Читать книгу: «Российский колокол № 7-8 2020»

Коллектив авторов
Шрифт:

Слово редактора

Анастасия Лямина

Шеф-редактор журнала «Российский колокол», член Интернационального Союза писателей, журналист


Новый номер журнала «Российский колокол» отличается традиционным многообразием. В нём представлены три рода художественной литературы – драматургия, поэзия, проза. Не оставлена без внимания и литературная критика – как на произведения, размещённые в журнале, так и на творчество других авторов. Некоторые имена давно и хорошо известны нашим постоянным читателям, другие писатели делают первые шаги на своём творческом пути, и, возможно, наш журнал позволит вам завязать новые, приятные и интересные литературные знакомства.

География этих знакомств тоже традиционно разнообразна: в журнале опубликованы стихи и проза представителей многих стран – и не только в привычной рубрике «Литература зарубежья». Вместе с поэтами и писателями можно будет совершить множество интересных литературных путешествий в разные страны и культуры и даже эпохи. Один автор уводит читателей за собой в своё личное прошлое, к ярким и важным воспоминаниям, другой приоткрывает красочную картину, воссоздающую жизнь минувших веков. Но в какое бы путешествие ни звал талантливый рассказчик или поэт – скучать точно не захочется.

Увлекательно будет побывать в старой Англии и Испании, советском времени – далёком и близком, в древней Элладе – средоточии красоты и мудрости, и даже на Олимпе, где греческие боги заняты своими божественными делами, не особо отличающимися от того, чем занимаются смертные.

Такие путешествия, возможно, станут особенно занимательными и ценными в этот нелёгкий и странный год, когда в мир явился коронавирус, перекрывая людям дороги из дома и друг к другу. Поэтому теперь как никогда опасны одиночество и разобщение, нужны впечатления и возможность объединиться.

Вирус тоже не остался без внимания наших авторов, ведь для творческого человека и испытания становятся вдохновением. И нет, никто не нагнетает панику, не впадает в уныние, скорее наоборот. В любом случае интересно посмотреть, как автор видит мир в новых обстоятельствах, себя в нём и многое другое…

Так что смело переворачивайте страницу и – в путь, навстречу приключению под названием чтение.

Современная проза

Марианна Рейбо

Писатель, публицист, кандидат философских наук. Родилась в 1987 году в Москве. Окончила журфак и аспирантуру философского факультета МГУ. Заместитель главного редактора журнала «Наука и религия», главный редактор антологии «Литературная Евразия» и литературного аль манаха «Ильф и Петров». Автор двух художественных книга «Письмо с этого света» (2015), «НАНО» (2018).

Публикации в журналах «Зинзивер», «Дети Ра», «Знамя», «Зарубежные записки», «Литературный Иерусалим», газетах «НГ-Exlibris», «Литературная газета», «Литературные известия». Член редколлегии энциклопедии «Писатели русского мира: XXI век». Дипломант литературного фестиваля-конкурса «Русский Гофман», многократный лауреат журнала «Зинзивер» и газеты «Литературные известия», лонг-листер международной премии «Писатель XXI века». Член Союза журналистов Москвы, Союза писателей XXI века, Международного союза писателей Иерусалима.

Грифельная дощечка
рассказ

Откинувшись на подушки в полумраке одинокой комнаты, я закрываю глаза и снова вижу её. Вижу смуглые коленки, мелькающие из-под белизны поддёрнутой юбки, её тонкие щиколотки, игриво рассыпающие брызги у берега мутной реки Тэдонган… Лёгкость и свежесть – вот чем была Юонг. Когда я приходил в её игрушечный домик с тёмной черепичной крышей, она усаживала меня на татами из золотистого тростника и бесшумно раздвигала сёдзи1, впуская в комнату зелёный шелест летнего сада. Усыпанный цветами куст жасмина, росший возле дома, в тот же миг заполнял собою воздух, и благоуханье нежных лепестков навсегда связалось у меня с трепетом первой любви и горечью первой потери.

Это было без малого семьдесят лет назад. Мой отец, полковник Советской армии, служил на Дальнем Востоке на границе с Китаем. Осенью 1945 года, когда Квантунская армия была разгромлена нашими войсками, а Маньчжурия и Северная Корея – освобождены от японской оккупации, его направили торговым представителем в главный город Страны утренней свежести – Пхеньян. Два года спустя, когда мне исполнилось тринадцать лет, к отцу переехали и мы с матерью. Нас поселили в небольшом особняке, прежде принадлежавшем японскому генералу, а теперь перешедшем в распоряжение советской миссии. После долгих месяцев голода и лишений, пережитых нашей семьёй в дальневосточном Уссурийске, я с особой остротой впитывал открывавшуюся мне южную сказку, полную причудливых запахов и красок. И сегодня словно наяву в лучах закатного солнца встают передо мной изумрудные вершины Алмазных гор, а по мерцающей водной ряби гордыми лебедями проплывают белые лотосы в обрамлении огромных листьев.

Живя при посольстве, мы старались избегать контактов с коренным населением, поскольку знакомства такого рода могли навлечь неприятности, однако я мог свободно общаться с детьми из русскоговорящих корейских семей, недавно переехавших на историческую родину с Дальнего Востока, из Казахстана и других областей. Вместе с ними я начал посещать школу, а когда приблизилось время летних каникул, узнал, что некоторые из моих корейских однокашников записались в кружок живописи, который недавно открылся в доме старого местного художника. Поскольку у меня было врождённое стремление к рисованию, я загорелся желанием посещать эти занятия, и после непродолжительных препирательств отец отвёл меня в серую фанзу2 с маленьким изящным садом. Учитель рисования, сухонький старичок в белых одеждах и чёрной волосяной шапочке, почти не говорил по-русски, но блестящие угольки его глаз, казалось, видели тебя насквозь и без слов. Слегка поклонившись моему отцу в знак приветствия, он оглядел меня с ног до головы, улыбнулся и, задумчиво погладив реденькую седую бородку жестом пригласил пройти в дом.

Сняв у порога обувь, я прошёл в комнату где полдесятка учеников, сидя на татами, сосредоточенно рисовали цветными мелками на грифельных дощечках. Тот день стал для меня первым из многих счастливых дней, которые я провёл за рисованием в этом благословенном доме. Чтобы дать простор нашему воображению, учитель раздвигал пергаментные сёдзи на передней стене, расстилая перед нами лоскутное одеяло таинственного Востока. Ломаные изгибы карликовой сосны возле фасолины бетонного бассейна, розовое кружево цветущего миндаля, размытые очертания холмов в голубоватой дымке горизонта – всё это, проходя сквозь душу, рождалось вновь под кропотливыми пальцами юных художников.

В один из дней, в который раз рисуя сад учителя, я оторвал взгляд от грифельной доски и вдруг увидел белого мотылька, летящего по извилистой дорожке прямо мне навстречу. Помахивая синей матерчатой сумкой, мотылёк вприпрыжку приближался к дому, отдавая на забаву ветру шёлковые ленты короткой кофточки и разметавшиеся по плечам блестящие чёрные косы. В Корее я каждый день видел грациозных черногривых девиц в белых одеждах, несших в больших кувшинах колодезную воду или выбиравших на рынке свежую рыбу. Но тут впервые что-то неведомое, как штормовая волна, накатило на меня, и, оглушённый порывом, я одним махом стёр с доски начатый было эскиз. На миг зажмурившись, чтобы остановить мгновенье, я в несколько штрихов набросал струящуюся с неба каменистую дорогу и летящий по ней силуэт незнакомки. Склонившись у меня над плечом, учитель одобрительно кивнул, властной рукой забрал мою дощечку и поставил её на полку инкрустированного перламутром шкафа.

Изо дня в день начал я выжидать появления своего мотылька, приходя раньше других учеников и ища возможность как можно дольше задержаться. И действительно, вскоре я вновь увидел её, а потом ещё и ещё. Не решаясь подойти, я издалека следил за нею, играющей в саду или гуляющей по набережной Тэдонган, и втайне молился, чтобы кто-нибудь напал на неё, а я бы её спас, или чтобы она упала в свинцовые воды реки, а я нырнул бы следом и вытащил её на берег.

Как-то раз, ведомый страстью, я крался следом за дамой своего сердца вдоль торговых рядов, мастерски прячась за ширмой лавок, предлагавших многообразие душистых пряностей и благовоний, орехов и фруктов, статуэток Будды и украшений. Остановившись у прилавка с морепродуктами, девочка купила кулёк сушёных кальмаров и начала жевать их прямо на ходу, подобно тому, как наши школьники жуют конфеты или тянучки, спеша перебить аппетит перед обедом. Ни на минуту не упуская её из виду я пересёк рынок и проследовал за ней до фонтанчика, освежавшего раскалившийся от солнца воздух звенящими водяными струями. Девочка присела на край фонтана, положила синюю сумку себе на колени и, неожиданно обернувшись в мою сторону, пустила мне в глаза солнечного зайчика, отскочившего от медной поверхности браслета на её запястье.

– Зачем ты всюду за мной таскаешься? – спросила она строго на чистом русском языке, без улыбки глядя на мою нелепую, заледеневшую от ужаса фигуру.

– Аннен Хасимникка3! – только и смог выдавить я из себя, мечтая сейчас же, немедленно провалиться сквозь землю.

При виде моего отчаянного положения незнакомка не удержалась, и смех задрожал на её губах, рисуя на щеках две симпатичные ямочки.

– Меня зовут Юонг, Ким Юонг. – Она смело протянула мне свою тонкую ручку ладонью вверх. – Я знаю, ты ходишь на уроки рисования к моему дедушке.

Так начались наши тайные встречи. После занятий, делая вид, что собираюсь уходить, я тихо прокрадывался в комнату Юонг или же вечерами, сбежав из дома, с замиранием сердца ждал её у калитки сада, и мы шли гулять под звёздами на опустевшую набережную. Нигде и никогда больше я не видел таких звёзд. Они казались огромными, и благодаря малой освещённости улицы можно было в мельчайших подробностях разглядеть всю звёздную карту и серебристую дорожку Млечного Пути. В одну из таких прогулок Юонг рассказала, что в Пхеньяне она живёт немногим дольше меня, а до этого они с отцом жили на северо-востоке Китая, в Харбине. Отсюда и её виртуозное владение русским языком, ведь после Октябрьской революции Харбин стал прибежищем для многих семей белогвардейцев и к моменту появления Юонг на свет был практически русским городом.

– А твоя мама? – осторожно спросил я, терзаемый нехорошим предчувствием.

– Мама… Мамы нет. Я… Я убила её.

Девочка подняла глаза к небу и с силой закусила губу, чтобы не заплакать. Оказалось, двумя годами ранее Юонг заболела туберкулёзом лёгких. Её мать, не смыкавшая глаз над постелью больной, тогда чудом выходила её, но сама заразилась и умерла. Потому-то, после того как в августе сорок пятого Харбин заняла наша Дальневосточная армия, отец Юонг, наслышанный о частых рецидивах туберкулёза, получил разрешение отправить дочь в Корею к деду – в более подходящий климат, а главное – подальше от тяжёлых воспоминаний.

– Мы, корейцы, верим, что душа умершего покидает этот мир только после смены четырёх поколений, – продолжала рассказ Юонг, – а потому я знаю, что моя мама по-прежнему рядом со мной.

Она задумчиво, как-то по-особенному заглянула в моё посуровевшее от бремени её слов лицо и, выдержав паузу, добавила:

– И если я умру первой, я тоже всегда буду рядом с тобой.

– Замолчи!

Меня вдруг обуяла злость. Отпрянув от своей спутницы, я вынул из кармана перочинный ножик, который по привычке всюду носил с собой, и с силой запустил его в раскидистое дерево гинкго билоба, росшее посреди аккуратной зелёной полянки.

– Я тебя разозлила?

Она осторожно тронула меня за плечо, но я с раздражением скинул её руку.

– Нет. Просто пора домой.

Я выдернул нож из древесной раны и ускорил шаг. Я чувствовал, что Юонг слегка оробела, но старалась идти со мною в ногу.

– Не сердись! Дай ножик. Ну дай.

Пожав плечами, я остановился и протянул ей своё холодное оружие. Потрогав остриё и убедившись, что оно заточено, Юонг ловкими пальцами начала расплетать свою роскошную косу и, отделив одну прядь, чиркнула по ней лезвием. Затем она вложила отрезанный локон мне в руку.

– Держи. На память.

– Вот ещё глупости!

Я сварливо сморщился, но незаметно сунул шелковистую чёрную прядь в карман вместе с ножиком. Около дома Юонг мы скомканно попрощались. В ту ночь мне снились плохие сны.

Мои родители лишь вздыхали и разводили руками – в то лето я стал совсем неуправляемым: целыми днями где-то пропадал, не заходил домой даже пообедать, а вместо этого уплетал в гостях у Юонг изумительную квашеную капусту кимчхи с острым привкусом моллюсков. Если же голод заставал нас в круговерти городских улочек, мы перекусывали сладким бататом4, который кореянки готовили на жаровнях в широких плоских корзинах, стоявших на полотняных валиках прямо у них на голове. Юонг выбирала бататы поподжаристей, почти обугленные. Я смеялся, глядя на её перепачканные в золе губы, и она весело заливалась в ответ, сверкая жемчужными зубками и чёрным миндалём раскосых глаз. И всё же нам пришлось расстаться – ненадолго, всего на неделю, родители увезли меня из города.

Когда я вернулся, в Пхеньяне бушевал тайфун. И днём и ночью растерзанное небо сыпало молнии, земля утопала под ливнем, так что невозможно было выйти из дома, и я не видел Юонг, не знал, что с нею. К концу третьего дня я не выдержал и, скача под ледяными струями как заяц, мокрый до нитки добежал до дома учителя. Что-то страшное распирало грудь, не давая нормально дышать. Я толкнул калитку. Залитый лужами сад казался тусклым и осиротевшим. Побитые ливнем цветы на кустах опустили головки, вода в бассейне помутнела, не слышно было щебетанья птиц. Сёдзи были плотно сомкнуты, сколько я ни звал, никто не открыл мне – дом стоял пустой.

Предчувствия не обманули меня. Вскоре я узнал, что Юонг увезли в больницу с открытой формой туберкулёза. Новостей не было долго, пока наконец однажды вечером в серой фанзе не загорелся свет. Всё моё нутро кричало, что нужно скорее бежать туда, узнать, что с Юонг, но предательские ноги отказывались идти, парализованные страхом. Тогда я упросил отца сходить и узнать, как обстоят дела. Отец вернулся хмурый. Он долго чиркал спичкой, закуривая сигарету, потом, глядя куда-то в угол, приблизился и опустил ладонь мне на плечо:

– Её домой привезли. Плохо дело, брат.

Услышав его слова, мать охнула и прикрыла лицо руками, потом подошла ко мне, желая обнять, но я вырвался и побежал прочь из дома.

Очень резко, как в лупу, я видел в темноте каждый камень на дороге, каждую ветку проносившихся мимо деревьев. Сёдзи в комнатке Юонг были по-прежнему плотно сомкнуты. Я глотнул воздуха и, раздвинув щель, пролез внутрь. Она лежала на татами, плотно закутанная в одеяло, чёрным воронёнком утопая в подушке. Опустившись на пол возле, я не мигая смотрел в её запрокинутое мертвенное лицо. Вдруг она пошевелилась и открыла глаза.

– Я знаю, что ты здесь, я не сплю. Я притворилась, чтобы дедушка пошёл отдохнуть немного.

Она постаралась улыбнуться и слегка приподнялась на подушках.

Я по-прежнему молчал, не зная, что сказать.

– Пожалуйста, раздвинь сёдзи, мне душно. Я хочу видеть небо.

Я раздвинул деревянные рамы во всю ширь, и южная ночь, мерцая серебром небосвода, вошла в комнату.

– Да-да, вот так хорошо…

Юонг с наслаждением втянула грудью воздух, но тут же закашлялась и упала обратно на подушку. Я кинулся было к ней, но она жестом остановила меня:

– Нет, не надо, всё хорошо! Мне лучше, гораздо лучше. Оставайся там, не подходи.

Но я не послушал и снова прильнул к её изголовью. Осторожно коснувшись губами истаявшей щёчки Юонг, я почувствовал, как она горит.

– Ты поправишься, обязательно поправишься! – зашептал я как в дурмане, опустив голову рядом с ней на подушку. – Ночной воздух вылечит тебя. Тебе ведь лучше?

– Да-да, мне гораздо лучше!

С холодеющим сердцем я разглядывал в темноте пятнышки крови на краю белого одеяла и в бессилии сжимал в ладонях её руку, когда её вновь начинали бить долгие приступы кашля.

К утру Юонг не стало.

На ватных ногах покидая дом учителя, я снял с полки лакового шкафа грифельную дощечку и сунул за пазуху. Тонкая девочка с синей матерчатой сумкой на плече летела по извилистой дороге куда-то вперёд, в пустоту…

Не оглядываясь, я уходил прочь, твёрдо уверенный, что больше ничего в моей жизни не будет.

Вскоре отец вместе с армией покинул Пхеньян, а мы с матерью остались там ещё на три года. По воле рока нам пришлось стать очевидцами ковровой бомбардировки города американцами. Сидя в окопе вместе с местными жителями и пытаясь прикрыть собою мать, я слушал, как стонет земля под бомбами, с грохотом несшимися с высоты шесть тысяч метров. Тройки самолётов В-29, прозванных «Летающей крепостью», кружили над городом, превращая его в горящие руины. Словно свечи, один за другим вспыхивали корейские домики. Из огня вырывались женщины с обезумевшими глазами, волоча на подолах рыдающих от ужаса детей. Одна из бомб накрыла и серую фанзу учителя, оставив вместо дома и сада дымящуюся чёрную воронку. Когда я узнал об этом, то в душе невольно порадовался, что добрый старик этого уже не увидел.

Вернувшись в Союз, я поступил в институт и стал профессиональным художником. Призвание не обмануло меня, отмерив немало счастливых творческих лет. Сейчас мне за восемьдесят, и вечерами я люблю перелистывать старые фотоальбомы, хранящие память о многих встречах и поездках, которые мне подарила судьба. Но в Пхеньяне я больше ни разу не был. Не тянет меня в этот город, отгородившийся от мира, обросший бетонными коробками и ставший неотличимым от сотен других городов. Но ушедший Пхеньян всегда со мной. Он свернулся чёрным, потускневшим от времени локоном в серебряном медальоне, рядом с портретом матери. Он смотрит на меня с запылившейся грифельной дощечки и, прорывая завесу лет, летит белым девичьим силуэтом по извилистой дороге моей жизни…

Современная поэзия

Юлия Мартынцева

Юлия Петровна Мартынцева – поэт, писатель, член Союза писателей России (Москва) – МГО СПР с 2007 года, выпускница ВЛК Литинститута им. А. М. Горького (класс В. В. Сорокина), автор книги стихов «Рябиновый свет», публикаций стихов и прозы в сборниках и периодических изданиях, таких как: «Оранжевая книга», «Знак ответа», «Клад», «Поэзия», «Московский Парнас», «ЛитЭра», «Литературная газета», «Дети Ра», «Отчее слово», «Меценат и мир», ряда подарочных изданий («Тарусские страницы XXI век», «Рязань, я люблю тебя»), автор критических и литературоведческих статей, в частности «Цвет и звук в именах героев романа Ивана Ефремова», переводов произведений иностранных поэтов, стихов на английском языке.

В данное время работает над циклом романов о Варе, из них закончен один – «Варя. Хаос». Буктрейлер по Варе можно найти в Instagram по хештегу #варя_буктрейлер.

Ведёт семинары по писательскому мастерству.

«Если б слово и ритм были твердь…»

 
Если б слово и ритм были твердь…
Долго думаешь. Просто ответь.
Знаешь, короток век человечий.
Если б слово и ритм были твердь,
Я б смогла тебя увековечить.
 
 
Бытовые слова, как грехи,
Тянут вниз: тяжелы узы, прочны.
Отмолить могут только стихи,
Потому что они непорочны.
 
 
Ты, пока на ногах, поспеши:
Всем, кто перерождён человеком,
Приглашенье на танец души
Ограничено – жизненным веком.
 
 
И не то чтобы я так хочу…
Просто дали такую задачу.
Передай, говорят, как свечу,
Слово дальше, пока что-то значит.
 
 
Я ведь тоже копчу. И пыхчу.
И рыдаю, бывает, в подушку.
Наклоняется ангел к плечу
И целует, как в детстве, в макушку.
 
 
Говорит: «Всё пройдёт, не спеши,
В суете божий дар умирает.
Ты пиши. Слушай ритм и пиши.
Послушание не выбирают».
 
 
Ну а я повторяю вопрос:
Ты нашёл себя? Хоть понемногу?
Через столько путей себя нёс,
Что обратно не помнишь дорогу?
 
 
Долго думаешь. Сердцем ответь.
Слишком уж дорожим мы умами!
Если б слово и ритм были твердь,
Мы б себя заковали в них сами.
 

«Я говорю ему…»

 
Я говорю ему:
«Что со мною, не знаю:
То улетаю, творю,
То нагнетаю,
Слово горит пламенем сине-красным,
Срывается с губ,
Режет душу, как масло,
Жжёт мне язык сталью, как ядом».
Он отвечает:
«Время пришло,
Так надо».
Я говорю ему:
«Я в пути спотыкаюсь,
Скатываюсь,
Сползаю,
В кровь разбиваю колени.
Может, я зря стараюсь?»
Он говорит:
«Это твои ступени».
Я говорю:
«Голос мой льдист и тонок,
Громко не спеть,
А тихо никто не слышит.
Выйду на сцену –
чувствую себя лишней.
Лучше забыть, молча стирать пелёнки».
Он говорит:
«Шёпот бывает громкий.
Космос вообще мало кто слышит,
А он шумит,
В сердцебиенье
Дышит…»
 

Океан мой

 
Десять тысяч шагов под водой – что лье,
А как вынырнешь – всё та же сушь.
Океан мой, рукавам наших рек судьба обмелеть,
Если сохнут источники наших душ.
 
 
Я, как бедуин в пустыне, всё жду дождя,
Но земная участь всегда обман.
«Принесите в жертву жену вождя!»
Десять тысяч лет… и один шаман.
 
 
О фонтан, о чудо, Бахчисарай!
О, сады цветут, о, бутоны роз…
Это рай, конечно же, это рай.
На десяти тысячах женских слёз…
 
 
Океан мой, скажи, ты, как прежде, жив?
Я твоя единственная луна?
Подо льдом не видно: прилив, отлив
Или комом вымерзло всё до дна?
 
 
Десять тысяч слов как в полубреду…
Волны вод и соли мешают спать.
И, закрыв глаза, я по дну иду
Всё вперёд… Но только, похоже, вспять.
 

Си ти

 
Этот город не спит. Он текуч, как вода.
Этот город не сможет застыть никогда.
На зелёной волне мимо улиц пустых
Я лечу, ты летишь, и асфальт мостовых
Бесконечною лентой нам стелется вслед…
Кроме звука у нас ничего в прошлом нет.
Кроме шороха шин что нас ждёт впереди?
Только сердца сейчас тарантелла в груди.
Башни Сити мелькают, смеёшься – экстрим:
Ощущать этот ток, этот пульс, этот ритм,
Выжимать из мотора почти страстный стон,
Наблюдая, как искры ласкают бетон.
И прорваться сквозь ночь, выпадая росой!
По Тараса Шевченко гуляя босой,
По перилам съезжая, как в алчную пасть,
Не боясь ни воды, ни огня, ни пропасть,
Растворяясь во тьме, возрождаясь в рассвет,
Заглушить. Замереть.
Зачеркнуть.
 
 
Звука нет.
 

Проще

 
«Знаешь, жить ведь достаточно просто, –
Ты сказал. – Отпускать, не читая по лицам,
Притуплять всё, что было достаточно острым…»
Не зализывать раны, листая чужие страницы.
 
 
Прижиматься, зажав: не давая себя без остатка,
И, конечно, держать в тишине всё, что снится.
Принимая, довольно глубокой быть для достатка
И, как любишь, фарфоровой. Но не разбиться.
 
 
Оставлять далеко позади перетолки,
А под сутолоку дней заметать пересуды.
И тогда шансы есть оказаться на полке
На твоей. Для коллекционной посуды.
 
 
Проще некуда. Только зачем мне так «просто»?
Видно, где-то при обжиге передержали:
За стеклом слишком тесно, и хочется неба для роста,
И сосуд превратился в седые скрижали.
 

«Улыбайся, когда слёзы рядом…»

 
Улыбайся, когда слёзы рядом,
Под лучами ламп и софитов,
Улыбайся. Пусть сердце разбито,
И губами, и телом, и взглядом
Улыбайся – мир любит маски,
Миру эта улыбка знакома…
Пусть никто не уйдёт не обласкан,
А поплакать ты сможешь дома.
Разучилась плакать? Не страшно.
Слёз солёных зачем вкус едкий?
Будь послушной принцессой в башне,
Самой певчей из птичек в клетке.
 

«Всё во мне говорит ставить точку…»

 
Всё во мне говорит ставить точку.
Это правильный шаг.
Но внутри
Ощущение, словно режу себя по кусочку,
Но… Гори, белый флаг!
Чтоб не сдаться на милость…
Гори!
 
 
Что само проросло, надо выдернуть с корнем:
Мой розарий – сорняк, лес из острых шипов.
А внутри
Издевательский голос – ты классику вспомни:
«Если много страдаешь, конечно же, это любовь».
 
 
Тянет жилы, рвёт душу на мелкие части?
Значит, станет ещё совершенней душа.
Кто сказал, что сюда мы приходим для счастья?
Тот, кто точкой пытается что-то решать.
 
 
Точка – это дыра. Лучше буквы и ноты.
Заполнять пустоту можно только добром,
А иначе природа сама заполняет пустоты,
Даже если дыра у тебя под ребром.
 
 
И тогда лучше жить, прогорев, как комета,
Чем не жить, но сполна ощутить, как ты чист.
 
 
…И я ставлю проклятую точку.
Но до рассвета
Разорву
разрисованный
точками
лист.
 

«Три утра на часах, потихоньку светает…»

 
Три утра на часах, потихоньку светает:
Эта странная ночь по-июньскому коротка.
Темнота отпускает, как чёрный пион, отцветает.
Что со мною останется пеплом? Строка.
 
 
Не удержишь рассвет. Солнце встанет,
Хоть молись задержаться, хоть плачь, хоть стращай.
И уйдёт тот, кто должен. Кого ангел манит.
Не удержишь. Успеть прокричать бы: «Прощай».
 
 
Мы беспечные, сильные. Непобедимы.
В личном мире и Бог себе каждый, и даже пророк.
До тех пор, пока сами и близкие нам – невредимы,
До тех пор, пока нет перекрёстка дорог.
 
 
Распланировав жизнь, ждём бесспорной отдачи,
Завтра, отпуска, шанса, любви, Новый год.
Забывая о том, что, возможно, всё будет иначе,
Лишь одно постоянно: закат и восход.
 
 
И единственно мудрое: переключиться
За секунду, за миг, за мгновенье – на вдох…
До того, что случится. А может, ещё не случится.
В тишину, где душе улыбается Бог.
 

«Точка на белом листе – словно пора…»

 
Точка на белом листе – словно пора,
Через которую больше не слышно дыхания.
Точка в сети, а за нею мерцанье курсора –
Воздуха нет. В тишине только смех мироздания.
 
 
Знаешь, я раньше боялась тех белых листов,
Что застилают глаза, предлагая надежду.
Pix называют по-разному: кто-то – любовь,
Кто-то – истерика. Правда, как водится, между.
 
 
Может, я стала взрослей (зачеркну «или старой»),
Может, мудрей (зачеркну «или едко циничной»),
Только теперь чистый лист называю я Марой:
Что не проявлено, властвует в нас безгранично.
 
 
Можно отбросить его, обозвав белым прахом,
Можно повесить на стену, чтобы молиться.
Суть же одна: чтоб встречаться со страхом,
Нужно сначала ему покориться.
 
 
В чистом листе есть своё уникальное знание,
Что бы для нас пустота его ни означала,
Точка на нём – только точка в конечном сознании:
То, что конец – это новое имя начала.
 

«Январь мой слякотный, озябший, мокрый…»

 
Январь мой слякотный, озябший, мокрый,
Снег то придёт, то утечёт опять,
И стылый ветер дребезжит по окнам,
То плюс, то минус – как тут не устать!
А город дышит: смогом с облаками,
Пролитым маслом, солью на ногах.
А город слышит… камнем. И веками
Мечтает замком стать на облаках.
Живущие его не замечают.
Ушедшие кивают: «Се ля ви!»
И город опускается, дичает,
Асфальтом улиц просит о любви.
Вот почему асфальт наш полон трещин!
И каждый вечер я в душе молю,
Молю мужчин, но больше даже женщин:
Скажите городу: «И я тебя люблю…»
 

«Я хочу научиться любить этот город…»

 
Я хочу научиться любить этот город
Через слякоть и вой сквозняков,
Чтобы город служил мне надёжной опорой,
Даже если набью синяков.
 
 
Даже если заплачу, в углах потеряюсь,
Он зажёг бы мне все фонари,
Вывел ближе к метро и сказал: «Извиняюсь!
Вот, кондитерской слёзы утри».
 
 
Чтобы город меня принимал в лоно улиц,
Принимал всю, такую как есть.
Чтобы вдохам, с его атмосферой целуясь,
Он шептал: «Как я рад, что ты здесь».
 
 
Мне по сердцу пришлась бы такая взаимность,
Ведь для этого мы рождены –
Научиться менять просто гостеприимность
На уют к тем, в кого влюблены.
 

«Бывают люди как осколки…»

 
Бывают люди как осколки:
Без боли рядом не пройдёшь,
Слова их резки, чувства колки,
А в жестах дрожь.
Обрежут взглядом, не заметив,
Лицо бесстрастное на вид…
Внутри же плачут, словно дети,
Почти навзрыд.
 
 
И ты… Бывает, шутишь жёстко,
Обидно. Впрочем, не виню:
Когда твоя душа из воска,
Не стоит подходить к огню.
Огонь дробится в острых гранях,
Их есть возможность опалить…
И вероятность то, что ранит,
Обратно воедино слить…
 

«Её называют жестокой, слепой и грязной…»

 
Её называют жестокой, слепой и грязной,
Суют её в клетки, загоны, засовы, тиски.
Её заставляют мучиться от тоски
И признают ненужной и несуразной.
 
 
Её проверяют на истинность и ГМО,
Ей то стелют в хоромах, а то на нарах.
Ей выжигают номер порядковый или клеймо,
Ей то кричат – малолетка, то – перестарок.
 
 
Она же молча сносит любую боль,
Любой каприз, причуду, порок и фетиш,
Покорно следуя след в след за тобой,
Пока наконец ты её заметишь.
 
 
Но стоит остаться с ней один на один,
Сплетни и слухи уже ничего не стоят:
Ты ей и раб, и равный, и господин,
Шепчешь в слезах имя её святое:
Любовь…
 

«Ночь. Снова два. В башне многоэтажной…»

 
Ночь. Снова два. В башне многоэтажной,
Словно в гнезде, где полёт только вниз,
Лбом опираюсь о взгляд эпатажный
В жалящих стрелах чёрных ресниц.
Город несётся током по венам,
Красным потоком машин, стоп-огней.
Хочется чувственно, о сокровенном,
Петь и играть о любви и на ней…
Но я молчу, вновь в плену поцелуя.
Лечь и истечь бессловесной мольбой:
Будь, огради, защити, я ревную
К дому, где ты остаёшься собой.
Руки твои могут только присниться,
Пальцы ласкают экран, а не плоть –
Там, по ту сторону, Бог многолицый,
Там – твоя сущность. Не перебороть.
Не одолеть. Ни молитва, ни свечи…
Яд поцелуев день ото дня
С каждым мгновеньем всё больше калечит
И забирает всё больше меня.
 

«Я прошлась по мирам. Все земные миры…»

 
Я прошлась по мирам. Все земные миры,
Ввысь и вверх, там, где дэвы и боги,
Вниз, где демоны. Не осталось дыры,
Где бы я не обила пороги.
Я искала тебя. Среди тысячи лиц,
Среди крыльев, фигур, силуэтов,
Среди запахов амбры и пения птиц,
Как шальная кричала: «Где ты?»
Я так долго в пути. Через круг, за зимой,
Вдаль брела в тишине предрешённой.
И теперь я вернулась обратно домой –
Одинокой и опустошённой.
Все, кого повстречала в сиянии дня,
Все, кто встретил меня в цвете ночи,
Все одним лишь вопросом пытали меня:
«И кого же найти ты хочешь?»
Я смотрела на них, отвечая: «Того,
Кто как я. Мы разбились на части.
Я в одном из миров потеряла его.
С ним – себя. И единство. И счастье».
В их глазах отзывалось: «Ей не найти.
Воплощённым лишь можно присниться».
Вслух они говорили: «Удачи в пути.
Это трудно – обратно слиться».
Годы поисков шли, но была я сильней
И искала настырней, чем прежде:
На земле, под землёй, под водой и над ней…
Но теперь потеряла надежду.
Почему тебя нет? Как же так: тебя нет?
Я прошла все миры шаг за шагом.
И в какой-то момент словно вспышка – ответ:
Кто обрёл себя, станет магом.
И пока я искала, страдая, любя,
Примеряла чужие лекала,
В отражении глаз обретала себя.
Ту, которую так искала.
 

Литературная гостиная

Андрей Крюков

Андрей Витальевич Крюков родился и живёт в Москве. Образование: Московский институт управления им. С. Орджоникидзе. Кандидат технических наук. Публикации стихов в журналах «Новая Юность», «Соло», «Москва», «Нижний Новгород», еженедельнике «Поэтоград». Лауреат юбилейного литературного конкурса журнала «Москва» (2018) и поэтического конкурса «Фонарь-2019». Финалист премии «Поэт года – 2019». Автор сборника «Открытый слог».

Отражение

 
Небо плачет, а сердцу отрадно –
Смыт грозою последний обман:
Над ажурной стеной виноградной
Свесил клочья озёрный туман,
Вдоль дорожек упрямой протокой
Уплывают цветочные сны,
Друг на друга глядят с поволокой
Две открытые ветру сосны…
Почему мне так радостны эти
Хороводы рябин над ручьём?
Кувыркаются листья, как дети
За тугим непослушным мячом.
Так под вечер среди разговора
Вдруг захочется дверь распахнуть
И с промокшего вдрызг косогора
За мятежной листвой упорхнуть.
Так зачем же мне эти оковы?
Я из воздуха весь, из зари,
Только маюсь в толпе бестолково
С неуместным мерцаньем внутри.
 

Улица Мандельштама

 
Бережно развернуть, обнять, не ронять, не бить,
Не нагревать, не мочить, ставить на ровную плоскость,
Вечером прикрывать, утром давать попить,
В полдень позволить выпустить пару отростков…
Приторно? Бесовщинки бы? Вспомним способ второй:
Резать, крушить до последнего позвонка и зуба,
Сильно трясти, топить, сажать в каземат сырой,
Воздух выкачивать вон из стеклянного куба –
Что же в остатке выжмешь? Чью-то хрупкую жизнь.
Тенишевка, вернисажи, колбы, библиотека,
Амфитеатр, балюстрады, мрамор и витражи –
Жизнь реалиста-еврея начала бурного века.
Вот он как тень скользит, не тронь его, расступись,
Маленький чистокровка, без примесей и оттенков,
Улицу в честь такого не назовут, разве только тупик,
Короткий, как коридор в ЧК – сорок шагов и стенка.
Первый способ к тому же сбои даёт, увы:
Множатся казнокрады и любители халявной халвы,
Сквозь безымянную ночь в пролёты холодной Москвы
Несут их железные кони куда-то от знака до знака
Набережной Ахматовой, площадью Пастернака.
А вот на этой улочке ни выезда нет, ни въезда,
Словно её проектировал какой-то бездарь.
По ней хорошо гулять под дождём туда и обратно –
Тихо, безлюдно, бесцельно и совершенно бесплатно.
 

Диккенс

 
Полдень. В цилиндрах поношенных клерки снуют старательно.
Хлюпая стёртой калошею, Диккенс спешит к издателям,
Темза, в флажки разодетая, гнётся под канатоходцами,
Цирк завлекает атлетами, гарпиями и уродцами,
Колокол в Блумсбери цокает, в такт мерно сыплет мельница,
Кровь, поднимаясь над стоками, у скотобойни пенится,
В окнах над лавками модными тени портних надрывисты,
Диккенс глазами холодными ищет знакомую вывеску.
Там, в кабинете, напичканном стопками густо исписанными,
Ждут продолжения Пиквика два джентльмена с залысинами.
Что за герой сомнительный, из-за кого стал фатумом
Тот разговор решительный автора с иллюстратором?
Сеймур в саду стреляется, проку не видя в будущем,
Диккенс в неведенье мается: Пиквик, ты – чудо иль чудище?
Смех в типографии (сплетни ли?), рады мальчишки-рассыльные,
Книжки роняя на лестницы и мостовые пыльные,
Сходит на головы бедные с горних высот разверзнутых
То ли манна небесная, то ли пепел отвергнутых –
Диккенс порвал с повседневностью, ходит франтом надушенным,
Юмор – спасенье от ревности, алчности и бездушия.
 

На закате

 
Закат погружает весь мир в душноватый вельвет,
За дальним кордоном сверкает слепое предгрозье,
Прикроешь глаза – и сирень потеряет свой цвет,
Откроешь – опять салютуют лиловые гроздья.
Пока ты не спишь, ты как будто от бурь защищен,
Лежишь под покровом бездонного лунного свода,
В окне млечный сумрак зарницами перекрещён,
Их блики вкруг люстры вихрятся клубком хоровода.
Ход жизни вращением этим застигнут врасплох –
Сорвалось с цепей всё, что стыло на вечном приколе,
И мир, что от вспышек разрядов ослеп и оглох,
Из клетки дневной улизнув, развернулся на воле.
Не пол подо мной, а всходящая лесом трава,
Не рамки на стенах, а жалом разящие клумбы.
Гляди-ка, в углу будто мальчик с глазищами льва –
Он шкаф перепутал впотьмах с прикроватною тумбой.
Да это же я! Заблудился в превратностях сна,
Меня увлекают в пучину кораллов изгибы,
И эта рука… как всегда что-то знает она,
О чём догадаться вначале мы вряд ли могли бы.
Я крался к часам, я почти дотянулся до них,
Пока они, стрелки сложив, как крыла вилохвостки,
К портрету прижались, забыв в этих играх ночных
О тике и таке и скрипе почтовой повозки.
Все краски погасли, наевшись служить колдовству,
Их истинный смысл – лицедейство в картонных чертогах,
Едва ли замечен, спешу завернуться в листву
И там навсегда позабыть о счетах и итогах.
Задуты все свечи – в том мире не знают свечей,
Там щупают лица, когда шелестят о погоде,
Беззвучно мыча, забывают обрывки речей,
Из небытия возрождаясь в бесплотной зиготе.
Прогнать этот морок, пока не привыкли глаза,
Иначе их выест летящая с облака пудра,
На траверзе гаснет в последних поклонах гроза…
Скорей приходи, долгожданное бледное утро!
 

Гишпанское

Весь я в чём-то испанском!

Игорь Северянин

 
В День святых ты мне приснилась в юбке красной:
Будто шёл с тобой в толпе после обеда,
Восхищаясь, без намёка на харассмент,
Белой блузкой, привезённой из Овьедо.
Поднимаясь по скрипучей эскалере,
Целовались мы на каждом повороте,
Ты мечтала о французской о Ривьере,
Я же звал тебя слетать на Лансароте…
Точно херес, бродит кровь, клокочет в венах,
В тесной клетке кастаньетит сердце гулко,
Гаудийно изогнули шеи стены –
Это ты идёшь ко мне по переулку.
Мы раскроем шире окна, снимем ставни,
Разомлевшие, как устрицы на блюде,
В наших позах – тень Гала в истоме давней,
Наплевать, что нам назавтра скажут люди.
Что за ранний Альмодовар, скажут, хлопец,
Среди ёлок, передвижников и снега?
Перед сном ты перечитывал де Лопе
Иль под утро в чуткий сон вмешалась Вега?..
Пусть свирепствуют снега и злые хвори,
Как в капкан, попался месяц в хамонеру,
Но я всё-таки пойду в испанский дворик,
Эспанаду закажу под хабанеру.
Как берёзе не сдружиться с юбкой алой?
Так и песню не сложить без матадора –
В наших княжествах бандерасов немало –
Отмарьячат вам по самое негоро.
Но зато у нас последние изгои
Не изглоданы кострами инквизиций,
Нам гоняться ли за призраками Гойи?
Обойдёмся мы без вашей заграницы.
Зимних дней сойдут последние зарубки –
Есть лекарство и от этого недуга:
Ты опять ко мне приходишь в красной юбке –
И опять на нас глазеет вся округа…
 

Плодородие

 
В кустах смарагда иль под сенью клёна
Блеснёт твой волос, вдруг взлетит рука –
Нет, показалось, просто глаз влюблённый
Запечатлел рожденье мотылька.
Верхушки туй кружатся в падеграсе,
Томаты диссонируют в ответ
И, сложены на травяном матрасе,
Похожи на скопление планет.
А то внезапно с огненной рябины
Тугие гроздья скатятся в ведро,
Как будто любопытной Коломбине
Прислал привет чувствительный Пьеро…
Иль вот ещё мелькнёт прозрачной тенью
Твой тонкий стан в изгибе экарте –
Садово-танцевальному уменью
День напролёт рукоплескал партер.
Последний акт – пришла пора признаний,
От вздохов к страсти краткий переход,
И полный стол роскошных обещаний,
И терпких, спелых губ запретный плод.
Уснёт рассада, и во всей округе
Лишь мы не станем фонари включать,
Нам нужно многое сказать друг другу
И о гораздо большем промолчать.
 

Тени в раю

 
Серые перья хмурых ночных колдуний
В сумерках серых топорщатся и теснятся,
Вниз по тропе, сверкающей в полнолунье,
Тени к протоке спускаются, не таятся.
Кажутся бестелесными, неживыми,
Сходятся, растворяются, расстаются,
Лёгкие, златокудрые херувимы –
Отсвет ночных теней на небесном блюдце,
Взглядом всесильным в полдень сожжёт их солнце,
Словно дымок папиросный в лучах курится,
В кронах столетних сосен горят червонцы –
Раньше родные, ныне чужие лица.
Там, на реке, их ждали, качаясь, лодки,
Тени по ним скользили, не нагружая,
Омут найдя, тонули, как в масле ложки,
Сквозь облака проступала земля чужая.
Ищут себя во вселенной, звёзды раздвинув,
К окнам железных грифов прижавшись носами,
Прежде чем стать рекой иль послушной глиной,
Слёзы на полном излёте подскажут сами –
Повремени, мой ангел, отсрочь уход свой,
Там, без меня, одна бесконечная вьюга,
Здесь, без тебя – зияющее сиротство,
Да, мы всего лишь тени, но тени друг друга.
Мир продолжает вращаться, и тени тоже,
Дышит планета, последний срок доживая,
Я, как и тень, возрождаюсь, день подытожив,
Крыльями вровень с тенью твоей сливаясь.
 

Пастернак и Съезд

 
Искусству служа, всех мастей и окрасов поэты
Завидуют славе собратьев келейней и строже,
Чем жёнам чужим, чем пайкам и отмене запретов,
Согласно заслугам, а что до не вышедших рожей,
Таким – проработка, донос и с презеньем: «Попутчик!»
Ещё повезло, что в строю, а не в пыль истолчённый,
Дробишь себе глыбы словес на ничтожные кучки
Иль строишь соцлита барак как простой заключённый…
Да здравствует съезд пролетарской, свободной богемы!
Всем розданы роли – от львов до домашних песчанок,
Ещё не изжиты вполне символизма тотемы
И где-то в музеях пылятся остовы тачанок,
Но новые песни придумала жизнь, и Поэту
Учиться пришлось: чтоб таким «пережиткам» за партой
Строчить восхитительный бред в заводские газеты
Про строек размах, по стране пусть поездят плацкартой…
Поэт ошарашен котлом пятилеток кипящим,
Но пишет не то, а своё, между строк, по наитию,
Чрез годы откроет он мысли о том, настоящем,
Немногим надёжным соседям по «общежитию»…
Поэт высочайшим решеньем в Президиум призван,
Уже не святоша, а русской словесности светоч,
Ещё бы сработаться с… как его… соцреализмом –
И можно напутствовать массы в речах и советах.
Тут группа рабочих, стремясь передать эстафету
(Перо словно штык, но и с молотом сходство заметно),
У сцены толпясь, широко улыбнулась Поэту,
Мол, мы тебя знаем, знакомы по снимкам газетным.
Он съездом смущён и, в реальность победы поверив,
Свой голос негромкий, но твёрдый отдав коммунистам,
Схватил молоток у проходчицы, сил не размерив,
Как тот самовар, что у горничной брал гимназистом…
Гудит его голос: «Не жертвуй лицом ради сана,
Не стоит в подобье болонок волкам превращаться,
Смысл счастья – в труде, в исполнении твёрдого плана,
Быть голосом действенной прозы не нужно стесняться…
Поэзии факта в её первородном упорстве
На наших глазах расцвести суждено неизбежно,
Её сохранить, не испортив в ненужном позёрстве, –
Приняв инструмент у сестры, пронеси его нежно…»
Слова заглушат общий хохот и аплодисменты,
Но смысл через годы познав главной прозы Поэта,
Писатели все, метростроевцы, даже студенты
До самых глубин этой действенной прозой задеты –
«Сквозь ветры свершений, напоенных ядом разлуки,
Как встретиться душам на торных российских дорогах?
Не видно конца непонятной бессмысленной муке,
И чем оправдать эти жертвы Октябрьского рока?» –
И дружно строчат обвиненья поэзии факта.
Пускай эта свора зазря оглушительно лает!
Чтоб книгу закончить, он выжил и после инфаркта,
Теперь же и близкий конец гордеца не пугает.
Придут времена – и в музей, что в квартире Поэта,
Ты в дождь забредёшь ненароком с экскурсией школьной
И выпьешь чайку, самоваром любуясь заветным,
А молот отбойный ржавеет в заброшенной штольне…
 

Философский пароход

Мы этих людей выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно.

Л. Д. Троцкий

 
Сударь, мистер, товарищ, изволите ещё глоток?
Безнаказанно бродят ветра на расшатанном юте,
И пока не осипнет от слёз пароходный свисток,
Предлагаю продолжить беседу в ближайшей каюте.
От случайной Отчизны осталась полоска земли,
Всё сильней её сходство со ржавою бритвой монаха,
Множить сущности всуе – что воду толочь в пыли –
Ничего не устроится сверх умножения праха.
Что ж, багаж наш негуст – башмаки, пара старых кальсон,
Впору зависть питать к пассажирам четвёртого класса,
Ни собак, ни зевак – Петроград погружается в сон,
По ночам здесь пирует тупая разбойничья масса…
Пусть на запад нам выписан литер – ногами в восток
Упереться придётся и к койке шарфом пристегнуться,
Отряхнём мир насилья, что цепи с измученных ног,
Раз диктует судьба поутру в новом мире проснуться…
Но и там нет покоя изгоям, настойчив Господь
В своём промысле ветру доверить осколки былого,
И, пока ещё держит тепло окаянная плоть,
Для потомков хранится в умах сокровенное слово.
В этом граде-казарме продолжит свой курс изувер,
Что мечтал разлучить с головой философские выи,
От судьбы и его не спасёт именной револьвер,
И от кары небес не прикроют собой часовые.
А пока сквозь дремоту он видит извечный мотив
(Помнишь, как в Верхоленске ты мучился близкой разгадкой?),
Как задержанный мытарь, с ворами свой хлеб разделив,
В тесном склепе томился, глотая обиду украдкой.
Из оливковой рощи призывно звенел соловей,
И ему в унисон настороженно выли собаки,
Словно глаз Асмодея, сияла луна меж ветвей,
Разливая покров изумрудный в удушливом мраке.
Надвигается полночь, настал третьей стражи черёд,
Но забыть о мытарствах мешают треклятые думы,
Невдомёк бедолаге, за что угодил в переплёт:
Не за то ли, что долг исполнял раздражённо-угрюмо,
Шкуры драл с толстосумов, но часто прощал бедноте,
Не за то ли, что дал свой приют чужестранцу-бродяге,
Меж знакомцев хмельных ему место нашёл в тесноте
И под дождь не пустил, не позволил погибнуть в овраге?
Что твердил этот странник с глазами небесного льна?
Не забыть этот голос, душевно и тихо журчащий, –
Будто есть одна страсть, опьяняющая, как весна,
Не любовь, ей не страшен огонь и разрыв жесточайший…
Что за страсть? Не расслышал, не зная, как переспросить,
Заслужу это знанье, изведав на собственной шкуре,
Сохрани меня, Боже, прости и ещё раз спаси,
Прозябаю в грехах и мечтах о безгрешной натуре.
…Лев, потомок Давида, в тревоге застыл у окна,
Словно из подземелья всё стонет свисток парохода,
Две России отныне и впредь разделяет стена,
Удаляя последнюю мысль ради «рабской» свободы.
Пусть в сорбоннских архивах сгрызают науки кирпич,
Льву маячит Стамбул под присмотром учтивых чекистов –
Словно лодка Харона, баржа под названьем «Ильич»
Вслед за мыслью изгонит и души последних марксистов.
Революция – праздник, ей грубый не в масть перманент.
Диктатура ликует, пусть помнится праздничный вечер,
Жаль, отсрочили казнь – ГПУ упустило момент,
В пресловутом отеле «Бристоль» назначавшее встречу.
Не сойтись им в Париже – что жертвам делить с палачом?
И в Берлине не выйти вразрез марширующим ротам.
Неприветлив Мадрид, там свой бунт бьёт кипящим ключом,
Не до диспутов жарких голодным испанским сиротам.
В Койоакане был шанс, но вмешался кремлёвский тиран…
Смысл в жизни твоей, коль она не сгодилась тирану?
Власть сильнее любви – вам докажет любой ветеран,
Что не сгнил в лагерях, завещавший брильянты Гохрану.
Кто-то верит в судьбу, мол, у тайны готовый ответ –
Смерть любовь побеждает, рассудит всех пламень бесовский.
Уплывает в бессмертье, дымя, пароход философский,
И, сжигая в погоне часы, век торопится вслед.
 
1.Оклеенные пергаментом стенные рамы из лёгких деревянных планок, заменяющие окна в традиционных жилищах азиатских стран.
2.Традиционное восточное жилище.
3.Корейское приветствие.
4.Сладкий картофель.

Бесплатный фрагмент закончился.

99,90 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
27 января 2021
Дата написания:
2020
Объем:
214 стр. 24 иллюстрации
ISBN:
978-5-907395-36-7
Формат скачивания:

Похожие книги