данной области» и отметил, что весь вечер обсуждал с Лавкрафтом «странную» прозу. Затем он добавил, что за следующие несколько месяцев прочитал много старых выпусков Weird Tales, и творчество Лавкрафта впечатлило его еще сильнее. «Изгоя» Вулф счел «настоящим шедевром», «Усыпальница», по его мнению, «почти того же уровня», даже о «Неименуемом» и «Болоте Луны» он отзывался положительно, а вот «Храм» оказался «не так уж хорош». Завершалась статья пророческим выводом: «Как мне сообщили, автор ни разу не отправлял свои рассказы в книжное издательство. Наткнувшимся на этот материал читателям я рекомендую убедить его подготовить подборку рассказов и предложить для публикации. Любой его сборник будет пользоваться успехом и популярностью». Ни Вулф, ни Лавкрафт не могли представить, сколько еще времени пройдет, прежде чем это наконец-то случится.
Лавкрафт оставался в Нью-Йорке до субботы двадцать пятого сентября, после чего вернулся домой на автобусе. Судя по письмам к тетушкам, он приятно провел эти две недели: осматривал достопримечательности и встречался с друзьями, которые были для него единственным спасением в огромном мегаполисе. Думаю, и Лавкрафт, и Соня прекрасно понимали, что с его стороны это был лишь недолгий визит.
В конце октября Лавкрафт совершил еще одну поездку, на этот раз вместе с Энни Гэмвелл и не так далеко от дома. Впервые с 1908 года он посетил Фостер – город своих предков. Приятно читать записи Лавкрафта об этой экскурсии, во время которой он не только наслаждался красотой своей любимой сельской местности Новой Англии, но и восстановил связь с родственниками, по-прежнему чтившими память Уиппла Филлипса: «Никогда прежде меня так живо не притягивало к истокам предков, теперь я ни о чем другом и мыслить не могу! Меня переполняют и насыщают жизненные силы моего унаследованного существа, и я духовно очистился среди настроения, атмосферы и личностей моих крепких новоанглийских прародителей»74.
То, что Лавкрафт действительно «ни о чем другом и мыслить не мог», проявилось в его следующем рассказе «Серебряный ключ», написанном примерно в начале ноября. В этой истории Рэндольфу Картеру, восставшему после «Неименуемого» (1923), тридцать лет. Он «потерял ключ к вратам снов» и пытается привыкнуть к реальному миру, который теперь кажется ему банальным и неудовлетворительным с эстетической точки зрения. Он успеет испробовать все новинки литературного и физического мира, пока однажды не найдет ключ – какой-то серебряный ключ на чердаке. Поехав на машине по «старому знакомому пути», он возвращается в сельский район Новой Англии, где прошло его детство, и каким-то волшебным и необъяснимым образом превращается в девятилетнего мальчика. Картер сидит за ужином со своей тетей Мартой, дядей Крисом и рабочим по имени Бениджа Кори и чувствует себя прекрасно – наконец-то он сбросил с себя сложности утомительной взрослой жизни и вновь вернулся в чудесное детство.
«Серебряный ключ» принято считать историей в стиле Дансени – по той лишь причине, что это сновидческая фантазия, а не рассказ в жанре ужасов, однако с Дансени он никак не связан, за исключением, пожалуй, использования фантазийных элементов в философских целях – хотя не факт, что и этот прием был взят непосредственно у Дансени. И еще здесь можно обнаружить любопытную, хоть и едва заметную связь. Потеряв доступ к миру грез, Картер снова берется за написание книг (напомню, что в «Неименуемом» он был автором страшных историй), но это не приносит ему никакого удовольствия:
«…ибо прикосновение земли было у него на уме, и он не мог больше, как прежде, думать о чудесных вещах. Ироничный юмор разрушил все воздвигнутые им сумеречные минареты, и земной страх неправдоподобия уничтожил все потрясающие нежные цветы в его волшебных садах. Типичная притворная жалость проливалась слащавостью на его героев, а миф о важности реального мира и значимости человеческих событий и эмоций опустил его высокую фантазию до уровня плохо завуалированной аллегории и дешевой социальной сатиры… В этих изящных романах он вежливо смеялся над набросками своих мечтаний, однако понимал, что их изощренность забрала у него все жизненные силы».
Полагаю, таким образом Лавкрафт выразил собственное отношение к более поздним работам Дансени, которым, как он считал, не хватало ощущения детского чуда и высокой фантазии, типичной для его раннего периода. Я уже цитировал проницательное замечание Лавкрафта из письма 1936 года, но его стоит привести здесь еще раз:
«Повзрослев и набравшись мудрости, он утратил былую новизну и простоту. Дансени стыдился собственной наивности и начал отдаляться от своих историй, наблюдать за их развитием с улыбкой. И вместо того, чтобы, подобно истинному фантазеру, оставаться ребенком в детском мире грез, он изо всех сил хотел показать, что на самом деле он взрослый, притворяющийся ребенком»75.
На самом деле в «Серебряном ключе» Лавкрафт в литературной форме изложил свои философские взгляды в сфере социологии, этики и эстетики. Это даже не рассказ, а, скорее, притча или философская диатриба. Лавкрафт критикует литературный реализм («Он не стал возражать, когда ему сказали, что мучения застрявшей свиньи или пахаря с больным желудком в реальной жизни мощнее, чем несравненная красота Нарата с сотней резных ворот и халцедоновых куполов…»), традиционную религию («…он обратился к великодушной церковной вере, любовь в которой ему внушила наивная доверчивость прародителей… И только при ближайшем рассмотрении заметил он увядшую фантазию и красоту, скучную тривиальность и глуповатую серьезность и абсурдность заверений в твердой истине, которым следовало подавляющее большинство исповедующих… Картера утомлял один лишь вид людей, с серьезным лицом старавшихся подогнать старые мифы под обыденную реальность, хотя на каждому шагу их опровергала хваленая наука…») и богемный образ жизни («…они влачили свое зловонное существование в боли, уродстве и несоразмерности, хотя при этом оно было наполнено нелепой гордостью за то, что им удалось избежать чего-то менее дурного. Они променяли ложных богов страха и слепой благодетели на богов вольности и анархии»). Выводы ко всем этим и другим отрывкам, встречающимся в рассказе, упоминаются в его письмах. Лавкрафт нечасто напрямую высказывал философские взгляды в художественном произведении, однако «Серебряный ключ» можно считать его окончательным отказом как от декадентства в качестве литературной теории, так и от космополитизма как образа жизни. Что иронично, структуру истории – Картер, желая придать своей жизни смысл и интерес, по очереди примеряет на себя самый разный эстетический, религиозный и личный опыт – Лавкрафт вполне мог позаимствовать из главной декадентской книги, романа Гюисманса «Наоборот», в прологе к которому дез Эссент пускается в очень похожее интеллектуальное путешествие. Возможно, Лавкрафт осознанно взял эту деталь из книги Гюисманса как еще один способ отрицания описанной в ней философии. Возвращение Картера в детство является, пожалуй, очередным примером, иллюстрирующим одно из ранних высказываний Лавкрафта («Взрослая жизнь – это ад»76), хотя на самом деле возвращается он не столько в детство, сколько к традициям предков, которые, как считал Лавкрафт, помогают справиться с чувством бессмысленности нашей жизни, когда мы осознаем незначительность человека в масштабах вселенной.
К этому моменту становится очевидно, что «Серебряный ключ», как справедливо отметил Кеннет У. Фейг-мл., – это, по сути, рассказ Лавкрафта о недавней поездке в Фостер, только в беллетризованной форме77. Данный вывод подтверждают и топографические детали, и имена персонажей (имя Бениджи Кори, скорее всего, сложилось из двух других: Бенеджи Плейса, хозяина фермы через дорогу от дома, где останавливался Лавкрафт, и Эммы (Кори) Филлипс, вдовы Уолтера Герберта Филлипса, чью могилу Лавкрафт наверняка посещал в 1926 году), и другие схожие черты. После двух лет неприкаянной жизни в Нью-Йорке Лавкрафт почувствовал, что ему необходимо восстановить связь с родными местами, поэтому и в своем творчестве он не мог не заявить, что отныне, куда бы ни завело его воображение, в итоге он всегда вернется в Новую Англию и будет считать ее истоком основных ценностей и эмоциональной поддержки.
Почти не исследован вопрос о том, как именно «Серебряный ключ» связан с другими историями о Рэндольфе Картере. В рассказе представлена вся жизнь Картера, начиная с детства и до пятидесяти четырех лет, после чего он возвращается в детство. С точки зрения такой хронологии «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата» – это «первая» история о Рэндольфе Картере, так как на момент событий рассказа ему где-то за двадцать. После утери ключа от ворот снов (это случилось, когда ему было тридцать) Картер приступает к экспериментам в области литературного реализма, религии, богемного образа жизни и так далее, а не найдя во всем этом никакого удовлетворения, обращается к более мрачным тайнам, в том числе к оккультизму. Как раз в то время (возраст не указан) он знакомится с Харли Уорреном и происходят события, описанные в «Показаниях Рэндольфа Картера». Вскоре после этого он возвращается в Аркхэм, и случается то, о чем рассказано в «Неименуемом», хотя события упоминаются лишь вскользь. Даже эти заигрывания со сверхъестественным не радуют Картера, и вот в возрасте пятидесяти четырех лет он наконец-то находит серебряный ключ.
Почти сразу после написания рассказа Лавкрафт отмечал, что это «не окончательный его вариант, вскоре из его начала будут отсечены философские размышления, которые задерживают развитие действия и отбивают интерес к истории еще до того, как дело переходит собственно к повествованию»78. Однако Лавкрафт так и не внес изменения в рассказ, поскольку, должно быть, решил, что «отсечение философских размышлений» сделает саму историю совершенно бессмысленной: как читатели поймут важность возвращения Картера в детство, если прежде не осознают, что он не может найти удовлетворение во взрослой жизни? В итоге, конечно, получился рассказ, абсолютно не ориентированный на массового читателя, поэтому Фарнсуорт Райт ожидаемо не принял его к публикации в Weird Tales79. Впрочем, летом 1928 года Райт попросил прислать «Серебряный ключ» снова и на этот раз принял его, заплатив Лавкрафту семьдесят долларов80. Как и ожидалось, когда произведение появилось в номере за январь 1929 года, Райт сообщил, что читателям оно «совершенно не понравилось»81! Пожалев Лавкрафта, Райт не стал публиковать эти враждебные отзывы в колонке с читательскими письмами.
В «Загадочном доме на туманном утесе», написанном девятого ноября, стиль Дансени прослеживается сильнее, чем в «Серебряном ключе», а его влияние Лавкрафт пропустил через себя таким образом, чтобы выражать собственные чувства с использованием языка и атмосферы Дансени. Заимствованием можно назвать только некоторые детали места действия и применение фантазийных элементов с философской и даже сатирической целью.
Мы снова попадаем в Кингспорт, куда Лавкрафт не возвращался со времен рассказа «Праздник» (1923), в котором он впервые передал впечатления от поездки в Марблхед – городок, где волшебным образом сохранились многие признаки прошлого. К северу от Кингспорта «ввысь взбираются любопытствующие скалы, уступ за уступом, пока самая северная из них не повисает в небе замерзшей серой тучей». На той скале стоит старинный дом, однако живущего в нем человека никто никогда не видел, даже Ужасный старик. Однажды Томас Олни, турист, «философ» и любитель всего странного и удивительного, решает добраться до этого дома и повидать его таинственного обитателя. С трудом вскарабкавшись по скале, он подходит к дому и видит, что с этой стороны нет входа, только «пара маленьких круглых окон с грязными стеклами и с решетками, как было модно в семнадцатом веке». Единственная дверь находится с другой стороны, прямо над отвесной скалой. Олни вдруг слышит тихий голос, из окна высовывается человек с «огромным лицом, заросшим черной бородой» и приглашает его зайти. Турист залезает внутрь через окно и ведет разговор с обитателем дома:
«Шли часы, а Олни все слушал легенды о былых временах и далеком прошлом, рассказы о том, как правители Атлантиды сражались с жуткими скользкими существами, что вылезали, извиваясь, из расселин на дне океана, и о том, как храм Посейдона, украшенный колоннами и заросший водорослями, до сих пор иногда появляется ночью перед сбившимися с курса кораблями – стоит только его увидеть, и сразу поймешь, что ты заблудился. Хозяин вспоминал о временах Титанов и уже с испугом заговорил о мрачной первой эпохе хаоса, когда еще не было ни богов, ни даже Древних, а когда только другие боги плясали на вершине Хатег-Кла в каменистой пустыне близ Ултара, что за рекой Скай».
Внезапно раздается стук в дверь – ту самую дверь, расположенную прямо над скалой. В конце концов хозяин все-таки открывает дверь, и комнату заполняют разные причудливые существа – «Нептун с трезубцем», «убеленный сединами Ноденс» и другие. На следующий день Олни возвращается в Кингспорт, и Ужасный старик торжественно заявляет, что это уже не тот человек, который поднялся на скалу. Олни больше не стремится к чудесам и тайнам, а довольствуется своей простой жизнью с женой и детьми. А вот жители Кингспорта, глядя на дом на скале, говорят, что «по вечерам в низеньких окошках свет горит ярче, чем прежде».
Лавкрафт неоднократно признавался, что при написании этого рассказа не имел в виду какое-то конкретное место, хотя отчасти он вдохновлялся воспоминаниями о «гигантских скалах Магнолии»82 (правда, никакого дома на утесе там нет), а также мысом неподалеку от Глостера – Лавкрафт называет его «Матушка Энн»83, но его точное расположение остается неизвестным. На выбор места действия могли повлиять и «Хроники Тенистой Долины» Дансени, так как в этой книге упоминается дом волшебника на вершине скалы84. Таким образом, в этом рассказе Лавкрафт изменил пейзаж Новой Англии даже больше, чем в своих «реалистичных» историях, а сделано это было, чтобы усилить фантастичность произведения: в «Загадочном доме на туманном утесе» практически нет топографических деталей, и мы попадаем в вымышленную страну, где, что необычно для Лавкрафта, внимание почти целиком сосредоточено на характере людей.
Ведь суть истории как раз заключается в странном преобразовании Томаса Олни. В чем его смысл? Почему он потерял интерес к чудесам, который привел его в Кингспорт? Намек на ответ можно найти в словах Ужасного старика: «Где-то под серой остроконечной крышей или же среди бескрайности зловещего белого тумана все еще бродит потерянный дух того, кто раньше звался Томасом Олни». Тело вернулось к привычной жизни, тогда как душа его осталась в загадочном доме на высоком утесе. Встреча с Нептуном и Ноденсом стала апофеозом, после чего Олни осознал, что ему место именно в этом царстве туманных чудес. Тело его теперь – лишь пустая оболочка без души и воображения: «Женушка полнеет, дети растут, становятся обыкновенными практичными людьми, а он не забывает с гордостью улыбаться, когда предоставляется случай». Эту историю можно рассматривать в качестве зеркального отображения «Селефаиса»: если Куранесу пришлось умереть в реальном мире, чтобы его дух попал в мир фантазий, то тело Олни продолжает жить, хотя душа его остается в другом месте.
Стоит также упомянуть стихотворение «Ужас Йуле», опубликованное в Weird Tales в декабре 1926 года. Оно состоит из четырех строф и написано в стиле Суинберна, как и «Заклятый враг», «Дом» и «Город». Лавкрафт отправил его на Рождество Фарнсуорту Райту под названием «Праздник». Редактору стихотворение настолько понравилось, что он, к удивлению Говарда, напечатал его в журнале, выкинув, правда, последнюю строфу, в которой Лавкрафт намекал на самого Райта:
И пусть в таких делах
Вы будете и аббатом, и служителем,
Воспевающим алчность каннибала
На каждом дьявольском пиру
И показывающим знак зверя всему недоверчивому миру.
Не считая «Праздника», за первые восемь месяцев после переезда в Провиденс Лавкрафт написал только еще два стихотворения: печальную элегию на смерть кота Оскара, попавшего под машину (написано в конце июня, хозяином кота был сосед Джорджа Кирка), и стихотворение «Возвращение», посвященное Ч. У. Смиту, которые появились в Tryout за декабрь 1926 года.
Двадцать третьего ноября он написал эссе «Коты и собаки» (Дерлет со временем дал ему другое название – «Кое-что о кошках»). Редакторский клуб в Бруклине готовился провести дискуссию о преимуществах кошек и собак. Лавкрафт с удовольствием принял бы участие в такой встрече лично, тем более что любителей собак среди членов клуба оказалось больше, но так как поехать в Нью-Йорк он не мог (или не хотел), то подготовил материал, в котором рассказал о своей любви к кошкам, подкрепляя – местами вполне серьезно – свои заявления замысловатыми философскими рассуждениями. Результатом стало одно из самых замечательных произведений Лавкрафта, хотя свои чувства в этом эссе он выражал довольно саркастично.
Вкратце, Лавкрафт утверждал, что кошек заводят творцы и мыслители, а собак – невозмутимые представители буржуазии. «Собака взывает к простым, дешевым чувствам, кошка же – к глубинным источникам воображения и вселенского восприятия в человеческом разуме». Все это неминуемо приводит к упоминанию классовых различий, лаконично выраженных следующим образом: «Собака – это деревенщина, а кот – джентльмен».
Именно «дешевые» чувства, включая сентиментальность и потребность в угодничестве, заставляют людей хвалить собак за «верность» и преданность, презирая при этом равнодушие и независимость кошек. По его мнению, ошибочно считать «бессмысленную общительность и дружелюбие собаки, как и ее раболепную преданность и послушание, качествами, достойными восхищения». Сравним поведение этих животных: «Бросьте палку, и собака, хрипя и тяжело дыша, бросится за ней, чтобы принести хозяину. Повторите то же самое перед кошкой, и она глянет на вас с вежливым изумлением и легким оттенком скуки». Но разве мы не считаем человека высшим существом как раз за независимость его мыслей и действий? Так почему же мы не хвалим кошку, когда она проявляет те же качества? Более того, человек вовсе не владеет кошкой (как может владеть собакой), а просто принимает ее у себя. Кошка – гость, а не слуга в нашем доме.
В «Котах и собаках» еще много всего интересного, но этих цитат будет достаточно, чтобы продемонстрировать его необыкновенное изящество и юмор. В этом эссе замечательным образом объединяются философия, эстетика и личные чувства, чтобы рассказать о существах, которыми Лавкрафт восхищался больше всего на свете (включая людей). Пожалуй, неудивительно, что Р. Х. Барлоу, решивший напечатать это эссе во втором номере Leaves (1938), захотел смягчить некоторые наиболее провокационные (и лишь отчасти шутливые) политические аллюзии. Ближе к концу эссе Лавкрафт отмечает: «Звезда кошки, как мне кажется, только начинает восходить, и мы понемногу освобождаемся от грез этики и демократии, омрачавших девятнадцатый век», и в этом отрывке Барлоу заменил «демократию» на «конформизм». Далее, где Лавкрафт говорит: «Трудно сказать, сумеет ли возродившаяся монархия и красота восстановить нашу западную цивилизацию, или распад уже необратим и его не сдержат даже фашистские настроения…», Барлоу написал «власть» вместо «монархии» и «никакая сила» вместо «фашистских настроений». Однако вопреки – или же, напротив, благодаря – этим крайне неполиткорректным высказываниям эссе «Коты и собаки» получилось великолепной работой такого высокого уровня, которого Лавкрафт не часто достигал.
Разумеется, на этом Лавкрафт не завершил свое творчество в тот год. Действуя вопреки заведенному правилу, он написал «Серебряный ключ» и «Загадочный дом на туманном утесе», одновременно работая над куда более объемным произведением. В начале декабря он сообщал в письме Августу Дерлету: «Я добрался до семьдесят второй страницы моей сновидческой фантазии…»85 К концу января была готова самая длинная на тот момент прозаическая работа Лавкрафта – повесть «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата».
Глава 18. Вселенская Отдаленность (1927–1928)
Работу над «Сомнамбулическим поиском неведомого Кадата» – повестью объемом в сорок три тысячи слов – Лавкрафт завершил двадцать второго января 1927 года. Еще в процессе написания он начал сомневаться, так ли уж она хороша:
«Я… очень боюсь, что читателям надоели приключения Рэндольфа Картера и что изобилие „странных“ образов могло разрушить силу того единственного, который должен создавать ощущение причудливости»2.
«Что касается моего романа… это плутовские хроники невероятных приключений в мире грез, и, сочиняя его, я даже не надеюсь на профессиональную публикацию. Здесь нет никаких намеков на популярную нынче психологию, хотя в соответствии с настроением, сопутствовавшим его задумке, в романе чувствуется скорее наивная сказочная атмосфера чуда, чем бодлеровский декаданс. Если честно, получается не очень хорошо, однако это полезный опыт для дальнейших и более удачных попыток освоить форму романа»3.
В последнем предложении представлено очень точное суждение по поводу этой работы. Ни одно другое крупное произведение Лавкрафта не порождало настолько диаметрально противоположных отзывов даже от самых преданных его поклонников: Л. Спрэг де Камп сравнил повесть с романами Джорджа Макдональда «Лилит» и «Фантастес», а также с «Алисой в Стране чудес»4, а вот некоторые другие исследователи Лавкрафта считают ее практически нечитабельной. Лично мне кажется, что повесть получилась замечательной, но не очень сильной: приключения Картера в мире грез со временем действительно приедаются, и спасает произведение только необычайно интересный финал. Наибольшую значимость эта повесть имеет, пожалуй, с автобиографической точки зрения, ведь, по сути, она представляет собой рассказ о духовной жизни Лавкрафта на тот момент времени.
Думаю, нет смысла пересказывать здесь путаный сюжет повести, который своим извилистым развитием и отсутствием глав умышленно напоминает не только Дансени (хотя Дансени объемных работ такого рода никогда и не писал), но и «Ватека» Уильяма Бекфорда (1786). Некоторые детали сюжета и образов также отсылают к арабским фантазиям Бекфорда5. Лавкрафт снова рассказывает о Рэндольфе Картере, герое «Показаний Рэндольфа Картера» (1919) и «Неименуемого» (1923), который теперь путешествует по миру грез в поисках «закатного города», описанного следующим образом:
«Все в золоте и залитые лучами закатного солнца, сияли мраморные стены, храмы, колоннады и арочные мосты закатного города, сверкающие фонтаны посреди серебряных бассейнов на широких площадях и в источающих ароматы садах, широкие улицы тянулись среди тонких деревьев, вазонов с цветами и выстроившихся рядами мерцающих статуй из слоновой кости. По крутым северным склонам карабкались вверх черепичные крыши и старинные остроконечные фронтоны, меж которыми виднелись заросшие травой брусчатые проулки».
Не считая некоторых деталей в конце повести, все это напоминает некий воображаемый мир в стиле Дансени. Но что же обнаруживает Картер, уехав из родного Бостона ради утомительного путешествия по миру грез к трону Великих, обитающих на неведомом Кадате в замке из оникса? Об этом ему в необычайно трогательном отрывке расскажет Ньярлатхотеп, посланник богов:
«Знай же, что твой чудесный город из золота и мрамора – это лишь сумма, итог всего, что ты повидал и полюбил в юные годы. Прелестные крыши Бостона на склонах холмов и выходящие на запад окна, горящие закатом, аромат цветов в парке Коммон и гигантский купол на холме, бесконечные фронтоны и дымоходы, сплетающиеся в фиолетовой долине, по которой неторопливо течет река Чарльз, скованная множеством мостов. Ты видел все это, Рэндольф Картер, когда весной нянька впервые отвезла тебя в коляске на прогулку, и на все это ты в последний раз посмотришь с любовью и теплом от воспоминаний…
Это и есть твой город, Рэндольф Картер, поскольку все это – ты сам. Ты порожден Новой Англией, которая наполнила твою душу бессмертной красотой. И красота эта, отлитая, затвердевшая и отшлифованная годами воспоминаний и мечтаний, и является твоим волшебным городом с неуловимыми закатами. Если желаешь найти этот мраморный парапет с причудливыми вазонами и резным перилами и наконец спуститься по бесконечным ступеням к городу просторных площадей и радужных фонтанов, просто вернись мыслями к ностальгическим образам своего детства».
И тут мы вдруг понимаем, откуда в «закатном городе» взялись такие необычные фронтоны и мощеные проулки. Также становится ясно, почему встречи Картера с разнообразными фантастическими существами во время путешествия, среди которых были зуги, гуги, гасты, гули и лунные звери, не вызывают у нас никаких чувств: так и было задумано. Все они, конечно, чудесны (прямо как дрезденский фарфор, как ошибочно говорил Лавкрафт про Дансени), но ничего для нас не значат, так как не связаны с нашими воспоминаниями и мечтами. Поэтому Картеру остается лишь одно (именно так он и поступает в конце) – проснуться у себя дома в Бостоне, уйти из мира грез и осознать, что вся прелесть была прямо у него под носом: «В укромных садах пели птицы, благоухали беседки, увитые плетистыми растениями, которые сажал еще его дед. Красотой сиял камин вместе с резными карнизами и стенами причудливой формы, и дремавший у очага черный кот с блестящей шерстью поднялся, зевая, когда внезапный окрик хозяина нарушил его сон».
В более раннем эпизоде встречается восхитительный намек на финал: Картер встречает Короля Куранеса, главного героя рассказа «Селефаис» (1920), в котором Куранес, писатель из Лондона, в детстве видел сны о стране необычайной красоты под названием Селефаис. В конце рассказа его тело умирает, но душа каким-то образом переносится в страну его грез. Картер сталкивается с ним в Селефаисе, однако Куранес не выглядит особенно счастливым:
«Похоже, земли эти его более не радовали – напротив, им завладела страшная тоска по английским скалам и холмам, знакомым ему с детства, по сонным деревушкам, где по вечерам из-за зарешеченных окошек доносились старинные английские песни, где серые церковные башни возвышаются над зеленью далеких долин… И хотя Куранес царствовал в стране грез, где в его распоряжении имелось полным-полно самых разнообразных богатств и чудес, роскоши и великолепия, восторга и радости, диковинок и наслаждений, он охотно отказался бы навсегда от своей власти, роскоши и свободы в обмен на то, чтобы всего на один чудесный день вернуться в детство, когда он был простым мальчишкой и спокойно жил в Англии, в любимой старинной Англии, что сформировала его как человека и неотъемлемой частью которой он навеки останется».
Неоднократно предполагалось, что повесть «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата» выросла из давней задумки романа «Азатот» (1922), и хотя на первый взгляд это действительно кажется логичным, ведь в обоих произведениях герои отправляются на поиски некой чудесной страны, на самом деле работа 1926 года представляет собой тематически «перевернутую» идею 1922 года. Роман «Азатот» Лавкрафт собирался писать в самый разгар своего декадентского периода, и речь шла о безымянном рассказчике, который «двинулся за пределы своей жизни туда, куда пропали все грезы мира», однако поступил он так, потому что «на мир обрушилась старость, а из разума человеческого исчезли мысли о чуде». Таким образом, только в мире грез рассказчик мог скрыться от банальной реальности. Картер думает точно так же, но в конце все-таки осознает ценность и красоту своего мира, правда, изменившиеся под влиянием его грез и воспоминаний.
Конечно, в «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата» есть множество восхитительных фантазийных сцен и даже элементы ужаса, которые в сочетании делают это произведение очень увлекательным: например, когда Картер переносится с луны обратно с помощью кошек, когда на плато Ленг встречается со страшным верховным жрецом, чье имя нельзя называть, и, естественно, когда в кульминационный момент он попадает в Кадат к Ньярлатхотепу – эти моменты можно считать триумфом фантастического творения. Некая причудливость и даже легкомыслие придают повести характерный оттенок, что видно в необычной встрече Картера со старым другом Ричардом Аптоном Пикманом (впервые этот персонаж был упомянут в «Модели Пикмана», написанной за несколько месяцев до окончания повести), который теперь стал настоящим гулем:
«И там, на надгробном камне 1768 года, украденном с кладбища „Гранари“ в Бостоне, уселся гуль, некогда бывший художником по имени Ричард Аптон Пикман. Он был голым и скользким, а черты лица так сильно изменились, что от человеческого облика практически ничего не осталось. Впрочем, он еще мог связать пару слов на английском и даже поговорил с Картером, выбирая односложные слова и то и дело переходя на типичное для гулей невнятное бормотание».
В «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата» Лавкрафт также объединяет многие из своих произведений в стиле Дансени, открыто намекая на персонажей и детали таких рассказов, как «Селефаис», «Кошки Ултара», «Другие боги», «Белый корабль» и так далее, однако в связи с этим возникает серьезная путаница. В частности, место действия этих историй таким образом перемещается в мир грез, хотя при их прочтении мы прекрасно понимали, что они относятся к смутным доисторическим временам нашего мира. Конечно, в таких вещах Лавкрафт не обязан придерживаться строгих правил, но создается впечатление, что он не очень тщательно продумал метафизические тонкости мира грез, в котором часто встречаются неясности и парадоксы6. Вряд ли Лавкрафт стал бы исправлять эти погрешности при последующем редактировании повести, поскольку относился к этой работе всего лишь как к «полезной практике» написания прозы большого объема. При написании этого произведения он даже не задумывался о возможной публикации и не заботился о том, чтобы в результате все сошлось. Позже Лавкрафт открещивался от данной повести и долго не поддавался на уговоры коллег, предлагавших перепечатать ее на машинке, пока наконец не сдался под напором Р. Х. Барлоу. Барлоу напечатал меньше половины текста, однако со стороны Лавкрафта никаких дальнейших действий не последовало. Целиком повесть вышла только в 1943 году в сборнике «По ту сторону сна».
Стоит обратить внимание на то, почему Лавкрафт решил вновь задействовать Рэндольфа Картера именно в то время, тем более что к работе над «Кадатом» он наверняка приступил незадолго до того, как написал «Серебряный Ключ», и продумал всю повесть от начала до конца, поскольку описанные в ней события очевидно происходят после «Кадата». Лавкрафт явно хотел использовать персонажа, который мог бы служить в качестве альтер эго, и таким персонажем, как легкомысленно предполагают исследователи, как раз стал Картер. При этом мало кто замечает, каким разным предстает Картер в каждом из пяти произведений, где мы его встречаем. В «Показаниях Рэндольфа Картера» он всего лишь пассивный и малоинтересный свидетель событий; в «Неименуемом» он становится немного ворчливым автором «странной» прозы; в «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата» Картер с изумлением исследует мир снов; в «Серебряном ключе» он уже пресыщенный жизнью писатель, которому никакие интеллектуальные и эстетические стимулы не помогают справиться с чувством вселенской бессмысленности, а в более позднем рассказе «Врата серебряного ключа», написанном в соавторстве, мы видим динамичного героя в лучших (или худших) традициях бульварных романов. Надо откровенно признать, что Картер не является персонажем с конкретной целостной личностью и что в тех работах, где его характер хоть как-то проявляется (как минимум в трех, а именно в «Неименуемом», «Серебряном ключе» и «Сомнамбулическом поиске неведомого Кадата»), Лавкрафт использовал его просто как удобное средство выражения актуальных для него на тот момент взглядов.
Таким образом, в «Кадате» с помощью Картера Лавкрафт подчеркивает ценность наследия Новой Англии. В «Неименуемом» он лишь намекал на то, что Картер родом оттуда, а в повести Лавкрафт уже открыто называет его жителем Бостона, каковым, вероятно, мог бы стать и сам Лавкрафт, если бы в 1893 году не заболел его отец. Вымышленные странствия Картера в мире грез, вполне возможно, стали отражением путешествий самого Лавкрафта, особенно в Нью-Йорк, который во время поездок в 1922 года и первых месяцев жизни в 1924 году представал для него мерцающим царством из книг Дансени.
Подобным образом и использование языка Дансени, к которому Лавкрафт не прибегал со времен «Других богов» (1921), здесь является, скорее, не данью уважения, а отречением от Дансени – по крайней мере, того Дансени, какого он себе представлял. В 1922 году Лавкрафт, работавший над эссе «Лорд Дансени и его творчество», считал, что есть только один способ избежать разочарования в современности, а именно «вернуться к почитанию мелодии и красок божественного языка и находить эпикурейское наслаждение в сочетаниях идей и причуд, которые мы называем неестественными». И в 1926 году, после двух лет вдали от родной Новой Англии – его единственного, как он теперь понял, спасительного якоря среди всеобщего хаоса и бессмысленности, – Лавкрафт решил, что настала пора отказаться от всех декоративных элементов искусственности. К 1930 году – за семь лет до которого мечтательно заявлял: «Дансени – это я сам…» – он окончательно порвал со своим некогда почитаемым наставником:
«Думаю, в будущем я не стану часто использовать псевдопоэтический стиль Дансени – и не потому, что не восхищаюсь им, а потому, что мне он не кажется естественным. До того как начал читать Дансени, я лишь изредка прибегал к этому приему, а сразу после стал с ним переусердствовать, в связи с чем во мне зародилось подозрение в его неестественности. Для подобных вещей нужен поэт поталантливее, чем я»7.
Любопытно, что Дансени в своем творчестве стремился как раз именно к этому направлению, только Лавкрафт об этом не знал и даже возмущался из-за отхода Дансени от так называемой «дрезденско-фарфоровой» прелести «Богов Пеганы» и других ранних работ. К 1919 году сам Дансени окончательно отказался от «украшательского» стиля и создания излишнего количества воображаемых миров и в романах 1920-х и 1930-х годов, особенно в «Благословении Пана» (1927) и больше всего в «Проклятии мудрой женщины» (1933), все глубже опирался на собственные воспоминания о жизни в Англии и Ирландии. Лавкрафт же прилежно читал каждую новую книгу Дансени и не переставал жаловаться, что автор совсем забросил «старую» манеру письма.
На «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата» также мог повлиять необычный роман Джона Ури Ллойда «Этидорпа» (1895) о приключениях в подземном мире, который Лавкрафт прочитал в 1918 году8. Судя по всему, произведение очень сильно его впечатлило, так как спустя десять лет Лавкрафт все еще вспоминал о романе, когда рассказывал о поездке в Бесконечные пещеры в Виргинии: «Первым делом я подумал о том странном старом романе „Этидорпа“ – как мы передавали его друг другу в „Клейкомоло“, где он вызвал самые разнообразные реакции» («Наблюдения о разных регионах Америки»). В этом причудливом романе полно поверхностных философских и научных рассуждений в защиту идеи о том, что Земля внутри полая, но при этом в нем можно обнаружить впечатляющие космические образы бесконечных приключений рассказчика в подземном мире, хотя мне так и не удалось найти какой-то конкретный отрывок, отразившийся впоследствии в «Кадате». И все же создается впечатление, что мир грез Лавкрафта тоже подземный (Картер преодолел семьсот ступеней, чтобы спуститься к вратам глубокого сна), поэтому, быть может, во время работы над повестью Говард вспоминал о герое романа, который на самом деле очутился под землей.
Что удивительно, почти сразу же после написания «Сомнамбулического поиска неведомого Кадата» в конце января 1927 года Лавкрафт взялся за еще один «новый роман»9 под названием «Случай Чарльза Декстера Варда». Поначалу речь шла даже не о романе, а о повести, и двадцать девятого января он заявил: «Я уже приступил к работе над новой историей меньшего объема»10. К девятому февраля Лавкрафт сочинил пятьдесят шесть страниц, а оставалось, предположительно, еще двадцать пять11; к двадцатому февраля он наконец-то осознал, что так легко не отделается: он написал девяносто шесть страниц, однако «многое еще оставалось недосказанным»12. На последней, сто сорок седьмой, странице оригинальной рукописи стоит дата окончания работы: первое марта. Произведение объемом около пятидесяти одной тысячи слов получилось самой длинной из его художественных работ. В романе чувствуется некоторая поспешность, и Лавкрафт наверняка бы его отредактировал, если бы решил подготовить к публикации, только он был так удручен качеством работы – и ее пригодностью для продажи, – что даже не пытался внести никаких улучшений. В результате роман опубликовали лишь спустя четыре года после смерти Лавкрафта.
Впрочем, возможно, в том, что Лавкрафт в невероятной спешке написал «Случай Чарльза Декстер Варда» через девять месяцев после возвращения в Провиденс, нет ничего удивительного, поскольку этот роман – второе из основных его произведений (после «Заброшенного дома»), где действие целиком происходит в его родном городе, – он вынашивал его как минимум год или даже больше. Как я уже упоминал, в августе 1925 года Лавкрафт обдумывал идею романа о Салеме, но в сентябре в библиотеке Нью-Йорка он прочитал «Провиденс в колониальные времена» (1912) Гертруд Селвин Кимбал, и эта историческая работа, написанная довольно сухим языком, подстегнула его воображение. Заканчивая «Кадат», он все еще не забывал про задумку с Салемом: «…однажды мне хочется написать роман с более натуралистичным местом действия, в котором жуткое колдовство будет уходить корнями в далекое прошлое мрачного старинного Салема, переполненного воспоминаниями»13. Возможно, под влиянием книги Кимбал и, конечно же, возвращения в Провиденс идея, связанная с Салемом, объединилась с произведением о родном городе Лавкрафта.
Сюжет романа кажется простым, хотя в нем немало мелких деталей. В 1692 году Джозеф Карвен, ученый и деловой человек, приезжает в Провиденс из Салема и спустя некоторое время возводит несколько изысканных домов в самом старом жилом районе города. На Карвена все обращают внимание, так как даже по прошествии пятидесяти и более лет он не выглядит постаревшим. Также из разных уголков мира он получает весьма странные вещества для химических – или, если точнее, алхимических – опытов, а еще часто ходит по кладбищам, и от этого его репутация только ухудшается. Когда к Карвену приезжает доктор Джон Мерритт и видит на полках огромное количество книг по алхимии и каббале, это зрелище его одновременно и поражает, и беспокоит, в особенности экземпляр книги Бореллия, где подчеркнут важный отрывок об использовании «главных Солей» людей и животных для воскрешения.
Ситуация доходит до критической точки, когда Карвен, желая восстановить репутацию, решает жениться на представительнице знатного рода Элизе Тиллингест. Отец невесты, капитан корабля, работает на Карвена. Это так сильно злит Эзру Видена, который сам надеялся жениться на Элизе, что он приступает к тщательному расследованию дела Карвена. После еще нескольких странных случаев городские старейшины, в том числе четверо братьев Браунов, преподобный Джеймс Мэннинг, глава недавно построенного колледжа (позже он станет Брауновским университетом), бывший губернатор колонии Стивен Хопкинс и другие понимают, что пора что-то предпринять. Однако налет на владения Карвена в 1771 году приводит лишь к смертям, разрушениям и психологическим травмам – никто из участников затеи не ожидал таких последствий. Карвена, естественно, убили, а тело передали жене для погребения. Разговоров о нем больше не заводят, а все касающиеся его записи в документах уничтожают.
Спустя полтора века, в 1918 году, Чарльз Декстер Вард, прямой потомок Карвена по линии его дочери Энн, случайно узнает о родстве с колдуном и пытается как можно больше о нем разведать. Хотя Вард всегда интересовался прошлым, подобные тайны раньше его не привлекали. Раскапывая все больше и больше информации о Карвене (чисто внешне он оказывается его настоящей копией), Вард хочет повторить каббалистические и алхимические подвиги предка. Он отправляется в длительное путешествие за границу, чтобы встретиться с потомками тех людей, с которыми Карвен общался в восемнадцатом веке. Затем Вард находит останки Карвена и с помощью «главных Солей» воскрешает его. Однако что-то идет не по плану. Вард присылает тревожное письмо семейному доктору Маринусу Бикнеллу Уиллетту, где сообщает следующее:
«Вместо триумфа я обнаружил нечто страшное, и в письме к вам не хвастаюсь победой, а молю о помощи и совете, чтобы спасти себя самого и весь мира от ужаса, который ни один человек даже представить не может… От нас зависит так многое, что не выразить словами, – вся цивилизация, все законы природы, возможно даже судьба Солнечной системы и Вселенной. Я привел в этот мир чудовищную аномалию, но сделал это лишь ради знаний. Теперь во имя жизни и Природы вы должны помочь мне отправить его обратно во мрак».
Странно, но в уговоренное время Вард не приходит на встречу с Уиллеттом. Доктор в итоге все-таки находит его, хотя понимает, что произошло нечто поразительное: Вард все еще выглядит молодо, а вот речь его звучит очень необычно и старомодно, и он почти ничего о себе не помнит. Позже Уиллетт отправляется в старый дом Карвена в Потаксете, который Вард восстановил, чтобы проводить там опыты. Среди прочих странностей на дне глубоких ям доктор видит всевозможные недоразвитые существа. Он сталкивается с Вардом, понимая теперь, что это и есть Карвен, в сумасшедшем доме, куда того поместили. Карвен пытается использовать против него заклинание, но Уиллетт в ответ произносит свое и превращает Карвена в «тонкий слой голубовато-серой пыли».
С помощью такого краткого пересказа невозможно передать все богатство текстур и оттенков «Случая Чарльза Декстера Варда», ведь этот роман, несмотря на скорость написания, остается одним из наиболее тщательно проработанных произведений Лавкрафта. Исторический экскурс во второй главе (всего их пять) получился необыкновенно выразительным.
Задумана эта работа была даже раньше августа 1925 года. Цитата из Бореллия, то есть Пьера Бореля (ок. 1620–1689), французского врача и химика, представляет собой перевод или пересказ, взятый из книги Коттона Мэзера «Магналия Кристи Американа» (1702), которая имелась в библиотеке Лавкрафта. Так как эпиграф из Лактанция, взятый для «Праздника» (1923), можно найти и в «Магналии», стало быть, к тому времени Лавкрафт обнаружил и отрывок из Бореллия. В «Тетради для заметок» он встречается как запись номер 87 – согласно Дэвиду Э. Шульцу, она относится предположительно к апрелю 1923 года.
В конце августа 1925 года Лавкрафт услышал от Лиллиан интересную историю: «Говорят, в доме Холзи водятся привидения! Ужас! Безумный Том Холзи держал там в подвале живых черепах – может, это как раз их призраки. В общем, этот чудесный старинный особняк – настоящая жемчужина великолепного старинного города!»14 Дом Томаса Ллойда Холзи на Проспект-стрит, 140, послужил вдохновением для жилища Чарльза Декстера Варда, хотя в романе Лавкрафт меняет адрес на Проспект-стрит, 100, возможно, желая скрыть его облик (и уберечь жильцов от чересчур любопытных читателей). Сейчас дом разделен на квартиры, но остается превосходным образцом позднего георгианского периода (ок. 1800 года постройки), несомненно, заслуживающим похвалы от Лавкрафта: «Он [Вард] жил в большом георгианском особняке на вершине отвесного холма к востоку от реки, а из задних окон беспорядочно разбросанных флигелей с высоты открывался головокружительной вид на теснившиеся шпили, купола, крыши и остроконечные башни нижней части города вплоть до далеких пурпурных холмов». Скорее всего, Лавкрафт не бывал внутри особняка Холзи, однако мог отчетливо рассмотреть его из дома на Барнс-стрит, 10, а именно из окна в комнате тетушки, выходившего на северо-запад.
Что касается связанных с домом легенд о привидениях, в «Путеводителе по Род-Айленду» (1937) сказано:
«[Холзи] в колониальные времена был известным бонвиваном и по легенде держал у себя в подвале живых черепах. Многие годы, пока особняк пустовал, жившие поблизости негры утверждали, что в доме обитает призрак, играющий на фортепиано. Внутрь они не заходили ни под каким предлогом, а ночью и вовсе обходили дом стороной. Также ходят слухи, что пятно крови на полу невозможно вывести уже на протяжении многих лет»15.
Несомненно, именно такого рода истории Лиллиан и слышала в 1925 году.
Лавкрафт начал читать «Провиденс в колониальные времена» в самом конце июля 1925 года. В библиотеке Нью-Йорка эту книгу нельзя было забрать на дом, поэтому изучать ее приходилось в рабочие часы читального зала, в связи с чем знакомство Лавкрафта с этой работой было нерегулярным и продвинулось только к середине сентября. Именно в то время он прочитал о Джоне Мерритте и о преподобном Джоне Чекли, «человеке остроумном и умудренном жизненным опытом»16, – оба они впоследствии встретятся с Джозефом Карвеном. В письмах Лавкрафта за остаток того месяца содержится много других материалов из книги Кимбал, с помощью которых он, безусловно, укрепил свои знания о колониальном Провиденсе настолько, чтобы полтора года спустя использовать их в художественном произведении. Лавкрафт, конечно, не просто перерабатывает отдельные фрагменты истории, а смешивает факты из прошлого с вымыслом в сложную комбинацию, раскрашивает яркими красками сухие факты, собранные им за все время изучения родной местности, и изящно разбавляет исторические данные воображаемыми, фантастическими и «странными» элементами.
Здесь стоит поговорить об одном значительном литературном влиянии, а именно о романе Уолтера де ла Мара «Возвращение» (1910). Лавкрафт впервые начал читать де ла Мара летом 1926 года и отмечал, что британский автор «бывает очень сильным, когда захочет»17, а по поводу «Возвращения» писал в «Сверхъестественном ужасе в литературе»: «Мы видим, как душа мертвеца, захороненного два столетия назад, вырывается из могилы и находит себе живую плоть, и даже лицо жертвы меняется на лицо того, кто давно уж рассыпался в прах». В романе де ла Мара, в отличие от «Случая Чарльза Декстера Варда», говорится об одержимости духом, и все внимание сосредоточено на личной драме пострадавшего мужчины и в особенности его отношениях с женой и дочерью, а не на противоестественности его состояния, и все же Лавкрафт очевидно использовал общую канву истории в своем романе. Также на него повлиял и «Граф Магнус» М. Р. Джеймса, поскольку можно провести немало параллелей между характерами злобного колдуна графа Магнуса и Джозефа Карвена, а также между их жертвами, мистером Рексоллом и Чарльзом Декстером Вардом18.
Отметим и другие, менее заметные источники вдохновения. Имя Маринуса Бикнелла Уиллета определенно взято из книги, которую Лавкрафт в ноябре того года получил от Лиллиан19:
Фрэнсис Рид. «Вестминстер-стрит, Провиденс, какой она была в 1824 году». На основе рисунков Фрэнсиса Рида, которые его дочь, миссис Маринус Уилетт Гарднер, передала в Историческое общество Род-Айленда. Провиденс: напечатано для Общества, 1917 год.
Фамилия Бикнелл встречалась в Провиденсе еще с давних времен. Например, Томас Уильям Бикнелл был известным историком, написавшим «Историю штата Род-Айленд» (1920) в пяти томах. А вот откуда Лавкрафт позаимствовал имя Чарльза Декстера Варда18, точно сказать не могу. Фамилия Вард уходит корнями в колониальную историю Провиденса, и в романе Лавкрафт упоминает политические дебаты (ок. 1760 года) между партиями, поддерживающими каждая своего кандидата – Сэмюэла Варда и Стивена Хопкинса. Также у Лавкрафта была антология английской литературы, составленная Чарльзом Декстером Кливлендом. Декстер – еще одна знаменитая в Провиденсе фамилия.
Пусть мы не знаем, откуда взялась фамилия Варда, зато нам известно, с кого списан сам персонаж. Безусловно, Вард наделен многими автобиографическими чертами, о которых мы обязательно поговорим, однако большинство мелких деталей указывают на Уильяма Липпитта Морана (род. в 1910 году), который в то время как раз проживал в особняке Холзи. Скорее всего, Лавкрафт не был знаком с Мораном, но наверняка слышал о нем и видел на улице. Моран был болезненным ребенком, в детские годы медсестра часто возила его по улице в инвалидной коляске. Вот и в начале романа говорится, что Варда в детстве «возили… на коляске» перед «чудесным крыльцом классического кирпичного дома», где он тогда жил, – быть может, именно в таких обстоятельствах Лавкрафт впервые увидел Морана в начале 1920-х годов, еще до отъезда в Нью-Йорк. К тому же семье Моран, как и Карвену в романе, принадлежала еще и ферма в Потаксете. Другие детали характера Варда тоже отсылают нас скорее к Морану, нежели к Лавкрафту. Еще одна забавная шутка «для своих» связана с именем Мануэля Арруды, капитана испанского корабля «Форталеза», на котором в 1770 году Карвену доставили неизвестный груз. На самом деле португалец Мануэль Арруда был торговцем фруктами и в конце 1920-х работал на Колледж-Хилл!20
Но каков же, помимо выражения признательности и шуток для посвященных, основной посыл «Случая Чарльза Декстера Варда»? Чтобы ответить на этот вопрос, сначала необходимо понять, для чего именно Карвен и его пособники собирали по всему миру «главные Соли». В нижеприведенном отрывке ближе к концу все становится слишком уж ясно – хотелось бы верить, что Лавкрафт опустил бы эту часть, реши он взяться за редактирование романа: «Теперь стало понятно, чем занимались или пытались заниматься эти жуткие существа – вместе с Чарльзом Вардом… Они грабили могилы самых разных поколений, в том числе мудрейших и величайших людей во всем мире, намереваясь возродить в давнем пепле хоть какие-то намеки на разум и знания, которыми те некогда обладали». Правда, не совсем ясно, как вскрытие мозга «мудрейших и величайших людей» может угрожать «всей цивилизации, всем законам природы, возможно даже судьбе Солнечной системы и Вселенной». В заметках и письмах Карвен иногда говорит о призывании существ из «неведомых сфер», включая Йог-Сотота, который впервые упоминается в этом романе, однако намеки эти довольно расплывчаты. Далее кое-что указывает на то, что в 1771 году Карвен погиб не во время налета жителей города, а в связи с тем, что вызвал какую-то безымянную сущность и не сумел с ней справиться. Тем не менее с учетом использования фаустовского поиска знаний Бартон Л. Сент-Арман, один из самых внимательных толкователей данной работы, заявил: «Мораль „Случая Чарльза Декстера Варда“ проста: знать слишком много, особенно о своих предках, – опасно»21.
Что ж, возможно, все не так-то просто. Данная интерпретация выставляет самого Варда главным злодеем романа, тогда как на самом деле им является Карвен, ведь это он придумал, как использовать мозги великих людей в собственных (пусть и не совсем ясных) целях. Конечно, Вард пылко стремится к получению знаний, он действительно воскрешает Карвена, однако утверждение Сент-Армана о том, что Карвен «вселился» в Варда, неверно. Как я уже говорил, в этом произведении, в отличие от «Усыпальницы» и «Твари на пороге» (1933), не подразумевается никакой одержимости духом. Вард возрождает тело Карвена, но оказывается неспособным помочь колдуну в осуществлении его планов, поэтому Карвен жестоко убивает Чарльза и пытается выдать себя за него. Обратите внимание на то, как в письме к Уиллетту Вард оправдывает свои действия, особенно в следующем предложении: «Я привел в этот мир чудовищную аномалию, но сделал это лишь ради знаний». В этой фразе и заключено главное оправдание Варда (и Лавкрафта): в первой части предложения он признает моральную вину, а вторая часть начинается со слова «но», поскольку Вард (и сам Лавкрафт) считает стремление к знаниям хорошим качеством. Впрочем, иногда это стремление приводит к неприятным и непредсказуемым последствиям. Видимо, Вард наивно полагал, что воскрешение Карвена не приведет ни к чему дурному, однако, как говорит в конце Уиллетт: «…он был вовсе не злодеем и даже не безумцем, а всего лишь старательным и любознательным юношей, которого погубило увлечение тайнами прошлого».
И все-таки, возможно, в романе есть тонкий намек на одержимость духом. Карвен решает жениться не только с целью восстановления репутации, но и потому что ему нужен наследник. Такое чувство, будто он знает, что однажды умрет и сам потребует воскресить себя посредством «главных Солей», поэтому Карвен занимается тщательными приготовлениями: он делает записи для «Того, кто будет после меня», оставляя большое количество указаний на местонахождение его останков. Тогда, быть может, Карвен действительно оказывает духовное воздействие на Варда, чтобы тот сначала нашел его вещи и тело, а затем воскресил его. Пожалуй, точнее будет сказать, что в этом плане действий воплотились все представления Лавкрафта о судьбе и детерминизме: Вард вынужден следовать определенному курсу, и из-за этой неизбежности происходящее кажется еще более пугающим.
«Случай Чарльза Декстера Варда» – одна из немногих удач Лавкрафта в создании словесных образов героев. И Карвен, и Вард описаны очень живо, причем, изображая Варда, Говард непредумышленно черпал вдохновение из собственных эмоций. Уиллетт получился не таким ярким и иногда предстает чересчур напыщенным и самодовольным. Раскрыв дело, он произносит следующую нелепую речь: «Ни на какие вопросы я ответить не могу, скажу лишь, что существуют разные виды магии. Я провел великое очищение, и обитатели этого дома теперь смогут спать спокойно».
Тем не менее Сент-Арман справедливо называет главным «героем» романа сам Провиденс. Чтобы выделить в произведении не только все исторические данные, обнаруженные Лавкрафтом, но и добавленные им автобиографические детали (а их бессчетное множество), понадобился бы очень длинный комментарий. В описании юного Варда в самом начале произведения можно найти отголоски детства Лавкрафта, хотя и с некоторыми неожиданными изменениями. Например, в романе описание «одного из самых ранних детских воспоминаний», а именно «бесконечного западного моря туманных крыш и куполов, шпилей и далеких холмов, которые он увидел одним зимним днем с огражденной насыпи, – все это было окрашено в загадочный фиолетовый цвет на фоне пылающего апокалиптического заката, подсвеченного красным, золотым, пурпурным и необычным зеленым», относится к парку Проспект-Террас, однако из писем Лавкрафта мы знаем, что такое удивительное зрелище открылось ему на железнодорожной насыпи в Оберндейле, штат Массачусетс, примерно в 1892 году. Вард, пробыв несколько лет за границей, с радостью возвращается в Провиденс, и таким образом Лавкрафт очень даже прозрачно намекает на два года жизни, проведенные в Нью-Йорке. Данный отрывок завершается простой, но очень трогательной фразой: «Спустились сумерки, и Чарльз Декстер Вард вернулся домой».
Интересно отметить, что Уиллетту удается окончательно избавиться от Карвена, тогда как Малоун не сумел побороть древний ужас в Ред-Хук: этот разительный контраст вызван тем, что Нью-Йорк вполне может оказаться пристанищем всего самого жуткого, а Провиденс необходимо очистить от любого зла. С подобным мы всегда будем встречаться в произведениях Лавкрафта о Провиденсе. Действительно, во многих отношениях «Случай Чарльза Декстера Варда» и правда можно назвать усовершенствованной версией «Кошмара в Ред-Хуке». Некоторые детали более раннего рассказа перекочевали в роман: Карвен занимается алхимией, а Сайдем – каббалой; Карвен пытается восстановить свое положение в обществе посредством выгодного брака, и те же цели преследует Сайдем, женившись на Корнелии Герритсен; храбрый Уиллетт выступает в качестве силы, противодействующей Карвену, а в рассказе эту роль играл Малоун, будучи противником Сайдема. Лавкрафт вновь обратился к относительно небольшому запасу основных сюжетных элементов и вновь сумел создать мастерское произведение из посредственного.
Жаль, конечно, что Лавкрафт и не пытался подготовить «Случай Чарльза Декстера Варда» к публикации, даже когда в 1930-х годах издатели как раз просили у него роман, однако не нам судить о мнении Лавкрафта – а он полагал, что произведение получилось второсортным, «неповоротливым и скрипучим образцом ходульного старья»22. Теперь же роман считается одной из его лучших работ, в котором он опять обращает наше внимание на посыл из «Сомнамбулического поиска неведомого Кадата»: Лавкрафт стал самим собой благодаря тому, что родился и воспитывался как коренной житель Новой Англии. Со временем он все более отчетливо стал понимать, что местом действия его произведений должны стать родные края, и в результате Новая Англия подверглась постепенной трансформации, став эпицентром одновременно удивительного и ужасного.
Последнее произведение, относящееся к всплеску художественного творчества Лавкрафта 1926–1927 годов, – это «Цвет из иных миров», написанный в марте 1927 года. Это, бесспорно, один из лучших его рассказов, который и самому Лавкрафту всегда очень нравился. Сюжет его также очень хорошо известен, поэтому я не стану вдаваться в излишние подробности. «К западу от Аркхэма собираются разместить новое водохранилище, и герой-землемер, отправившись туда, видит суровую местность, где ничего не растет, – недаром местные жители называют ее «испепеленной пустошью». Герой хочет выяснить, откуда появилось это название и в чем причина опустошения этого района. Наконец он находит живущего неподалеку старика по имени Амми Пирс и от него узнает невероятную историю о том, что здесь произошло: в 1882 году на территорию фермы, где жил с семьей Нейхем Гарднер, упал метеорит. Исследовавшие этот объект ученые из Мискатоникского университета обнаружили, что он обладает очень необычными свойствами: не поддается охлаждению, вызывает на спектроскопе невиданные прежде сияющие полосы и не реагирует ни на какие растворители. Внутри метеорита находится «огромная цветная глобула»: «Цвет… практически не поддается описанию, и только по аналогии его вообще называли цветом». Если стукнуть по глобуле молотком, она лопается. Сам же метеорит постепенно уменьшается в размерах и в конце концов полностью исчезает.
После этого начинает твориться нечто странное. Нейхем собирает урожай яблок и груш поразительных размеров, однако те оказываются несъедобными, вокруг все чаще встречаются растения и животные со странными мутациями, а коровы Нейхема начинают давать испорченное молоко. Затем жена Нейхема Набби сходит с ума и «кричит о каких-то неописуемых сущностях, парящих в воздухе», в итоге ее запирают в комнате наверху. Вскоре от всей растительности не остается ничего, кроме сероватого пепла. Сын Нейхема Теддиус теряет рассудок, вернувшись от колодца, нервы двух других сыновей, Мервина и Зенаса, тоже не выдерживают. После этого несколько дней никто не видит Нейхема. Амми, набравшись смелости, отправляется на ферму и видит, что случилось страшное: сам Нейхем сошел с ума и бормочет что-то невнятное:
«Ничего… ничего… цвет… он пылает… холодный и влажный, но горит… обитал в колодце… из всего забирал жизнь… в этот камень… все ушло в камень… все вокруг отравил… не знаю, чего он хочет… проникает в твой разум и все забирает… не скроешься… притягивает… понимаешь, что придет, но ничего не поделать…»
И на этом все: «Говоривший не смог больше издать ни звука, так как плоть его провалилась внутрь черепа». Амми вызывает на ферму полицию, коронера и других официальных лиц, и после серии необъяснимых событий из колодца прямо до неба вырастает вертикальный столб непонятного цвета. Один небольшой его фрагмент, как замечает Амми, возвращается на землю. С тех пор посеревшая территория «испепеленной пустоши» расширяется на дюйм каждый год, и когда она остановится – неизвестно.
Лавкрафт справедливо называл эту историю «атмосферным исследованием»23, ведь никогда прежде ему не удавалось так четко уловить атмосферу необъяснимого ужаса. Для начала рассмотрим место действия. Упомянутое в рассказе водохранилище действительно существует: речь идет о водохранилище Куаббин, строительство которого было задумано еще в 1926 году, хотя работы завершились только в 1939 году. Правда, в одном из поздних писем Лавкрафт заявлял, что имел в виду водохранилище Ситуэйт в Род-Айленде (построенное в 1926 году), из-за которого он и решил добавить этот элемент в историю24. Водохранилище он увидел в конце октября, когда проезжал через западно-центральную часть штата по дороге в Фостер25. Однако мне все-таки не верится, что Лавкрафт не вспомнил и про водохранилище Куаббин, ведь оно расположено как раз в центре Массачусетса, где и происходит действие рассказа, а для его возведения потребовалось расселить и затопить несколько городов. В любом случае уже в первом абзаце Лавкрафт мастерски изобразил суровую сельскую местность:
«К западу от Аркхэма возвышаются необитаемые холмы, а между ними пролегают поросшие лесом долины, до чащи которых не добирался ни один дровосек. По краям темных узких ущелий причудливо изгибаются деревья, сквозь которые даже лучик солнца не пробьется до поверхности тоненьких ручейков. На более отлогих скалистых склонах холмов разбросаны старинные фермы с низкими замшелыми домами, где в тени горных выступов таятся древние секреты Новой Англии, однако все они теперь опустели. Широкие дымоходы осыпаются, стены под низкими мансардными крышами пугающе вздуты».
Дональд Р. Берлесон вполне оправданно предполагал, что этот отрывок написан под влиянием «Il Penseroso» («Задумчивого», итал.) Мильтона («Арки сумрачных лесов, / Милые Сильвану тени / Сосен и вековых дубов, / Где грубый стук топора / Никогда не беспокоил нимф»), хотя здесь можно отметить и автобиографическую связь. Лавкрафт уже видел подобную местность, только, как ни странно, вовсе не в Новой Англии. Вот описание девственного леса в Палисадах Нью-Джерси, который он увидел в августе 1925 года на пути к Баттермилк-Фолс:
«По дороге к этой живописной Мекке мы пересекли самую прекрасную лесистую местность нашей страны: бескрайние акры величественного леса, нетронутого лесорубами, холмы и долины, ручьи и ущелья, овраги и обрывы, скалистые уступы и вершины, болота и лесная чаща, опушки и скрытые от глаз луга, панорамные виды, родники и расселины, тенистые уголки и ягодники, рай для птиц и кладезь полезных ископаемых»26.
Вышеупомянутый первый абзац рассказа также является переделанным началом «Картины в доме» (1920), в котором было излишнее нагромождение прилагательных и страшных деталей; здесь же Лавкрафт более сдержан, а всю историю целиком можно назвать длинным стихотворением в прозе, написанным в приглушенных тонах.
Главной деталью рассказа, естественно, является странный метеорит. Является ли он – или найденные внутри него цветные глобулы – в нашем понимании живым существом? Содержит ли он в себе одну или несколько сущностей? Каковы их физические свойства? И, что самое важное, каковы их цели и мотивы? Ни на один их этих вопросов в произведении не даются четкие ответы, однако не стоит относить это к отрицательным чертам произведения – напротив, непонимание происходящего становится главным источником ужаса. Как говорил Лавкрафт про «Белых людей» Мэкена: «Отсутствие конкретики и является основным преимуществом повести»27. Другими словами, ощущение невыразимого ужаса возникает как раз потому, что нам не известна ни физическая, ни психологическая природа сущностей, описанных в «Цвете из иных миров» (мы даже не знаем, живые ли это создания). Позже Лавкрафт утверждал (и, возможно, был прав), что его произведения всегда портила привычка писать, пусть даже бессознательно, для аудитории бульварных романов, в результате чего происходящее становилось слишком очевидным. С этой проблемой мы столкнемся и в некоторых более поздних рассказах, однако здесь Лавкрафт проявил необычайную художественную сдержанность, скрыв от читателей подробное разъяснение странных событий.
Таким образом, именно в «Цвете из иных миров» Лавкрафту удалось ближе всего подобраться к своей цели, то есть избежать описания «людей вместе с их страстями, условиями жизни и стандартами как коренных народов других миров». Очевидно, что упомянутый в рассказе метеорит появился из какого-то далекого уголка Вселенной, где действуют совсем иные законы природы: «Это был цвет из иных миров – пугающий посланник из неведомых миров бесконечности, чья природа нам совершенно не известна; миров, от одной мысли о существовании которых оглушается разум и немеют чувства, стоит нам только представить, какие мрачные неземные бездны могут за ними скрываться». После проведения химических опытов выяснилось, что по физическим свойствам объект ни на что не похож; также в нем, как и во внутренних сущностях, не обнаружили никаких проявлений умышленной жестокости или «зла» в привычном его понимании, что отдаляет его от человеческих и земных стандартов в том числе и в психологическом смысле. Конечно, метеорит стал причиной серьезных разрушений, и поскольку некоторые его фрагменты по-прежнему остаются на земле, он продолжит оказывать негативное влияние, однако, возможно, таковы неизбежные последствия столкновения двух миров. Чтобы обвинить живое существо в том, что оно творит «зло», это существо должно осознавать, что совершает действия, которые считаются злыми, но обладают ли сознанием сущности из этого рассказа? Из эмоциональной предсмертной речи Нейхема Гарднера, из одной простой фразы «не знаю, чего он хочет» можно понять, что нам не суждено выяснить, как функционируют разум и чувства странных сущностей, и поэтому у нас нет возможности как-либо оценить их в соответствии с общепринятыми моральными стандартами.
Трагическую судьбу семьи Гарднер Лавкрафт описал так трогательно, что мы реагируем на произошедшее со смесью глубокой печали и ужаса, хотя и не можем «обвинить» метеорит в их смерти. Гарднеры уничтожены не только физически – метеорит подчинил себе их разум и волю, и они не смогли справиться с его воздействием. Нейхем не обращает внимания на Амми, когда тот говорит, что с водой в колодце что-то не так: «И фермер, и его сыновья продолжали набирать испорченную воду из колодца, поглощая ее с тем же равнодушным видом, с каким ели скудную, плохо приготовленную пищу и днями напролет бесцельно выполняли неблагодарную монотонную работу». Это одно из самых душераздирающих и гнетущих предложений во всем творчестве Лавкрафта.
В «Цвете из иных миров» Лавкрафт впервые успешно объединил научную фантастику с жанром ужасов, и эта комбинация впоследствии станет его визитной карточкой. Рассказ идет по стопам «Зова Ктулху» и переносит, как удачно высказался Фриц Лейбер, «эпицентр сверхъестественного ужаса с человека, его маленького мирка и его богов к звездам и мрачным неизведанным безднам межгалактического пространства»28. Конечно, в каком-то смысле Лавкрафт выбрал более легкий путь: поскольку сущности из рассказа попали на Землю из далекого уголка Вселенной, им можно приписать практически любые физические свойства, которым не потребуется правдоподобное объяснение. Впрочем, благодаря обилию достоверных деталей из области химии и биологии, эти неизвестные свойства созданий кажутся очень убедительными, как и постепенно развивающаяся атмосфера истории. Пожалуй, единственным недостатком «Цвета из иных миров» можно назвать некоторую затянутость рассказа, особенно в сцене, когда в дом Гарднеров попадают Амми и некоторые другие люди. В результате отчасти теряется напряженность, которую Лавкрафт так тщательно нагнетал. Не считая этого небольшого и спорного недостатка, в «Цвете из иных миров» Лавкрафт сумел достичь несравненных высот.
В определенном смысле наиболее противоречивым аспектом рассказа стала вполне приземленная история его публикации. «Цвет из иных миров» вышел в Amazing Stories за сентябрь 1927 года, однако главный вопрос заключается в следующем: отправлял ли Лавкрафт это произведение в Weird Tales? Ответ на него поможет дать только статья Сэма Московица «Исследование ужаса: странная жизнь Г. Ф. Лавкрафта», впервые опубликованная в Fantastic за май 1960 года и перепечатанная (под заголовком «Наследие Г. Ф. Лавкрафта») в «Исследователях бесконечности» Московица (1963), где он пишет:
«Когда в Weird Tales ему отказали, Лавкрафт, возлагавший большие надежды на этот рассказ, был ошеломлен и в письме к Фрэнку Белнэпу Лонгу разнес Фарнсуорта Райта в пух и прах за его недальновидность. Хотя в Weird Tales публиковали множество научно-фантастических историй, Райт предпочитал романтическо-приключенческий жанр, пользовавшийся огромной популярностью в Argosy, или просто истории с динамичным действием. Лавкрафт отправил рассказ в Argosy и там тоже получил отказ – редактор журнала заявил, что их читателям он покажется слишком „страшным“»29.
Теперь мы имеем два примечательных факта: рассказ был отправлен и в Argosy, и в Weird Tales. При этом Московиц сообщил мне30, что изначально написал эту статью по просьбе Фрэнка Белнэпа Лонга для Satellite Science Fiction (где тот выступал младшим редактором) и информацию об отказах в публикации «Цвета из иных миров» получил как раз от Лонга. Впрочем, на тот момент (1959 год) письма от Лавкрафта уже не хранились у Лонга, поскольку в начале 1940-х годов он продал их Сэмюэлу Лавмэну. В связи с этим у меня создается впечатление, что Лонг перепутал тот случай с другим, когда Лавкрафту отказали в публикации «Зова Ктулху». Ни в одном из писем к Лонгу за этот период мне не повстречалось упоминание отказа в Weird Tales, хотя, быть может, Лавкрафт писал о нем в других посланиях, к которым я не сумел получить доступ. Важно отметить, что в письмах к другим коллегам, особенно к Августу Дерлету (которому в конце апреля он рассказывал, что намеревается отправить рассказ Райту31) и Дональду Уондри, с которым Говард регулярно переписывался в 1927 году, часто упоминались принятые и отвергнутые работы. Обратите внимание и на комментарий Лавкрафта в письме к Фарнсуорту Райту от пятого июля 1927 года: «…всю весну и лето я так занят редактированием и другими схожими задачами, что сочинил всего один рассказ, который, как ни странно, сразу приняли в Amazing Stories…»32. Судя по всему, в данном послании Лавкрафт впервые сообщил Райту о существовании этого рассказа. По поводу возможного отказа в Argosy тоже нет никакой информации, так что и в этом случае Лонг мог напутать, вспомнив про отвергнутых в 1923 году «Крыс в стенах». В 1930 году Лавкрафт писал Смиту: «Однажды стоит попытать удачи с Argosy, хотя я решил более не связываться с журналами Манси, когда около семи лет назад знаменитый Роберт Х. Дэвис возмутительным образом отказал мне в публикации „Крыс в стенах“, назвав рассказ „слишком страшным и неправдоподобным“ – или как-то в этом роде»33. Если Лавкрафт не лгал, то после 1923 года он действительно не отправлял свои работы в Argosy.
Разумеется, в то время Лавкрафт пытался осваивать новые издания, и в этом не было ничего необычного. В апреле 1927 года он жаловался на «все растущее нежелание Райта принимать мои материалы»34, при этом он пробовал пристроить свое произведение в Ghost Stories еще в 1926 году. В мае 1927 года на горизонте снова появилась серьезная фигура Эдвина Бейрда, задумавшего новый журнал, и несмотря на то, что прежде в сотрудничестве с ним у Лавкрафта возникали проблемы, он все равно предоставил Бейрду шесть рассказов35. Журнал, правда, так и не вышел. Примерно в тот же период Лавкрафт отправил «Зов Ктулху» в Mystery Stories, где редактором выступал Роберт Сэмпсон, однако работу отвергли по причине того (как язвительно выражался Лавкрафт), «что она показалась „чересчур тяжелой“ для массового читателя»36.
Amazing Stories стал первым по-настоящему научно-фантастическим англоязычным журналом и выходит по сей день. «Как мне кажется, журнал полностью оправдал свое название, ведь я даже не мог предполагать, что он станет успешным. Наверное, помогла первоначальная маскировка под псевдонаучные материалы»37, – иронично говорил Лавкрафт. В первые десятилетия двадцатого века в Argosy, All-Story, The Thrill Book и других изданиях часто встречались романтические истории с научным налетом, но именно в Amazing Stories начали впервые целенаправленно печатать материалы такого рода – и вполне научно достоверные. В течение первого года, когда Лавкрафт подписался на журнал, редактор Хьюго Гернсбек старался делать выбор в пользу основных произведений данного направления и публиковал произведения Жюля Верна, Герберта Уэллса и других классиков. Как только затея сошла на нет, Лавкрафт отменил подписку, так как материалы новых авторов его не заинтересовали.
Если Лавкрафт и верил, что нашел альтернативу Weird Tales, то он глубоко ошибался. Хотя в его более поздних работах содержалось немало научных деталей, журнал Amazing Stories стал для него неподходящим вариантом, поскольку Гернсбек заплатил за рассказ всего двадцать пять долларов, то есть по одной пятой цента за слово, и это после трех писем с настойчивыми напоминаниями. Гернсбек платил крайне мало и задерживал гонорар на несколько месяцев и даже лет. В итоге произошло неизбежное, и многие потенциальные авторы отказались публиковаться в этом журнале, а некоторые, такие как Кларк Эштон Смит (его работы появлялись и в Amazing Stories, и в более позднем журнале Гернсбека Wonder Stories, где преобладали те же финансовые проблемы), получили оплату только через суд. В 1930-х годах один юрист полностью специализировался на взыскании гонораров с Гернсбека. В последующие годы Лавкрафт иногда размышлял над запросами на новые материалы от Гернсбека или его младшего редактора К. А. Брандта, но больше не отправил в Amazing Stories ни одного рассказа, а Гернсбека называл «крысой по имени Хьюго».
Стоит отметить еще одно художественное произведение под заголовком «Потомок» (такое название ему дал Р. Х. Барлоу). Чаще всего (правда, безосновательно) его относят к периоду до 1926 года, однако более вероятным временем написания можно назвать первую половину 1927 года. Подсказку найдем в письме за апрель 1927 года:
«Сейчас я очень внимательно изучаю все связанное с Лондоном: карты, книги, иллюстрации, чтобы описать куда более древнее место действия, чем Америка… Ненавижу писать о какой-то местности, если я не знаком с его историей, топографией и общей атмосферой. Не хотелось бы совершить промах при описании старинного Лондона и всего, что по моей задумке будет там происходить»38.
Ни в одном из прочитанных мной писем Лавкрафт не упоминает, что написал произведение, действие которого происходит в Лондоне, однако единственной подходящей под тему работой того периода является «Потомок». На дату также указывает упоминание в рассказе имени Чарльза Форта, о котором Лавкрафт, вероятно, слышал и раньше, однако его «Книгу проклятых» он впервые прочитал в марте 1927 года39 (одолжив книгу у Дональда Уондри).
Даже не знаю, как расценивать эту явно неудачную работу, которую Лавкрафт с тем же успехом мог забросить через несколько страниц. Написана она в несдержанном и чересчур эмоциональном стиле его ранних рассказов, хотя, казалось бы, в «Зове Ктулху» и «Цвете из иных миров» он разумно отказался от такой манеры письма. В этой истории, как и в рассказе «Крысы в стенах», Лавкрафт задействует Римскую Британию и вновь допускает ошибки по поводу того, какой именно Августов легион находился в Англии (второй, а не третий) и где располагалась легионерская крепость – в Карлеоне-на-Аске, а не в Линдуме (Линкольне). Конечно, эти изменения он мог внести намеренно, однако с какой целью, мне не понятно. Внимание вновь сосредоточено на «Некрономиконе», а сцена, в которой один из героев приобретает книгу в «еврейской лавке в захудалом районе Клэр-Маркет», удивительным образом напоминает первый сонет «Грибов с Юггота» (1929–1930). Другой персонаж, лорд Нортем, отчасти заставляет вспомнить об Артуре Мэкене и Лорде Дансени. Нортем живет в Грейс-Инн, где много лет прожил Мэкен, а также являлся «девятнадцатым бароном в роду, истоки которого уходят корнями в пугающе далекое прошлое», тогда как Дансени был восемнадцатым бароном в роду, берущем начало в двенадцатом веке. Подобно Рэндольфу Картеру в «Серебряном ключе», Нортем решает примерить на себя разные религиозные и эстетические идеалы («В молодые годы Нортем поочередно черпал вдохновение то в официальной религии, то в оккультных тайнах»), в связи с этим можно предположить, что «Потомок» был написан уже после «Серебряного ключа». Помимо этого сказать о произведении больше и нечего.
Незадолго до написания «Цвета из иных миров» Лавкрафту пришлось в спешке напечатать на машинке «Сверхъестественный ужас в литературе», потому что Кук хотел как можно скорее опубликовать эссе в своем журнале Recluse. Вернувшись из Нью-Йорка, Лавкрафт заметил, что «кто-то [К. М. Эдди?] добавил мое имя в библиотечный список „странной“ литературы, и (если мне удастся получить к нему доступ), возможно, я смогу значительно его расширить»40. Летом и осенью 1926 года Лавкрафт изучил некоторые новые материалы и внес несколько дополнений, включая сборники Уолтера де ла Мара «Загадка и другие рассказы» (1926) и «Знаток и другие рассказы» (1926), а также его роман «Возвращение», которые относятся к наиболее удачным образцам атмосферной и психологической фантастики тех времен. Лавкрафт поставил де ла Мара на пятое место после четырех «современных мастеров», а позже и сам стремился достичь иносказательности, характерной для лучших работ де ла Мара, в том числе «Тетушки Ситона», «Все святые», «Мистер Кемп» и других. В тот же период он ознакомился с произведением Сакса Ромера «Ведьмино отродье» (1924) и романом «Она» Г. Райдера Хаггарда (1887)41. Из-за спешки Лавкрафту пришлось печатать эссе без некоторых важных дополнений42, и общий объем составил семьдесят две страницы. Кук невероятно быстро подготовил типографский набор статьи и уже две недели спустя, к концу марта, отправил Лавкрафту первый комплект корректурных оттисков.
Впрочем, на этом расширение его читательского кругозора не остановилось. Позже в том же месяце Дональд Уондри дал Лавкрафту великолепный сборник рассказов в жанре ужасов «Странствующие духи» Ф. Марион Кроуфорд (1911, опубликован посмертно)43, а в апреле Лавкрафт взял у Кука44 давний сборник Роберта У. Чэмберса «Король в желтом» (1895). Эти работы произвели на него сильное впечатление, и Лавкрафт добавил информацию об авторах в корректурные оттиски своей статьи.
В интересе Лавкрафта к «странным» работам Чэмберса (1865–1933) и изумлении, с которым он обнаружил «…забытые ранние труды Роберта У. Чэмберса (представляете?), писавшего, как оказалось, очень удачные вещи в „странном“ жанре в период с 1895 по 1904 год», нет ничего неожиданного. «Король в желтом», как он пишет в «Сверхъестественном ужасе в литературе», «представляет собой набор отчасти связанных между собой историй, а объединяет их жуткая тайная книга, прочтение которой сеет ужас и безумие и приводит к трагедии» – в точности как «Некрономикон»! Вполне естественно, что некоторые критики (к примеру, Лин Картер) полагали, что Лавкрафт вдохновлялся «Королем в желтом», когда придумывал свой «Некрономикон», поскольку не знали, когда он впервые прочитал произведение Чэмберса. Великолепный сборник рассказов Чэмберса теперь считается вехой в литературе – в основном благодаря Лавкрафту. Говард прочитал и другие работы Чэмберса в «странном» жанре, включая «Создателя лун» (1896), «В поисках неизвестного» (1904) и его довольно посредственный поздний роман «Истребитель душ» (1920), но вот с ранним сборником «Тайна выбора» (1897), практически не уступающим «Королю в желтом», он, похоже, так и не ознакомился. Фраза из письма «представляете?» намекает на то, что где-то на рубеже веков Чэмберс забросил «странную» литературу, сделав выбор в пользу бесконечной серии любовных романов, которые стали бестселлерами и принесли Чэмберсу большие доходы, однако не обладали никакими художественными достоинствами. Как правильно замечает Лавкрафт: «Чэмберс напоминает мне Руперта Хьюза и еще несколько падших титанов – у них есть хорошее образование и голова на плечах, но они совершенно забыли, как всем этим пользоваться»46.
Recluse вышел в августе 1927 года и стал единственным опубликованным номером, хотя изначально журнал задумывался как ежеквартальный. Тем не менее это было очень важное издание, посвященное не только всему «странному». Хотя в журнале содержалось немало работ Лавкрафта и его друзей в «странном» жанре, он был просто очередной любительской затеей Кука. В главном материале, занимающем первые четырнадцать (из семидесяти семи) страниц, представлено подробное исследование поэтов Вермонта и конкретно поэзии Уолтера Дж. Котса. Бо́льшую часть выпуска занимает эссе Лавкрафта (с двадцать третьей по пятьдесят девятую страницу). Говард не был уверен, опубликует ли Кук его работу в самом первом выпуске, но, к счастью, именно так и произошло. В журнале также нашлось место «странным» работам Кларка Эштона Смита (стихотворение «После Армагеддона», а также перевод «Туманов и дождей» Бодлера), Дональда Уондри (рассказ «Сон: фрагмент» и стихотворение «В могиле» [позже издавалось как «Говорящий труп»]) и Г. Уорнера Манна (рассказ «Зеленая фарфоровая собачка»), а также чудесному романтическому стихотворению Фрэнка Лонга «Баллада о Святом Антонии» и эссе Сэмюэла Лавмэна с тонким анализом творчества Хьюберта Краканторпа. Одной из самых поразительных работ можно назвать потрясающий карандашный рисунок Вреста Ортона на обложке, на котором изображен старинный кабинет и старик, изучающий древние фолианты, вокруг него полно книг с железными застежками и емкостей со странными веществами. Читает старик при тусклом мерцании трех свечей. В целом у художника получилась великолепная обложка для великолепного журнала.
Кук хотел отправить Recluse некоторым «знаменитостям», включая четырех «современных мастеров» Лавкрафта, а именно Мэкена, Дансени, Блэквуда и М. Р. Джеймса, и кое-кто из них даже получил журнал и высказал свое мнение по поводу эссе Лавкрафта. Джеймс довольно критично отозвался о стиле Лавкрафта, назвав его «крайне агрессивным». По всей вероятности, сильнее всего он придрался к тому, что «автор примерно 24 раза использовал слово „вселенский“». Далее он замечает уже чуть более снисходительно: «При этом он изо всех сил старался исследовать предмет своей работы с зарождения жанра и вплоть до творчества М. Р. Д., которому посвящено несколько колонок текста»47. О реакции Мэкена можно лишь догадываться по комментарию Дональда Уондри, сообщившего Лавкрафту: «Сегодня я получил письмо от Мэкена, где он упоминал вашу статью и произведенное на него впечатление»48. Мне нигде не встречались слова самого Мэкена насчет труда Лавкрафта. Экземпляры журнала были также отправлены Блэквуду, Дансени, Редьярду Киплингу, Шарлотте Перкинс Гилман, Мэри Э. Уилкинс Фриман и другим.
Уже в апреле 1927 года у Лавкрафта появилась «смутная и неопределенная задумка»49 по расширению «Сверхъестественного ужаса в литературе» для потенциального второго издания, а Кук даже рассматривал возможность напечатать эссе отдельным выпуском в качестве монографии. В «Тетради для заметок» Лавкрафт даже выделил место под «Список книг для новой версии статьи о „странной“ литературе», упомянув там чудесный роман Леонарда Клайна о генетической памяти «Темная комната» (1927), зловещий роман Герберта Гормана о колдовстве в захолустье Новой Англии «Место под названием Дагон» (1927) и некоторые другие произведения, прочитанные им в последующие месяцы и годы. Однако в связи с финансовым крахом Кука и проблемами со здоровьем планы пришлось отложить, и второе издание статьи появилось только в 1933 году – и в совершенно неожиданном для Лавкрафта виде.
К 1927 году, когда Лавкрафт опубликовал уже с два десятка рассказов в Weird Tales, а любительская деятельность в связи с крахом ОАЛП практически сошла на нет, Говард начал собирать вокруг себя коллег, заинтересованных в «странной» литературе. В последние десять лет жизни он станет приятелем, наставником и другом по переписке для дюжины писателей, которые пойдут по его стопам и станут известными авторами «странных», мистических и научно-фантастических произведений.
Август Дерлет (1909–1971) вышел на Лавкрафта через Weird Tales. Скорее всего, он обратился к Фарнсуорту Райту еще до отъезда Лавкрафта из Нью-Йорка в середине апреля 1926 года, поскольку Райт предоставил ему адрес на Клинтон-стрит, 169. Дерлет отправил Лавкрафту письмо напрямую только в конце июля, и тот сразу ответил ему в начале августа. С тех пор они регулярно (раз в неделю) переписывались на протяжении следующих десяти с половиной лет.
На тот момент Дерлет только что окончил школу в Сок-Сити, штат Висконсин, и осенью 1926 года приступил к учебе в Висконсинском университете в Мадисоне, где в 1930 году получил диплом с отличием за работу «Англоязычная „странная“ проза после 1890 года», написанную под сильным влиянием «Сверхъестественного ужаса в литературе» Лавкрафта (из эссе даже целиком взяты некоторые фразы). Впрочем, по натуре Дерлет не был критиком: его сильными сторонами были проза и, в меньшей степени, поэзия. В художественной литературе он проявил поразительное разнообразие и зрелость для своих лет. Хотя первый рассказ Дерлета напечатали в Weird Tales, когда ему было восемнадцать лет («Башня летучей мыши», номер за май 1926 года), его «странные» произведения – как собственного сочинения, так и созданные в сотрудничестве с молодым Марком Шорером – считаются наименее интересной стороной его творчества, поскольку они традиционны, не очень оригинальны и почти ничем не примечательны. Лавкрафту Дерлет признавался, что написал их исключительно ради заработка. Более серьезные работы Дерлета, которыми он со временем и прославится и которые до сих пор остаются самым значительным его вкладом в литературу, – это серия саг, где местом действия является его родной Висконсин. Эти работы в духе Пруста, вызывающие в читателе различные эмоции и воспоминания, отличаются простым изяществом, которое позволяет создать сильный образ персонажа. Первым опубликованным из таких произведений стал сборник повестей «Сборище ястребов» (1935), хотя уже в 1929 году Дерлет работал над романом «Юные годы» (в 1941 году он вышел под названием «Весенний вечер»). Если вы не читали эти или другие многочисленные работы, вышедшие из-под пера Дерлета за его долгую и плодотворную карьеру, то вам трудно будет понять, почему еще в 1930 году Лавкрафт с таким воодушевлении писал о своем молодом коллеге и ученике:
«Дерлет произвел на меня крайне благоприятное впечатление с того самого момента, как я впервые получил от него личное послание. Я заметил, что он обладает огромным запасом энергии и мысленной активности – дай лишь время, и он начнет использовать свои ресурсы в выгодном художественном свете. Имелась в нем и доля юношеского эгоизма, но это вполне ожидаемо… И естественно, по прошествии лет я увидел, что парень на самом деле растет и развивается. Окончательным подтверждением стали его изысканные заметки с воспоминаниями, которые он начал делать пару лет назад, ведь в них он сумел достичь высокого уровня узнаваемо искреннего и серьезного самовыражения… Ему действительно есть что сказать, и с этим не поспоришь… и высказывался он честно и сильно, используя в приносящем ему заработок материале минимум халтурных стилистических уловок и приемов»50.
В более поздние годы Лавкрафт восхищался как способностью Дерлета читать и сочинять огромное количество литературы, так и его двуликим умением писать массовую прозу для бульварных журналов и создавать эмоциональные зарисовки из жизни для небольших изданий.
Привлекал Дерлета и детективный жанр. В начале 1930-х годов он начал писать романы о судье Пеке. Лавкрафт прочитал первые три книги этой серии (всего их будет десять, последняя выйдет в 1953 году) и высказался о них положительно, хотя, честно говоря, это ужасная халтура. В 1929 году Дерлет приступил к работе над сборником рассказов в стиле Шерлока Холмса Конана Дойля, в которых речь шла о детективе по имени Солар Понс. Рассказы получились более удачными и даже относятся к лучшим работам-подражаниям из канона Холмса. В итоге у Дерлета наберется целых шесть сборников рассказов и одна повесть с приключениями этого героя.
В первые годы общения Лавкрафт и Дерлет часто обсуждали «странную» прозу, и Дерлет, жаждавший продать свои работы, сообщал Говарду о всех появлявшихся возможностях, а позже и сам отправлял рассказы Лавкрафта в Weird Tales, когда тот не проявлял инициативы. В своих обсуждениях они затрагивали современную литературу, творчество Дерлета (Лавкрафт зачастую предлагал ему советы по редактированию произведений, но Дерлет обычно отвергал их или просто не обращал внимания), спиритизм и паранормальные явления (Дерлет во все это верил), а также некоторые другие вопросы. И все же в переписке они так и не дошли до того уровня близости, на который Лавкрафт вышел с Мортоном, Лонгом, Смитом и другими. Быть может, все дело в том, что они ни разу не встречались лично: Дерлет подумывал о том, чтобы съездить на восток, но не успел до смерти Лавкрафта; Говард тоже рассматривал вариант с поездкой в Висконсин, однако ему не хватало средств, да и, как мне кажется, особого желания туда ехать. Причина, возможно, заключается и в характере Дерлета. Лавкрафт справедливо называл его эгоистичным, и эта черта Дерлета только усилилась с приходом «успеха», когда его произведения начали публиковать. Дерлету больше всего нравилось говорить о самом себе, и реакция Лавкрафта всегда была любезной, хотя при этом довольно сдержанной и стереотипной в пределах этой узкой темы. Лавкрафт, безусловно, от всего сердца восхищался молодым другом, предполагая, что Дерлет станет единственным писателем из его знакомых, кто по-настоящему прославится, однако он никогда не был так же откровенен с Дерлетом, как, например, с Лонгом и Мортоном.
Дональд Уондри (1908–1987) познакомился с Лавкрафтом в конце 1926 года через Кларка Эштона Смита. Смит стал первым кумиром для Уондри и в некотором смысле оставался образцом для него как в художественной литературе, так и в поэзии. Благодаря Джорджу Стерлингу восторженное эссе Уондри о Смите «Император снов» вышло в Overland Monthly за декабрь 1926 года. Вот отрывок из этой работы:
«Некоторые его стихотворения подобны скрытому в тени золоту, некоторые напоминают объятое пламенем эбеновое дерево, другие же кристально чисты и прозрачны либо сияют неземным звездным светом. Одно выточено из холодного мрамора, другое причудливым образом вырезано из нефрита, некоторые похожи на блестящие бриллианты, а есть еще и горящие загадочным огнем рубины и изумруды. Время от времени попадается маковый цветок, орхидея из адского парника, шепот зловещего ветра или дыхание раскаленных песков преисподней».
И далее он продолжает в том же духе. Все, кого впечатлила поэзия Смита, склонны описывать ее именно в таких выражениях. Среди критических работ Уондри есть и более успешные примеры, например эссе «Артур Мэкен и Холм грез» (Minnesota Quarterly, весна 1926 года). Более того, критика играла не самую важную роль в его творчестве, хотя во время учебы в Университете Миннесоты Уондри отправлял Лавкрафту свои курсовые работы по готической прозе. Изначально его больше всего привлекала поэзия, и большинство ранних стихов Уондри вполне ожидаемо написаны под сильным воздействием Смита. Пожалуй, в поэзии Уондри больше элементов ужасного, чем у Смита, к примеру, в «Полуночных сонетах», о которых мы поговорим чуть позже, однако он, как и Смит, нередко обращается к теме космоса и любви. В философском стихотворении «Решительный хаос» чувствуются нотки мизантропии и пессимизма, присущие Уондри в юные годы:
Так мало дней, так много можно узнать,
Так мало света, так много проходов,
Так темно, какой бы путь ни выбрал,
Так велик разрыв и накрепко закрыты двери,
Что я уже устал, хотя прошел немного,
И начал ощущать поражение.
Поэтому решение далеко, как звезды,
И уверенность подвергается сомнениям и изменениям,
И победа бесконечно далека,
Там, где не ступала нога человека
И никогда не ступит, поскольку эта безжалостная связь
Слишком сурова для подчинения человеку,
И вот он я, довольный тем, что имею,
Но все еще стремлюсь к далеким небесам51.
Уондри также экспериментировал с художественной прозой, а иногда со стихотворениями в прозе, многие из которых были опубликованы в студенческом журнале его колледжа Minnesota Quarterly, также он осваивал более объемные литературные формы. Он уже написал рассказ «Хихикающий», ставший чем-то вроде продолжения «Показаний Рэндольфа Картера» Лавкрафта, хотя в печати он вышел только в 1934 году. Некоторые из его ранних работ просто замечательны, особенно «Красный мозг» (Weird Tales, октябрь 1927 года), первоначально называвшийся «Сумерки времени». В этом произведении, наряду с несколькими другими, включая знаменитого «Колосса» (Astounding Stories, январь 1934 года), перед нами открывается воображение поразительно вселенских масштабов, уступающее лишь Лавкрафту, поэтому неудивительно, что в первый год общения Дональду и Говарду всегда было о чем поговорить. Если Дерлет провел почти всю жизнь в Сок-Сити, штат Висконсин, и окрестностях города, то Уондри почти никогда не покидал родной дом в Сент-Поле, штат Миннесота, не считая пребывания в Нью-Йорке в 1920-х и 1930-х годах. В отличие от жизнерадостного Дерлета, Уондри был человеком мрачным и необщительным, и эти его черты зачастую привлекали внимание Лавкрафта и, возможно, впоследствии даже помогли ему сформировать собственные философские взгляды.
Жаль, что мне не очень много известно о Бернарде Остине Дуайере (1897–1943), потому что он публиковал довольно мало работ и был скорее ценителем, а не творцом, в связи с чем остается туманной фигурой. Почти всю жизнь он прожил в крохотной деревушке Вест-Шокан на севере штата Нью-Йорк, близ городов Хёрли, Нью-Палц и Кингстон. Хотя Дуайер интересовался «странной» прозой и даже написал небольшое стихотворение, попавшее в Weird Tales («Старая черная Сара», октябрьский номер 1928 года), больше всего его привлекала странная живопись, поэтому он быстро подружился с Кларком Эштоном Смитом. Лавкрафт познакомился с Дуайером в 1928 году и тепло о нем отзывался:
«Дуайер, несомненно, отличный парень, и положительного в нем гораздо больше, чем отрицательного. Он обладает необыкновенно чувствительным, тонким и ярким воображением и быстро поглощает книги, которые я даю ему почитать (в его захолустье книги вообще не достать), что доказывает наличие у него ума, хорошего художественного вкуса и настоящей литературной искренности… Как вам наверняка рассказывал Уондри, он красив, молод и очень крепко сложен, прямо-таки как могучий дровосек и спортсмен, а по характеру он скромный и неизбалованный человек хорошего воспитания»52.
Складывается впечатление, что Дуайер был кем-то вроде молчаливого и неизвестного Мильтона. С Лавкрафтом он связался в первой половине 1927 года через Weird Tales.
Весной 1927 года Фрэнк Белнэп Лонг познакомился с Винсентом Старреттом, когда тот проездом был в Нью-Йорке, и дал ему почитать несколько рассказов Лавкрафта. В апреле между ними ненадолго завязалась переписка – тогда Лавкрафт в первый и, пожалуй, в последний раз напрямую общался с признанным деятелем литературы.
Старретт (1886–1974) уже стал известен благодаря библиографии Амброза Бирса (1920), в сборнике эссе «Похороненные цезари» (1923) высоко оценил творчество Бирса, Кейбелла, У. Ч. Морроу и других авторов и выступил в поддержку Артура Мэкена. Старрет немало сделал для того, чтобы познакомить американских читателей с Мэкеном, в том числе написал эссе «Артур Мэкен: автор романов экстаза и греха» (1918) и подготовил два тома с разнообразными произведениями Мэкена: «Сияющая пирамида» (1923) и «Великолепная тайна» (1925). С появлением этих сборников между валлийским автором и его американским учеником возникли разногласия (подробнее о них в книге «Старретт против Мэкена», 1978), поскольку Мэкен считал, что из-за публикации Старреттом этих книг в чикагской фирме «Ковичи-Макджи» свелись на нет попытки Кнопфа напечатать его работы в стандартном американском издании. Впрочем, спустя несколько лет вопрос уладили. Как я уже говорил, Старретт был одним из немногих известных авторов, которые публиковали свои произведения в ранних номерах Weird Tales, и однажды Лавкрафт язвительно прокомментировал его рассказ «Пенелопа» из выпуска за май 1923 года, о чем Старетт то ли забыл, то ли просто не обратил внимания: «„Пенелопа“ написана с умом, но святые угодники! Если Старретт специально сделал своего персонажа совершенно не разбирающимся в астрономии, то, скажу я вам, получилось очень правдоподобно!» (из письма редактору, опубликованного в журнале за октябрь 1923 года).
Переписка между ними длилась почти год (с апреля 1927 по январь 1928 года) и была дружелюбной, но сдержанной. Лавкрафт отправил Старретту еще несколько своих рассказов и экземпляр журнала Recluse с эссе «Сверхъестественный ужас в литературе», однако со временем Старретту, похоже, надоело общение с Лавкрафтом. Трудно сказать, ожидал ли Лавкрафт какой-то помощи от Старретта, а Уондри он говорил: «…если ему по вкусу моя писанина, мог бы замолвить за меня словечко перед редакторами, хотя сомневаюсь, что мое творчество ему настолько интересно»53. Старретту действительно нравились рассказы Лавкрафта, однако недостаточно, чтобы на тот момент заниматься их активным продвижением. Уже после смерти Лавкрафта он напишет положительные отзывы в Chicago Tribune на посмертно опубликованные сборники Говарда.
В то время внимание Лавкрафта привлек еще один коллега, который, впрочем, не увлекался «странным» жанром. Речь идет о Уолтере Дж. Котсе (1880–1941). Как упоминалось ранее, Котс был автором большого эссе о литературе Вермонта, которое напечатали в самом начале журнала Recluse. Предполагаю, что он связался с Лавкрафтом через Кука, но с какой целью – непонятно. Они оба восхищались лесной глушью Новой Англии и наверняка обсуждали эту тему в переписке (мне удалось изучить лишь малую долю их писем). Примерно тогда Котс основал региональный журнал Driftwind, в одном из первых номеров которого напечатал эссе Лавкрафта «Современный материалист» (октябрь 1926 года). Как утверждал Лавкрафт, этот отрывок был взят из его письма к Котсу и подготовлен к публикации по его настоянию54. Также Котс издал эссе в виде брошюры тиражом в пятнадцать экземпляров, в результате чего данная публикация считается самым редким отдельным изданием Лавкрафта. На протяжении многих лет считалось, что ни один экземпляр не сохранился, однако недавно сумели обнаружить одну или две копии. Судя по утверждениям Лавкрафта в разных источниках, брошюра вышла даже раньше, чем журнал. В этом эссе коротко, сжато и отчасти цинично представлены принципы материалиста. Позже Котс также опубликует в Driftwind несколько сонетов из цикла Лавкрафта «Грибы с Юггота».
Летом 1927 года Лавкрафт принимал у себя в Провиденсе целую череду гостей и сам совершил несколько поездок, что впоследствии войдет в привычку, и каждый год весной и летом он будет отправляться на поиски оазисов старины. Первым в списке был новый друг Лавкрафта Дональд Уондри, который приехал в Провиденс из Сент-Пола, штат Миннесота, автостопом. Полагаю, в те времена подобная затея представлялась куда более безопасной, чем в наши дни. Уондри без особого труда находил попутчиков, хотя иногда ему приходилось спать под открытым небом и мокнуть под дождем. В открытке Лавкрафту он сообщал: «…Кажется, мне необычайно повезло, потому что я не стал выглядеть как бродяга»55. На некоторых фотографиях того периода худой и высокий Уондри невероятно похож на монстра Франкенштейна в исполнении Бориса Карлоффа.
20 июня Уондри прибыл в Чикаго, который произвел на него то же впечатление, что и на Лавкрафта («Не понравилось. Двигаюсь дальше. Грязный город»56). Там он направился в офис Weird Tales и познакомился с Фарнсуортом Райтом. В начале того года Лавкрафта говорил с Райтом о творчестве Уондри, и, возможно, именно поэтому в марте рассказ того «Сумерки времени», который годом ранее получил отказ, приняли к публикации, и в номере за октябрь 1927 года он вышел под более известным, но не таким интересным названием «Красный мозг». Уондри, желая вернуть должок, поговорил с Райтом о «Зове Ктулху». В мемуарах он увлекательно рассказывает о той беседе:
«Я между делом упомянул рассказ „Зов Ктулху“, над финальной версией которого работал Лавкрафт, и добавил, что, на мой взгляд, это восхитительная история. Также я зачем-то соврал, будто Лавкрафт собирается отправить его в другие журналы. Мол, не представляю, с чего он вдруг решил обойти стороной Weird Tales – возможно, хотел выйти на новых заказчиков или расширить круг читателей. Хотя все это я сочинил, мои слова возымели действие, и Райт начал дергаться и забеспокоился…»57
Как мы уже знаем, Райт действительно попросил Лавкрафта снова прислать ему рассказ и принял его к публикации, заплатив Говарду сто шестьдесят пять долларов. «Зов Ктулху» вышел в февральском номере журнала за 1928 год. Забавно, что в том самом знаменательном письме Лавкрафта к Райту от пятого июля 1927 года, сопровождающем рассказ, где он изложил свою теорию внеземной жизни, Говард вскользь упомянул, что «Цвет из иных миров» напечатают в Amazing Stories, таким образом невольно поддержав шутку Уондри! Конечно, это не помешало Райту к концу того лета отвергнуть рассказы «Загадочный дом на туманном утесе» («недостаточно понятный для острых умов его высокоинтеллектуальных читателей»58) и «Серебряный ключ», однако спустя некоторое время он попросил прислать их еще раз. «Серебряный ключ» взяли в следующем году за семьдесят долларов, а вот «Загадочный дом на туманном утесе» Лавкрафт не спешил посылать, хотя Райт спрашивал про него еще летом 1929 года. Дело в том, что Говард обещал предоставить этот рассказ для второго номера Recluse Кука59, и только когда стало ясно, что журнал больше не существует, Лавкрафт продал историю Райту за пятьдесят пять долларов, и она появилась в Weird Tales в октябре 1931 года.
Тем временем Уондри выехал из Чикаго и, проделав путь через Форт-Уэйн (штат Индиана), Вустер (штат Огайо), Ланкастер (штат Пенсильвания), наконец-то попал в Нью-Йорк. Поначалу, несмотря на яростные тирады Лавкрафта о том, какой это отвратительный город, Уондри был совершенно очарован. Впрочем, в каком-то смысле его впечатление от Нью-Йорка не сильно отличалось от мнения Говарда: «Пока что я в восторге от этого огромного, богатого и быстрого города. Но его жители меня, как и вас, ужасно раздражают. Пока я посетил только хорошие районы, однако повсюду встречал лишь человекоподобных полукровок, отбросы Европы и Азии. Не представляю, что же тогда творится в трущобах»60. Не обошлось без встречи с «бандой»: он познакомился с Лонгом, Лавмэном, Кирком и остальными друзьями Лавкрафта, которые сводили туриста в музей и по книжным магазинам, а также дали почитать свои незавершенные работы. В длинном письме Лавкрафт подробно описал, какие места (по его мнению) Уондри просто обязан увидеть, в том числе старинные пригороды Флашинг и Хемпстед, однако у Уондри, судя по всему, не было возможности последовать совету друга. Также Лавкрафт предоставил ему четкие инструкции, как добраться до его дома в Провиденсе, и приложил номер телефона (Декстер-9617). (Телефон принадлежал не Говарду, а его квартирной хозяйке на Барнс-стрит, 10, Флоренс Рейнольдс.)
Двенадцатого июля Уондри приехал в Провиденс и пробыл там до двадцать девятого числа. Лавкрафт снял ему комнату на верхнем этаже дома на Барнс-стрит за три с половиной доллара в неделю. Вскоре после приезда Лавкрафт устроил Уондри традиционную экскурсию по достопримечательностям Провиденса и его окрестностей. Тринадцатого числа они вместе отправились в Ньюпорт, где Уондри наконец-то осуществил давнюю мечту – взглянул на открытое море. Следующие несколько дней они гуляли по Квинсникету и парку Роджера Уильямса, где, как рассказывает Уондри, произошло кое-что забавное:
«Как-то днем он сложил утреннюю почту и письменные принадлежности в небольшой чемодан, и мы двинулись в сторону парка Роджера Уильямса. Там он сел на скамейку и стал писать, подложив под бумагу чемодан. Я забрался на огромный каменный выступ неподалеку и заснул в лучах теплого солнца. Проснулся я часа через два, Лавкрафт с беспокойством смотрел в мою сторону. Я совсем неправильно истолковал его взгляд и, спустившись, заверил его, что сплю очень чутко, поэтому никак не мог упасть с валуна. Однако он спокойно и добродушно заявил, что ничуть не волновался о моей безопасности, ведь человек, способный заснуть на твердом камне, вряд ли что-то себе сломает, если свалится на более мелкие камни внизу. Дело было в том, что солнце клонилось к закату, а у Лавкрафта с собой не было пальто, так что ему хотелось поскорее вернуться домой, пока не стало прохладно»61.
Уондри также отмечал, что за время его пребывания в Провиденсе Лавкрафт отправил около десятка писем и открыток, включая «многословный ответ» Лонгу объемом в несколько страниц. Даже появление гостя не позволяло Лавкрафту оторваться от привычной «борьбы» с корреспонденцией, иначе бы он безнадежно отстал от графика.
Шестнадцатого июля Лавкрафт с Уондри поехали в Бостон, где остановились в организации YMCA, а на следующий день отправились в Салем и Марблхед. Экскурсия по Бостону немного разочаровала, хотя они заглянули в чудесный Музей изящных искусств и осмотрели колониальную архитектуру. Лавкрафту особенно хотелось показать Уондри зловещий загнивающий район Норт-Энд, ставший местом действия для рассказа «Модель Пикмана», но с ужасом обнаружил, что «тот самый проулок и дом из рассказа [были] полностью уничтожены; снесли целый ряд кривоватых домов»62. (Старинное кладбище Коппс-Хилл, конечно, осталось на прежнем месте.) Из этого комментария мы узнаем, что в «Модели Пикмана» Лавкрафт описывал конкретное здание в Норт-Энде, в котором располагалась студия героя.
Во вторник девятнадцатого июля Лавкрафт встречал сразу несколько гостей: из Нью-Йорка приехал Фрэнк Лонг с родителями, а из Грин-Акра, штат Мэн, прибыл Джеймс Ф. Мортон. Мортон остановился в отеле «Краун» в центре города, Лонги поселились на Барнс-стрит, 10, в комнатах на первом этаже, прямо напротив Лавкрафта. Приехавших ждала экскурсия по Провиденсу, а вечером двадцатого числа к собранию «банды» присоединился К. М. Эдди. На следующий день они все вместе поехали в Ньюпорт, где Мортон, Уондри и Лавкрафт отправились к Висячим скалам и сочинили импровизированные стихи о епископе Джордже Беркли, который на некоторое время останавливался в том месте и написал там свой труд «Алсифрон, или Мелкий философ» (1732). (Стихи не сохранились.)
Двадцать второго июля Лонг уехал в Кейп-Код, штат Мэн. После этого Мортон потащил Лавкрафта и Уондри на каменный карьер, за закладную по которому Лавкрафт по-прежнему раз в полгода получал жалкие платежи (тридцать семь долларов восемь центов). Владелец карьера Мариано де Магистрис отправил рабочих за образцами для гостей, а его сын отвез компанию домой на машине. «Вот это настоящая латиноамериканская обходительность!» – отметил Лавкрафт, неожиданно проявляя терпимость к людям неарийской расы63.
В субботу двадцать третьего числа они совершили историческое «паломничество» к магазину Джулии А. Максфилд в Уоррен, где Лавкрафт, Мортон и Уондри устроили соревнование по поеданию мороженого. Они попробовали все двадцать восемь вкусов под маркой «Максфилд»:
«Каждый взял по двойной порции – по два разных вкуса, поделил их на части, и таким образом за один круг нам удалось отведать по шесть сортов. За пять кругов мы попробовали все двадцать восемь и два взяли с собой. Мы с Мортониусом осилили по две с половиной кварты4, а вот Уондри сдался перед последним заходом. Теперь нам с Джеймсом Фердинандом предстоит финальный матч, чтобы выявить победителя!»64
Как отмечает Уондри, хоть он и «сдался», в последнем круге ему хватило сил окунуть ложку в оставшиеся сорта, так что он их все-таки попробовал. Все трое подписали бумагу, в которой говорилось, что они попробовали все двадцать восемь сортов мороженого, а в последующие визиты с радостью обнаружили, что бумагу поместили в рамку и повесили на стену магазина!
В тот же день приехали жители Атола, штат Массачусетс, У. Пол Кук и его протеже Г. Уорнер Мунн (1903–1981). Лавкрафт наверняка уже слышал что-то о Мунне. По всей вероятности, его рассказ «Оборотень из Понкерта» (Weird Tales, июль 1925 года) был вдохновлен фразой из письма Лавкрафта к Эдвину Бейрду, опубликованного в мартовском номере 1924 года («Возьмем, допустим, историю про оборотней – разве кто-нибудь рассказывает ее со стороны самого оборотня и сочувствует дьяволу, которому он продался?»). Впрочем, Мунн не совсем верно понял суть замечания Лавкрафта, и в его рассказе оборотень жалуется на свое неестественное состояние. При этом история оказалась популярной, и Мунн даже написал для нее несколько продолжений. Он много писал для бульварных журналов и за свою долгую карьеру сочинил большое количество произведений о сверхъестественном и приключенческих романов, однако самыми выдающимися его работами можно назвать исторические романы, написанные в поздние годы, а именно «Кольцо Мерлина» (1974) и «Забытый Легион» (1980). Длинный роман о римском легионе, направляющемся в Китай, взбудоражил бы воображение Лавкрафта. Мунн сразу ему понравился, Лавкрафт счел его «замечательным молодым человеком – белокурым и крепким»65 и часто навещал Мунна, когда был проездом в Атоле.
Во время пребывания в Провиденсе Уондри выпросил у Лавкрафта разрешения прочитать написанные им за 1926–1927 повести «Сомнамбулический поиск неведомого Кадата» и «Случай Чарльза Декстера Варда», которые по-прежнему не были перепечатаны на машинке и оставались в единственном рукописном варианте до конца жизни Лавкрафта. Таким образом, Уондри первым после самого автора увидел эти тексты. В более поздних письмах и мемуарах он не высказывал своего мнения об этих работах, а вот Лавкрафт в письме 1930 года мимоходом заметил: «Уондри прочитал рукопись [ «Кадата»], и ему не особенно понравилось»66. И все же тот проявил интерес к данным произведениям, так как спустя несколько лет предложил подготовить их печатную версию. Лавкрафт сомневался в достоинстве этих двух повестей и, с ужасом представив, что кто-то возьмется за подобный непосильный труд, отказался от затеи.
Уондри уехал двадцать девятого июля и направился к Вустеру через Атол, а затем в Вест-Шокан, штат Нью-Йорк, где на пару дней остановился у Бернарда Остина Дуайера. После этого его ждал долгий путь домой. Уондри прибыл в Сент-Пол одиннадцатого августа и отправил Лавкрафту открытку, где написал всего одно слово: «Дома!!!»67 По всей видимости, визит Уондри принес ему удовольствие, и на протяжении следующих лет почти в каждом письме и открытке Лавкрафт предлагал другу снова приехать в гости, но такая возможность появилась у Уондри лишь в 1932 году.
Лавкрафт и сам продолжал путешествовать. Девятнадцатого августа он поехал в Вустер, где его встретил Кук и ненадолго отвез в Атол. На следующий день (на тридцать восьмой день рождения Говарда) Кук повез его в Амхерст и Дирфилд – и Дирфилд показался Лавкрафту просто очаровательным. В воскресенье двадцать первого августа они отправились к озеру Санапи в штате Нью-Гэмпшир, где жила сестра Кука. Отсюда они неожиданно сделали крюк и заехали в Вермонт, чтобы навестить поэта-любителя Артура Гудинафа. За десять лет до этого Гудинаф высоко оценил Говарда в своем стихотворении («Похвала Лавкрафту»), где встречался и такой абсурдный образ: «Из самих твоих висков прорастают лавры». Лавкрафт думал, что Гудинаф над ним подшучивает, и Кук с трудом отговорил его от написания разгромного ответа. Вместо этого Лавкрафт откликнулся стихотворением «К Артуру Гудинафу» (Tryout, сентябрь 1918 года). При личной встрече Гудинаф очень понравился Лавкрафту, особенно очаровательно старомодным одеянием и манерами:
«Гудинаф – типичный представитель старомодного сельского стиля, редко встречающегося в наши дни. Он никогда не бывал в мегаполисах и даже в соседний городок Браттлборо ездит довольно редко. В его речи, одежде и манерах отражается восхитительная, но уже исчезнувшая эпоха американской жизни… Его впечатляющая вежливость и гостеприимство достойны семнадцатого века, к которому мысленно он и относится…»68
«Он же настоящий!» – воскликнул Лавкрафт, обращаясь к Куку, на что тот ответил: «Говард, ты тоже настоящий, хотя отличаешься от Артура»69.
Бесплатный фрагмент закончился.
