Читать книгу: «Прометей № 6»

Альманах
Шрифт:

Серия «Прометей»


Авторы:

Э. Хобсбаум, А. Сластин, Р. Вахитов, И. Ратьковский, Д.Костенко, И.Яцынина и др.



© Колпакиди А. И., авт. сост., 2025

© ООО «Родник», 2025

Кредо «Прометея»

Слово редколлегии к читателям альманаха

Уважаемый читатель! В твоих руках новый выпуск историко-публицистического альманаха «Прометей» – принципиально нового издания, основанного участниками Клуба Левых Историков и Обществоведов (КЛИО).

Название альманаха не случайно. Прометея – легендарного древнегреческого титана, могучего защитника простых людей от произвола и деспотизма богов – Карл Маркс называл «самым благородным святым и мучеником в философском календаре». Ради счастья людей Прометей похитил божественный огонь у избранных, чтобы отдать его людям. Наш «Прометей» ставит именно такую задачу – сделать историческое знание уделом многих, осветить (и в прямом, и в переносном смысле) самые яркие эпизоды истории освободительного, антиабсолютистского движения нашего народа. Показать подлинные источники для его вдохновения, а также указать на влияние, которое оно оказало на современников и потомков. Свою задачу мы видим еще и в том, чтобы освободить от наветов и лжи имена замечательных людей, как в истории Родины, так и в истории мировой. Имена тех, которые подобно титану Прометею отдали пламень собственных душ во имя освобождения человека труда – самого благородного и жертвенного дела на Земле.

Данный альманах призван объединить усилия огромного числа ученых, которые в наше предельно трудное для отечественной науки время продолжают заниматься этой исключительно важной для нашей страны темой. Эту тему сегодня категорически не приемлют апологеты «официального» или «государственно-консервативного» взгляда на историю, представители которого безраздельно господствуют в общественно-политическом пространстве, независимо оттого к какой из групп этого, на самом деле единого, лагеря они принадлежат – к условному «либеральному» или условному «консервативному».

Авторы альманаха открыто заявляют, что их главная задача состоит в том, чтобы на основе объективного исторического анализа и объективных данных поставить заслон воинствующим фальсификаторам наиболее героических страниц отечественной истории, и в особенности ее советского этапа, как безусловной вершины в тысячелетнем движении народов России на пути к независимости, свободе и прогрессу. Истории, вместившей в себя ярчайшие страницы, которыми все народы нашей страны по праву могут и должны гордиться, и на примерах которой могут и должны строить свое настоящее и будущее.

Так же как и многие герои нашего первого и всех последующих выпусков «Прометея», наш альманах отстаивает идеи прогресса, идею поступательного развития человечества. Мы будем спорить, предлагать новые идеи и трактовки, открывать архивы. Отживших «консервативных» стереотипов и представлений об истории Родины (в особенности тех, которые в нашей науке обанкротились еще 200 лет назад) «Прометей» категорически не признает. То же самое относится и к мировой истории, к ее ангажированным интерпретациям, которые, к несчастью, завладели сегодня многими умами.

Свою наиглавнейшую задачу «Прометей» видит в том, чтобы на примерах русского и мирового исторического процессов приучить наш народ к той важной, но категорически неприемлемой для многих представителей сегодняшних «элит» мысли, что не они (эти самые «элиты») и не их нынешние венценосные и скрепоносные кумиры-охранители есть подлинные вершители судеб Отечества и истории в целом. Что именно народ, который должен знать всю правду о своей собственной истории – как раз и является самым первым и самым главным ее созидателем и творцом. Именно эту, казалось бы, банальную, но крайне непопулярную сегодня истину, словно легендарный огонь Прометея, как раз и будет доносить до читателя наш одноименный альманах.

Хотите знать правду о прошлом и настоящем, правду об обществе и государстве, о социализме и черносотенстве, о «святых» царях и полузабытых революционерах-героях? Правду о том, как меняется мир – иногда даже непосредственно на наших с вами глазах? О том, кому выгодны религии и войны, кто и почему стравливает народы и усыпляет в нас классовое сознание?

Читайте «Прометей»! Редакция издания будет признательна всем, кто готов сотрудничать и поддерживать альманах в нашей общей борьбе за объективную историю любыми доступными вам способами: подписывайтесь на него, присылайте свои материалы, обсуждайте его и распространяйте среди товарищей и друзей. Наш альманах сможет сделать важные открытия в области общественных наук только при условии, если мы будем взаимодействовать в режиме диалога и взаимопомощи, если будем вместе. Если мы будем действительно товарищами.

Вместе – победим!

Из наследия исторической марксистской мысли

Группа историков коммунистической партии

Эрик Хобсбаум


В течение 10 лет после Второй мировой войны такие выдающиеся исследователи как Эрик Хобсбаум, Кристофер Хилл, Эдвард и Дороти Томпсон, Рафаэль Сэмюэл создали группу историков Коммунистической партии Великобритании для обсуждения и развития марксистских исторических исследований. В публикуемом эссе1, первоначально вышедшем в 1978 году, Хобсбаум размышляет о работе группы и её длительном интеллектуальном влиянии.


Данный очерк основан на воспоминаниях, консультациях с несколькими старыми друзьями [1], а также на обширном собрании материалов и не претендует на то, чтобы считаться настоящей «историей» группы историков Коммунистической партии, охватывая период только с 1946-го по 1956 годы. Тем не менее, написанное может представлять некоторый интерес даже для тех, кто к ней не принадлежал или до сих пор числится среди её участников. Группа историков сыграла важную роль в развитии марксистской историографии, и по причинам, которые даже сейчас трудно понять, основная часть британских марксистских теоретических усилий была направлена на историческую работу [2]. Что имело определённое значение для британской историографии в целом. Наконец, члены группы также сыграли важную роль в жарких дискуссиях, раздиравших коммунистическую партию после XX съезда КПСС в 1956–1957 годах, и в последующем зарождении различных движений новых левых.


Эрик Хобсбаум – выдающийся британский историк-марксист, участник «Исторической группы» Коммунистической партии Великобритании.


Таким образом, данная статья – не просто попытка заново открыть для себя то, чем занималась группа, но также и повод задать и дать ответ на некоторые вопросы касательно её довольно необычной роли в течение 10 лет после Второй мировой войны. Формально группа сложилась только после войны. Если мне не изменяет память, её возникновение связано с конференцией, организованной, чтобы обсудить планировавшееся новое издание «Народной истории Англии» А. Л. Мортона, в ходе которой и автор, и партия стремились учесть результаты дискуссий историков-марксистов за время, прошедшее после первой публикации (1938). Те неформальные дискуссии начались, как вспоминает Кристофер Хилл, со встреч в Доме Маркса и в Баллиоле в 1938–1939 годах, что и привело в 1940 году к написанию Хиллом эссе об английской революции. Судя по всему, обсуждения были организованы Робином Пейджем Арно – старейшим историком-марксистом Британии, который на момент написания нашего очерка, к счастью, продолжает свою деятельность. Несколько человек внесли свой вклад в текст Хилла, а некоторые – покойные Дона Торр и Дуглас Гарман и (под псевдонимом) всё ещё работающий Дж. Кучински обсуждали буклет после публикации в Labor Monthly. Сама группа историков, официально созданная после войны, существует до сих пор. Но время между её основанием и кризисом 1956–1957 годов – самостоятельный период, и мои воспоминания посвящены этому времени.

I

Традиция марксистской истории в Британии тогда ещё не сложилась, хотя существовала радикальная и ориентированная на лейбористов мощная историческая традиция, самым последний пример которой – книга Коула и Постгейта «Простые люди» (1938, новое издание 1946). (Фактически, одной из первых задач группы в 1946 году стало критическое обсуждение этой влиятельной для того времени работы.) До 1930-х годов марксистских англоязычных исторических работ издавалось довольно мало, и на их нехватку даже в 1930-е годы указывает тот факт, что на статью П. К. Гордона Уокера о Реформации в журнале Economic History Review широко ссылались как на марксистскую. Переводы зарубежных марксистских трудов были тоже малоизвестны и труднодоступны, за исключением некоторых советских работ (М. Н. Покровского, Теодора Ротштейна), из которых выделялась статья Гессена 1931 года «Социальные корни ньютоновских начал» из-за её влияния как на потенциальных историков-марксистов, так и на потенциальных учёных-марксистов-естествоиспытателей. Имелись некоторые работы периода расцвета немецкой социал-демократии до 1914 года (Каутский о Томасе Море, «Кромвель и коммунизм» Бернштейна). Однако основные тексты, на которые мы опирались для материалистического толкования истории – это сочинения самих Маркса, Энгельса и Ленина. До волны публикаций середины 1930-х годов, когда появилась «Избранная переписка Маркса и Энгельса» Доны Торр [3], и ряд других работ, многие из них были отнюдь не легкодоступны.

Когда студенческое поколение 1930-х годов – костяк группы – начало выпускать историков-марксистов, их было немного. Относительно высокопоставленные интеллектуалы уже были марксистами или начинали приближаться к марксизму. Хотя никто из них по профессии не был историком, они, как и все марксисты, увлекались историей и вносили в неё свой вклад. Самый выдающийся из них – археолог и почти что историк В. Гордон Чайлд поначалу, похоже, не оказал на нас большого влияния, возможно, потому что он не имел связи с Коммунистической партией. Самая процветающая группа – марксистские классики (например, Бенджамин Фаррингтон, Джордж Томсон), были довольно далеки от интересов большинства из нас, хотя книга Томсона «Эсхил и Афины» (1940) вызывала большое восхищение и много разговоров. (Группа организовала критическое обсуждение этой работы и той, что последовала на ней, вероятно, в начале 1950-х годов с участием антропологов, а также ныне известных в этой области археологов и филологов.) Однако основная историческая работа – «Исследования развития капитализма» Мориса Добба которая имела для нас решающее значение, ибо в ней формулировалась главная из наших проблем. Эта важнейшая работа не публиковалась вплоть до 1946 года. Уже упоминалась «Народная история» А. Л. Мортона. Таким образом, в нашем распоряжении оказалось совсем немного работ старших марксистов, а некоторые из них (например, заброшенное исследование Роя Паскаля по немецкой Реформации 1932 года) не приобрели широкой известности.

Поскольку члены компартии тогда строго отделяли себя от раскольников и еретиков, сочинения ныне живущих беспартийных марксистов имели мало влияния, хотя «Черных якобинцев» К. Л. Р. Джеймса читали, несмотря на известный троцкизм автора, и некоторые из нас не могли не заметить, что такие книги, как «Рождение германской республики» Артура Розенберга (Лондон-Оксфорд, 1931), были марксистскими в своей интерпретации имперской Германии. На самом деле мы, вероятно, в любом случае пострадали бы от необычайного провинциализма британцев 1930-х годов, которые – и коммунисты, и некоммунисты – почти не обращали внимания на большинство блестящих умов среди беженцев от нацизма. Карл Корш, Карл Поланьи и Фредерик Антал – вот лишь некоторые из тех, кто был марксистом или находился под марксистским влиянием, и кто не оказал практически никакого влияния в то десятилетие. Во всяком случае, членство в компартии привлекло наше внимание к некоторым иностранцам, которые в противном случае остались бы совсем незамеченными (например, к Дьёрдю Лукачу для читающих по-немецки), а плюс к тому к иностранным коммунистам, которые принимали активное участие в британских дискуссиях, находясь в эмиграции (например, Юрген Кучинский).

Словом, костяк группы изначально состоял из людей, которые получили высшее образование в начале 1930-х годов, могли проделать исследования, начать публиковаться и в исключительных случаях преподавать. Среди них Кристофер Хилл уже занял особое положение как автор важнейшей трактовки английской революции и благодаря своим связям с советскими историками экономики. Среди тех, кто опубликовал свои работы до 1946 года или только что собирался опубликовать, – Брайан Пирс, тогдашний историк эпохи Тюдоров, В. Г. Кирнан, чьи энциклопедические знания уже привели к созданию книги о дипломатии империализма в Китае, Джеймс Б. Джефферис, получивший докторскую степень историка экономики XIX века, чей военный промышленный опыт сделал его, среди прочего, автором одной из лучших работ по истории профсоюзов («История инженеров», 1945), и Ф. Д. Клингендера, историка искусства, чьи контакты с группой не планировалось прерывать. Один или два из наиболее выдающихся довоенных историков-марксистов такого ранга к 1946 году порвали связь с коммунистическими группами и далее не упоминаются в силу права на приватность своего прошлого.

К «старикам» 1930-х годов вскоре присоединилась группа студентов, – в профессиональном плане хотя и более молодых, но обрётших сравнительную зрелость после 6 лет войны. Никакой чёткой границы между теми, кто начал какие-то исследования до 1939 года, и теми, кто только что закончил учёбу, не существовало, и к этому промежуточному слою принадлежали Р. Х. Хилтон, Макс Моррис Оатер (выдающийся член Национального союза учителей), Джон Сэвилл, Э. Дж. Хобсбаум, которые сразу зарекомендовали себя активными и ведущими членами группы. Мыслительные способности некоторых из них расширились благодаря работе или военной службе за рубежом, особенно в Индии (Кирнан, Сэвилл, Пирс), и это, как вспоминает Кирнан, уберегло нас от чрезмерного провинциализма и концентрации на современной истории. Например, XVI и XVII века или даже средневековая аграрная история не имели чисто научного значения для тех, кто обладал опытом и интересовался докапиталистическим или капиталистическим обществам в переходной период.

Скромный, но практически незамеченный разрыв между поколениями новобранцев отделял эту группу от притока послевоенных студентов, уменьшившийся в годы «холодной войны», хотя пополнение (особенно из Баллиола) никогда полностью не прекращалось. Большинство новых членов влились в неё как аспиранты, но последний и самый молодой из новобранцев до 1956 года, Рафаэль Сэмюэл (ныне из Раскин-колледжа и «Исторической мастерской»), фактически начал посещать собрания ещё школьником. Однако в те времена люди, серьёзно интересующиеся историей, автоматически не задумывались о карьере в университете, поскольку вакансий было мало, если не считать связанные с университетами факультеты для обучения взрослых, куда поступали наиболее способные, например покойный Генри Коллинз, Лайонел Манби (оба выпускники Оксфорда), Е. П. Томпсон и – покинувший рады компартии после войны – Рэймонд Уильямс (оба выпускники Кембриджа). Ещё большее число пошло работать школьными учителями, по крайней мере на какое-то время. Для тех, кто не успел занять академическую должность до весны 1948 года, когда появились чёрные списки времён «холодной войны», шансы на преподавание в университете в течение следующих 10 лет оказались практически нулевыми. Тем не менее, ядро марксистских историков, работающих в университетах и в сфере обучения взрослых, не прекратило существование, и это, как справедливо предполагает Джон Сэвилл, помогло группе сохранить прочную преемственность в последующие трудные годы.

Ко всем студентам и выпускникам университетов присоединилась разнородная группа людей (как правило, старшего возраста), которые кроме членства в партии и преданности марксизму и истории имели мало общего. Некоторые из них принимали участие в работе группы с непоколебимой преданностью и усердием, например, Альфред Дженкин, его давний казначей, который теперь ушёл из Британского музея в свой родной Корнуолл. Другие работали постоянно, например, Джек Линдсей, чья энциклопедическая эрудиция и постоянно бурлящий котёл идей находили свой выход в дискуссиях, – от классической античности и вплоть до XX века. Для некоторых группа стала пусть не образом жизни, но небольшим делом, а вдобавок – дополнительным средством проведения досуга. Большинство же связывала ещё и дружба.

То были люди, которые пробирались, обычно по выходным, по сырым, холодным и слегка туманным утренним улицам Клеркенвелла к дому Маркса или к верхнему залу ресторана «Гарибальди» на Лэйстолл-стрит, вооружённые копиями повесток дня, «тезисами» или краткими доводами для предстоящих дебатов. Атмосферу в Саффрон-Хилл, Фаррингдон-Роуд и Клеркенвелл-Грин в первые 10 послевоенных лет нельзя назвать ни праздной, ни слишком гостеприимной. Физический аскетизм, интеллектуальное возбуждение, политическая страсть и дружба – вот, вероятно, то, что пережившие те годы помнят лучше всего, но также и чувство равенства. Некоторые из нас знали о каком-то предмете или периоде больше, чем другие, но все мы в равной степени становились исследователями малоизвестной территории. Мало кто воздерживался от участия в полемике, ещё меньше – от критики, и никто не решался принять критику.

История, как и любовь, – это то, что, как думается, мы узнаём, когда становимся взрослыми. Более того, история – полноценная составляющая рабочего движения, поскольку его идеологическая традиция и преемственность во многом опираются на коллективную память о прежней борьбе. История – ядро марксизма, хотя некоторые современные школы марксистов, похоже, думают иначе. Для нас и для партии история – развитие капитализма до его современной стадии, особенно в нашей стране, которую изучал сам Маркс, – включила в повестку дня нашу борьбу и гарантировала нашу окончательную победу. Некоторые из нас даже чувствовали своё призвание как личности. Где бы мы, как интеллектуалы, находились, что бы случилось с нами, если бы не опыт войны, революции и депрессии, фашизма и антифашизма, окружавшие нас в юности? Таким образом, наша работа как историков оказалась встроенной в нашу марксистскую работу, которая, как мы полагали, подразумевала членство в коммунистической партии. Последнее неотделимо от нашей политической приверженности и деятельности. В конечном итоге именно чувство единства между нашей работой как историков-коммунистов привело к кризису 1956–1957 годов, поскольку именно среди историков недовольство реакцией партии на речь Хрущёва на XX съезде КПСС впервые вышло на первый план. Как результат, многие наиболее активные и видные члены группы ушли или были исключены из партии, хотя, к счастью, личные отношения между ушедшими и оставшимися в целом не нарушились. Как бы то ни было, группа продолжала существовать – и в последние годы претерпела возрождение – 1956 год, несомненно, ознаменовал конец эпохи.

II

Разрыв стал особенно драматическим именно потому, что в 1946–1956 годы отношения между группой и партией оставались почти совершенно безоблачными. Как и все, мы одинаково лояльны, активны и преданы группе коммунистов хотя бы потому, что, как нам казалось, марксизм подразумевает членство в партии. Критиковать марксизм означало критиковать партию, и наоборот. Так, один из наших наиболее способных членов Эдмунд Делл заявил о своих разногласиях с партией посредством ряда тезисов о диалектике, которые группа обсуждала на специальной конференции 6–8 января 1950 года. Он соглашался с тем, что вера в диалектику «помогает практикующему историку и практикующему политику и может сбить их с толку». Он не признавал, что «диалектика» на самом деле описывает «природу изменений». Однако остриё его теоретических наблюдений содержалось в концовке:

Проверка социальной теории на практике затруднена из-за сложности доказательств. Тем не менее, было бы полезно проанализировать политические решения коммунистической партии в решающие моменты за последние 10 лет. Почувствует ли кто-то, что размер и разнообразие ошибок того времени стали результатом слишком слабого понимания марксизма или слишком догматического следования ему, – всё это, несомненно, зависит от точки зрения на итоги данной дискуссии.

Вскоре Делл вышел из компартии – остальных убедить он не смог – и начал карьеру, которая с тех пор оказалась выдающейся, но исторического значения она не имела. На тот период он оставался исключением, хотя другие бывшие члены группы, особенно медиевист Гордон Лефф впоследствии сочетали критику компартии с критикой марксизма. Но основная масса членов группы, покинувших её в 1956–1957 годы, продолжала считать себя марксистами.


Английские коммунисты на демонстрации в Лондоне. 1 мая 1936 г.


С точки зрения партии, нас почти наверняка причисляли к наиболее процветающей и самой успешной из многочисленных профессиональных и культурных групп, действовавших при Национальном комитете по культуре. Организационно не будучи ячейкой (отделением) партии, мы практически обладали самостоятельностью. У нас были председатель, секретарь и комитет (в 1952 году 15 человек; позже его разделили на меньший рабочий комитет и более крупный «полный» комитет). Мы собирали подписки и пожертвования, необходимые для финансирования нашей деятельности, организовывали сборы для проезда участников наших собраний и более или менее вели свои собственные дела. Ядро группы составляли «исторические секции»: античности, средневековья, XVI–XVII и XIX веков, а также учительская секция, численно большая, но нестабильная в своей деятельности. В начале 1950-х годов появились региональные отделения группы – в Манчестере, Ноттингеме и Шеффилде – в основном по инициативе одного энергичного члена, который неустанно вёл кампанию за местную историю и в октябре 1951 года выпустил Краеведческий бюллетень. Что, в конце концов, вылилось в издание периодического бюллетеня группы, выходившего с октября 1953 года с разной степенью регулярности и в более развитой форме – с 1956 года. (На момент написания издано 67 номеров.) Филиалы исторической группы при поддержке местных парторгов и профоргов, интересующихся историей, и, как это часто бывает, столь же активные, как и историки-любители [4], должны были популяризировать наше прошлое, особенно в рабочем движении, включая, конечно, нашу партию, т. е. изучать факты своей местной жизни, в особенности историю лейбористского и других прогрессивных движений, а также следить, чтобы эти факты использовались всеми возможными способами для иллюстрации природы классовой борьбы и возрождения старой воинственной традиции (Local History Bulletin 12 January 1950).

Региональные отделения не получили широкого распространения, хотя одно время, похоже, существовала тенденция – о чём сам я не помню – передавать большую часть работы группы местным филиалам. Фактически их деятельность испытывала колебания и затухала. Центром группы оставался Лондон, хотя её члены, местные и приезжие, распространяли послания по всей стране, особенно по поводу таких исторически значимых событий как годовщина 1649 года, что привело к значительной общественной активности. Тем не менее, в провинции прошли по крайней мере две конференции: одна в Ноттингеме (1952) по «Истории оппозиции британского народа войне», на которой автор смутно припоминает вступительную речь, другая – в Бирмингеме (1953) по теме «Радикализм XIX века».

Мы были или пытались быть достойными коммунистами, хотя, вероятно, только Е. П. Томпсон (менее тесно связанный с группой в сравнении с Дороти Томпсон) оказался политически достаточно важным для его избрания в окружной комитет партии. Последнего, казалось, вполне устраивала наша работа. По причинам, рассмотренным ниже, нас не сковывали особые ограничения. Единственная область, где мы с этим сталкивались, стала, по общему признанию, центральной для такой группы, как наша: история самого британского рабочего движения. Исследовать и популяризировать её – конечно, важнейшая задача для тех из нас, кто интересовался современностью. Помимо личной работы, мы вскоре приступили (вдохновлённые Доной Торр) к созданию амбициозного собрания документов, четыре тома из которого вышли в 1948–1949 годах: «Старое доброе дело 1640–1660 годов» (под ред. К Хилла и Э. Делла), «От Коббетта до чартистов» (под ред. Макса Морриса), «Годы становления лейбористов» (под ред. Дж. Б. Джеффриса) и «Поворотный момент лейбористов» (под ред. Э. Дж. Хобсбаума). То, что серия не получила продолжения, частично объяснялось нехваткой подходящих авторов, частично – относительным неуспехом двух последних томов. Они предназначались для читателей из профсоюзов и системы обучения взрослых, но те их не восприняли, а также для студенческой публики, которой ещё не существовало. Однако отчасти это было связано ещё и с трудностью разобраться в истории движения с момента основания партии в 1920 году, что, как мы все знали, подняло некоторые общеизвестно сложные проблемы.

Фактически, группа при полной поддержке партии приступила к подготовке марксистской истории движения. В 1952 (или 1953) году мы даже организовали школу выходного дня в гостевом доме Нетервуд недалеко от Гастингса, нас преследовали образы передовых объединений прошлого и, как утверждали некоторые, призраки более ортодоксальных парапсихологических явлений. Историки и партийные функционеры объединились там для обсуждения истории в изложении таких старых кадров как Джон Махон (1918–1926 годы), Джек Коэн (всеобщая стачка), Идрис Кокс (1926–1945 годы) и Джон Голлан (события после 1945 года) под председательством Джеймса Клугмана. Поскольку Британская компартия – семейная организация, с некоторыми мы были знакомы, хотя и как с чиновниками, а иногда и как с друзьями, но не как с летописцами и аналитиками прошлой борьбы. Кое с кем мы встретились впервые – с Горацием Грином (из Северо-Востока), Бертом Уильямсом (из Мидлендса), Миком Дженкинсом (из Восточного Мидлендса). Иные запомнились больше других: чудесная Мэриан Рамельсон, впоследствии написавшая прекрасную книгу о борьбе женщин, старик Фрэнк Джексон, упрямый рабочий-строитель с висящими усами, чья преданность и – иногда сектантские – воспоминания восходят к во времена IWW2 Джорджа Харди, чья карьера художника повела от побережья Северного моря через Канаду в США и через ИРМ3 к организации Коминтерна на Тихом океане. Для нас, историков, то был памятный и поучительный опыт.

Но всё вышесказанное помешало нам подготовить запланированную книгу. Пропасть между тем, что историки полагали нужным написать, и тем, что в те или даже более поздние годы официально считалось возможным и желательным, оказалась слишком большой. История, написанная А. Л. Мортоном и Джорджем Тейтом (историком Лондонского торгового совета), просто охватывала период с 1770 по 1920 годы (1956). Та же проблема стала неразрешимой в 1956 году, когда после XX съезда КПСС и под некоторым давлением со стороны советских историков партия готовилась написать свою собственную официальную историю, над чем работа продолжается до сих пор. В комиссии, обсуждавшей данный проект под председательством Гарри Поллитта, мнения резко разделились. (Группу там представляли Э. Дж. Хобсбаум и Брайан Пирс.) Историки придерживались ясного мнения, хотя Пирс, присоединившийся вскоре к троцкистам, оценивал прошлые достижения компартии гораздо более критически. Учитывая, что антикоммунисты пропагандировали свою версию истории компартии, и факты, сколь неудобными они бы ни были, не составляли секрета ни для кого из интересующихся темой, а их сокрытие оборачивалось стремлением уйти от решения насущных проблем. С нашей точки зрения, их следовало обсуждать откровенно, и в любом случае единственным полезным видом истории оставалась серьёзная и, при необходимости, критическая или самокритичная оценка прошлой политики, успехов и неудач партии. Такой точки зрения, по крайней мере теоретически, придерживался Р. Пальме Датт, который позднее дал подобную оценку политики самого Интернационала [5], хотя и довольно краткую. С другой стороны, Поллитт и ряд других лиц по вполне объяснимым причинам, как казалось, не испытывали энтузиазма по поводу любой истории, кроме той, которую можно было бы охарактеризовать как организованное многообразие, поддерживающее боевой дух (особенно в трудные времена), сохраняющее память о прошлом, жертвах, героизме и славе. Группу не следует связывать с реальной историей компартии, которая на момент написания дошла до 1929 года. Но та, равно как и нынешний этап историографии рабочего движения в коммунистический период, оставляющий много места для критических дискуссий, лежит далеко за пределами того периода, о котором идёт речь в наших мемуарах.

Однако проблема партийной истории имеет совершенно исключительный характер. В целом мы не ощущали какой-либо скованности, запрета касаться некоторых вопросов, мы также не чувствовали, что партия пыталась вмешаться или исказить нашу работу как коммунистических историков. Быть может удивительно, но в те годы сверхжёсткого сталинизма и «холодной войны» линия партии (где бы она ни возникла) с большой вероятностью могла глубоко охватить своим влиянием вопросы, которые на первый взгляд не имеют очевидного отношения к политике, такие как (в годы Лысенко) теория генетики; а история даже в далёкие времена гораздо сильнее связана с политикой. Политика тогда часто априори диктовала, какую интерпретацию считать «правильной», «доказать» (т. е. подтвердить) которую должна была марксистская теория. Нет сомнения, что мы сами склонялись к суровому и деревянному стилю дисциплинированных большевистских кадров, поскольку считали себя таковыми. [6] Наши аргументы иногда разрабатывались апостериорно, чтобы подтвердить то, что, как мы уже знали, обязательно «правильно», особенно в наших дискуссиях об абсолютизме и английской революции. Не знаю, как много старых членов удовлетворятся теперь результатами тогдашних дискуссий, перечитав книгу группы «Государство и революция в Англии Тюдоров и Стюартов» (Communist Review, июль 1948 года). Кое-кто уже тогда испытывал внутренние сомнения, и они с куда большим удовлетворением вспоминают не согласованные выводы, а аргументы, выдвинутые нашим главным скептиком – В. Г. Кирнаном. Тем не менее, конечным результатом наших дебатов и деятельности стало, скорее, расширение, а не сужение или искажение нашего понимания истории. Более того, мы не испытывали на себе значительного ужесточения ограничений ортодоксальности в годы Сталина – Жданова – Лысенко, как некоторые другие, хотя, возможно, наши политические лидеры имели о том лучшее представление [7].

Члены Hackney branch отделения коммунистической партии Великобритании принимают участие в демонстрации.

Сентябрь 1952 г.


По ряду причин наша работа как историков в целом сильно не пострадала от современного догматизма. Во-первых, нужно помнить: даже в самый догматичный сталинский период одобренные версии марксистской истории касались подлинных исторических проблем и считались серьезной историей, если не принимать во внимание случаи, когда затрагивался политический авторитет большевистской партии и подобные вопросы. Такое обсуждение, скажем, истории Советского Союза оборачивалось пустой тратой времени (кроме поиска новых цитат, которыми следовало приукрасить официальную истину), что оставляло значительные возможности для подлинного анализа большей части человеческого прошлого. Действительно, в такую полемику вполне можно включить работы советских историков, а некоторые более ранние (например, работа Е. А. Косминского о феодальной Англии) или опубликованные в те же годы (например, исследование Б. Ф. Поршневым народных восстаний во Франции) труды пользовались уважением и влиянием за пределами марксистских кругов даже в случае неприятия последних. Более того, интеллектуалов-коммунистов поощряли (если они нуждались в какой-либо поддержке) изучать тексты Маркса и Энгельса, а также Ленина и Сталина; и (по мнению самого Сталина) было необязательно принимать их все за прописную истину. Словом, общепринятая ортодоксальность как исторического материализма, так и исторической интерпретации – за исключением некоторых конкретных тем, касающихся главным образом XX века, – не считалась несовместимой с подлинной исторической работой.

Во-вторых, на протяжении большей части британской истории «партийная линия» отсутствовала, а то, что происходило в СССР, оставалось для нас по большей части неизвестным, если только не считать заумные дискуссии о «торговом капитале», сопровождавшие критику М. Н. Покровского. Таким образом, мы и не подозревали, что с начала 1930-х годов «азиатский способ производства» получил в СССР резкое неодобрение, хотя его отсутствие в «Кратком курсе» Сталина мы отметили [8]. Существовавшие общепринятые интерпретации исходили в основном от нас самих – эссе Хилла 1940 года, «Исследования Добба» и т. д. – и поэтому мы оставались гораздо более открытыми для свободных дискуссий, чем в случае следования линии Сталина или Жданова.

В-третьих, главная задача, которую мы и партия ставили перед собой – критика немарксистской истории и её реакционных выводов, где возможно, противопоставление её старым политически более радикальным интерпретациям. Что, скорее, расширило, нежели сузило наш кругозор. И мы, и партия считали себя не сектой истинно верующих, несущей свет среди окружающей тьмы, а лидерами широкого прогрессивного движения, подобного тому, что происходило в 1930-х годах [9]. Мы знали, что небольшая группа учёных-марксистов обособлена. Сама такая изоляция усиливала в нас определённый несектантизм, поскольку многие из наших коллег слишком охотно готовы были отвергнуть нашу работу как догматическое упрощение и пропагандистскую тарабарщину, если бы мы как историки не доказали свою компетентность способами, какие они признают, и на языке, какой они понимают. Вне партии тогда не существовало интеллектуальной среды, которая серьёзно относилась бы к марксизму или принимала, или хотя бы понимала нашу техническую терминологию. Но мы знали, что в период «холодной войны» изоляция была искусственной и временной. Как написал один из нас в тот период в статье, пытаясь обобщить наше отношение:

Марксисты… верят, что только их метод обеспечивает преемственность старым «либерально-радикальным» взглядам на британскую историю, – метод, который основан на научных принципах, который в то же время рисует гражданам страны последовательную картину нашего национального развития и даёт ответы на их вопросы. Немарксисты, вероятно, согласятся: такая новая точка зрения должна испытывать влияние марксизма и должна быть обязана ему. [10] В каком-то смысле мы считали себя продолжателями главной национальной традиции истории, и многие немарксисты чувствовали готовность присоединиться к такой задаче вместе с нами.

Вот почему историки-коммунисты – в данном случае действовавшие намеренно не как партийная группа – последовательно пытались навести мосты между марксистами и немарксистами, с коими у них были общие интересы и симпатии. Наверное, первая крупная попытка такого рода – серия «Прошлое и настоящее» в «Исследованиях по истории цивилизации», продолжавшаяся – «процветавшая», пожалуй, слишком сильное слово – в течение нескольких лет после войны под редакцией Бенджамина Фаррингтона (при поддержке Гордона Чайлда, Бернарда Дж. Стерна из американского марксистского журнала «Наука и общество» и Сиднея Герберта из Аберистуита). Там публиковалась исключительно интересная и подзабытая серия небольших книг как марксистских, так и немарксистских авторов [11]. Не могу припомнить какого-либо участия группы как таковой в этом проекте. Несколько лет спустя, в совершенно неблагоприятной атмосфере 1952 года, покойный Джон Моррис принудил некоторых членов группы выпустить обзор «Прошлого и настоящего» как специально созданного форума, объединившего марксистов и немарксистов, историков-специалистов и неспециалистов. Гордон Чайлд, Добб, Хилл, Хилтон, Хобсбаум и Моррис вместе с двумя выдающимися учёными-немарксистами, покойными профессорами А. Х. М. Джонсом и Р. Р. Беттсом, сформировали ядро команды, которая положила начало одному из ведущих исторических журналов в мире, и уже к 1956 году заложили основу своей позднейшей репутации. Немарксисты сопротивлялись сильному давлению и попытке выдавить их из состава редакции (чему поддался по крайней мере один выдающийся немарксист), и мы хотели бы выразить особую благодарность тем немарксистским историкам, которые, зная взгляды большинства редакторов, тем не менее, были готовы противостоять бойкоту времён «холодной войны», внося вклад в его ранние выпуски [12]. Серия «Прошлое и настоящее» никогда не находилась под контролем группы или под руководством партии, и прилагались значительные усилия, чтобы поддерживать её независимый статус, ни разу не оспоренный партией. Короче говоря, мы были настолько несектантскими, насколько это было возможно в те годы.

В-четвертых, официальное руководство партии, занимающееся «культурой», относилось к нам очень хорошо, отчасти, несомненно, потому, что наша лояльность и воинственность не вызывали никаких сомнений до 1956 года, отчасти потому, что группа процветала, но ещё и потому, что заинтересованные функционеры, в частности, Эмиль Бернс, Джеймс Клагманн, Дуглас Гарман и Сэм Ааронович искренне интересовались нашей работой и активно поддерживали её. Наконец, стоит упомянуть некий старомодный реализм, который никогда не покидал Коммунистическую партию Великобритании. Таким образом, вместе с другими коммунистами того времени мы обсуждали теорию растущей пауперизации рабочего класса (6 июня 1948 г.).

«Абсолютную пауперизацию» тогда решительно поддержал Юрген Кучинский (чья «История условий труда» в первом издании вышла во время войны в Британии), но Морис Добб публично подверг её сомнению. Хотя мы и не решались критиковать точку зрения, которая многим казалась авторитетной благодаря самому Марксу, кажется очевидным, что большинство из нас считали невозможным – в отличие от французской компартии тех лет – утверждать, что рабочие вели войны реже, чем в 1850 году, и, будучи марксистами, не видели в том необходимости. Не могу припомнить, чтобы партия возражала против нашей точки зрения. Что, кстати, не помешало нам резко раскритиковать оптимистические взгляды на последствия промышленной революции начала XIX века, которые тогда набирали силу. Фактически «дебаты об уровне жизни», теперь хорошо известные историкам во всем мире, возникли из решения группы повторно обратиться к этому вопросу. Автора настоящей статьи и Джона Сэвилла попросили подготовить подходящую статью, хотя в конечном итоге роль Сэвилла ограничилась критическими комментариями к проекту, за который Хобсбаум несёт ответственность и который увидел свет на страницах журнала Economic History Review в 1957 году.

III

1930–1940 годы стали периодом притягивания к марксизму способных интеллектуалов, вследствие чего Коммунистической партии посчастливилось заполучить ряд многообещающих историков. Когда в 1954 году Лоуренс и Уишарт опубликовали сборник статей в честь Доны Торр («Демократия и рабочее движение», под ред. Джона Сэвилла, по совету Джорджа Томсона, Мориса Добба и Кристофера Хилла) [13], задуманный как своего рода витрина работ членов группы, результаты ни в коем случае не затрагивали нашу честь. Если к помещённым там трудам Хилла, С. Ф. Мейсона, Рональда Мика, Генри Коллинза, Джона Сэвилла, Дафны Саймон, Э. Дж. Хобсбаума и Виктора Кирнана добавить работы, опубликованные в других местах, – Э. П. Томпсона, Родни Хилтона, А. Л. Мортона, Джорджа Руда, не говоря уже о наших стариках, баланс британской марксистской истории следует расценить как более чем удовлетворительный. В «Библиографии», выпущенной группой (1956?) нет различий между марксистскими и «околомарксистскими» работами, но краткий анализ её 18 страниц показывает результаты, которые говорят сами за себя.


Работы историков, связанных с группой, 1946–1956 годы


Очевидно, такой подсчёт не может служить для оценки работы группы как таковой. Некоторые из её наиболее активных членов работали учителями и писали мало или вообще не писали, тогда как в другие занимались краеведением и деятельностью, напрямую связанной с рабочим движением. Что просто указывает на сложившееся в группе энергичное ядро тех, кто пытался воплотить её марксистские дискуссии в исторические исследования и публикации. Последнее привлекает некоторый интерес к дебатам, в которых участвовала группа и которые для большинства членов того времени стали по преимуществу памятными событиями.

Учитывая академические и образовательные интересы основной массы членов, естественно, что первоначально группа организовала свои дискуссии вокруг конкретных книг или проектов будущих изданий – таких, как история Мортона и труды уже упоминавшихся Коула и Постгейта. Нас продолжали привлекать значительные научные работы, которые, пожалуй, требовали специального обсуждения. Так, книга Повика «Король Генрих и лорд Эдуард», судя по всему, обсуждалась секцией средневековья 21–22 июля 1947 года – в партийных залах Сент-Панкрас в Кэмден-Тауне, а выход в свет «Дворянства» Х. Р. Тревор-Ропера и «Членов “длинного парламента”» Пеннингтона и Брантона сподвигли секцию XVI–XVII веков организовать специальное заседание по этим работам 3–4 апреля 1954 года. Но в силу своей природы группа и её секции предпочитали обсуждать большие и общие темы.

Неполнота отчётов группы и печальная привычка не датировать все её документы не позволяют восстановить хронологический порядок различных обсуждений. Похоже, классики и медиевисты рано объединились для изучения упадка античности и перехода к феодализму (январь 1947 года и вновь 24–26 сентября 1948 года), тогда как вопросы о природе феодализма и его распаде побудили провести конференции, первоначально основанные на исследованиях Добба (21–22 июля 1947 года) и затем (март – июль 1952 года) активизированные известным спором Добба и Суизи 1950 года (опубликован Джеком Линдсеем в 1954 году с позднейшим обменом мнениями и дополнениями Такахаши, Хилла и Хилтона). Однако основные диспуты затрагивали в первую очередь XVI–XVII века. Состоялось два крупных совещания по проблеме абсолютизма с представлением тезисов и контртезисов, переводов соответствующих советских дискуссий, и подробно запротоколированные (1947 год – январь 1948 года), что в конце концов привело к появлению официального изложения взглядов членов группы в «Коммунистическом обозрении». Другая конференция была посвящена аграрным проблемам в Англии XVI и XVII веков (сентябрь 1948 года) с докладами Хилтона, Э. Керриджа, М. Э. Джеймса, Аллана Мерсона и К. Р. Эндрюса. Дебаты об английской буржуазной революции и идеологии – тема, близкая сердцу Хилла в то и более позднее время, – стали поводом для серии диспутов, начатых в сентябре 1949 года (статей Добба, Хилла и С. Мэйсона) и продолженных в марте 1950 года в направлении науки и сравнительного анализа протестантизма. Что, в свою очередь, повлекло за собой проведение конференции по Реформации (сентябрь 1950 г.). В последующие годы деятельность этого отдела стала, по-видимому, менее активной или менее документированной.

Другая крупная секция – секция XIX века – всегда была менее интернациональной и не отличалась разнообразием точек зрения. Её работа практически ограничивалась Британией и, главным образом, рассмотрением некоторых хорошо проработанных вопросов, представляющих собой вариации на тему природы и корней реформизма в британском рабочем движении. Проблема «абсолютной пауперизации», как отмечалось, обсуждалась довольно рано (1948), и, получив, к нашему удовлетворению, решение, перестала нас волновать.

С другой стороны, несколько лет спустя секция вернулась к теме Бирмингемской конференции по радикализму XIX века, а также к проблеме «рабочей аристократии», уже обсуждавшейся в 1948 году, – на сей раз в контексте различных дискуссий о реформизме и империи, которые перенесли её в область рабочей идеологии, событий 1875–1918 годов. Другой вопрос, который, по-видимому, занимал эту секцию, затрагивал развитие современного государственного аппарата как в центре (1950), так и на местах. Что касается ничейной территории между двумя наиболее процветающими участками группы, то у нас просто не было никого, кто обладал о ней достаточным знанием, пока Джордж Руд, одинокий исследователь, не отважился начать изучение эпохи Джона Уилкса. (Возможно, он взял на себя инициативу, заставив нас организовать единственную конференцию по Британии XVIII столетия.) Хилл иногда осмеливался выходить за рамки XVII века, Генри Коллинз вынужденно отвлекался от изучения Справедливых Обществ 1790-х годов; но лакуна не исчезала.


Tower Hill, Лондон – коммунисты, вооруженные дубинками, борются с полицией во время демонстрации против безработицы.

6 марта 1930 г.


Тем не менее, самые амбициозные усилия группы мобилизовали представителей всех секций, кроме классиков. То был проект всей истории развития британского капитализма, давно подготовленный и разрабатывавшийся на протяжении недели интенсивных занятий в Нетервуде в июле 1954 года. Судя по всему, его предложила донья Торр, которая следила за ним, как великодушная настоятельница. В разное время около 30 членов группы принимали участие в обсуждении 17 статей, с привлечением, как минимум, двух авторов со стороны – Рэймонда Уильямса и Бэзила Дэвидсона – приглашённых из-за их опытности. (Эта и другие работы заставили нас признать, что мы оказались особенно слабы в истории империи и колониальной эксплуатации, истории Шотландии, Уэльса и Ирландии, а также «роли женщин в экономической жизни».) Если судить по имеющимся у меня газетам, мы приложили огромные усилия к проведению этой конференции. [15] В каком-то смысле то была систематическая попытка увидеть, чего мы добились за 8 лет работы и куда марксистская история должна идти дальше.

Прошло почти четверть века с тех пор, как мы решились очертить карту капиталистического развития, в том числе её белые пятна, и за период с 1954 года как история, так и марксистская история претерпели трансформацию. Неудивительно поэтому, что споры того времени давно завершились. Когда А. Л. Мортон представил свою новаторскую работу «Роль простолюдинов в истории британского капитализма» (она вызвала большое восхищение), мы вряд ли могли подозревать, что 20 лет спустя «история снизу» станет одной из наиболее развивающихся областей исследований.

Наши знания намного расширились, поэтому мы обсуждали промышленную революцию, по существу, на основе исследований, проведённых в период между мировыми войнами или даже до 1914 года, поскольку эта тема тогда привлекала на удивление мало внимания. С тех пор открылись целые новые области истории – городская история, историческая демография, не говоря уже о модной «социальной истории». История труда только начинала – во многом благодаря работе коммунистических историков нашего поколения – продвигаться далее точки, достигнутой Коулом в 1939 году. И так далее.

Тем не менее, оглядываясь назад на эти теперь уже стародавние документы и протоколы, поражаешься тому, как много наших вопросов лежат в центре марксистских или даже общеисторических дискуссий. Последнее отчасти связано с тем, что основные вопросы Маркса остаются центральными для любого исторического анализа капиталистического развития: в начале 1950-х годов историки-антимарксисты предпочли бы исключить из истории промышленную революцию, но такого просто не могло случиться. Другая часть причин состоит в том, что мы, марксисты, избегали отрезать себя от остальной исторической науки: исследования Добба, которые дали нам основу, стали новаторскими именно потому, что они не просто восстанавливали или реконструировали взгляды «классиков марксизма», но и воплощали выводы постмарксовой экономической истории в марксистском анализе. Таким образом, в некотором смысле изолированные и провинциальные историки стали одними из тех (правда, не все), чьи работы были подхвачены в Великобритании в антимарксистских целях, в то время как мы, несмотря на разногласия, стали частью общего движения против «старомодной» политико-конституционной или повествовательной истории. «Намиеризм», с которым мы полемизировали, обладал огромным авторитетом в кругу наших британских академических коллег, но автор настоящей статьи помнит, как Фернан Бродель отвел его в сторону во время первой встречи в 1950-х годах и спросил: «Скажите, кто именно этот Намиер, о коем всё время говорят мои английские посетители?» Третье преимущество нашего марксизма – мы во многом обязаны им Хиллу и очень заметному интересу некоторых членов группы к литературе, и не в последнюю очередь самого А. Л. Мортона, – никогда не сводить историю к простому экономическому детерминизму или детерминизму «классовых интересов» либо же недооценивать политику и идеологию [17].

И всё же абсурдно предполагать, что сегодня наши дискуссии 1954 года представляют собой нечто большее, чем просто интересные документы в интеллектуальной истории британского марксизма. Идеи диспутов воплотились в последующих работах (и, возможно, под влиянием) некоторых из тех, кто принимал в них участие, а ряд более поздних тем и взглядов тех, кто опубликовал работы, о коих они тогда даже не помышляли, восходят к незервудской школе.

Два наших вывода с тех пор принесли очевидные плоды: «Существовали некоторые спорные вопросы, в решение которых мы могли бы внести свой вклад, например… взгляд Хайека на раннюю промышленную революцию» и «Мы в состоянии пролить новый свет и предложить новый синтез по тем или иным проблемам, например, простолюдинов». Другие этого не сделали. 1956 год помешал нам, прежде чем мы сумели продвинуться дальше в нашем проекте по выпуску сборника статей под предлагаемым названием «Марксистский вклад в изучение британского капиталистического общества», и пересмотр марксистских взглядов на английскую буржуазную революцию в форме более крупной работы коллективно не проводился, хотя большое число работ Хилла теперь дополняет относительно небольшое количество книг, выпущенных в 1954 году. План проводить обучение историков-марксистов «каждые несколько лет» не пережил 1956 года. С другой стороны, перспектива, намеченная в 1954 году, – «вынести дискуссии за рамки партии» и вовлечь историков-немарксистов в дискуссии с историками-марксистами, несомненно, реализовалась, хотя и способами, которые мы тогда не предсказывали. Вероятно, сегодня трудно представить, чтобы в ходе своей обычной деятельности какой-нибудь историк-немарксист не обсуждал ни Маркса, ни работы какого-либо историка-марксиста, и, учитывая рост числа марксистов, избежать с ними обсуждения истории сегодня труднее чем, когда Черчилль и Эйзенхауэр правили англоязычным миром. В некоторой степени это, безусловно, связано с работой группы: из примерно 30 историков, принимавших участие в дискуссиях в Незервуде, со временем, как минимум, наверное, 25 написали книги или, по крайней мере, участвовали в их редактировании.

IV

Затем настал 1956 год. Группа пережила бури того катастрофического года и потерю многих – возможно, большинства – особо преданных и наиболее известных своих членов (например, подавляющего большинства сторонников демократии и рабочего движения), но в действительности более позднюю историю нельзя сравнивать с ситуацией 1946–1956 годов, тем более, что потребовалось много лет, прежде чем новое поколение историков-марксистов в каком-то числе вновь пришло в ряды коммунистической партии. Здесь не место для описания кризисов и конфликтов, которые потрясли британскую компартию в 1956–1957 годах, тем не менее, на один вопрос необходимо ответить: почему историки-коммунисты, независимо от того, вышли ли они впоследствии из партии, оказались столь заметными критиками официальной партийной позиции того времени? Ибо нет сомнения, что так оно и было. Комитет группы (заседавший 8 апреля 1956 года, через несколько дней после того, как съезд британской партии завершился без какого-либо публичного обсуждения вопроса о Сталине) в полном составе восстал против официального представителя, посланного к ним с обращением, и принял несколько резких критических резолюций [18]. После чего, насколько я помню, группа больше не выражала никаких коллективных мнений, и фактически всё больше раскалывалась, однако то, что многие из наиболее горячих критиков принадлежали к числу её членов – документально установленный факт. Три самых драматичных эпизода «противостояния» – публикация письма группы интеллектуалов в «New Statesman» и «Tribune» и «Доклад меньшинства о партийной демократии» на XXV съезде КП Великобритании – имели связь с историками-коммунистами (Сэвиллом, Томпсоном, Хилтоном, Хиллом, Хобсбаумом и другими), за что и подверглись публичным нападкам со стороны разного рода ортодоксальных приверженцев. Эти споры сами теперь часть истории, и нет необходимости здесь их возобновлять.

Без сомнения, историкам, – как, наверное, самой активной и наиболее процветающей группе коммунистических интеллектуалов, которые, в отличие от учёных-естественников не испытали потрясения от дела Лысенко и, в отличие от литераторов, были лишь незначительно задетые дебатами вокруг Кристофера Кодуэлла – следовало включиться в полемику. Они ощущали себя главной мишенью для нападок на неуравновешенных и сомневающихся интеллектуалов, начавшихся сразу после XX съезда КПСС и осуществляемых некоторыми официальными представителями и верными сторонниками; что было несправедливо, поскольку в подавляющем большинстве группа историков состояла из тех, кто пережил массовое бегство лиц, временно примкнувших к коммунистам после 1939 года, и распад после 1945 года. Чувство негодования нашло своё выражение на собрании 8 апреля 1956 года, но это не объясняет, почему критика получила более широкое распространение у историков, нежели в других группах.

Дело в том, что историки неизбежно противились ситуации не только как частные лица и коммунистические активисты, но и, так сказать, в своём профессиональном качестве, ибо важнейший вопрос о Сталине имел буквально историческое значение: что именно случилось и почему произошедшее оказалось скрытым. Более того, как сразу стало ясно из дискуссии, утаивание советской истории невозможно было отделить от вопроса, почему не затрагивались другие части современной истории – не в последнюю очередь такие горячо обсуждаемые эпизоды в истории британской компартии, как «Третий период» и 1939–1941 годы. (Оба вопроса поднимались на встрече 8 апреля.) На самом деле – и что ещё более важно – такие неудачи ставили вопрос первостатейной важности о том, как марксистам следует реагировать на события современной истории и реальности. Как выразился один критик на том же заседании: «Мы воспринимаем советские статьи о современной истории так, как не воспринимали их в предыдущие столетия. Мы перестали быть историками по отношению к истории КПСС или текущих событий, или стали циничными… Мы должны стать историками и в том, что касается современности». Более того, отказ от исторического подхода не обращён только в прошлое. Как утверждал другой критик, недостаточно просто приветствовать то, что КПСС сотворила на XX съезде: «Мы не знаем, мы можем только одобрять политику, но историки опираются на факты». И, как выразился главный критик, нападки Хрущёва на «культ личности» – это не анализ самого явления. Мы даже не знали, было ли правдой то, что говорилось о Сталине, ибо сказанное воспринималось только на веру.


Штаб-квартира Коммунистической партии Рондда в Уэльсе.

В окнах плакаты американской политической активистки Анжелы Дэвис. 1972 г.


Конечно, то были вопросы не просто профессиональной добросовестности, хотя, естественно, важные для историков. Они оказались в центре дискуссий, ибо исторический анализ лежит в основе марксистской политики. Можно предположить, что столь многие оказались среди критиков, поскольку реакция партийного руководства – по-видимому, неизбежная – заключалась в отрицании. Естественно, партийные лидеры – и не только в Британии – испытывали соблазн свести к минимуму потрясения, с которыми столкнулись их партии, преуменьшив значение кризиса. Дела должны идти своим чередом, и настолько близко к обыденности, насколько возможно. Кардинально ничего не изменилось, разоблачения Хрущёва необходимо «придержать на будущее», и, если бы партии удалось сохранить самообладание и преодолеть это последнее из многих потрясений тех лет, она продолжала бы развиваться [20].

И даже если бы историки оценили резоны партийного руководства и, возможно, кое-где даже признали краткосрочную обоснованность их тактики, всё равно её трудно поддержать. Конечно, как отметил главный критик на первом собрании – более чем за шесть месяцев до того, как Daily Worker сообщила, что партию охватил кризис, – то была «самая серьёзная и критическая ситуация, в которой партия оказалась со времени её основания»? Неужели мы переживали переломный момент в истории коммунистического движения? Конечно, каким бы ни было ближайшее будущее, долгосрочные перспективы движения требовали предельно откровенного и самокритичного анализа того, что пошло не так, включая наши ошибки как британских коммунистов, чего официальная тактика снова избегала, но что теперь казалось осуществимым, возможно, лишь на короткое мгновение? Неужели речь шла не просто о событиях в Восточной Европе, а о будущем коммунистической партии и социализма в Британии?

Верны или ошибочны эти взгляды и в какой степени, больше они не вызывают жгучего интереса – время само дало ответ на некоторые из этих вопросов. В любом случае, здесь не место для всеобъемлющего расследования того болезненного года в истории Коммунистической партии Великобритании. Тем не менее, когда всё закончилось, группа историков перестала существовать. Но, как отмечалось, основная масса покинувших в тот период компартию (а, значит, и группу) продолжила работать как историки-марксисты, в отличие от большинства блестящих, а ныне чрезвычайно заслуженных и влиятельных молодых историков, покинувших в тот же период ряды Французской Коммунистической партии. И, к счастью, дружба и товарищество, существовавшие до 1956 года, пережили конфликты и споры того времени, равно как и более постоянные политические разногласия. 1956 год стал концом истории группы историков как организованной единицы внутри коммунистической партии, но не пресёк развития марксистской истории в Великобритании и не порвал личных уз тех, кто без сожаления оглядываются на свои годы в группе, что бы с ними ни случилось впоследствии.

V

Чего добилась Группа за первые 10 лет своего существования? Многие из её повседневных внутренних мероприятий не представляют больше никакого интереса, если не считать специалистов по истории одного из периодов Коммунистической партии Великобритании: заседания комитетов, отчеты и другая организационная работа, отнимавшие так много времени политических деятелей, но оправданные только результатами, достигнутыми организацией. Тем не менее, эти труды не должны оставаться незамеченными, хотя бы ради справедливости по отношению к тем, кто, подобно Дафне Мэй и другим, принял на себя их основную тяжесть. От них зависела работа группы. Опять же, многое из того, что мы делали, пропитывало ткань партийной жизни и деятельности, и фактически неотделимо одно от другого: брошюры, статьи в партийной печати, пропаганда, выступления на собраниях и конференциях и т. п. Именно такой была бо́льшая часть работ историков: брошюра Э. П. Томпсона о свободе прессы, лекция и брошюра о Робин Гуде Родни Хилтона, материалы для школы по истории труда в Тиссайде, написанные редактором «Бюллетеня краеведения». Такие вещи могли иметь, а могли и не иметь какого-то конкретного влияния – на местную кампанию, на развитие отдельных активистов – но пытаться отследить его, даже если бы это было возможно, столь же бессмысленно, как попытаться вычленить влияние лопаты одного человека или полива огорода в течение дня. И все же, возможно, чего-то удалось добиться. Так, Хилл спустя какое-то время написал:

Думаю, что торжества в честь 1640-го и особенно 1649 годов что-то сделали для партии, придав ей уверенность в традиции, основанной на постепенности, до такой степени, что молодому поколению, возможно, это трудно осознать.

Остаются плоды трудов группы, которые можно идентифицировать, хотя, как очевидно, в большинстве случаев измерению они не поддаются: их влияние как на членов, так и – посредством их индивидуальной и коллективной работы – на интерпретацию и преподавание истории через их индивидуальную и коллективную работу. Личностный и коллективный аспекты неразделимы, поскольку группа историков 1946–1956 годов – редкое, возможно, уникальное явление в британской историографии, группы, подлинно коллективистской, члены которой проводили свою зачастую весьма индивидуальные исследования путём постоянного обмена мнениями среди равных. То не была «школа», построенная вокруг влиятельного учителя или книги. Даже самые уважаемые в группе не считались авторитетными лицами и отношение было иным, по крайней мере, со стороны численно доминирующего ядра марксистов 1930-х годов или более ранних поколений. Никто из нас не пользовался репутацией или уважением вследствие своего профессионального признания, полученного на стороне, – даже Добб, чьё положение в академическом мире было обособленным. К счастью, партия не наделила никого из нас ни идеологическим, ни политическим влиянием. Нас объединяли не общий предмет изучения, не стиль, не мировоззрение, а только желание быть марксистами. И все же, каждый из нас, как историк, как любитель или профессионал, как преподаватель или писатель, несомненно, несёт отпечаток нашего десятилетнего «семинара», и без него никто сегодня не стал бы современным историком.

Перед тем, как попытаться подвести итог нашим достижениям, возможно, будет полезно рассказать о том, что нам не удалось сделать. По очевидным причинам в то время у нас не получилось внести ощутимый вклад в изучение истории XX века, хотя положительная сторона такого воздержания [21] состояла в том, что историки-марксисты 1946–1956 годов – в отличие от неорадикальных поколений конца 1960-х годов – не уделяли чрезмерного внимания рабочему движению XIX и XX столетий. Мы никогда не сомневались, что изучение античной философии (Фаррингтон, Томсон), раннего христианства (Моррис), Аттилы (профессор Э. Томпсон) или средневековых крестьян (Хилтон) столь же «актуально», как штудии, посвящённые социал-демократической федерации или всеобщей стачке4. Опять же, в нашей работе по общему развитию капитализма мы, вероятно, слишком неохотно подвергали сомнению те устоявшиеся ортодоксальности (например, те, что существовали в СССР в годы нападок на Покровского). Как ни странно, в целом мы не обладали глубокими познаниями экономической стороны экономической истории, и потому наша работа, вероятно, не продвинулась так далеко, как могла бы. Нельзя оценивать нашу работу иначе, чем с лишь некоторой долей удовлетворения.

С другой стороны, наши достижения нельзя считать незначительными. Во-первых, нет сомнений, что в Великобритании возникновение «социальной истории» как научной области и в особенности «истории снизу» или «истории простого народа» во многом связано с именами участников группы (например, Хилтона, Хилла, Руда, Э. П. Томпсона, Хобсбаума, Рафаэла Сэмюэла). В частности, серьёзный интерес к плебейской идеологии – к теории, лежащей в основе действий общественных движений – до сих пор во многом ассоциируется с историками того круга, ибо социальная история (во многом благодаря Хиллу) всегда оставалась одной из наших главных забот. Во-вторых, члены группы внесли весьма существенный вклад в развитие истории труда [22]. В-третьих, изучение английской революции XVII века в значительной степени преобразилось благодаря нашим усилиям, и, хотя последнее во многом объясняется «доминирующим положением Хилла в области современных революционных исследований» [23], сам Хилл – первый, кто бы согласился с тем, что дискуссии в кругу марксистских историков о революции и написанного им начиная с 1940 года, сыграли важную роль в развитии его взглядов. В современной историографии английской революции марксистские работы ни в коем случае не преобладают; с другой стороны, если бы не марксисты, всё, конечно же, выглядело бы совершенно иначе. В-четвертых, члены группы повлияли на преподавание истории в целом благодаря написанным ими и нередко очень популярным учебникам, а также ряду других работ. В этом отношении А. Л. Мортон стал первопроходцем благодаря в своей книге «История народа», которая до сих пор остаётся единственной попыткой марксистов написать всю историю Британии (или, скорее, Англии) [24]. В-пятых, журнал «Прошлое и настоящее», созданный в мрачные дни «холодной войны» группой историков-марксистов, стал одним из ведущих исторических журналов в мире. Хотя в буквальном смысле слова марксистским его нельзя считать, и в 1958 году он даже отказался от подзаголовка «журнал научной истории», инициатива и, в некоторой степени, общая позиция журнала изначально исходили от марксистов, и их вклад поэтому имел решающее значение, по крайней мере, в первые годы, когда журнал завоёвывал своё признание [25].

Таковы немаловажные достижения. Они служат причиной того, чтобы вспомнить десять плодотворных лет, которые начались с пожелания Лесли Мортона проконсультироваться с другими историками-марксистами по поводу второго издания его «Народной истории». И даже если никто не прочтёт эти мемуары с интересом или пользой, одно можно сказать наверняка: они напомнят о страницах их прошлого старикам и пожилым членам группы историков 1946–1956 годов, куда бы в дальнейшем ни завели их жизненные пути.

Примечания

[1] Особенно с Кристофером Хиллом, Джоном Сэвиллом и Виктором Кирнаном, которые прокомментировали более ранний проект, но не несут ответственности за то, что я написал.

[2] И это несмотря на известность – и интеллектуальные отличия – экономистов-марксистов 1930-х годов, таких как Морис Добб, ранний Эрик Ролл, Х. У. Дикинсон и Джон Стрейчи, а также на поразительно впечатляющую группу учёных-марксистов-естествоиспытателей того периода, возглавляемую Дж. Д. Берналаном и Дж. Б. С. Холдейном. Кстати, и Добб, и Бернал сами написали исторические работы очень большой важности

[3] Джон Сэвилл, возможно, смог бы уделить больше внимания историческим трудам, написанным британскими коммунистами в 1930-е годы, чем нынешний автор.

[4] Среди них можно упомянуть Мика Дженкинса, Хораса Грина и Билла Мура из Шеффилда, чьи работы «Шеффилдские продавцы в Первой мировой войне» с тех пор были переизданы в журнале «Наша история», Лайонел Манби (ред.), Луддиты и другие эссе (Лондон, 1971).

[5] R. P. Dutt, The Internationale (London, 1964).

[6] См., например, Дафна Мэй, «Работа группы историков», Commumst Review, май 1949 г., которая взята из отчёта группе. Любой из нас написал бы то же самое, будь он должностным лицом группы – Дафна Мэй была её секретарём.

[7] Просматривая материалы «Коммунистического обозрения», можно отметить, что многочисленные статьи членов группы в 1948-м и особенно в 1949 годах перестали появляться там после 1950 года, чего нельзя сказать о более интеллигентном журнале «Modern Quarterly» и о его преемнике «Marxist Quarterly».

[8] Ведущий член индийской компартии все еще использовал эту марксистскую концепцию даже в книге 1952 года (E. M. S. Namboodripad, The National Question in Kerala); конечно, не из-за иноверческих намерений.

[9] Как выразился в ноябре 1947 года Национальный комитет по культуре партии, остриё атаки должно быть направлено на то, чтобы «убивать наших врагов, а не лечить наших друзей». И ещё: «Мы должны научиться отличать лидеров реакционных течений от тех, кто введён ими в заблуждение, чтобы вести нашу атаку в правильном направлении».

[10] E. J. Hobsbawm, 'Where are British Historians Going?', Marxist Quarterly, II/1, 1955, p. 25.

[11] «История» Гордона Чайлда, «От дикости к цивилизации» Грэма Кларка, «Рост современной Германии» Роя Паскаля, «Феодальный порядок» Мэрион (Молли) Гиббс, «Плуг и пастбище» Э. Сесила Карвена, «Письмо и алфавит» А. К. Мурхауса «Упадок Римской империи на Западе» Ф. В. Уолбанка и «Люди, машины и история» Сэма Лилли. Два автора – активные члены группы.

[12] Я бы упомянул покойного Макса Глюкмана, У. Г. Хоскинса, Р. С. Лопеса, Г. К. Хоманса, Жана Сезнека и Эйсу (Лорда) Бриггса. В свою очередь марксисты должны были соблюдать осторожность не только из-за опасений ассоциации журнала исключительного с марксизмом (ср. предисловие группы к «Библиографии марксистских и околомарксистских исторических работ на английском языке» (первое издание было продублировано около 1956 года), но и для того, чтобы предоставить некоммунистическим членам Правления права вето на выбор публикуемых статей. В 1958 году состав Совета был расширен, как то и полагалось, и марксисты (некоторые из которых к тому времени вышли из компартии) больше не составляли большинства.

[13] Дона Торр оказала сильное влияние на некоторых молодых историков-марксистов, но не на всех в равной степени. Она редактировала «Избранную переписку Маркса и Энгельса» (1934). Опубликованные работы не отражают её впечатляющей эрудиции, и она так и не завершила то, что должно было стать ее главной книгой «Томас Манн и его время» (vol. I, 1956; фрагменты из vol. II, под редакцией Э. П. Томпсона опубликованы под названием «Томас Манн и его время, 1890–1892» в журнале «Our History», 26–7, 1962).

[14] По разным причинам цифры содержат небольшую погрешность. Журналы компартии: «Communist Review», «Modem Quarterly», «Marxist Quarterly». Брошюры не включены. Участие в подготовке книг учитывалось как «статьи». Британские историки-марксисты, не связанные с группой, но внесённые в «Библиографию», опубликовали 5 книг до 1945 года и 13 – с 1946-го по 1956 годы. После 1946 года их вклад в подготовку статей стал значительно скромнее. Отзывы не учитывались.

[15] Сохранились подробные протоколы 13 заседаний (благодаря Альфу Дженкину, Эдвину Пейну, Луи Марксу и Виктору Кирнану), и с участием докладчиков они были сокращены до 30-страничного отчёта, распространённого впоследствии. Основная организационная нагрузка легла на Диану Сент-Джон.

[16] По крайней мере два активных члена группы имели связь с французской школой «Анналов», а также с некоторыми французскими историками-коммунистами.

[17] Особое восхищение вызвала статья Хилла об идеях и литературе 1660–1760 годов.

[18] В моем распоряжении есть протокол этого заседания, на котором присутствовали 19 из 34 возможных членов «Полного комитета».

[19] Cf. John Saville, 'The Twentieth Congress and the British Communist Party' in The Socialist Register, 1976, p. 7.

[20] Официальный докладчик, как указано в протоколе от 8 апреля, заявил: «Некоторые потрясены и могут покинуть нас, но в конечном итоге ситуация будет более благоприятной – поправки Советского Союза и перспектива – новые возможности. Необходимо обсудить сомнения и проблемы, но позитивно, взвешенно и в исторической перспективе. Скорее всего, через 6 месяцев всё снова уляжется».

[21] Однако в группе были люди, которые занимались частными исследованиями по истории британского коммунистического движения и исследованиями по истории общественных организаций в СССР, но в те времена такая работа оставалась в тени.

[22] Думаю, большинство авторов «Очерков истории труда» под ред. Асы Бриггса и Дж. Сэвилла (1960) были членами группы или имели с ней связь.

[23] R. C. Richardson, The Debate on the English Revolution, 1977, p. 98.

[24] Более ранняя попытка Кембриджа, о которой есть упоминание в книге Т.Э.Б.Ховарта «Кембридж между войнами» (Cambridge between the Wars (London, 1978)), закончилась ничем. Её должен был отредактировать Рой Паскаль. Помимо авторов, упомянутых Ховартом, – Х. Дж. (ныне сэр Джон) Хаббакука, вице-канцлера Оксфорда, и Эдварда Миллера, ныне магистра Фицуильям-колледжа в Кембридже – там участвовали В. Г. Кирнан и Майкл Гринберг. Э. Дж. Хобсбаум, хотя и упоминался в «Ховарте», участия не принимал. Оксфордские историки-марксисты ничего не знали об этом проекте, что доказывает отсутствие на тот момент (вероятно, в 1937–1938 годы) координации историков-марксистов на национальном уровне. Почему план провалился – по крайней мере, две главы были подготовлены – неясно.

[25] Три члена первоначальной редакционной коллегии все ещё связаны с ней, равно как и несколько более поздних сотрудников, связанных с группой в 1946–1956 годах.

Антигерои истории: только факты

«Убийства справа»: по следам преступлений союза русского народа

Кононова Ольга Алексеевна,

историк, политолог, участник

Клуба левых историков и обществоведов

18 июля 1906 г. в продажу поступил номер черносотенной газеты «Маяк» с передовицей «Герценштейн убит» и заметкой «Слухи о смерти Герценштейна» на последней странице. Но дело в том, что герой заголовков на тот момент еще здравствовал.

Михаил Яковлевич Герценштейн – ученый, экономист, общественный деятель. Родился в Одессе в еврейской семье, окончив гимназию, поступил на юридический факультет Новороссийского университета, затем продолжил обучение в Европе. В 1887 г. он принимает православие из-за любви к русской Анне Васильевне Пчелкиной, которая и становится его женой.

В круг профессиональных интересов Герценштейна входили финансовые, аграрные, земские и др. вопросы. Политические взгляды конституционалиста сблизили его с кругом будущих кадетов, и он оказался членом партии с самого момента ее основания. На выборах в Первую Думу кандидатом от Москвы, он одержал победу над одним из главных идеологов черносотенного движения В. А. Грингмутом. «Москва, отвечая на приглашение государя императора прислать ему лучших достойных людей, присылает ему – жида. Это вопиющий факт, но это факт, который теперь уже ничем не смоешь с опозоренных им страниц истории Москвы и всей России», – не скрывал досады униженный Грингмут5.

М. Я. Герценштейн. Фотография


Активность Герценштейна в Думе, а особенно его позиция по аграрному вопросу – программа принудительного отчуждения земли, которая оказалась невероятно популярна у крестьянства, предсказуемо, явились «красной тряпкой» для черносотенцев, обслуживающих интересы крупных землевладельцев. После царского манифеста о роспуске Первой Думы (8 июля 1906 г.) большинство депутатов составили и подписали т. н. Выборгское воззвание, в котором призывали к гражданскому неповиновению, т. к. народные представители были распущены, прежде всего, стремление «издать закон о наделении землей трудящихся крестьян». Герценштейн, хотя и не во всем согласный с группой протеста, был одним из первых подписантов воззвания. Вечером 18 июля он был убит двумя выстрелами в спину на даче в Териоках. Легкое ранение получила сопровождавшая его на прогулке дочь Анна. Но публикации о трагической гибели депутата появились в № 2 московской газеты «Маяк» несколькими часами ранее.

Редактор газеты А. Н. Грен на допросе в Московском градоначальстве показал, что в день происшествия он имел беседу с редактором газеты «Вече» В. В. Оловенниковым и тот сообщил ему «сенсационную» новость о том, что Герценштейн «убит еще в пятницу или субботу»6. Грен проверять информацию не стал и сразу отправил в печать.

Оловенников, глава более заметного промонархического издания, в свою очередь, объяснил ситуацию так: «В разговоре с редактором газеты «Маяк», А. Греном, я посоветовал ему, для более успешной продажи не идущего совершенно «Маяка», сообщать сенсационные известия и для первого раза, например, слух, что Герценштейн убит. Этот мой совет имел некоторое основание, а именно: в воскресенье 16 июля я был в собрании Союза русского народа, где офицер Николай Львович Трухачев сообщил мне, что он только что из Петербурга, где ходят упорные слухи, что Герценштейн убит выстрелом из духового ружья, отравленной ядом «кураре» стрелой, а затем повешен, т. е. будто бы его убили, как Гапона»7.

Показания, как не трудно заметить, вызывающе «литературны», похожи на сюжет детективного романа, проще говоря, не внушают доверия и требуют, как минимум, проверки. Но московский градоначальник А. А. Рейнбот все это умышленно игнорирует и не дает дальнейшего хода делу. При том он не просто потворствует преступникам, а действует заодно с ними.

21 июля 1906 г. Рейнбот пишет директору Департамента полиции М. И. Трусевичу: «Что касается редактора «Вече» Оловенникова, то лично им записанные объяснения далеко не соответствуют тому, что он сообщил в моем присутствии беседовавшему с ним помощнику моему. Он говорил, что в СРН, несомненно, есть организация активной борьбы с революцией, которая поставила себе целью истреблять крамольников»8. Здесь, справедливости ради, хочется отметить, что дешевые приемы, рассчитанные на неокрепшие в интеллектуальном плане народные умы, черносотенные боевики, все-таки, на самом деле использовали. Например, жертвам подкидывались карточки с надписью «Каморра народной расправы». Такая карточка была прислана и Герценштейну накануне покушения. Нелепость заключается в том, что слово «каморра» было написано как «комора».

Итак, прекрасно осознавая, что он имеет дело с промонархической террористической группой, Рейнбот останавливает дознание: «Оценивая вышеизложенное в связи с общим положением вещей, я позволяю себе высказать свое мнение, что все приведенные данные не дают основательного повода применить к поименованным в сем докладе лицам какие-либо следственные действия, а в особенности – немедленно»9.

Рейнбот (по второй фамилии – Резвой, взятой им из соображений безопасности после начала войны в 1914 г.) – московский градоначальник (январь 1906 – ноябрь 1907), член «Русского собрания», старейшей черносотенной организации10. Прославился перевооружением московской полиции, казнокрадством и разводом ради нового брака с Зинаидой Морозовой, вдовой миллионера-фабриканта Саввы Морозова. Его биография – предмет отдельного разговора. Но сейчас мы сконцентрируем внимание на показаниях Рейнбота-Резвого Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства, перед которой он предстал 17 июля 1917 г. Комиссию интересовала причастность царских спецслужб к террористической деятельности черносотенцев. В стане «справа» единства не было. Аристократическое, но политически маловесное «Русское собрание» относилось с некоторой брезгливостью к бандитской тактике «Союза русского народа» под предводительством доктора А. И. Дубровина. Но верность единому центру влияния, Совету объединенного дворянства11, заставляла оказывать непосредственное содействие преступным элементам. Пик черносотенных погромов пришелся на 1905–1917 гг., но деятельность правых экстремистов этим не ограничивалась. Ими был совершен ряд организованных покушений. Убийство депутата Герценштейна – лишь одно из них.

Одним из первых вопросов, заданных следствием Рейнботу, был вопрос об участии Московского охранного отделения в террористической деятельности СРН. Бывший градоначальник заявил, что никаких контактов с Союзом у полиции не было, а он сам лично «страшный враг убийств». Более того, Рейнбот утверждал, что у него возникли «очень крупные недоразумения» со Столыпиным по поводу расследования дела об убийстве Герценштейна, которые даже «кончились большой травлей». И далее он поясняет причину: «…я с Петром Арадиевичем очень разошелся по многим взглядам – и именно, по поводу этих политических партий, – потому что я считал, что я не могу опираться ни на Союз русского народа, ни на кого, что я должен опираться только на закон!»12.

Как Рейнбот руководствовался законом, мы уже отметили. ЧСК почему-то не припомнила ему тот факт, что он сам являлся членом правой организации. Даже если предположить, что Рейнбот, как аристократ, покрывал преступников скрепя сердце, только лишь из-за «корпоративной этики», так или иначе, все это не слагает с него ответственности за соучастие.

Весьма показательно, что государственные лица, имевшие непосредственное отношение к преступлениям СРН, впоследствии, не заявляют с гордостью о своих заслугах в борьбе с революцией, а трусливо перекладывают ответственность друг на друга, либо на тех, с кого уже не спросишь.

Начальник Петербургского охранного отделения А. В. Герасимов, также как и Рейнбот, с той лишь разницей, что не на допросе, а в мемуарах, обвиняет во всем начальство: «Именно этой дружиной СРН было организовано в июле 1906 года убийство члена I-й Государственной думы кадета М. Я. Герценшейна. …Непосредственные исполнители этого террористического акта справа были люди темные, пьяницы. Именно благодаря этому и всплыла наружу вся история. … Охранному отделению, конечно, все это в подробностях было известно, но принять против дружинников какие-нибудь самостоятельные меры я не мог, ибо Лауниц, покрывавший их, был моим начальником. Единственное, что я мог сделать, это доложить обо всем Столыпину. Тот брезгливо поморщился: «Я скажу, чтобы Лауниц бросил это дело…» Не знаю, сказал ли он это Лауницу. Во всяком случае, несомненно, что Лауниц в своей деятельности имел очень сильную поддержку среди очень высокопоставленных придворных»13. Правда Герасимова не в том, что он не знал, что происходит, или осуждал, а в том, что решения принимались на слишком высоком уровне.

В. Ф. Фон дер Лауниц – коллега Рейнбота, петербургский градоначальник (1905–1906 гг.), действительно, являлся членом Союза русского народа, оказывал этой организации самую широкую поддержку вплоть до вооружения боевой дружины, которая и убила Герценштейна. Но здесь важно подчеркнуть, что и Лауниц не был одинок. Действовала целая система.

Нельзя не обратить внимание на упоминание имени П. А. Столыпина и Рейнботом, и Герасимовым. Последний прямо называет его источником финансирования: «СРН существовал на деньги, получаемые от правительства и официальными, и неофициальными путями. В 1906–1907 годах много денег отпустил Союзу Столыпин»14. Но и Столыпин не был последним звеном в этой преступной цепочке.

В 1910 г. С. Ю. Витте написал объемное письмо Столыпину. Оно касалось расследования двух покушений на Витте, организованных СРН в 1907 г. Эти события требуют отдельного рассмотрения и публикации. Здесь же приведем лишь цитату из упомянутого документа. Витте пишет: «…я убежден, что правительство, руководимое желанием блага для России, не может не принять всех зависящих от него мер к искоренению тех порядков, при которых жизнь, имущество и честь каждого обывателя будут находиться в опасности, а преступники будут пользоваться безнаказанностью, потому что арест их и предание суду могут выяснить преступную деятельность организаций не только терпимых, но и поощряемых…»15. Витте, опытного чиновника, невозможно заподозрить в наивности или паникерстве. И он прекрасно понимал, что и кому он пишет. Молчать для него было унизительно, а устроить медийную огласку он не мог себе позволить: «…положение, которое я занимаю, и все мое прошлое, конечно, совершенно исключают возможность такого образа действий»16.

Наивысшим «поощрением» было, конечно же, царское. В конце 1905 г. Николай II и младенец цесаревич Алексей вступили в СРН. Это торжественное событие произошло во время официального приема императором делегации во главе с доктором Дубровиным, который заверил Николая, что «постоит» за него. В свою очередь царь ответил знаменательное: «Объединяйтесь, люди русские, я рассчитываю на вас»17. Встает резонный вопрос, неужели Николай, действительно, был настолько глуп и наивен, что видел в Дубровине собирательный образ всех «русских людей»?

Фактически, убийство Герценштейна было раскрыто адвокатом О. О. Грузенбергом и его помощником Г. Ф. Вебером вопреки, а не благодаря охранительным органам. Помогли случайность (проболтавшийся бывший член СРН Илья Лавров) и личное знакомство Грузенберга с министром юстиции И. Г. Щегловитовым, который дал добро на прокурорское расследование.

Преступная группа («дружина», как они сами себя называли) под руководством председателя отдела СРН, рабочего А. В. Половнева состояла из пяти человек. Егор Ларичкин, непосредственный убийца Герценштейна, 18-летний маргинальный элемент, не скрывал своей причастности к преступлению. Наоборот, бравировал безнаказанностью, хвастался новыми лакированными сапогами и бельем, справленными на полученный за убийство гонорар: «Денег у нас теперь, сколько хочешь, сколько спросим, столько и дают», «Убрали одного, еще бы убрать такого второго, то в деревне выстроил бы каменный дом» и т. п18. В конечно итоге, этим и привлек внимание.

Вербовкой боевиков занимались активист-черносотенец Н. М. Юскевич-Красковский, к слову, сын поляка, участника польского восстания 1863 г., А. Е. Казанцев, протеже московских властей – генерал-губернатора С. К. Гешельмана и его чиновника по особым поручениям А. А. Буксгевдена и правый идеолог В. З. Казаринов. Последний и поведал Трухачеву об убийстве Герценштейна, якобы, уже произошедшем19.

И все же, убийцам не удалось избежать огласки, не смотря на демонстративный саботаж следственного процесса со стороны российских властей. Суд в Финляндии (по российским законам суд должен был происходить на территории региона, где совершено преступление) начал свою работу в январе 1907 г. и продлился вплоть до 1909 г. В самом начале разбирательства на скамье ответчиков по делу находился лишь один человек – сторож Союза Сергей Александров, признавшийся в соучастии.

В ходе разбирательства удалось установить, что на счету преступной группы смерть рабочего Алексея Мухина, заподозренного в «предательстве», готовящиеся покушения на директора Семянниковского судостроительного завода И. И. Гиппиуса и лидера земского движения, кадета И. И. Петрункевича. За всеми этим деяниями стоял идейный вдохновитель – глава СРН доктор Дубровин. «Этот-то и самый главный. Он-то их голова», – сообщил на суде Александров20.

Вплоть до 1908 г. суд топтался на месте. Дело сдвинулось после появления в суде Половнева, который, устав скрываться, по настоянию своей жены, решил дать свидетельские показания. Но начал с утверждения, что он лишь знаком с подозреваемыми. Осенью этого же года суд получил важнейшие показания станционного жандарма Тихона Запольского, который сообщил, что подозреваемые показывали ему удостоверения агентов с казенной печатью и подписью полковника Герасимова21. Мы помним, что в своих воспоминаниях Герасимов пытается откреститься от черносотенных преступлений.

На новый виток дело выходит после показаний А. И. Пруссакова, бывшего члена Главного совета СРН, – суд признал необходимым вызов Дубровина. Пруссаков сообщил, что тот в свое время просил его подыскать человека, готового взять на себя вину за убийство Герценштейна за 15 тыс. руб., а Юскевич-Красковский получил единовременную выплату в 4 тыс. руб..22 Разыскать Дубровина оказалось непросто. Хотя, надо отметить, что в аристократических кругах многие стали видеть в нем «грязную личность» и не желали иметь какое-либо отношение к укрывательству преступления.

Непосредственный убийца, 19-летний Ларичкин сдался добровольно в 1909 г., а Юскевич-Красковский, все-таки, был арестован за подстрекательство.

По делу об убийстве Герценштейна были осуждены Половнев, Александров, Ларичкин и Юскевич-Красковский. Дубровин от следствия скрывался вплоть до Высочайшего указа о помиловании участников преступления. Ларичкин от помилования отказался, т. к. справедливо решил, что ему будет безопаснее в суде, опасаясь мести со стороны бывших «товарищей».

Нелепость борьбы с либералами, типа Герценштейна, свидетельствует о полной дезориентации монархических сил, отсутствии даже намека на долгосрочное планирование, неадекватность. Лишь маниакальная вера в незыблемость трона, либо корыстная заинтересованность отдельных лиц. Ведь кадеты всегда были открыты для диалога с царским правительством. И в аграрном вопросе тоже. Герценштейн не отрицал частное владение землей. Совсем уж нелепо было бы причислять его к революционному лагерю.

Вероятно, антисемитизм становится одной из главенствующих идей российских монархистов, затмевая собою борьбу с революцией как таковую, точнее, делая ее максимально примитивной и вульгарной.

В результате похороны депутата в Териоках (власти не разрешили перевезти тело в Москву) превратились политическую демонстрацию, в ходе которой звучали революционные речи и лозунги, присутствующие хором пели песню «Вы жертвою пали…», а дочь Герценштейна исполнила роль дирижера. По стране служились панихиды и собирались спонтанные митинги. Обстановка в стране, и без того тревожная, огнеопасная, раскалялась еще больше.

Замечательные биографии

Особенности управления территорией Южного Урала, в 1773–1775 гг. (к 250-летию с начала восстания Емельяна Пугачева)

Палкин Алексей Геннадьевич,

кандидат юридических наук, г. Златоуст

Локальный казачий бунт, начатый сотней заговорщиков, перерос в восстание, охватившее тысячи квадратных миль и вовлекшее в себя тысячи людей. У Пугачева с конца 1773 г. по начало 1774 г. было свыше 10000 воинов только в одной Берде, в том числе 1000 яицких и 400 илецких казаков, 5000 башкир и 700 калмыков, 3000 оренбургских казаков, татар и заводских рабочих, а также немного казахов, имелось примерно 80 пушек, много пороха и ядер, продовольствия и провианта23.

Хотя действия повстанцев с декабря 1773 г. по март 1774 г. не привели к падению Оренбурга, они способствовали расширению восстания. Теперь оно охватывало огромную территорию от Кунгура на севере до Оренбурга на юге, от Шадринска на востоке до Волги на западе – примерно 500 000 кв. миль (что сравнимо с размерами современных Франции, Испании и Великобритании вместе взятых). Вместо казаков его движущими силами стали теперь башкиры, татары, калмыки, казахи, мещеряки, русские крестьяне и рабочие заводов. Они поставляли «казаков» для повстанческих отрядов. Только главные повстанческие силы вокруг Уфы, Кунгура, Екатеринбурга и Челябинска насчитывали в общей сложности до 30000 человек. А если добавить сюда остальных повстанцев, то число восставших приблизится к 50000. Эти цифры подтверждают, что Пугачев стал лидером массового социального движения.

Портрет Пугачева, написанный поверх Портрета Екатерины II. Мистификация XIX века


Территориальный размах восстания и разношерстный состав повстанцев требовали координации. Поэтому в начале ноября 1773 г. Пугачев создал в Берде «Государственную Военную коллегию», главный военно-административный орган восставших. Бердская слобода становится столицей восстания. Членами (судьями) Военной коллегии Пугачев назначил нескольких яицких казаков из своего ближайшего окружения. Это были представители казачьей верхушки, присоединившиеся к движению и стремившиеся держать его под контролем Пугачева. Главным судьей коллегии стал Витошнов А. И., бывший старшина, зажиточный яицкий казак, который стал первым заместителем Пугачева по руководству главным войском восставших. Другими судьями стали: Шигаев М. Г. (второй заместитель Пугачева: в его ведении – казна войска, его снабжение продовольствием и фуражом) и Скобычкин Д. Г. из Яицкого же городка, Творогов И. А. (командир полка илецких казаков) из Илецкого городка. Думным дьяком коллегии Пугачев назначил Почиталина И. Я., являвшегося составителем его первых манифестов. Секретарем коллегии был назначен Горшков М. Д., который являлся зажиточным и грамотным казаком с Илека. В коллегии для делопроизводства имелись повытчики: Супонев С. (старший среди повытчиков с титулом «коллежский повытчик») и Герасимов И., писари из яицких казаков, Пустоханов И. из бузулукских писарей, Григорьев И. из писарей завода Твердышева. Имелись переводчики: Шванович (переписка, перевод писем на западных языках), Баймеков И. и его сын Балтай (на восточных языках).

Военная коллегия под Оренбургом перестала существовать 1 апреля 1774 года, после поражений Пугачева. Ее бумаги по приказанию Пугачева сожгли при отступлении на хуторе Углицком. Большинство ее членов, работников погибли в боях, попали в плен. Впоследствии на Урале Пугачев снова создал ее. Во главе коллегии встал Творогов И. А. Секретарем сначала стал Шундеев И. Я., а затем – Трофимов И. (беглый мценский купец под именем Дубровский А., впоследствии он попал в плен у Черного Яра и умер от пыток). Повытчиками – Седачев А. (из работных людей Вознесенского завода), а после его гибели у крепости Магнитной – Туманов Г. (переводчик конторы Воскресенского завода, один из самых боевых и активных пугачевских атаманов, действовавший в районе Челябинска и Миасса), а также Степанов Г. (бывший ранее заводским конторским писарем, впоследствии пропал без вести возле Черного Яра).

Члены «Государственной Военной коллегии» руководили пополнением и снабжением Большого войска, составляли манифесты, отправляли правосудие, присуждали наказания и награды, координировали действия отдельных отрядов, назначали их командиров и вводили казачье самоуправление в местах, «освобожденных» от помещиков, заводовладельцев и чиновников. Наконец, коллегия старалась поддерживать дисциплину своего Войска и боролась с самоуправством.

Повстанческие силы в Берде именовались Большим или Главным войском. Большое войско было поделено на полки по территориальному и этническому принципам. Войсковым атаманом Большого войска являлся командир полков яицких казаков Овчинников А. А., который также возглавлял Особую походную канцелярию, руководившую боевыми действиями повстанческой армии. Во главе илецких казаков стоял Творогов И. А. Казаков из Оренбурга и крепостей, форпостов, захваченных повстанцами, возглавлял Падуров Т. И. Во главе исетских казаков стоял Балдин П. З. Башкирский полк возглавлял Кинзя Арсланов, татарский (из Сеитовской или Каргалинской слободы) – Мусса Алиев и Садык Сеитов, калмыцкий (из Ставрополя-на-Волге) – Дербетев Ф. И., полк работных людей уральских заводов – Соколов-Хлопуша А. Т. Подпоручик Шванович М. А. возглавил полк пленных солдат. Во главе артиллеристов был поставлен Чумаков Ф.

Большинство данных руководителей получили чин полковника – обычное звание многих повстанческих командиров. Каждый полк делился на несколько команд из примерно 100 воинов в каждой, и возглавлялся выбранными офицерами, имевшими традиционные казацкие звания: сотник, есаул, хорунжий и т. д. На практике, однако, яицкие казаки через Военную коллегию управляли назначениями всех командиров.

На других территориях действовали местные отряды, которые назывались повстанцами армиями. Особо следует выделить среди них отряды, которые возглавляли Белобородов И. Н., бывший артиллерист, канонир, «главный атаман и походный полковник»; Чика-Зарубин И. Н., предводитель повстанческой армии под Уфой; Кузнецов И. С., бригадир, «главный российского и азиатского войска предводитель»; Салават Юлаев, «походный полковник» и бригадир; Грязнов И. Н., «главной армии» полковник. Свой отряд («корпус») Белобородов разделил на сотни – русскую (командир Варенцов С.), башкирскую (Азбаев Е.), марийскую (Оскин О.). Его «сибирский корпус», в котором командир поддерживал строгую дисциплину, пять месяцев воевал с врагами самостоятельно. 6 мая 1774 года он соединился с Пугачевым у крепости Магнитной.

Повстанцы воевали под знаменами, на которых имелись изображения восьмиконечного православного креста, Николая-чудотворца, Спаса, надписи (например, с текстом призывов пугачевских манифестов). Медали, которыми награждали отличившихся, делали из рублевых серебряных монет с портретом Петра I (медаль на погребение Петра I), их прикрепляли к лентам и носили на левой стороне груди. Они имели разные размеры – «побольше» и «поменьше», всего Пугачев вручил «с двадцать» экземпляров.

Пугачев назвал нескольких своих соратников именами главных министров Екатерины. Максим Шигаев стал «графом Воронцовым», Чика – «Иваном Чернышевым», Овчинников – «Паниным», Чумаков – «Орловым». Иногда вожаки восставших называли Берду Москвой, изба Пугачева именовалась «дворцом», а на ее стене висел портрет великого князя Павла Петровича – сына Петра III. Кроме того, у Пугачева имелась личная гвардия из 25 яицких казаков и адъютант – «генерал» Аким Давилин. Пугачев иногда осуществлял свой суд, сидя на «троне» на крыльце своего «дворца» в окружении двух казаков, а в руках держал символы власти – топор и булаву.

Войско Пугачева, отряды включали пехоту, конницу, артиллерию. Помимо захваченных в разных местах пушек, восставшие использовали орудия собственного литья. Делали их уральские горнорабочие разных заводов: Авзяно-Петровского, Воскресенского, Саткинского и других. Предназначались они для разных целей (осада, полевые действия), имели разный калибр и вес (гаубицы, мортиры, единороги и др.). Лили пушки из меди, чугуна, бронзы. На тех же заводах для Пугачева делали порох, ядра, бомбы, гранаты с картечью.

Из числа трофейных и изготовленных для войска пушек у Пугачева уже к концу ноября 1773 года была создана своя артиллерия из 70 единиц; к концу декабря – уже более 100. Под Уфой у Зарубина имелось 25 пушек, у Грязнова под Челябинском – еще 25. Из этих примерно 150 орудий новоизготовленных насчитывалось около 20, то есть почти одна седьмая всей артиллерии, имевшейся у трех осажденных восставшими городов на первом этапе Крестьянской войны.

Помимо огнестрельного оружия (пушки, ружья, пистолеты), повстанцы имели холодное – сабли, пики, рогатины, луки со стрелами и прочее, вплоть до топоров, дреколий с наконечниками, дубин.

Большие хлопоты и потери карателям наносила пугачевская конница – казаки, башкиры, калмыки и др. Она действовала в атаке и сплошной лавой, и рассыпным строем, и на большом расстоянии (обстрел из ружей, луков), и вблизи (сабельные схватки)24.


Почтовая марка, посвящённая 200-летию Крестьянской войны 1773–1775 гг. под предводительством Е. И. Пугачёва. СССР, 1973 г.


Сильной стороной повстанцев были неукротимая отвага, высокий боевой дух, сознание правоты, с которой они шли в бой за попранные права и обычаи, за землю и «всякую вольность». Обращения повстанцев учитывали состав населения и поэтому их призывы к казакам, туземцам, крестьянам, горожанам, староверам и т. д. не были одинаковыми. Пугачев в своих публичных заявлениях иногда изображал из себя пророка, обещая восстановить старую веру и избавить страну от засилья иностранных порядков. Повстанцы обещали восстановить независимость казаков и башкир, разрешить старую веру, снизить налоги и рекрутчину и превратить помещичьих крепостных в государственных крестьян. Таким образом, можно сказать, что идеология пугачевского восстания в определенной мере содержала эсхатологические и реформистские мотивы.

С середины сентября до конца 1773 года Пугачев достиг потрясающих успехов. В Берде имелось 10000 человек с почти 100 пушками, Оренбург был плотно блокирован, и, хотя Корфу удалось прорваться в город, его отряд нужно было обеспечивать продовольствием, топливом и фуражом. Напротив, у повстанцев никаких проблем со снабжением не было, а моральный дух их войска был очень высок несмотря на то, что оно жило в шалашах и землянках.

После поражения Кара и гибели Чернышева край оказался в руках повстанцев. Блокада Оренбурга продолжалась, а восстание распространялось вширь. Красноречивые манифесты повстанцев и вдохновленные речи их агитаторов вызывали восторг у различных групп населения этой огромной территории. И хотя Большое войско повстанцев увязло под Оренбургом, поднятое ими восстание породило серию новых бунтов, вылившихся в войну на всей территории региона25.

Пугачев, конечно, как и все его современники, хорошо знал о Разине, его атаманах и казаках, слышал предания о нем, пел, может быть, песни об удалом сыне Дона. Он действовал в тех местах, где за сто лет до этого воевали с царскими войсками Разин и разинцы. Пугачев, собственно говоря, продолжил дело Разина, Болотникова, Булавина и других борцов за народную долю. В середине XIX века грозный призрак «пугачевщины», витавший над российским дворянством, несомненно, ускорил падение крепостного права. Еще в начале XX века, как отмечал В. И. Ленин, русским помещикам мерещились вилы и топоры повстанцев Разина и Пугачева. Их далекие потомки в новых исторических условиях и на качественно ином, гораздо более высоком уровне организации и идейной оформленности довели до конца борьбу с эксплуататорами в октябре 1917 года. Многие люди воздают должное народной борьбе Пугачева и пугачевцев. В 1985 году в Саранске был поставлен единственный в мире памятник Пугачеву Е. И. Пора и на территории города Оренбурга увековечить славное имя Пугачева. Имя и дела его стали одной из самых выдающихся страниц истории Отечества, деяний наших великих предков.

Басманный философ

К 230-летию со дня рождения П. Я. Чаадаева (1794–1856)


Монахова Ирина Рудольфовна,

член Союза писателей России


Вернувшись после дальних странствий в Москву в 1827 году в возрасте 33 лет, Петр Яковлевич Чаадаев прожил здесь всю оставшуюся жизнь, то есть почти 30 лет, из них последние 23 года – безвыездно в доме на Новой Басманной улице. Его не без иронии называли «Басманный философ». Наверное, имелось в виду, что необычное это было тогда занятие для дворянина, помещика, начавшего свою карьеру с военной службы, – философия.

Основное здание этой городской усадьбы, где жила семья Левашёвых, не сохранилось, оно было почти полностью перестроено в XX веке. Сохранились два флигеля, на одном из которых (по адресу: Новая Басманная, д. 20, стр. 3) находится мемориальная табличка: «Городская усадьба Е. Г. Левашёвой XVIII–XIX вв. Здесь в 1833–1856 гг. жил, работал и умер философ П. Я. Чаадаев». Здесь по понедельникам в его трехкомнатной квартире собирался литературный салон, который посещали многие московские интеллектуалы.

«Второй Чадаев, мой Евгений…»

Петр Яковлевич Чаадаев оказал огромное влияние на развитие русской литературы. И не только тем, что он был старшим другом и наставником А. С. Пушкина. Но и тем, что представил для новой реалистической литературы, для начинающегося Золотого века русской литературы тот образец выдающейся личности, а точнее, выделяющейся из толпы личности, который воплотился в лучших произведениях той эпохи – романе «Евгений Онегин» и пьесе «Горе от ума» (хотя нельзя забывать при этом и о влиянии Байрона, его поэзии и биографии).

Понятно, что художественный образ не возникнет, если для него не будет реальной основы в жизни. Действительно, Чаадаев был по своей жизни и личности просто живым воплощением того, что потом назовут образом «лишнего человека» и что, по существу, стало в литературе попыткой более пристального, чем до тех пор, взгляда на человека – своего современника и соотечественника в его взаимодействии со своей совестью и с обществом.

С образов Онегина и Чацкого начнется эта плодотворная традиция в русской литературе, и начнется она во многом с впечатления от личности Чаадаева. Его запоминающаяся внешность, «лица необщее выражение», резкий взгляд на окружающую действительность, незаурядная способность оказывать влияние на окружающих, нестандартная судьба – всё это в образном воплощении навсегда увековечено в русской литературе. И каждый раз, когда в книге или на театральной сцене читатели и зрители встречаются с этими литературными героями, они в какой-то степени встречаются и с Чаадаевым, даже если сами того не подозревают.

Став в молодости прототипом Чацкого и Онегина, Чаадаев как будто сроднился с этими персонажами, и события их литературной жизни становились потом фактами его реальной биографии.

В 1824 году А. С. Грибоедов написал пьесу «Горе от ума», в которой Чацкого объявляет сумасшедшим фамусовское общество. Через 12 лет, в 1836 году, прототип Чацкого Чаадаев тоже будет объявлен сумасшедшим высшей властью за публикацию «Философического письма».

В 1824 году А. С. Пушкин написал третью главу «Евгения Онегина» с письмом Татьяны Онегину. Чаадаев в это время путешествовал за границей, а вернувшись в 1826 году, поселился в подмосковном имении своей тетки Алексеевское. Он нередко бывал у соседей по имению Норовых, в семье которых было две дочери. Одна из них – Авдотья Сергеевна – влюбилась в Чаадаева, и после отъезда в Москву в 1827 году он, подобно Онегину, стал получать от влюбленной в него барышни письма. Разница только в том, что Онегин получил от Татьяны одно письмо, а Чаадаев от Норовой – множество писем, которые обычно оставались без ответа. Случаи, когда он все-таки отвечал на ее письма, были, скорее, исключением, чем правилом, в их переписке, и эти ответы были в духе той отповеди, с которой Онегин обратился к Татьяне в четвертой главе романа.

Отчасти на роль Татьяны в жизни Чаадаева могла претендовать также и другая соседка по имению – молодая замужняя дама Екатерина Дмитриевна Панова, несчастная в своей семейной жизни. Была ли она в него влюблена, неизвестно, но в общении с ним ее интересовали преимущественно религиозно-философские темы. Она тоже писала письма Чаадаеву. Его ответ ей получился хотя и весьма подробным, но тоже по-своему жестоким, как выяснилось в дальнейшем. Именно ей он адресовал свои знаменитые «Философические письма».

В восьмой главе «Евгения Онегина», написанной в 1830 году, Пушкин упоминает о трагической, по-видимому, судьбе той, которая стала прототипом Татьяны:

 
А та, с которой образован
Татьяны милый идеал…
О много, много рок отъял!
 

Через несколько лет обеих женщин, сыгравших в жизни Чаадаева роль Татьяны, постигла трагическая участь. Авдотья Норова умерла в 1835 году в возрасте 36 лет. Чаадаев незадолго до этого навестил ее в больнице. Наверное, ее несчастная любовь произвела на него впечатление, и он в конце жизни завещал похоронить его рядом с ее могилой в Донском монастыре.

Екатерина Панова в 1836 году после публикации адресованного ей «Философического письма» была по просьбе ее мужа освидетельствована московским губернским правлением на предмет ее умственных способностей, была признана сумасшедшей (причем, как и Чаадаев, не из-за состояния здоровья, а из-за ее вольнолюбивых политических взглядов) и помещена в психиатрическую лечебницу. Однако скандальная публикация была все же не главной причиной катастрофы в жизни Пановой. Это происшествие стало просто удобным поводом для ее мужа, чтобы избавиться от жены и завладеть ее имуществом, к чему он и так давно стремился. В дальнейшем она, будучи тяжело больной, поселилась у дальних родственников и умерла в нищете. Конечно, гонения после скандальной публикации стали для Чаадаева неожиданностью. Если бы он мог предполагать подобное развитие событий, он, вероятно, опубликовал бы свой философский трактат не в форме писем, адресованных даме, а просто в виде статей.

«Разрешение мировой драмы»

Между Онегиным, Чацким и их прототипом при всем внешнем сходстве есть существенная разница – ни тот, ни другой литературный герой не был религиозным философом, каковым был Чаадаев. «Я, благодаренье Богу, не богослов, не законник, а просто христианский философ»26, – так определял он свое предназначение. Он был в этом первопроходцем в России. От этого и все странности и несуразности в его жизни – внешняя необычность и загадочность, резкий взгляд на жизнь, трагичность судьбы, одиночество. Для героя романа – все признаки «лишнего человека», но о Чаадаеве этого никак не скажешь. Он стал основоположником русской философии, под его влиянием возникли два направления русской общественной мысли – западничество и славянофильство. Его «Философические письма» представляют собой стройную систему взглядов на развитие человечества, место России в этом процессе и конечную цель существования человека на земле:

«Учение, основанное на высшем начале единства и непосредственной передачи истины в непрерывном преемстве ее служителей, только и может быть самым согласным с подлинным духом религии, потому что дух этот заключается всецело в идее слияния всех, сколько их ни есть в мире, нравственных сил – в одну мысль, в одно чувство и в постепенном установлении социальной системы или церкви, которая должна водворить царство истины среди людей. <..>


Портрет П. Я. Чаадаева


В мире христианском всё должно непременно способствовать установлению совершенного строя на земле, да и ведет к этому на самом деле. <..> Христианство обладает двумя легко различимыми функциями. Во-первых, действием на индивидуальное, во-вторых, действием на общее сознание. В верховном разуме то и другое естественно сливается и приводит к одной и той же цели. <..> Христианство претворяет все интересы людей в свои собственные, заменяя везде материальную потребность потребностью нравственной»27.

«Человек никогда не шествовал иначе, как при сиянии божественного света. Свет этот постоянно озарял дорогу человека, но он не замечал этого источника, из которого исходил яркий луч, падающий на его путь. <..> Для христианина всё движение человеческого духа не что иное, как отражение непрерывного действия Бога на мир»28.

«Высшая жизнь, к которой должен стремиться человек, жизнь совершенства, достоверности, ясности, беспредельного знания, но прежде всего – жизнь совершенной подчиненности; жизнь, которой он некогда обладал, но которая ему также обещана и в будущем. А знаете ли вы, что это за жизнь? Это Небо: и другого неба помимо этого нет. Вступить в него нам позволено отныне же, сомнений тут быть не должно. Ведь это не что иное, как полное обновление нашей природы в данных условиях, последняя грань усилий разумного существа, конечное предназначение духа в мире. <..> Предельной точкой нашего прогресса только и может быть полное слияние нашей природы с природой всего мира, это я знаю, ибо только таким образом может наш дух вознестись к полному совершенству, а это и есть подлинное выражение высшего разума»29.

«Наш собственный разум, как скоро он выходит из ослепления обманчивой самонадеянности, из полного погружения в свою гордыню, говорит то же, что и вера, а именно, что Бог необходимо должен был поучать и вести человека с первого же дня его создания и что он никогда не переставал и не перестанет поучать и вести его до скончания века»30.

«Закон духовной природы нам раз навсегда предуказан, как и закон природы физической: если мы находим последний готовым, то нет ни малейшего основания полагать, будто дело обстоит иначе с первым. <..> Тем же действием, которое Бог совершал, чтобы извлечь человека из небытия, он пользуется и сейчас для создания всякого нового мыслящего существа. Это именно Бог постоянно обращается к человеку через посредство ему подобных»31.

«В человеческом духе нет истины помимо собственноручно вложенной в него Богом, когда он извлек человека из небытия. <..> Провидение, или совершенно мудрый разум, не только управляет ходом событий, но и непосредственно и постоянно воздействует на разум человеческий. <..> Мировой разум не есть ли теперь разум христианский? Не знаю, может быть, черта, отделяющая нас от древнего мира, заметна не для всякого глаза, но для меня к этому сводится вся моя философия, вся моя мораль, вся моя религия»32.

«Счастливы те, кто служит Господу сознательно и убежденно! Но не забудем и того, что имеется в мире бесконечное множество сил, послушных голосу Христа, хотя они не имеют никакого понятия о верховной силе, которая приводит их в движение!»33.

«Пришло время говорить простым языком разума. Нельзя уже более ограничиваться слепой верой, упованием сердца; пора обратиться прямо к мысли. <..> Пора современному разуму признать, что всей своей силой он обязан христианству»34.

Есть в этой системе взглядов и ряд парадоксов. Например, видя в западноевропейском историческом пути под действием христианства благое действие провидения, Чаадаев не находит такого действия в истории России с учетом ее исторических и географических особенностей.

Все революции на Западе он считает богоугодным делом: «Все политические революции там были по сути революциями нравственными. Искали истину и нашли свободу и благоденствие»35; люди им «обязаны своей свободой и процветанием»36. Особенно восхищаясь историей Англии, он считает ее «сплошной удачей от начала до конца» и подчеркивает: «Не английский народ дал себе свою конституцию, ее вырвали норманские бароны у своих норманских королей»37. А при этом к попытке русских «баронов» «вырвать» конституцию у русского царя он относится резко негативно – восстание декабристов он считает «неизмеримым бедствием» в результате заимствованных «дурных идей и гибельных заблуждений»38.

Чаадаев считает крепостное право «проклятой действительностью», «ужасной язвой, которая нас изводит»39 и противоестественным явлением для христианской страны: «Уничтожением крепостничества в Европе мы обязаны христианству. <..> Наоборот, русский народ попал в рабство лишь после того, как он стал христианским»; «Откуда у нас это обратное действие религии? <..> Одно это могло бы заставить усомниться в православии, которым мы кичимся»40. И в то же время он порицает деятельность декабристов, которые предполагали отменить крепостное право.

Еще один парадокс. Будучи христианским философом и сосредоточившись на судьбе христианского мира, он лояльно отзывается об исламе, что было новшеством для того времени: «Самое существенное свойство нашей религии состоит в способности принимать самые различные формы религиозного мышления, в умении согласовывать свои действия в случае необходимости даже и с заблуждением, для того чтобы достигнуть конечного результата. В великом историческом развитии религии откровения религия Магомета должна быть непременно рассматриваема как одно из ее разветвлений»41.

Однако все эти парадоксы не отменяют главной мысли философского трактата Чаадаева – построения царства Божьего на земле путем осуществления нравственного закона. А его негативные высказывания о России связаны преимущественно с тем, что, по мнению Чаадаева, она нарушает единство христианского мира, идущего к этой цели. Помимо православной России, нарушителями этого единства он считал также и реформаторов (протестантов).

С единством всех христиан, по мнению Чаадаева, связано выполнение главного предназначения человечества на земле – слияние душ и различных нравственных сил в мире в одну душу, в единую силу, соединение всех человеческих мыслей в единой мысли, которая есть мысль самого Бога – осуществленный нравственный закон. Это цель развития человеческой природы, о чем и писал Чаадаев в заключительных строках последнего (восьмого) «Философического письма»:

«Удивительное понимание жизни, принесенное на землю создателем христианства; дух самоотвержения; отвращение от разделения; страстное влечение к единству: вот что сохраняет христиан чистыми при любых обстоятельствах. Так сохраняется раскрытая свыше идея, а через нее совершается великое действие слияния душ и различных нравственных сил мира в одну душу, в единую силу. Это слияние – всё предназначение христианства. Истина едина: царство Божье, небо на земле, все евангельские обетования – всё это не иное что, как прозрение и осуществление соединения всех мыслей человечества в единой мысли; и эта единая мысль есть мысль самого Бога, иначе говоря, – осуществленный нравственный закон. Вся работа сознательных поколений предназначена вызвать это окончательное действие, которое есть предел и цель всего, последняя фаза человеческой природы, разрешение мировой драмы, великий апокалипсический синтез»42.

«Мысль, обращенная не к моему веку»

В первой половине 1830-х годов Чаадаев пытался опубликовать свое сочинение, но ему это не удавалось. При этом оно распространялось в списках среди читающей публики. Чаадаев излагал устно свои идеи в московских светских салонах, встречая одобрительный прием и большой интерес к своей персоне.

Для Чаадаева очень важна была публикация его сочинения – он в этом видел свое наследие. Для этого он посылал свою рукопись А. С. Пушкину, П. А. Вяземскому. «Что же, мой друг, что сталось с моей рукописью? – вопрошал он у Пушкина в 1831 году. – Я окончил, мой друг, всё, что имел сделать, сказал всё, что имел сказать: мне не терпится иметь всё это под рукою. <..> Это было бы средством дать ход той мысли, которую я считаю себя призванным дать миру; но главная забота моей жизни это довершить ту мысль в глубинах моей души и сделать из нее мое наследие»43.

«Я должен сперва исчерпать все возможности публикации в своей стране, прежде чем решиться выступить перед лицом Европы, – писал он П. А. Вяземскому в 1834 году. – Книга будет называться “Философические письма, адресованные даме”. Чтобы угодить цензуре, я бы предпочел исключить некоторые письма, но не искажать текст. Если она увидит свет в одном из периодических сборников, то будет еще большая свобода действий; можно будет выбрать несколько писем, не соблюдая последовательности, и представить их в форме отрывков»44.

Однако произошло непредвиденное. Когда наконец Чаадаеву удалось опубликовать его сочинение, то вместо стройной философской системы, изложенной в восьми «Философических письмах», появилось только одно из них – самое резкое, просто шокирующее по содержанию. И на этом возможность публикаций для Чаадаева закончилась. Царь объявил его сумасшедшим и повелел установить над ним медицинский надзор с запретом публиковать его произведения. Журнал «Телескоп» был закрыт, его редактор Н. И. Надеждин отправлен в ссылку. Кроме того, и обсуждать в печати опубликованное «Философическое письмо» тоже было запрещено.

Кем же предстал Чаадаев в результате этой осуществившейся публикации и каково оказалось его наследие?


Обложка русского издания «Философических писем» П. Я. Чаадаева. 1906 г.


Первое «Философическое письмо» среди остальных семи – это как какой-то острый, колючий островок посреди целого философского моря – глубокого и спокойного. Если оно прочитано вместе с другими письмами, то его полемический задор и уничижительные оценки российского исторического пути – всё это тонет и вязнет в многочисленных рассуждениях на отвлеченные богословско-философские темы, содержащихся в остальных письмах. По цензурным соображениям было бы логично издать всё это вместе отдельной книгой. Тогда не было бы такого оглушительного негативного эффекта, какой получился при публикации только отдельно взятого первого «Философического письма». Конечно, первоначально предполагалось в последующих номерах «Телескопа» напечатать и остальные семь писем, но сделать это уже не было позволено, да и «Телескопа» уже не стало.

Другой вариант – начать публикацию с более «благонамеренных» писем (Чаадаев первоначально предлагал начать с третьего – действительно весьма отвлеченного и далекого от земных реалий). Тем более что написано первое письмо, датированное 1 декабря 1829 года, было совсем не первым. Второе письмо – без даты, третье – 1 июня 1830 года, четвертое – 30 июня 1830 года. Пятое, шестое и восьмое – без дат. Седьмое – 16 февраля 1829 года.

Однако волею судьбы в итоге был осуществлен вариант публикации, предложенный Надеждиным, то есть по порядку – самый рискованный для автора и самый шокирующий для публики. Но в этом же был и максимально воздействующий эффект. Потрясение от этого высказывания вызвало к жизни русскую общественную мысль с ее непрекращающейся дискуссией славянофилов и западников. Другие письма с их глубокими размышлениями об истории древнего и нового времени, о высшем разуме, стремлении к совершенству и одной идее на всю жизнь, возможно, не произвели бы столь действенного эффекта, а, наоборот, уменьшили бы эффект от первого письма. Отвлеченные размышления на философские и исторические темы могли интересовать преимущественно философов, историков, литераторов. А публицистическое первое письмо, вкратце касающееся истории, политики, религии, церкви, этики и эстетики, – оно не могло оставить равнодушным никого из читателей.

Свое огромное влияние публикация Чаадаева на русскую общественную мысль оказала, но при этом невероятно исказила представление современников о его философии, его идеях, вообще о смысле этого произведения – «Философических писем». Для современников он стал автором одного «Философического письма», да и в дальнейшем для широкого круга читателей он так и остался в основном автором нескольких жестких и желчных сентенций о своеобразии российского исторического пути. В тени осталось главное, ради чего были написаны все эти письма в общем и целом. Ведь не ради того они были написаны, чтобы просто покритиковать российскую действительность.

«Провидение, или совершенно мудрый разум, не только управляет ходом событий, но и непосредственно и постоянно воздействует на разум человеческий»45, – писал Чаадаев в шестом «Философическом письме». На первый взгляд, провидение сыграло с ним злую шутку. Он так много размышлял и рассуждал о высшем разуме, указании свыше, божественном свете, воздействии Бога на мир, высшей силе, а прославился едкими и даже отчасти уничижительными высказываниями о своей родине. А его глубокие размышления обо всем высшем были оставлены этим высшим как бы без внимания.

Как ни парадоксально, но для самого Чаадаева, много лет распространявшего свои идеи в светских салонах еще до публикации в «Телескопе», такой поворот его судьбы стал полной неожиданностью. «Как же случилось, что в один прекрасный день я очутился перед разгневанной публикой, – публикой, чьих похвал я никогда не добивался, чьи ласки никогда не тешили меня, чьи прихоти меня не задевали? Как случилось, что мысль, обращенная не к моему веку, которую я, не желая иметь дела с людьми нашего времени, в глубине моего сознания завещал грядущим поколениям, лучше осведомленным, – при той гласности в тесном кругу, которую эта мысль приобрела уже издавна, как случилось, что она разбила свои оковы, бежала из заточения и бросилась вприпрыжку среди остолбенелой толпы? Этого я не в состоянии объяснить»46, – сокрушался он в «Апологии сумасшедшего».

«Говорят также, что публика крайне была оскорблена некоторыми выражениями моего письма, и это очень может статься; странно однако ж, что сочинение, в продолжение многих лет читанное и перечитанное в подлиннике (то есть по-французски. – прим. И. М.), где, разумеется, каждая мысль выражена несравненно сильнее, никогда никого не оскорбляло, в слабом же переводе всех поразило! Это, я думаю, должно отчасти приписать действию печати: известно, что печатное легче разбирать писанного»47, – заметил Чаадаев в одном из писем вскоре после «телескопской» публикации.

Действительно, рукописные тексты и устные высказывания – это одно, а опубликованное, увековеченное слово – это другое. Возможно, ходившая по рукам рукопись воспринималась просто как выражение настроений определенной части общества в период реакции (после восстания декабристов). А напечатанный в журнале текст стал одним из ярких литературных и философских памятников своей эпохи. Избранная публика, которая до некоторых пор с интересом знакомилась с размышлениями Чаадаева в своем узком кругу, после их публикации вдруг отшатнулась от них, поняв, что это опубликованное слово останется теперь навечно как яркий взлет общественной мысли той эпохи, станет известно всем и в какой-то степени станет идейным портретом поколения. В таком качестве современникам было гораздо сложнее воспринимать сочинение Чаадаева.

По-видимому, для Чаадаева неожиданной и ошеломительной стала не только реакция читателей на «телескопскую» публикацию, но и то, что напечатанным оказалось не всё сочинение, а лишь небольшая его часть. Наверное, это можно объяснить только тем, что как бы вдохновенно и мудро ни было содержание остальных семи писем, но в качестве проповеди подходит только одно – первое. Только оно могло стать будоражащим современников «гласом вопиющего в пустыне». Ведь не просто же для изложения своих философских взглядов Чаадаев написал эти письма, а для того, чтобы осуществить свою проповедь с энтузиазмом, напоминающим первых христиан. Хотя по жанру это сочинение – философский трактат, но, по существу, это проповедь. Сам Чаадаев называл себя христианским философом. Он не был священником, которому по долгу службы полагается проповедовать. Но у него было вдохновение не столько философа, сколько проповедника.

Конечно, близкий круг Чаадаева мог узнать о содержании всех «Философических писем» непосредственно от него самого даже без публикации. Чаадаев с его ораторским талантом и вообще талантом оказывать влияние на окружающих нередко использовал светские салоны для «пропаганды» своих идей. Кроме того, тексты «Философических писем» распространялись и в рукописном виде. Среди знакомых Чаадаева были А. С. Хомяков, И. В. Киреевский, К. С. Аксаков, М. А. Бакунин, А. И. Герцен, В. Г. Белинский, Т. Н. Грановский и др. Поэтому сообщить свои идеи интеллектуальному кругу России и повлиять на дальнейшее развитие русской философии Чаадаев мог не только путем публикации в журнале. Однако, по-видимому, не столько в этом состояла задача, чтобы повлиять на развитие русской философии. Была задача более масштабная – проповедь, а она должна быть не только для ближнего круга.

«Опрокинутое существование»

Для проповеди из всех писем подходило только первое – резкое, едкое и раздражающее своей прямотой, способное обратить на себя особенное внимание читателей и вызвать в ответ сильную эмоциональную реакцию. Словом, такой текст, который может вырвать человека из повседневной рутины, остановить на бегу или пробудить от спячки. Конечно, не только этим первое письмо похоже на проповедь, но и призывом к соотечественникам критически посмотреть на себя как на христиан и на Россию как на часть христианского мира, не обольщаясь мнимыми успехами на этом пути.

Судьба Чаадаева – это судьба проповедника, а она, наверное, не бывает безоблачной в любую эпоху. И Чаадаев, по-видимому, не был вполне готов к такой участи. Но соединить в одной биографии благополучную жизнь солидного барина и участь проповедника было невозможно. Такие повороты своей судьбы, как неожиданная и непонятная для многих отставка с военной службы при его блестящих перспективах на этом поприще (что он туманно объяснял тем, что у него «слишком много истинного честолюбия»48), трехлетнее заграничное путешествие при весьма ограниченных средствах, невозможность в течение нескольких лет опубликовать «Философические письма», – всё это Чаадаев стоически перенес, сознавая, что его участь неординарна: он должен сообщить обществу свои идеи. Среди других важных фактов его биографии – участие в Отечественной войне 1812 года и заграничных походах русской армии. Кроме того, он участвовал в масонских ложах и в тайном обществе декабристов в начале 1820-х годов. Оба эти увлечения принадлежат преимущественно периоду его молодости и прошли по его жизни, можно сказать, «по касательной», они не объясняют его проповеднического энтузиазма.

У него и раньше, до «телескопской» публикации, были тревожные предчувствия. «Я уже с давних пор готовлюсь к катастрофе, которая явится развязкой моей истории»49, – признавался он в одном из писем за год до этого события, осенью 1835 года. Однако негативная реакция на публикацию «Философического письма» и официальное объявление его сумасшедшим по воле царя – это был неожиданный для него удар, который в какой-то степени его подкосил. То есть до этого рокового события он шел к своей мученической участи, не вполне сознавая этого и не представляя возможных последствий. «Безумное его стремление к мученичеству»50, – написал о Чаадаеве один из современников после истории с «телескопской» публикацией.

После этих событий в его восприятии своей жизни появился трагический оттенок. «Окончательно скажу тебе, мой друг, что многое потерял я невозвратно, что многие связи рушились, что многие труды останутся неоконченными, и наконец, что земная твердость бытия моего поколеблена навеки»51, – сообщал он в письме брату в феврале 1837 года. Осенью этого же года: «В теперешнее время мне труднее, чем когда-либо, освободиться от влияния идей, составляющих весь интерес моей жизни, единственную опору моего опрокинутого существования»52. И в дальнейшем этот трагический оттенок в ощущении своего «опрокинутого существования» у Чаадаева не исчезает: «Надежды наши всегда тщетны»53; «Пора мне сгинуть со света тем или другим путем, через бегство или могилу»54; «Катастрофа приближается большими шагами»55.

«Не для нас созревали плоды христианства»

Чаадаев как христианский философ хотел познакомить публику с логичной (в общем и целом) и завершенной системой своих взглядов на исторические особенности развития разных народов под влиянием христианства и цель существования человечества на земле. Эта система была изложена в его восьми «Философических письмах». Вместо этого он волею судьбы был прославлен как автор только одного из них – самого политизированного, бросающего вызов общественному мнению и поражающего, как «гром среди ясного неба». Таким образом, Чаадаев неожиданно для себя из философа превратился в проповедника. Он своим одним опубликованным письмом не философскую систему преподнес обществу, а явил как бы «глас вопиющего в пустыне». Этот «глас» был направлен не столько на то, чтобы повлиять на развитие русской философии, сколько на то, чтобы заставить современное ему русское общество оглянуться на себя и задаться вопросом: каково его состояние как части христианского мира, к чему пришло его развитие под влиянием христианства, принятого много столетий назад? Взгляд Чаадаева на эту ситуацию беспощаден. Он предлагает какой-то фантастический выход из нее – как бы начать с начала и пройти весь путь исторического развития, пройденный странами Западной Европы. Он всё время сравнивает Россию, ее историю и современность с католическим Западом, и сравнение это уничижительно для России:

«Одна из самых прискорбных особенностей нашей своеобразной цивилизации состоит в том, что мы всё еще открываем истины, ставшие избитыми в других странах и даже у народов, гораздо более нас отсталых. Дело в том, что мы никогда не шли вместе с другими народами, мы не принадлежим ни к одному из известных семейств человеческого рода, ни к Западу, ни к Востоку, и не имеем традиций ни того, ни другого. Мы стоим как бы вне времени, всемирное воспитание человеческого рода на нас не распространилось. Дивная связь человеческих идей в преемстве поколений и история человеческого духа, приведшие его во всем остальном мире к его современному состоянию, на нас не оказали никакого действия. <..>

Памятная настольная медаль «Памяти П. Я. Чаадаева 1794–1856» работы медальера А. Г. Кнорре. СССР, 1982 г.


В домах наших мы как будто определены на постой; в семьях мы имеем вид чужестранцев; в городах мы похожи на кочевников, мы хуже кочевников, пасущих стада в наших степях, ибо те более привязаны к своим пустыням, нежели мы к нашим городам. <..>

У всех народов есть период бурных волнений, страстного беспокойства, деятельности без обдуманных намерений. <..> Все общества прошли через такие периоды, когда вырабатываются самые яркие воспоминания, свои чудеса, своя поэзия, свои самые сильные и плодотворные идеи. <..> Мы, напротив, не имели ничего подобного. Сначала дикое варварство, затем грубое суеверие, далее иноземное владычество, жестокое и унизительное, дух которого национальная власть впоследствии унаследовала, – вот печальная история нашей юности. <..> Выделенные по странной воле судьбы из всеобщего движения человечества, не восприняли мы и традиционных идей человеческого рода. А между тем именно на них основана жизнь народов; именно из этих идей вытекает их будущее и происходит их нравственное развитие. Если мы хотим подобно другим цивилизованным народам иметь свое лицо, необходимо как-то вновь повторить у себя всё воспитание человеческого рода. <..>

Народы – существа нравственные, точно так, как и отдельные личности. Их воспитывают века, как людей воспитывают годы. Про нас можно сказать, что мы составляем как бы исключение среди народов. <..> …Мысли о долге, справедливости, праве, порядке. Они происходят от тех самых событий, которые создали там общество, они образуют составные элементы социального мира тех стран. Вот она, атмосфера Запада, это нечто большее, чем история или психология, это физиология европейского человека. А что вы видите у нас? <..> Раскинувшись между двух великих делений мира, между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы были сочетать в себе два великих начала духовной природы – воображение и разум, и объединить в нашей цивилизации историю всего земного шара. Не эту роль предоставило нам провидение. Напротив, оно как будто совсем не занималось нашей судьбой. Отказывая нам в своем благодетельном воздействии на человеческий разум, оно предоставило нас всецело самим себе, не пожелало ни в чем вмешиваться в наши дела, не пожелало ничему нас научить. Опыт времен для нас не существует. Века и поколения протекли для нас бесплодно. Глядя на нас, можно сказать, что по отношению к нам всеобщий закон человечества сведен на нет. Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы не внесли в массу человеческих идей ни одной мысли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а всё, что досталось нам от этого движения, мы исказили. <..> В крови у нас есть нечто, отвергающее всякий настоящий прогресс. <..>

В то время, когда среди борьбы между исполненным силы варварством народов Севера и возвышенной мыслью религии воздвигалось здание современной цивилизации, что делали мы? По воле роковой судьбы мы обратились за нравственным учением, которое должно было нас воспитать, к растленной Византии. <..> В Европе всё тогда было одушевлено животворным началом единства. <..> Чуждые этому чудотворному началу, мы стали жертвой завоевания. <..> Выдающиеся качества, которыми религия одарила современные народы, <..> эти нравы, которые под влиянием подчинения безоружной власти стали столь же мягкими, как ранее были жестоки, – всё это прошло мимо нас. Вопреки имени христиан, которое мы носили, в то самое время, когда христианство величественно шествовало по пути, указанному божественным его основателем, и увлекало за собой поколения, мы не двигались с места. <..> Хотя мы и христиане, не для нас созревали плоды христианства. <..>

Вся история нового общества происходит на почве убеждений. Значит, это настоящее воспитание. Утвержденное с самого начала на этой основе, новое общество двигалось вперед лишь под влиянием мысли. Интересы в нем всегда следовали за идеями и никогда им не предшествовали. В этом обществе постоянно из убеждений создавались интересы, никогда интересы не вызывали убеждений. <..>

Пускай поверхностная философия сколько угодно шумит по поводу религиозных войн, костров, зажженных нетерпимостью; что касается нас, мы можем только завидовать судьбе народов, которые в этом столкновении убеждений, в этих кровавых схватках в защиту истины создали себе мир понятий, какого мы не можем себе даже и представить, а не то что перенестись туда телом и душою, как мы на это притязаем. <..> Разумеется, в странах Европы не всё исполнено ума, добродетели, религии, совсем нет. Но всё там таинственно подчинено силе, безраздельно царившей на протяжении столетий; всё является результатом того продолжительного сцепления актов и идей, которым создано теперешнее состояние общества. <..> Невзирая на всё незаконченное, порочное и преступное в европейском обществе, как оно сейчас сложилось, всё же царство Божие в известном смысле в нем действительно осуществлено, потому что общество это содержит в себе начало бесконечного прогресса и обладает в зародыше и в элементах всем необходимым для его окончательного водворения в будущем на земле»56.

И в конце первого «Философического письма», написанного в Москве, обозначено место его создания – Некрополис, то есть город мертвых (в переводе с греческого).

Сколько гнева современников вызвали подобные рассуждения Чаадаева. Но есть в них и рациональное зерно. Чаадаев ведь пишет не о народе вообще и его национальных особенностях. Он пишет именно о стране как части христианского мира, развивающегося под воздействием христианства. Он при этом выбрал странный эталон для сравнения – католический Запад. Ведь у каждой страны и у каждой цивилизации своя судьба, и если уж сравнивать состояние русского общества, то, скорее всего, надо было бы сравнивать с христианским идеалом, а не с какими-нибудь другими странами и народами. Откуда возник этот эталон в виде католического Запада у Чаадаева? Вероятно, под влиянием западноевропейской средневековой истории, представляемой в слишком романтизированном виде, и зарубежных впечатлений во время его путешествия в Европу.

А по его собственному признанию, самое неизгладимое и решительное впечатление произвела на него «черта, отделяющая нас от древнего мира». Может быть, он увидел ее в Риме, где древние развалины, свидетельствующие о языческих нравах, соседствуют с христианскими святынями. А возможно, под «чертой» подразумевалась уникальная эпоха раннего христианства. «…Черта, отделяющая нас от древнего мира <..> для меня к этому сводится вся моя философия, вся моя мораль, вся моя религия»57, – писал он в шестом «Философическом письме».

Но всё это не отменяет самого по себе вопроса о нравственном состоянии общества, выражающемся и в его исторической судьбе, и в повседневной жизни, – насколько это всё соответствует принятому этим обществом христианству? В этом качестве, в качестве проповеди «Философическое письмо» и сейчас не устарело, и в дальнейшем не устареет, как не устареет этот вопрос. «Мысль, обращенная не к моему веку» – так характеризовал свое сочинение сам Чаадаев. Действительно, оно, будучи злободневным для своего времени, является при этом уместным и для любого времени.

Вообще в эту эпоху (30–40-е годы XIX века) проблема нравственного состояния русского общества и его соответствия принятой им религии – христианству стала осознаваться особенно остро, хотя существовала всегда со времени принятия христианства. Вслед за Чаадаевым на эту проблему обратил внимание Н. В. Гоголь в книге «Выбранные места из переписки с друзьями», вышедшей в 1847 году – через 11 лет после публикации «Философического письма». Гоголь, призвавший соотечественников в этой книге жить по-христиански и «призвать Христа к себе в домы», вовсе не делал из Запада какого-то образца для подражания, в отличие от Чаадаева. Но и он тоже столкнулся с негативной оценкой своей проповеднической книги и даже с подозрением в сумасшествии. Поэтому неудивительно, что отзыв Чаадаева о «Выбранных местах…», хоть и не был вполне положительным, но был написан с точки зрения понимания и сочувствия: «При некоторых страницах слабых, а иногда и даже грешных, в книге его находятся страницы красоты изумительной, полные правды беспредельной, страницы такие, что, читая их, радуешься и гордишься, что говоришь на том языке, на котором такие вещи говорятся»58.

Чаадаев даже посочувствовал сложной судьбе Гоголя, которая в некотором отношении обрела сходство с его собственной судьбой: «На меня находит невыразимая грусть, когда вижу всю эту злобу, возникшую на любимого писателя, доставившего нам столько слезных радостей, за то только, что перестал нас тешить и, с чувством скорби и убеждения, исповедуется перед нами и старается, по силам, сказать нам доброе и поучительное слово»59.

Если же вспомнить более ранние работы Гоголя – статьи «О Средних веках» и «Взгляд на составление Малороссии», опубликованные в «Журнале министерства народного просвещения» в 1834 году и в сборнике «Арабески» в 1835 году, то они в какой-то степени созвучны «Философическим письмам». В центре его интереса к истории было Средневековье – именно потому, что в то время происходил интенсивный процесс преображения жизни под влиянием христианства. В этом преображении Гоголь усматривал возможность огромного влияния на исторические судьбы народов и на их образ жизни. И это зависело от степени воздействия религии на повседневную жизнь общества: «Власть папам как будто нарочно дана была для того, чтобы в продолжение этого времени юные государства окрепли и возмужали; <..> чтобы сообщить им энергию, без которой жизнь народов бесцветна и бессильна»60.

Он сравнивал Европу и Россию по степени влияния христианства на жизнь людей. Сравнение было не в пользу России. Этот недостаток привел к катастрофическим последствиям (борьба всех против всех, междоусобица и, следовательно, слабость перед внешним врагом). Усиление же Европы он объяснял, прежде всего, большой властью церкви, которая оказывала определяющее влияние на жизнь человека, жестко регламентируя ее и руководя ею. В России церковь такой властью не обладала: «Здесь была совершенная противоположность Западу, где самодержавный папа, как будто невидимою паутиною, опутал всю Европу своею религиозною властью, где его могущественное слово прекращало брань или возжигало ее, где угроза страшного проклятия обуздывала страсти и полудикие народы. Здесь монастыри были убежищем тех людей, которые кротостью и незлобием составляли исключение из общего характера и века»61; «Религия, которая более всего связывает и образует народы, мало на них действовала. Религия не срослась тогда тесно с законами, с жизнью. Монахи, настоятели, даже митрополиты были схимники, удалившиеся в свои кельи и закрывшие глаза для мира; молившиеся за всех, но не знавшие, как схватить с помощью своего сильного оружия, веры, власть над народом и возжечь этой верой пламень и ревность до энтузиазма, который один властен соединить младенчествующие народы и настроить их к великому»62.

В одном из негативных отзывов современников на публикацию «Философического письма» говорится: «Возвратитесь душою в Россию, будьте по сердцу русским и в тишине изучив ваше отечество, возвысьте голос, он тогда будет сладок каждому, ибо раздастся гимном благодарственным!»63 Возможно, писателю или даже христианскому философу и уместно было бы стремиться к тому, чтобы его голос был сладок каждому и чтобы его произведения были сладкими для всех, но к проповеди это уж точно не относится.

«Ворон ворону глаз не выклюет»

Самым знаменитым откликом на «телескопскую» публикацию стало письмо Пушкина Чаадаеву, написанное в октябре 1836 года, хотя содержание первого «Философического письма» было известно поэту еще с 1830 года.

Излагая свой взгляд на историю России, Пушкин как поэт увлекается эстетической стороной вопроса, и делает акцент на величии и грандиозности исторических событий:

«У нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. <..> Христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. <..> Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. <..> Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы – разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие – печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, – как, неужели всё это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы?»64


А. С. Пушкин. Портрет работы художника В. А. Тропинина. 1827 г.


Чаадаев же как христианский философ рассматривал Россию прежде всего как часть христианского мира. Это разные аспекты, поэтому взгляды Пушкина и Чаадаева не пересекаются и, по существу, не противоречат друг другу, просто они говорят о разном: в истории страны могут быть яркие и масштабные события, но ее состояние именно как части христианского мира может вызывать вопросы. Конечно, сопоставление России с католическим миром, при том что последний преподносится чуть ли не как идеал, само по себе выглядит вызывающе. Однако это не отменяет вопроса о том, насколько страна, которая приняла христианство, является христианской на практике. Дело не в уничижении России и восхвалении католичества, а в самом по себе вопросе, который автор задает обществу – насколько оно христианское? Вот этот вопрос задевает общество независимо от того, в каких словах он сформулирован. Даже если бы католический Запад в качестве образца для сравнения вообще здесь не фигурировал, всё равно этот вопрос оставался бы.

Пушкин в заключение исторического экскурса написал: «Ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество, или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал»65. Наверное, это ключевые слова в пушкинской концепции российской истории и, возможно, не только истории, то есть не только прошлого, но и настоящего и будущего тоже. «Бог дал» – значит, так оно должно быть.

Однако взгляд Чаадаева больше сосредоточен на другом достоянии России, которое тоже «Бог дал», – на христианстве. И если исторический путь страны – это, может быть, повод для возвеличивания и героизации ее прошлого, то христианство – это повод для постоянного вопроса к обществу – насколько оно соответствует принятому им христианству. Это повод для постоянного сравнения нравственного уровня общества с христианским идеалом. Здесь неуместны ни гордость, ни самодовольство.

Пушкин в письме Чаадаеву пишет не только о величии исторического пути России, но и о низком нравственном состоянии общества и о том, что это его оскорбляет: «Я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора – меня раздражают, как человек с предрассудками – я оскорблен. <..> Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь – грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству – поистине могут привести в отчаяние»66.

Однако из этого как бы ничего не следует в пушкинских рассуждениях. Это как данность, как часть российской действительности, как «неизбежное зло». А для Чаадаева это и является главным объектом его внимания и, так сказать, приложения сил для исправления этой ситуации. А прежде всего, для обозначения ее во всеуслышанье. «Вы хорошо сделали, что сказали это громко»67, – заметил Пушкин по этому поводу.

Таким образом, не настолько уж они расходились во мнениях – они просто говорили не совсем об одном и том же. Кроме того, Пушкин свое письмо Чаадаеву так и не послал, оно было найдено после смерти поэта среди его бумаг. На последней странице письма красноречиво выглядит приписка, сделанная Пушкиным: «Ворон ворону глаз не выклюет»68.

«Новый голос»

Чаадаев считал перемену мнений совершенно обычным и закономерным делом: «Я неоднократно менял свою точку зрения на многое и <..> буду менять ее всякий раз, когда увижу свою ошибку»69. Перемены во мнениях можно явно заметить в более поздних текстах Чаадаева, например, в «Апологии сумасшедшего» (1837 г.). В этом неопубликованном при жизни автора и даже незаконченном сочинении он говорит о западных странах уже с оговорками – что он их «может быть, слишком превознес», но они «тем не менее являются наиболее полными образцами цивилизации во всех ее формах»70.

Уже не ставится так безапелляционно задача для России пройти весь путь, который прошла западноевропейская цивилизация после принятия христианства: «Может быть, лучше было бы пройти через все испытания, какими шли остальные христианские народы, и черпать в них, подобно этим народам, новые силы, новую энергию и новые методы; <..> но несомненно, что сейчас речь идет уже не об этом. <..> Мы не в состоянии проделать сызнова всю работу человеческого духа, но мы можем принять участие в его дальнейших трудах; прошлое уже нам неподвластно, но будущее зависит от нас»71.

Его взгляд на российскую действительность стал более взвешенным, он теперь лишен былого максимализма: «Было преувеличение в этом своеобразном обвинительном акте, предъявленном великому народу, вся вина которого в конечном итоге сводилась к тому, что он был заброшен на крайнюю грань всех цивилизаций мира, далеко от стран, где естественно должно было накопляться просвещение, далеко от очагов, откуда оно сияло в течение стольких веков»72.

Такие же мотивы встречаются и в переписке 1840-х годов – вместо призыва догнать Запад на его историческом пути – признание необходимости найти свой «естественный» путь: «Мы слишком мало походим на остальной мир, чтобы с успехом подвигаться по одной с ним дороге. Поэтому, если мы действительно сбились со своего естественного пути, нам прежде всего предстоит найти его. <..> Будем все без исключения работать единодушно и добросовестно в поисках его, каждый по своему разумению»73.

В размышлениях Чаадаева о будущности России появились проблески надежды: «Насколько велико в мире наше материальное значение, настолько ничтожно всё наше значение силы нравственной. Мы важнейший фактор в политике и последний из факторов жизни духовной. Однако эта физиология страны, несомненно имеющая недостатки в настоящем, может предоставить большие преимущества в будущем, и, закрывая глаза на первые, рискуешь лишить себя последних»74.

Кроме того, Чаадаев подробно объясняет, почему в его публикации он так пристрастно и нелицеприятно рассматривает исторический путь России. Он подчеркивает, что одно только физическое (материальное) существование народа – это факт географический. А его настоящая история начнется лишь в тот момент, «когда он проникнется идеей, которая ему доверена и которую он призван осуществить, и когда начнет выполнять ее с тем настойчивым, хотя и скрытым инстинктом, который ведет народы к их предназначению»75. И добавляет: «Вот момент, который я всеми силами моего сердца призываю для моей родины, вот какую задачу я хотел бы, чтобы вы взяли на себя, мои милые друзья и сограждане»76.

Таким образом взаимосвязано осуществление идеи, доверенной народу, с его исторической судьбой.

Однако Чаадаев уже не мог опубликовать другие свои сочинения с изменившимися мнениями и объяснениями, и волею судьбы он стал знаменит только своим первым «Философическим письмом», опубликованным при жизни автора. Конечно, наследие Чаадаева – это всё то, что он написал, а не только то, что было опубликовано при его жизни. Но одно дело – наследие, а другое дело – прозвучавший, будто в первоапостольские времена, «глас вопиющего в пустыне» и произведенное им действие.

Чаадаеву, считавшему себя христианским философом, всё же был близок проповеднический пафос, лишенный каких-то искусственных преград и условностей. Это проповедь не в церкви и не из уст священника. Это, так сказать, проповедь в миру. Логику такой деятельности Чаадаев и сам описал еще в первом «Философическом письме», подчеркивая, что это исключительное явление в повседневной религиозной практике: «Большинство обрядов христианской религии, проистекающее из высшего разума, является действенной силой для каждого, способного проникнуться выраженными в них истинами. Есть только одно исключение из этого правила, имеющего безусловный характер, – а именно, когда обретаешь в себе верования более высокого порядка, нежели те, которые исповедуют массы, верования, возносящие душу к тому самому источнику, из коего проистекают все убеждения, причем верования эти нисколько не противоречат народным, а, напротив, их подтверждают; в таком случае, но единственно в этом, позволительно пренебречь внешней обрядностью, чтобы свободнее посвятить себя более важным трудам»77.

Смысл этого «исключительного» труда в том, чтобы проповедь, вышедшая за рамки церкви, напомнила всем, что христианство должно быть не только в церкви, но и в повседневной жизни, и в философии, и в нравственном состоянии общества. А «новый голос», возвещающий по-новому старые истины, должен быть не архаичен, а созвучен времени.

Чаадаев вполне определенно написал об этом в восьмом «Философическом письме», имея в виду, наверное, в том числе и себя и свою проповедническую деятельность, свой «новый голос», созвучный его времени: «В религиозной жизни всё теперь основано на букве, и подлинный голос воплощенного разума пребывает немым. <..> Проповедь стала лишь случайным явлением в строительстве добра. <..> Проповедь, переданная нам в писании, была, само собою разумеется, обращена к одним присутствовавшим слушателям. Она не может быть одинаково понятна для людей всех времен и всех стран. По необходимости она должна была принять известную местную и современную ей окраску, а это замыкает ее в такие пределы, вырваться из которых она может лишь с помощью толкования, более или менее произвольного и вполне человеческого. Так может ли это древнее слово всегда вещать миру с той же силой, как в то время, когда оно было подлинной речью своего века, действительной силой данного момента! Не должен ли раздаться в мире новый голос, связанный с ходом истории, такой, чтобы его призывы не были никому чужды, чтобы они одинаково гремели во всех концах земли и чтобы отзвуки и в нынешнем веке наперебой его схватывали и разносили его из края в край вселенной!»78

Главное слово, сказанное Чаадаевым, главный в его жизни шаг и подвиг – единственное опубликованное при жизни «Философическое письмо», когда он выступил не только философом, но и проповедником, призвавшим соотечественников оглянуться на себя как на часть христианского мира, осознать себя как христиан. По-видимому, такое напоминание всегда необходимо.

Актуальная история: pro et contra

Страсти по салавату юлаеву

Вахитов Рустем Ринатович,

кандидат философских наук,

доцент Башкирского государственного университета

Кому помешал символ Уфы?

Осенью минувшего года Центробанк объявил, что с 29 ноября по 12 декабря на сайте банка было проведено онлайн-голосование за новый символ на обороте тысячной купюры

Про онлайн-голосование

Комиссия экспертов консультативного совета банка предложила на выбор 25 объектов культуры из разных регионов Поволжского федерального округа. Помимо прочего, по словам эксперта Мещерякова, объекты должны были символизировать многонациональный характер нашей страны. Поэтому среди объектов оказалось изображение уфимского памятника Салавату Юлаеву.

Памятник Салавату Юлаеву в Уфе – монументальное произведение советского скульптора Сосланбека Тавасиева


Тут нужно небольшое разъяснение. Гражданам предлагалось голосовать не за то, чтоб на купюре был башкирский национальный герой, воин и поэт Салават Юлаев (о котором мы еще поговорим). В качестве объекта, за который предлагалось голосовать, был выбран именно памятник. Этот памятник находится в Уфе, на высоком холме над рекой Белой (по-башкирски – Агидель), напротив железнодорожного моста. Всякий, кто въезжает в город на поезде, обязательно увидит его. Памятник представляет собой самую большую конную статую в России. Его высота с постаментом – 14 метров, масса – 40 тон. Автор статуи – знаменитый советский скульптор Сосланбек Тавасиев, который жил в Уфе в эвакуации в 1941–1945 гг. Работы Тавасиева находятся в коллекциях Третьяковской галереи, Русского музея, многих заграничных музеев и обладают общероссийской и мировой ценностью.

Памятник Салавату давно уже стал символом Уфы – столицы Республики Башкортостан, одного из регионов Российской Федерации. Точно так же как символом Москвы является Спасская башня Кремля, а символом Петербурга, например – Александровская колонна. Практически всех гостей Уфы приводят на площадку к этому памятнику, откуда открывается прекрасный вид на город, а также на просторы за рекой. Многие, глядя на этот памятник, даже и не вспоминают о башкирских восстаниях трехсотлетней давности, воспринимая этот памятник просто как символ столицы Башкирии и башкирских батыров (которые, кстати, в XVI веке добровольно вошли в состав Московского государства!). Точно так же, как гости Москвы, глядя на Спасскую башню, вряд ли вспоминают Ивана III и Алексея Михайловича, хотя при первом ее построили, а при втором – дали такое название. И, между прочим, так же как памятник башкирскому воину создал осетин Сосланбек Тавасиев, Спасскую башню построил итальянец Пьеро Солари (что, согласимся, придает интернациональный характер и тому, и другому символу).

Как уроженец и житель Уфы могу сказать, что большинство уфимцев (независимо от национальности – башкир, татар, русских) рассматривали перспективу появления конной статуи Юлаева на купюре как дань уважения нашему городу и региону. В конце концов, чем мы хуже Красноярска, Новгорода или Ярославля, виды которых имеются на российских купюрах разного достоинства? Уфа – один из старейших российских городов, основана еще в XVI веке, при Иване Грозном. Она была столицей одноименной губернии, затем, при советской власти стала столицей Башкирской автономной республики. И именно в Уфе, среди жителей которой около 550 тысяч русских, около 300 тысяч татар и около 230 тысяч башкир (не говоря уже о представителях еще нескольких десятков национальностей!), лучше всего ощущается многонациональность нашей общей Родины – России.

Большой и неприятной неожиданностью для уфимцев и жителей Башкирии (и конечно – не только для них, а для всех нормальных и здравомыслящих россиян!) стала настоящая кампания травли, которая развернулась в СМИ, на интернет-сайтах и телеграмм-каналах так называемых «русских националистов». Они составляют небольшую (соцопрос 2019 г. показал, что лишь 4, 3% россиян согласны считать себя националистами), но очень крикливую и агрессивную субкультуру, которая некогда была вполне маргинальной, но после 2014-го, и особенно после февраля 2022-го некоторые ее представители стали выдавать себя за «патриотов России»…

Про настоящих сепаратистов и разжигателей

Идеологи и пропагандисты русского этнонационализма (прежде всего такие как Роман Антоновский, Егор Холмогоров и рангом помельче) использовали эту акцию Центробанка, направленную на укрепление общероссийской идентичности, для того, чтобы снова «столкнуть лбами» представителей разных национальностей России, посеять межнациональную рознь, пораскачивать наше общее государство. Они занимаются этим давно и все им сходит с рук! Оттого эти «деятели» все больше и больше наглеют, что и показали события декабря этого года…

Они сделали вид, что не поняли, что речь идет о символе Уфы и одного из регионов ПФО. С бранью и дикими, нелепыми обвинениями они набросились на Салавата Юлаева, требуя не допустить появления «бандита», «сепаратиста», «русофоба», «русореза», «подонка» на «русских деньгах» (подлинные «термины» господ Антоновского и Холмогорова, а также примкнувшего к ним Позднякова!79). Сами видите, в выражениях они не стеснялись (что стесняться, если и опять им ничего за это не будет!). Более того, некоторые из них доходили до анекдотических заявлений! На одном из таких пабликов я прочитал, что Салават Юлаев поддержал «Тартарию в войне с Россией» (что за Тартария?), что он боролся против присоединения Башкирии к России (вообще-то оно произошло за два века до Салавата!) и что ни в коем случае нельзя восславлять «символ сопротивления российскому руководству» (вот ведь холопские душонки!).

Временами некоторые из них переходили от оскорблений и нелепых обвинений в адрес Юлаева к оскорблениям всего башкирского народа, что уж совсем никуда не годится… Согласен с белорусским философом-евразийцем Алексеем Дзермантом, который написал об этом: «Спрашивается, кому выгодно оскорблять национальные чувства башкир в ситуации, когда совсем недавно в Башкортостане были волнения на национальной почве. … И вот именно сейчас нужно наезжать на Салавата Юлаева, который действительно уважаем в Башкортостане как герой? В который раз убеждаюсь, что все т. н. «националисты» – это марионетки тех, кто хочет разрушить единство России». Его поддержал известный писатель Захар Прилепин. Он назвал Юлаева «башкирским Робин Гудом» и совершенно правильно, на мой взгляд, отметил: «Такие герои есть в каждом народе. Никакой нормальный народ не начинает – едва заходит речь об очередной экранизации подвигов их Робин Гуда – кричать: «…Вы что, он против власти выступал! Нельзя!» Салават Юлаев… выступал вместе с русскими и причины на то имел. Это наша общая история. У нас есть ещё и Марфа Посадница, и Аввакум, и Разин – они тоже «выступали», но стали при этом наиважнейшей частью русского национального самосознания. Или у нас теперь только начальство положено любить в русской истории?»

Впрочем, я понимаю, что таких певцов национализма как Антоновский или Холмогоров ни в чем убедить нельзя. Давно и с огромным удовольствием они занимаются провоцированием скандалов и оскорблений на национальной почве. Похоже, это стало их профессией (тем более, что, судя по всему, им за это и платят!). И дело ведь вовсе не в том, что Салават Юлаев принимал участие в пугачевском восстании. Будь он и на стороне императрицы, тот же Холмогоров обязательно выступил бы против того, чтобы образ башкира был на «русских деньгах». Просто потому что это башкир, а не русский. Несколько лет назад Егор Станиславович шокировал общественность Татарстана заявлением, что он сожалеет, что имперским властям не удалось продвинуться в русификации татар…

Идеалом Холмогорова, Антоновского и иже с ними является русское национальное (в смысле моноэтничности) государство, в котором если и есть «инородцы», то их терпят лишь в той мере, в какой они готовы ассимилироваться в русском народе. Холмогоров прямо пишет об этом в своей книге «Русские. Нация, цивилизация, государственность и право русских на Россию»: «Осознанная ассимиляция, вливание в состав русского этноса и нации – естественный и логичный результат этнического развития для многих маленьких (и даже не очень маленьких) этносов России». Всех, татар, башкир, якутов, карелов, кто не желает отрекаться от своих языков и национальных культур, господин русский националист клянет как «многонационалов», сепаратистов и расистов (вот уж, как говорится, с больной головы на здоровую!). Он восклицает: «Становиться русским и можно, и нужно.

Современный мир – это мир не только больших наций, но и больших этносов, интегрирующих в своем составе малые и средние группы»…

Итак, Холмогорову и его соратникам татары, башкиры, якуты, чуваши, аварцы и т. д. не нравятся только лишь потому, что они – татары, башкиры, якуты, аварцы… Они в его понимании русофобы потому что говорят не по-русски, имеют нерусские имена, свою своеобычную культуру и желают ее сохранять и развивать (что, между прочим, гарантировано всем нам Конституцией РФ). При этом нерусские россияне могут быть тысячу раз патриотами России, служить России и даже гибнуть за Россию – господин русский националист все равно будет требовать их безусловного обрусения…

Вот поэтому я считаю таких националистов подлинными врагами России, ее внутреннего мира, согласия, стабильности ее государственности. Не меньшими, чем эмигрантские нерусские националисты. Впрочем нет – большими! Они гораздо опаснее открытых врагов-сепаратистов, потому что прикидываются «своими», «патриотами» (по недопониманию ли или потому что пока им выгодно называть себя патриотами России).

В силу этого сим господам что-либо объяснять глупо и бесполезно, как глупо и бесполезно читать волкам проповеди о безнравственности нападений на овечьи стада…

Но есть тысячи русских людей, которые по наивности, по незнанию, поддавшись эмоциям (почву для которых, увы, иногда дает наша жизнь), верят им. Обратиться к этим людям с контраргументами и фактами, опровергающими измышления разжигателей межэтнической розни, имеет смысл. Это я и хочу сделать.

Не сепаратист и не мятежник

По сути все заявления, которые мы слышим от холмогоровых, антоновских и им подобных, сводятся, если отбросить оскорбительную и эмоциональную риторику, к следующему: Салават Юлаев был 1) сепаратист 2) борец с законной российской властью 3) русофоб, ненавидевший русских и целенаправленно их истреблявший. Именно за это-де его и почитали большевики, которые якобы тоже были врагами всего русского. Отсюда выводы: настоящие русские люди не могут почитать Салавата, его изображение на купюре было бы оскорблением и т. д.

Давайте разбираться с этим по порядку. Начнем с того, что участие Салавата Юлаева в Крестьянской войне 1773–1775, как и сама эта война, хорошо изучены российской исторической наукой. Опубликованы все воззвания пугачевцев, воспоминания свидетелей (как с той, так и с другой стороны), документы следствия. Историческую ценность представляют и песни Салавата (многие из которых стали частью фольклора башкирского народа), а также русский, уральский фольклор. Самыми крупными современными русскими историками, занимавшимися Салаватом, являются Вадим Трепавлов и Инга Гвоздикова. Из современных башкирских историков я бы выделил доктора исторических наук Назира Кулбахтина и кандидата наук Азата Бердина. Ими написано множество статей и монографий об участии башкир в восстании Пугачева. Рекомендую, к примеру, монографию Гвоздиковой «Салават Юлаев: Исследование документальных источников».


Салават Юлаев и Емельян Пугачев.

Художник А. М. Кудрявцев. 1976 г.


Нигде в этих академических работах мы не найдем утверждений о том, что Салават и его сподвижники желали отделения Башкирии от Российской империи. Это было бы и странным, потому что они примкнули к Пугачеву как императору всероссийскому (будучи убежденными монархистами, что не особо подчеркивали в советские времена!), воевали за то, чтоб он вернулся на трон в Петербурге и надеялись стать сановниками его двора! Требования же их сводились к тому, чтобы российская власть соблюдала вотчинные права башкир, как она и обещала при добровольном присоединении башкир к России в XVI веке (ущемление этих прав началось при Петре, когда на землях башкир без их согласия стали строить заводы).

Были ли башкиры мятежниками, которые выступали против «законного российского руководства»? В советские времена старались особо не акцентировать внимание на этом факте, но от него не уйдешь: восстание Пугачева было… восстанием лоялистов. Большинство восставших – прежде всего поволжские крестьяне и уральские рабочие – были убеждены, что воюют за чудесно спасшегося законного царя, которого пыталась убить его жена-немка со своими «немецкими дворянами». Через 50 лет после восстания Александру Сергеевичу Пушкину, который приехал в Оренбуржье, старый крестьянин говорил с обидой: «Это для тебя он – Емелька, а для нас – государь Петр Федорович!». То есть через полвека после смерти Пугачева оренбургские крестьяне верили, что самозванец был настоящий государь, и что императрица велела казнить царя.

Конечно, верхушка восставших, куда входили близкие к Пугачеву казаки, знала «кто он». Но знали ли об этом башкиры? С одной стороны, известно, что башкирские командиры (но не рядовые воины-башкиры!) говорили о предводителе как о «Петре Федорыче «Бугач»-батьке». С другой, отец Салавата Юлай даже под пытками следователей говорил о Пугачеве: «Он вел себя как истинный Государь!». Как разрешить это противоречие?

Следует помнить, что по законам народов Великой Евразийской Степи «Ак-падишахом» – «белым» (в нашем случае – российским) царем мог быть лишь потомок Чингисхана. Башкиры в XVI веке признали Ивана Грозного Ак-падишахом, веря, что он – Чингизид (он им, действительно, был, но по матери – Елене Глинской). Понятно, что немецкая принцесса София Августа Фредерика (в которой не было не только ни капли крови Романовых, но и ни капли русской крови) как чингизидка рассматриваться башкирами не могла.

Между тем, известно, что Пугачев хорошо знал старотатарский язык (среди казаков это не было редкостью). Думаю, это для башкир было еще одним свидетельством в пользу того, что он – потомок Чингиса. И в этом случае для них было даже неважным, «Романов ли он» – он был для них законным государем именно как казак Пугачев.

Обратимся теперь к императрице. Нет спора, что позднее Екатерина славно послужила государству российскому! Впрочем, при всем при том многие ее действия до сих пор вызывают споры и, честно, говоря, «золотым» век Екатерины был лишь для дворян, а для крестьянского большинства он был веком жесточайшего закрепощения…

Но как бы то ни было, к власти она пришла незаконным путем. Императрицей ее сделал гвардейский переворот, в ходе которого ее муж, законный государь российский, помазанный на царство, человек, с которым она венчалась в православной церкви, был зарезан (ряд историков считают – по ее тайному устному приказу) ее любовником. Убийство было скрыто от народа, а убийца не был наказан.

Так что еще неизвестно, кто были большие мятежники: Екатерина со своими гвардейцами или башкиры Салавата?

Переворот Екатерины еще в XIX веке называли дворцовой революцией. Антоновский, Холмогоров и Ко вроде бы клялись, что они противники всех революций… Оказывается, им не нравятся только революции «неправильные», совершаемые простым народом. А дворянам да немцам – «можно-с»… Это не говоря уже о том, что они своим некритически-апологетическим отношением ко всему, что делала Екатерина, фактически оправдывают и убийство законного российского правителя…

Не русофоб

Из сказанного ясно и то, что и никаким русофобом Салават не был. Собственно, за это в советские времена его и выбрали для гражданского почитания среди множества предводителей башкирских восстаний (башкиры бунтовали весь XVIII век, практически через каждые 15–20 лет). В отличие от некоторых других предводителей башкир, Салават воевал не против русских, а вместе с русскими. Впрочем, и другие вожди башкирских восстаний не были русофобами и уж тем более какими-то там «башкирскими националистами». Башкиры, да и русские XVIII века мыслили не в категориях национализма, а в категориях религии и монархической лояльности. Национализм – парадигма современная, модернистская, пришедшая к нам с Запада в XIX веке.

Националистические устремления приписывают им Антоновский с Холмогоровым – Антоновский в силу чудовищной безграмотности (он даже не понимает разницы между монархическим и национальным государством!), Холмогоров же, который Геллнера и Андерсона явно читал, в силу своего чудовищного цинизма, имморализма и неприкрытой привычки к манипуляциям.

Хочу отдельно обратить внимание на то, что Холмогоров употребляет по отношению к Салавату словечко «русорез». То есть он обвиняет Салавата в том, что тот резал русских, и при этом намекает, что башкиры-пугачевцы воевали с русскими солдатами и офицерами именно как с русскими, а не как с солдатами и офицерами императрицы. Я уже говорил, что это ложь.

Нигде и никогда Салават не проявлял ненависти к русским. Есть даже прямое свидетельство обратного – песня Салавата, сохраненная народом, в ней воин-импровизатор поет, что «каждый батыр, что любит страну» «своими друзьями признает» башкира, русского, татарина и чуваша. Для Салавата все народы, жившие в Поволжье (какие он только и знал), равны. Его враги – не русские, и даже не христиане (есть факты, доказывающие, что Салават, будучи мусульманином, жертвовал свои деньги на православный храм!), а царица и ее «немецкие» генералы.

Легенда даже приписывает Салавату любовь к русской девушке Екатерине, на которой он якобы хотел жениться, но она отказалась изменять своей вере. Конечно, это – не исторический факт, но показательно, что такая легенда возникла и получила распространение. Если о Холмогорове рассказать, что он влюбился в таджикскую девушку и решил на ней жениться, вряд ли кто этому поверит… Верят другим легендам о нем и о его девушках…

Да, среди врагов Салавата и пугачевцев были солдаты и офицеры, являвшиеся этническими русскими. Да, во время набегов на заводы и в стычках с войсками Салават и его отряды проявляли жестокость, обычную во время военных действий. Но то же самое делали и их противники – царские солдаты и офицеры. Ведь еще больше этнических русских и православных людей было в рядах повстанцев-пугачевцев. И их тоже резали, и расстреливали, и убивали по приказу генерала Иоганна фон Михельсона – эстляндского немца, лютеранина и масона на службе у немецкой принцессы, ставшей российской императрицей Екатериной.

По логике Холмогорова, и его тоже нужно считать русорезом. Кстати, немец на русской службе, действительно, мог относиться к русским крестьянам с презрением именно как к русским, ибо себя он относил к просвещенным европейцам, а их – к «туземцам» (это не обязательно о Михельсоне, но таких русских немцев было множество). Однако Холмогоров и ему подобные ни словом нигде не обмолвились о «русорезе» Михельсоне. Как же, наши русские националисты – фанатичные западники, подозреваю, что по их убеждению немцы – «умная нация-с», им, и это «можно-с»…

Любопытный момент: в течение некоторого времени Холмогоров занимался популяризацией наследия русского писателя Александра Солженицына. Он не допускал ни одного критического выпада против своего кумира. Но странным образом Холмогоров не обращает внимание на то, что о пугачевском восстании писал сам Солженицын в одной из довольно важных для понимания его мировоззрения статей ««Русский вопрос» к концу XX столетия». Напомним г-ну Холмогорову эти слова столь авторитетного для него автора: «В ответ на пушкинскую формулу (мимоходом сказанную, но с тех пор безудержно затрёпанную повторителями и особенно образованщиной наших дней) “русский бунт, бессмысленный и беспощадный”, И. Солоневич справедливо спрашивает встречно: а почему уж такой “бессмысленный”? Через одиннадцать лет после указа о дворянских вольностях (воистину бессмысленного государственно) и при крепнущем екатерининском гнёте – неужели не было причины к восстанию? А вот из манифеста Пугачёва: “ловить [дворян], казнить и вешать, и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили со своими крестьянами… по истреблении которых противников и злодеев дворян всякий может восчувствовать тишину, спокойную жизнь, кои и до века продолжаться будут”. Верил ли сам так Пугачёв? – “волю” он представлял как коллективное своеволие большинства, понятия не имея об организованной, устроенной свободе (С. Левицкий). А “не имея в себе христианства” – ведь верно! При том характерно, что и в пугачёвском бунте, как и во всех бунтах Смуты, народные массы никогда не стремились к безвластию, а увлекались обманом (как и от декабристов потом), что действуют в пользу законного государя». Понятно, что для г-на Холмогорова слова Солженицына – не аргумент. Но это повод задуматься, стоит ли вообще слушать человека, который видит себя исключительно возбудителем ненависти – то к либералам, то к татарам, то к украинцам, теперь вот к башкирам.

Общероссийский герой

Салават Юлаев, Емельян Пугачев и другие вожди Крестьянской войны воевали не против русского народа, а за освобождение русских и других народов. Прежде всего – освобождение от крепостного права, которое после указа о вольности дворян, рассматривалось крестьянами как величайшая несправедливость (до этого и дворяне, и крестьяне по-своему служили государству и государю). Поэтому восстание было поддержано тысячами русских крестьян и рабочих Поволжья и Урала. Они видели в Салавате не только башкирского, но и своего, российского героя. Вот русская песня, ходившая с XVIII века по уральским заводам:

 
Салават наш был герой,
Смело он ходил на бой,
Три кольчуги надевал,
И к Кунгуру подступал,
Сорок пушек заряжал,
Да в Кунгур-крепость стрелял.
 

Почитайте книги собирателей русского фольклора Урала. В то время как официальные дворянские историки кляли Салавата злодеем, рабочие в своих песнях звали его «Салаватушка»… И сегодня множество русских людей, а также уральских казаков, татар, чувашей, мордвы, марийцев и т. д. смотрят на Салавата и на Пугачева и других участников Крестьянской войны как на героев и ассоциируют себя не с дворянами, а с простыми крестьянами и рабочими-пугачевцами (тем более, что ими и были предки большинства из нас!).

В имперский период господствовала «черная легенда» о Салавате и Пугачеве, изображавшая их злодеями и преступниками. Сегодня, в пику советскому прошлому, некоторые деятели пытаются вытащить ее из сундука истории и снова преподнести как абсолютную истину. Но это же просто глупо. У повстанцев гражданской войны XVIII века тоже была своя правда и отрицать ее для нас – значит хулить своих предков, которые, как и мы, по-своему тоже хотели справедливости и правды для всех – башкир, татар, калмыков, казаков, русских… Я повторю мудрые слова Захара Прилепина: «Салават Юлаев… выступал вместе с русскими и причины на то имел. Это наша общая история. У нас есть ещё и Марфа Посадница, и Аввакум, и Разин – они тоже «выступали», но стали при этом наиважнейшей частью русского национального самосознания…»

Поэтому мне было смешно, когда националистические витии визжали: «голосуйте против башкирского мятежника за наш русский теплоход «Метеор»! Господа нехорошие! Салават – не только башкирский, но и общероссийский, евразийский герой, и отдал свою молодую жизнь он за всех униженных и оскорбленных, независимо от национальности! А «Метеор», между прочим, хоть и действительно был спроектирован русским, горьковским конструктором Ростиславом Алексеевым, строился вообще-то на заводе в Зеленодольске, в Татарской АССР. Среди работников, которого, как вы понимаете, было множество инженеров и рабочих – татар.

Как правильно выразился президент России (Холмогоров и Антоновский не устают присягать ему в верности… но лишь, когда им выгодно!): Россия – не государство-нация, а государство-цивилизация. Так что и история у нас общая, и герои общие, и теплоходы общие!

Постскриптум

12 декабря голосование закончилось. Победил теплоход «Метеор» – за него проголосовали 147 тысяч человек. Памятник Салавату Юлаеву оказался на 4-м месте с более чем 100 тысячами голосов. Жители Уфы и Башкирии, конечно, рады за своих соседей татарстанцев (к ужасу, холмогоровых все поволжские паблики написали «победил татарстанский теплоход ″Метеор″!»). И само число проголосовавших за памятник Салавату – более 100 тысяч! – говорит о том, что нормальных, здравомыслящих людей – большинство, а кричавшие о «сепаратисте» и «мятежнике» – жалкая, хоть и очень агрессивная кучка!

Но все же осталось очень неприятное послевкусие – и у уфимцев, и у жителей многонациональной Башкирии, и у башкир. Не получил отражение в госсимволике России старинный российский город-миллионник, столица региона Федерации, как и сам этот регион. И ни с того ни с сего, в труднейшее для Родины время, когда важна сплоченность и солидарность, тонны отвратительных оскорблений вылиты на башкирский народ, который добровольно вошел в состав России, который уже без малого 500 лет служит России.

Ведь уже через 40 лет после пугачевского восстания, фактически дети и внуки сподвижников Салавата, по призыву царя Александра I встали на борьбу с Наполеоном и дошли до Парижа. А в 1941 году башкиры обратились к И. В. Сталину с просьбой разрешить им создать собственную кавалерийскую дивизию для борьбы с гитлеровцами. И вскоре башкирские кавалеристы во главе с генералом Минигали Шаймуратовым (а после его героической гибели в 1943 году – Григорием Беловым) прошла славный боевой путь – от Уфы до Берлина. Башкиры – воины 112-й дивизии – называли себя «сынами Салавата». Генерал Шаймуратов вел их в бой с кличем на башкирском: «Вперед, сыны Салавата!». А среди бойцов ходила присказка: «сыны Салавата отступать не умеют», что было совершеннейшей правдой. И они знали, что центральная, российская, советская власть уважает их старинного героя: 21 февраля 1941 года на экраны Советского Союза вышел фильм Якова Протазанова «Салават Юлаев», где в роли Салавата выступил знаменитый башкирский актер Арслан Мубаряков, а Емельяна Пугачева сыграл трижды лауреат Сталинской премии Михаил Болдуман.

Чушь про «русофоба и разбойника Салавата» твердили тогда, в 1941-м, духовно ослепшие от ненависти эмигранты-монархисты в заграничных газетках – предшественники и учителя холмогоровых и антоновских… Надо ли добавлять, что в битве с гитлеровскими полчищами эти антисоветчики-эмигранты встали далеко не на сторону своего русского народа (зато на сторону русских снова встали «сыны Салавата»!)…

Хотелось бы, чтоб сегодня мы – и особенно в такой сложной области как межнациональные отношения! – руководствовались лучшими, а не худшими примерами из нашей истории… И чтоб здравомыслящее большинство и власть дали справедливую оценку тем, кто расшатывает наш многонациональный дом.

1.Настоящий очерк был опубликован в 1978 году в сборнике Lawrence & Wishart под названием «Мятежники и их цели: эссе в честь А. Л. Мортона».
2.Социал-демократическая федерация (СДФ).
3.Industrial Workers Of the World (Промышленные рабочие мира).
4.Всеобщая стачка – крупнейшая в истории британского рабочего движения забастовка, длившаяся десять дней – с 4 по 13 мая 1926 года.
5.Цит. по: Никольская Т. К., Попов А. А. Михаил Яковлевич Герценштейн (1859–1906). // Из глубины времен. № 6, 1996 г. С. 91.
6.Протокол допроса редактора-издетеля газеты «Маяк» А. Н. Грена 20 июля 1906 г. // Союз русского народа. По материалам Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства 1917 г. Москва – Ленинград, 1929 г. С. 146.
7.Протокол допроса редактора газеты «Вече» В. В. Оловенникова 20 июля 1906 г. // Союз русского народа. По материалам Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства 1917 г. Москва – Ленинград, 1929 г. С. 146.
8.Письмо московского градоначальника генерала А. А. Рейнбота на имя директора Департамента полиции М. И. Трусевича, от 21 июля 1906 г. // Союз русского народа. По материалам Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства 1917 г. Москва – Ленинград, 1929 г. С. 145.
9.Там же.
10.«Русское собрание» – умеренная монархическая организация, созданная в 1900 г. Объединяла в основном аристократию, чиновников и духовенство. Концентрировалась на культурных задачах и была, скорее, «кружком по интересам», нежели политической партией. Не смотря на значительные средства (благодаря членству представителей состоятельных социальных слоев общества), не имела широкой популярности.
11.Совет объединенного дворянства (1906–1917) – исполнительный орган реакционных дворянских организаций в России. Создан при поддержке царского правительства в целях борьбы с освободительным движением.
12.Допрос А. А. Рейнбота (Резвого) 17 июля 1917 г. // Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 г. в Чрезвычайной Следственной Комиссии Временного Правительства. Т. 6. Л., 1926 г. С. 123.
13.Герасимов А. В. На лезвии с террористами. // «Охранка»: Воспоминания руководителей охранных отделений. Т. 2. М., 2004 г. С. 298.
14.Там же. С 303.
15.Переписка графа С. Ю. Витте и П. А. Столыпина. // Русская мысль, 1915 г. № 3.
16.Там же. С. 140.
17.Николай II, Полн. собр. речей. СПб., 1906 г. С. 67
18.Цит. по: Витухновская-Кауппала М. А. Финский суд vs «Черная сотня»: расследование убийства М. Герценштейна и суд над его убийцами. СПб., 2015 г. С. 68.
19.Речь. 7 марта 1907 г. С. 2
20.См.: Богданович А. В. Три последних самодержца. М., 1990 г.
21.См: Витухновская-Кауппала М. А. Финский суд vs «Черная сотня»: расследование убийства М. Герценштейна и суд над его убийцами. СПб., 2015 г. С. 97.
22.Пруссаков А. И. Кто убил Герценштейна. СПб., 1909 г. С. 6–7.
23.Пугачевщина. М.; Л., 1931. Т. III. С. 232.
24.Буганов В. И. Пугачев. М. 1984. С. 207–222.
25.Александер Д. Т. Емельян Пугачев и крестьянское восстание на окраине России в 1773–1775 гг. Уфа. 2011. С. 60–90.
26.Чаадаев П. Я. Письмо С. С. Мещерской. 27 мая 1839 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма: В 2-х т. Т. 2. М.: Наука, 1991. С. 135.
27.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М.: Наука, 1991. С. 321–338.
28.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо второе. // Там же. С. 352–353.
29.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо третье. // Там же. С. 363.
30.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо четвертое. // Там же. С. 376.
31.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо пятое. // Там же. С. 377, 385.
32.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо шестое. // Там же. С. 390, 406.
33.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо седьмое. // Там же. С. 430.
34.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо восьмое. // Там же. С. 434, 436.
35.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Там же. С. 335.
36.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Там же. С. 336.
37.Чаадаев П. Я. Отрывки и разные мысли. // Там же. С. 479.
38.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Там же. С. 330.
39.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо второе. // Там же. С. 346.
40.Там же. С. 347.
41.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо седьмое. // Там же. С. 429.
42.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо восьмое. // Там же. С. 440.
43.Чаадаев П. Я. Письмо А. С. Пушкину. 17 июня 1831 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 67.
44.Чаадаев П. Я. Письмо П. А. Вяземскому. 9 марта 1834 г. // Там же. С. 89.
45.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо шестое. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М., 1991. С. 390.
46.Чаадаев П. Я. Апология сумасшедшего. // Там же. С. 524.
47.Чаадаев П. Я. Письмо М. Я. Чаадаеву. Февраль 1837 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 119.
48.Чаадаев П. Я. Письмо А. М. Щербатовой. 2 января 1821 г. // Там же. С. 15.
49.Чаадаев П. Я. Письмо А. И. Тургеневу. Октябрь – ноябрь 1835 г. // Там же. С. 101.
50.Козловский П. Б. Письмо П. А. Вяземскому. 26 ноября 1836 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М., 1991. С. 760.
51.Чаадаев П. Я. Письмо М. Я. Чаадаеву. Февраль 1837 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 120.
52.Чаадаев П. Я. Письмо И. Д. Якушкину. 19 октября 1837 г. // Там же. С. 123.
53.Чаадаев П. Я. Письмо М. Ф. Орлову. 1837 г. // Там же. С. 125.
54.Чаадаев П. Я. Письмо Ф. И. Тютчеву. 10 мая 1847 г. // Там же. С. 205.
55.Чаадаев П. Я. Письмо М. И. Жихареву. 7 августа 1848 г. // Там же. С. 215.
56.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М., 1991. С. 323–336.
57.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо шестое. // Там же. С. 406.
58.Чаадаев П. Я. Письмо П. А. Вяземскому. 29 апреля – 10 мая 1847 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 202–203.
59.Там же. С. 203.
60.Гоголь Н.В. О Средних веках // Гоголь Н. В. Полное собрание сочинений: В 14-ти т. Т. VIII. М.: Изд-во АН СССР. 1952. С. 17–18.
61.Гоголь Н. В. Взгляд на составление Малороссии // Там же. С. 40–41.
62.Там же. С. 40.
63.Неизвестная. Замечания на письмо Чаадаева. 1836 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 474.
64.Пушкин А. С. Письмо П. Я. Чаадаеву. 19 октября 1836 г. // Пушкин А. С. Полное собрание сочинений: В 9-ти т. Т. 9. М.: Правда, 1954. С. 210–211.
65.Там же. С. 211.
66.Там же.
67.Там же.
68.Там же. С. 263.
69.Чаадаев П. Я. Письмо А. И. Тургеневу. Август – ноябрь 1843 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 158.
70.Чаадаев П. Я. Апология сумасшедшего. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М., 1991. С. 534.
71.Там же. С. 535.
72.Там же. С. 536.
73.Чаадаев П. Я. Письмо Ю. Ф. Самарину. 15 ноября 1846 г. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 2. М., 1991. С. 197.
74.Чаадаев П. Я. Отрывки и разные мысли. // Чаадаев П. Я. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М., 1991. С. 480–481.
75.Чаадаев П. Я. Апология сумасшедшего. // Там же. С. 529.
76.Там же.
77.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо первое. // Там же. С. 322.
78.Чаадаев П. Я. Философические письма. Письмо восьмое. // Там же. С. 437–438.
79.основатель сообщества, признанного Нижегородским областным судом экстремистским и запрещенного на территории России

Бесплатный фрагмент закончился.

Альманах
Текст, доступен аудиоформат
1 099 ₽