Читать книгу: «Неспетая песня»
Глава
А Л Е К С А Н Д Р Б У Л Г А К О В
«Легко, необычно и весело
Кружит над скрещеньем дорог
Та самая главная песенка,
Которую спеть я не смог»
Булат Окуджава
Посвящаю Матвею, внуку
Глава первая
В палату Лаврентия Ивановича доставили уже к вечеру, прикатили на коляске. Измученный за весь день, он рад был лечь хоть на какую-нибудь лежанку, — так что кровать, хоть и была похожа более на гамак, сгодилась и такая. Сразу поставили капельницу, и снова тянуче-медленно стали «прокручиваться» эти три дня.
Началось с небольшого подкашливания. Ну, попил какой-то сироп, порекомендованный в аптеке; не помогло. Затем — таблетки, результат тот же, а кашель усиливался. Причём, температура была повышена вовсе не угрожающе, так — 37,5. Хуже всего было то, что только приляжешь, и кашель просто уже забивал. В третью ночь лежать было невозможно; пришлось положить на стол подушку и, склонив голову на неё, сидя на стуле, пытаться хоть сколько-нибудь забыться в полудрёме. Этот трюк помогал ненадолго, и наутро, весь измождённый, он решил идти в поликлинику. Не шёл, а шмыгал, а дошмыгамши, ещё надо было подниматься на третий этаж. Видимо, дела выглядели плохо, раз молоденькая медсестра на лестничном пролёте предложила свою помощь. У кабинета «врача общей практики» очередь больных, записанных по времени. Понимая, что им тоже нелегко, прислонился к стене напротив двери в кабинет, не зная, что делать. Сил становилось всё меньше, кашель забивал, и уж было желание сползти на пол, но вышла Инна Фёдоровна, врач, на приёме у которой бывать приходилось. Она была всегда неизменно спокойна, внимательна, — и это заведомо внушало надежду на квалифицированную помощь. Почему она обратила на него внимание, трудно сказать (может потому, что и он, по своей всегдашней привычке не оставаться неблагодарным, после приёма спускался вниз и у самой поликлиники покупал для неё цветы?), — но во всяком случае она сразу ввела его в кабинет. После маловразумительных слов пациента о том, «что беспокоит», стала выслушивать лёгкие и сразу же сказала, что домой его не отпустит в виду подозрения на острый бронхит и вызовет «скорую» прямо сюда. Ну как это — «прямо сюда»? Надо хоть что-то необходимое собрать: смену белья, кружку-ложку и прочее. И снова чуткость Инны Фёдоровны: ладно, идите домой, собирайтесь, а «скорую» вызову по месту проживания.
Сына не беспокоил (ни к чему), и вот он, Лаврентий Иванович, в приёмном отделении больницы на окраине города. Какая «дежурная», туда и везут. Давно уже, лет восемнадцать назад, он проведывал здесь одного незнакомого больного, по просьбе «хеседа» — благотворительной организации при синагоге. Иным этого не понять, но делать добро — всё равно это добро, даже если ты и не еврей. Как был удивлён и обрадован Залан… — вот уж отчество и не припомнишь — Моисеевич, кажется. Потом приятельские отношения продолжились, пока он не перешёл в лучший мир.
Но воспоминания быстро закончились собственными мытарствами в этой больнице. Складывалось впечатление, что поступающие сюда больные — нечто вроде досадной помехи в многотрудной работе сотрудников «приёмного». Причём, фактическое самочувствие пациента во внимание не бралось; неспешное заполнение многочисленных бумаг, хождение из кабинета в кабинет по необходимости и без оной, направление на рентген и ещё всякого чего… Так прошло часов пять, и вот уже зимний вечер, и наконец-то он в палате.
Глава вторая
Вчерашняя терапия пошла на пользу, — и утро началось с осознания, что ночью спал. Кашель время от времени будил, но всё же удавалось забыться сном. И потянулись больничные часы — с обходом лечащего врача Антона Юрьевича, с неизменной процедурой под капельницей. Что там капало, Лаврентий Иванович никак запомнить не мог, как никогда вообще не мог запоминать названия лекарств. Для помощи самому себе он вырезал лицевую обложку упаковки того или иного препарата, на оборотной стороне отмечал, был ли от него прок, и складывал, чтобы при оказии хотя бы что-то вспомнить. А здесь, в «пульмонологии», знал только одно: антибиотики. Похоже, что современная российская медицина поднялась до такого уровня, что в любой клинической ситуации знает только этот препарат. Это практикуется широко и поставлено на поточную линию, даже ложиться не нужно: сидя в процедурной, больные так и получают прогоном свои капельницы — к чему вся эта блажь с лежанием на кушетках? — и никаких тебе иных процедур, вроде ингаляций, кислородных смесей и прочих физиотерапий. Смотреть телепрограмму Елены Малышевой — это одно, а в «заМКАДье» положение с медициной совсем другое.
Однако жизнь, как бы там ни было, продолжалась, — и на третий день Лаврентий Иванович уже мог заняться продолжением написания книги, для чего ему сын принёс ноутбук. Был Сочельник, 24 декабря, завтра — Рождество, и было приятно за работой слушать тихим фоном рождественскую инструментальную, перемеживающуюся с вокальным ансамблем, музыку. Но сосредоточенность была прервана, потому что сосед слева Миша что-то заёрзал и сказал:
— У нас как бы Рождество-то через две недели…
Работал он — с его слов — менеджером в небольшой фирме по продажам домашних осветительных приборов и прочей продукции, связанной с электрикой. Он чем-то безотчётно нравился, хотя несколько раздражало его неустанное тыканье в смартфон да вот это — через слово — «как бы». Этой словесной неряшливостью страдают слишком многие, и не поймут они двусмысленность этого вихляния: то ли «это» есть на самом деле, то ли «этого» как бы и нет.
Лаврентию Ивановичу уже заведомо — по интонации — был понятен вызов, и тему эту он не любил, — но больничное «братство» предполагает уступчивый тон (в замкнутом пространстве лучше сохранять миролюбивую атмосферу), так что ответил вроде бы не по существу замечания:
— Миш, понимаешь: если мне, изрядно уже пожившему на этом свете, вдруг скажут, что дату моего рождения работница ЗАГСа в те далёкие годы напутала — то ли по головотяпству, то ли мальчики у неё были в голове в тот момент, — но для меня это не будет трагедией, поверь мне. Приятно от этого не будет, не скрою; в каких-то ситуациях, связанных с документами, будет бумажная волокита, но по сути своей я-то сам по себе останусь тем же, кем и был до этого «открытия».
— Ну всё же… У нас как бы спокон веков праздновали 7 января…
— Миш, ты хорошо знаешь русскую литературу? Я имею в виду в данном вопросе дореволюционную литературу.
— Ну Вы, Лаврентий Иванович, даёте… Мы как бы Толстого проходили в школе, Чехова вот вспомнил ещё.
— И Лескова можно ещё вспомнить, и Куприна; даже как-то неудобно перед другими достойными авторами. Так вот, — возможно, ты не обращал на это внимание, — но у них есть вполне бытовые описания семейных радостей того времени; там упоминается предвкушение Рождественских празднеств (подарков, гуляний), и ёлку ставили именно под Рождество. Потом наступал Новый год. Ты понял, Миш, к чему я это клоню?
— Да что-то мудрёно Вы заворачиваете. Что ж наши-то, блин, как бы глупее всех что ли?
— Разве я сделал какой-то намёк на глупость «наших», как ты говоришь? Я о том, как было на самом деле в России. А какие пертурбации потом происходили после 17-го года, — имею в виду «октябрьский переворот», — это разговор отдельный, и мне, заранее скажу, не хочется разводить кисели. Скажу только, что вопрос о дате Рождества, по моему мнению, из области политических соображений. Вечное противопоставление нашего и «ихнего». Весь христианский мир — и православный тоже, кстати — отмечает в декабре 25-го, а у нас всегда «особый путь».
— Насколько я знаю, не весь мир, а подавляющее большинство, и туда — да, входят и православные церкви…
Это подал свой голос больной с противоположной стороны, лежащий у окна. Он что-то читал, но, судя по реплике, к разговору прислушивался. Человек лет пятидесяти пяти, с заметной проседью, держащий себя как-то уверенно (но не вызывающе), представившийся при знакомстве Георгием. Миша, правда, его величал Георгием Васильевичем. Ничего, это нормально; возрасты как-то подлаживаются соответственно друг ко другу, чтобы всем было удобно. Одни спесивятся, подчёркивая своё старшинство; другие как-то нелепо его стараются принизить, приглашая этим к запанибратству. Миша в этом вопросе всегда был корректен, и в этом чувствовалось воспитание. Георгий же Васильевич всегда говорил правильно, и его вопросы не раздражали.
— Мне показалось, что Вы, Лаврентий Иванович, в какой-то мере сведущи в вопросах религиозных. Могу и ошибаться. Но всё же — о Рождестве: что у Вас с этим ассоциируется? Небесный хор, поющий для пастухов? Пришедшие из Аравии звездочёты, путеводимые странной звездой? Или, за девять месяцев до этого, безвестная еврейская девица, удостоенная визитом архангела с дальнейшим чудесным последствием? Может, это бестактно с моей стороны задавать кучу вопросов, так Вы вправе и отказать в ответе.
— Ну что Вы, Георгий Васильевич, никакой бестактности. А по поводу моей осведомлённости в этих вопросах, — вот, знаете ли, заинтересовался ими в своё время — да так, что увлёкся. Есть увлечения, которые уже всерьёз. Хотя профессионально этим не занимался, да и счастлив по этому поводу.
— Профессионально — это как? И почему счастлив?
— Я имею в виду получение богословского образования. А счастлив от того, что не привязан ни к какой теологической «школе». Вот, подумаете Вы, ещё один самородок по библеистике объявился. Но скажу Вам наперёд: мне самостоятельность мышления дороже всего. И в этом нет никакой эпатажности, — в моём возрасте это уже ни к чему.
— Вы вроде как оправдываетесь… Наоборот, это возбуждает мой интерес всё более. Так как, всё-таки, с моими вопросами?
— Вам они интересны как верующему человеку или в порядке осведомления?
— Скорее всего, где-то посередине. Верующим могу назвать себя лишь условно. Конечно, не воцерковлён, хотя в храме иной раз бываю… по необходимости.
— Это как, Георгий Васильевич?
— Так ведь умирают же люди, и среди них — родные, близкие, приятели. Вот и отпевают их в храмах, а мы — вокруг хладного праха. Но что там батюшка в течение сорока минут произносит из положенного текста заунывным речитативом, мне непонятно. Полагаю, что и другие понимают не больше моего, хотя крестятся, когда положено. Женщины в день похорон вообще стараются показаться истово верующими, компетентными абсолютно во всём: и как гроб нести, и в какой момент перед самым погребением кол подложить под бок усопшему.
— Что Вы такое говорите? Может быть, у Вас какие-нибудь счёты с православием? Какой кол?..
Это вставил своё слово Миша, до сих пор сидевший на кровати, по-восточному скрестив под собой ноги. Не отрываясь от своего смартфона, — как он ещё не спит с ним? — к разговору, оказывается, прислушивался.
— Никакие не счёты, Миш… А кол — так это от чертей, чтобы душа покойника могла чем отбиваться, пробираясь в рай. Не думаю, что этому учат в православии, но ведь здесь присутствует т.н. батюшка, — и его это не смущает. Но ведь ничего из этой дичи нет в погребении других вероисповеданий; а уж приходилось бывать много, к сожалению, при этих скорбных ритуалах. Но мы ушли от темы, так сказать. Извините, Лаврентий Иванович.
— Хорошо, оставим это, к Вашим вопросам не относящееся. Попробую объяснить своё понимание того, о чём Вы спрашивали. Все эти евангельские сюжеты и персонажи я воспринимаю спокойно, без каких-либо травм для своего сознания. Одновременно понимаю, что если бы всего этого не было, моя вера во Христа не пострадала бы.
— Вот как?
— Учтите, Георгий Васильевич, я отвечаю на Ваши вопросы по упрощённой схеме, если так можно сказать. В этих вопросах — да и не только в них — есть большое количество нюансов…
— В нюансах-то, часто, и содержится главная суть.
Лаврентий Иванович невольно улыбнулся: реплика оказалась к месту и — удачной.
— Да вот, пожалуй, и начнём с нюансов. Прежде всего с того, в каком статусе будем воспринимать Новый Завет. Есть ортодоксальная позиция, утверждающая, что всё, написанное там — это непосредственно слово Божье. Вследствие этой установки, всё надо воспринимать буквально. Сказано, хор ангельский на полях вифлеемских — значит, так и было.
Есть позиция либеральная (говорю светским языком); там считают, что «богодухновенность» Писания нужно понимать как некий синтез божественного и человеческого. То есть это уже боговдохновенность, где авторы новозаветных текстов вовсе не были некими автоматами, чьи перья лишь выводили буквы, без всякого участия интеллекта и воли самих пишущих.
— Вот это уже по моей части… Я правильно запомнил: богодухновение и боговдохновенность? Говоря на нынешнем сленге, запáло: я не знал о разнице в этих понятиях. Но я бестактно перебил…
— Всё в порядке, продолжаю. Не нужно быть большим специалистом в области текстологии, чтобы увидеть конкретную личность автора евангелия или послания, с его индивидуальностью, широтой взглядов или — есть и такое — узостью. Да, — я это подчёркиваю, — они были вдохновлены Свыше на написание того или другого текста, но то же Провидение позволило им быть самими собой. К слову сказать, такой подход либералы применяют и к Ветхому Завету. И мне кажется, Вы уже догадываетесь, что я отношу себя ко второй категории. Поэтому-то я весьма спокойно отозвался на Ваши, Георгий Васильевич, вопросы, связанные с рождественскими сказаниями. Но вовсе не равнодушно, прошу заметить.
— Слушайте, Лаврентий Иванович… Надо было мне заболеть воспалением лёгких в такой степени, чтобы оказаться здесь и узнать столь непривычное для меня. Я — завкафедрой на филологическом факультете нашего университета. Библия у нас проходила как предмет мировой культуры. Студенты проявляли к ней интерес, как к культурному памятнику — без всякого религиозного пиетета. Такие явления, о которых я Вас спросил, вызывали у них, мягко говоря, скепсис, — и кто скажет, что они неправы? Были, конечно, такие, которым безразлично относительно странной звезды, путеводительствовавшей волхвов вплоть до вифлеемских яслей, — для них это результат фольклорного творчества; им лишь бы «зачёт» был. Но ведь были и другие, которые хотели понять то, что является основой христианской цивилизации, но не могли преодолеть в себе некий барьер. Вот как-то на очередном семинаре задала мне одна студентка вопрос: «Понимаю здесь наличие фольклора, но как евангельское сказание (я читала Зенона Косидовского) могло так быстро и всеохватно овладеть умами миллионов людей тогдашнего мира, не пойму». Непонятно и мне …
— А почему Вы об этом говорите, как о прошлом?
— Так ведь многое поменялось в наших программах. Вот и часы на изучение Библии как памятника культуры европейской цивилизации урезали так, что ничего и не осталось. Зато нашлись часы для военной подготовки, и их немало.
Затянувшаяся пауза, совсем не запланированная:
— А-а-а, ну да …
«…Только голос мерный,
Флейты голос нервный
Да надежды злые».
Из коридора прозвучал зычный голос разносчицы еды: «На обед!»
— Давайте, Лаврентий Иванович, продолжим наш разговор ближе к вечеру. После обеда положено отдохнуть, потом процедуры…
Глава третья
Но к вечеру у Георгия Васильевича по непонятной причине поднялась температура. Пришёл Антон Юрьевич, дал распоряжение добавить что-то из лекарств; медсестра принесла стойку, поставила капельницу.
Чтобы не быть помехой, стали прогуливаться с Мишей по длинному коридору, метров в сорок, — удобно для ходьбы, в палате-то поневоле больше сидишь. За окнами темно, но в конце коридора открывался вид на квартал многоэтажек, и кое-где мелькали рождественские огоньки, — видно, кто-то уже праздник отмечал. А возможно, просто ради детей родители заранее к Новому году устроили иллюминацию. Как-то всё сдвигается, меняются нравы. Каким милым было ожидание в доме ёлки, появление под ней Деда Мороза, Снегурочки. И пусть наивность была скоротечной, но очарование сказки хотелось сохранить; в душе было безотчётное желание чего-то таинственно-чудесного, приносящего радость удивления. Куда всё это, хранимое веками, подевалось? Ради жёлтого дьявола, то бишь барыша, реклама стала использовать милый образ доброго Деда Мороза в самых дешёвых, а порой и просто похабных роликах. Скромные же Снегурочки теперь более похожи на тружениц древнейшей профессии. Что ж удивляться, если дети становятся жёсткими, требовательными? — ведь эти рекламные персонажи воспитывают детишек лишь в духе потребительства.
— А в тех добрых сказочных новогодних образах нет ли обмана, Лаврентий Иванович? Дети сейчас слишком рано взрослеют, — им уже трудно подавать всё это за правду.
— И мне, Миш, как-то подросшая внучка сказала, что в «дедморозовских» подарках взрослые люди обманывают. Я ей спокойно объяснил, что это невинная игра; ведь играла же она в куклы — и что плохого в этой игре? Видимо, я неплохо сделал сравнение, доступное её развивающемуся уму; во всяком случае, её это удовлетворило. Так что наши совместные с ней чтения сказок продолжались, чего я пожелал бы многим.
Все эти рассуждения вслух старого человека Мишей воспринимались двояко: он вроде бы и соглашался и в то же время разводил руками: куда деваться от вездесущего телевизора? Да теперь у тех деток в руках вместо книжек нехилые смартфоны, — а там о них помнят с не меньшей «заботой».
— Как говорится, Лаврентий Иванович, куда бедному хрестьянину податься?
И то правда — куда? Здесь требуется каждодневный контроль над собой, но это титанически трудно. Ведь здесь нужно знать — прежде всего — «что такое хорошо, а что такое плохо», чтобы контролировать себя. И если у Маяковского с таким вопросом «кроха» подошёл к отцу, то нынче ведь и в этом проблема: замотаны родители в кружале повседневности, и не остаётся ни сил, ни времени для нравственных наставлений. Но иного пути нет. Ведь не школа же станет этим заниматься; там каждый год меняются программы, и сами учителя не успевают за ними, — до ученика ли тут? Даже текущий материал по «предмету» не всегда внятно излагают; издёрганные все. Так что Мишин вопрос завис в воздухе.
— А пойдём-ка в палату, если не возражаешь? Уже все больные разошлись на ночлег.
Георгий Васильевич уже спал, — и это хороший признак того, что ему стало лучше. Оставив свет только в своём изголовье, Лаврентий Иванович открыл ноутбук, — как же это удобно, — и вставил в свои «нотатки» немного сегодняшнего. Nota bene («заметь хорошо») — это малознакомое слово он позаимствовал у протоиерея Туберозова из «Соборян» Николая Лескова. Нравился мне (в личных записях могу не стесняться говорить от себя) этот писатель, а ведь познакомился с ним, можно сказать, случайно. Давно уже, лет этак пятьдесят назад, зайдя в букинистический магазин по своей всегдашней привычке, увидел одиннадцатитомник этого автора. И ведь не был ещё знаком с творчеством этого автора, но купил же, — да не скоро стал что-либо читать из этого собрания. В жизни потом не раз убеждался, что до чтения того или другого произведения нужно созреть. И ещё (пусть это кому-то покажется фантазией): я стал обращать внимание, что провидением Свыше книга приходила ко мне, когда было нужно; а пока стоит себе на полке годами. Но приходит созревание, и только тогда чтение бывает полезным. Сколько я встречал «книгочеев», которые могли блеснуть знанием книг самых авторитетных мировых классиков, — а ведь в жизни были какие-то никчемные. Но — начитанные, так что мне было внутренне даже неудобно (хотя и не стыдно), что не «проглотил» всю их книжную громаду. Вот-вот, они глотали книги, не разжёвывая. Критически рассуждая о себе, почему не стыдно, стал понимать, что вижу не столько вширь, сколько вглубь. Мною плохо запоминались даты исторических событий и имена, им причастных, — будь то военных или государственных. Но лучше постигал внутренние мотивации, первопричины. Вот и нынешняя страшная беда войны с Украиной. Обработанные телевизором, судачат про злоумышленные поставки современного оружия со стороны Запада — а прежде всего из Штатов: «Вот ведь злыдни. Не будь их, давно бы уж покончили с этими хохлами». И мало кто вспомнит, кто конкретно первым нарушил мирный баланс; да и лень думать об этом. Не Россия ли заявила себя в Будапештском Меморандуме как о гаранте неприкосновенности границ с Украиной? Подписантами гарантий были ещё Штаты и Великобритания. Но россиян приучили к жизни «по понятиям», а не по Закону — в данном случае Международному Праву. Согласно этого Права следует, что коль ты являешься по своему волеизъявлению членом некоего сообщества, то будь добр поступай по его правилам. Нам же Право не указ, и в баскетбол мы хотим играть ногами. В Украине (суверенном государстве) стали строить свою жизнь не по-нашему; согласно Международного Права, это дело самих украинцев. Но мы же думаем по-блатному, «по понятиям», — и вот уже «крымнаш», Донбасс, а уж что сейчас мы там делаем уже третий год, не вмещает разум. Дела военные идут далеко не «по плану», — так бомбят в Украине не столько военные объекты, сколько гражданские, чтобы возбудить протест среди мирного населения: авось руководство Украины согласится на «мирные» переговоры, на отказ от своих территорий.
Что-то раздумья какие-то рваные… Да, «нотатки»… Я вовсе не собирался вести дневник, как это делал Туберозов. Зачем? Но некая сокровенная мысль всё же была: пусть эти «заметь для себя» останутся в недрах компа, скопированные для надёжности на флэшку (иначе рискованно вбивать слова в эти хранилища); кто знает, не вызовет ли интерес у детей или внуков по истечении какого-то времени, каков был внутренний мир их отца и деда? Никаким особым деятелем я себя не считаю, но знаю по своему опыту, как уже на старости лет не хватает каких-то личных записей моего отца. Казалось бы, ну что тебе до не своего опыта? Можно ли что-то применить для себя? Для многих здесь неотразимый, казалось бы, скепсис. Но замечено: чем старше становится человек, тем более его тянет к воспоминаниям о родителях. И если от них сохранились какие-то записи — в виде писем или дневников, — то есть возможность как бы (здесь это «как бы» вполне уместно, в отличие от Мишиных) поговорить с ними, в чём-то сверить свои часы.
В своё время, когда так ненадолго промелькнуло в России нечто вроде демократизации, мне была дана возможность читать «Дело» моего деда, осуждённого НКВД на десять лет, так и не возвратившегося домой. Внимательно вчитываясь, я понимал поведение подследственных в ходе допросов: кто-то уже не выдерживал и начинал — вольно или невольно, Бог судья — оговаривать своих подельников. Но протоколы допросов были архивными свидетелями того, что дед никого не оговорил и оказался достойным исповедником Веры во Христа, за что и получил 58-ю. Осталась, как память о застенках «конторы», его Кассационная жалоба, — наивная надежда, что учтут его батрацкое прошлое, рабочие годы в железнодорожных мастерских и в конце концов то, что остались шестеро детей да неграмотная жена. Наш «самый гуманный суд в мире», вестимо, всё это оставил втуне. Сохранилось несколько писем деда, адресованных единственной дочери (остальные дети — сыновья), в которых из ГУЛАГа шли некоторые советы, как лучше вести себя в этом мире, изуродованном сталинизмом. Характер писем был бодрым, но чувствовался некий надлом, — условия жизни где-то на «зоне» в Уссурийском крае санаторными не были. Уже в 48-м году пришло письмо, где слышалась радость предстоящей встречи. Что там и в каком месте произошло, неизвестно до сих пор…
Да, мысли перескакивают одна через другую, — и хорошо уж то, что я, Лара, как меня по-домашнему называла пребывающая уже в лучшем мире Лера (захотела жена такого вот созвучия), хорошо уж то, что я сохранил способность относиться к своим возрастным странностям со спокойной иронией. Вот ведь что-то вспомнилось про взгляд «в глубину». В связи с чем? Дай Бог памяти… Так ведь про войну же, от которой уже не спрятаться, не скрыться. Продолжается это сатанистское безумие, а у нас так и нет того, что называется «опамятствованием». Нет, конечно не все «рашисты», — так пришили этот грязно-коричневый ярлык сермяжной дратвой всем, проживающим по российскую сторону бытия, — но напрасно искать оправдания. Вон истошно кричит обезумевшая мать в Днепре, чьи дети погибли от людоедского ракетного удара со стороны «русского мира», — подойди к ней, проклинающей всех русских, и объясни, что ты здесь не при чём. Она тебя ещё больше проклянёт, — и кто докажет, что она была неправа?
В библейском глубинном понимании (а-а-а, вот она потерянная мысль про «вглубь») — это духовная война Сатаны с Богом. Ведь ещё в самом начале Библии сказано, что Всевышний сотворил человека по образу Своему и подобию. Все комментаторы в иудаизме и христианские богословы сходны в том, что здесь подразумевается естественное Право человека на свободу самоопределения, свободу выбора. Сатана же делает всё, чтобы подавить в человеке эту свободу, которая попрана в нашей стране настолько, что о ней стало уже неприлично и говорить. Ну, про нашу — разговор отдельный. А вот в Украине от слов перешли к делу, и в этом их естественное право. Очевидно, сказывается дух казацкой вольности, унаследованный от Запорожской Сечи. Но Сатане любая свободолюбивость не по нраву, и наши сатанисты могут использовать хоть какое словоблудие для оправдания своих замыслов, но глубинная суть всё равно коренится в богоборчестве.
Однако, уже поздно… Не помешать бы соседям…
Глава четвертая
Однако, наличие смартфонов даёт и неожиданное удобство. Сидит себе человек в палате, смотрит что-то и слушает; со звуком проблем нет — вставляй наушники без помехи кому-либо. Раньше ведь как было? — Приходил человек со своим более-менее компактным телевизором, который умещался в сумке, включал его, «угощая» соседей по палате телевизионными помоями. Ему-то дюже нравилось, как профессионально срежессированные будто бы дебаты напоминали больше свару давно некормленых цепных собак. Он и «телек»-то принёс потому, что никак не может без него; иначе он будет одинок и несчастен. «Книга? Да чо?..» А тут — пожалуйста, хлёбова на всю Россию хватает. «Меню» только по названию разнообразно, а по сути — всё то же оглупление населения. Но сейчас есть возможность по крайней мере никому не навязывать свои предпочтения. Вон Миша: сидит «тихо сам с собою» и что он там смотрит и слушает, неважно.
И только-только об этом подумал, а он:
— Ведь нынче ж Рождество Ваше, Лаврентий Иваныч. А музыки как бы не слышно.
Непонятно, что он хочет этим сказать.
— Так я слушаю проповедь одного из немецких пасторов. Это совсем не музыка.
— Вот уж и Германия, блин, к нам пожаловала. Наших что ли мало?
— Она к нам не пожаловала, это я её включил. А пастор этот хоть и немец, но из наших, из Казахстана. Его дедов туда сослали, если не ошибаюсь, во время Второй мировой войны. По-русски говорит, как иным нашим поучиться бы говорить. И почему бы не послушать христианскую проповедь? Кстати, на ютубе можно видеть всё богослужение, что весьма удобно.
— Зачем это Вам? Ведь у нас типа и своих хватает.
Вот ещё распространённый словесный вывих. Чего — «типа»? И ведь сами себе этот вопрос не задают.
— Хватает, не спорю. Но ведь интересно же послушать и других. Знание лишним не бывает, — глядишь, да и позаимствуешь что-нибудь полезное.
— Да уж куда ещё Вам-то, с Вашими-то знаниями. Поневоле как бы слышал Ваши с Георгием Васильевичем рассуждения.
— Я никогда не стеснялся учиться. Скажу больше, Миш: в разговоре с малознакомыми людьми я стараюсь лучше задавать вопросы, чем говорить самому. Это один из проверенных способов учиться и лучше понять собеседника. Вспомнил вдруг один курьёзный случай. Хочешь, расскажу?
— Ну да…
— В девяностых годах у нас в городе на улицах стали появляться странные пары: парни вдвоём. Одеты всегда подчёркнуто строго — аккуратные костюмы (обычно чёрного цвета), галстуки, туфли. И бейджики на лацканах: старейшина, далее что-то там более маленькими буквами. Но прочитать можно, если они стоят на перекрёстке в ожидании «зелёного». Откликались при обращении к ним весьма охотно; собственно, как оказалось, они в этом были заинтересованы.
— Еговисты, что ль?
— Если правильнее — «иеговисты», но о них сейчас не будем. Эти же были, попросту сказать, в миссионерской командировке, представляя собой «Церковь Иисуса Христа святых последних дней» …
— Мудрёно что-то…
— Да. И длинновато. Вот на каком-то перекрёстке я дал этим рыбарям себя «поймать», к нескрываемой их радости. О такой «церкви» слышал, но близко не соприкасался; да их и не было у нас. А тут — радушное приглашение; что ни говори, а вероятен ещё один прозелит…
— Чево, чево?..
— Ну, новообращённый в какое-нибудь вероучение. Наличие Иисуса Христа в названии этой организации делало серьёзную заявку. Что ж, я из всегдашнего желания учиться в очередное воскресенье пошёл по адресу; они снимали в аренду зал в одном из Дворцов культуры. Дела тогда в финансовом отношении были плохи, вот администрация и сдавала в аренду. Тогда так делали многие…
— Так какая же это церковь, если в клубе?
— Миш, ты удивишься, но «церковь», в её изначальном и основном понимании — это «собрание». В самом себе это слово не содержит чего-то сакрального.
— Ещё мудрёное слово, блин…
— Если проще: священное. Рассказываю дальше: пришёл скромно, наблюдаю. Неподготовленному человеку многое было внове; что-то вроде «клуба по интересам». Никакой проповеди я там не услышал, вопреки ожиданию. Там отрабатывалась какая-то своя программа, рассчитанная в основном на молодёжь. Пересказывать трудно, нужно видеть. Но уже в первый раз подметил, на какую приманку ловилась рыбка: там в занимательной форме, в форме игры, приобщали к английскому языку… бесплатно. Очевидно, всё было хорошо продумано: обучение — задаром, потом — ближе к основному.
— Вы, Лаврентий Иваныч, тоже на халяву клюнули?
— Со мной получилось по-другому. У них там можно было взять, тоже бесплатно, их вероучительную «Книгу Мормона». Собственно, их коротко у нас и называют «мормонами». Без внимания я там не остался. Те ребята, с которыми была случайная встреча, любезно подошли ко мне, задавали какие-то вопросы. Но когда я их спрашивал о чём-то серьёзном, они как по заготовленному отвечали, что компетентно ответить сможет кто-то у них то ли главный, то ли ещё как-то именуемый. Подарили мне ту книгу, а я в свою очередь попросил назначить мне день, когда со мной может поговорить их т.н. компетентный человек. Назначили. Я зря время не терял, дома аккуратно читал их «Мормона» с блокнотом и ручкой, делая для себя заметки. В назначенное время встретился с более компетентным «старейшиной». Снова была любезность, но она как-то постепенно затухала, потому что я задавал неудобные вопросы…
— А в чём были неудобства?
Это спросил уже Георгий Васильевич. Он долго отсыпался после вчерашнего стресса, к нему и ночью пару раз приходила дежурная медсестра с уколами. Пока он приводил себя в порядок, его не тревожили и ни о чём не спрашивали. Да и о чём спрашивать? Понятно, тяжело было человеку…
— Отпустило после вчерашнего? Тряхнуло Вас, однако. Медсестра часа два назад заглядывала да не стала тревожить. Сказала, зайдёт попозже. А неудобства были в том, что я же им не говорил, что я человек верующий и Новый Завет знаю хорошо. Чтобы читать «Мормона», нужно, если по-честному, сначала читать Евангелие, как первоисточник христианства. Эти же ребята работали с расчётом, что никто ничего не читал, — так они и набирали себе новообращённых. Но я-то был подготовлен, хотя задавал им вопросы с видом наивного человека, который хочет разобраться: почему здесь не так, а вот здесь как-то странно. Ведь если Евангелие — документ гораздо более ранний по сравнению с «Книгой Мормона», возникшей аж только в 19-м веке, — почувствовали разницу во времени? — то последняя должна, по меньшей мере, не противоречить первому. А там несостыковок — пруд пруди. Словом, опять были «отмазки» вроде того, что вот приедет ещё более компетентный, и тогда… После второй встречи я понял, что не стоит более мучить этих парней.
— Так откуда у Вас у самого-то знание Библии? Я до сих пор слаб в этом, хотя и филолог.
— Я в своё время — ещё советское — учился на историческом факультете; точнее — на «истфиле», но на отделении историческом. Диплом писал, как ни странно, на кафедре «научного атеизма».
— Вот как? С чего бы это? Вы сознательно были атеистом?
— Ну, какая у студента могла быть «сознательность» в его-то возрасте? Вы хоть и моложе меня, но всё же знаете, должно быть, что те годы были временем государственного атеизма, — так что учиться, будучи прикреплённым к той кафедре, совсем уж и не предполагало какого-то осознанного убеждения. И в комсомол-то в школе принимали, считай, автоматом: подошёл возраст, кажется — в восьмом классе, и всё. По т.н. «научному атеизму» все студенты должны были иметь «зачёт» в своих зачётных книжках, и тут уж выбора не было. Мише повезло, ему с этим маразмом не приходилось жить.
— Да уж, Лаврентий Иваныч, диковины Вы какие-то выдаёте. Слушаю, и такое ощущение, блин, что речь идёт о каком-то другом мире.
— Да… Сейчас это всё в дымке воспоминаний, а тогда… В нескольких кварталах от нашего факультета была консерватория, и там учился мой друг. Талантливым был скрипачом; будучи ещё студентом, он уже был лауреатом Конкурсов. Так ведь не дали ему диплом; «зарубили» на пятом курсе, потому что у него был долг по «научному атеизму» — в силу несогласия с оным.
— Да ну?
— Вот тебе и «да ну». Я ж ведь не сочиняю.
— Хорошо. Получили «зачёт» и пошли каждый своей тернистой студенческой дорогой. А Вы остались на этой кафедре…
— Но там всё-таки была какая-то специальная литература; можно было расширять свой кругозор. Кроме того, Георгий Васильевич, у жизни ведь свои сюрпризы. Знал и приятельствовал с одним парнем немного постарше меня, с которым мы сблизились уж не помню теперь, по каким вопросам. Он как-то поведал мне уже после окончания университета, что к вере в Бога его привёл… «Реквием» Моцарта. К слову сказать, он тоже был отчислен за свои религиозные убеждения; но был он напористым и долго отстаивал своё право на защиту диплома биолога. И ведь поди ж ты, добился-таки своего. Случай, скажу вам, весьма редкий.
А у нас на кафедре после новогодних каникул студенты должны были проходить т.н. «практику». Она заключалась в посещении богослужений, чтобы мы, так сказать, наглядно могли наблюдать «мракобесие», как и гласил атеизм. В виду того, что православие всё ж было знакомо, наша группа ходила на собрания евангельских христиан.
Миша оторвался от смартфона:
— На собрания — это в церкви, как Вы говорили?
— Да. Поначалу всё было в диковинку: в частных домах (переоборудованных, правда, под специфические нужды), ни росписей тебе, ни привычных икон. Были, правда, по стенам в рамочных форматах тексты из Библии, по преимуществу из Нового Завета. Проповедь читает проповедник без какой-либо спецовки, — имею в виду особые облачения, как у православных. Хор поёт, представьте себе, на русском языке. Нас завкафедрой инструктировал: «Нужно не только глядеть, но и входить в контакт, — а для этого никаких вам ухмылок или чего-то вроде этого». Мы, значит, и вели себя аккуратно. После богослужений к нам подходили кто-нибудь из молодых прихожан, знакомились; мы ж были ровесниками. За воротами молитвенного дома (так он у них назывался) не расходились, потому что для обеих сторон было по-хорошему интересно. Конечно, интерес был разный, но всё ж…
Что-то стало проявляться иное. Нам ведь говорили, что там — всё лишь тёмные люди, забитые, отсталые. В те годы и фильм даже вышел — «Тучи над Борском», вот про таких сектантов. Да, людей с высшим образованием там не было, это факт, но ты ведь не догадаешься, Миш, почему так.
— Потому что тёмные и отсталые…
— Да нет. Не давало же родное государство верующим людям получать высшее образование. Обычная школа — в обязательном порядке, но даже в училище или техникум немногие попадали. Знал одну милую девушку, учившуюся в медицинском училище, — так ведь отчислили же.
— Она что, афишировала свою Веру?
— Вовсе нет. Не те были времена, чтобы бравировать Верой. Была скромной, училась аккуратно и была бы прекрасной медсестрой, внимательной к больным, что для нас немаловажно. Но ведь у КГБ око недремлющее, возможности «горячего сердца и чистых рук» были безграничны.
— Почему это Вы про горячее сердце?
— Эти слова приписывают самому Феликсу Дзержинскому: у чекистов должны быть холодная голова, чистые руки и горячее сердце.
Встрял Георгий Васильевич:
— Да уж… Дядю моей жены заморили эти «чистые руки», влепив ему «десятку». Сосед написал донос, подметив, что тот дядя селёдку чистил на газете, а там — портрет вождя всех прогрессивных народов. Впрочем, не продолжите ли свои воспоминания?
— Извините, я часто отвлекаюсь в своих повествованиях… Так вот эти встречи с христианской молодёжью во мне что-то изменили. Не спешите думать, что меня там что-то озарило, и я стал тоже верующим. Таковым я стал много позже, и это разговор отдельный. Но то, что тамошние ребята и девушки оказались просто нормальными людьми, послужило неким противоядием от того, чем мы были накачаны на кафедре. Звёзд с неба никто из них не снимал, все они работали по своим трудовым специальностям. Но мне нравилось их желание узнать многое из нашего академического мира, который им был недоступен. И мы, не такие уж и знатоки, всё же отвечали им на их вопросы, как могли. Были и споры, но мы помнили инструкцию и старались не очень-то уж настаивать на своей правоте. Тем более, что чувствовалась и их правда, не совсем нам понятная. Но всё моё многословие сводится к тому, что я увлёкся религиоведением да с такой «специальностью» и получил свой диплом. Вот отсюда — с университета — и началось моё знакомство с Библией, — и наконец-то, Георгий Васильевич, я ответил на Ваш вопрос.
Из коридора был слышен зычный голос разносчицы еды — «На обед!»
Глава пятая
А к концу рабочего дня в палату вошёл Антон Юрьевич — и прямиком к Мише:
— У нас есть подозрение на туберкулёз. Снимки настораживают. Наш фтизиатр в отпуске. Мы даём Вам направление в соответствующую больницу…
Ошарашенный Миша сидел, как вкопанный.
— В к-какую больницу?
— Туберкулёзную. Да Вы не пугайтесь. Направление Вам даём в диагностическое отделение, где должны или подтвердить, или не подтвердить наше подозрение. Это не вот прямо к «тубикам», извините, не корректно сказал. У нас нет специальных средств для такого рода обследования. Но и рисковать здоровьем других больных мы, сами понимаете, не можем. С нас потом, в случае чего, спросят. Завотделением срочно куда-то вызвали, и направление может быть подписано только им, — так что завтра с утра его и получите.
После ухода врача — тягостная долгая пауза. Никто не знал, что сказать бедняге.
Наконец — Георгий Васильевич:
— Неаккуратно он сделал. Неужели не понимал, что такая новость — вовсе не подарок? Можно было бы хоть в той же ординаторской поговорить предварительно, подготовить.
Миша (выругавшись):
— Прям как обухом по голове… Никак не врублюсь…
… И быстро вышел из палаты.
Было понятно его смятенное состояние. Жаль парня. Может, ещё не подтвердится подозрение?.. Лаврентий Иванович смотрел в окно на быстро вечереющую автомобильную дорогу метрах в двухстах от больницы. Собственно, это же не намёк на онкологию. Но ничего у нас не проходит просто так. Ведь прежде всего — это дополнительные дни госпитализации, а с заработком и без этого молодым людям в натяг. И кто знает, не уволит ли руководитель фирмы (или что там у них?) Мишу с таким подозрением на инфекционное заболевание? Один начальник воспримет новость сдержанно и с пониманием (всё ж таки — пока обследование), другой — «с глаз долой, из сердца вон». И если подозрение не подтвердится, — дай-то Господь, — всё равно предстоят мыкания в поисках работы. А с этим дела скверные, да у Миши семья: девочка школьница да мальчик детсадовского возраста…
За дорогой, немного поодаль, тянулась железнодорожная ветка, и по ней тянуче полз грузовой состав настолько длинный, что локомотив уже скрылся, а вагоны всё ещё выползали и выползали почти уже из темноты. Какое-то тягомотное было состояние…
— А Миша действительно как-то подозрительно подкашливал. У меня совсем по-другому, сейчас почти нет кашля. Перед Новым годом больные стараются не попасть в больницы в виду долгих праздников, — здесь ими мало кто занимался бы. Да и тех, кто ещё остаются, врачи долечивают наскоро, понимая ситуацию. Может, и нас отправят домой досрочно. Проходя по коридору, заглядывал в палаты, — так есть уже полностью пустые.
— А я вот, Лаврентий Иванович, дышу что-то ещё с трудом, отдаёт болью в подреберье при глубоком вздохе. Антон Юрьевич говорит, что плеврит. Видимо, я сам сплоховал, перенёс воспаление лёгких на ногах. Мы ведь как? — заболевание знакомое, препараты по преимуществу — антибиотики, лечимся сами. Скоро сессия, — а нам только дай поработать. Шутка, конечно, хоть и невесёлая. Ну вот и дошутился. Справедливости ради хочу сказать, что идти лечиться по правилам, т.е. идти в поликлинику, так лучше застрелиться. Перечислять все тамошние «хождения по мукам» — это только заводиться. Да Вы и сами, поди, это знаете не хуже меня.
— Да как не знать, Георгий Васильевич. Года три назад, нет — уже четыре, меня шарахнул микроинсульт. Хорошо, что это произошло дома. Жена вызвала «скорую». Не скоро, но всё ж приехала. И что? Давление измерили, сунули какую-то таблетку под язык, и до свидания. А мне так плохо, что я, поверите ли, уже просил Бога взять меня отсюда. Вызвали уже платную «скорую», и только теперь стало похоже на оказание квалифицированной помощи. Никуда не спешили, поставили капельницу. А у меня головокружение всё равно такое, что свет не мил. Жена было про госпитализацию спросила, а доктор рассудительно говорит: «Вы разве не знаете, что сейчас творится в больницах? Отовсюду везут ковидных. Некоторые отделения закрывают свой профиль и переоборудуются под эту пандемию. Нет гарантий, что Ваш муж не подхватит эту заразу, — и тогда это конец». «А что делать», — жена спрашивает. «Если хотите, я назначу лечение, и к вам будет приезжать фельдшер, ставить капельницы. Десять сеансов». Всё было резонно, и я хоть сквозь муторное состояние (от головокружения выворачивало наизнанку, рвота была, извините, до зелени), но дал своё согласие. Да и выбора не было. Доктор, дай Бог ему здоровья, здесь же позвонил, договорился, и на следующее утро приехал молодой мужчина, весьма тактичный, всё делал аккуратно и не торопясь; иногда подменяла его жена. И так — десять дней. Встал на ноги. Наружных последствий, как видите, нет, но с головой всё же до сих пор непорядок.
— А в чём это выражается?
— Да я, знаете ли, даже сам себе с трудом могу это описать, чтобы было понятно. Постоянная тяжесть в голове; такое ощущение, будто она под каким-то давящим тяжёлым колпаком, из-под которого всё время хочется выбраться. Правда, нет боли, и то уже хорошо. И очень быстро наваливается усталость; не та здоровая усталость, которая приходит после какого-либо труда, — а дурная, когда просто уже ничего не хочется. Единственный способ — это дневной сон, который я для себя называю «лечебным». И всё же весь день хожу, как сомнамбула, всё воспринимается как-бы не наяву. Хотя рассуждаю, по-моему, вполне правильно. Сейчас произносят — «адекватно», но я не воспринимаю этого слова. Что, у нас русский язык обеднел?
— Ну, это — мой «хлеб». Я же филолог. Мы уже устали биться-бороться с этим засорением разговорной речи. Одно дело — доклад на какой-нибудь конференции или статья в научном журнале; там поневоле употребляется иноязычие. Но в разговоре… Столько стало несуразного, что хоть святых выноси.
Прохаживаясь по палате, Георгий Васильевич что-то обдумывал с каким-то нерешительным видом. Потом подсел к Лаврентию Ивановичу на соседнюю кровать.
— Знаете, мы сейчас вдвоём, и никто нас не потревожит. Мне хочется рассказать о себе. Нет-нет, ни о какой тайне речь не пойдёт… Вот Вы рассказывали о своей студенческой — теперь уже далёкой — жизни, как своеобразным путём стали верующим. У меня было по-другому, хотя тоже в студенческие годы. Шли годы «перестройки», многие коммунистические скрепы, как мы сейчас говорим, уже ослабели. Я как будущий филолог заинтересовался древнерусским языком, но он не пришёлся мне по душе, потому что он, по сути, мёртвый. А вот церковнославянский, который и сформировался из предыдущего, мне был ближе. В компаниях я любил петь, и кто-то из музыкантов подметил, что у меня хороший голос. Надо сказать, что на стипендию жить было нелегко, да и время-то уже было «талонное» — почти все продукты выдавались по талонам. И я решил попробовать подработать в каком-нибудь храме. Было бы это несколькими годами раньше, я на это не решился бы, потому что студентов, таким образом подрабатывающих, отчисляли из институтов. Так же, как Вы рассказывали. Как я вышел на регента одного из православных храмов в Ярославле, — я ведь оттуда родом, — история неинтересная; суть в том, что я стал ходить на спевки. Должен признаться, что я немного обманывал себя: хотя мне действительно был интересен сам церковнославянский язык, но меня ещё что-то побуждало к Вере. Я не знаю, как это объяснить. Ни родители, ни деды верующими людьми не были. Может, зов более далёких предков…
Дверь резко распахнулась, и вошёл Миша, весьма удручённый. Понятное дело… Сел на кровать — и сразу за свой смартфон. Георгий Васильевич, после нерешительного колебания, продолжил:
— Очевидно, мой голос был неплохим, хотя музграмоты никакой. Поначалу я старался петь «с голоса», подтягиваясь к поющим рядом; одновременно регент подключил меня к Никите, с кем я стоял вместе на клиросе, который обучал меня азам сольфеджио. Занятия эти были мне неприятны, но я понимал, что всякому делу надо прежде всего учиться. Когда же я стал понемногу способен петь не просто, как попугай, произнося бездумно слова, тогда стал пропускать их через своё сознание. Хотелось понять смысл того, что же я пою. Самостоятельно мне это не удавалось, и я стал спрашивать у самих певчих. Скажу откровенно, я был неприятно удивлён тем, что они мне не могли ничего толком объяснить. То есть они сами не знали, но и не переживали из-за этого. Как я очень скоро выяснил для себя, там пели просто за деньги. Вера их не интересовала. Это не стало для меня какой-то трагедией; в конце концов я и сам туда пришёл подработать.
— Ну, а с Верой-то кто-нибудь помог Вам разобраться, Георгий Васильевич?
— Конечно, я хотел этого, — и меня познакомили с молодым священником, с о. Тихоном, возрастом под тридцать лет. Вообще забавно, скажу я Вам: он мне — отец… с разницей лет в восемь. Да ладно, не это главное. Но моё духовное просвещение с ним ограничилось лишь тем, что он подарил мне Новый Завет с пожеланием читать его. Прибавил, правда, чтобы я не слишком зарывался в чтение. Спасибо и на этом, если помнить, что в СССР трудно было приобрести эту книгу. Приближалась дата тысячелетия крещения на Руси — 1988 год, и религиозную литературу уже издавали, да и из-за рубежа помогали. Помнится, шведы издали большим тиражом Библию в трёх томах в подарок России; шикарное по тем временам издание. В общем, я стал читать и пытался понимать написанное. К моему удивлению, я обнаружил, что это не какая-то тайна за семью печатями. Во-первых, стиль евангельского изложения был прост; т.е. это не какой-то религиозно-философский трактат. Во-вторых, фабула тоже незатейлива: вот рождение Иисуса, вот он выходит к людям и разговаривает с ними на их житейском языке, приправляя свои слова притчами, которые были понятны своей ёмкостью и убедительностью. Ну и — конечно же — голгофская трагедия, а перед этим — Гефсимания.
Уже позже, в самом конце прошлого века, мы с женой были в Израиле; конечно, посетили т.н. памятные места, связанные с Иисусом. Многие из них воспринимались нами весьма условно; мы понимали, что «Via dolorosa», к примеру, или Храм «гроба Господня» — это для того, чтобы поразить воображение паломников. Но вот Гефсиманский сад — это не условно. Коряжистые оливковые деревья настолько стары, что напоминают Мафусаила; они могут жить очень долго, и говорят, что некоторые из них могли в своей молодости быть свидетелями молитвы Иисуса. «И был пот Его, как капли крови»…
— Да, так и написано в Евангелии. Помнится, где-то у Лескова описывается случай, как один еврей страшно переживал из-за того, что его малолетнего сына насильно, с обманом отняли, чтобы определить в кантонисты. Бедный отец изнемогал в попытках спасти своё чадо, весь избегался в поисках помощи и защиты, — и от него дурно пахло из-за кровавого пота.
— Так это же «Владычный суд» Николая Лескова. Однако, Лаврентий Иванович, я всё же продолжу про свои искания.
— А что Вы искали?
— Считаю нужным сразу сказать, что я был не из тех, кто из-за своих атеистических взглядов на мир в новозаветных текстах выискивал какие-то противоречия. Я был почитателем этой книги совершенно искренне, с позиции культурологии. Ведь было понятно, что в ней кроется нечто, трудно объяснимое рациональным умом; просто естественным ходом истории она не сформировала бы собой то, что мы сейчас называем европейской цивилизацией. Но… Кроме фабулы, которая была в общем-то понятна, был ряд недоразумений, который остаётся и по сей день. Из этого ряда и то, на что я дал намёк при упоминании о Рождестве.
— Помню об этом. У меня на этот счёт есть, что сказать. Но мне интересно выслушать Вас, Георгий Васильевич.
— Я ж человек книги, хотя и не в том смысле, когда говорят о евреях как о народе. Там прежде всего — Тора. Ветхий Завет я так и не осилил, так что пока могу говорить о Новом Завете. Так вот мне как филологу хотелось прочитать и апокрифы. Вы ведь наверняка знаете, что это такое.
— Да понятно: некие древние манускрипты, неизвестного происхождения…
— Они дошли и до наших дней; для учёных это представляет большой интерес. Апокрифы хотя и не добавляют ничего в вопросах Веры, но дают возможность расширить понимание того времени. В т.н. «евангелиях» и «деяниях» апокрифического ряда слишком много нелепых чудодейств, которые в результате только отталкивают читающего от того, к чему авторы стремились приблизить. К примеру, мальчик Иисус, бросавший камни и превращавший их в птичек… Оказывают, так сказать, «медвежью услугу» Благой вести.
— А причём здесь апокрифы в Ваших исследованиях?
— Вы мне льстите, — какой же я исследователь? Относительно Евангелий я самый простой человек, искренне желающий понять и принять. Да-да, принять! Я же никогда не был богоборцем. Но вот эти апокрифические сказания подтолкнули меня к мысли об аналогии, что и в канонических текстах есть некие места сомнительной достоверности. Возьмите хотя бы ночь на полях вифлеемских, явление ангелов, воспевающих «Слава в вышних Богу» и провозглашение пастухам о чудесном рождении младенца. Написано оно настолько наивным тоном, будто это небесное явление было заурядным событием, что и удивляться-то нечему. «Пошли, ребята, посмотрим из любопытства, что же в нашем Вивлееме произошло». Городишко был хоть и небольшой, но всё ж «чудесного младенца» надо было ещё как-то найти. Оказывается, искать и не пришлось: прямо к овечьим яслям и пришли.
Но я несколько перескочил события. Вот девице является архангел и возвещает ей, что она, девственница, родит ребёнка без участия мужа. И снова тот же фон: Мирьям не упала в обморок от такого явления, — представьте себя на её месте, — даже и не испугалась, а только лишь вопросила, как произойдёт зачатие у неё, не познавшей брачного ложа. Само событие описывается так, будто архангел являлся девицам нередко (ну, что особенного-то?), — а суть сводилась лишь к одному: каким образом это произойдёт? Без мужа? Нормально и понятно (с кем не бывает?): «Се, раба Господня».
И наконец, третье — из того, о чём я упомянул ещё тогда. Звезда, снова таинственная, вела-вела восточных звездочётов в течение нескольких месяцев и привела… к Ироду в Иерусалим. Почему бы не сразу прямиком в Вифлеем? Навигатор, извините, забарахлил? Неужели только для того, чтобы погибли вифлеемские невинные мальчики, возрастом до двух лет? Да и Иосиф-то с семьёй в том городишке оказался лишь для переписи населения, и жить там так долго смысла не было. Так что «чудо» с путеводной звездой явно натянуто.
Лаврентий Иванович с какой-то грустью в голосе, не скрытой от собеседника, тихо проговорил:
— Ну да, и чтобы исполнилось т.н. пророчество о плаче Рахели о детях своих, — так написал евангелист. Это тоже из ряда «медвежьих услуг» Благовестию. Во-первых, эта ссылка евангелиста на ветхозаветную историческую трагедию неуместна и бестактна, ибо там Иеремия плачет — его и называют «плачущим пророком» — о скорбных последствиях разрушения городов и истребления жителей Израиля. Во-вторых, с чего бы вдруг Вифлеем, «Дом хлеба», стал отожествляться с другим городом — Рамой? Напомню по тексту: «Плач в Раме слышен…». Вифлеем расположен к югу от столицы, а Рама — к северу. Там, как гласит традиция, умерла Рахель, любимая жена Яакова; она-то, по восточной образности, и оплакивает жителей Рамы — города, через который уводили в безвозвратный для многих плен. Так что Вифлеем здесь не при чём…
Как-то резко, передёрнувшись, встрял в разговор Миша:
— Чудеса, чудеса… Какие, блин, чудеса. У сестры моей жены не было детей; была она такая, не сказать чтобы набожной, но ведь в таких ситуациях женщина, блин, готова на всё, даже на абсурдное. Да и мать её — моя же тёща — подначивала: вон в Москву привезли «пояс богородицы»; говорят, для зачатия дюже помогает. И что? Колька, мой свояк, поддался, такой, на уговоры, — да и соблазн, блин, был как бы велик, — и повёз жену, такой, приложиться к этому «поясу». Думали так, а оказалось, блин, по-другому: было начало ноября, холод и ветер со снегом, паломниц-дур было тьма-тьмущая, очередь длиннющая. Вернулись домой — жена с глубокой простудой, а зачатия так и не получилось, блин. Но деньги на пожертвование оставили там не хилые. Если уж говорить честно, то все эти гастроли т.н. «мощей» и прочих реликвий — это способ забраться в кошельки граждан, по их доброй воле, блин.
Георгий Васильевич с недоумением слушал неожиданный пассаж Миши, и как только он сделал паузу, спросил:
— К чему ты это всё? То, что ты расстроен неприятной новостью, это понятно, и мы с Лаврентием Ивановичем тебе по-доброму сочувствуем, желая лучших показателей диагностики. А богородица-то при чём?
— Да при том, блин, что, копаясь в интернете, — я ведь в поисках сути порой завожусь и докапываюсь до неё, — я ведь выяснил себе, что все эти титулы (или как там в православии это называется?): «Царица Небесная», «Приснодева» и куча других, — всё это ей стали приписывать, блин, через ряд веков после её жизни. До сих пор непонятно, почему этой девственностью озабочены богословы? Ну родила, так родила. Её что, к гинекологу водили, чтобы убедиться в сохранении девственной плевы? Не понимают эти ортодоксы, что это просто неприлично обсуждать прилюдно; даже мне, мужику, неприятно. Короче, что ещё более интересным оказалось, так это то, — как писал один исследователь на одном из сайтов, — что у Марии после Иисуса ещё были дети (он давал ссылки на Евангелие). Так ведь богословы, блин, делают натяжки: это, мол, двоюродные братья. Понятно, блин, им это нужно во чтобы то ни стало доказать приснодевственность Марии. Подгоняли, блин, доводы, чтобы утвердить веру в её сверхземной статус. Но это ещё не всё: апостолы, современники Иисуса, никаких намёков не подавали на какую-либо божественность Марии. А ведь её величают как Царицу над всеми небесными силами, первую после Бога. Тот же автор указал на интересную деталь, а я хоть и не силен в этих вопросах, но внимание на это обратил: на самом первом христианском Соборе (кажется, в четвёртом веке; почувствовали разницу во времени?) был выработан…как его…
— Символ Веры? — это подсказал Лаврентий Иванович.
— Во-во, он самый… Так вот там ни словом не сказано, что Мария — Царица Небесная. А догматы, утверждавшие Марию в небесном покровительстве, блин, появились ещё позже. Вы скажете, что я — профан в этих вопросах; да я, такой, как бы и не претендую на что-то учёное, — но мне аргументы того автора кажутся более разумными, чем все эти православные сайты. Он называл ещё каких-то исследователей этого вопроса, но я не записывал.
Лаврентий Иванович спросил озабоченно:
— Так какой же ты для себя сделал вывод после всех твоих поисков?
— Так вывод- не вывод, блин, а ощущение ваще такое, что слишком много напридуманного. Вы вот с Георгием Васильевичем как-то по-учёному всё это обсуждаете, и я, такой, скажу, что мне как бы даже нравятся ваши рассуждения. По крайней мере, мне, профану, ваши слова понятны, а что творится в этих, блин, богословских догматах, то это для наивных, глотающих всё, не жуя.
В палату заглянул незнакомый врач (очевидно, дежурный из другого отделения). Спросив, нет ли жалоб, посоветовал из-за позднего времени отдыхать.
Лаврентий Иванович, расправляя сбившуюся простынь и поправляя подушку, охотно отозвался:
— И правда, товарищи по несчастью… Хоть мы и не мешаем никому, но я сам, сказать по правде, подустал. Спокойной ночи.
Поправив над своей головой светильник, чтобы не быть помехой, Лаврентий Иванович достал свой ноутбук с намерением что-то внести в свои «нотатки». Но мысли путались, — всё ж сказывается нарушение кровообращения в сосудах головного мозга, слишком быстро приходит какая-то муторная усталость. Разговор был неожиданным, и соседи не подозревали, что затронули тему, болезненную для него. Нет, нужно попробовать уснуть…
Глава шестая
А утром, во время гигиенических процедур (умывальник здесь же в, палате) из коридора послышался не то вопль, не то вой — не открытый, а какой-то сдавленный. Георгий Васильевич испуганно выскочил, не добривши с лица суточную щетину. Что-то произошло в женской палате, через две от них, — туда уже спешили ещё не сдавшие ночную смену медсестра и санитарка; заглядывали, разумеется, и больные. Врачи ещё не пришли на работу. Там, в палате, то уткнувши лицо в подушку, то мотаясь с бока на бок и зажимая себе рот, выла женщина лет пятидесяти пяти. Ей чем-то натирали виски, что-то пытались дать выпить, но она в исступлении корчилась на кровати. Вышедшая оттуда больная поведала стоящим снаружи у дверей, что той по телефону сообщили о гибели её сына на войне.
— Она, пока мы тут несколько дней лежали, говорила про него… Двадцать девять лет ему… Фото с телефона показывала… Что? С её слов, единственный… Добровольно пошёл туда по контракту… Что? Да кто ж знает, как она к этому относилась… Переживала, конечно, за него; иконку на тумбочке пристроила. Несколько раз, ночью, видела, как она крестилась на неё. Но как-то ненароком проговорила: заработает, мол, да и вернётся по окончании контракта. А теперь вот так…
Миша всё спал; он был чуток на любые шорохи и закладывал уши ватными шариками, чтобы не слышать.
Лаврентия Ивановича в это время не было; он ходил сдавать кровь на анализ (натощак) двумя этажами ниже. Вернувшись в палату около часа позже по причине очереди в лабораторную, ничего не знал, — а узнавши, так и замер в безмолвии, глядя на соседа. Чувствуя нахлынувшую слабость, придерживаясь за грядушки кроватей, сел на свою. Вот так: каждый день пропуская через себя безумие этой братоубийственной войны, сталкиваясь с конкретным ужасом той женщины, снова оказываешься в ступоре. Он молча глядел на Георгия Васильевича, стоявшего спиной к окну, опершись руками на подоконник. После мучительного молчания всё же спросил:
— И где она сейчас? Что-то ничего не слышно…
— Она вдруг быстро засобиралась домой. Завотделением, понимая, что её не удержать, вызвала «скорую», чтобы отвезти женщину домой. У неё что-то очень недолеченное, но ей вынужденно дали выписку с уведомлением о действительном состоянии здоровья. Это медсестра сказала, когда разносила таблетки на день. Случай ужасный.
— А вдруг всё — неправда? Ведь не военкомат же ей об этом сообщил в такую рань.
— Вряд ли тут розыгрыш. Это ж какое надо иметь звериное сердце, чтобы так, с позволения сказать, разыграть. А военкомат — ведомство бюрократическое, которое не торопится. Возможно, кто-то сообщил из тех, с кем тот парень воевал.
— Про звериное сердце, Георгий Васильевич, говорить не будем, чтобы не оскорблять самих зверей. Помните у Достоевского об этом в «Братьях Карамазовых»? — «Зверь никогда не будет так жесток, так художественно, так артистически жесток». Развязать войну против братского народа — явление сатанистской изощрённости. Вы давно были в Украине?
— Надо вспомнить… Да в 13-м году. В Крым ездили на море. А раньше были в Одессе. Там, кроме моря, ещё и культурная аура — ненароком услышанные своеобразные речевые обороты, лёгкий, ироничный юмор; неповторимо, как сама Одесса. А какое богатое литературное наследие… Про архитектуру просто молчу.
— И что, там к Вам относились плохо из-за Вашей русской речи?
— О чём Вы, Лаврентий Иванович?! Они сами там все друг с другом на нашей мове размовлялись. Не могу припомнить, чтобы нам было дискомфортно из-за этого.
— Вот. И чего нам не хватало? А теперь в Украину из России едут, чтобы зарабатывать… на убийстве. Семейный бюджет поправить, стирая города с лица земли. Я как-то смотрел ролик, где интервью давал Виталий Кличко, мэр Киева. Его спросили, — это было после обстрела вокзала в Краматорске, — что в его сознание врезалось более всего. Он рассказал, что подошёл к плачущему мальчику лет семи и стал его утешать, что мама и папа скоро придут. Через несколько минут после этого Виталию сказали, что родители мальчика погибли под обстрелом. Но ребёнок об этом пока не знал. Надо было видеть, как еле сдерживал слёзы этот чемпион мира по боксу при воспоминании об этом. Да и не выплачешь детское сиротство…
Вошёл Антон Юрьевич, разбудил Мишу:
— Вот направление с подписью завотделением. Желаю, чтобы подозрения на диагноз не подтвердились. До свидания.
Миша, — даже без обычных гигиенических процедур — быстро покидал свои немудрёные вещи в сумку и, сказав коротко «Пока», ушёл.
Удручённые таким резким расставанием, оставшиеся некоторое время пребывали в молчании. Наконец Георгий Васильевич возобновил прерванный разговор:
— Все слова об этой гибридной войне какие-то блеклые, мало что выражающие. Это осмыслить до сих пор трудно; что-то из области иррационального.
— Вот-вот. Сколько политологов, историков «со степенями», обществоведов высказалось уже о причине того, что доныне блудливо называют «специальной военной операцией». Война… Судят-рядят до сих пор, провозглашают с видом оракулов сроки окончания этой бойни. Смею утверждать, что это — духовная война, явление иррациональное.
— Я это слово как-то по нечаянности произнёс. Вы же, чувствую, это для себя осмыслили. Нельзя ли, как у нас говорят в научных кругах, развернуть этот посыл?
— Собственно, я эту мысль сформулировал уже в конце марта, после злополучного «24 февраля», и даже опубликовал её в одном интернет-портале в рамках статьи. Всю её наизусть не помню, но основные положения изложу.
В преамбуле я сделал, так сказать, дипломатический жест в сторону официоза, указав на то, что даже в государственном гимне РФ упоминается Бог (хотя это и противоречит Конституции, где заявлено, что Россия — светское государство). Мне это нужно было для того, чтобы дальнейшие мои рассуждения имели легитимность: раз Бог есть, то позволительно и говорить о Его провиденциальности.
Я напомнил сразу о первых главах Библии, где сказано о человеке, сотворённом по образу и подобию Божию, что по мнению как еврейских комментаторов, так и христианских теологов означает свободу выбора. То есть человеку изначально дано естественное Право, — дано Богом право делать выбор между Добром и Злом и принимать соответствующие решения.
Кровать аж заскрипела от резкого движения Георгия Васильевича:
— Не могу удержаться… Сильная, скажу Вам, подача!
— Исходя из этого тезиса, я развернул рассуждения в том плане, что все войны в нашем беспокойном мире — это постоянная борьба Сатана с Богом…
— …«Сатан» — это сатана, что ли?
— Я здесь говорю языком оригинала. У евреев он называется так.
— А постоянная борьба — это что-то вроде дуализма, да?
— Вовсе нет. Библия прямо показывает, что всё творение, видимое и невидимое, сотворёно одним Творцом. Чтобы человек развивал свою уникальность в статусе венца творения, ему была предоставлена возможность выбора, было допущено существование Зла, — до времени, не навсегда. Это весьма болезненное условие, — но как иначе человеку избирать доброе без возможности выбирать? Добро не будет таковым, если нет альтернативы. Человек же — единственное существо с естественным правом выбора.
Сатану всякое стремление человека к свободе в любых её аспектах — как кость в горле. Ему нужно бессловесное стадо, чтобы над ним господствовать, чтобы человечество не было обращено к Богу, источнику свободы и дающему духовную силу свободу отстаивать. Все тоталитарные режимы в сущности своей — сатанистские, в разных степенях проявления, ибо прежде всего они подавляют всяческую свободу, прогрессивное развитие общества. Нынешний наш режим развязал эту войну не из-за природных богатств Украины, не из-за курортов Крыма, а из нетерпимости к свободе. И весь этот трёп про бандеровцев, про нацистов рассчитан на российских обывателей, которым право выбора, право на самоопределение — пустой звук. Нет у нас Выборов во властные структуры, — поморщились, поёжились, да и невелика беда. Обнулили президентский срок, что является конституционным переворотом, — и это проглотили даже без масла. Так что в качестве резюме я завершил свою статью утверждением, что война эта имеет сакральную сущность, духовную.
Так, время... Нам нужно идти на процедуры.
Глава седьмая
«Старый Мазай разболтался в сарае…». Не слишком ли я откровенно рассказываю человеку, в общем-то, незнакомому? Ну и что в том, что он сам спрашивал? Ведь задают же провокационные вопросы, а потом… Как же въелось в нас это «какбычтоневышло». Но ведь молчание — знак согласия, а в данной ситуации с Украиной — это вполне можно приравнять к преступному согласию, хотя бы даже и молчаливому. Но ведь и молчание может быть разным. Вон у Пушкина: «народ безмолвствовал». И это безмолвствование тоже разное. При невозможности чем-либо противостоять тоталитарному злу остаётся внутреннее осуждения этому злу. И оно накапливает свою критическую массу. Но что будет, когда это всё прорвётся? Одному Богу ведомо…
Вечером смотреть в окно даже интереснее. Днём — серая масса, в бесснежную зиму — так совсем сиротливая. Что за зима без снега? А вечером хоть движущиеся огни машин под окнами, да вон на той трассе, что уже за железнодорожными путями; там они издалека даже какие-то манящие своими огнями. Наверное, через пару дней надо проситься домой. А что? Кашель прекратился, температура нормальная; ни к чему накачиваться лишними антибиотиками.
И как будто в перекличку с молчаливыми рассуждениями подал голос Георгий Васильевич, всё время читавший какую-то книгу:
— Новый год на носу, а мне врач ничего не говорит о выписке. Ведь Вы ж знаете, что оставляют лечиться только тех, кого нельзя выписывать «по показаниям»; остальных — домой, даже если ещё и следовало бы подержать на лечении. Но я боюсь хорохориться. Вдруг дома будет «плохо», а больницы дней на десять, можно сказать, нерабочие. Одни только дежурные врачи…
Лаврентий Иванович согласно кивнул головой:
— В таких неопределённых ситуациях лучше, по моему мнению, довериться компетенции врача. Если он будет считать, что нужно долечиваться, значит нужно. Но если всё же настоять на «отпуске», ради Нового года, то ведь можно будет сюда снова вернуться. Если я не слишком наивный…
Георгий Васильевич отрицательно покачал головой:
— Ну, не наивный, а…как бы сказать точнее... не совсем правильно понимающий внутренний регламент. Хоть ты вчера выписался, а сегодня снова оформляешься сюда, — то в «приёмном отделении» всё начинается с нуля; то же томительное оформление, ожидание результата снимков и прочее. А если тебе ещё и очень дурно по самочувствию? И не факт, что тебя в эту же больницу привезут; которая «дежурная», туда и привезут. Уверяю Вас, там не поторопятся с больничными формальностями. Впрочем, это не стоит долгих рассуждений. Я же хочу сказать Вам, Лаврентий Иванович, что утренняя лекция меня будоражит до сих пор, и хотелось бы продолжения.
— Да какая же это лекция? Это ведь известно в любой нормальной христианской церкви, — я имею в виду «образ и подобие Божье». Правда, я спроецировал это на политическую проблему; возможно, здесь основной пафос.
— Нет, я не про политическую позицию…
Похоже, что всё-таки то, утреннее, не было провокацией. Ищешь иной раз чёрную кошку в тёмной комнате, а её там нет вообще.
— Мне всё-таки хочется, пользуясь неожиданной возможностью, вернуться к моим поискам. Ведь согласитесь, что в Новом Завете много такого, что вызывает молчаливое отторжение. Говорю про себя. Я не какой-нибудь воинствующий безбожник, который только тем и занимается, что выдёргивает выгодные для его позиции сомнительные места из текстов. Был в прошлом веке такой тип, Емельян Ярославский; мерзкие писал пасквили о Библии.
— Да, был такой — основатель «Союза воинствующих безбожников».
— Ну вот, а я не знал, Лаврентий Иванович, эту подробность. Мне же хочется честно перед самим собой понять многое, чтобы принять.
— Давайте попробуем вместе. Можете вспомнить ещё что-то, кроме уже упомянутого Вами ещё при Мише?
— Всегда в таких случаях невольно теряешься, не зная с чего начать… Ну вот это чудесное окормление Иисусом множества людей, повторённое дважды; там даже скрупулёзно уточняется, что ячменных лепёшек было — всего ничего и рыбок не больше, а людей же было несколько тысяч. Следует при этом помнить, что люди те были по преимуществу крестьянами, говоря по-нашему. Это означает, что, удаляясь в пустынные места вослед за Иисусом, уж какую-нибудь простую провизию каждый из них захватил бы с собой. Это в крови у сельских жителей — быть практичными и предусмотрительными. А тут пять тысяч человек — и почти что ничего с собой для перекуса, извините. Картина получается, мягко говоря, нереальная. Когда во второй раз случился подобный казус, то ученики, обращаясь к Иисусу, ведут себя так, словно и не было предыдущего чудесного окормления. И поневоле возникает вопрос: или такого происшествия не было вообще, или неправдоподобно представлены ученики — все двенадцать, вопрошая Учителя, как бы им накормить толпу в несколько тысяч, хотя совсем недавно они видели «как».
Или вот ещё, с воскрешением Лазаря «смердящего», как он упоминается в православных храмах. Я вспоминаю в связи с этим случай, когда апостол Пётр поднял на ноги обезноженного человека, сорок лет не могшего ходить. Какой был эффект! Весь Иерусалим был взбудоражен! Дело дошло до Синедриона, Высшего еврейского суда. Вы же знаете это красочное и правдивое в своей простоте описание. А здесь — воскрешение трёхдневного покойника, который уже смердел, по естественным причинам разложения. И в общем-то ничего… Ну поизумлялись присутствовавшие; ну где-то было потом как бы ненароком проброшенное упоминание о воскресшем Лазаре — буквально в двух словах. И всё… Можно подумать, что в Израиле это был хотя и яркий случай, но не такой уж и редкий. Случись такое в самом деле, фурор был бы — мало бы не показалось. Мы ходили в Йерушалаиме по улочкам Старого города, — народ при таком феноменальном явлении, как созерцание ещё вчера смердящего покойника, просто давил бы друг друга в тех узких лабиринтах, чтобы поглазеть на него. Толпа — она везде толпа. Однако, как доложили бы в наши дни полицейские, обстановка нормальная. Синедрион не собирается для выяснения обстоятельств, не вызывает ни самого Лазаря, ни его сестёр. А ведь повод, кажется, более чем серьёзный: народ-то кричит «Осанна» Иисусу. Кстати, что это слово означает?
— Оно означает «Спаси нас»; кстати, Георгий Васильевич, на тот политический напряжённый момент, когда Израиль был под оккупацией римлян, это слово, повторяемое многочисленной толпой, звучало весьма провокативно.
— Интересно Ваше уточнение. И вот ещё: странно, что другие евангелисты об этом феноменальном случае (если он был на самом деле) не говорят ни слова. Так что анализ таких, с позволения сказать, несостыковок и тормозит принятие подобных сказаний.
— Интересно слушать о Ваших сомнениях, Георгий Васильевич. И я это понимаю. Сам иной раз представлял себя как бы со стороны. Вот, думаю, хорошо мне, выросшему в христианской семье и сформировавшему свои взгляды в церковной среде. А каково тем, кто «из мира»? — как у нас принято выражаться. Число верующих пополняется по разным каналам. В начале — это дети верующих родителей. Затем те, кого приводит в Церковь какое-нибудь тяжёлое душевное обстоятельство, — а Церковь ведь по определению есть лечебница для таковых. Эти, как правило, не стремятся критически всё анализировать; им главное — обрести некое внутреннее равновесие для дальнейшей жизни. Я сознательно упрощаю схему, ибо причин для прихода в ту или иную общину множество. И наконец могу сказать о тех, кто, как и Вы, хотят в начале всё понять, а потом уж принять. Подобные Вам составляют явное меньшинство, но они-то, по моему мнению, наиболее ценны.
— Вот как? Не ожидал такого комплимента в свой адрес.
— А я и не подыгрываю Вам, поверьте.
— Тогда объясните нашу ценность.
— Постараюсь. Апостол Иаков как-то в своём послании осудил сомнение, и по поводу этого было написано и сказано множество высокоумных слов. Говорю это с иронией и горечью. Никто, — я по крайней мере не читал и не слышал иного, — не уточнил, что путь духовного познания можно условно разделить на два этапа. Начну со второго. Если человек уже верующий, то, обращаясь к Богу в своих молитвах, ему негоже сомневаться в силе и премудрости Божьей. Иначе всё будет бессмысленно. Другой апостол, Павел, усиливает акцент на этом, говоря, что «вера есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом». Собственно, это общехристианская практика. Так что на этом этапе сомневающийся действительно подобен «морской волне, ветром поднимаемой и развеваемой».
Но вот с первым этапом сложнее; да он, собственно, и по характеру совсем другой. Как может мыслящий человек не проходить через сомнение о самом бытии Бога? Вот я упоминал об «образе и подобии Бога». Так сюда входит и мыслительная деятельность, способность человека к творчеству, на что не способно остальное творение. На этом этапе сомнение — великая привилегия, ибо даёт человеку выстрадывать своё убеждение, продвигаться вперёд…
— Как Вы сказали? Выстрадывать? Очень ёмко. Так сейчас не называют духовные поиски. И ещё: не об этом ли говорил Фёдор Достоевский, помните? — «моя осанна через горнило сомнений прошла».
— Все великие свершения — от научных до сугубо духовных — проходили через сомнения. Ведь это же поиск, а на этом пути ничего в готовом виде нет. К слову сказать, Георгий Васильевич, я хотя и сказал, что сам из христианской среды, но уверяю Вас: очень многое мне приходилось выстрадывать. Добавлю, что этот поисковый процесс во мне продолжается, а значит…
— …Значит, и для Вас, Лаврентий Иванович, многое остаётся неясным, да?
— Если бы проблема была лишь во мне… Меня больше беспокоит то, что многие читатели Нового Завета, — имею в виду нынешнее время особенно, — спотыкаются об эти нестыковки в тексте и будучи не в силах всё это принять, оставляют чтение совсем. Если они назовут всё это «архаизмами», то это ещё полбеды. Хуже, если они никогда не вернуться к Богу через Слово, зовущее их к Отчему порогу. Мне очень хочется написать текст Нового Завета несколько иначе, ничего не сочиняя от себя, но освобождая его от поздних слоёв, как это говорится у реставраторов. И образ Йешуа, — мне так больше нравится произносить, — был бы представлен более доверительно, и этот образ был бы ещё прекраснее.
А что касается этих неясностей лично для меня, так это ведь как в науке: чем больше человек постигает, тем больше перед ним раздвигаются горизонты, — и значит, возникают новые вопросы. Вам это понятно и без меня, Вы же учёный.
— А Вы не боитесь стать этаким христианским агностиком? Я обратил внимание на то, что мои критические соображения по тексту Нового Завета Вы как-то спокойно воспринимаете. Ведь это же священный для христиан текст, а Вы позволяете мне бесцеремонно копаться в нём. Так ведь накопаешь, и ничего не останется.
Лаврентий Иванович улыбнулся. Пройдясь пару раз между кроватями, остановился возле стола.
— Останется, дорогой, останется. Раз уж судьба свела нас в обоюдном интересе, то я и дальше постараюсь помочь Вам, хотя и не преувеличиваю свои возможности.
— А давайте продолжим наш разговор на завтра. Чувствую, что мне предстоит услышать много чего интересного и полезного, — но из-за позднего часа боюсь не усвоить. Утро же, как известно, вечера мудренее.
Бесплатный фрагмент закончился.
