Читать книгу: «Клятва. История сестер, выживших в Освенциме», страница 2

Шрифт:

Тылич

Папа считал, что дело женщины – рожать детей, вести кошерную кухню и уметь молиться, но мама настаивала, что мы должны учить иврит. «Не хочу, чтобы мои девочки на свадьбе выглядели так же глупо, как я, не сумевшая в храме прочесть молитву из книги».

Она подняла такой гвалт, что старейшины в синагоге – лишь бы она успокоилась – решили сделать исключение и позволили мне после уроков в обычной школе ходить в хедер, еврейскую школу для мальчиков. Мать платила учителю меламеду – яйцами, маслом и молоком, чтобы я могла сидеть в сторонке от мальчиков и заниматься ивритом, а потом, придя домой, пересказывать урок Данке.

* * *

– Ой вэй! Что же я делаю? – восклицает вдруг Рена, рывком возвращая нас обеих в настоящее. – Я начала с середины, а начало пропустила! – Она качает головой. – Я решила, что ты и так все знаешь.

– Все в порядке. – Я с улыбкой похлопываю ее по коленке. Комната купается в розовом свете, делая теплоту между нами осязаемой, и Рена вновь принимается рассказывать – на этот раз медленно – свою историю, возвращаясь к самому рождению…

* * *

Я родилась в 1920 году, когда маме было под сорок, а отцу – под пятьдесят. В нашей семье было двое старших детей и двое появившихся значительно позже. Самая первая дочь – Гертруда – на 16 лет старше меня. Потом родилась Зося, она на два года младше Гертруды. Последней увидела свет Данка – мне в ту пору было всего два годика.

Папа держал себя с нами очень строго, но боже мой, как же он любил нашу малышку! Он баюкал ее на руках, качал взад-вперед, напевая молитвы. У него был чудеснейший голос, и его молитвы наполняли наш дом благодатью.

Мы с мамой заглянули в Данкину колыбель – такая маленькая, такая хрупкая, в жизни ничего подобного не видела. Я просто влюбилась в ее ножки, в ее крохотные ручки. Ей и пары месяцев не исполнилось, как у нее случился круп8. Ужас! Она кашляла днями и ночами напролет, а потом кашель вдруг стих. Наступила жуткая тишина. Мать разрыдалась. Никогда не видела ее настолько убитой горем.

Она накрыла Данке головку белой простыней и одеяльцем. В доме повисло скорбное молчание. Мы потеряли нашу малютку. Я хотела осушить мамины слезы и молилась Богу в небесах, чтобы он вернул ее девочку.

А потом из-под одеяла раздался вой. Сначала всех охватил ужас – к нам в дом пришло привидение, гайст, призрак, нечто неведомое. Но вой не прекращался. Мама ринулась к Данке, отбросила одеяло, и вот вам пожалуйста – краснощекая малышка дышит и сердится, что ее укрыли с головой.

Наша малютка жива!

Папа, ясное дело, схватил ее и стал молиться. Она была благословением, ответом Бога. И с того самого дня я стала считаться «большой» – хотя всего на два года старше, – а Данка «маленькой». Она всегда была более хрупкой, и мама хлопотала над ней, потому что Данка вернулась с порога, ведущего в иной мир.

– Присмотри за маленькой, – говорила мама. – Береги ребенка.

А я и без того очень любила этим заниматься.

Мне было пять лет, когда Анджей Гарбера наехал тележкой на куличики, которые вылепили мы с Данкой. Разумеется, все наши тяжкие труды пошли насмарку, а Анджею – ведь он мальчишка – было наплевать, и он, вместо того чтобы нас пожалеть, стал смеяться над нашей бедой. У мальчишки же нет других забот, кроме как мучить девчонок. Когда мы шли в школу, он кидался в нас снежками, но я защищала сестру и отстреливалась. Я бросала снежки очень метко. «Только попробуй обидеть мою сестру, Анджей!» – грозилась я. Но в один прекрасный день он вдруг перестал кидаться снежками и вообще перестал нас задирать, а вместо этого вдруг сказал «привет».

Я ответила на приветствие, и это стало началом нашей с Анджеем истории…

Мы, конечно, были ортодоксы, и родители не позволяли нам водиться с мальчишками, но Франя – а она из гоев, как и Анджей, – была одной из моих лучших подруг. Она часто приходила ко мне поиграть, и ее родители разрешали ей отмечать вместе с нами праздник урожая суккот. Мы строили во дворе шалаш, украшали его корзиночками с каштанами или яблоками, разноцветными бумажными кольцами, а к веткам крыши подвешивали орехи. На Рождество мама отпускала нас к Фране помочь им наряжать елку. Как видишь, в Тыличе никто никого не презирал. Мы все ладили друг с другом. Это не составляло труда. У нас было больше общего, чем различий. Мы все поляки, все живем в одном и том же местечке, все ходим на один и тот же рынок. Никаких предрассудков. Мы жили в экуменическом обществе – не раздираемом противоречиями, а находящем общий язык между всеми.

Единственное, что действительно нас выделяло на фоне гоев нашей деревни, – это прически. У папы были шикарные пейсы и длинная борода, а мама носила парик. Это традиция у ортодоксов. Когда Зося выходила замуж, она умоляла папу позволить ей оставить хотя бы чуть-чуть волос. Она рыдала, когда ее брили, и спрашивала, зачем замужним женщинам нужна бритая голова. «Это их обет не быть привлекательными для других мужчин, – ответила мать, – так они подтверждают верность мужу».

Раз в несколько недель мама снимала парик, и я брила ей над тазом голову, как было у нас заведено. Папиной машинкой для стрижки я аккуратно проходилась по ее черепу, стараясь не задеть острыми зубчиками нежную кожу. Мама закрывала глаза, словно погружаясь в медитацию, а я, пользуясь случаем, изучала безмятежное выражение ее лица. Затем я обтирала ей голову. Голова была чистой, кожа – мягкой, как у младенца, и блестела.

Она оставалась сидеть с закрытыми глазами еще пару секунд, а потом звала папу, чтобы я побрила голову и ему. Когда они менялись местами, их взгляды на мгновение встречались, и они обменивались нежными улыбками.

Я мечтала о том дне, когда дам торжественный обет мужу – побрею голову. Это был обряд инициации, которого мы все боялись, но к которому стремились. Я, как и Зося, волновалась, что стану уродливой. Лишиться волос – вещь не очень приятная, но выйти замуж – этого мы все страстно желали, хотели жить в браке, как мама и папа.

Когда отец проходил мимо мамы, он всякий раз касался ее. Его рука опускалась между ее лопаток и скользила вниз до середины спины, а иногда – когда он думал, что мы не видим, – он отвешивал ей сзади легкий шлепок.

Данка, Дина Дрангер и Рена в Крынице с медведем


Рынок – центр нашего мира. Дальше, вниз по уклону, располагалось все наше село. На главной улице стояли кошерная мясная лавка и обычная мясная лавка, а также сырная лавка и ратуша. И возле этого центра жили Гарберы, прямо дверь в дверь с Эрной и Фелой Дрангер. Эрна и Фела были наши с Данкой лучшие подруги-еврейки, а Франя – моя лучшая подруга из гоев. Мы часто проводили вечера у сестер Дрангер вместе с их кузиной Диной – с ней очень дружила Данка. Мы играли в домино или просто сидели в гостиной и говорили обо всем на свете, делились своими мечтами. Но одну свою мечту я держала в тайне ото всех.

Как-то раз холодным зимним вечером мы с Данкой вышли, чтобы идти домой, и сразу наткнулись на Анджея.

– Я ждал вас, чтобы проводить. На склоне очень скользко… упадете еще, ушибетесь…

Я нашла это странным, но, с другой стороны, Анджей – славный парень, а на улице в самом деле скользко, – в общем, мы согласились. И с того вечера это стало обычаем: Анджей ждал нас у дома сестер Дрангер и провожал – даже когда потеплело. В один из весенних вечеров мы неторопливо шли вместе домой, и он вдруг без всякой причины взял меня за руку и замедлил шаг. Данка шла далеко впереди.

– На дороге сейчас не скользко, – сказала я.

– Да, не скользко, – ответил он, но руку не отпустил.

Мы услышали звук капель, падающих в каменный колодец, и подошли к обочине. Он снова сбавил шаг, словно что-то разглядывая, а потом произнес тихим шепотом:

– Рена?

– Что? – Я подняла на него взгляд, и тут – прямо у деревенского колодца – он сорвал поцелуй с моих губ. О продолжении прогулки не могло быть и речи, и я опрометью бросилась домой.

Мама с зажженным фонарем, дрожащим в ее руках, ждала меня на крыльце.

– Рена? – Я до сих пор слышу этот голос. – Рена!

– Иду, мама! – откликаюсь я.

– Где ты была? Уже поздно. Иди в дом.

– Я учила уроки у Эрны с Фелой, – отвечаю я, вытирая ноги.

– Учила уроки, да? – Она убирает волосы с моего лица и смотрит мне в глаза. Интересно, поняла ли она, что я что-то утаиваю? – Иди ложись спать.

– Да, мама. – Я чмокаю ее в щеку. От нее пахнет халой и ванилью.

Любуясь на себя перед зеркалом, я провожу расческой по волосам раз, наверное, сто, воображая, как Анджей наклоняется ко мне для поцелуя. Я вновь и вновь вспоминаю, как его губы коснулись моих. Сердце готово выскочить из груди.

– Меня поцеловали, – делюсь я сокровеннейшей тайной со своим отражением.

Мы вспыхиваем – мое отражение и я.

Натянув ночную рубашку, я забираюсь под прохладные, чистые хлопковые простыни и жду, когда мама придет подоткнуть одеяло.

– Рена, ты вся горишь. Что стряслось?

– Ничего, мама. Просто очень хороший вечер, – улыбаюсь я в темноте.

– Спокойной ночи, – целует она меня.

Мне немного грустно, что мою тайну нельзя рассказать никому. Я хожу в общую школу вместе с гоями, нас учат преподаватели-католики, хоть сами мы и ортодоксальные евреи. Мы с Анджеем играли с самого детства, но он все равно не еврей. Ничего из его поцелуя не выйдет, и я это знаю.

* * *

– Я это знала. – Рена умолкает. Глаза стали влажными, в уголках губ играет робкая улыбка, словно она по-прежнему та девочка, которая в спальне у зеркала вспоминает свой первый поцелуй.

Пару недель спустя во время ее рассказа на стенке бьют дедовские часы, и она вдруг резко вздрагивает. Она смотрит на меня блуждающим взглядом и шепчет: «В Аушвице не было часов».

Так она и ведет свой рассказ. Прошлое переплетается в нем с настоящим, и нити сплетены так туго, что порой трудно различить «тогда» и «сейчас». Ее взгляд устремляется вдаль, и она забывает, что я сижу рядом. По мере того как меняется ее голос, глаголы переходят из прошедшего времени в настоящее и наоборот, балансируя между миром слова «был» и миром слова «есть», словно там нет никакой ощутимой границы. А может, ее и в самом деле нет.

Порой ее возвращает в нашу комнату лишь мое присутствие, бусы ее воспоминаний тонки и хрупки, словно их выпускает в воздух невидимый стеклодув.


В тот первый день Рена ведет свой рассказ шесть часов кряду. Когда солнце уже садится за горы, Джон сверху кричит: «Эй, дамы, хотите чаю?» Я без сил, мне просто необходим перерыв. Но Рена полна энергии и готова, кажется, говорить хоть всю ночь. Воодушевленная нашим первым сеансом, она весело болтает, пока Джон подает нам чай. На ужин мы едим pierogi и kielbasa – это станет нашей традицией. После десерта Рена достает, наконец, все, что она хотела мне показать: коллекцию своих блокнотов, исписанных по-польски, исторические книги о Холокосте, польскую брошюру о Марше Смерти из музея Аушвица. Рена с мужем рассказывают истории из их совместной жизни, пока Джон не замечает, что я зеваю.

«Мамочка, нашей очаровательной леди нужен отдых!» Рена вскакивает на ноги с извинениями. Диван, на котором мы просидели весь день, раскладывается, превращаясь в кровать. И они укладывают меня, почти как родители. Тихо горит огонь. У меня устали глаза, но мысли продолжают свой бег. Перед глазами стоят жуткие снимки из «Аушвицкого альбома»9 Петера Хеллмана. Всякий раз, разглядывая эту фотохронику, я слышу голос Рены. «Это все происходит сейчас, – убеждает меня мой внутренний голос. – И Рена – вот же она!» И только за полночь я, наконец, проваливаюсь в глубокий сон без сновидений.


На следующее утро, когда солнце снова приветливо освещает розовые занавески, а передо мной дымится чашка кофе, Рена признается:

– Всю ночь не могла уснуть. Все думала об Анджее.

Я щелкаю кнопкой диктофона, сжимая в ладонях фарфоровую чашку как напоминание: не отвлекайся! Если Рена начала говорить – это поток воспоминаний, нельзя ничего пропустить.

– Раньше, после войны, еще в Голландии, мне каждую ночь снился один и тот же сон…


Данка в опасности. Иногда они приказывают ей прыгать в яму, а иногда сами сталкивают. А я всякий раз стою там и смотрю.

«Данка!» – кричу я, пробегая мимо них, и еле успеваю схватить ее за руку, когда она уже сорвалась вниз. Судьба Данки теперь полностью зависит от остатков моих сил, и я, стоя у края бездны, смотрю, не отрываясь, в зияющую внизу пустоту. Как же нам удалось вырыть такую глубокую яму, что в ней даже дна нет?

«Рена, помоги!» Удары наших сердец заглушают ее голос.

«Рена, не отпускай мою руку!»

«Не отпущу!» – обещаю я. Мои руки дрожат. С каждой новой судорогой, с каждым новым спазмом у меня все меньше шансов сдержать свое слово. Мое тело напряжено. Это уже не сон, это явь! «Держись, Данка!» Ногти трясущейся руки впиваются в ее плоть, изо всех сил цепляющуюся за жизнь.

Позади нас появляется Анджей. Своей мощной хваткой он сжимает наши руки и играючи вытаскивает Данку из ямы. При виде его я испытываю такое облегчение, что лишаюсь дара речи. Он улыбается мне и прямо на глазах пропадает. «Анджей!» – зову я. Нет ответа.

Он исчез.

«Если ты умрешь раньше, – слышу я голос Данки, – никто не будет рыдать горше меня. А если раньше умру я, даже если в мире никого больше не останется, кто стал бы по мне скорбеть, я знаю, ты все равно придешь оплакивать мою могилу».

Задыхаясь, словно загнанный в ловушку дикий зверь, я просыпаюсь. Душу леденит ночной кошмар, я не сознаю ни того, кто я, ни где я, пытаясь выбраться из простыней, опутавших мои руки и ноги. Я ищу на прикроватном столике свечу, чтобы ее зажечь, но комната остается погруженной во тьму.

Имя стерто из моей памяти. Я снова номер.


Комната вокруг нас – яркий контраст той тьме, которую вызвал к жизни сон Рены. Мой кофе остыл, я молчу, не в силах подобрать слова. Я дотрагиваюсь до сине-серой чернильной точки, въевшейся в ее кожу у шрама под локтем, где раньше был номер.

– Это нижняя часть единицы, – шепчет она. Так выглядит выцветший черный цвет…

* * *

…Анджей был на три года взрослее меня, и в старших классах он учился в Крынице – этот городок, побольше нашего, находился километрах в семи, – так что в те годы виделись мы лишь изредка. Мы снова встретились на рынке, когда мне уже исполнилось 13. Я ужасно обрадовалась, и мы болтали обо всем подряд: о любимых книгах, школьных предметах. Я постоянно помнила, что нужно следить за дистанцией между нами, как наставляла мама, но совсем забыла про время. Уже почти стемнело, когда нас увидел шедший в храм член общины. Дело в том, что мне возбранялось говорить с мальчиком-гоем – да и вообще с любым мальчиком – наедине, без старшей спутницы. До чего же стыдно, когда один из старейшин синагоги делает тебе замечание прямо при Анджее и грозится все рассказать отцу! Анджей сник – наш невинный момент счастья вдребезги разбила грубая реальность.

Я побежала вниз по улице навстречу отцовскому гневу.

Мама плакала, а папа строго наказал мне больше никогда не иметь никаких дел с Анджеем Гарберой. После этого я стала избегать встреч. Столкнувшись с ним на рынке, я не открывала рта, но мы обменивались взглядами, и эти взгляды были красноречивее любых слов. Так продолжалось два года, пока однажды вечером Анджей не возник у дверей дома Эрны и не попросил разрешения проводить меня по дороге нашего детства. Я убедилась, что поблизости нет никого из синагоги, и выскользнула к нему.

– Я уезжаю в Краков учиться на военного, – сказал он.

Я кивнула, но открыть рот не смела – ведь я обещала родителям.

– Я придумаю, как нам переписываться, чтобы твои родители не узнали.

Я повернула голову, чтобы он не смог меня поцеловать, хотя мне так хотелось ощутить его губы на своей щеке! Когда я вновь повернулась к нему, его уже след простыл.

Через пару недель я встретила на рынке его сестру Ханю, и она тайком сунула мне письмо из Кракова. Несколько дней я набиралась смелости и, наконец, написала ответ – с тех пор Ханя или мать Анджея отправляли ему мои письма, так чтобы никто в деревне не знал о нашей переписке.


Анджей Гарбера


Два лета я провела в Крынице в ученицах у портнихи и там встречалась с несколькими мальчиками-евреями. Мы ходили в кино, на вечеринки, но никто из них не пленил мое сердце. Приближалось семнадцатилетие, и я начала задумываться о будущем. За кого мне выйти замуж? Словно прочтя мои мысли, Анджей написал:


Дорогая Рена!

Я получил офицерские нашивки и больше не живу в казарме. Мне теперь положена квартира в городе. Я вложил в конверт деньги, их хватит на поезд до Кракова. Ты выйдешь за меня? С еврейской верой ты можешь делать все, что захочешь. Можешь воспитывать в ней детей. Я куплю тебе серебряный подсвечник, чтобы ты могла в пятницу вечером зажигать свечи, как твоя мать. Если твоим родителям это кажется неприемлемым, я могу сделать обрезание и принять иудаизм. Я люблю тебя с нашей самой первой детской встречи. Если ты тоже меня любишь, почему мы не можем быть счастливы? Если ты приедешь и выйдешь за меня, я стану самым счастливым человеком во всей Польше.10


Предложение Анджея во всех отношениях казалось сбывшейся мечтой. Мне так хотелось выйти замуж, иметь семью, но брак с ним был невозможен. И мне пришлось, скрепя сердце, написать ему в ответ:


Дорогой Анджей!

Моим родителям не нужно, чтобы ты обращался в иудаизм, – этого недостаточно. Надо родиться евреем. Я думала, ты понимаешь строгость правил нашей веры и нашего народа. Прости, если я дала тебе ложные надежды. Для меня выйти за нееврея – все равно что убить родителей. Они будут оплакивать меня, словно я умерла, и перестанут считать меня дочерью. Мы не можем быть вместе. Несмотря на все мои чувства к тебе, я не вынесу разрыва с родными. Возвращаю тебе деньги. Мне очень жаль, но я не могу выйти за тебя.

С любовью, Рена


Разумеется, письмо Анджея я с родителями даже не обсуждала. Узнав, что я переписывалась с Анджеем, они были бы убиты горем, – не говоря уже о его предложении. Чтобы получить одобрение родителей, мой будущий муж должен быть евреем, причем желательно из ортодоксов, и я ни за что не совершила бы поступка, который разбил бы им сердце.

* * *

В Тыличе радио было только у одной семьи. Днем в той семье открывали окно, и все собирались под ним, чтобы узнать международные новости и послушать странные и страстные речи Адольфа Гитлера, где он угрожал полякам, евреям и всем остальным неарийцам. Шел 1938 год, и папу с мамой встревожили вести о неожиданной аннексии Словакии: у них обоих братья жили по ту сторону границы, в Бардеёве11. Меня, впрочем, куда больше волновало тайное предложение Анджея. Потом Германия и Россия заключили пакт, и вся Польша задрожала от страха. Нашу землю делили слишком много раз, так что мы очень серьезно отнеслись к угрозе со стороны Сталина и Гитлера, и Польша призвала свою молодежь в армию на защиту страны. В нашей деревне многие парни служили – Толек, Алекс, Анджей. Они были частью тех, кто нас защищал, и мы гордились ими.

1 сентября 1939 года Германия вторглась в Польшу, и нашей простодушной жизни настал конец. Анджей избежал плена. Он вместе с другими парнями тайком добрался до дома и присоединился к подполью. На нашей оккупированной родине Тылич из сонного приграничного городка превратился в стратегически важный объект. Повсюду были немецкие пограничники со служебными собаками и винтовками, и у нас тоже вступили в силу Нюрнбергские законы12. Человека из синагоги по имени Йозеф назначили главой новой организации Юденрат, что означает «Еврейский совет», и приказали ему составить список всех молодых евреев Тылича. В первую же неделю нацистской оккупации нам велели носить, не снимая, нарукавные повязки с вышитой на них синей звездой Давида. Мы больше не могли покупать продукты у неевреев, нанимать неевреев на работу и пересекать словацкую границу (в Словакии торговлю с неевреями пока не запретили). Нам объявили, что любого, кто нарушит немецкий закон – будь он хоть еврей, хоть нет, – казнят как изменника и предателя. Мы с Данкой и другими молодыми евреями и еврейками должны были убирать армейские квартиры, чистить обувь, драить полы и выполнять другие поручения немцев.

Многие годы к нам на шаббат с утра приходила одна бедная полька – разжечь огонь и разогреть еду, которую мама приготовила накануне. По новым правилам ей запрещалось входить в наш дом или выполнять для нас любую работу. Она плакала, прощаясь, и мы – как и остальные евреи в Тыличе, – дабы не нарушить законы ортодоксальной веры, были вынуждены в шаббат есть холодную еду и сидеть в нетопленом доме. Папе и другим евреям-фермерам, которые не могли теперь нанять подручных, приходилось работать гораздо больше обычного, чтобы убрать урожай. Мы с Данкой тоже трудились от зари допоздна, разрываясь между повинностью у немцев и своей фермой.

К счастью, закон не запрещал обмен товаров на услуги, поэтому мы стали менять Зосино шитье на масло, сыр и муку. Некоторые из фермеров-гоев продолжали вести бизнес с папой, поскольку мы были соседями, а тыличская община всегда отличалась сплоченностью. Люди боялись немецких законов, но относились к ним без уважения и искали в них лазейки.

Многие из ушедших в армию местных ребят вернулись домой, однако Зосиного мужа среди них не оказалось. Мы не получали от Натана никаких вестей. Позже, уже в октябре, по почте пришла открытка с русской маркой. Зося протянула ее маме и стала ждать со сложенными у лица руками, словно читая молитву на шаббат.

Мама охрипшим голосом прочла вслух:

– «Дорогие мои! Там, где я сейчас, очень холодно. Люблю вас всех. Натан».

Мы молча разглядывали каждую щель в полу. Сестра прижала к себе детей и разрыдалась:

– Значит, он где-то в Сибири.

Жизнь катилась под откос: что ни день – то новая беда. Когда Гершель, младший сын Зоси, сильно расхворался и ему потребовалась операция, мы просто не знали, что делать. Новые законы запрещали евреям – даже детям – обращаться к врачу. Но поскольку Словакию Германия аннексировала, а не оккупировала, со словацкими евреями обращались все же не так сурово, как с польскими. В Словакии евреям дозволялось работать за деньги, их не заставляли носить звезду, и – самое главное для Гершеля – им разрешали лечиться у врача.

– Если получится перейти границу, то, наверное, мы легко найдем в Бардеёве дядю Якоба Шютцера. По крайней мере, там можно лечить Гершеля, – сказала Зося маме и папе. – Кто знает, куда занесло Натана и сможет ли он когда-нибудь вернуться? В Словакии я буду служить в лавке у дяди Якоба, пока не подыщу другую работу, а когда обустроюсь, то заберу к себе малышку Эстер.

– Я напишу брату, что ты приедешь, – согласилась мама, – и буду молиться, чтобы у тебя все получилось.


Слева направо Рена, Гершель, мама, Зося, Эстер, Данка


Добраться до дяди Якоба Зосе помогли фермеры, которые ездили в Словакию торговать на рынке. Она писала домой каждую неделю, передавая письма через наших друзей-гоев, которые по-прежнему свободно перемещались через границу. В одном из писем она сообщила, что Гершеля успешно прооперировали. Наши молитвы были услышаны.

Через несколько недель Зося написала, что ей предложили место экономки в Братиславе. Братислава – это другой конец Словакии, на границе с Австрией. Мама переживала: это ведь так далеко! Гертруда уже живет в Америке, а теперь и Зося уезжает? У мамы оставались только мы с Данкой.

Она обнимала нас и все повторяла:

– Но ведь Зосе так будет лучше, правда?

Мы ее успокаивали, как могли.

– Да не волнуйся, мамочка! Мы же с тобой. Мы тебя не бросим.


Мы с Данкой трудились в поте лица – бывало ложились только в полпятого, ведь нам пришлось вести еще и Зосино швейное дело. Я стала известной в нашем селе белошвейкой. Как-то в воскресенье, когда я сидела за машинкой, в окно постучали, и я увидела, что там, улыбаясь мне, стоит австрийский офицер.

– Я офицер Йокш, – представился он. – Можешь пошить мне две наволочки? – Я была потрясена. Он не командует, а спрашивает. Через неделю он пришел за ними, похвалил мое мастерство, заказал еще пару наволочек и заплатил несколько монет.

Я бросилась через весь дом показать деньги маме.

– Австрийский офицер заплатил мне за наволочки!

Мама изумленно уставилась на монеты.

– Ты чудо, Рена. При всех наших невзгодах к тебе добры даже те, кто обычно с нами жесток, как только тебе это удается? – Она обняла меня и спрятала монеты в чайник, где хранилось все ценное. Но главную нашу ценность – Талмуд – мы спрятать не догадались.

В начале ноября нам приказали отнести Талмуд, Тору и другие священные еврейские книги в храм. Отец понес наше самое ценное имущество немцам, а мы сидели на ступеньках фермы в ожидании и молитвах. И тут воздух наполнился запахом горящей бумаги и кожи. Мы не смели покинуть дом и пойти посмотреть, что там происходит. Наконец на склоне появилась одинокая фигура. Папа? Мы насилу его узнали. У него больше не было ни пейсов, ни бороды. Увидев его, мама расплакалась.

– Ой, папочка, что же это? – причитала она.

– Немцы приказали сложить книги в кучу и выстроиться в ряд, – начал рассказывать папа. Он и остальные мужчины, ошеломленные, стояли перед грудой растопки и манускриптов.

Один из офицеров объявил:

– По нашим законам евреям не полагается носить эти нелепые букли и бороды. Каждый стоящий здесь или побреется, или будет расстрелян! – Размахивая ножницами, словно шпана выкидными ножиками, солдаты приказали мужчинам снять шляпы и принялись методично состригать пейсы и бороды.

Затем один из солдат запалил факел, и через пару мгновений злые искры стали превращать страницы книг в пепел.

– Вам запрещено молиться и посещать храм! – Последняя страница указа зачитывалась уже над бушующим пламенем. – Вам запрещено отмечать еврейскую субботу и жечь свечи по пятницам.

Папа вместе с другими мужчинами беспомощно смотрел, как огонь пожирает их веру.

* * *

Через несколько дней за окном моей швейной комнаты послышался знакомый голос офицера Ганса Йокша. Я вышла и отдала ему заказанные наволочки, опустив, как положено, взгляд в знак почтения и вежливо поклонившись стоящему рядом другому офицеру.

– Рена, пригласи нас к себе, – промолвил Йокш.

У меня в голове все перевернулось вверх дном. Кто я такая, чтобы отказывать офицеру? Однако, входя к нам в дом, он подвергал опасности наши жизни. Я не могла отделаться от подозрений, что все это неспроста – кто его знает, что ему от нас нужно на самом деле?

Я бросилась через дом предупредить маму и папу. Закрыв глаза руками, мать принялась молиться: «Милостивый Боже, Господи, защити нас!» Потом она взяла себя в руки и заняла свое место в гостиной, погрузившись в пугающее спокойствие.

Офицер Йокш и его приятель вели себя очень вежливо и как бы невзначай поинтересовались, есть ли у нас граммофон.

– Нет, – ответила я поспешно (даже слишком поспешно).

– Очень жаль.

Офицер Йокш обвел взглядом гостиную.

– Ты, Рена, наверняка неплохо танцуешь.

– Так себе, – я уставилась в пол.

– А если мой друг насвистит что-нибудь, станцуешь со мной?

Лица мамы и папы стали пепельного цвета.

Его приятель принялся насвистывать танго, и Йокш протянул мне руку. Я взяла ее, изо всех сил стараясь унять дрожь. Мы неуклюже зашаркали по комнате. Я жутко нервничала, танцуя на глазах у родителей и гадая, как он поступит, если я вдруг собьюсь в движениях, но старалась делать вид, будто мне весело.

Приятель свистел, насколько ему хватило дыхания и слюны, а когда замолк, офицер Йокш сказал:

– Ты прекрасный танцор, Рена.

У меня во рту пересохло, и я еле смогла выдавить из себя: Danke schön.

– Nein, nein, Fraulein. Это тебе спасибо. Для меня теперь этот день станет памятным, я никогда не забуду твою благосклонность.

Он пожелал нам доброго вечера – руки, разумеется, жать не стал, но все же хорошо заплатил за наволочки и удалился.

Мама тихо заплакала, заламывая руки. Папа сидел молча.

Боже мой, меня всю трясло! Как мне удалось не споткнуться? Как ноги не подкосились подо мной? Но тут я подумала, что, может, я и впрямь неплохой танцор.

* * *

Однажды в шаббат я стояла в национальном костюме (дирндль13) у зеркала, заплетая свои длинные волосы в косу. Пусть мы не могли ходить в храм, но все равно старались вести себя так, словно жизнь идет своим чередом, ведь мы могли молиться Богу в своем сердце.

Несмотря на запреты, некоторые старейшины из синагоги решили собраться вместе, но не успели с их уст сойти первые слова молитвы, как к ним ворвались немецкие солдаты.

– Вы нарушаете установленный порядок и будете наказаны!

Офицер рявкал команды, толкая людей к стене.

– Сегодня вы получите урок! Он состоит в том, что всякий раз, как вы решите сойтись, кого-то из вас будут отводить к реке и расстреливать. Взять этого!

Двое солдат выволокли одного человека из дверей, и этот человек был моим отцом.

– Рена! Рена! – кричал глава Юденрата Йозеф, подбегая к нашему дому. Я бросилась к окну, не успев доплести косу: что там стряслось?

– Они схватили твоего отца и хотят его расстрелять! – проговорил Йозеф срывающимся голосом. – Беги к реке, помешай им, пока не поздно!

Он не успел выдохнуть следующее слово, как мои ноги уже неслись по ступенькам.

– Скорее, Рена! – летел вслед за мной его голос.

Я была босая, с распущенными волосами, не надела даже белую повязку с синей звездой Давида – а ведь ее надо носить не снимая. Так я и бежала к речке по грязной дороге через Карпатские холмы – волосы падали на лицо, липли к шее, а я ежесекундно молилась Всевышнему, чтобы Он спас отца. Я не чувствовала, как камни врезаются в ноги, не замечала кровавого следа, который оставляю за собой.

По утрам вдоль речки находили много тел: убийство еврея не считалось преступлением. Так что я знала, куда бежать.

Но что имел в виду Йозеф, отправляя меня спасать папу?

Мне тяжело в этом сознаваться, но, по правде говоря, в тот момент я могла думать только об одном – как я скажу маме: «Я стояла там и смотрела, как убивают папу, но ничего не могла поделать». Я представляла ее искаженное болью лицо и понимала, что не перенесу этого, поэтому на бегу пыталась придумать, как бы так сделать, чтобы не пришлось сообщать маме о смерти папы.

Я сразу увидела их на другом конце луга, как только выбежала из-за деревьев, окаймлявших тропу к реке. Папа стоял у ограды, а солдаты нацелили винтовки ему в сердце.

– Стойте! – заорала я, выскочив перед ними. – Это мой отец. Если вы его убьете, вам придется убить и меня. – Про себя я думала: «Они не убьют меня, ведь я молодая девушка». Какой наивной я была!

– Это что за чучело? Scheiss Jude! – они просто улюлюкали и насмехались надо мной.

Я не смела взглянуть на папу, зато посмотрела прямо в глаза его будущим убийцам.

8.Воспаление дыхательных путей. – Примеч. ред.
9.Альбом со снимками, делавшимися в Аушвице неизвестным фотографом. Любопытна история альбома. Его случайно нашла бывшая узница, еврейская девочка по имени Лили Якоб. При эвакуации Аушвица перед приходом советских войск нацисты перевозили Лили вместе с другими узниками из лагеря в лагерь. Ее освободили, когда она была в лагере Дора. Там она заболела и, очнувшись в брошенной эсэсовцами казарме, обнаружила в буфете возле койки этот альбом. Среди фотографий она узнала себя и своих родных. В 1980 году она передала альбом в иерусалимский музей Холокоста Яд Вашем. Позднее он был выпущен в виде книги, а текст написал Петер Хеллман. – Примеч. пер.
10.Письма Анджея были утеряны во время войны, но Рена помнила их дословно наизусть, поскольку перечитывала по многу раз.
11.Село Тылич и словацкий город Бардеёв расположены у польско-словацкой границы.
12.«Закон о гражданине Рейха» и «Закон о защите германской крови и германской чести» – расистские (в первую очередь антиеврейские) законы, провозглашенные по инициативе Гитлера в 1935 году.
13.Дирндль – традиционное немецкое платье.
Бесплатно
499 ₽

Начислим

+15

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
12 сентября 2020
Дата перевода:
2020
Дата написания:
2015
Объем:
333 стр. 23 иллюстрации
ISBN:
978-5-17-123277-1
Переводчик:
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 81 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 198 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 26 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 33 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 213 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 72 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 94 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 21 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 14 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 248 оценок
По подписке