Читать книгу: «Исповедь неполноценного человека»
Художественное оформление серии Натальи Портяной
津島修治
人間失格
© Цуру, перевод на русский язык, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2025

Предисловие
Когда-то я уже видел три снимка этого человека.
Первый – можно сказать, времен его детства, на нем мальчику около 10 лет. Он, окруженный многочисленными женщинами (предполагается, что это были его родные и двоюродные сестры), стоит в саду вблизи пруда, одетый в хакама1 в крупную полоску. Голова его слегка наклонена влево, а на лице застыла уродливая улыбка. «Уродливая»? Хотя нечуткие люди (то есть те, кому безразличны красота и уродство) с равнодушным видом неубедительно льстили ему, используя избитое: «Какой миленький мальчик!», эта лесть все же не была такой пустой. Нельзя сказать, что его улыбка была полностью лишена того, что принято называть «милым». Тем не менее люди, хоть немного разбирающиеся в красоте, едва взглянув на него, с глубоким отвращением пробормочут: «Какой противный ребенок!» – и сметут это фото со стола, словно гусеницу.
И правда, чем дольше вглядываешься в лицо этого улыбающегося мальчика, тем больше чувствуется в нем нечто странное и неприятное, как будто пугающее. Да ведь это и не улыбка. Кто вообще улыбается, крепко сжимая кулаки? Обезьяна. Это гримаса мартышки, а «усмешка» – сеть безобразных морщин на лице. На этом снимке у него было очень странное, чем-то даже мерзкое и тошнотворное выражение лица, из-за которого хотелось обозвать его «морщинистым старикашкой». Ребенка с такой странной мимикой я раньше никогда не видел.
На второй фотографии его лицо тоже до удивления искажено. Не поймешь точно, каких времен это фото: старшей школы или университетских годов, но здесь юноша выглядит довольно симпатичным. Однако, как ни странно, снова кажется неживым. Одетый в форму ученика с выглядывающим из нагрудного кармана белым носовым платком, он сидит на плетеном стуле нога на ногу и, как прежде, смеется. Но на этот раз его улыбка очаровательна и совсем не похожа на обезьянью гримасу. И все же чем-то она отличается от человеческой. Юноша как будто весь какой-то незаконченный: совсем не видно, что в нем кипит молодая кровь или что он ощущает какой-либо вкус к жизни. Легкость даже не птички, а лишь тонкого, как перышко, листа бумаги сквозит в улыбке юноши. Иными словами, от макушки до кончиков пальцев он кажется искусственным. Назвать этого человека жеманным или неискренним в равной степени будет недостаточно. «Обольстительным» или «щеголеватым» он тоже не был. Если присмотреться получше, то в его привлекательности проступит что-то жуткое от монстров из кайданов2. Я раньше никогда не видел юноши со столь странной, необъяснимой красотой.
Последняя фотография самая удивительная. Здесь уже действительно непонятно, сколько ему лет. Местами в волосах у мужчины виднеется седина. В углу очень грязной комнаты (на фотографии отчетливо видно, как три стены в ней заваливаются) он обеими руками накрывает хибати3, но в этот раз на его лице нет улыбки. У него вообще нет эмоций. Словом, этот снимок по-настоящему смердит, будто мужчина и впрямь умер, держа руки над хибати. Но удивительно здесь не только это. Лицо изображено довольно крупно, поэтому я смог внимательно изучить его черты: среднего размера лоб, обыкновенные морщины, ничем не примечательные брови и глаза; нос, губы и подбородок также ничем не выделялись. Ах, точно! Лицо его не просто лишено эмоций, оно даже не оставляет после себя какого-либо впечатления. Никаких отличительных черт. К примеру, если посмотреть на снимок и закрыть глаза, лицо мужчины тут же забудется. Я смогу вспомнить стены комнаты или маленькую хибати, но вот образ хозяина комнаты рассеется так легко, словно дым, и мне уже ни за что не вспомнить, как выглядит его лицо. В моем воображении оно не отпечатывается даже в виде портрета или карикатуры. В итоге, открыв глаза, я буду недоволен тем, что так и не смог правильно воссоздать его черты. И даже если я еще раз взгляну на фотографию, то все равно не смогу мысленно воспроизвести его облик. После этого мне станет неприятно, и я раздраженно отведу взгляд.
То ли печать смерти, то ли нечто иное стерли всякое выражение с его лица и производимое им впечатление. Во всяком случае, было в этом человеке что-то такое, что заставляло вздрагивать и с отвращением морщиться каждого, кто смотрел на снимок (прикрепи к телу мужчины голову вьючной лошади, эффект будет тот же). Столь непонятное мужское лицо я не видел никогда в своей жизни.
Первая тетрадь
Я прожил жизнь, не зная ничего, кроме позора.
Я не имею ни малейшего представления о том, что значит быть человеком. Родившись в деревне на северо-востоке Японии, я впервые увидел поезд, только когда уже был достаточно взрослым. Переход по железнодорожным эстакадам стал для меня делом привычным, но мне и в голову не приходило, что их возводят ради удобства и безопасности. Долгое время я искренне верил: они созданы для того, чтобы сделать станцию сложнее, интереснее и элегантнее, как в каком-то заграничном парке развлечений. Подъем и спуск по эстакаде казались мне утонченным ритуалом, игрой, полной скрытого очарования. Для меня это была одна из самых приятных услуг, которую оказывала железная дорога, но позже я обнаружил, что это всего лишь сугубо практичная лестница для пересечения путей. И в тот же миг исчезла вся ее таинственность, а вместе с ней угас и мой интерес.
Кроме того, в детстве, видя в книжках иллюстрации с изображением метро, я был уверен, что оно было придумано не из практических соображений, а просто потому, что ездить под землей казалось необычнее и увлекательнее, чем на поверхности.
Будучи болезненным ребенком, я с малых лет часто лежал в постели и разглядывал простыни, наволочки, пододеяльники, принимая их за скучные украшения, лишенные всякого смысла. Лишь ближе к 20 годам я понял, что у этих вещей есть практическое назначение. Это осознание внезапно навеяло на меня чувство тоски и печали, словно в нем скрывалась вся горькая правда о ничтожности и бренности человеческой жизни.
Более того, я не знал, что такое чувство голода. Не в том смысле, что вырос в достатке, в доме, где не было проблем с едой, вовсе нет. Просто само это ощущение было мне непонятно. Как бы странно это ни звучало, но я не осознавал, что хочу есть, даже если желудок пустовал. Когда я возвращался из школы, начальной или позже средней, родные встречали меня словами: «Наверняка проголодался, да? Помним-помним, как сильно хочется есть после школы. Сладкие бобы будешь? Есть еще бисквит и хлеб». Слыша это, я, стремясь угодить окружающим, поддакивал: «Да, есть хочется» – и нехотя бросал в рот десяток сладких бобов. Говорил-то, что голоден, но совершенно не понимал, что значит испытывать голод по-настоящему.
Конечно, я ем немало, но не припоминаю, чтобы мной двигало чувство голода. Я ел то, что казалось редким или выглядело роскошно. В гостях я тоже пробовал все предложенные угощения, даже если приходилось себя пересиливать. Но в детстве трапезы в кругу семьи были для меня самой мучительной частью дня.
В нашем доме, в деревне, семья из десяти человек собиралась поесть в специальном зале, где все садились друг напротив друга за отдельные низкие столики, которые стояли в два ряда. Я, как самый младший, занимал место в самом конце. Во время обеда тускло освещенная комната казалась мне особенно мрачной. Каждый раз, наблюдая за членами семьи, которые молча сосредоточенно поглощали пищу, я чувствовал, как кровь стынет у меня в жилах. К тому же наша семья придерживалась старых традиций, поэтому еда была скромной и почти однообразной. О чем-то необычном или изысканном не приходилось даже мечтать. С каждым днем мысли о предстоящей трапезе вызывали во мне все большее отвращение и страх. Сидя в самом углу этой тускло освещенной комнаты и дрожа от холода, я медленно подносил ко рту небольшие порции риса и погружался в свои мысли. Почему люди едят трижды в день? Почему в этот момент их лица становятся серьезными, сосредоточенными? Может быть, эта непреложная трапеза в полумраке – не просто повседневная нужда, а нечто большее, своего рода священный обряд? Обряд, при котором все члены семьи собираются в одном и том же месте, в одно и то же время и молча пережевывают пищу, склонив головы. А может, даже и возносят молитву невидимым духам, что обитают в этих стенах.
Фразу «Если не будешь есть, то умрешь» я слышал так, словно меня неприятным образом пытались запугать. Это суеверие (я до сих пор могу воспринимать его только так) породило внутри меня постоянный страх и тревогу. Из всего, что я когда-либо слышал, ничего не казалось мне таким сложным, загадочным и даже угрожающим, как это утверждение: «Нужно работать, чтобы заработать на еду, ведь если не будешь есть, то умрешь».
Выходит, я не понимаю, как устроена человеческая жизнь. Мое представление о счастье не совпадает с тем, как это представляют другие люди, и это несоответствие внушало мне беспокойство, которое, бывало, не давало мне спать по ночам, сводя с ума. Интересно, был ли я вообще когда-то счастлив? С самого детства мне часто говорили, что я счастливчик, однако чувствовал я себя, как узник ада. Люди, которые твердили, что мне повезло, напротив, казались гораздо более спокойными и безмятежными, чем я сам.
Порой мне казалось, что, если бы хотя бы одно из моих несчастий пришлось на долю другого, оно бы полностью его сломило.
Я просто не понимаю. Я не могу представить себе ни природу, ни глубину страданий окружающих. Возможно, именно те муки, которые можно преодолеть, если просто поесть, – самые невыносимые и настолько ужасающие, что мои собственные несчастья померкли бы перед ними. Мне непонятно вот что: если это так, то почему тогда люди не сходят с ума, не совершают самоубийства? Почему они продолжают спорить о политике, бороться за свое существование, не теряют надежду и не ломаются? Может быть, им не так уж тяжело? А может, они просто эгоисты, которые ни разу не усомнились в себе и воспринимают свое существование как должное? Если так, то, наверное, им легко. Но что, если все люди такие и в этом нет ничего особенного? Не понимаю… Они все спят по ночам спокойно, а утром тогда просыпаются бодрыми? Какие сны им снятся? О чем они думают, когда идут по улице? О деньгах? Вряд ли – неужели только об этом? Фразу, что люди живут, чтобы есть, я слышал, но вот чтобы они жили ради денег – еще нет. Хотя… а вдруг? Нет, этого я тоже не могу знать наверняка. Чем больше я думаю об этом, тем сильнее запутываюсь. Мне кажется, я совершенно не такой, как все, и это пугает меня. У меня не получается разговаривать с окружающими. Я не понимаю, что им сказать и как себя вести.
И вот так я нашел для себя выход – стать шутом.
Я предпринял последнюю попытку сблизиться с людьми. Для меня они всегда были чем-то пугающим, но также и завораживающим, поэтому я решил не сдаваться. И притворство было единственным, что пришло мне в голову. Подобие улыбки никогда не сходило с моего лица, но внутри я чувствовал лишь отчаяние, казалось, будто еще мгновение, и я сорвусь.
Сейчас я понимаю, что не имел представления о том, чем живет моя семья, с какими трудностями она сталкивается, и не мог выносить всей неловкости ситуации. Возможно, из-за этого я стал лучше скрывать свои истинные чувства. И сам того не замечая, за все детство не сказал ни одного правдивого слова.
Когда смотрю на эту фотографию, вижу серьезных членов семьи и только я снова корчу некое подобие улыбки. Еще одно мое ничтожное детское притворство.
Я никогда не пререкался с семьей, даже когда их замечания приводили меня в бешенство, и всегда считал, что их слова и есть та самая многовековая человеческая «истина», но сил постигнуть ее у меня не было и, вероятно, из-за этого я не мог нормально жить среди людей. Поэтому я никогда не отвечал на нападки, не пытался оправдываться. Когда люди говорили обо мне плохо, я лишь отмалчивался, думая, что делаю все не так, и это до смерти меня пугало.
Понятное дело, никому не нравится, когда его ругают и обвиняют в чем-либо, но именно благодаря чужой злости я мог видеть истинную звериную сущность людей, и она в разы страшнее, чем какой-нибудь лев, крокодил и даже дракон. Обычно люди ее не демонстрируют, но иногда она прорывается наружу. Возьмем, к примеру, корову: вот она мирно дремлет на лужайке, а потом вдруг как ударит хвостом по брюху, где присел слепень. Так и люди временами неожиданно показывают свое истинное лицо. Я чувствовал себя беспомощным и впадал в отчаяние от осознания того, что это неизменная часть человеческой натуры.
Каждое взаимодействие с людьми вызывало у меня панику, испуганную дрожь, я не понимал, что значит быть человеком, из-за этого всю свою агонию, все страдания я отчаянно прятал внутри себя, все так же отыгрывая роль шута, отточенную мной до совершенства.
Я делал все, пытаясь рассмешить людей, чтобы они не заметили, как я живу вне нормы так называемой жизни, или по крайней мере не принимали меня за белую ворону. Я – ничто, я – ветер, я – небо. Из-за постоянных мыслей об этом я все сильнее вживался в роль вечного шутника даже для прислуги, которую не понимал и которая пугала меня больше, чем собственная семья.
Помню, однажды летом я рассмешил всю семью, надев шерстяной свитер под юкату4. Даже старший брат, который особо никогда не смеялся, захохотал в голос. «Ё-тян, ты чего это свитер напялил?» – умиленно бросил он. Но я не был чудаком настолько, чтобы летом ходить в теплой одежде. Я взял у сестры гетры и натянул их на руки, чтобы казалось, будто под юкатой на мне свитер.
Отец также часто подолгу оставался в Токио по работе. У него был домик в Уэно, в районе Сакураги, где он жил большую часть месяца. Когда он возвращался домой, то привозил много подарков для всей семьи, можно сказать, это было его своеобразным хобби.
Когда отец уезжал в Токио снова, то собирал нас всех в гостиной и спрашивал по очереди о том, какие подарки кто хочет, и, легко посмеиваясь, записывал наши пожелания в ежедневник. Отец никогда не был особо близок к нам, поэтому видеть его таким было непривычно.
– Ёдзо, что тебе привезти?
И этот вопрос застал меня врасплох. Когда я услышал его, то перестал хотеть чего-либо. В голове то и дело мелькала мысль о том, что на свете нет ничего, что сделало бы меня счастливым. Но отказываться от подарка тоже было неловко, даже если он был мне не нужен. Мне становилось неловко отказываться от предложенного, а когда я получал то, что могло мне понравиться, чувство ужаса накрывало меня, словно отпетого вора. Проще говоря, мне приходилось выбирать из двух зол. Возможно, отчасти поэтому мое существование в поздние годы жизни было таким позорным.
Мое застенчивое молчание вызвало у отца недовольство, и он сказал:
– Может привезти тебе книгу? А помнишь, на торговой улице в районе Асакуса львиный костюм для новогоднего танца? И размер у него подходящий. Не хочешь себе такой?
Очередной вопрос, на который невозможно ответить. И не покривляться никак. Для шутника это абсолютный провал.
– Книга же и правда хороший подарок, – с серьезным лицом сказал старший брат.
– Тогда книга. – Отец безразлично захлопнул блокнот, так ничего и не записав.
Что же я наделал? Разозлил отца, а ведь его гнев так страшен. Как же мне все исправить? В ту ночь я долго думал над этим, трясясь под одеялом. Затем встал, прокрался в гостиную, открыл ящик, куда отец должен был положить свой ежедневник, достал его и пролистал до страницы со списком подарков. Найдя ее, я облизнул карандаш, написал «львиный костюм» и отправился спать. На самом деле он мне не нужен, вместо него я бы лучше выбрал книгу. Но это предложение отца, так я смогу исправить ситуацию и угодить ему. Вот почему поздней ночью я решился на подобное.
Как и ожидалось, мои старания окупились. Вернувшись из Токио, отец пошел к маме и говорил так громко, что я даже в детской слышал следующий разговор:
– Открываю я свой блокнот в магазине игрушек, а там написано «львиный костюм». А ведь почерк-то не мой. Странно, подумал я, а потом меня как осенило – это же Ёдзо. Когда я его спросил, он все мялся с ответом, а потом, похоже, захотел и сам вписал. А я только рад. Ну, чудак же, правда. Притворился, что ничего не знает об этой записи. Если захотел, так лучше подойди и сразу скажи об этом. Я прямо в магазине рассмеялся. Иди скорее, позови его ко мне.
Еще один случай. Как-то я собрал всех слуг и служанок в гостиной. Одного я заставил сыграть какую-то бессмыслицу на пианино (мы жили в деревне, но в доме у нас было почти все), а сам стал под это танцевать индейские танцы, чем всех очень рассмешил. Средний брат сфотографировал меня в процессе, и когда фотографии проявили, все в очередной раз вдоволь насмеялись. Оказалось, что ситцевый платок, который я повязал себе на бедра, не полностью прикрывал мой маленький орган. Вероятно, и это можно добавить к списку моих побед.
Ежемесячно я получал более десяти новых выпусков журналов для мальчиков, а также книги из Токио. Я их быстро прочитывал, поэтому такие личности, как «Доктор Белиберда» и «Доктор Шутник», были мне прекрасно знакомы. Также я довольно сильно увлекался историями о привидениях, драматичными рассказами, комедиями и маленькими анекдотами эпохи Эдо, поэтому, когда говорил смешные вещи с серьезным лицом, смех домочадцев был мне обеспечен. Однако, какой же это ужас – школа!
Там я заработал уважение. Только вот оно очень сильно меня пугало. Я ведь обманываю самых близких мне людей, когда для Всезнающего и Всемогущего виден насквозь: это был такой стыд, словно ты мгновенно сужаешься до точки и умираешь. Вот чем оно стало для меня в школе. Даже при всем уважении, как только кто-то один прознает об обмане, об этом становится известно и другим. Какова будет их ярость, когда они все поймут! А какой может быть месть! Мне не по себе от одной только мысли об этом.
В школе я добился уважения не столько своим происхождением из богатой семьи, сколько умениями. Я с детства отличался слабым здоровьем и часто мог пропускать месяц-другой, было даже так, что я почти весь учебный год провалялся в постели. Все еще слабый, я приезжал в школу на рикше, чтобы попробовать написать итоговые экзамены, и на удивление сдавал их лучше всех. Однако, даже чувствуя себя хорошо, я не учился прилежно. Приходя в школу, во время занятий я рисовал мангу, а во время перерыва показывал ее ребятам в классе, объяснял сюжет, отвечал на вопросы, и мы все вместе смеялись. Мои сочинения всегда были забавными историями, из-за чего преподаватели делали мне замечания, но я не прекращал их писать. На самом деле я знал, что учителю нравится читать их. Однажды я описал свой провал, добавив в рассказ грустные нотки, как обычно и делаю. Это сочинение было о нашей с мамой поездке в Токио, когда я сходил по-маленькому в плевательницу, находившуюся в коридоре пассажирского вагона (но на тот момент я уже знал, что такое плевательница, и сделал так специально, чтобы изобразить детскую невинность). Я сдал это сочинение преподавателю, уверенный, что точно его рассмешу, а затем последовал за ним до учительской. Как только преподаватель вышел из аудитории, то сразу же нашел мою тетрадь среди чужих. Идя по коридору, он начал чтение и захихикал. Войдя в кабинет, преподаватель уже был красным от хохота. В итоге он сразу же стал показывать мою работу другим учителям, чем я был ужасно доволен. Восхитительно.
Я успешно создал образ шута, и мне удалось избежать всеобщего уважения. В школьном табеле у меня были десятки по всем предметам, кроме поведения – за него я получал семерки или даже шестерки. Это тоже частенько становилось поводом для громкого смеха в семье.
Но моя истинная сущность была совершенно противоположна этому образу шута. В то время стараниями горничных и слуг я познал горькую истину, и мое целомудрие было ими осквернено. Сейчас я думаю, что совершать такое с ребенком – это одно из самых отвратительных, низких и жестоких преступлений, на которые способен человек. И все же я это молча выдержал. Для меня будто раскрылась еще одна сторона человеческой природы, и потому я лишь беспомощно улыбался. Если бы я с детства привык говорить правду, возможно, без тени сомнения рассказал бы родителям о тех преступлениях. Но я не мог до конца понять даже своих отца и мать. Я совсем не надеялся, что люди мне помогут, если я попрошу у них помощи. Какой смысл обращаться к отцу, матери, полицейскому, правительству? Разве не закончится это тем, что меня в конечном итоге оглушат доводы тех, кто пользуется благосклонностью общества?
Очевидно, что в любом случае правда будет искажена и кто-то все равно останется обделенным. Обращаться к людям – просто пустая трата времени. Казалось, мне ничего не остается, кроме как молча терпеть, скрывая правду, и продолжать играть роль шута.
Кто-то, наверное, насмехается надо мной: «Что?! В смысле ты не веришь в людей? С каких это пор ты стал думать, как христианин?» Но, как мне кажется, недоверие к людям вовсе не обязательно связано с религией. В конце концов, даже те, кто, возможно, высмеивает меня, сами окружены недоверием и при этом даже не вспоминают о Боге.
Помню, когда я был ребенком, в наш город с речью приехал один из известных представителей политической партии, к которой принадлежал мой отец. Слуги отвели меня в театр послушать его выступление. Зал был полон, и среди слушателей я заметил много знакомых лиц, в том числе и тех, кто близко дружил с моим отцом. Все они восторженно аплодировали. Но когда выступление закончилось, толпы людей разошлись небольшими группами по заснеженным улицам, и я услышал, как они язвительно обсуждали, критиковали увиденное. Среди них слышались голоса тех, кто был особенно близок с моим отцом. Они громко обсуждали его вступительное слово, говорили, что оно было нескладным, а речь знаменитого политика – запутанной и непонятной. Все это произносили раздраженным, почти гневным голосом так называемые единомышленники и товарищи моего отца. Именно эти люди потом приходили к нам домой и с восторгом уверяли отца, что вечер прошел с огромным успехом. Даже слуги, когда мать спрашивала их, беззаботно отвечали, что было очень увлекательно. Хотя на обратном пути я слышал, как они жаловались, что нет ничего скучнее политических собраний.
Однако это всего лишь небольшой пример. В человеческой жизни полно такого недоверия. Люди постоянно обманывают друг друга и, что удивительно, даже не осознают, что живут во лжи. Когда же лгут, то не испытывают угрызений совести. Но мне ли судить о лжи, если я сам провожу дни напролет, притворяясь шутом и вводя людей в заблуждение. Меня мало привлекают нравоучительные речи из учебников о таких моральных концепциях, как, например, справедливость. Гораздо более загадочно для меня то, что есть люди, которые, обманывая друг друга, умудряются жить спокойно, с улыбкой на лице, а порой – даже с непоколебимой уверенностью в своем праве на это. Никто так и не объяснил мне эту замысловатую тайну. Если бы только я это понял, то наверняка так не боялся бы людей и не тратил бы силы на то, чтобы угодить им. Тогда, возможно, я бы не оказался в полном противостоянии с человеческим миром, и не испытывал бы каждую ночь адских мучений. В конце концов, я никому не рассказал о том, как отвратительно поступили со мной слуги, вовсе не из-за недоверия к людям, и уж точно не из-за каких-то религиозных убеждений. Просто люди сами воздвигли вокруг себя стены недоверия. Даже мои родители временами раскрывали передо мной такие стороны своей личности, которые до сих пор оставались для меня абсолютной загадкой.
И вот так у меня появилось ощущение, будто женщины каким-то неведомым образом, инстинктивно чувствовали мое одиночество, которое я так старался скрыть, и со временем именно это стало одной из причин, по которой мной так легко и часто пользовались.
Проще говоря, в их глазах я был тем, кому можно было без опаски доверить любовные тайны.
Конец Первой тетради.
Вторая тетрадь
На побережье вблизи линии прибоя возвышались довольно большие деревья горной вишни с угольно-черной корой; их там было не меньше 20. С наступлением нового учебного года вместе с липкой молодой листвой коричневатого цвета распускались пышные цветы сакуры на фоне голубого моря. Вскоре, когда ветер превращал их в метель из цветков, ее многочисленные лепестки осыпались и дрейфовали на поверхности моря, вновь и вновь ударяясь волной о линию прибоя. И это песчаное побережье, заполненное сакурой, служило прилегающей территорией к средней школе на северо-востоке Японии, в которую я благополучно смог поступить без надлежащей подготовки. Поэтому и на эмблеме форменной фуражки, и на пуговицах школьной формы красовались цветы сакуры в качестве узора.
Недалеко находился дом тех людей, которые попадают под категорию дальних родственников, поэтому отец и подобрал для меня эту школу у моря посреди цветов. Меня отдали на попечение этой семье, и, поскольку их дом был рядом со школой, я ленился и бежал на занятия лишь после того, как слышал звук колокола, предупреждающего о начале урока. Но при этом изо дня в день я все-таки завоевывал популярность в классе своим простым шутовством.
Впервые в жизни я оказался, так сказать, на чужбине, и она показалась мне более приятным местом, чем дом, где я родился. Наверно, это можно объяснить тем, что к тому времени я наконец в совершенстве овладел мастерством фарса и мне больше не требовалось столько усилий для обмана людей, как раньше. Однако, вероятно, все же есть разница в том, насколько сложно исполнять роль дурака перед родственниками или чужими людьми, в родном доме или на чужбине, которая неподвластна никому, даже Иисусу, Сыну Божьему. Самая сложная игра для актера – в театре его родного города, и даже самые выдающиеся артисты не смогут спокойно играть в зале, где собралась вся их родня. Но я сыграл; и к тому же весьма успешно. Ведь такому прожженному плуту, как я, не было необходимости репетировать, прежде чем выступать перед чужаками.
В глубине моей души страх перед другими людьми периодически то увеличивался, то уменьшался. Однако в то же время в школе я играл по-настоящему легко и постоянно смешил весь класс. Учитель тоже прикрывал рот рукой от смеха, высказывая при этом слова недовольства: «Вот если бы не Ёдзо Оба, отличный бы был класс». Мне даже удавалось до слез рассмешить прикомандированного к нашей школе громогласного офицера.
Как раз в тот момент, когда я уже было успокоился, что мое истинное лицо полностью скрыто, я внезапно получил удар в спину. И, как это часто бывает, нанес мне его тот, похожий на слабоумного, одноклассник с бледным одутловатым лицом, самый немощный в классе. Он носил старый пиджак как будто с плеча отца или старшего брата с длиннющими рукавами, как у принца Сетоку Тайси5, почти не учился, и даже на занятиях по физической культуре и строевой подготовке он всегда был зрителем. Естественно, я не видел необходимости проявлять рядом с такими учащимися бдительность.
В тот самый день во время урока физкультуры этот ученик (фамилию его я уже не помню, но звали его Такэити), этот Такэити как обычно наблюдал со стороны, пока нам было велено упражняться на турнике. Когда пришла моя очередь, я нарочно сделал самое серьезное лицо, которое только мог, и, нацелившись на турник, с воплем прыгнул в длину и грохнулся на песок, ударившись задом. Все это было подстроено. Как и ожидалось, все разразились громким смехом, и когда я тоже с кривой улыбкой, поднимаясь, отряхивал штаны от песка, откуда ни возьмись ко мне подошел Такэити и, постучав меня по спине, тихо шепнул: «Это нарочно, нарочно было».
Меня затрясло. Я даже подумать не мог, что раскусит меня Такэити, именно такой как он, поймет, что я специально допустил ошибку. Я словно чувствовал, как в одно мгновение мир охватило адское пламя и испепелило его, и мне потребовалось море отчаянных усилий, чтобы подавить в себе вопли безрассудства.
С тех пор мои дни наполнились страхом и тревогой.
Внешне я все так же придерживался своей роли, заставлял людей улыбаться, но иногда непроизвольно вздыхал, зная, что Такэити видел меня насквозь. От мысли, что он побежит рассказывать всю правду остальным, меня бросало в холод. Из-за самой ситуации, словно сумасшедший, я оглядывался по сторонам, боясь того, что меня разоблачат. Была бы возможность, я бы следил за Такэити и днем и ночью, чтобы он не проболтался о моем секрете. Какое-то время я околачивался возле него, пытаясь убедить его, что то падение было «случайностью», и возможно, стремился показать, что хочу с ним подружиться, но в случае неудачи был готов молиться о его смерти. Конечно, сам бы я его никогда не убил. Всю свою жизнь я сам много раз хотел, чтобы меня кто-нибудь убил, но никогда не желал смерти другим. Я считал, что это принесет счастье тем, кого я так боялся.
Чтобы расположить к себе Такэити, я сначала строил добродушное лицо, словно был святым с картины, слегка наклонял голову, а затем мягким, манящим голосом звал к себе в гости, на что он отвечал недоуменным взглядом и никогда не соглашался прийти.
Однако однажды летним вечером после уроков начался ливень, из-за чего многим ученикам приходилось думать о том, как бы побыстрее попасть домой и не промокнуть насквозь. Мой же дом находился достаточно близко, поэтому для меня дождь не был серьезной проблемой. Я уже приготовился бежать, как вдруг заметил Такэити, который грустно сгорбился у входа, возле обувной стойки. Я посмотрел на него и показал на зонт. Взяв Такэити за тонкую руку, я помог ему встать, и мы вместе добежали до моего дома. Оказавшись в тепле, мы сняли верхнюю одежду, которую тетушка потом по моей просьбе повесила сушиться, и пошли в мою комнату.
В доме жили трое: вечно болезненного вида тетушка лет за 50, ее старшая дочь (она съехала после свадьбы, но однажды вернулась. Как и все остальные, я звал ее Анессой), и вторая дочь, круглолицая Сэттян, которая недавно окончила женскую гимназию. Они владели маленьким ларьком с канцелярскими и спортивными товарами на первом этаже этого дома, но основную прибыль получали от сдачи в аренду дома на пять-шесть квартир, который достался им от покойного главы семьи, что его и построил.
– Уши болят, – сказал Такэити, перед тем как войти в комнату.
– Под дождь попал, вот и болят.
Я взглянул на его уши и заметил гной внутри, который чуть ли не вытекал из них.
– Ужас какой! Конечно, они будут болеть!
Я преувеличенно сильно удивился.
– Прости, что потащил тебя домой под таким дождем.
Я по-доброму и по-женски нежно извинился, спустился вниз за ваткой и спиртом и вернулся обратно в комнату. Уложив голову Такэити к себе на коленки, я аккуратно стал чистить его уши. Судя по всему, Такэити во всем этом не заметил наигранности.
– Ты наверняка будешь любимчиком у девушек.
Не понимая смысла своих собственных слов, сказал он, не поднимая головы.
Однако это, скорее всего, стало неким дьявольским пророчеством, о котором Такэити и не подозревал. Эти слова «любить» и «быть любимым» всегда звучат как некая насмешка, что от любого их упоминания, каким бы ни был повод, возникает ощущение, будто все исчезает и остается только пустота. Однако если использовать что-то более художественное вроде «горечи любви» вместо «любовной тоски», то некоторый оттенок меланхолии все еще остается.
Такэити сделал мне глупый комплимент, сказав, что того, кто помогает чистить уши, любая будет обожать. Я же просто покраснел и улыбнулся, ничего не ответив. Тогда я еще ни о чем не догадывался. Но ответить на такие вульгарные слова, создающие неприятную атмосферу, как «быть обожаемым», было бы настолько нелепо, что даже шутки молодого, но недалекого персонажа в ракуго не дотянули бы до подобного уровня. И конечно, я не был в таком состоянии, чтобы о чем-то «догадываться».
Мне казалось, что понимать женщин гораздо сложнее, чем мужчин.
В моей семье женщин было больше, чем мужчин. Среди родственников тоже преобладали девочки, и даже прислуга, совершившая надо мной то самое «преступление», была женщиной. Думаю, не будет преувеличением сказать, что с самого детства я рос, играя только с девочками. И все же каждый раз, общаясь с женщинами, я ходил по тонкому льду. Мне практически никогда не удавалось их понять. Я словно блуждал в тумане, время от времени совершая ошибки. Каждый раз это ощущалось так, словно я наступал на хвост тигра, получая серьезные раны. Эта боль не была похожей на ту, что причиняют мужчины: она ощущалась как внутреннее кровоизлияние: незаметная, мучительная и трудноизлечимая.
Женщины притягивали меня к себе, а потом бросали. При других людях унижали, вели себя холодно и пренебрежительно, а наедине – обнимали. Женщины спят крепко, как мертвые. Мне порой кажется, что они живут только для того, чтобы спать. С детства я уже многое подмечал о женщинах и пришел к выводу, что хоть они и принадлежат к тому же виду, что и мужчины, но в то же время совершенно иные существа. И эти непостижимые для меня создания почему-то обращали на меня внимание. Такие слова, как «быть обожаемым» или даже «нравиться кому-то», совсем мне не подходят. В моем случае, может быть, лучше подойдет выражение «получать внимание» – это хотя бы ближе к реальности.
Женщины, казалось, чувствовали себя в компании шутов куда свободнее, чем мужчины. Когда я всех развлекал, то мужчины, конечно, смеялись, но не бесконечно. К тому же я понимал, что если слишком увлекусь, то все может плохо кончиться. Поэтому всегда старался вовремя остановиться. А вот женщины напротив – понятия не имели о мере. Они требовали все больше новых шуток, и я, снова и снова выходя на бис ради них, в итоге оказывался выжат как лимон. Они действительно умеют много смеяться. Вообще, кажется, женщины способны получать куда больше удовольствия, чем мужчины.
Сестры из той семьи, у которой я жил в школьные годы – и старшая, и младшая, – стоило только выдаться свободной минутке, обязательно поднимались ко мне на второй этаж. Каждый раз их появление пугало меня до дрожи, и я буквально подпрыгивал от страха.
– Учишься?
– Нет, – отвечал я с улыбкой, закрывая книгу.
– Знаешь, сегодня в школе наш учитель географии Комбо… – дальше с ее губ с легкостью слетали какие-то нелепые истории.
Однажды вечером сестры снова пришли ко мне в комнату, как обычно заставили меня дурачиться, и под конец одна из них сказала:
– Ё-тян, давай посмотрим, как на тебе будут смотреться очки!
– Зачем?
– Не спорь! Надень очки сестры! – Они всегда со мной говорили повелительным тоном. И я, как подобает шуту, покорно подчинился. И в тот же миг обе девушки разразились неудержимым смехом.
– Да ты прямо вылитый Ллойд!
В то время в Японии был популярен какой-то иностранный киноактер-комик по имени Гарольд Ллойд.
Я встал, подняв руку, и сказал:
– Дамы и господа!
И продолжил:
– А сейчас пару слов для моих японских поклонников…
Попытка произнести речь вызвала у сестер громкий смех, и каждый раз, когда в кинотеатре того городка показывали фильмы с Ллойдом, я ходил на них, тайком изучая его мимику, поведение и прочее.
А еще в одну осеннюю ночь, когда я лежал в постели и читал книгу, старшая сестра быстро, как птица, влетела в комнату, внезапно рухнула на одеяло и прорыдала:
– Ё-тян, ты ведь поможешь мне, правда? Знаю, что поможешь. Давай сбежим из этого дома? Помоги мне… Помоги…
Она продолжила плакать, выдавливая из себя по слову. Однако я не в первый раз видел такое поведение у женщин, поэтому не особо удивился ее словам, а скорее даже почувствовал, как во мне угас интерес из-за их банальности и бессмысленности. Я тихонько выбрался из-под одеяла, почистил и порезал хурму, лежавшую на столе, и передал ей один ломтик. Тогда она, всхлипывая, начала его есть и сказала:
– У тебя нет какой-нибудь интересной книги? Дай почитать.
Я выбрал для нее с полки роман Сосэки «Ваш покорный слуга Кот».
– Спасибо за хурму.
Бесплатный фрагмент закончился.
