Читать книгу: «Сорвать маску»
Глава 1. Лиза
Есть такое время ночи, когда город наконец затыкается. Не весь, конечно: в соседнем дворе воет сигнализация, хлопает дверь подъезда, но верхний слой шума стирается, и остаётся низкий ровный гул, от которого почти уютно. Я люблю это время. Одиннадцать с лишним, ближе к полуночи, когда сидеть на лавке под фонарём с книгой уже не странность, а единственно правильное занятие.
Лавка у круглосуточного ларька на углу Чернышевского и Пятой Парковой считается моим секретным местом, о котором знает весь район. Продавец Гиви давно не спрашивает, буду ли я покупать. Не буду. Мне нужны только фонарь над головой и два-три часа тишины, в которой Сильвия Плат звучит не как программа по зарубежной литературе, а как разговор.
Сегодня не читается. Я перечитываю один абзац третий раз, и слова скользят мимо, не цепляясь ни за одну мысль, потому что мысли заняты незаконченной главой диссертации и маминым голосом из утреннего созвона. «Лиза, тебе двадцать два, а у тебя ни нормальной работы, ни нормального мужчины, только книжки на уме».
Я опускаю книгу на колени и смотрю на ларёк. Гиви внутри листает ленту в телефоне, подсвеченный голубым экраном и лампой дневного света, от которой все выглядят покойниками. За стеклом ровными рядами стоят бутылки с водой, и я принимаюсь их считать, чтобы занять голову хоть чем-нибудь, когда правее, на дороге, вспыхивает свет.
Сначала я слышу мотоцикл: низкий рык, который отдаётся в грудной клетке, потом луч фары пробегает по асфальту и гаснет. У ларька останавливается чёрный обтекаемый спортбайк. Марку опознать даже не пытаюсь: в мотоциклах, впрочем, как и в автомобилях, не понимаю ровным счётом ничего.
Парень, который с него слезает, двигается так, будто вокруг ни одного наблюдателя. Технически их и нет, есть только я, и я наблюдаю из-за книги, которую подняла обратно к лицу до стыдного быстро.
Он не снимает шлем. Чёрный, матовый, с тонированным визором. Разве ночью видно за таким хоть что-нибудь? Кожаная куртка явно живёт на нём, а не висит в шкафу для красоты. Перчатки он тоже оставляет на руках, подходит к окошку и стучит по стеклу, и Гиви поднимает голову.
— Воду. Холодную. Самую холодную, какая есть.
Голос глухой из-за шлема, но слышно хорошо: ночь тихая, расстояние между ларьком и лавкой смешное. Низкий, чуть хрипловатый голос, и я ловлю себя на том, что задерживаю дыхание, как будто он может меня услышать. Глупость. Выдыхаю.
Гиви бурчит в ответ, звякает дверца холодильника. Парень берёт бутылку и разворачивается ко мне спиной, и я вижу только куртку и широкие плечи. Он приподнимает лицевую часть шлема вместе с визором, и вода булькает в горлышке, но лица не видно, ни кусочка, только затылок и чёрный матовый пластик. Челюсть шлема опускается обратно, он закручивает крышку.
А потом он оборачивается, и до меня доходит, что всё это время я смотрела ему в спину, не мигая, как полная дура.
Визор направлен в мою сторону. Глаз я не вижу, лица не вижу, и с полной уверенностью сказать, смотрит ли он на меня, или просто в моем направлении, я не могу. Но ощущение, будто всё же на меня.
Спина сама выпрямляется, и я зачем-то поправляю закладку.
А потом он идёт ко мне.
Пока он идёт, неспешно, с ленивой уверенностью в каждом шаге, я успеваю запаниковать и сделать лицо, которое, надеюсь, читается как «мне совершенно всё равно, что ты идёшь ко мне».
Он останавливается в двух шагах от лавки и крутит бутылку между пальцами в перчатке, машинально, и я смотрю на его руку, а не на визор, потому что на руку смотреть безопаснее.
— Сильвия Плат. — Он кивает на книгу. Голос глухой, но по интонации ясно, что ответа он не ждёт. — В полночь. На лавочке. У ларька.
Я поднимаю бровь. По крайней мере, надеюсь, что одну, а не обе, потому что иногда у меня не получается.
— И?
— И ничего. Просто… Красиво. Поэтично, я бы даже сказал.
Нормальная я должна промолчать или сказать «спасибо» и вернуться к книге. Но другая я, та, которая просыпается ближе к полуночи и принимает сомнительные решения, спрашивает:
— Это у парней в шлемах подкаты такие?
Он смеётся, коротко и негромко, звук гаснет внутри шлема, но я успеваю его поймать. Смех тёплый, и это меня раздражает: я хватаюсь за то немногое, по чему можно сделать выводы о человеке, и пока выводы мне нравятся.
— Если бы я подкатывал, ты бы это почувствовала.
— Я чувствую, что ко мне подошёл незнакомый мужчина в шлеме посреди ночи. Это чувство ближе к тревоге, чем к романтике.
— Справедливо. — Он отступает на полшага, без обиды, скорее признавая границу. — Могу отойти на три метра. Или на пять. Или вон до того дерева. Но оттуда мне придётся кричать, а это, на секундочку, спальный район.
Уголок губ дёргается. Нет уж, улыбаться я не буду.
— О чём кричать-то?
— О Сильвии Плат, видимо. — Он пожимает плечами. — «Умирать — это искусство, как и всё остальное. Я делаю это исключительно хорошо». Тебе ведь нравится именно это?
Я моргаю. Удивляться, что человек способен процитировать Плат, наверное, не стоит. Люди читают. Даже люди, которые трутся в мотоциклетных шлемах посреди ночи у ларька. Но он произнёс строчку ровно, без нажима, будто бы даже не пытаясь произвести впечатление, и от этого я захлопываю книгу и смотрю на него прямо. На непроницаемый чёрный визор, за которым может быть кто угодно.
— «Леди Лазарь», — отвечаю. — Откуда ты знаешь Плат?
— Откуда все знают. Читал.
— Люди, которые «просто читали», не цитируют по памяти.
— А люди, которые читают Плат ночью под фонарём, обычно не хотят, чтобы их отвлекали. И тем не менее я всё ещё здесь, а ты всё ещё не послала меня обратно к байку.
Он прав, не прогнала. Больше того, я закрыла книгу и сижу, развернувшись к нему, и мне даже в голову не пришло развернуться обратно.
— Может, я просто вежливая.
— Может. А может, тебе скучно и ты рада, что кто-то умеет произносить имя «Плат» без рассеянной паузы перед ним.
Я фыркаю. Тихо, но он слышит, потому что визор чуть наклоняется, и я готова спорить, что он ухмыляется, хотя проверить нечем.
— Можно? — Он кивает на другой конец лавки.
До места, куда он показывает, метра полтора. Расстояние продуманное: так я не напрягусь, а ему не придётся повышать голос. Мне не нравится, что он это просчитал.
— Если ты серийный убийца, — замечаю я, — это очень грамотная стратегия.
— Если бы я был серийным убийцей, я бы выбрал сцену без свидетелей.
Он кивает в сторону Гиви, затем садится и вытягивает ноги, длинные, в тёмных джинсах и тяжёлых ботинках. Ставит бутылку на лавку между нами, как нейтральную территорию, и откидывается назад, запрокинув голову в шлеме к фонарю.
Я ловлю себя на том, что рассматриваю его. Без лица и без единой зацепки он остаётся силуэтом в кожаной куртке, с руками в перчатках, свободно лежащими на коленях. И всё-таки взгляд от силуэта не отлипает. Может, дело в том, как он сидит: без суеты, не пытаясь занять как можно больше пространства, что свойственно парням.
— Ты никогда не снимаешь шлем? — В вопросе слишком много интереса, в котором я даже самой себе сознаваться не планировала.
— А ты всегда читаешь ночью на улице?
— Я спросила первая.
— Угу. Не снимаю.
— Почему?
Он поворачивает голову. В чёрной поверхности визора крошечное отражение фонаря и мой собственный силуэт.
— Потому что так интереснее.
— Кому?
— Тебе. — Он отвечает без выкрутасов. — Ты бы давно уткнулась обратно в книгу, если бы увидела моё лицо. А так ты сидишь и гадаешь, и это единственная причина, по которой мы всё ещё разговариваем.
У меня пересыхает во рту. Не потому, что он сказал невесть что, а потому что он прав: любой мой аргумент прозвучит как «нет-нет, мне совершенно не интересно, как выглядит твоё лицо», а это ложь, и он её раскусит моментально.
— Ладно, — сдаюсь я наконец. — Допустим.
Он смеётся, тихо, себе в шлем, и смех выходит низким и совершенно неуместно приятным.
— «Допустим», — повторяет он. — Мне нравится. Ни да, ни нет. Дипломатично.
— Я учусь на лингвиста. Дипломатичность — профессиональная деформация.
— Лингвист. — Он произносит слово с удовольствием, растягивая. — И что, вся жизнь расписана? Диплом, аспирантура, кафедра, скучные конференции в Воронеже?
Я открываю рот и закрываю. Потому что да. Примерно так. Минус Воронеж, плюс Петербург, если повезёт, но схема та же.
— А что в этом плохого? — В собственном голосе я слышу мамин тон и ненавижу себя за него.
— Ничего, — отвечает он, и насмешки в голосе нет, он серьёзен. — Абсолютно ничего. Просто интересно, когда ты в последний раз делала то, чего нет в плане.
Я не отвечаю. Фонарь гудит над головой, на соседней улице проезжает машина, Гиви роняет ящик за стеклом и ругается по-грузински.
Я смотрю на человека без лица, который сидит на другом конце моей лавки и задаёт вопросы, на которые у меня нет готовых ответов, и под рёбрами тянет, будто внутри сдвинули мебель.
— Ты всегда так разговариваешь с незнакомыми людьми? — спрашиваю тихо.
— Только с теми, кто читает Плат посреди ночи. Редкий вид, нужно беречь.
И я улыбаюсь, против воли и против всякой логики, и не успеваю спрятать улыбку. Он чуть наклоняет голову, и я готова поклясться, что за визором он улыбается тоже.
Я открываю рот, чтобы сказать хоть слово, лишь бы не сидеть с этой дурацкой улыбкой, и он меня опережает.
— Мне пора. — Он встаёт легко, одним движением, как будто в нём нет веса. — Книга не закончится сама, а я и так отнял у тебя минут пятнадцать, которые ты запланировала на чтение.
Я хочу сказать «подожди» и вовремя закрываю рот. Нелепее этого «подожди» ничего не придумать.
— Ты даже имя своё не назвал.
Он останавливается и оборачивается вполоборота, визор ловит свет фонаря.
— Ты тоже.
Он идёт к байку, перекидывает ногу, садится, и мотоцикл просыпается под ним с тем же низким рыком. Он поднимает руку, коротко, небрежно, не прощание даже, а «до встречи», и выезжает на дорогу. Красный огонь заднего фонаря тает в темноте.
Книга лежит на коленях, закладка торчит из сто тридцать четвёртой страницы, и я её не открываю. Вместо этого сижу и слушаю, как затихает мотор, пока стук по стеклу не заставляет меня обернуться. Гиви показывает пальцем на лавку. Бутылка. Он оставил её на середине, там, где была нейтральная территория, и вода в ней ещё холодная, я проверяю ладонью, прежде чем успеваю подумать, зачем.
Крышка закручена туго, его рукой. Я откручиваю её и пью. Гиви за стеклом качает головой и высовывается в окошко:
— Лиза. Этот тут первый раз. Я его не знаю.
— Я тоже, — отвечаю и понимаю, что завтра приду сюда в то же время, и книга тут ни при чём.
Глава 2. Алексей
Я проезжаю два квартала, прежде чем понимаю, что улыбаюсь.
Это раздражает, потому что улыбаться в шлеме бессмысленно: никто не видит, щёки упираются в поролон, и через пару минут начинает сводить челюсть. Но я улыбаюсь и ничего не могу с этим сделать, злюсь на себя примерно полсекунды и перестаю, потому что жизнь слишком короткая, чтобы злиться на собственную улыбку.
Девчонка с книгой.
Я заехал за водой. Просто за водой. Двадцать минут ехал по пустому ночному городу, глотал горячий воздух пополам с выхлопом, мышцы гудели после целого дня, и всё, что мне было нужно, это холодная бутылка и ещё двадцать минут дороги до дома. Простой и понятный план.
А потом я увидел её.
Она сидела под фонарём, и фонарь обходился с ней несправедливо: выхватывал из темноты только её, как будто весь остальной район был декорацией, а она единственным человеком, на которого стоит смотреть. Тёмные волосы убраны наверх, но не аккуратно, а как получилось, и несколько прядей выбились и лежали на шее. Она читала, слегка нахмурившись, с чуть приоткрытыми губами, и я подумал, что она похожа на девушек из старых фильмов, которые сидят в библиотеках и не знают, что за ними наблюдают. Только те девушки были чёрно-белыми, а эта в цвете, и цвет этот оказался невозможно подробным.
Я подошёл к ларьку, попросил воду, и пока продавец копался в холодильнике, смотрел на неё и думал, что надо сесть на байк и уехать. Именно так и надо сделать. Потому что я знаю, чем заканчиваются такие истории. Они заканчиваются ничем, если ты тот, кто я есть, и у тебя нет ни диплома, ни ответа на вопрос «а кем ты планируешь стать», который нормальные люди задают на первом свидании.
А потом я поймал её взгляд.
Она посмотрела на меня и быстро спряталась за книгу. Так быстро, что я чуть не рассмеялся вслух, потому что это было самое красноречивое «мне всё равно» в истории человечества.
И я пошёл к ней, потому что а что ещё делать, если я успел придумать три причины остаться у байка и ни одна не остановила мои ноги.
Она читала Плат. Я разглядел обложку, «Под стеклянным колпаком», потрёпанное издание, явно не в первый раз раскрытое, и внутри у меня щёлкнуло.
Я не врал ей, я действительно читал Плат. Давно, в другой жизни, когда ещё думал, что университет и правильные шаги в правильном порядке и есть то, чего я хочу. Мне было девятнадцать, и я таскал из библиотеки всё подряд: Плат, Буковски, Керуака, Бродского, всех авторов, которых девятнадцатилетние парни читают, чтобы чувствовать себя глубокими. Разница в том, что большинство этих парней потом забывают цитаты и идут работать в офис, а у меня вот всё наоборот.
Когда я заговорил с ней, она сделала именно то, что я ожидал: подняла бровь и выставила колючки, изображая равнодушие. Это выглядело бы убедительно, если бы она при этом не развернулась ко мне всем корпусом и не захлопнула книгу, оставив закладку торчать, как будто уже решила, что сегодня дочитывать не будет. Я это заметил сразу и с трудом удержался, чтобы не сказать вслух, потому что тогда бы она точно меня прогнала.
Она умная. По-настоящему умная, не из тех, кто нахватался цитат и козыряет ими при случае. Это было слышно по тому, как она разговаривала: быстро и точно, с холодноватым юмором, за которым пряталось тепло. И она, кажется, не очень хотела, чтобы это тепло было видно. Она напомнила мне кошку, которая делает вид, что ей не интересен фантик на верёвочке, но зрачки уже расширились и хвост подрагивает.
Лингвист. И вся жизнь у неё расписана, это было понятно даже не по словам, а по тому, как она испугалась моего вопроса. «А что в этом плохого?» Голос стал жёстче, спина выпрямилась, и голос этот был как будто взят напрокат. Могу ошибаться, но так обычно звучат чужие слова, которые слышали достаточно часто, чтобы они проросли. Кто-то вложил ей в голову, что только план и стоит между ней и катастрофой. Родители, наверное. Или один из них, тот, у кого хватило настойчивости.
Я знаю, как прорастают такие слова. Мне их тоже когда-то повторяли.
Я сворачиваю на свою улицу и глушу мотор. Снимаю шлем, и ночной воздух бьёт по лицу, тёплый, с запахом нагретого асфальта. Сижу на байке, держу шлем в руках и смотрю в темноту.
Она не назвала имени. И я не назвал.
Я мог бы. Мог бы попросить номер. Любой вменяемый парень так бы и сделал: давай обменяемся номерами, выпьем кофе, вот это всё. Нормальный набор. Я уже открыл рот, чтобы предложить, и в этот момент она сказала «а что в этом плохого» про свою расписанную жизнь, про кафедру и конференции, и от того, как она это сказала, я передумал.
Она не бросала мне вызов, она закрывалась. И я подумал: она ищет того, кто впишется в этот план. Парня с дипломом и должностью, с готовыми ответами на вопросы, которые задают на ужине у родителей. Такого, при виде которого её мама, или кто там, скажет «ну наконец-то» вместо «ты шутишь?».
А я ни во что не впишусь.
Поэтому я встал и ушёл. Красиво ушёл, надо отдать мне должное: легко, с шуткой, так, чтобы она не увидела, как мне не хочется вставать. Потому что вот какая штука: она улыбнулась. Один раз, и она пыталась это скрыть, сжала губы, как будто можно физически удержать улыбку, если достаточно сильно стиснуть зубы. Не получилось. Уголки рта поехали вверх, в глазах мелькнула злость на саму себя, и это была честная улыбка, без расчёта, и от честной улыбки уезжать тяжелее, чем от красивой.
Но я уехал.
И правильно сделал.
Я ставлю шлем на полку в прихожей, стягиваю куртку, иду в душ. Вода еле тёплая, бойлер на тридцать литров, хватает минут на семь, если не затягивать. Стою под струёй, упираюсь ладонями в стену и думаю о том, как она прижала книгу к груди, когда я подходил, рефлекторно, как будто книга может её прикрыть. Или как будто книга единственная опора, в которой она не сомневается.
Интересно, она всегда такая собранная, с готовой обороной и с чёткой границей между «допустимо» и «уже нет», которую она прочертила в воздухе, даже не осознав этого. Интересно, расслабляется ли она когда-нибудь и как выглядит, когда расслабляется. Волосы, наверное, распущены. И лицо другое, мягче, без этой лёгкой складки между бровями, которую я заметил, пока она пыталась делать вид, что не смотрит на меня.
Ладно. Хватит.
Я выключаю воду и вытираюсь. Полотенце отдаёт сыростью, потому что сушилка сломалась на прошлой неделе и я всё никак не куплю новую. Квартира маленькая, комната с кухней и совмещённым санузлом на шестом этаже без лифта, зато с окном, из которого видно кусок парка и краешек неба. Мне давно хватает того, что есть, и я перестал извиняться за это перед самим собой.
Я ложусь и смотрю в потолок.
Номер не попросил, имени не назвал, а шлем так и остался на голове. Три правильных решения за один вечер, даже для меня это много.
Но я знаю, как устроены ночи в этом городе. Она сидела на той лавке слишком привычно, слишком по-хозяйски, так сидят только на своём месте. А значит, она придёт снова. Может быть, завтра. Может, через неделю.
И я приеду за водой.
Просто за водой.
Я закрываю глаза и вспоминаю, как она сказала «допустим», ни да, ни нет, ровно посередине, и за еще одно «допустим» я бы отдал любое «да», которое слышал от девушек за последние два года.
Телефон на полу у кровати вздрагивает. Димон: «завтра к восьми, с утра джип пригонят, не проспи». Пишу «ок» и кладу телефон экраном вниз.
Глава 3. Лиза
Я не сплю до трёх.
Это не бессонница в привычном смысле — не тревога, не списки дел, которые крутятся в голове и не дают отключиться. Это другое. Я лежу на спине, одеяло сбито к ногам, потому что ночь тёплая и душная, и потолок надо мной испещрён тенями от фонаря за окном, и я прокручиваю разговор. Весь, с начала до конца. Каждую реплику.
«Если бы я подкатывал, ты бы это почувствовала.»
Я чувствовала. В том-то и проблема. Я чувствовала, и он знал, что я чувствую, и не стал на этом играть, и вот это — вот именно это — не укладывается у меня в голове.
Я переворачиваюсь на живот и утыкаюсь лицом в подушку. Подушка тёплая с обеих сторон, я уже проверила.
Он процитировал Плат. Вот так, легко, между делом, как будто все мотоциклисты в шлемах носят с собой «Леди Лазарь» в подкорке. И не напрягся, не выдержал паузу для эффекта, не посмотрел на меня, ожидая восхищения. Просто сказал — и пошёл дальше. Я за двадцать два года своей жизни могу пересчитать по пальцам одной руки мужчин, которые знают, кто такая Сильвия Плат, и у большинства из них это знание заканчивается на «а, это та, которая с духовкой». А этот — цитирует наизусть. В полночь. В мотоциклетном шлеме.
Я снова переворачиваюсь на спину.
Ладно. Допустим, он начитанный. Бывает. Это не повод лежать без сна и вспоминать, единственное, что я видела, шею — полоску кожи под шлемом, и почему-то именно эта полоска, узкая, незащищённая, между чёрным пластиком и воротом футболки, показалась мне интимнее, чем должна была. Интимнее, чем голая грудь на пляже, интимнее, чем расстёгнутые пуговицы на рубашке. Потому что всё остальное было закрыто — шлем, куртка, перчатки, — и эта случайная полоска кожи была единственным, что он мне позволил увидеть.
Боже, о чём я вообще думаю.
Я сажусь в кровати и включаю телефон. Два часа сорок семь минут. Шесть непрочитанных сообщений от Ани, и я знаю, не открывая, что там что-то про «ты не поверишь, что сегодня было» или «я нашла идеальную тушь» или «мне нужно с тобой поговорить, вопрос жизни и смерти» — последнее обычно означает, что ей не идёт новая стрижка.
Я не открываю. Вместо этого я смотрю на чёрный экран и вижу своё отражение — растрёпанные волосы, тёмные круги, которые к утру станут ещё темнее, и выражение лица, которое я бы описала как «раздражённая растерянность».
Он не назвал имени.
Я тоже.
И он ушёл. Не попросил номер. Не предложил увидеться. Не сказал «было приятно познакомиться» или другую формулу из учебника по социальному взаимодействию. Просто сел на байк, поднял руку и уехал. И я до сих пор не могу понять, что меня задевает больше — то, что он это сделал, или то, что я хотела, чтобы он этого не делал.
«Просто интересно, когда ты в последний раз делала что-то, чего нет в плане.»
Вот это не даёт мне спать. Не цитата из Плат, не голос из-под шлема, не полоска кожи на шее — хотя всё это тоже, но в первую очередь — этот вопрос. Потому что я не смогла на него ответить. Не потому что ответ сложный, а потому что ответ простой, и он мне не нравится. Я не помню. Я не помню, когда в последний раз делала что-то незапланированное. Всё, что я делаю, — это пункты списка, и когда один пункт завершён, я перехожу к следующему, и мне от этого спокойно, и это нормально, и это правильно, и мама говорит, что это единственный способ не оказаться в ситуации, в которой оказалась она, когда доверилась мужчине без плана и осталась одна с ребёнком и кредитом за квартиру.
Я ложусь обратно и натягиваю одеяло до подбородка, несмотря на жару.
Засыпаю ближе к четырём. Мне снится фонарь и чёрный визор, в котором отражается моё собственное лицо, и голос, который говорит: «Допустим». Мой голос.
Утром я просыпаюсь от звонка Ани.
— Вставай, — говорит она вместо «привет». — Мне нужно на мойку, у меня на машине слой пыли толщиной с палец, и я отказываюсь ехать на свидание в таком виде.
— Который час? — Я щурюсь на экран. Девять тридцать. Семинар в два. Я могу себе позволить.
— Время делать мне одолжение. Через полчаса у твоего подъезда. Оденься прилично, там работают красивые мальчики.
— Аня, мне не нужны красивые мальчики.
— Тебе нужны красивые мальчики. Ты просто об этом не знаешь.
Она вешает трубку раньше, чем я успеваю возразить. Это нормально. Аня всегда вешает трубку на самом сильном аргументе, потому что знает: если дать мне время на ответ, я найду двенадцать причин остаться дома.
Я встаю. Душ. Кофе. Волосы сохнут сами, пока я натягиваю джинсы и футболку и ищу второй кроссовок, который, как выясняется, закатился под кровать. Прилично, как просила Аня, я одеваться не собираюсь. Это автомойка, а не показ мод.
Аня подъезжает в девять пятьдесят пять — белый «Поло» с действительно впечатляющим слоем пыли. Я сажусь на пассажирское, и она окидывает меня взглядом.
— Сколько ты спала? Часа три?
— Пять, — вру я.
— Врёшь. Но ладно. Кофе?
— Уже пила.
— Второй кофе?
— Аня. Мойка.
— Мойка, — соглашается она и выруливает со двора.
Мойка находится в промзоне за Третьим кольцом — из тех мест, где заборы из профнастила, бетонные заплатки на асфальте и вывески, напечатанные в типографии, которая закрылась в две тысячи восьмом году. Аня ездит сюда, потому что «дёшево и парни симпатичные», и я перестала спорить с этой логикой примерно на третьем визите, когда поняла, что спорить с Аниной логикой — это как спорить с погодой: бессмысленно и мокро.
Мы заезжаем на площадку, и Аня глушит мотор. Перед нами — открытый бокс с бетонным полом, шланги, пара вёдер, радио на подоконнике, из которого играет что-то с тяжёлым басом. И два парня.
Первый сидит на перевёрнутом ведре у стены, в телефоне, коренастый, в таком же оранжевом рабочем комбинезоне, только застёгнутом и заляпанном. Нормальный парень. Фон.
Второй — не фон.
Второй танцует.
По-настоящему танцует — не притоптывает, не покачивает головой, а танцует, всем телом, посреди мойки, с губкой в руке, и тёмно-синий внедорожник рядом с ним выглядит как декорация, которую забыли убрать со сцены. На нём оранжевый комбинезон, мешковатый, из той грубой ткани, которая не должна выглядеть хорошо ни на ком, — расстёгнутый до середины живота, и под ним ничего. Совсем ничего. Только кожа, и линия грудных мышц, и тёмная дорожка волос ниже пупка, и татуировки, которые ползут по рукам и по рёбрам и исчезают под оранжевой тканью.
Он крутится. Делает что-то ногами — быстрое, ритмичное, с таким ленивым шиком, как будто бетонный пол мойки — это танцпол, на котором он провёл всю жизнь. Бёдра отбивают ритм. Плечи перекатываются. Он перебрасывает губку из руки в руку, ловит её за спиной, и это не трюк, не понты — это просто переизбыток энергии, которая ищет выход.
Он подтанцовывает к коллеге и делает что-то бёдрами в его сторону — что-то откровенно провокационное и весёлое, — и коренастый парень, не поднимая глаз от телефона, отталкивает его ладонью в живот..
— Пошёл нахер, Аксель, — говорит он беззлобно.
Аксель смеётся — громко, запрокинув голову, — и продолжает танцевать, но теперь разворачивается обратно к машине и швыряет в неё губкой, которая шлёпается на крышу с мокрым звуком. И продолжает двигаться. Ему не нужен зритель. Ему не нужно одобрение. Музыка играет, и его тело реагирует на неё,, и всё.
Я смотрю на полоску обнажённого живота между расстёгнутыми краями комбинезона. На то, как ткань соскальзывает с одного плеча, когда он поднимает руку, обнажая ключицу и ещё несколько сантиметров татуировки. На капли воды, которые блестят у него на груди в утреннем солнце.
У меня пересыхает во рту.
— Видишь? — шепчет Аня. — Видишь, что я тебе говорила?
Я не отвечаю, потому что у меня нет голоса. У меня вообще, кажется, нет ничего, кроме пульса, который грохочет в ушах, и тепла, которое разливается по нижней части живота и спускается ниже — туда, где его быть не должно в десять утра на пассажирском сидении Аниного «Поло» на автомойке в промзоне.
Он красивый, но не так, как бывают красивыми мужчины в рекламе или кино. Он красивый так, как бывает красивым что-то живое и не до конца прирученное. Русые кудри, чуть влажные, падают на лоб и лезут в глаза. Скулы, прямой нос, чуть неправильный, будто когда-то был сломан. Пирсинг — серебряное колечко в брови и второе в нижней губе. И эти руки — обе забиты от запястий и выше, сплошной рукав из чёрных и серых линий, и когда он двигается, татуировки двигаются тоже, как будто они живые.
Коренастый парень на ведре поднимает глаза, замечает нашу машину, толкает Акселя в бок и кивает в нашу сторону. Аксель оборачивается.
Видит нас за лобовым стеклом. Видит двух девиц, которые сидят с одинаково приоткрытыми ртами и пялятся на него, как на витрину магазина, в который им не хватит денег зайти.
Он улыбается.
Не ухмылка, не усмешка — улыбка. Широкая, открытая, с ямочками, которых не должно быть у человека с пирсингом и забитыми рукавами, но которые есть, и от которых у меня дёргается что-то в груди. Или ниже. Или везде.
Он бросает губку в ведро и идёт к нам. И пока идёт — застёгивает одну кнопку комбинезона. Ровно посередине груди. Как будто этого достаточно. Как будто это делает ситуацию хоть немного приличнее.
— Дыши, — говорит Аня.
— Я дышу, — говорю я, и вдыхаю, и понимаю, что не дышала последние несколько секунд.
И я думаю: это второй раз, когда незнакомый мужчина идёт в мою сторону, а я сижу и не знаю, куда деть руки.
Глава 4. Алексей
Я узнаю её моментально.
Это даже не вопрос узнавания, не та секунда, когда мозг сопоставляет лицо с памятью и выдаёт результат. Это моментальное, телесное, на уровне позвоночника — я поворачиваюсь, вижу белый «Поло» на площадке, вижу девушку на пассажирском сидении, и всё внутри меня говорит: это она.
Девчонка с книгой. Девчонка из-под фонаря. Та, которая читает Плат в полночь и говорит «допустим» так, будто кладёт карту на стол рубашкой вверх.
Она сидит за лобовым стеклом и смотрит на меня, и у неё приоткрыты губы, и я вижу это даже через отсвет солнца на стекле, и мне требуется вся выдержка, которая у меня есть, чтобы не остановиться и не заржать. Потому что жизнь — смешная штука. Сегодня ночью я думал, что больше её не увижу, и что это к лучшему, и что ни во что я не впишусь, — а теперь она здесь, на моей мойке, и смотрит на меня так, как ночью не смотрела, потому что ночью на мне был шлем и всё, что у неё было — голос.
А сейчас она видит всё.
И я вижу всё. Я вижу, как она сидит — чуть подавшись вперёд, руки на коленях, волосы распущены, — и она не тёмная фигура под фонарём, она в утреннем свете, и это совсем другой человек. То есть тот же, но больше. Подробнее. Я вижу её глаза — тёмные, большие, — и скулы, и как прядь волос лежит на ключице, и мне хочется подойти ближе, и я уже иду к ней, и у меня в голове одновременно три мысли.
Первая: она меня не узнает. Конечно не узнает — она видела шлем, перчатки, куртку и темноту. А сейчас передо мной стоит... ну, я. Комбинезон, кудри, татуировки, утреннее солнце. Два разных человека. Она не свяжет одно с другим, и от этого мне одновременно легко и паршиво.
Вторая: я не могу ей сказать. Не могу подойти и выдать «привет, это я, тот парень в шлеме, который вчера цитировал тебе Плат». Потому что тогда — что? Она посмотрит на меня, на комбинезон, на вывеску «Автомойка», посчитает в уме и получит ответ на вопрос «а чем ты занимаешься», и ответ ей не понравится. Я это знал ночью и знаю сейчас, и ничего не изменилось за несколько часов, кроме того, что теперь я знаю, как она выглядит при свете дня, и выглядит она так, что у меня сбоит дыхание.
Третья: какого чёрта она делает на моей мойке.
Я подхожу к машине со стороны водителя. За рулём — девушка, которую я не знаю: яркая, рыжая, с накрашенными губами и выражением лица, которое говорит «я точно знаю, как ты выглядишь без комбинезона, и мне нравится». Она опускает стекло, и на меня выливается волна сладких духов и какой-то попсовой песни из динамиков.
— Привет, — говорит рыжая. — Нам полный комплекс.
— Полный комплекс, — повторяю я и улыбаюсь ей, но мой взгляд уже соскальзывает на пассажирское сидение. На неё. Это сильнее меня. Это какой-то чёртов магнит, и я ничего не могу с этим сделать.
Она смотрит на меня. И я вижу, как она пытается сделать лицо — то самое, ночное, «мне совершенно всё равно», — и у неё не получается. Потому что ночью между нами были книга, шлем и полный набор мотоциклетной экипировки, а сейчас я стою в полуметре, в расстёгнутом комбинезоне, мокрый, и от меня пахнет автошампунем и потом, и её взгляд скользит по моей груди и ниже, к животу, и она одергивает себя и резко отводит глаза, и на скулах проступает румянец.
Румянец. Утренний свет. Господи.
— Я Аксель, — говорю я рыжей. — Можете пока посидеть под навесом.
— Аксель? — это уже не рыжая. Это она, говорит не поворачивая головы, будто в пространство. — Это имя или прозвище?
Я наклоняюсь чуть ниже, чтобы видеть её через салон. Рыжая между нами откидывается на спинку, не скрывая удовольствия от происходящего.
— Зависит от того, что тебе больше нравится, — отвечаю я, и это дерзость, и я вижу, как она чуть щурится, как будто решает, раздражает её это или нет.
— Мне нравятся имена, — говорит она. — Прозвища — для людей, которые боятся своего настоящего.
Мне хочется сказать ей, что она абсолютно права. Что я боюсь. Не имени, а всего остального — того, что за ним стоит. Но вместо этого я улыбаюсь, и это получается легко, потому что она только что сделала то, что делала ночью: укусила ровно туда, где больнее всего, и даже не поняла этого.
— Алексей, — говорю я. — Но все зовут Аксель.
— Все — это кто?
— Все, кто знает меня дольше пяти секунд.
— Мы знакомы десять. И мне пока нормально с «Алексеем».
Рыжая за рулём переводит взгляд с неё на меня и обратно — быстро, жадно, как зритель на теннисном матче.
— Это Лиза, — говорит рыжая. — Она всегда такая. Не обращай внимания.
Лиза.
Её зовут Лиза.
Я повторяю это имя про себя, беззвучно, и оно отпечатывается в мозге и в грудной клетке. Лиза. Девчонка с книгой. Девчонка из-под фонаря. У неё есть имя, и мне его только что подарили бесплатно, и я не знаю, радоваться этому или нет, потому что знать её имя означает, что она становится реальнее, а чем реальнее она становится, тем сложнее мне будет делать вид, что я просто парень на мойке, который видит её впервые.
— Лиза, — говорю я вслух, пробуя это на языке, и улыбаюсь. — Двадцать минут. Можете подождать вон там.
Рыжая выходит первая — уверенно, цокая по бетону, сразу к пластиковым стульям. Лиза выходит медленнее. Она выбирается с пассажирского, и я стою достаточно близко, чтобы почувствовать запах её шампуня — что-то лёгкое, ненавязчивое, ничего общего со сладкими духами подруги. Она проходит мимо, не глядя на меня. Нарочито не глядя. С прямой спиной и чуть вздёрнутым подбородком, как человек, который точно знает, что на него смотрят, и прикладывает все усилия, чтобы это не имело значения.
Это имеет значение. Я вижу, как она сглатывает, проходя мимо. Вижу, как её пальцы сжимаются на ремешке сумки.
Они садятся под навесом. Лиза скрещивает руки на груди. Стандартная поза — закрытая, защитная. Я знаю, что она на меня смотрит, даже когда делаю вид, что не замечаю.
Я начинаю мыть машину.
По радио включается один из тех треков, которые не слушаешь, а чувствуешь позвоночником.
И я начинаю двигаться. Не потому что хочу произвести впечатление. Не потому что знаю, что она смотрит. Я всегда так делаю — музыка играет, тело отвечает, и у меня нет кнопки, которая это выключает. Серёга за три года работы со мной перестал это комментировать. Сейчас он сидит на своём ведре, поднимает глаза, видит, что я опять завожусь, и качает головой с ленивой усмешкой.
Я вожу губкой по капоту и мои бёдра делают этот медленный перекат, тяжёлый, в ритм гитары, и я краем глаза вижу, как Лиза на пластиковом стуле под навесом меняет позу. Разжимает руки. Кладёт ладони на колени. Её подруга наклоняется к ней и что-то шепчет, и Лиза мотает головой, но не отводит от меня взгляда.
Я не должен этим наслаждаться.
Но я наслаждаюсь.
Не её реакцией — хотя, ладно, её реакцией тоже, — а самим фактом, что она здесь. Что она смотрит на меня и видит того, кого я не показал ей ночью. Ночью я был голосом и силуэтом, набором правильных слов в темноте. А сейчас я — вот. Мокрый комбинезон, губка, автошампунь, кудри в глазах. Всё настоящее. И она смотрит, и ей нравится, я вижу, что нравится, даже через показное безразличие, потому что безразличные люди не сидят с прямой спиной и расширенными зрачками и не сглатывают каждый раз, когда я наклоняюсь за шлангом.
Я перехожу к крыше, тянусь вверх, и комбинезон сползает с плеча. Не специально. Но я не поправляю. И когда поворачиваю голову, чтобы проверить, как стекает вода, — я ловлю её взгляд. На секунду. Может, на две. И в эти две секунды воздух между площадкой и навесом перестаёт быть просто воздухом, он делается гуще и теплее, и проводит уже не кислород, а что-то другое.
Потом она отводит глаза. Быстро. Слишком быстро.
И я возвращаюсь к машине. И продолжаю двигаться. И думаю о том, что через пятнадцать минут машина будет чистой, они уедут, и всё вернётся на свои места. Она будет девчонкой с книгой, которая ходит к фонарю. Я буду парнем с автомойки, которого она не узнала. Два мира, которые пересеклись на двадцать минут и разошлись.
Если только я не подойду и не заговорю с ней. Не как парень в шлеме, а как Аксель с мойки. Другие слова, другая дистанция. Посмотрю, как она отреагирует. Посмотрю, кто ей понравится больше.
Это нечестно, думаю я, отжимая губку в ведро. Это нечестная игра, потому что у неё нет всех карт.
Но машина ещё мокрая. А значит, у меня есть время, чтобы решить, собираюсь ли я подойти.
Я оборачиваюсь, чтобы взять полироль, и снова встречаюсь с ней взглядом. Она не успевает отвернуться. И я вижу в её глазах то, что видел ночью под фонарём, — этот голод, замаскированный под любопытство, эту тягу, которую она давит в себе обеими руками.
Я беру полироль и иду обратно к машине, и мне даже не нужно решать, потому что ноги уже знают, что после полироля я пойду не к ведру, а к навесу. К пластиковым стульям. К ней.
Потому что некоторые решения ноги принимают раньше головы. Я это уже проходил, сегодня ночью. Я подошёл к ней тогда. Подойду и сейчас.
Глава 5. Лиза
Он моет машину Ани, а я смотрю на его руки и ненавижу себя за это.
Нет, не за то, что смотрю. Смотреть — нормально. Люди смотрят на красивые вещи, это физиология, эстетическое восприятие, нейроны в зрительной коре и всё такое. Я ненавижу себя за то, как я смотрю — жадно, воровато, из-под опущенных ресниц, как будто краду что-то, что мне не принадлежит. За то, что каждый раз, когда он наклоняется или поворачивается, мой взгляд соскальзывает к расстёгнутому вороту комбинезона, к этому треугольнику обнажённой кожи, и я не могу удержаться.
— Ты пялишься, — говорит Аня.
— Я не пялюсь.
— Лиз. У тебя глаза размером с блюдца, и ты не моргала последние тридцать секунд. Ты пялишься.
Я моргаю. Демонстративно. Несколько раз подряд.
— Я просто жду, пока он закончит.
— Угу. И наслаждаешься процессом.
Я хочу ответить что-нибудь язвительное, но в этот момент он тянется вверх, протирая крышу, и комбинезон снова сползает с плеча, обнажая ключицу и начало татуировки — что-то вроде ветки, или нерва, или молнии, чёрные линии расходятся от ключицы вниз и исчезают под тканью. И его живот напрягается от движения, и я вижу, как прорисовываются мышцы под кожей.
Я отворачиваюсь так резко, что шея хрустит.
— Ты в порядке? — спрашивает Аня с ухмылкой, от которой хочется удалить её из друзей.
— Прекрасно. Просто шею свело.
— От усердного непялинья.
— Аня.
— Что? Он горячий. Это объективный факт. Ты не обязана быть роботом.
Я не робот. Именно в этом проблема. Если бы я была роботом, у меня бы не стоял перед глазами этот кадр — как он двигается, как его бёдра перекатываются в такт музыке, как он перебрасывает губку из руки в руку и ловит за спиной. Роботы не запоминают такие вещи. Роботы не чувствуют тепло внизу живота от того, как незнакомый парень моет машину.
Но я чувствую. И это сводит меня с ума, потому что недавно я уже чувствовала нечто похожее — сидя на лавке рядом с мужчиной, лица которого я даже не видела. Два раза за один неполный день. Два совершенно разных незнакомца. Что со мной происходит?
Он заканчивает с крышей и обходит машину, проверяя что-то. Потом берёт шланг и начинает смывать, и вода разлетается веером, и на секунду через струю проходит солнечный луч, и всё это — мокрый оранжевый комбинезон, брызги, его кудри, прилипшие ко лбу, — выглядит как кадр из фильма, который я бы никогда не призналась, что смотрю.
Его коллега, тот коренастый парень с ведра, проходит мимо нас к боксу и бросает на ходу:
— Минут пять ещё.
Аня кивает. Я тоже киваю, хотя он уже не смотрит. Мне нужно чем-то занять руки, и я вытаскиваю телефон и открываю заметки к диссертации, и буквы расплываются перед глазами, потому что за экраном телефона, в двадцати метрах от меня, Алексей-который-Аксель выключает шланг и вытирает лоб внутренней стороной запястья, и я вижу это периферийным зрением.
— Так, — говорит Аня, придвигаясь ближе. — Расскажи мне.
— Что рассказать?
— Ты странная с утра. Мешки под глазами, рассеянная. Ты не спала. Почему?
Я колеблюсь. Я не собиралась рассказывать Ане про мотоциклиста — это звучит нелепо даже в моей голове. «Я сидела ночью под фонарём, и ко мне подошёл мужчина в шлеме, и мы поговорили про Сильвию Плат, и он уехал, и я не могу перестать о нём думать.» Это не история. Это завязка плохого фанфика.
— Не спалось, — говорю я. — Жарко было.
— Угу, — Аня прищуривается. Она знает, что я вру. — Ладно. Не хочешь говорить — не говори. Но с тебя подробности, когда созреешь.
Я киваю, и в этот момент — шаги. По бетону, ближе. И запах — автошампунь, что-то цитрусовое, и под ним пот, и что-то ещё, тёплое, живое, незнакомое. Я поднимаю глаза.
— Готово, — говорит он. И смотрит на Аню, но потом его взгляд перемещается на меня, и он задерживается на долю секунды дольше, чем нужно. — Можете принимать работу.
— Отлично, — Аня встаёт и цокает к машине. Я начинаю вставать вслед за ней, и он делает шаг в сторону, давая мне пройти, но расстояние, которое он оставляет, — маленькое. Не неприличное. Не вызывающее. Но достаточно маленькое, чтобы я почувствовала тепло его тела, проходя мимо, и чтобы мне пришлось чуть повернуть корпус. И вот мы оказываемся на мгновение лицом к лицу.
Его глаза — серо-зелёные, с тёмным ободком вокруг радужки, и в них — веселье. Тихое, внутреннее, как будто он знает что-то смешное и ждёт момента, чтобы мне рассказать.
— Как тебе? — спрашивает он. — В смысле, работа.
— Пока не видела. Я смотрела в телефон.
Ложь. Наглая, неприкрытая ложь, и мы оба это знаем. Он улыбается — не ухмылка, а та же улыбка с ямочками, которую я видела, когда он шёл к нашей машине, — и наклоняет голову.
— В телефон, — повторяет он. — Все двадцать минут.
— Да. У меня диссертация.
— Ты пишешь диссертацию на автомойке.
— Я пишу диссертацию везде.
— Уважаю, — говорит он. И делает полшага назад, возвращая расстояние, которое на мгновение исчезло. Но воздух между нами не возвращается в нормальное состояние — он всё ещё тёплый, всё ещё заряженный, и я чувствую это кожей. — Диссертация по чему?
— Когнитивная лингвистика.
Зачем я это говорю? Зачем я стою и разговариваю с парнем с автомойки о своей диссертации? Аня уже у машины, проверяет что-то, и мне нужно идти к ней, и сесть, и уехать, и забыть, как пахнет автошампунь на чужой коже.
— Это про то, как язык связан с мышлением? — спрашивает он.
Я моргаю.
— Ты знаешь, что такое когнитивная лингвистика?
— Я знаю, что такое слово «когнитивный», — говорит он. — И слово «лингвистика». Сложить два и два я пока ещё в состоянии.
Он говорит это без обиды. С мягким юмором, почти нежным, и с такой лёгкой провокацией в глазах, которая говорит: давай, скажи ещё раз что-нибудь снобское, мне нравится.
И мне стыдно, потому что я только что — автоматически, не задумываясь — удивилась, что парень с мойки знает, что такое когнитивная лингвистика. Как будто работа определяет словарный запас. Как будто оранжевый комбинезон и татуировки означают, что он не способен связать два слова.
Мамин голос, думаю я. Мамина интонация. Мамин способ сортировать людей на тех, кто «наш уровень», и тех, кто нет.
— Прости, — говорю я. — Это прозвучало по-дурацки.
— Немного, — соглашается он. И улыбается. И от этой улыбки мне становится легче, потому что в ней нет обиды, и нет яда, и нет того затаённого «я запомню это», которым мужчины обычно реагируют на уязвлённое самолюбие.
— Так и о чём конкретно? — спрашивает он, как будто моя неловкость была мелкой кочкой на дороге, которую он перешагнул и забыл. — Диссертация.
— Метафоры, — отвечаю я. — Концептуальные метафоры и их влияние на восприятие времени.
— То есть мы думаем о времени через метафоры? «Время — деньги», «тратить время», «инвестировать время»?
Я открываю рот. Закрываю. Открываю снова.
— Да, — говорю я. — Именно.
— И? Ты за Лакоффа или против?
Мне нужно минуту, чтобы обработать то, что произошло. Парень в оранжевом комбинезоне на автомойке в промзоне за Третьим кольцом только что спросил меня, поддерживаю ли я теорию Джорджа Лакоффа. Мои однокурсники в магистратуре не все знают, кто такой Лакофф. Мой научный руководитель произносит его фамилию с ошибкой.
— Ты читал Лакоффа, — говорю я, и это не вопрос.
— «Метафоры, которыми мы живём», — он пожимает плечами. — Давно. Мне понравилось. Но я не уверен, что он прав насчёт всего. Мне кажется, иногда метафора — это просто метафора, а не структура мышления.
Я хочу ответить — у меня есть аргумент, и он готов, на кончике языка, — но вместо этого я стою и смотрю на него, и пытаюсь совместить в одной картинке татуировки, пирсинг, кудри, оранжевый комбинезон и Джорджа Лакоффа, и у меня не получается, и от этого кружится голова.
— Лиза! — кричит Аня от машины. — Ты едешь?
Я вздрагиваю. Как будто меня поймали на чём-то.
— Да, — говорю я. — Секунду.
Он отступает. Засовывает тряпку в задний карман комбинезона и смотрит на меня с таким выражением, которое я не могу прочитать и от которого у меня подкашиваются колени. Не в метафорическом смысле. В прямом — мышцы под коленями делают эту предательскую мягкую вещь, от которой хочется на что-нибудь опереться.
— Было приятно, Лиза, — говорит он. И произносит моё имя так, будто гладит его. Как будто каждая буква — отдельная вещь, которую он берёт в руки и рассматривает на свет. — Приезжай ещё. Поговорим о Лакоффе.
— У меня нет машины, — зачем-то отвечаю я. Зачем. Зачем я это говорю.
— Значит, нужен повод замарать машину подруги, — он кивает на Анин «Поло». И подмигивает. Одним глазом, быстро, и колечко в брови ловит солнце, и это последний кадр, который я забираю с собой в машину — серо-зелёные глаза, ямочки, серебро в брови.
Я сажусь, захлопываю дверь, и Аня выруливает с площадки. В зеркале заднего вида я вижу, как он стоит посреди мойки и смотрит нам вслед. Потом поворачивается к коренастому парню и говорит ему что-то, и тот ржёт.
— Так, — говорит Аня. — Что это было?
— Ничего. Он просто... разговорчивый.
— Лиза. Ты стояла с ним десять минут и обсуждала что-то. Что?
— Лакоффа.
— Кого?
— Не важно.
— Ты стояла с горячим парнем с автомойки и обсуждала кого-то по фамилии Лакофф? Кто вообще такой Лакофф? Это что, группа?
— Это лингвист.
— Вы обсуждали лингвиста.
— Да.
Аня молчит секунду. Потом:
— Ты — безнадёжна.
Может быть. Наверное. Но пока Аня выезжает на шоссе и ругается с навигатором, я смотрю в окно и думаю не о Лакоффе. Я думаю о том, что за последние двенадцать часов два абсолютно разных мужчины заговорили со мной так, как со мной не разговаривал никто, — легко, точно, попадая в каждую щель моей обороны. Один — голос в темноте, без лица, с Сильвией Плат. Второй — кудри и ямочки, с Джорджем Лакоффом. Один пахнет кожей и бензином. Второй — автошампунем и потом.
И от обоих у меня подгибаются колени и пересыхает во рту.
Это ненормально, думаю я. Это какая-то ошибка в моей нервной системе. Перегрев. Недосып. Гормональный сбой.
Я достаю телефон и открываю заметки к диссертации. Третья глава, параграф о пространственных метафорах времени. Буквы ровные, послушные, каждая на своём месте. Мне нужно прочитать тридцать страниц до семинара и написать комментарий к статье, и это правильно, и это мой план, и план — это то, что стоит между мной и хаосом.
Я начинаю читать.
На второй странице ловлю себя на том, что думаю о его руках.
На четвёртой — о том, как он сказал «приезжай ещё» и как от этих двух слов по позвоночнику прошла волна, которой не должно было быть.
На шестой — я сдаюсь и откладываю телефон.
За окном — город. Обычный, летний, полуденный. Пробки, тополя, размякший асфальт. Аня рассказывает что-то про своё свидание, и я киваю в нужных местах, и думаю о том, что вчера в это время моя жизнь была понятной. Вчера у меня были диссертация и фонарь, под которым никто кроме меня не сидел.
А сегодня у меня два незнакомца, от которых у меня перехватывает дыхание, и ни малейшего понимания, как с этим быть.
Глава 6. Алексей
Серёга ждёт ровно до тех пор, пока белый «Поло» не скрывается за поворотом, и потом говорит:
— Ну и что это было?
— Что — что?
— Ты двадцать минут мыл машину и при этом ни разу не посмотрел на машину.
Я подбираю шланг и начинаю скручивать. Серёга сидит на ведре и не помогает, потому что Серёга не помогает никогда, пока не наступит его очередь, а его очередь — следующий клиент.
— Я мыл машину отлично, — говорю я.
Самое главное — уверенность.
— Ты пропустил задний бампер.
Чёрт. Я пропустил задний бампер. Серёга ухмыляется — лениво, со знанием дела.
— Тебя накрыло, — говорит он.
— Меня не накрыло.
— Ты танцевал в её сторону.
Я открываю рот, чтобы возразить, и закрываю, потому что он прав. Я танцевал в её сторону. Не специально — или, может быть, специально, но той частью мозга, которая не спрашивает разрешения у остальных частей и в целом в известность не ставит. Она сидела под навесом на пластиковом стуле, и моё тело развернулось к ней, как подсолнух к солнцу, и я ничего не мог с этим сделать. Даже не пытался.
— Просто девчонка, — говорю я и вешаю шланг на крюк.
— Угу. «Просто девчонка». Ты с «просто девчонками» про Лакоффа не разговариваешь.
— Ты подслушивал?
— У тебя голос разносится по всей мойке, когда ты заводишься. Лакофф, метафоры, «приезжай ещё». Ты ей только серенаду не спел.
— День только начался.
Серёга хмыкает, качает головой и утыкается в телефон. Разговор закончен, и я этому искренне рад, потому что если он продолжит задавать вопросы, мне придётся задавать их себе, а у меня на них нет ответов.
Точнее, ответы есть. Они мне не нравятся.
Я иду в подсобку, открываю кран, набираю воды в стакан. Пью, упираясь бедром в край раковины. На стене — осколок зеркала, приклеенный скотчем, и в нём моё лицо: мокрые кудри, пирсинг, комбинезон. Вот что она видела. Вот что увидела вместо шлема и куртки и голоса в темноте. И ей понравилось — я видел, как ей понравилось, — но это другое «понравилось». Ночью между нами были слова. Плат, разговор, его ритм и вес. Сейчас между нами было тело.
И мне от этого неспокойно. Потому что я знаю, как работает тело. Тело — это просто. Тело — это мышцы, и танец, и расстояние, которое можно сократить. С телом я умею. Я всегда умел, и мне не стыдно за это — мне нравится моё тело, мне нравится, что оно умеет двигаться, и мне нравится эффект, который оно производит, и я не собираюсь притворяться, что не замечаю, как женщины на меня смотрят.
Но с ней я не хочу, чтобы дело было только в теле. С ней я хочу то, что было ночью, — разговор, от которого щёлкает что-то в замке. Плат, «допустим», её улыбку, которую она пыталась удержать и не смогла. Я хочу и то, и другое. И не могу получить и то, и другое, потому что для этого мне нужно сказать ей, что парень в шлеме и парень на мойке — один и тот же человек, а я не могу этого сделать, потому что тогда следующий вопрос будет «а почему ты работаешь на мойке», и за ним — «а какие у тебя планы», и всё покатится по тому сценарию, в котором я — неправильный ответ.
Я допиваю воду, ставлю стакан и смотрю на своё отражение в осколке зеркала.
Ладно. Вот что я знаю.
Её зовут Лиза. Она учится на лингвиста. Пишет диссертацию о метафорах. Читает Плат ночью под фонарём на углу Чернышевского и Пятой Парковой. У неё есть подруга — рыжая, громкая, ездит на белом «Поло». И Лиза залилась румянцем, когда я прошёл мимо неё, и её пальцы сжались на ремешке сумки, и она пахнет чем-то лёгким, как будто после дождя.
И ещё я знаю, что ночью, под фонарём, она открылась мне за пятнадцать минут больше, чем большинство людей открываются за месяцы. Она рассказала про лингвистику, про план на жизнь, про конференции — и за всем этим я услышал не то, что она говорила, а то, что боялась сказать. Что план — это не мечта, а забор. Что она стоит за этим забором и смотрит поверх него, и ей интересно, что там, по ту сторону, но она не перелезает, потому что кто-то когда-то объяснил ей, что по ту сторону — только грязь и разочарование.
Я стою по ту сторону. Я и есть та самая грязь и разочарование в оранжевом комбинезоне.
Телефон вибрирует в кармане. Я вытаскиваю — незнакомый номер. Не беру. Потом — сообщение: «Это Рома, у нас репетиция в восемь, не забыл? Барабанщик новый, надо обкатать.»
Точно. Репетиция. Гитара. Нормальная жизнь, в которой я — Аксель, который работает на мойке и играет в группе, и катает на байке, и его эта жизнь вполне устраивает.
Устраивала — до вчерашней ночи.
Я набираю Роме «буду» и убираю телефон. Выхожу из подсобки. Солнце шпарит по бетону, Серёга дремлет на ведре, радио играет что-то невнятное. Обычный день.
Но я возвращаюсь к тому месту на площадке, где стоял «Поло», и смотрю на мокрый бетон, на котором ещё видны следы от шин, и думаю о том, что она стояла вот здесь. Прямо здесь. И что между нами было тридцать сантиметров, и я чувствовал тепло её тела, и она сказала «мне пока нормально с Алексеем», и от этого «Алексей» — от полного имени, произнесённого её голосом — у меня что-то дрогнуло в рёбрах. Потому что меня так никто не зовёт. Для всех я Аксель. Лёшка для мамы, когда она звонит раз в месяц и спрашивает, ем ли я нормально. Алексей — на документах, которые я не открываю. А она сказала «Алексей» так, будто это имя — настоящее, и всё остальное — маскировка.
И она права.
Всё остальное — маскировка.
Я подбираю забытую губку с пола, бросаю её в ведро и иду к следующей машине, которая уже заезжает на площадку. Серёга поднимается с ведра, потягивается, и мы работаем, и я больше не танцую, потому что музыка играет, а тело не отвечает. Тело думает о другом.
Репетиция вечером. Гитара в руках, знакомая тяжесть грифа, мозоли на подушечках пальцев. Рома, басист, барабанщик-новичок, тесный гараж с плохой акустикой и хорошим светом. Мы играем, и я играю хорошо, и Рома говорит «ты сегодня другой какой-то», и я говорю «выспался», и это ложь, и я не выспался, и я другой, потому что в моей голове живёт девушка, которая читает Плат ночью и краснеет от моего комбинезона днём.
Два образа, и оба — я.
После репетиции я сажусь на байк. Натягиваю шлем. Перчатки. Куртку. Становлюсь другим человеком.
И еду не домой, а к ларьку на углу Чернышевского и Пятой Парковой.
Просто за водой.
Глава 7. Лиза
Я не собиралась сюда приходить.
Это важно проговорить — хотя бы внутри собственной головы, — потому что иначе получается, что я сижу ночью на лавке под фонарём и жду незнакомого мотоциклиста, как героиня дешёвого романа, у которой нет ни гордости, ни самоуважения, ни тридцати страниц к семинару, которые она так и не дочитала.
Я не жду. Я вышла подышать. В квартире душно, кондиционер сломался, и стены к ночи отдают накопленное за день тепло, и дышать нечем, и я взяла книгу — ту же, «Под стеклянным колпаком», потому что не дочитала вчера по известным причинам, — и спустилась к ларьку. Как обычно. Как делаю три-четыре раза в неделю уже второй год. Рутина, привычка и никакого подтекста.
Гиви кивает мне через стекло. Я киваю в ответ. Сажусь на лавку. Открываю книгу. Страница сто тридцать четвёртая — на которой я застряла вчера.
Читаю.
Вернее, пытаюсь читать. Потому что мой мозг — подлый, ненадёжный, предательский орган — отказывается обрабатывать текст и вместо этого подсовывает мне картинки. Кудри, прилипшие ко лбу. Оранжевый комбинезон. Расстёгнутый. Треугольник кожи. Дорожка волос ниже пупка. Серо-зелёные глаза с тёмным ободком и весельем внутри. Ямочки.
Я перечитываю абзац.
Потом мозг, не спросив разрешения, переключает слайд: чёрный визор, глухой голос, кожаная куртка, голая шея.
Два мужчины. Два набора картинок. Две совершенно разные частоты, на которых вибрирует одно и то же чувство — тянущее, тёплое, непрошеное.
Я закрываю книгу и откидываюсь на спинку лавки.
Что со мной происходит? Я — человек, который за четыре года университета сходила на пять свиданий, и все пять закончились на стадии «спасибо, было мило, давай останемся друзьями». Не потому что парни были плохие. Потому что мне было скучно. Через двадцать минут разговора я понимала, что могу предсказать каждую их следующую реплику, и от этого хотелось попросить счёт и уйти. Я думала, что это нормально. Что мне просто никто по-настоящему не интересен. Что у меня, может быть, слишком высокие стандарты, или слишком занятая голова, или слишком мало места в жизни для чего-то, кроме книг и учёбы.
А потом за одни сутки два незнакомца разговаривают со мной так, что у меня отключается функция прогнозирования. Я не знаю, что они скажут дальше. Я не могу угадать. И от этого у меня кружится голова и влажнеют ладони, и я сижу ночью на лавке и не читаю Плат, потому что Плат проигрывает двум живым мужчинам, а Плат, на секундочку, не проигрывает никому и никогда.
Десять минут проходят. Пятнадцать. Я открываю книгу, закрываю, открываю снова. Гиви за стеклом смотрит сериал на телефоне, и голубоватый свет мерцает на его лице.
Его не будет. Мотоциклиста. С чего бы ему быть? Он заехал за водой, поговорил с девушкой на лавке и уехал. Для него это была случайность, минутное развлечение, и он, наверное, уже забыл. Люди, которые гоняют на мотоциклах посреди ночи, не запоминают случайных девушек у ларьков. У них, наверное, таких девушек — по одной на каждую заправку.
Я встаю. Хватит. Пора домой, спать, забыть, дочитать чёртову Плат и написать комментарий к статье, и жить свою нормальную, предсказуемую, расписанную по пунктам жизнь.
Я делаю три шага от лавки.
И слышу звук.
Низкий рык мотора, который я чувствую рёбрами. Он нарастает, приближается, заполняет собой тихую улицу, и я стою спиной к дороге, и у меня есть несколько секунд чтобы решить, оборачиваюсь я или нет.
Оборачиваюсь.
Чёрный спортбайк. Чёрный матовый шлем. Он останавливается у ларька, ставит байк, и всё в точности как вчера — та же хищная линия мотоцикла, та же кожаная куртка, тот же непроницаемый визор. Только на этот раз он не идёт к окошку за водой. Он поворачивает голову, видит меня — стоящую посреди тротуара с книгой, прижатой к груди, в трёх шагах от лавки, — и я понимаю, что выгляжу именно так, как не хотела выглядеть. Как человек, который ждал и уже уходил. Как человек, которого поймали.
Он наклоняет голову. И я слышу смех — тихий, глухой, из-под шлема.
— Уходишь? — спрашивает он.
Его голос. Господи, его голос. Я забыла, как он звучит из-под визора — этот низкий тембр, отфильтрованный через пластик, с лёгкой вибрацией на согласных. Или не забыла, а убедила себя, что запомнила его лучше, чем он есть на самом деле, что приукрасила, что дорисовала. Но нет. Он звучит именно так, как я помню. И у меня от этого перехватывает дыхание — буквально, физически, как будто грудная клетка забыла, в какую сторону расширяться.
— Нет, — говорю я, и это враньё. — Я просто... разминала ноги.
— С книгой.
— Я всегда хожу с книгой.
— И всегда прижимаешь её к груди, когда разминаешь ноги?
Я опускаю глаза. Книга действительно прижата к груди. Обеими руками, как щит. Этот рефлекс — откуда он? Почему я каждый раз, когда он рядом, хватаюсь за книгу, как за спасательный круг?
— Может быть, — говорю я и заставляю себя опустить руки. Книга теперь просто в руке, вдоль тела. Это нормальная поза вроде бы. Расслабленная. Я расслаблена.
Я совершенно не расслаблена.
Он слезает с байка. Медленно, с той же ленивой уверенностью, от которой у меня вчера сбоило всё, что умеет сбоить. Идёт ко мне. Не к лавке — ко мне. И останавливается в двух шагах.
— Я надеялся, что ты будешь здесь, — говорит он.
Просто так. Без подводки, без игры, без «случайно проезжал мимо». Надеялся. Будешь. Здесь. Три слова, от которых моё сердце делает что-то лишнее между ударами — не то пропускает, не то добавляет, я не уверена, но ритм сбивается.
— Ты приехал за водой? — спрашиваю я.
— Нет, — отвечает он. — Приехал за тобой. В смысле — к тебе. Увидеть тебя. Поговорить. Я не за тобой в смысле «за тобой», это прозвучало...
— Жутковато, — подсказываю я.
— Жутковато, — соглашается он. — Именно.
И я смеюсь. Тихо, неожиданно для себя. Потому что вчера он был безупречен — каждая реплика точная, каждая пауза выверенная, — а сейчас он споткнулся на ровном месте, и это такое облегчение, что я не могу не засмеяться. Значит, он тоже нервничает. Значит, за визором — не автопилот, а живой человек, который выбрал проехать сюда черт знает какое расстояние и не знает, что сказать.
— Тебе пока плохо удаётся быть не жутким, — говорю я. — Ночь, шлем, «приехал за тобой». Ты собираешь все флажки.
— Красные?
— Угу.
— Угу. А ты всё равно здесь.
Я молчу. Потому что он опять прав, и это начинает раздражать.
— Может, я вежливая, — говорю я. — Мы это уже обсуждали.
— Может, — соглашается он, и я слышу ухмылку. — Или… Тебе понравилось вчера. Разговаривать со мной. И ты вышла к фонарю не ноги размять.
Тишина.
Фонарь гудит. Гиви роняет что-то за стеклом. Всё как вчера — те же декорации, тот же свет. Но что-то сдвинулось. Как будто вчера мы стояли по разные стороны стекла, а сегодня — по одну.
— Допустим, — говорю я.
Он смеётся. Тепло, негромко.
— «Допустим». Опять.
— Тебе понравилось вчера, — говорю я его же интонацией. — Ты сам приехал.
— Я не отрицаю, — отвечает он. — Мне понравилось. Я приехал. Мне не нужно «допустим», я нормально обхожусь словом «да».
Что-то горячее проходит по позвоночнику. Не от слов даже — от того, как он это произносит. Уверенно. Спокойно. Без позы, без вызова, без попытки впечатлить. Просто — факт. Ему понравилось. Он приехал.
Мне бы так уметь. Говорить «да» и не надстраивать вокруг него десять слоёв защиты.
— Ладно, — говорю я. — Да. Мне тоже понравилось. И я не разминала ноги.
— Знаю, — говорит он мягко.
— Откуда бы?
— Потому что ты прижимала книгу к груди. Ты так делаешь, когда нервничаешь. Вчера тоже делала.
У меня пересыхает во рту. Он заметил и запомнил.
— Ты наблюдательный, — говорю я, и голос звучит тише, чем я хотела.
— Ты — интересная, — отвечает он. — Сложно не наблюдать.
Мы стоим на тротуаре. Между нами — два шага. Он — чёрный силуэт в кожаной куртке, без лица, без имени, с голосом, который проходит сквозь шлем и попадает мне куда-то в солнечное сплетение. Я — в шортах и футболке, с книгой в опущенной руке, с босыми ногами в кроссовках, потому что не нашла носки и решила, что для ночной прогулки «просто подышать» сойдёт и так.
— Сядем? — спрашивает он, кивнув на лавку.
— Сядем, — говорю я. Без «допустим». Просто — сядем.
Мы садимся. На этот раз расстояние между нами меньше — не полтора метра, а около одного. Бутылка воды на лавке между нами отсутствует, и нейтральной территории больше нет.
— Дочитала? — он кивает на книгу в моих руках.
— Нет. Застряла на той же странице, что и вчера.
Он молчит. Я тоже молчу. И молчание — не неловкое. Оно тёплое, как воздух между нами, и в нём можно сидеть, и мне не хочется его заполнять, и это так непохоже на всё, что я знаю о молчании с незнакомыми мужчинами, что я перестаю анализировать и просто сижу.
Просто сижу. Рядом с человеком без лица. И мне хорошо.
И от того, что мне хорошо, мне страшно.
Глава 8. Алексей
Она сказала «да».
Без «допустим», без «может быть, я просто вежливая». «Да. Мне тоже понравилось. И я не разминала ноги.» Каждая из этих фраз выглядит как кирпич, вынутый из стены, которую она выстроила вокруг себя, и я сижу на лавке в метре от неё и запрещаю себе разглядывать дыры в этой стене. Если начну разглядывать, начну надеяться, а надеяться мне нельзя.
Мне жарко. Воздух за день так и не остыл, а я сижу в куртке и шлеме, и пот стекает по вискам и щекочет за ушами. Если бы она знала, как мне хочется стянуть с себя всю эту амуницию и вдохнуть по-человечески, она бы рассмеялась. Или спросила бы, ради чего я терплю. И мне нечего было бы ей ответить, кроме правды: ради того, чтобы остаться человеком, который не может её разочаровать.
Она молчит, я молчу, и мне хорошо в этом молчании, несмотря на духоту под визором. Но я приехал сюда не молчать.
— Расскажи мне что-нибудь, — прошу я.
Она поворачивает голову, и фонарь очерчивает её профиль, от лба до подбородка, и подсвечивает прядь, прилипшую к щеке. Мне хочется эту прядь убрать. Руки в перчатках лежат на коленях, и перчатки сейчас кстати, потому что они граница, а границы мне сегодня нужны.
— Что рассказать? — уточняет она.
— Что-нибудь, чего ты никому не рассказываешь.
Она фыркает. Тихо, через нос, и я не могу разобрать, насмешка это или нервы.
— Мы знакомы полчаса суммарно, и ты хочешь, чтобы я выдала тебе секреты?
— Не секреты. Что-нибудь настоящее.
— Всё, что я говорю, настоящее.
— Не всё, — возражаю я, и стараюсь, чтобы прозвучало мягко. — Вчера ты рассказала мне про лингвистику и про кафедру. Это правда, но это витрина, которую ты выставляешь наружу, чтобы люди видели правильную картинку. Мне интересно, что за витриной.
Она молчит долго. Я слышу её дыхание, ровное и слишком старательное, будто она следит за ним, чтобы не выдать, что внутри у неё неровно. Или мне хочется так думать, потому что иначе получается, что я просто нахамил девушке на лавке.
— Ты всегда так с людьми? — произносит она наконец. — Задаёшь вопросы, на которые невозможно ответить и неудобно не ответить?
— Только с теми, кто мне интересен.
— И много таких?
— Нет.
Она опускает глаза. Её пальцы лежат на обложке книги и машинально гладят корешок, и я смотрю на это движение и решаю, что она сама не замечает, как бережно обращается с тем, что для неё важно.
— Я боюсь, что трачу жизнь, — выдыхает она.
Тихо, шёпотом, будто впервые произносит это вслух.
— В каком смысле?
— Во всех. Я делаю всё правильно. Учусь, планирую, каждый шаг выверен. И иногда, обычно ночью, мне кажется, что я иду по коридору. Длинному и прямому, с хорошим освещением. Двери по бокам закрыты, а я иду и не пытаюсь их открыть, потому что мне сказали, что в конце коридора есть всё, что мне нужно. Но я не знаю, что там в конце. И мне всё чаще кажется, что там ещё один коридор.
Я не двигаюсь и не отвечаю. Просто слушаю, и тишина заполняется её голосом.
— Мама, — добавляет она после паузы. — Мама построила этот коридор. Не со зла. Она уверена, что это лучшее, что она может для меня сделать. Она растила меня одна, без денег и без помощи, и решила, что у меня будет всё, чего не было у неё. И теперь я иду по её коридору и не знаю, где заканчивается она и начинаюсь я.
Она замолкает. Поднимает голову и смотрит на меня, и в её взгляде нет ни страха, ни жалости к себе, только горькая ясность, будто она вытащила из себя занозу и рассматривает её при свете фонаря.
— Вот, — подытоживает она. — Настоящее. Доволен?
— Нет.
— Нет?
— Мне нужно больше.
Она смеётся. Открыто, с лёгким удивлением, будто не ожидала от себя этого звука.
— Ты наглый, — сообщает она.
— Мне это говорили.
— И тебя это не смущает?
— Меня смущает очень мало вещей. — Я делаю паузу. — Но твои слова входят в их число.
Она перестаёт смеяться и смотрит на меня, и мне кажется, что она вот-вот спросит: кто ты? Она не спрашивает. Но взгляд у неё такой, будто она примеряет ко мне вопрос и решает, имеет ли право его задать.
И хорошо, что не спрашивает, потому что ответить я не могу.
«Кто ты» подразумевает имя и работу, а мою работу она уже видела сегодня утром. Алексей, которого Серёга зовёт Акселем, в оранжевом комбинезоне, с губкой в руке. Если я скажу ей это сейчас, всё рассыплется вместе с голосом из-под шлема и Сильвией Плат. Не потому что я врал, а потому что молчал, и я не вижу, чем одно лучше другого.
— Твоя очередь, — напоминает она.
— Что?
— Я рассказала тебе настоящее. Теперь ты.
Справедливо. Она показала мне свою занозу и теперь ждёт того же.
Я откидываюсь на спинку лавки. Шлем упирается в рейку, воздух под визором делается ещё горячее, капля пота медленно ползёт по позвоночнику, и я решаю: ладно. Вот тебе настоящее.
— У меня был младший брат.
Был.
Она слышит это «был», я вижу, как у неё замирают пальцы на корешке.
— Данька. Ему было семнадцать. Погиб три года назад, авария. За рулём сидел его друг. Ночь, мокрая трасса, вылетели на встречку. Данька сидел справа. Врачи сказали, что мгновенно.
Я выговариваю это ровным голосом. Научился за три года, голос больше не ломается и руки не дрожат. Но внутри каждый раз проваливается пол, и ты стоишь дальше, зная, что он может уйти снова, в любой момент, без предупреждения.
— Он жил так, как я хочу жить, — продолжаю я. — Каждый день, без «потом» и без «когда-нибудь». Если мерить по обычным меркам, он ничего не успел, ни диплома, ни квартиры. Но он не отложил ни одного своего дня. А я тогда учился, третий курс, инженерный, и думал: вот доучусь, устроюсь, и тогда начну жить. И он умер, и «потом» перестало существовать. И я бросил.
— Бросил учёбу?
— Через две недели после похорон. Забрал документы.
Она молчит, и я жду рефлекторного сочувствия, которое люди включают, когда не знают, что делать с чужой болью. Но она не тянется ко мне и не выдаёт «мне жаль».
— Это как-то связано с тем, что ты не снимаешь шлем? — спрашивает она вместо этого.
Я поворачиваю голову. Она смотрит на меня без жалости, с цепким вниманием, будто слушает не только слова, но и паузы между ними.
— Нет, — отвечаю я. — Шлем не про Даньку.
— А про что?
Про тебя. Под шлемом я могу быть кем угодно, а без шлема я конкретный человек с конкретной жизнью, в которой ты сегодня утром стояла в тридцати сантиметрах от моего лица и не догадалась, чьё оно. Эта жизнь в твой коридор не впишется.
— Долгая история, — отделываюсь я.
— У меня есть время.
— А у меня не хватит смелости. Не сегодня.
Она медленно кивает и не давит, и от этого ноет в груди благодарность, которую я не могу выразить, не развалив всё остальное.
— Тогда расскажи мне что-нибудь другое, — просит она. — Лёгкое. Ты только что рассказал мне самое тяжёлое, что у тебя есть. Мне нужен противовес, иначе я буду думать, что ты только это.
Мне нравится, как она это формулирует. Она не хочет запереть меня в одну эмоцию, ей нужен объём.
— Лёгкое, — повторяю я. — Ладно. Я боюсь голубей.
Она молчит, и я успеваю пожалеть, что не выбрал признание поприличнее.
— Голубей, — переспрашивает она.
— Голубей. Панически, с детства. Они подлетают слишком близко и смотрят круглыми оранжевыми глазами, и в этих глазах ни капли разума. Я однажды уронил шаурму, потому что голубь сел мне на ботинок, и с тех пор у меня травма.
— Травма от голубя.
— Я потерял шаурму. Хорошую шаурму, с двойным соусом.
Она смеётся по-настоящему, громко, запрокинув голову, и звук разлетается по пустой улице и отскакивает от стен домов. Я и забыл, что бывает такой смех.
— Ты, — выговаривает она сквозь смех, — приезжаешь посреди ночи на мотоцикле, в кожаной куртке, весь из себя загадочный, и ты боишься голубей?
— Все чего-нибудь боятся. Мой страх просто позорнее, чем у большинства.
— Это прекрасно, — заключает она. — Совершенно прекрасно.
— Я рад, что мой позор тебя радует.
— Очень, — она улыбается, и у меня перед глазами всё плывёт от пота и духоты за тонированным визором, и посреди этой мути её улыбка остаётся единственным, что я вижу отчётливо.
— Тебе жарко, — вдруг замечает она.
— Что?
— Тебе жарко. Я вижу. Ты ёрзаешь, как будто тебе тесно, и у тебя пот на шее. — Она кивает на полоску кожи под шлемом. — Жара, а ты в куртке, перчатках и шлеме. Тебе должно быть невыносимо.
Мне невыносимо. Я мечтаю стянуть шлем и подставить лицо тёплому ночному ветру.
— Терпимо, — вру я.
— Сними хотя бы перчатки.
Нет. Перчатки последний рубеж. Под ними руки, а на руках татуировки, которые она видела утром на мойке. Утром она смотрела на них долго. Или мне польстило, и я себе это придумал. Проверять, узнает ли она эти руки, я не готов.
— Мне нормально, — упираюсь я.
— Ты упрямый.
— Мне говорили.
— Тебе много чего говорили, — она качает головой, но в голосе мягкость и забота, и от этой заботы мне хочется сорвать чёртов шлем и поцеловать её. Просто так, посреди ночи, на лавке у ларька. — И ты ни к чему не прислушиваешься. Ладно. Страдай.
— Страдаю, — соглашаюсь я. — С удовольствием.
Она улыбается, и мы сидим ещё, не знаю сколько, и обсуждаем то, что не требует смелости. Голубей и шаурму, и как Гиви однажды продал ей просроченный сок и потом неделю угощал бесплатным кофе из чувства вины. Она вспоминает, как в детстве верила, что если прочитать книгу задом наперёд, история изменится и герои примут другие решения. Я смеюсь и заявляю, что это лучшая теория из всех, что я слышал, она отвечает, что мне легко угодить, я возражаю, что это неправда, она бросает «докажи», и мы опять зависаем в этом пространстве между флиртом и разговором, где каждое слово тянет за собой второе, непроизнесённое.
Потом она зевает. Прикрывает рот ладонью, и зевок такой маленький и сонный, что у меня сжимается сердце.
— Иди спать, — киваю я в сторону домов.
— А ты?
— А я поеду домой и буду думать о голубях.
— Врёшь, — определяет она. — Ты будешь думать не о голубях.
Я молчу, потому что она права.
— Послезавтра, — обещаю я.
— Ладно. Послезавтра, — повторяет она.
Я встаю и иду к байку, и на полпути останавливаюсь и оборачиваюсь, потому что мне нужно увидеть её ещё раз, как она сидит под фонарём с книгой на коленях, с сонными глазами и улыбкой, которая ещё не сошла с губ.
— Эй.
— Что?
— Ты красиво смеёшься.
Её реакцию я не вижу, потому что сажусь на байк, завожу мотор и уезжаю, не дав ей ответить. Но в зеркале заднего вида она поднимает книгу и прижимает к груди.
За углом я останавливаюсь, стягиваю шлем и дышу, и ночной воздух кажется ледяным. Телефон в кармане куртки вибрирует, и я заранее знаю, кто пишет в час ночи, потому что в час ночи пишет один человек. Серёга.
«Завтра Анька заедет, колодки глянуть. Говорит, с подругой, той, с книжкой. Ты ж будешь?»
Я сижу на байке посреди пустой улицы, без шлема, с мокрыми волосами, и смотрю на экран. Завтра она будет стоять в двух шагах от моего лица и не узнает в нём того, кто только что рассказал ей про Даньку. И в каком-то смысле это даже хорошо. Наверное.
Глава 9. Лиза
«Ты красиво смеёшься.»
Три слова, брошенные через плечо, между лавкой и мотоциклом, — и он уехал, не дожидаясь ответа, а я стою под фонарём и прижимаю книгу к груди, и у меня горят уши.
Уши. Как в пятом классе, когда Дима Воронов сказал мне «красивая коса» на уроке физкультуры, и я потом две недели заплетала косу каждое утро, хотя ненавидела это делать. Мне двадцать два, у меня магистерская диссертация и двести страниц Лакоффа на столе, а у меня горят уши от комплимента мужчины, чьего лица я не видела.
Я иду домой. Четыре минуты от ларька до подъезда, и за эти четыре минуты я успеваю прокрутить в голове весь разговор — от «уходишь?» до «ты красиво смеёшься» — и каждый раз, возвращаясь к какой-то его фразе, чувствую, как в животе сжимается и разжимается что-то тёплое.
Он рассказал мне про брата.
Я ложусь в кровать и думаю об этом, и мне не хочется спать, хотя глаза слипаются. Он рассказал мне про брата, и его голос не дрогнул — но где-то за шлемом, за этой стеной из пластика и тонировки, что-то дрогнуло, я слышала. Не ушами — каким-то органом, которого нет в учебниках по анатомии, но который безошибочно улавливает чужую боль.
Данька. Семнадцать лет.
И он бросил учёбу. Третий курс. Просто — забрал документы и ушёл. И у меня от этого двойственное чувство, потому что одна часть меня — мамина часть, та, что считает план единственной защитой от хаоса, — думает: как можно бросить? Просто взять и бросить? Без запасного варианта, без страховки? А другая часть — та, которая ночью сидит под фонарём и не читает Плат, — думает: какая смелость. Какая безумная, страшная, прекрасная смелость — посмотреть на свою жизнь и сказать «это не то» и уйти.
Я так не умею.
Я так не умею и, может быть, никогда не научусь, и от этого мне горько и одновременно завидно, и я лежу в темноте и чувствую себя человеком, который всю жизнь простоял у окна, глядя на улицу, и вдруг обнаружил, что окно было дверью.
Телефон вибрирует. Аня.
«Ты спишь?»
«Нет.»
«Мне нужно заехать на мойку завтра. Тормозные колодки скрипят. Знаю, это не мойка, но там Серёга в тачках шарит, он посмотрит бесплатно.»
Я смотрю на экран. Мойка. Завтра. Аксель. Оранжевый комбинезон. Серо-зелёные глаза. Ямочки.
Мотоциклист. Послезавтра. Чёрный визор. Низкий голос. «Ты красиво смеёшься.»
Два мужчины. Два набора ощущений. Два разных вида тепла — один обжигает кожу снаружи, другой разогревает изнутри.
«Ок» — пишу я Ане.
«Ок в смысле поедешь со мной?»
Я колеблюсь. Пальцы зависают над экраном. Нормальная, рациональная Лиза — та, которая ходит на семинары и пишет диссертацию и не ведётся на парней с автомойки, — должна написать «нет, мне некогда». Но нормальная рациональная Лиза уже двое суток не может дочитать страницу сто тридцать четвёртую, и у неё горят уши от голоса из-под шлема, и она помнит, как пахнет автошампунь на чужой коже.
«Ок в смысле да.»
«!!!!! Лиза. Лизочка. Я знала.»
«Заткнись.»
«Он тебе понравился. Аксель.»
«Аня. Мне нужно спать.»
«Он тебе ПОНРАВИЛСЯ. У тебя были глаза размером с луну, и у тебя был голос, которого я у тебя НИКОГДА не слышала.»
«Какой голос?»
«Мягкий. Заинтересованный. Живой. Ты обычно разговариваешь с людьми так, будто заполняешь анкету. А с ним — не так.»
Я откладываю телефон. Смотрю в потолок. Тени от фонаря за окном лежат на стене косыми полосами.
Я ненавижу, когда Аня права, потому что Аня права примерно в семидесяти процентах случаев, и оставшиеся тридцать — это её выбор причёсок.
Он мне понравился. Аксель. Парень с мойки. С кудрями и ямочками. Мне понравилось, как он разговаривает — легко, без нажима, с этой мягкой дерзостью, которая ощущается не как нападение, а как приглашение. Мне понравилось, что он не обиделся, когда я ляпнула глупость про когнитивную лингвистику, а просто перешагнул и пошёл дальше. Мне понравились его руки.
И мне понравился мотоциклист. У которого нет лица и нет имени, но есть голос, от которого у меня перехватывает дыхание. И смелость, и страх голубей, и «ты красиво смеёшься», сказанное через плечо.
Два мужчины. Оба — за последние два дня. После четырёх лет эмоциональной пустыни.
Это не может быть совпадением. Или может. Или — я просто наконец-то треснула, как лёд в апреле, и теперь всё, что копилось годами, просачивается наружу разом, и любой мужчина, который скажет мне что-нибудь умнее «привет, как дела», рискует стать объектом моих фантазий.
Фантазий.
Я переворачиваюсь на живот и утыкаюсь лицом в подушку. Потому что вот оно — слово, которого я избегала два дня и которое наконец вылезло из тёмного угла сознания и расселось посреди комнаты. Фантазии. Они у меня есть. Они у меня были весь день, с того момента, как я увидела Акселя на мойке — как он танцует, как его бёдра двигаются, как комбинезон сползает с плеча, — и я давила их, задвигала на задний план, прятала за диссертацией, а сейчас, ночью, в темноте, давить не получается.
Я думаю о его животе. О дорожке волос, которая уходила вниз, под ткань комбинезона. Я думаю о том, куда она ведёт, и как ощущалась бы под моими пальцами — жёсткие короткие волоски, тёплая кожа, мышцы, которые напрягаются от прикосновения. Я думаю о его руках — как он вёл губкой по капоту, медленно, размашисто, — и мой мозг подставляет на место капота другие поверхности, и мне становится жарко.
Потом, без предупреждения, картинка переключается. Чёрный визор. Кожаная куртка. Полоска кожи на шее, влажная от пота. Его голос. И я думаю о том, как бы чувствовались его губы, которых я никогда не видела, если бы он снял шлем и поцеловал меня, — горячие от духоты внутри шлема, солёные от пота, — и у меня между ног становится мокро.
Я переворачиваюсь на спину и смотрю в потолок.
Чёрт. Чёрт, чёрт, чёрт.
Мне двадцать два. Я взрослая. Я знаю, как работает тело, и знаю, что возбуждение — нормальная физиологическая реакция, и знаю, что мастурбация — здоровая, естественная, совершенно нестыдная вещь, которую делают все, и можно прекратить этот внутренний монолог и просто — просто…
Моя рука лежит на животе. Пальцы — на краю футболки. Я не двигаюсь.
Если я сделаю это сейчас, о ком я буду думать? Об Акселе — кудри, ямочки, расстёгнутый комбинезон, его дерзкая улыбка? Или о мотоциклисте — голос, темнота, кожаная куртка, «ты красиво смеёшься»? Я не могу думать об обоих. Это неправильно. Это жадно. Это нечестно по отношению к обоим, хотя ни один из них мне ничего не должен и я им — тоже.
Но тело не интересуется честностью. Тело интересуется тем, что оно чувствует, и прямо сейчас оно чувствует пульс между ног и жар в нижней части живота, и ему всё равно, кто из двоих является причиной.
Я закрываю глаза.
Оранжевый комбинезон. Расстёгнутый. Его живот, мокрый от воды. Как он танцует — бёдра, медленный ритм. Как он смотрит на меня — серо-зелёные глаза с тёмным ободком, веселье и что-то ещё, что-то голодное.
Переключение. Лавка. Ночь. Голос из-под шлема, низкий и хрипловатый. «Тебе — интереснее.» Его руки в перчатках на коленях. Капли пота стекают по шее.
Моя рука соскальзывает ниже. Под резинку шорт. Я не думаю — просто позволяю телу, и пальцы находят то, что искали, и я мокрая, стыдно мокрая, и от первого прикосновения к себе у меня вырывается вдох, больше похожий на стон.
Картинки мешаются — кудри и визор, ямочки и кожаная куртка, «приезжай ещё» и «ты красиво смеёшься», — и я перестаю пытаться разделить их, перестаю выбирать, просто закрываю глаза и чувствую, и мои пальцы двигаются, и в животе нарастает тугая горячая спираль, и я кусаю губу, чтобы не стонать, потому что стены в этом доме тонкие.
Это длится недолго — пару минут, может, меньше, — потому что я слишком заведена, два дня слишком заведена, и когда меня накрывает, ощущения сильнее, чем я ожидала, и я вжимаюсь затылком в подушку и зажмуриваюсь, и в темноте под веками — серо-зелёные глаза и чёрный визор, наложенные друг на друга, как двойная экспозиция.
Потом — тишина. Пульс в ушах. Влажные пальцы. Потолок с тенями от фонаря.
И мысль, ясная и неудобная: я только что кончила, думая о двух мужчинах одновременно, и мне не стыдно. Мне должно быть стыдно. Всё моё воспитание, все мамины уроки, все мои представления о том, какая я — собранная, рациональная, девушка-с-планом — говорят, что мне должно быть стыдно.
Но мне не стыдно. Мне хорошо. Мне тепло, и мягко, и хочется спать, и впервые за два дня в моей голове — тишина.
Завтра — мойка. Послезавтра — фонарь.
Я засыпаю, и мне не снится ничего, и сейчас это, пожалуй, лучший из вариантов.
Бесплатный фрагмент закончился.
