Читать книгу: «Повесть о Мурасаки»
Посвящается Майклу, Мари, Оуэну и Хлое

Сага
Liza Dalby
THE TALE OF MURASAKI
Copyright © Liza Dalby, 2000
All rights reserved
Издательство выражает благодарностьCurtis Brown Ltd. и литературному агентству Synopsis Literary Agency за содействие в приобретении прав
Перевод с английского Анастасии Рудаковой
Серийное оформление и оформление обложки Александра Андрейчука
Научный редактор Екатерина Даровская
В оформлении обложки использована иллюстрация Утагавы Хиросигэ

© А. А. Рудакова, перевод, 2025
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2025
Издательство Иностранка®
Предисловие автора
В переводе с японского языка «моногатари» означает «повесть», буквально – «повествование, рассказ о чем‑либо». В моногатари могут быть вплетены прочные нити фактов, но в целом данный жанр относится к художественной прозе. Самое известное произведение японской литературы – это пространная «Повесть о Гэндзи» («Гэндзи моногатари»), написанная придворной дамой Мурасаки Сикибу в XI веке. Автор этой необычайной книги и стала героиней «Повести о Мурасаки». Я включила сохранившийся исторический фрагмент ее дневника в вымышленные мемуары, подобно тому как археолог реконструирует античную вазу, вживляя подлинные черепки в тело современного керамического сосуда: получилось нечто вроде литературной реставрации. Как очертания древних черепков определяют форму сосуда, так и моя книга имеет форму лирического дневника – литературного жанра, распространенного во времена Мурасаки. И хотя для реконструкции использовался новый материал, я привнесла в повествование представления, верования и предрассудки XI века.
Все включенные в книгу стихотворения сочинены самой Мурасаки или людьми, с которыми она вела поэтические диалоги. В кругах, к которым принадлежала Мурасаки, пятистишия, относящиеся к поэтическому жанрувака (предшественнику хайку), служили основным средством общения мужчин и женщин. В сохранившемся сборнике ее стихотворений вака нередко сопровождаются краткими заглавиями, дающими намек на обстоятельства, при которых они были созданы. Опираясь на эти намеки, я и строила свое повествование.
Я представила, что эти мемуары Мурасаки написала в конце жизни, а после смерти сочинительницы они были найдены ее дочерью Катако.
Избранные персонажи
Ацухира (1008 –1036) – принц, сын Итидзё и Сёси, внук Митинаги; в 1016 –1036 годах правил под именем императора Го-Итидзё.
Ацуясу (999–1018) – принц, сын императора Итидзё и его первой супруги, императрицы Тэйси; не получил титул наследного принца из-за регента Митинаги, отстаивавшего интересы сыновей Сёси.
Биси (1000 –1008) – принцесса, дочь императора Итидзё и Тэйси, умершей в родах.
Гэнси (891(?) –1002) – супруга наследного принца Окисады, сестра Корэтики.
Дайнагон – племянница Ринси, придворная дама императрицы Сёси. Была любовницей Митинаги.
Ёримити Фудзивара (992–1074) – старший сын Митинаги и Ринси.
Идзуми Сикибу – известная поэтесса, современница Мурасаки Сикибу.
Итидзё (980 –1011) – 66‑й император Японии, на чье правление пришлась бóльшая часть жизни Мурасаки Сикибу.
Кадзан (968 –1008) – 65‑й император Японии; правил всего два года (984 –986), после чего под давлением Митиканэ принял постриг и отрекся от престола.
Канэиэ Фудзивара (929–990) – влиятельный политический деятель, закрепивший должность регента за кланом Фудзивара; отец императрицы Сэнси и трех сыновей – Мититаки, Митиканэ и Митинаги, каждый из которых стал регентом; сластолюбивый муж женщины, написавшей «Дневник эфемерной жизни».
Канэтака Фудзивара (985 –1053) – сын Митиканэ; покровитель Катако, дочери Мурасаки Сикибу.
Катако (999 –1083) – единственная дочь Мурасаки Сикибу.
Кинто Фудзивара (966 –1041) – один из наиболее влиятельных культурных деятелей при дворе императора Итидзё. Был известен как ученый, музыкант, литературный критик и поэт, писавший на японском и китайском языках.
Кодаю – известная поэтесса, придворная приятельница Мурасаки Сикибу.
Корэтика Фудзивара (973 –1010) – сын регента Мититаки, брат императрицы Тэйси.
Косёсё (? —1013) – придворная дама императрицы Сёси, близкая подруга Мурасаки Сикибу, многолетняя любовница Митинаги.
Кэнси (994 –1027) – императрица, вторая дочь Митинаги и Ринси, младшая сестра Сёси, супруга наследного принца (с 1012 года – императора) Окисады.
Мингвок – китайский друг Мурасаки Сикибу, сын господина Цзё.
Митинага Фудзивара (966 –1027) – сын Канэиэ, ставший регентом после смерти своего брата Митиканэ; самый могущественный из регентов клана Фудзивара, отец трех императриц, в том числе Сёси.
Мититака Фудзивара (953 – 995) – сын Канэиэ, отец Корэтики и императрицы Тэйси; регент в 990–995 годах.
Мураками (926 – 967) – 62‑й император Японии, чье двадцатилетнее правление считалось эпохой расцвета искусств.
Мурасаки – персонаж «Повести о Гэндзи».
Мурасаки Сикибу (973(?) —?) – писательница, автор «Повести о Гэндзи».
Нобунори Фудзивара (980(?) –1011) – младший брат Мурасаки Сикибу.
Нобутака Фудзивара (950(?) –1001) – муж Мурасаки Сикибу.
Норимити Фудзивара (996 –1075) – второй сын Митинаги и Ринси.
Окисада (976 –1017) – наследный принц; с 1012 года, после смерти Итидзё, – император Сандзё.
Ринси Минамото (964 –1053) – главная жена Митинаги, мать шестерых его детей – двух сыновей и четырех дочерей.
Роза Керрия – подруга Мурасаки Сикибу, ставшая монахиней.
Рури – подруга детства Мурасаки Сикибу.
Сайсё – высокопоставленная придворная дама императрицы Сёси.
Санэнари Фудзивара (975 –1044) – придворный императрицы Сёси, помощник управляющего делами двора ее величества; судя по нескольким записям в дневнике Мурасаки Сикибу, она, очевидно, была к нему неравнодушна.
Саэмон-но Найси – придворная дама.
Сёси (988 –1074) – императрица, старшая дочь Митинаги и Ринси; с тринадцати лет замужем за императором Итидзё, мать двух императоров.
Сэй Сёнагон (966(?) —?) – писательница, автор сборника блистательных зарисовок, известного под названием «Записки у изголовья» («Макура-но соси»), где запечатлены тонкие наблюдения над людьми, придворной жизнью и красотой природы.
Сэнси (962 –1001) – вдовствующая императрица, дочь Канэиэ, сестра Митинаги, мать императора Итидзё; с 986 года, после восшествия сына на престол, являлась заметной политической фигурой.
Такаиэ Фудзивара (979 – 996) – сын Мититаки, брат Корэтики, вместе с которым был отправлен в ссылку за противостояние Митинаге.
Такако – старшая сестра Мурасаки Сикибу.
Тамэтоки Фудзивара (945 –1020) – отец Мурасаки Сикибу.
Тетушка – автор «Дневника эфемерной жизни», дальняя родственница Мурасаки Сикибу.
Тифуру – подруга детства Мурасаки Сикибу.
Тэйси (976 –1000) – императрица, дочь Мититаки, сестра Корэтики, первая супруга императора Итидзё.
Фудзи – детское прозвище Мурасаки Сикибу.
Фуюцугу Фудзивара (775 – 826) – государственный деятель времен правления императора Нинмё, сыгравший важную роль в разработке канона благовоний. Предок всех выдающихся представителей клана Фудзивара.
Цзё (Цзё Шичан) – китайский чиновник, глава делегации, направленной в 997 году в Этидзэн для сопровождения обратно в Китай группы потерпевших кораблекрушение купцов.
Письмо Катако
Когда скончалась моя мать, я была беременна тобой и состояние мое оставляло желать лучшего. На меня нередко накатывали приступы тошноты. Единственное, что помогало с ними справляться, – свежие цитрусы. Если поскрести бугристую желтую кожуру юдзу1, она начнет источать едва заметный аромат цитрусовой эссенции. Вдыхая его, я подавляла подступающий к горлу позыв, но чаще просто смирялась с постоянной дурнотой. Чтобы выдержать церемонию похорон, мне пришлось на всякий случай спрятать в рукава юдзу и мандариновую кожуру. Мать давно уже затворилась в уединении. Некоторые люди, узнав о ее смерти, удивлялись, что она дожила до этой поры.
Твоя бабушка прославилась как женщина, написавшая «Повесть о Гэндзи». Появление этого любовного романа, полного проницательных наблюдений, можно сравнить с восходом яркой полной луны, озаряющей темный небосвод. Прежде никто не читал ничего подобного. В свое время «Гэндзи» принес моей матери известность и громкое имя. И все же я поразилась, увидев, какая толпа собралась, чтобы присутствовать при свершении последних обрядов над нею. Не менее дюжины женщин выдержали тягостную поездку в храм Исияма, занимающую целый день. Вероятно, то были читательницы «Гэндзи», которые предпочитали своим скучным мужьям или стесненным обстоятельствам жизнь, описанную в сюжетах моей матери.
Я убеждена, что мать стала затворницей, чтобы отделаться от «Гэндзи». Этот труд начал подчинять себе ее жизнь, но вместе с тем он был матушкиным детищем. Она породила и взрастила его, однако затем, как часто случается с детьми, чадо выросло и в конце концов освободилось из-под ее власти. Я была куда более послушным ребенком, чем эта книга, и никогда не давала матери столько поводов для беспокойства, как «Гэндзи».
Возможно, оттого что люди были очарованы одной из героинь романа, в их сознании этот образ слился с образом моей матери. Когда матушка поступила на службу к императрице, ее прозвали Мурасаки. Похоже, читатели повести вообразили, что знают мою мать, потому что знают Мурасаки из «Гэндзи». Думаю, матушке надоели письма и визиты публики всех сословий, включая императорских особ, которыми она, разумеется, пренебречь не могла. В конце концов читатели настолько увлеклись, что стали докучать ей требованиями написать новые сцены в угоду их воображению. Они привыкли ждать от «Гэндзи» чего‑то определенного, и, надо полагать, матушка в равной степени устала как оправдывать, так и обманывать их ожидания.
Именно благодаря этому произведению матушку пригласили к императорскому двору. Должно быть, ей, вдове, проводившей жизнь среди книг, показалось чудом, что ее разом перенесли из тьмы безвестности в залитые светом государевы покои. «Повесть о Гэндзи» привлекла к ней внимание регента Фудзивары Митинаги – могущественного вельможи, который повелевал императорами и фактически правил страной. Каковы бы ни были отношения моей матери с Митинагой, за это в значительной степени ответственен «Гэндзи».
Производя на свет детей и со временем вводя их в общество, люди молятся о том, чтобы отпрыски произвели благоприятное впечатление, заняли достойное положение или по меньшей мере не опозорили родителей. Возможно, сыновей и дочерей учат, как обрести силы, чтобы терпеливо нести карму, с которой они родились. Однако впоследствии дети все равно будут поступать по собственному разумению. Предугадать, как скажется на них предыдущее существование, мы не способны. Любой родитель принимает это как данность. Однако литературное сочинение – порочное дитя. Едва появившись на свет, оно сразу идет своим путем, не оправдываясь, не терпя никакого влияния, самостоятельно обзаводясь друзьями и врагами.
Пожалуй, в конечном счете книга не столь уж отличается от живого ребенка из плоти и крови.
С самого моего рождения Гэндзи был для меня кем‑то вроде старшего брата. Как любой эгоистичный мальчишка, он вечно отнимал время у матери, добивался ее внимания, никогда не оставлял в покое и не умерял своих требований. И, несмотря на терзающую меня ревность, в конце концов я тоже поддалась чарам Гэндзи.

Мы нечасто встречались в те годы, когда матушка вела монашеский образ жизни. Моя карьера при дворе развивалась сравнительно успешно: тогда я находилась под покровительством советника Канэтаки, племянника регента Митинаги. В момент смерти Мурасаки я носила под сердцем дитя Канэтаки – тебя.
Я полагала, что, вероятно, никогда не выйду замуж. Разве могла я знать, какие встречи и взлеты уготованы мне судьбой? Я не беспокоилась о грядущем, потому что о нем не беспокоилась матушка. Она не покинула бы меня в мои шестнадцать, если бы не считала надежными мои виды на будущее.
Едва уловимый запах цветущей сакуры всегда будет напоминать мне о матушкином расставании с этим миром. Покидая на рассвете засыпанную песком погребальную равнину, мы проходили мимо цветущей вишневой рощи, окутанной утренним туманом. А после, когда солнце нагрело землю и туман растаял, воздух наполнился нежным благоуханием. Сакуру ценят отнюдь не за запах: у нее нет того медвяного духа, который присущ цветущей сливе, но оказалось, что на сельских просторах скопления деревьев сакуры источают особенно тонкий аромат.
Урну с прахом Мурасаки, которую предстояло отвезти в наш семейный храм, несла я. Это должен был делать мой дед Тамэтоки, но семидесятичетырехлетний старец, удрученный тем, что пережил всех своих детей, уклонился от официального участия в церемонии. Качая седой головой, точно сварливые макаки, которые встречались нам на горных дорогах, дедушка сокрушался о своем крепком здоровье не меньше, чем о смерти дочери.
В следующем месяце я в последний раз отправилась в место уединения моей матери близ храма Киёмидзу, дабы забрать ее вещи. Мне было известно, что пожитков у нее немного: матушка уже раздала свои музыкальные инструменты и книги, а также, разумеется, давным-давно рассталась с прекрасными шелковыми одеяниями, которые носила при дворе. Осталось несколько добротных зимних платьев на теплой подкладке, которые я пожертвовала храму, а также сутры, переписанные изящным каллиграфическим почерком матушки. Мне удалось отыскать единственные предметы, которые я хотела сохранить у себя: мамину темно-фиолетовую тушечницу2, набор кистей для письма и фарфоровую подставку для влажных кистей в виде пяти горных вершин. Опустившись на колени перед низеньким письменным столиком, я заметила пачку бумаг, скатанную в тугую трубку и обернутую куском зеленовато-желтого шелка. Предположив, что это старые письма, которые матушка хранила ради бумаги для переписывания сутр, я решила забрать их, чтобы самой упражняться в каллиграфии. Бумага стоит дорого, и мне пришло в голову, что я вполне могу использовать старые свитки по тому же назначению, что и матушка. Священнослужитель был раздосадован: монахи вечно гоняются за бумагой.
По различным причинам – и оттого, что по возвращении моем ко двору установилась жара, и оттого, что тошнота у меня, вопреки заверениям более опытных женщин, так и не прошла, – я заглянула в матушкины бумаги лишь спустя год после твоего рождения.
Не забывай, что сочинения твоей бабушки неизменно вызывали переполох. Кажется, после смерти Мурасаки о ней судачили не меньше, чем когда она жила при дворе. Поскольку люди по-прежнему с жадностью поглощали историю принца Гэндзи, меня часто просили рассудить спор читателей, которые располагали разными версиями текста – как правило, потому, что придворные дамы допускали ошибки при переписывании. Не знаю, как так вышло, но целые главы оказывались перетасованными, а в некоторых вариантах порой и вовсе отсутствовали. Собственный сборник я старалась поддерживать в изначальном порядке и позволяла тем, у кого возникали вопросы, сверяться с ним. А кроме того, были еще матушкины стихи, иные из которых входили в состав различных императорских антологий. Пожалуй, совсем неудивительно, что у Мурасаки оставалось множество почитателей, однако своей литературной репутацией матушка обязана отнюдь не стихам. Они, безусловно, заслуживают внимания, но среди прочих ее выделял именно «Гэндзи».
После родов ко мне вернулось хорошее самочувствие. Ты была здоровым и крепким младенцем, и я настояла на том, чтобы кормить тебя грудью вместе с принцем, кормилицей которого я удостоилась чести быть. С твоим появлением на свет апатия, вызванная беременностью, развеялась, как туча в погожий осенний денек. У меня возникло непреодолимое желание взять в руки кисть и вновь обратиться к своему дневнику. Добавив к собственной коллекции прекрасные старинные кисти матери, я разместила их в большом держателе из пятнистого бамбука. А кисть, выбранную для работы, положила на подставку в виде пяти горных вершин, которой Мурасаки пользовалась до конца жизни.
Рука отвыкла от письма; я осмотрела комнату в поисках клочка бумаги, на котором можно поупражняться, переписывая стихи, и наткнулась на сверток бледно-зеленого шелка, который безотчетно сунула в сундук во время беременности, мучимая непроходящей тошнотой. Я развязала узел и развернула скрученные в трубку листы, среди которых имелись как старые, так и довольно новые. По большей части там были переписанные тексты «Лотосовой сутры»3. Я узнала материн почерк и сперва приняла свитки за письма. Некоторые из листов и впрямь оказались письмами или дневниковыми отрывками. На обороте каждого листа имелись отметки, тоже сделанные рукой Мурасаки. Все это было перемешано между собой, и поначалу я не увидела в записях ни смысла, ни порядка. Однако затем обнаружила клочок, который все прояснил. Судя по всему, под конец жизни матушка разобрала письма, дневники, стихотворения, черновики «Гэндзи» и создала мемуары. Однако вместо того, чтобы доверить мысли чистой бумаге, она начертала свой последний труд на обратной стороне тех самых дневников, которые легли в его основу. Теперь, когда у меня был ключ, я приступила к чтению.
В последующие месяцы я посвящала все свое время кормлению и матушкиным бумагам – твоему ненасытному ротику, похожему на сливовый бутон, и своим ненасытным глазам. Ты утоляла голод моим молоком, а я – этими текстами, поэтому нынешнее отсутствие у тебя интереса к литературе вызывает искреннее изумление, ведь пристрастие к ней ты должна была впитать еще во младенчестве.
В глазах окружающих я была хранительницей правильного варианта «Повести о Гэндзи»: мой экземпляр считался образцовым. Негласно же мне суждено было стать хранительницей воспоминаний матери. Я уже сказала, что Гэндзи был для меня кем‑то вроде родственника. Пока я росла, он получал первоочередное внимание, зато позднее помогал мне, как старший брат, приглядывающий за своей сестрой. Уйдя от мира, Мурасаки рассталась с Гэндзи, как рассталась и со своим престарелым отцом. Попечение о них обоих выпало на мою долю. Если матушка сейчас в раю будды Амиды4, душа ее, верю, спокойна: я постаралась позаботиться о тех, кого она покинула.
Люди хвалили меня за радение о дедушке. Кое-кто думал, что привязанность к пожилому родственнику очень тягостна, но я никогда так не считала. Тамэтоки неизменно оставался для меня источником мудрости, а не бременем. Всегда обходительный, ничуть не высокомерный, он, казалось, был столь глубоко погружен в меланхолию, что она курьезным образом продлевала ему жизнь. Сам дедушка считал, что это он заботится обо мне, а не наоборот.
Ныне, когда ты выросла, тебе следует прочесть бабушкины воспоминания, чтобы понять собственные истоки и в силу этого лучше узнать себя. Советую держать мемуары при себе, пока однажды ты не передашь их собственному литературному потомку. В грядущем, если «Повесть о Гэндзи» все еще будут читать, чувствительные натуры, возможно, заинтересуются сокровенными мыслями Мурасаки, а сплетни к той поре уже позабудутся и не принесут ей вреда.
На ум невольно приходит стихотворение, которое матушка некогда написала кому‑то:
Прочтет ли в грядущем
Хотя бы один человек
Посвящение той,
Память о коей всегда
Будет жить на этой земле?
Я не могу не надеяться, что прочтет.
Мой эфемерный приют

Ныне, мысленно обращаясь к прошлому, я ужасаюсь количеству переведенной мною бумаги. В аду наверняка отведен особый уголок для писак вроде меня. Рядом стоит коробка с моими старыми дневниками; тут же переплетенный сборник моих стихов; вот пачка историй о Гэндзи, относящихся к тому времени, когда они во множестве имелись у самой государыни, а вот целая охапка писем. Я вспоминаю бесчисленные черновики, впоследствии сожженные мною или превращенные в кукольные домики для Катако: на них ушло гораздо больше бумаги, чем то количество, что окружает меня сейчас. Лишь малую часть листов я пустила на благое дело, переписав на их оборотах «Лотосовую сутру»; жизнь моя, без сомнения, уже на исходе, и я не успею в полной мере возместить все то, что потратила зря.
По некой причине, предопределенной моей кармой, я считала необходимым создавать письменные образы всего услышанного и увиденного мною и никогда не довольствовалась самóй жизнью. Жизнь становилась для меня реальностью лишь тогда, когда я облекала ее в рассказы. Однако отчего‑то, несмотря на все написанное, истинная природа вещей, которую я пыталась запечатлеть в своих сочинениях, просачивается сквозь слова и крохотными росинками оседает между строк. Невыдуманные истории передают суть вещей даже хуже, чем выдуманные. Когда я листаю дневники, которые вела на протяжении долгих лет, то понимаю: хотя эти записи пробуждают во мне много воспоминаний, любому другому человеку они, вероятно, совершенно ничего не скажут.
Почему же я упрямо верю в то, что должен быть иной способ уловить ускользающий смысл сущего? Из всего мною прочитанного наиболее близок к этому оказался пресловутый «Дневник эфемерной жизни»5, написанный моей тетушкой, да и то она сосредоточилась лишь на горечи жизни.
Я решила перелистать свои дневники и описать собственную жизнь, включая длительные отношения с принцем Гэндзи. Быть может, обратившись к плоду своего воображения, я наконец сумею немного приблизиться к истине.
Но сможет ли это оправдать всю истраченную мною бумагу?
Ранние дневниковые записи

Моя мать умерла, когда мне было пятнадцать лет. Помню, как бабушкин дом захлестнула черная волна монахов, нараспев читавших молитвы; матушка, стеная, металась в предсмертной лихорадке, ее гладкое круглое лицо осунулось, черты его заострились и приобрели землистый оттенок. Поющие монахи, сидя на корточках в главном покое, завывали и щелкали четками, но от их мантр толку было не больше, чем от морской пены. Наконец стало ясно, что матушки больше нет, после чего отец велел монахам умолкнуть. И они снова удалились в свои храмы, откуда их вызвала моя обезумевшая от горя бабушка.
При жизни мать была красивой, но ее мертвое тело выглядело безобразно. Я закрывала глаза, и мне чудилось, будто я сплю, но вот-вот проснусь и увижу, как матушка, сидя перед зеркалом, чернит зубы или наклоняется над горшочком с благовониями, которые перед тем были зарыты в саду, у ручья, для созревания. В течение нескольких дней этот злосчастный сон обрел убедительную осязаемость, а реальные события детства сделались призрачными. Отчетливо помню лишь момент, когда тело матушки предавали огню, ведь именно тогда я внезапно очнулась от оцепенения.
Я наблюдала за столбом дыма, поднимавшимся над погребальным костром. По хмурому небосводу медленно расползалась заря6. Люди уже начали расходиться, но мы с отцом, братом и сестрой оставались в экипаже. Носильщики опустили оглобли на камни, вросшие во влажную, пахучую почву, а сами занялись упряжным волом. Сперва из погребального костра вырывались темно-рыжие языки пламени и клубы дыма, но последние несколько часов огня не было, костер только слабо курился, а под конец ввысь поднялась одинокая дымная струя. Я следила на ней взглядом, едва дыша: боялась выдохнуть, чтобы она не исчезла. Этот тонкий столб дыма был последним, что осталось от матушки. Когда он развеется, ее совсем не станет. И я, как и у маминого смертного ложа, затаила дыхание.
Всё. Мглистая серая струйка испарилась. Сердце застучало быстрее, и мне показалось, будто в горле у меня застрял жгучий уголек. Мне невыносимо было думать, что это конец. Но дым заструился опять, притом с новой силой, словно повинуясь моей воле. Я покосилась на младшего брата. Тот заснул с приоткрытым ртом, неуклюже привалившись головой к стенке экипажа. Отец сидел прямо, умышленно избегая смотреть на погребальный костер, и перебирал пальцами сандаловые четки. Он и виду не подал, что заметил, как дым исчез, а затем появился снова.
Пока я наблюдала за воскресшей струей дыма, взошло солнце и наступило утро. Вокруг нас в тесных повозках зашевелились и начали потягиваться люди; эти звуки отвлекли мое внимание, и столб дыма заколебался. Перепугавшись, я вновь направила всю силу воли на дым. «Останься!» – мысленно приказала я ему. Раз костер курится, значит, матушка еще не покинула этот мир. Врата Западного рая распахнулись, и, может быть, сам будда Амида уже наклонился, чтобы вознести ее душу к своему великолепному лотосовому трону – но она еще здесь! От напряжения я ощутила головокружение, а потом страх. Из горла так и рвался крик: «Это выше моих сил! Я больше не могу удерживать тебя!» Мне захотелось, чтобы дым рассеялся прямо сейчас, но сам, не по моей воле.
И дым рассеялся. Матушка перестала быть моей матерью, она превратилась в нечто иное. Я тихонько выдохнула и на несколько минут сосредоточилась на том, как воздух входит мне в легкие и выходит оттуда.
Болотистая равнина, где совершалось сожжение тел, представляла собой сырое, чадное, неизбывно печальное место. Огонь в погребальных кострах поддерживали некие чумазые лохматые существа в рваных обносках. Они лишь отчасти походили на людей. Помню, я удивилась, обнаружив, что у них есть семьи. Вокруг, пугливые, точно лисята, рыскали их дети, и мне показалось, что за крытой тростником хижиной мелькнула какая‑то женщина. Мужчины, во всяком случае, умели говорить на нашем языке: я заметила, как один из наших чиновников дал служителю указания и вручил какой‑то сверток. Но разобрать, о чем они говорят друг с другом, я не могла. На обратном пути в город отец подтвердил, что они и впрямь люди, но отверженные. «Эти изгои зарабатывают на жизнь, возясь с мертвецами, – сказал он. – Кто‑то ведь должен сооружать огромные погребальные костры, которые освобождают души усопших».
Быть преданным огню после смерти – это привилегия. Простолюдинов просто сбрасывают в болота, где те разлагаются, спотыкаясь и падая на своем кармическом пути. Меня поразило существование подобного образа жизни, низводящего человека до уровня животного, и потому я не была изумлена, когда услышала, что именно эти создания дубят шкуры, выделывая из них кожи.
Отец настаивал, чтобы я сочинила стихотворение в память о матери, но, к моему стыду, у меня ничего не получилось. Переживания не порождали в голове никаких образов. Брата извинял слишком малый для стихосложения возраст, а старшая сестра считалась недалекой. В результате ни один из детей не оправдал надежд отца.
Впрочем, я решила завести дневник, ибо поняла, что могу оказывать воздействие на окружающие явления – пусть даже всего лишь на струю дыма. Но даже это заслуживало внимания. Я будто вмиг очнулась от тревожного сна, обретя способность концентрировать волю и некоторым образом влиять на окружающий мир. Казалось необычайно важным сохранить ощущение собственной силы, секрет которой таился в словах.

Весной следующего года мы переехали из бабушкиного дома в официальную отцовскую резиденцию близ западного берега реки Камо. Отец начал обучать моего брата Нобунори китайской классической словесности. Нобу исполнилось десять лет, но отец уже думал о грядущей церемонии совершеннолетия. Мысль о том, что брат пострижет волосы и наденет мужские шаровары, смешила меня, но отец проявил благоразумие, рассудив, что его отпрыску потребуется несколько лет на освоение текстов, необходимых для обряда. Брат был недурен собой, но, к глубокой досаде отца, малосообразителен.
Нобу ежеутренне заставляли корпеть над китайским. Я обнаружила, что без усилий заучиваю наизусть все уроки брата, просто слушая монотонную долбежку, доносившуюся из его комнаты. Стоило мне разок взглянуть на текст, как китайские иероглифы сами собой отпечатывались в голове, и я, сев за письменный стол, безо всякого труда воспроизводила их на бумаге. А поскольку грамота давалась мне легко, Нобунори стал меня раздражать. Он был не в состоянии не то что понять, а хотя бы запомнить правила, которым его учили. Однажды я нашла брата в саду: он бубнил себе под нос урок, одновременно ища под листьями ириса жуков-оленей. Каждый раз, когда Нобу запинался, я скрежетала зубами. И наконец, не выдержав, вслух отчеканила трудный отрывок. Нобу поднял на меня глаза, и его чумазую физиономию исказила пренеприятная гримаса.
– Так нечестно! – вспылил он. – Я пожалуюсь отцу.
– Таково уж мое везение, – вздохнул отец. – Как жаль, что моя дочь не родилась мальчиком. Похоже, именно она унаследовала семейные дарования. – Но, заметив, что я слышала его реплику, быстро добавил: – Вопреки расхожему мнению, девочка, родившаяся в ученой семье, – вовсе не беда…
И отец возложил задачу обучения Нобунори китайскому языку на меня. Благодаря этому я получила основательное образование по части классической словесности.

В начале пятого месяца в преддверии празднества Поднесения аира мы с Нобу отправились собиратьаямэ7. Домой мы с братом вернулись с пучком пахучих листьев для приготовления ароматических шариков и несколькими корневищами для состязания, которое отец устраивал для своих ученых друзей. Он осмотрел длинные бледно-желтые корневища с розоватыми лиственными розетками и густой порослью тонких корней. Мы с Нобу очень радовались, когда наткнулись на корневище длиной почти в шесть ладоней. Отец одобрил нашу находку: длинные корневища предвещают долгую жизнь. В моем детстве аир уже стали выращивать на продажу и в преддверии пятого месяца привозили его в город.
– Прежде бывало куда занятнее, – посетовал отец. – Что толку сравнивать, чьи корневища длиннее, когда стоит лишь выйти на улицу, чтобы тут же купить аир. Впрочем, у лоточников можно отыскать невероятно длинные экземпляры, какие нам самим на болотах ни разу не попадались. Посмотрим, что принесут другие.
Отца, происходившего из ученой семьи, воспитывали в строгости, требуя, чтобы основную часть времени он отдавал занятиям. Раз в год, перед самым началом затяжных дождей, вся семья выезжала в сельскую местность на сбор корневищ аира для состязания, проводившегося в столице. У нашей семьи имелось немного земли, и возделывавшие поля крестьяне отвели под аямэ участок на берегу ручья. Младшим детям разрешалось бродить по скользкому руслу, вытаскивая корневища из ила. Ребятишки возбужденно обшаривали дно в поисках лучших экземпляров, и тот, кто находил самый длинный, получал награду. Дети относили свою добычу в крестьянский дом, который по случаю визита хозяина, явившегося из столицы с особой целью, был убран цветами. Крестьяне смывали с корневищ ил и раскладывали их на досках.
Поэтические состязания были забавой придворных и ученых, а вот конкурсы на самую красивую картину, самую сладкоголосую певчую птицу, самый красивыйбонкэй8или самое длинное корневище аямэ нравились всем. Очевидно, для отца, который проводил детство среди книг, это была редкая возможность развлечься. Когда он рассказывал нам о соревновании, смакуя приятные воспоминания, нежно лелеемые на протяжении многих лет, глаза у него сияли от удовольствия.
В тот раз мы впервые делали из благоуханных листьев ароматические шарики без матушки. На карнизах дома мы развесили свежий аир, чтобы он уберег нас от нездоровых летних испарений.

К осени тайфуны один за другим пронеслись по земле свирепыми бурями. В восьмом месяце нам пришлось срочно покинуть наш дом, поскольку Камо вышла из берегов. Вся восточная, низменная часть Мияко9 была затоплена. Отец позволил нам вернуться, лишь когда слуги выгребли из дома весь ил и речной мусор, однако сам возвратился еще до того, как вода ушла, чтобы попытаться спасти хоть что‑то из собрания драгоценных китайских книг. Стоя под яркими солнечными лучами в нашем жалком заиленном саду, я заметила у подножия каменного столба какую‑то грязную кучку. Я давно боялась спросить у слуг, не попадалась ли им после наводнения какая‑нибудь из наших кошек. Крепко зажмурившись, я сказала себе, что это всего лишь клубок речных водорослей, но когда вновь открыла глаза, то вместо травы увидела спутанную шерстку и оскал крошечных белых зубов. Пока я таращилась на трупик, из-за дома вышел садовник с еще одной кошкой, которая ожесточенно пыталась вырваться. Она неистово выла и царапалась, но мужчина как будто ничего не замечал. Он подхватил животное одной рукой и крепко прижимал к себе.
– Взгляни-ка, юная госпожа, – обратился садовник ко мне, растягивая толстые губы в широкой ухмылке, – кого я нашел на гранатовом дереве!
Пленница выкрутилась из-под его грязной смуглой руки, спрыгнула на слякотную землю и бросилась ко мне. Выяснилось, что это не кошка, а кот. Издали два наших белых китайских кота были неотличимы друг от друга. Я взяла питомца на руки, дивясь, как ему удалось остаться белоснежным, и указала садовнику на несчастное тельце у подножия столба:
– Вон там…
Помню, как стояла, ошарашенная горем и радостью, столь несовместными друг с другом.
Тифуру

Уже к первой годовщине смерти матери я научилась управляться с домашним хозяйством. Мы по-прежнему через день навещали бабушку, но в том, что касалось руководства прислугой и повседневных забот, отец полагался теперь на меня. Моей старшей сестре Такако это, разумеется, было не под силу: по умственному развитию она оставалась ребенком. Нобунори, при удачном стечении обстоятельств, впоследствии можно было пристроить при дворе, но пока что братец требовал неусыпного надзора. Мне было семнадцать, и хотя окружающие, без сомнения, задавались вопросом, когда же дочь Тамэтоки наконец выйдет замуж, я выбросила мысль о свадьбе из головы. Не то чтобы я не любила мужчин, просто уже несла на себе груз домашних обязанностей, и сердечные дела меня не занимали.
Начало осени, как обычно, выдалось жарким. Я убрала подальше белое летнее нижнее платье и носила сине-зеленую тонкую сорочку, но желанной прохлады не ощущала и едва могла заставить себя шевелиться. Ночами я принимала в саду лунные ванны, а днем спала дома, в полутемных внутренних покоях. Отец предупредил меня, что с лунным светом поглощается слишком многоинь (по его словам, эта сущность порождает меланхолию), но мне было все равно. Тогда он напомнил, что моя мать страдала от приступов уныния, однако от запретов воздержался, и я продолжала сидеть в саду по ночам. Я втайне подозревала, что отец считал, будто в моей натуре преобладает мужское начало ян и дополнительные дозы лунной субстанции помогут мне стать женственнее.
Поскольку седьмой месяц называют месяцем стихосложения, я решила сделать перерыв в освоении китайского языка и выучить наизусть весь «Кокинвакасю»10, чтобы удивить бабушку. Она вечно корила меня за неподобающее для дамы пристрастие к китайской словесности и мягко, но настойчиво пыталась пробудить во мне интерес к вака11. И вот, погрузившись в сборник нашей родной классической поэзии, я с удивлением обнаружила: чем больше чужих вака я изучаю, тем легче мне сочинять собственные. Вскоре пятистишия начали естественным образом, почти безо всяких умственных усилий, складываться у меня в голове. Отныне каждое событие, каждое природное явление, каждое душевное переживание приводили к рождению вака. Иногда я даже записывала их.
Той знойной ранней осенью в столицу вернулась семья Тифуру и прожила у нас пять дней. Тифуру была годом старше меня. Детьми мы вместе играли, пока ее отцу не дали должность в провинции. Было странно встретиться спустя столько лет, но, может быть, именно поэтому мы очень быстро сблизились. Я запомнила подругу толстушкой, шустрой и шумной в противоположность мне, застенчивой тихоне. У нее были густые, как лошадиная грива, волосы, и в сырую погоду короткие жесткие пряди, обрамлявшие лицо, щетинисто топорщились. Теперь Тифуру превратилась в стройную красавицу, но и в этой восемнадцатилетней девушке я до сих пор могла разглядеть черты той маленькой непоседы, которая когда‑то водилась со мной и, будучи старше всего на год, была непререкаемой заправилой в любой игре.
У Тифуру во рту был лишний зуб. Он торчал из-под верхней губы, перекрывая резец. Когда она улыбнулась, я промолвила:
– Луна показалась из-за облаков.
Это была наша старая детская шутка. Я тотчас испугалась, что Тифуру рассердится, но та рассмеялась и закрыла лицо широким рукавом.
– Матушка говорит, что я всегда должна прятать рот. По крайней мере, сейчас луну затянули облака, – добавила она, имея в виду изысканное чернение на зубах. Я вдруг осознала, что у меня самой зубы безупречно белы.
Тифуру опустила рукав и принялась пристально разглядывать меня, будто ища во мне черты той семилетней малышки, которая беспрекословно подчинялась ей, восьмилетней, даже когда мы лежали под одеялом, которым вместе укрывались ночью. Мы придумали друг другу прозвища. Я звала ее Обородзукиё, Туманная Луна, а она меня – Кара-но-ко, потому что уже тогда меня тянуло ко всему китайскому. Прошло десять лет с тех пор, как мы играли в «представление ко двору», словно нам обеим всерьез улыбалась подобная возможность.
Когда видишься с кем‑то ежедневно, изменения, которым его подвергает время, совершенно неуловимы. Кажется, что человек не меняется или же вы меняетесь вместе, потому ничего и не замечаете. Возможно, именно по этой причине так трудно влюбиться в того, с кем с рождения живешь по соседству. Когда же встречаешь совершенно незнакомого человека, в нем все ново и вас не объединяют общие воспоминания. Приходится тратить уйму времени, устанавливая связи и обзаводясь сходным восприятием или опытом, однако это требует огромных усилий. Я обнаружила, что гораздо интереснее искать в этой необычайно красивой молодой женщине, которая приехала к нам погостить, мимолетные черты девочки, которую я когда‑то знала.
Тифуру жила со мной в одной комнате. Когда мы припудривали лица белой китайской глиной, я отмахивалась от ее прядей, и внезапно меня пронзило яркое детское воспоминание о подруге. Был тихий весенний день, шли затяжные дожди, мы сидели на ароматных новых циновках в матушкиной комнате, расчесывая друг другу волосы, смоченные рисовой водой, и меня охватило острое ощущение красоты, уловленной невидимой сетью, которая в это мгновение связала нас воедино.
Впоследствии на протяжении многих лет, припудривая лицо китайской пудрой, я всякий раз мимолетно вспоминала тот миг. Удивительно думать, что подобные ассоциации возникают у любого живого существа, поскольку каждое мгновение на пути, предначертанном кармой, неизбежно вырастает из предыдущего. Возможно, это касается и неживых предметов, ибо, сдается мне, даже у камня есть прошлое, однако у живых такие связи проявляются ярче, поскольку время производит в нас значительные перемены. Что за сила пробудила во мне изысканно-печальное ощущение красоты, которое я столь остро почувствовала в тот день? Я решила, что это, вероятно, работа памяти. Вот почему мы никогда не сочтем красивым что‑либо совершенно новое для нас.
Лежа рядом с Тифуру в утренней прохладе, я смогла поведать ей о своем позоре. Отец упомянул при своих друзьях, что я знаю наизусть китайскую классику, которую полагается учить моему брату. Отец говорил не без гордости, поскольку не видел ничего дурного в образованной женщине, однако ему следовало бы понимать, что похваляться тут нечем. Многие люди находили странным, если не смешным мое стремление к знаниям, а я была столь наивна, что обижалась. Моя подруга Сакико, которая служила при дворе и была превосходно осведомлена обо всем и вся, сообщила мне, будто слышала, как сыновья Ёсинари потешались над «девицей, знающей китайский язык».
– Значит, твоя репутация погублена, – вздохнула Тифуру, погладив мой локоть тыльной стороной ладони. – Теперь ты никогда не найдешь хорошего мужа. – Она встряхнула свою мятую, чуть влажную нательную рубашку и накрыла ею нас обеих, после чего добавила: – Если бы изучение китайского могло избавить от замужества, я бы тоже им занялась. К сожалению, это не поможет. – И Тифуру горько усмехнулась.
Я решила, что она подтрунивает надо мной, однако ошиблась. Тифуру плохо знала китайские иероглифы, но никогда не глумилась над чтением. Ее мать до замужества несколько лет состояла младшей придворной дамой при принцессе крови. Она считала проведенное при дворе время зенитом своей жизни и, когда у нее родилась дочь, думала лишь о том, как дать Тифуру образование, чтобы та смогла пойти по ее стопам. Когда родители Тифуру познакомились, ее отец был честолюбивым писарем. Он оказался на редкость способным начальником, и на протяжении карьеры его не раз отправляли из Мияко в ту или иную неблагополучную провинцию. При этом императорский двор отнюдь не спешил принимать на службу девушек, выросших в провинциях.
Скоро я поняла, что у меня, как у дочери ученого, тоже немного шансов очутиться при дворе. В детстве мать и бабушка забивали мне голову повествованиями о придворном быте, и мои представления о жизни императоров совершенно не соответствовали действительности: они устарели по меньшей мере на поколение. В любом случае все рассказы моих родственниц по большей части являлись небылицами, ибо ни одна из них при дворе никогда не служила. Их истории основывались преимущественно на слухах.
Какими трогательно невинными были я и Тифуру, лелея в сердцах тайное желание служить при дворе! На протяжении следующих нескольких дней мы с ней предавались сочинению историй о придворной жизни, которые на поверку мало чем отличались от наших детских фантазий, только теперь в них действовал пылкий герой, который вступал в любовные сношения с каждой встречной дамой.
Мы по очереди изображали принца или даму. Ни у одной из нас не было опыта общения с мужчинами, но мы призывали на помощь воображение и пользовались сведениями, полученными от подруг.
Я была в отчаянии, когда Тифуру настало время уезжать. Мы обменялись веерами. Я подарила ей свой, цвета голубой воды, с черными лаковыми пластинами, украшенный китайскими стихотворными строками, а она мне свой – бледно-розовый, из вишни, старинный и довольно ценный. А потом ее кочевое семейство снова пустилось в путь, словно мчалось наперегонки с луной.
Оставшись одна в своей комнате, я сочинила это стихотворение, которое затем переписала и назавтра с посыльным отправила Тифуру:
Новая встреча.
И впрямь я тебя повстречала
Иль показалось?
Ты вмиг скрылась за облаками —
Лик полуночной луны.
За этот короткий промежуток времени я узнала, что такое любовь, и она преобразила меня. Но в тот самый миг, как я обрела подругу, Тифуру уехала.

В конце осени Тифуру с семьей навестила нас в последний раз. Сезон завершался, и все изменилось. Погожие солнечные дни уступили место холодам. Клены и сумахи запылали ежегодным парчовым багрянцем, модницы соперничали с деревьями яркостью своих многослойных нарядов. В траве пели цикады. Семья Тифуру опять уезжала, направляясь в далекую южную провинцию Цукуси, где отец моей подруги получил новую должность. Все произошло весьма неожиданно, и назначение не было почетным, но он едва ли мог отказаться. Правитель провинции умер, оставив дела в беспорядке, и отцу Тифуру поручили как можно скорее все наладить. Цукуси нельзя было назвать обетованным краем: людей туда ссылали.
Перед визитом гостей отец отвел меня в сторонку, чтобы поведать о печальных обстоятельствах их отъезда, но даже после этого я оказалась не готова к горестному виду Тифуру. Лицо ее скрывала широкополая дорожная шляпаитимэгаса12; подруга сняла ее, только когда мы остались одни. Веки у нее припухли, точно она долго плакала и лишь недавно перестала.
– Должно быть, я наказана за грех, который совершила в прошлой жизни, – пролепетала Тифуру, теребя вуаль на снятой шляпе.
Когда я предложила расчесать Тифуру волосы, она потянулась назад, чтобы развязать шнурок, стягивавший длинный хвост, скрытый под верхним платьем. Шнурок запутался и никак не развязывался, Тифуру безжалостно дернула его, и на глазах у нее опять выступили слезы. Она воскликнула:
– Ох, проклятый шнурок! Почему все идет не так, как надо?
Я схватила ее дрожащую руку и прижала к своей щеке. Тифуру приникла ко мне и разрыдалась.
– Мне все известно, – проговорила я. – Отец рассказал. Но это временно…
Я попыталась успокоить Тифуру при помощи доводов, которые привел отец. Он знал, что меня будет расстраивать мысль о подруге, пропадающей на грубом, варварском западе. Пока я расчесывала длинные спутанные волосы Тифуру, она молчала.
– Я не поеду в Цукуси, – наконец хрипло пробормотала девушка.
– О чем ты? – спросила я, внезапно похолодев.
– По дороге туда мне предстоит выйти замуж, – с горечью ответила она. – Мой отец счел, что, если я несколько лет буду прозябать в Цукуси, это напрочь лишит меня видов на будущее. Маловероятно, что там найдется муж для меня, поэтому я останусь в Бидзэне.
– В Бидзэне? – ошарашенно переспросила я. По правде говоря, я ощутила облегчение. Когда Тифуру сказала, что не поедет в Цукуси, я испугалась, что она задумала нечто страшное.
– Тамошний правитель недавно овдовел и подыскивает себе новую жену из столицы. Отец решил, что это лучший выход из положения.
Вечерний воздух был свеж, по небу неслись облака, то и дело заслоняя луну. Яркий лунный свет затмевал звезды, в саду неумолчно трещали и звенели насекомые. Мы сидели на террасе, тесно прильнув друг к другу, и тихо беседовали. Когда мы умолкали, тишину заполняли насекомые, и, прислушавшись к ним, мы различили четыре разных голоса: сверчка-колокольчикасудзумуси, соснового сверчка мацумуси, жука-усача и кузнечика киригирису. Мой брат весь месяц собирал образцы этих и многих других насекомых, мастерил для них бамбуковые клетки и кормил огурцами и арбузными корками. Наблюдая за его подопечными, я узнала, какие звуки издают разные букашки. Некоторые пели только днем, другие – лишь по ночам.
Мы стали рассуждать о предстоящем замужестве Тифуру, и мне стало ясно, что она единственный на свете человек, которому я могу по-настоящему открыть свое сердце.
– По крайней мере, когда закончится срок службы правителя, ты опять вернешься в Мияко, – отважилась заметить я.
Но тогда она уже будет замужней женщиной, а каков окажется мой удел, я не могла и предположить. Судьба Тифуру внезапно бросила густую тень на мое грядущее положение. Глупо, в самом деле, воображать, что все останется как прежде.
Мы обе были в одинаковых белых рубахах, заправленных в темно-рыжие шаровары из шелковой саржи. Тифуру куталась в темно-красную накидку со светлым бирюзово-зеленым подбоем, а я – в бежевую с блекло-розовым подбоем. Моя накидка была старой, ярко-розовая ткань подбоя давно выцвела и приобрела линялый оттенок. Мы попытались представить друг друга замужними дамами. Нам придется остричь волосы на висках и носить не рыжие, а ярко-красные шаровары. Вместо того чтобы донашивать разномастные вещи своих матерей, мы обзаведемся собственным гардеробом из тщательно подобранных нарядов. И мы поклялись друг другу всегда обращать внимание на модные цветовые сочетания, даже если придется влачить жалкое существование в провинции.
Когда Тифуру гостила у нас в прошлый раз, она чернила зубы дурнопахнущим раствором железа, и мне страстно захотелось иметь такой же. Когда Тифуру уехала, я по ее рецепту смешала железные опилки не с уксусом, как делают некоторые, а с саке и, применяя этот состав каждые три дня, добилась того, что зубы приобрели тот же изысканный темный оттенок, что и у подруги.
Весело смеясь, мы сочинили историю о том, как придуманный нами герой посещает дом правителя провинции и соблазняет его красивую молодую жену. А когда опомнились, луна уже висела над западными холмами. Мы тихонько пробрались в дом и легли; ночные насекомые к этому времени умолкли. Я сонно подумала: чувствуют ли эти существа, как скоротечна жизнь? В их жалобном стрекотании мне слышалось прощание с осенью, с затянутой облаками луной, с Тифуру… После отъезда подруги я написала это стихотворение:
Смолкают сверчки,
Что пели в саду у ограды.
Осенней разлуки
Им избежать не удастся.
И как же, должно быть, грустят…
Спустя месяц после того, как семья Тифуру отбыла в западные провинции, мой отец собрал всех детей у себя в кабинете, чтобы объявить о том, что в жизни нашей семьи грядут перемены. Мой брат был озадачен, я же сразу обо всем догадалась. Невестой отца стала женщина двадцати с чем‑то лет. Ее отец и дед служили провинциальными чиновниками; отец невесты, любитель китайской поэзии, был счастлив породниться с нашим семейством. Было довольно забавно наблюдать, как мой бедный родитель борется с желанием сообщить нам новость. За несколько дней до того я заметила, что он достал свой старый гребень в лаковом футляре, и сообразила, в чем дело: этим гребнем он пользовался, когда жил в доме моей матери. После матушкиной смерти ее семья вернула отцу гребень, и тот убрал футляр с глаз долой, запрятав в ящик шкафчика, стоявшего в углу кабинета. Я задавалась вопросом, не запрятал ли он подальше и свои воспоминания о покойной жене.
Мне был прекрасно знаком каждый уголок в доме, включая кабинет, ибо отец всегда говорил, что я могу свободно пользоваться его книгами и бумагами, и я ловила его на слове. Случайно наткнувшись на его черновики с набросками любовных стихов, я поняла, что по меньшей мере один раз ему отказали. Само собой, он никогда не обсуждал с нами свои романы, но, когда договоренность была достигнута, я не удивилась.
Прошло три года с тех пор, как умерла матушка. Отцу шел сорок четвертый год, но он был еще мужчина хоть куда. Никого не удивляло, что он взял другую жену. Многие мужчины имели сразу несколько жен и не представляли себе жизни без женской заботы. Некоторые не могли даже одеться без помощи супруги, всецело полагаясь на нее в подборе правильного сочетания оттенков и поисках чистого нательного платья. Моего же отца отличала необычайная самостоятельность. Его друзьям с трудом верилось, что все эти годы он обходился без госпожи в доме. Однако было бы неблагоразумно рассчитывать, что я буду и дальше вести хозяйство.
Меня тронуло, что отец явно беспокоился о чувствах своих детей. Я хорошо его понимала, и уж по крайней мере меня он мог не извещать о своей женитьбе столь официальным тоном. Тем не менее это объявление знаменовало собой грядущие перемены, и я подозревала, что прежде всего они коснутся меня. В отличие от предыдущего брака, когда отец по договоренности переехал в дом матушкиных родителей, где родились и выросли мы, их дети, на сей раз, наоборот, невесте предстояло переселиться в нашу официальную резиденцию.
Ныне принято, чтобы молодая жена покидала родительский кров и переезжала с мужем в новый дом, однако в то время подобная будущность казалась мне ужасной. Доведись мне тогда выйти замуж, я предпочла бы остаться в доме отца, чтобы муж посещал меня там. Мысль о том, чтобы расстаться с родными и поселиться с незнакомцем в чужом месте, страшила меня. И потому, несмотря на все мои тревоги, мне было жаль невесту отца.
Отец, к его чести, постарался создать все условия для семейного благополучия. Он пристроил к дому еще один флигель, чтобы как можно меньше нарушать наш покой. Моя старшая сестра Такако удостоилась такой роскоши, как водворение в прежней отцовской спальне с видом на реку, поскольку ему самому предстояло переселиться в новый флигель. Я осталась в своей уютной полутемной комнате рядом с кабинетом отца, с окнами на пруд в саду, зато получила набор переносных перегородок и подушек. Нобунори обижался на Такако, которой досталось больше, чем ему, упрямо отказываясь признавать, что отец балует старшую дочь из-за ее скудоумия.
Главнейшей отрадой Такако было чревоугодие; она постоянно выпрашивала у служанок лакомства. И так любила фасоль в сладком винном сиропе, что всякий раз, когда кухарка готовила это блюдо, оно исчезало прежде, чем его успевали отведать другие члены семьи. Бедняжка была непомерно толста, зато добра и великодушна ко всем – за исключением Нобунори. Брату нравилось изводить ее, и в его присутствии Такако всегда была начеку. Завидев Нобу, она сразу хмурилась, так что глаза ее превращались в узкие щелочки: сестренка совершенно не умела скрывать свои чувства. Разумеется, у Такако не было никаких шансов выйти замуж.
Брат завидовал привязанности, которую выказывал к Такако отец. Нобунори обращался с ней очень сурово. Мне вечно приходилось вставать между братом и сестрой, чтобы установить мир. Одной из причин, по которым отец отдал Такако комнату с видом на реку, было желание развести детей на некоторое расстояние. Нобунори присоединил прежнюю комнату Такако к своей, располагавшейся рядом с кабинетом отца, заполучив, таким образом, побольше места для хранения своих разнообразных коллекций. Единственное, о чем попросила я, – это чтобы после свадьбы новой жене отца не было доступа в его кабинет.

Моя мачеха, хоть и тремя годами старше меня, была кротка, как безмолвная гардения. Про себя я звала ее Кутинаси13. Хотя ее отец интересовался китайской словесностью, сама она литературными способностями не обладала и уединенно жила в новопостроенном флигеле. Я же бо́льшую часть времени проводила в кабинете, откуда любовалась увядающими хризантемами в саду.
Я размышляла о том, что сезоны сменяют друг друга, однако сами остаются неизменными, тогда как люди безвозвратно минуют весну своей юности, чтобы никогда не пережить ее снова. Меня пугала мысль о том, что, быть может, скоро мне самой придется покинуть отчий дом. Тифуру, как сорванный ветром осенний листок, уже унесло на чужбину. Могу ли избежать подобной участи я? Пусть даже мое замужество откладывалось, меня все равно каждый день терзала тоска по подруге. Я смирилась с тем, что мне никогда не представится возможность попасть ко двору. Когда‑то отец занимал должность в Церемониальном ведомстве, что могло бы мне пособить, однако после отречения императора Кадзана ему пришлось уйти в отставку. Он сумел найти философское утешение в китайской словесности, а ныне я сама в поисках духовного руководства обратилась к этим сочинениям. Я была убеждена, что ключ к тайнам жизни можно обрести в соотнесении наших душевных устремлений с природой.
Я нашла древнекитайский календарь «Помесячные предписания»14 и изучила предсказания китайских мудрецов. Они изображали год в виде бамбукового ствола, состоящего из колен, перемежающихся узлами: каждое сочленение колена с узлом представляло один месяц, а название каждой части сочленения отражало изменения в природе. Когда я созерцала хризантемы в саду, как раз начался двухнедельный сезон («узел») под названием «Холодные росы». В нашем календаре используется такое же деление, однако у древних китайцев я обнаружила еще более тонкие различия. Каждое колено у них, в свою очередь, дробилось на три пятидневных отрезка. Всего в году таких отрезков насчитывалось семьдесят два. Я решила, что, благодаря столь подробному описанию сезонных изменений, китайцы, вероятно, владеют ключом к пониманию связи между человеческими переживаниями и природой, и потому ежедневно уделяла время тому, чтобы точно установить, какой нынче сезон.
Выяснилось, что двухнедельные «Холодные росы» начинаются с пятидневки «В гости прилетают дикие гуси», за ними следуют пять дней под названием «Воробьи ныряют в воду, превращаясь в моллюсков», а затем «Хризантемы желтеют»: именно это явление мне и довелось наблюдать в нашем саду. Двенадцать месяцев делились на четыре времени года, каждый месяц членился подобно бамбуковому стволу, а каждое колено ствола, в свой черед, разбивалось на пятидневки. Я восхищалась наблюдательностью китайцев.
Теперь модно хулить все китайское за безвкусицу и вычурность, но я никогда не разделяла подобного мнения. Чем больше я узнавала о китайской словесности, тем почтительнее к ней относилась. В конце концов, если бы не китайская письменность, возможно, мы никогда не смогли бы писать на своем родном японском языке. Но вместе с тем я начала ощущать, что китайский взгляд на вещи разительно отличается от нашего. При всей своей премудрости язык Поднебесной таинственен и в то же время предельно точен.
Упорядоченность старинного календаря привлекала меня. Отображенные в нем явления природы были подобны аккуратной нити с семьюдесятью двумя бусинами, равномерно распределенными между двадцатью четырьмя коленами бамбукового ствола. Их названия пленяли, однако и озадачивали: как воробьи могут превратиться в моллюсков? При этом заглавиям была присуща несколько простоватая поэтичность, хотя в конечном счете я так и не смогла обнаружить искомой связи. Китайский календарь предоставлял отличную возможность следовать природе – но только умом, а не сердцем.
Я пришла к выводу, что бывают моменты, когда наше сердце с особой чуткостью воспринимает какое‑нибудь природное явление. Если осенью за оголенным деревом сквозит садящееся солнце, рдяное небо отзывается у нас в душе одиноким великолепием умирающей красоты. Вот почему поэт обращается к образу заката, чтобы запечатлеть в своем стихотворении осенний период: закат – суть осени. У каждого времени года свои образы, которые передают его суть, отражаемую поэтическим восприятием.
Я начала составлять список природных явлений, олицетворяющих различные сезоны.

После женитьбы отца я, должно быть, замкнулась в себе, поскольку кое-кто обвинил меня во врожденной унылости. Я удивилась и сочла упрек совершенно несправедливым. Конечно, мне не присуще притворное зубоскальство, возможно, именно поэтому на меня решили навесить ярлык меланхолика, но, скажем, с Тифуру я излучала жизнерадостность и могла болтать без умолку. И я поняла, что по природе грусть мне не свойственна, лишь обстоятельства сделали меня такой. Бабушка предостерегала: задумчивость женихов не привлекает. «Старайся держаться чуть веселее», – наставляла она.
Однако, рассуждала я, если мужчина женится на мне, введенный в заблуждение притворной общительностью, тем сильнее он будет разочарован, обнаружив у меня тягу к серьезности. Ведь существуют же достойные женихи, способные разглядеть не только поверхностную светскость? Мне исполнилось восемнадцать лет. Большинство моих подруг уже вышли замуж или обзавелись достойными воздыхателями. Некоторые, чьи отцы занимали видное положение, поступили на придворную службу. «Девица, знающая китайский язык», получала не так уж много предложений от мужчин, если не считать одного ученика отца, человека незначительного, который, как я подозревала, отважился искать моей руки лишь потому, что счел меня полезной помощницей в учебе. Честно говоря, я радовалась, что мне не приходится отбиваться от женихов, ибо ни один из них не мог сравниться с Гэндзи, воображаемым обольстителем, придуманным мной и Тифуру.
Мы с ней обменивались письмами так часто, что гонцы едва успевали их доставлять. Когда семья подруги прибыла в Бидзэн, правитель провинции согласился взять Тифуру в жены, однако свадьба была отложена до окончания официального траура по его почившей супруге. Тифуру следовало сопроводить родных в Цукуси, а к положенному сроку вернуться в Бидзэн. Я получила от нее это стихотворение:
Терзаюсь, томлюсь,
Над западным морем луну
В тоске созерцая.
Ничто мне не мило сейчас,
Лишь слезы способна ронять.
Подруга умоляла меня сообщать ей столичные новости, и мои письма были полны сплетен, полученных от знакомых, служивших при дворе. Я ответила на стихи Тифуру:
Луну обгоняя,
На запад письма летят.
Могу ли забыть
Отправить вослед облакам
Заветную весточку другу?
Тифуру постоянно пребывала в моих мыслях, особенно когда я наблюдала за изменчивой луной. В отсутствие подруги я размышляла не только о ее прозвище, Туманная Луна, но и о самой природе луны.
Луна занимательнее неизменного солнца. Безусловно, именно по этой причине ее столь часто поминают поэты – в отличие от солнца, если только речь не заходит о рассвете или закате, когда дневное светило ненадолго замирает на пороге дня. В моих мыслях Тифуру уподоблялась прекрасной луне во всех ее состояниях. Молодая трехдневная луна напоминала брови подруги. С этого момента луна превращается в дугу лука, а затем и в полный круг, который особенно великолепен, когда окутан легкой дымкой облаков. Сразу после полнолуния серебристый диск, плывущий утром по западному небу, выглядит спокойным и женственным. Это тоже вызывало в памяти Тифуру. В течение следующих нескольких ночей луна не показывается на небе все дольше и дольше, и поздняя ночь, когда она наконец восходит, кажется светлее, особенно осенью. Затем ночное светило, идя на убыль, еще сохраняет яркость: именно таким мы с Тифуру в последний раз видели его вместе. Мне было больно, когда луна приблизилась к этой фазе, ведь я думала о подруге и понимала: сколько ни жди, Туманная Луна уже никогда не появится вновь.
Моя мачеха, должно быть, тоже оказалась чувствительна к лунным фазам, потому что ежемесячные кровотечения у нее прекратились: она забеременела.

В начале зимы я последовательно перечисляла в письмах Тифуру все пятидневки по китайскому календарю. Одно из писем открывалось названием «Вода начинает замерзать», другое, через пять дней, – «Земля начинает замерзать». Приближались две недели, которые именовали «Малоснежьем». Хотя снег еще не выпал, я постоянно мерзла. «Фазаны входят в воду, превращаясь в огромных моллюсков», – вывела я, начиная очередное письмо. Но что это означает? Жутковатая метаморфоза вызвала у меня раздражение. Я осознала, что меня пугает мысль о близости Тифуру с мужчиной.
В ответном письме она попросила меня записать некоторые из сочиненных нами историй. Это была интересная задача; именно тогда я и начала переносить рассказы о Блистательном принце Гэндзи на бумагу. Первый из сюжетов был вдохновлен моими размышлениями о луне. В этой истории, написанной для Тифуру, Гэндзи встретил во дворце даму и был настолько захвачен страстью, что овладел ею, невзирая на опасность быть застигнутым. Он не знал имени этой дамы, но называл ее Обородзукиё, Ночь Туманной Луны.
Записывая рассказ о принце, я на время позабыла о своем одиночестве. Пока я трудилась над сочинением для Тифуру, Гэндзи словно бы ожил во мне и заманил меня в волшебный мир дворцов и садов. Он распахивал передо мною двери покоев, поражающих воображение. Разумеется, я хотела тотчас отправить написанное Тифуру, но всякий раз, когда мне казалось, что рассказ закончен, случалось нечто любопытное.
Еще до того, как приключение Гэндзи удовлетворило меня, я поймала себя на том, что пишу в обратном порядке. Я начала с того, что принц встретил в покоях императрицы таинственную девушку, но затем мне пришлось придумать причину, по которой он там очутился, поэтому я вернулась к описанию лунной ночи, которая пробудила в принце любовные желания. Потом я решила, что дело должно происходить весной, а не осенью, ведь, согласно поэтическим правилам, луна в облачной дымке – весенняя тема. Я описала похищение девушки, совершенное Гэндзи, но когда перечитала написанное, то поняла, что мой герой выглядит негодяем: он как будто просто надругался над незнакомкой, а она позволила ему это лишь потому, что он – Гэндзи. Пришлось отвлечься от повествования о лунном свете, вернуться к началу и попытаться объяснить, благодаря каким качествам Гэндзи мог запросто обратиться к любой женщине и уговорить ее отдаться ему.
Я беспокоилась, достаточно ли убедительно изложила сюжет. Разумеется, истории, которые мы сочиняли, были чистой воды вымыслом, однако я считала, что они должны выглядеть правдоподобными. Так или иначе, оказалось, что записывать историю самостоятельно – совсем не то же самое, что придумывать ее вместе с Тифуру. Это была моя первая повесть.
Ночь Туманной Луны
Приключение Блистательного принца Гэндзи

Стоял чудесный весенний день, небо было ясное, повсюду пели птицы. Поэты и принцы, ученые и придворные собрались в большом зале дворца на Праздник цветения сакуры. Император увлекался сочинением стихов в китайской манере и подобрал несколько рифм для раздачи гостям по жребию15. В числе присутствующих находился и Гэндзи; стали разбирать стихотворные темы, и над перешептываниями и ропотом возвысился прекрасный звучный голос принца.
– У меня «Весна», – объявил он.
Когда приступили к обсуждению порядка выступлений, никто не желал читать после Гэндзи, опасаясь по сравнению с ним предстать в невыгодном свете или вовсе осрамиться. Сочинение китайского стихотворения – не такая уж трудная задача, но даже лучшие поэты помрачнели и забеспокоились. Меж тем знаменитые ученые мужи явно горели желанием выказать свою просвещенность. Как обычно, им до такой степени недоставало чувства стиля, что запоминались не сами стихи, а лишь ничтожество их сочинителей. Приближаясь к персоне государя, мудрецы вели себя столь скованно и неуклюже, что император не мог удержаться от улыбки.
Гэндзи выделялся даже в толпе изысканных придворных. В свои восемнадцать лет он пленял юношеской красотой, наряд его был безупречен, однако окружающих привлекала прежде всего спокойная уверенность принца в себе. Во всем, начиная со свободного владения китайским литературным языком (когда Гэндзи ссылался на какого‑нибудь китайского поэта, это не выглядело зазнайством) и заканчивая манерой пить хмельное, принц демонстрировал отточенное мастерство. Гэндзи не отказывался от вина, но, когда его тонкое, бледное лицо заливалось привлекательным румянцем, прекращал возлияния. И никогда не позволял себе напиваться до состояния умиленной слезливости или отупения, в котором к концу вечера пребывали многие гости.
Однако поэзия служила лишь прологом к главному событию празднества. По сему случаю сам государь приложил немало усилий, составляя музыкальную и танцевальную программы. Череда превосходных выступлений завершилась в сумерках прекрасным исполнением «Весеннего соловья». Поскольку Гэндзи принимал участие в танцах минувшей осенью, официально его не включали в программу, но воспоминание о появлении юноши среди кленовых листьев было настолько упоительным, что казалось вполне естественным попросить его станцевать снова. Гэндзи застенчиво отнекивался, пока сам наследный принц, вручив ему ветку цветущей сакуры, не обратился с этой просьбой. Гэндзи встал и неспешно приступил к исполнению плавной части «Танца волн». Беспокойная суета в толпе немедленно прекратилась.
Его короткое выступление было восхитительным. В сравнении с непринужденной ловкостью Гэндзи, танцевавшего без всякой подготовки, совершенство предыдущих исполнителей теперь казалось неестественным. Свежесть Гэндзи, по мнению некоторых, лишь испортила удовольствие от танцев, виденных до этого и поначалу пленивших зрителей. Если бы не истинная скромность нашего принца, он, несомненно, вызвал бы неприязнь.
После Гэндзи выступило еще несколько танцоров, но внимание присутствующих уже начало привлекать застолье. Праздник продолжался до глубокой ночи. Люди постепенно расходились, наконец удалились императрица и наследный принц. После этого большинство оставшихся тоже отбыли. Поздно взошедшая луна только сейчас засияла в полную силу. Гэндзи, одинокий и неприкаянный, чувствовал, что такая луна заслуживает должного к ней отношения. Он побрел к дворцу, смутно рисуя в воображении даму, придерживающуюся подобного же мнения, которая лежит без сна в холодном лунном свете, льющемся сквозь решетку16 на ее одеяния, и вздыхает.
Принц проскользнул в галерею, ведущую на женскую половину. В тот вечер императрица осталась у государя, и в ее покоях было пустынно. Однако в ярком лунном свете Гэндзи заметил, что третья дверь в галерее не заперта. Истолковав это как приглашение некой незримой дамы, молодой человек украдкой попробовал приоткрыть створку. Та легко поддалась. Ободренный, юноша перешагнул через ограждение, вошел в главный зал и заглянул сквозь занавеси в общую спальню. Повсюду виднелись распростертые тела и островки разноцветных шелковых одеяний. Казалось, все спали. Гэндзи задумался, что делать дальше, но тут до его слуха донесся тихий голос. Он был столь нежен, что явно не мог принадлежать простой прислужнице. И Гэндзи различил стихотворные строки:
В туманной дымке луна —
С нею ничто не сравнится…
К двери приблизилась женская фигура. Обрадованный Гэндзи понял, что незнакомку тоже привлек лунный свет, вызвавший бессонницу и у него. Он протянул руку, коснулся рукава незнакомки и почувствовал, как молодая женщина вздрогнула от неожиданности. Она вскричала:
– Кто это? Вы меня напугали!
– Не бойтесь, – ласково проговорил Гэндзи. – Ясно, что нас обоих привела сюда затуманенная весенняя луна.
Услышав вежливый голос, девушка немного успокоилась: вопреки ее первоначальным опасениям, ей встретился не демон ночи. Все же она робко попятилась к главному покою, и тогда принц, шагнув к красавице, одним быстрым движением подхватил ее на руки, прижал лицом к своему одеянию и вынес на галерею. Девушка негодующе вырывалась, и ее сопротивление показалось Гэндзи куда более волнующим, чем привычная уступчивость большинства дам.
– Тише, – приказал молодой человек. – Я у себя дома и привык добиваться своего.
Невинное изумление, с каким незнакомка посмотрела на Гэндзи, очаровало его.
– Но ведь здесь люди, – дрожащим голосом пролепетала она.
Гэндзи гладил ее по волосам, проводил пальцами по лицу, продолжая тихо говорить. К этому времени девушка уже узнала молодого придворного. Кричать или звать на помощь было немыслимо. Она все еще сердилась, к тому же события разворачивались слишком быстро, но ей не хотелось, чтобы Гэндзи счел ее неопытной. Его руки уже скользнули ей под платье, а принц по-прежнему негромко и нежно продолжал уговоры, так что девушка не была уверена, происходит ли все это на самом деле или ей снится необычайно яркий сон. Будь юная красавица чуть лучше осведомлена по этой части, возможно, она не поддалась бы так легко, но сейчас ее чувства пребывали в полном смятении. Много раз грезила она о том, чтобы оказаться наедине с прекрасным незнакомцем (предметом некоторых ее мечтаний бывал и сам Гэндзи), но теперь, внезапно попав в подобное положение, страшно перепугалась. Вместе с тем запах дорогих духов, которыми пользовался Гэндзи, как будто уменьшал опасность. Девушке нравилось то, что делали его руки: они рождали ощущения намного сильнее тех, какие она когда‑либо возбуждала в себе сама. Близость Гэндзи, все еще слегка хмельного после недавнего пира, яркий лунный свет и осознание того, что неожиданное приключение зашло слишком далеко, сломили сопротивление скромницы.
– Вы должны назвать мне свое имя, – заявил Гэндзи, когда галереи озарило восходящее солнце. Принцу пора было уходить, чтобы его не застали в компрометирующем положении. – Прошу вас, говорите, иначе как я напишу вам, если не знаю, кто вы?
Девушка была вне себя от тревоги, страшась, что их могут обнаружить, однако ей хватило присутствия духа тихонько продекламировать:
Если из мира,
Сраженная горем, исчезну,
Средь трав полевых
Имя мое выкликать
Неужели ты станешь?
Несмотря на юность и боязливость, у нее глубокая натура, подумал Гэндзи. Ему нравились женщины, которые не боятся показать свою одаренность.
– Убежден, вы не пожалеете о нашей встрече, – произнес он, оглядывая съежившуюся от страха фигурку. – Пожалуйста, назовите свое имя!
Скрипнула решетка, из спальни донеслись шаги дам. Гэндзи, едва успевшему обменяться с возлюбленной веерами, пришлось спешно покинуть галерею.
Вернувшись в свои покои, принц осмотрел веер: трехчастный, вишневый, с изображением окутанной туманом луны, отражающейся в воде. Итак, Гэндзи влюбился в Ночь Туманной Луны. Ибо как еще он мог называть прекрасную незнакомку?
Я отправила «Приключение Гэндзи» Тифуру в Цукуси, но почти месяц не получала от нее ответа. До меня дошел неприятный слух, будто она вышла замуж. Разумеется, я знала, что это должно случиться, и ожидала, что Тифуру переменится, но необъяснимое молчание подруги встревожило меня. Я не знала, что и думать.
Наконец из провинции Бидзэн пришло письмо. К нему прилагалась кленовая веточка, еще не засохшая, несмотря на двухдневное путешествие. Тифуру в самом деле вышла замуж и лихорадочно размышляла, стоит ли ей еще раз посетить Мияко с новым мужем.
«Я брожу по холмам нашего горного приюта, и рукава мои промокли от обильной росы», – писала она. А дальше шло пятистишие:
На дальних холмах
Заалели, покрыты росой,
Кленовые листья.
Жаль, что тебе не могу показать
Яркий цвет моих рукавов.
Она имела в виду, что рукава ее пропитались алыми кровавыми слезами. Я была раздосадована. Этот образ никогда мне не нравился, хотя он заимствован у китайцев: красные слезы как признак предельной искренности. Чересчур вычурное уподобление вызывает у меня прямо противоположное чувство. Если человек проплакал несколько дней и действительно намочил рукав слезами, сравнивать их с кровью нелепо.
Стихотворение заставило меня вообразить, как муж подруги сметает нашу любовь, точно ураган – кленовые листья. Но разве можно было винить в этом Тифуру? Она ничего не могла поделать. Ее саму унесло прочь из Мияко, словно осенний лист, беспомощный перед бурей. В душевном волнении я написала нижеследующие строки и быстро отправила их, обернув листок темно-синей бумагой и перевязав узловатой лозойкудзу17:
Сердитая буря
На дальних холмах разметает
И алые листья,
И капли искристой росы,
Не оставляя следов.
Однако не успела я выпустить письмо из рук, как тотчас пожалела о слишком резком ответе, хоть и была убеждена, что нашей взаимной приязни пришел конец. Что толку, если Тифуру вернется в столицу? Моя утрата необратима. Преображение подруги было столь же полным и диковинным, как превращение воробьев в моллюсков. Она стала замужней женщиной.
Несколько дней спустя пришел сокрушенный ответ Тифуру, но к тому времени я уже смирилась с потерей. В конце концов, разве у слабых кленовых листьев есть выбор? Вот ее пятистишие:
Алые листья,
Бури соблазны отвергнув,
Страстно желали
Покой свой под кленом найти,
Вдаль не срываясь с ветрами.
Если бы Тифуру была вольна следовать своим желаниям, она осталась бы в Мияко и попыталась попасть ко двору.
Однако, когда моя ревность немного унялась, я осознала, что уже не совсем одинока. Теперь у меня был Гэндзи.
«Утренний лик»18

После того как Тифуру вышла замуж, я перестала сочинять рассказы о Гэндзи для нее и отныне записывала их уже для себя. Следующим летом я решила почитать кое‑какие отрывки своей бабушке, которая начала терять зрение. Ее удручало, что она уже не может рассматривать свои любимые свитки с картинками, и мне пришло в голову, что старушка, пожалуй, порадуется, если я прочту ей что‑нибудь новенькое. Я решила прихватить с собой пять или шесть сочиненных к той поре историй, даже не потрудившись переписать их, поскольку бабушка не могла видеть мои каракули. Помню, что вместе с бумагами собиралась взять корзину груш из нашего сада и блюдо жареных китайских пельменей. Когда я уже была готова отправиться в путь, выяснилось, что гороскоп не велит сегодня ехать в юго-восточном направлении. Занятая мыслями о Гэндзи, я по глупости забыла накануне проверить запретные направления19. Пельмени могли испортиться, поэтому их получила Такако. А новых груш всегда можно было нарвать в саду.
Бабушка любила старинные истории. Когда мы воспитывались в ее доме, она пересказывала мне известные и малоизвестные легенды, а также их бесчисленные версии. Матушка обычно возилась с малюткой братом, и я ускользала к бабушке. Она закутывала меня в одно из своих старых шелковых платьев, сажала рядом с собой, и из ее уст в мои жадные уши без перерыва, одна за другой, лились сказки. К пяти годам я уже умела изображать бессердечных принцесс из «Сказания о рубщике бамбука» или «Повести о Дупле»20 и выдумывать непомерные требования к воображаемым женихам. А еще бабушка рассказывала мне о жизни в окружении блистательного императора Мураками – позднее я поняла, что эти сведения она могла почерпнуть лишь из вторых рук, поскольку при дворе никогда не бывала.
С того лета, как мне исполнилось девятнадцать, мы поменялись ролями: начав читать бабушке свои записи о Гэндзи, сказительницей стала я. После первой же истории старушка заявила, что Гэндзи напоминает ей Нарихиру, героя «Повести Исэ». Кроме того, она сочла, что в моих рассказах маловато поэзии.
– Странно, – заметила бабушка, – что твой Гэндзи не слишком лиричен. Однако я ловлю себя на том, что твое повествование захватило меня, и теперь мне интересно, что с твоим юношей случится дальше. Ты, дорогая Фудзи, рисуешь историю как художник, но не картинками, а словами. Наверное, это всё ради моих старых глаз. В последнее время мне чудится, будто их заволакивает темная пелена.
Я вовсе не пыталась сознательно заменить словами картинки, но бабушка выразилась удачно, ведь художник из меня никудышный. Вместо того чтобы впустую изводить бумагу, стараясь нарисовать принца Гэндзи, я предпочитала, чтобы Тифуру и бабушка воображали его таким, как им хочется. Весьма скоро обнаружилось, что принц в моем и в бабушкином представлении – отнюдь не одно и то же. И у Тифуру образ идеального возлюбленного был иным, нежели у меня. Бабушка же всегда считала Гэндзи кем‑то вроде Нарихиры.
– Не пренебрегай стихами, дорогая, – внушала она. – Побольше поэзии.
Я попробовала наводнить текст пятистишиями, но вышло неудачно. Из-за переизбыткавака повествование рассыпа́лось. На мой взгляд, любимая бабушкина «Повесть Исэ» – в действительности не что иное, как сборник стихотворений, объединенных непрочной сюжетной нитью. Я осознала это, когда попыталась создать сцену с помощью стихов, вместо того чтобы просто воспроизвести поэтическое восприятие персонажем происходящих событий.
Изначально, знакомя со своими историями бабушку, я хотела оказать ей услугу, но обнаружила, что само чтение вслух помогает мне в сочинительстве. Дом отца огласился криками младенца, поэтому я зачастила к бабушке. Когда у меня была готова для нее новая история, послушать меня являлась, захватив с собой шитье, и моя двоюродная сестра, жившая с бабушкой. Даже служанки находили разные предлоги, чтобы заглянуть к нам, например приносили рисовые лепешки, сласти или еще что‑нибудь, и оставались. Сначала я смущалась, ибо воображала, что выставляю себя напоказ, но вскоре научилась относиться к Гэндзи более отстраненно. Конечно, принц – порождение моего ума, но он ведь не я. Со временем герой обрел самостоятельность, и я чувствовала, что поступки персонажа обусловлены его личной кармой, а не моей. Это тоже мне помогало.
В то лето я была так поглощена мыслями о Гэндзи, что практически перестала тревожиться о себе. Однако отец не забывал про спрятанный в его саду спелый плод, который вот-вот перезреет. Как будто по случайному стечению обстоятельств, в ту пору, когда наступила жара и все бродили по дому, еле передвигая ноги, на пороге возник начальник отряда императорских лучников. Он сообщил, что путешествует, однако вынужден остановиться в нашем квартале на одну ночь в силу запрета, предписанного гороскопом. Этот человек мог выбрать один из соседних домов, но явился именно к нам. Я не придала его визиту особого значения, предположив, что военачальнику известно о талантах моего отца как поэта, пишущего на китайском языке. Вероятно, гость решил, что будет интересно выпить с близким по духу человеком и сочинить несколько китайских стихотворений.
Было так душно, что все двери, ведущие из кабинета в сад, распахнули настежь, чтобы заманить с реки вечерний ветерок. Я, сидя в своей спаленке по соседству с кабинетом, слышала, как отец и его гость смеются и декламируют стихи. Еще до восхода луны отец удалился к себе, в новый флигель, а молодой человек продолжал расхаживать по кабинету, где ему постелили, и бормотать себе под нос: до меня донеслось нечто похожее на строфы Бо Цзюй-и21.
Вскоре после этого в стену, отделяющую кабинет от моей комнатушки, постучали. Нетрудно было догадаться, что начальник лучников слегка захмелел, и он явно знал, что у хозяина дома есть дочери. Глупая мысль заставила мое сердце биться сильнее: до чего же похоже на эпизод из «Гэндзи»! В подобных обстоятельствах молодой человек, особенно побывавший при дворе, обязательно попытался бы познакомиться с молодой женщиной. Хотя я десятки раз представляла себе сцены вроде этой, в действительности такого со мной никогда не случалось. Однако из-за того же «Гэндзи» происходящее казалось до странности знакомым. Я приблизилась к галерее и увидела, что гость сидит на краю помоста, небрежно свесив одну ногу над папоротниками. Надеясь, что голос не охрип от волнения, я процитировала несколько строк из того самого стихотворения, которое военный, как мне послышалось, декламировал недавно. Я едва ли была способна собраться с мыслями и придумать, что делать дальше. Наверное, мне взбрело в голову, что молодой человек ответит мне другим стихотворением, после чего между нами, быть может, завяжется беседа. Но к дальнейшему развитию событий я определенно не была готова.
Почти сразу после того, как я подала голос, мужчина спрыгнул в сад и обошел ограждение, отделявшее галерею перед моей спальней от галереи перед кабинетом. Он возник прямо на пороге моей комнаты. В темноте я не могла хорошенько разглядеть его лицо, но он был мускулист, чего и следовало ожидать от лучника, и решителен в движениях. Я тотчас отползла в дальний угол – и очутилась в ловушке. Незваный гость бросился на меня. Я отпрянула и съежилась, а он рванулся к подолу моего платья.
Потрясенная, я лишилась способности двигаться. Язык прилип к гортани. Хотя все происходило стремительно, время как бы замедлилось, и я словно наблюдала за нами со стороны. Мужчина бормотал о «сокровище, спрятанном в саду ученого» и «самых прекрасных черных локонах на свете», безостановочно твердя эти две фразы, точно заучивал их наизусть. Наша возня, вероятно, выглядела нелепо, но мне было не до смеха. Руки молодого человека ни на миг не оставались без дела – стаскивали с меня тонкое шелковое платье, распутывали завязки моих шаровар: он явно был опытен.
И очень силен. Никогда прежде меня так не тормошили и не тискали. Я попыталась произнести: «Подождите! Остановитесь!» – но у меня перехватило дыхание. Мужчина навалился на меня, одной рукой раздвинул мне ноги, а другой вцепился в волосы. Словно желая отвлечь меня от неистовых толчков своих бедер, он, шумно дыша, продолжал бормотать, нашептывать мне на ухо стихотворные строки. Когда я перестала вырываться, то обнаружила, что мне уже не так больно. Вскоре мужчина застонал и ослабил хватку. Я почувствовала, как по бедру потекла теплая жидкость, и решила, что это кровь.
Я не шевелилась. Мой обидчик поднялся и натянул шаровары. Невероятно, но он продолжал болтать: клялся в вечной любви, процитировал пять-шесть пятистиший об отчаянии расстающихся влюбленных. И, кажется, не заметил, что я ничего не сказала. Собрав свои вещи, начальник лучников наконец умолк, затем смущенно кашлянул и вышел из моей комнаты тем же путем, которым явился. Я услышала, как он запрыгнул на галерею перед кабинетом и повалился на свою постель. Что‑то буркнул, прихлопнул несколько комаров, а после раздался громкий храп.
Чувства мои пребывали в смятении. Не сама ли я подтолкнула этого человека к нападению, подхватив китайское стихотворение, которое он декламировал? Некоторое время я просто лежала в душной темноте, подтянув ноги к подбородку и дрожа всем телом. Одежда моя была влажной и почему‑то пахла землей и цветами каштана. Я не сомневалась, что плаваю в крови. Бедра наверняка покрылись синяками, между ног ощущалась тупая боль. Стащив с себя промокшие, зловонные одеяния, я свернула их узлом и бросила в угол. Потом засветила масляную лампу и осмотрела себя. Крови было немного, и мне перестало казаться, что я умираю. Я взяла уголек, подожгла щепотку благовоний, и тоненькая, прямая струйка дыма в неподвижном воздухе подействовала на меня успокаивающе. Затем я достала из сундука с одеждой свежую белую рубаху и расстелила на циновке чистое платье.
Небо уже светлело, и, выглянув в сад, я различила в предрассветной дымке серые силуэты деревьев и кустов. У стены дома в деревянной кадке росли ярко-голубые вьюнки «утренний лик», увивавшие решетку. Те бутоны, что собирались расцвести в этот день, уже начали распускаться. Прежде чем лечь, я осторожно закрыла предназначенные на случай дождя тяжелые деревянные двери, которые выходили в сад. После чего опустилась на постель и заснула.
Было уже довольно поздно, когда служанка Умэ, с шумом поднимая деревянные решетки, разбудила меня. Вчерашнего гостя уже не оказалось, и домашние дела как будто снова шли своим чередом. Умэ спросила, желаю ли я позавтракать. Какой странной казалась мне теперь обычная жизнь! Я ответила, что желаю побыть одна. Какое‑то время спустя я встала и оделась. События минувшей ночи плавали в памяти, точно обломки моста в сновидении. Вчера произошло нечто страшное, но все закончилось, и сейчас я испытывала необъяснимое возбуждение. Одно мне было известно наверняка: такого со мной больше никогда не случится. В прошлом наивная дурочка, отныне я всегда буду настороже.
А что же поэт-лучник? Без сомнения, если вспомнить изобилие продекламированных стихов, он обязательно должен отправить мне «утреннее послание»22. Я прождала весь день, но расчеты опять не оправдались: никакого послания не доставили. Романтические истории, которыми я зачитывалась много лет, теперь вызывали только негодование. В этих книгах герои наутро всегда отправляли возлюбленным стихи. Я рассердилась, обнаружив, насколько плохо чтение подготавливает к настоящей жизни. Ты ждешь, что события будут развиваться определенным образом, но этого не происходит. Я весь вечер кипела от злости и провела бессонную ночь.
А к утру приняла решение. Стихи должны быть отправлены, иначе все пережитое мной позавчера будет лишено смысла. Всю ночь напролет я размышляла над вопросом об «утреннем послании» и пришла к заключению: необходимо, чтобы пятистишие было сочинено и отправлено – и неважно, кто из нас это сделает. Если не он – значит, я! Спустившись в рассветный сад, я срезала побег вьюнка, приложила его к сложенному мной стихотворению и вызвала посыльного, чтобы тот отнес письмо начальнику отряда лучников.
Не знаю, было ль,
Иль почудилось мне только…
Рассвет забрезжил.
Смутно различаю в полумраке
Бутоны «утреннего лика».
Отправленное письмо доставило мне удовлетворение, и меня не заботило, будет на него ответ или нет. Я подозревала, что ночной гость промолчит. Однако, к моему удивлению, днем к нашим воротам подошел посланец с письмом для меня. Нобунори сделал вид, будто хочет вырвать его у меня из рук, и, отвратительно кривляясь, выкрикнул: «Сестрица получила любовную записку!» Отец покосился на меня: бесспорно, он что‑то заподозрил. Я взяла письмо у посыльного, во всеуслышанье выразив надежду, что оно от Тифуру, и сразу удалилась к себе. Не рассчитывая получить ответ, я была почти разочарована.
Мои ожидания не оправдывались раз за разом. Предполагая увидеть самое банальное пятистишие, вместо этого я прочла:
Откуда взялся
Этот маленький цветок?
Пока гадал я,
«Лик утренний» увял в моих руках
И превратился в жалкое ничто.
Неужели он пытается намекнуть, будто не понимает, от кого письмо? Сомневаюсь. Должно быть, мужчина разозлился, что я оспорила его право завязывать переписку. Пробегая глазами по строкам, я ощутила, как вспыхнули щеки. А потом испытала злобную радость оттого, что сумела поддеть его. Этому человеку удалось взять меня силой, и теперь он, похоже, решил, будто в его власти влиять на мое дальнейшее поведение. Вероятно, его потрясло, что я посмела написать первой. Вместо того чтобы определять ход событий, он вынужден был подчиняться ему. Странно, но, отвергнутая им, я ощутила лишь торжество, и ничего более.
А на будущее решила, что Гэндзи никогда не отвергнет женщину, которую любил. Никогда.
Ивы

В то лето ни начальник отряда лучников, ни другие молодые холостяки больше не навещали меня. Вероятно, отец досадовал, но меня не упрекал. Я была дочерью ученого, образ мыслей у нас во многом совпадал, и мы с отцом могли свободно обсуждать что угодно, исключая вопрос о замужестве. Эта тема являлась настолько щекотливой, что мы долго ее не касались. Я испытывала угрызения совести оттого, что тревога обо мне омрачает мысли отца, тогда как остальные его дела идут вполне благополучно.
Следующей весной мачеха перед очередными родами вернулась к родителям. Старшему ее ребенку к той поре исполнилось два года. В отсутствие отцовской жены с малышом дома было тихо и уютно. На ивах как раз начали появляться листочки. Пускай ива и не цветет, но она украшает унылый серый зимний пейзаж первой зеленью. Я обнаружила, что молодая листва ивы даже приятнее глазу, чем розово-бело-красные цветы сливы, которые распускаются сразу после нее.
Отец рассказал мне, что весной придворные дамы облачаются в белые одеяния на зеленом подбое: это сочетание цветов именуют «ивой». Однажды он видел подобный наряд: с каждым слоем ткани зеленый цвет постепенно темнел. Торчащий краешек подкладки самого первого, внутреннего слоя был совсем бледным, будто вылинявшим на солнце, и зеленый оттенок можно было различить лишь благодаря соседству с белоснежной тканью. Подкладка же с каждым разом становилась все зеленее, словно молодой побег, пробивающийся из тени к весеннему солнцу. Я была очарована и задалась вопросом, представится ли мне возможность хоть раз увидеть такую красоту.
После отъезда мачехи я снова взяла на себя попечение о доме и наслаждалась спокойным течением жизни, содрогаясь при мысли о том, что всякой безмятежности придет конец, когда она вернется с двухгодовалым сорванцом и новорожденным младенцем. К счастью, ее родители страстно мечтали, чтобы дочь некоторое время пожила дома, и было ясно, что они постараются как можно дольше ее не отпускать. Я предрекала, что к моменту возвращения старший из сыновей будет окончательно избалован.
В ту пору у меня сложилось весьма невысокое мнение о детях. Я искренне не понимала, отчего матери так умиляются малышам, беспечно игнорируя поползновения липких пальчиков, которые то и дело пытаются завладеть оставленными на столике или полке вещами. Как можно смеяться, когда маленький негодник, собираясь намалевать кошку, ворует лучшую кисть для письма? Дети настолько меня не привлекали, что я уже начала беспокоиться о собственной нормальности. Поддерживать разговоры с мачехой, которая была всего тремя годами старше, у меня не получалось, ведь рано или поздно речь неизбежно заходила о детском стуле или прорезывании зубок. Я тотчас стушевывалась. Сказать мне было нечего, а обнаружить отвращение я, разумеется, не могла.
Иногда я гадала, не притворяются ли мои подруги, ставшие матерями, что обожают своих отпрысков. Возможно, перестань я скрывать тайное сочувствие к ним, они сбросят личину довольства и выкажут подлинные ощущения: отчаяние и скуку. Мачеха несколько раз приводила старшего сына ко мне в комнату, пытаясь подольститься. Полагаю, она была искренна в стремлении поделиться со мной своими домашними радостями, но ничего путного не вышло. Я не питала к ней неприязни и была не прочь разделить с ней трапезу или вдвоем прогуляться по саду, ибо невежественной она не была, но ребенок привносил в наши отношения натянутость.
Как‑то раз мы обсуждали деликатную тему – досрочный уход отца с придворной службы за год до смерти моей матери, и вдруг младенец заплакал. Мачехино внимание немедленно переключилось на него, и хрупкое состояние взаимного доверия было нарушено. Возможно, она сочла меня черствой, но позднее у меня не возникло желания возвращаться к столь бесцеремонно прерванному разговору. Так бывало всегда. Правда в том, что женщины с маленькими детьми не способны поддерживать какие бы то ни было беседы. Их мысли мгновенно улетучиваются, как лепестки сакуры, подхваченные ветром.
Оставалось утешаться тем, что я не безнадежное чудовище, ибо даже мне нравилось любоваться спящим малышом. И, разумеется, в конечном счете мои подруги оказались правы: все переменилось, когда у меня появилось собственное дитя.

Той весной отец был счастлив. Он получил приглашение на поэтический пир в государев дворец, и ему дозволили явиться на мероприятие в парадном придворном зеленом платье. Отец не надевал его с тех пор, как девять лет назад ушел в отставку с должности императорского делопроизводителя.
Я достала платье из противомольного сундука и проветрила. К этому времени я начала лучше понимать, какими были для отца последние десять лет. Сразу после того, как он отказался от придворной должности, заболела и спустя несколько месяцев умерла моя мать. Так, в середине жизни, вместо того чтобы подняться на пик своих честолюбивых устремлений, отец очутился в сумрачной долине. Немало лет он потратил на обучение Нобунори, готовя его к придворной карьере, но из-за тупоумия моего братца эти усилия привели лишь к разочарованию. Однако теперь у отца была новая жена, новые сыновья – и приглашение ко двору. Там по-прежнему оставались люди, которые ценили его дарования, и как знать, быть может, его карьера еще не закончена. Я разделяла отцовское волнение, вызванное возродившимися надеждами.
Отец часто посещал дворцы знатных вельмож, желавших получить урок китайского стихосложения, и всякий раз по возвращении домой мысли его были поглощены политикой. Прежний покровитель, отрекшийся император Кадзан, принял буддийский сан, но суровым священным обителям предпочитал роскошный дворец своей тетушки. Кадзан слишком любил женское общество, чтобы довольствоваться жизнью священнослужителя. Он был ревностным покровителем поэзии и нередко приглашал стихотворцев на свои приемы. За годы отсутствия при дворе репутация моего отца как знатока китайской словесности нисколько не пострадала.
С пира он возвратился поздно, и именно я, а не моя мачеха поджидала его, чтобы помочь снять парадную шапку и облачиться в удобную домашнюю одежду. Отец позволил мне выпить с ним по стаканчику саке на ночь и принялся описывать присутствовавших на празднике, поданные блюда и сочиненные стихи.
– Ты это оценишь, Фудзи, – говорил, к примеру, отец и рассказывал, как какой‑то высокопоставленный сановник неправильно процитировал китайскую фразу, но никто этого не заметил, тогда как ему, Тамэтоки, с трудом удалось сохранить невозмутимое выражение лица. – Будь ты мотыльком на стене дворца, Фудзи, с удовольствием послушала бы…
Он передавал мне дворцовые сплетни о тех, кто, с точки зрения мелких сошек вроде нас, «обитает в заоблачных высях». Так я узнала о маленьких слабостях отрекшегося императора Кадзана.
– Это прозвучит ужасно, – заметил однажды отец, – но люди, населяющие Девятивратную обитель23, в действительности ничуть не лучше нас, просто крупнее по масштабам – как своих глупостей, так и добродетелей.
Отец был скандализирован поведением бывшего императора. Он поверял мне все, что достигало его ушей, не ведая, что я использую его анекдоты о придворной жизни в своих историях о Гэндзи. Собственно, отец почти ничего не знал о писательстве, которым я нынче увлекалась, но однажды нечаянно подслушал разговор моих бабушки и двоюродной сестры. В тот же вечер он явился ко мне в комнату и строго спросил:
– Кто такой этот принц Гэндзи и что за история с соблазнением сестры императрицы?
Отец всегда поощрял меня к сочинениювака, но неодобрительно относился к любовным повестям, ходившим среди придворных дам, а от них попадавшим в дома менее родовитых семейств. Даже неграмотные служанки не упускали возможности порассматривать свитки с картинками. Я старательно прятала от отцовского взора повести, одолженные мне подругами, теперь же он меня подловил. Вряд ли отец сильно возражал бы, застань он меня за чтением подобных книг, но их сочинение выглядело совсем по-другому. А если он запретит мне этим заниматься?
До сих пор отец снисходительно позволял мне брезговать замужеством. Отнесется ли он с таким же пониманием к «Гэндзи»? Оставалось лишь надеяться, что нас привлекают одни и те же виды литературы. Отец потребовал дать ему почитать что‑нибудь из написанного мною. Зная, что возражать опасно, я безропотно достала чистовой экземпляр приключений Гэндзи, который намеревалась подарить подруге, собиравшейся поступить на придворную службу. Отец сунул свиток в рукав и унес, оставив меня терзаться тревогой. Что я буду делать, если лишусь Гэндзи?
На следующий день я нашла рукопись, аккуратно обернутую лоскутом коричневого шелка, в коридоре возле своей спальни. К ней была приложена записка.
«Я рад, что твоему юному господину по душе китайская поэзия, – написал отец. – У него отменный вкус. Тебе стоит последовать его примеру и больше упражняться в стихосложении».

В то лето город охватила эпидемия оспы. Я не выходила из своей комнаты, хотя писала немного. Вокруг страдали люди, и мне было не до Гэндзи. В восьмом месяце двор устроил общегородской обряд очищения, но демоны мора остались непоколебимы. Казалось, даже холода наступившей зимы были им нипочем, ибо народ продолжал болеть и умирать.
Я решила не воспринимать отцовские замечания относительно Гэндзи как запрет и в тех редких случаях, когда на меня снисходило вдохновение, вновь обращалась к сочинительству. Миновал год, в течение которого отец время от времени задавал мне вопросы вроде: «Чем нынче занят твой принц?» или: «Я повстречал во дворце женщину, которая заинтересовала бы твоего героя». Однако я считала, что показывать ему другие истории неразумно, и таилась даже больше прежнего.
Мне исполнился двадцать один год, и я боялась, что вопрос о замужестве скоро всплывет опять. Однако вышло так, что демоны оспы разбушевались с небывалой силой, поэтому мужчины даже не помышляли о браке. Обстановка так ухудшилась, что отец решил отправить меня с возницей и двумя челядинцами погостить у моей тетушки в ее уединенном жилище в горах. Я помнила эту родственницу по своему детству в бабушкином доме, куда та часто наведывалась.
Рури – ляпис-лазурь

Взволнованная предстоящим отъездом из города, я оказалась не готова к ужасам путешествия. Мы выехали до рассвета, с тем чтобы к утру миновать многолюдный центр Мияко. Несмотря на раннюю пору, было очень душно, и, когда наш дом скрылся из виду, я, презрев зловоние улиц, велела вознице поднять в экипаже шторы. Стало светать, и я внезапно поняла, что груды, сложенные на перекрестках, – вовсе не бревна, как мне почудилось сначала, а человеческие тела. Наш экипаж с грохотом катил мимо, пугая безобразных ворон, которые с громким карканьем разлетались, недовольные тем, что их оторвали от омерзительного пиршества. Я увидела, как два огромных уличных пса дерутся меж собой, разрывая зубами руку, которую один из них вытащил из кучи трупов. Потрясенная, я опустила шторы и спряталась в глубине кареты. Скрип и стон деревянных колес напоминали беспрестанную мантру, время от времени прерываемую возгласами погонщика, обращенными к волу.
В том году от оспы умерли более шестидесяти вельмож. Известия о все новых смертях ошеломляли меня. Список жертв пополнился именем начальника отряда лучников, и даже его мне было жаль. Однако в безымянной толпе, мимо которой мы проезжали, я увидела куда больше страданий. Из бедных домов доносились громкие стоны, но бессловесная гибель нищих не сопровождалась ни обрядами, ни сутрами. Люди походили на рыб, выловленных сетью и брошенных умирать на суше.
Потрясенная тем, что творилось вокруг, я осознала, что у нас, по крайней мере, есть поэзия, утешающая сердце, и священство, исцеляющее душу. Ученые мужи утверждают, будто простолюдины страдают меньше нас, ибо лишены образования и, будучи менее развитыми, не могут осмыслить страдания с той же силой, что и мы. Хотелось бы в это верить, ведь иначе страшно было бы представить себе всю безотрадность жизни бедноты. Мне вспомнилась строка из «Нирвана-сутры»: «Разница между человеком и животным лишь в положении; оба в равной мере любят жизнь и боятся смерти». С каждым оборотом неколебимого, как карма, колеса я ловила себя на том, что, словно заведенная, твержу молитву Каннон, бодхисаттве милосердия.
К полудню мы покинули городские улицы, направившись к восточным горам. Месяц назад мачеха увезла детей из столицы, ища убежища у своих родителей в горах к северу от Мияко. Отец, Такако и Нобунори остались дома: Такако плохо приспосабливалась к переменам, отцу же не хотелось обрывать налаженные связи при дворе. Попечение о доме было возложено на Нобунори.

Тетушкино уединенное жилище оказалось совсем не таким, как я себе представляла. Я ожидала увидеть хижину вроде той, какую описывал великий китайский поэт Бо Цзюй-и, сосланный на юг, – затерянную в горах лачугу с бамбуковой оградой, соснами-великанами и каменными ступенями. Здесь тоже были высокие сосны и простая, грубая ограда, но на захолустный приют отшельника поместье едва ли походило. Естественный облик сада был продуман тщательнее самого искусственного из пейзажей. При строительстве дома использовались простые природные материалы вроде соломы и переплетенных прутьев, но сам он по размерам напоминал скорее небольшой дворец. По бокам от главного здания располагались два отдельно стоящих флигеля, обсаженных кустами и деревьями, чтобы скрыть истинные размеры построек. Это была богатая усадьба, замаскированная под хижину, и я усматривала в ней сходство с утонченной придворной танцовщицей, нарядившейся для народного танца в крестьянское платье. Свежий воздух был напоен кедровым ароматом. Я очутилась в совсем ином мире, разительно отличавшемся от душного, зараженного оспой города.
Тетушка превратила главный покой в святилище для отправления буддийских обрядов. Она поклонялась богине Каннон и в центре зала поместила изящное позолоченное деревянное изображение бодхисаттвы, а по бокам – статуи будды Амиды размерами поменьше. Хотя при виде подобного расположения статуй некоторые священнослужители вскидывали брови, тетушка была из тех людей, которые ухитряются все делать по-своему. Я сразу ощутила обаяние безмятежной Каннон, которая отложила свой уход в нирвану и осталась в нашем мире, чтобы служить проводницей и утешительницей страдающих душ. Когда, по прошествии вечности, все разумные существа достигнут просветления, Каннон войдет в нирвану в облике женщины, была убеждена тетушка. В то время я всерьез воспринимала все, что говорила мне родственница, однако позднее выяснилось, что ее богословские представления были весьма своеобразны.
Ради накопления заслуг и улучшения кармы тетушка часами медитировала и переписывала «Лотосовую сутру». Разумеется, я всю свою жизнь слышала, как читают этот священный текст, но впервые узнала его по-настоящему. Тетушкина статуя Каннон происходила из Китая и была очень женственной, с томно изгибавшимися изящными конечностями и без намека на усы. Если у знаменитой статуи Каннон в храме Исияма было одиннадцать лиц и корона из человечьих голов, смотрящих во все стороны, тетушкина богиня имела всего одну голову и держала в руке ветку ивы и сосуд с водой.
В тетушкином доме нашла пристанище и моя дальняя родственница – молодая женщина по имени Рури (мать назвала ее в честь диковинного заморского синего камня, ляпис-лазури, который видела в императорском дворце). Словом, тем летом в усадьбе, если не считать стражи, расставленной снаружи, проживали одни только женщины.
Сколь восхитительным оказалось это место! Нам с Рури дозволялось ходить где угодно. Поскольку вокруг не было мужчин, мы напрочь избавились от занавесей, штор и ширм, и все покои стояли открытыми горному ветерку. Мы начали так беспечно относиться к своей наружности, что я забывала чернить зубы, и они постепенно тускнели, делаясь светло-серыми, а вскоре и вовсе побелели, поэтому я вновь стала походить на ребенка.
Кроме кое‑какой летней одежды, бумаги и кистей для письма я захватила с собой лишь тринадцатиструнноекото24. Я намеревалась проводить время, переписывая рассказы о Гэндзи, а также хотела попросить тетушку показать мне приемы игры на кото: когда‑то, еще до увлечения религией, она была отличной музыкантшей. Дома, в Мияко, перебирая в изнуряющую жару шелковые струны кото, я пыталась представить, как звучит музыка, плывущая над безлюдными, поросшими сосной горами. Потом вообразила, как Гэндзи, возвращаясь из какого‑нибудь паломничества, улавливает едва слышную мелодию и разворачивает лошадь, чтобы отыскать источник звука. Принц спешит к уединенному дому, точно пчела к нектару, и, достав флейту, начинает подыгрывать. Девушка, исполняющая мелодию на кото, изумляется, заслышав звуки флейты, подносит руку к груди и с беспокойством косится на улицу, чтобы посмотреть, кто это. Мечтательный, бессвязный мотив, который она наигрывала, сменяется более вызывающими звуками. Поспеет ли за ней флейта? Пальцы девушки пляшут по струнам, а потом она извлекает из кото особенно волнующий низкий, вибрирующий звук, и ее длинные черные волосы рассыпаются по плечам. Принцу, который остался незамеченным, удается мельком увидеть музыкантшу с невысокого холма, где он придержал лошадь. Его флейта уверенно вторит кото.
Тетушка славилась и как писательница. Некогда она была замужем за могущественным Фудзиварой Канэиэ, регентом при императоре Энъю. Отношения их были чрезвычайно неровными, и к поре моего рождения супруги окончательно разошлись. Тетушка написала и распространила дневник о страданиях, которые претерпела, будучи второй женой закоренелого волокиты. Ее жалобы произвели нечто вроде скандала, но, вопреки ожиданиям, колкие укоризны «Дневника эфемерной жизни», как стали называть эту книгу, вместо того чтобы повредить Канэиэ, скорее укрепили его репутацию дамского угодника. Тетушка впала в глубокую хандру, от которой ей удавалось избавиться лишь изредка. Пять лет она посвятила паломничеству, после чего построила себе уединенное жилище в горах и оставила писательство. Ее мнение было крайне важно для меня – настолько, что я боялась показывать ей свои рассказы.

Сперва облик Рури казался мне довольно‑таки грубым. Когда ее подруги начали чернить зубы, она не последовала их примеру. Брови тоже не выщипывала, они оставались густыми, и каждый волосок рос, как ему заблагорассудится. Я предложила подправить форму бровей, но не успела вырвать и нескольких волосков, как Рури отпрянула и на глаза у нее навернулись слезы.
– До чего ж больно! – пожаловалась она. – Не могу терпеть!
Я подумала, что мне повезло: у меня брови от природы были не такие густые, как у нее, и я почти не замечала боли. Хотя Рури и отказалась от моей помощи, сама она охотно выщипывала брови мне. Я ложилась в залитом солнцем углу комнаты, смотревшем на сад, клала голову ей на колени, и она нежно растягивала мне кожу двумя пальцами.
– Когда кожа туго натянута, не так больно, – ворковала она и серебряным пинцетом вытаскивала волосок за волоском.
За подобными занятиями могло пролететь целое утро. Я знала, что Рури не поливает духами свои платья, но само ее тело, по-видимому, источало естественное сладковатое благоухание. В навевающей дремоту жаре, лежа у девушки на коленях, я видела ее пышную грудь, почти касавшуюся моего лица. Сквозь белое летнее нательное платье просвечивали темные, как сердцевинки макового цвета, соски. Обычно Рури собирала волосы в узел на затылке, но когда я уговорила ее позволить мне расчесать их, то черный густой поток, хлынувший по плечам, заструившийся по спине и разлившийся озером у ног, ошеломил меня. Волосы на добрую ладонь превышали ее рост! Если бы какой‑нибудь молодой человек мельком увидел Рури со спины, он изнемог бы от желания прикоснуться к этим сверкающим волнам. Но если бы их обладательница обернулась, продемонстрировав сверкающие белоснежные зубы и кустистые брови, она напугала бы беднягу до полусмерти! Словом, Рури совершенно не походила на жеманницу, хотя этого вполне можно было ожидать от девушки, чья мать столько времени провела в императорском дворце.
От родительницы, в прошлом придворной дамы, Рури знала много историй о жизни императорской свиты, и ее рассказы существенно отличались от тех, что я годами слышала от отца, причем разница была ошеломительная. Мой отец подвергал каждый случай разбору с точки зрения политических последствий или, если речь шла о китайской словесности, научной строгости. Поэтому запутанные повествования Рури о соперничающих кланах благородных дам, страдающих от гордыни и безделья, поразили меня. Беседы с молодой родственницей оказались весьма полезны для меня, ведь я уже задумывалась над происхождением Гэндзи.
Некоторое время назад я стала ощущать, что написанные мною эпизоды неубедительны: основа вроде бы прочная, но по прочтении нескольких рассказов подряд легковесность становится заметной. Гэндзи нуждался в прошлом, которое придало бы его приключениям достоверность. Я намеревалась собрать все рассказы и несколько переделать, предпослав им новое начало: историю появления Гэндзи на свет.
Было ясно, что персонаж должен быть принцем царских кровей, но не наследником, иначе высокое положение ограничит его в действиях. Кроме того, читатели могли подумать, будто я описываю определенного вельможу, что повлекло бы за собой всяческие недоразумения. И я решила сделать своего героя сыном неназванного императора давних времен, воссоздав картину придворной жизни, почерпнутую из бабушкиных рассказов о годах правления императора Мураками.
Девушки, голова у которых забита любовными историями, вполне могут считать завидным удел возлюбленной императора. Ни в одной из прочитанных или услышанных мною историй никто ни на миг не задумался о том, какой бедой это способно обернуться. Я изобразила матушку Гэндзи совершенством во всех отношениях, за исключением одного: она была красива, изысканна, наделена грацией и чувствительностью – но не высоким происхождением. И все же император предпочитал ее прочим наложницам, так что его даже сравнивали с китайским императором Сюаньцзуном, до безумия влюбленным в прекрасную Ян Гуйфэй25.
В китайской истории одурманенный любовью повелитель пренебрег государственными обязанностями, и в конце концов армия пригрозила взбунтоваться, если он не прикажет умертвить Гуйфэй. Сюаньцзун со слезами подчинился, и красавицу задушили шелковой веревкой. Рури пришла в ужас, когда я прочла ей эту балладу.
– Китайцы – варвары! – воскликнула она. – В нашей просвещенной стране такого никогда не случится!
Тогда я спросила у Рури, как могли обходиться с возлюбленной императора при нашем дворе, и она заверила меня, что той пришлось бы несладко. От своей матери Рури слыхала историю о придворной даме скромного ранга, которую как‑то ночью вызвали из ее покоев в спальню императора. Тем самым бедняжка возбудила ревность более высокопоставленных наложниц, которые замыслили сделать ее жизнь невыносимой. Однажды ночью они велели прислужницам запереть несчастную в переходе, соединявшем ее комнату с императорской спальней. На рассвете ее обнаружили там рыдающей от унижения. В другой раз негодяйки приказали разбросать по перекидным мостикам и переходам собачий помет и отбросы, чтобы испачкать подолы служанок соперницы, которые там проходили.
– Представь, что тебя всюду, куда бы ты ни направилась, неотступно преследует зловоние, а потом выясняется, что всему виной собачий кал, измазавший подол платья! Что может быть омерзительнее?
Мы поморщились, и я включила этот эпизод в повествование. В моей истории чувствительная дама тоже подверглась унизительной травле, столь коварной, что ее не мог предотвратить даже сам император, и наложница начала чахнуть.
Рури предложила сделать мать Гэндзи хозяйкой Павильона павловний – Кирицубо. Каждой императорской наложнице были отведены отдельные покои, и павильон Кирицубо располагался дальше всего от Дворца чистой прохлады, где проживал император. Это позволяло другим дамам изводить соперницу, когда она шла по переходам, вызванная к императору. Положение не улучшилось, даже когда император переселил свою любимицу в павильон, расположенный прямо напротив дворца, ведь госпожа Кирицубо навлекла на себя ненависть женщины, жившей там прежде. Если бы император больше всех любил главную наложницу, а остальные дамы удостаивались равного внимания, таких трудностей не возникло бы. Однако, как заметила Рури, придворная жизнь таит в себе постоянное противоречие между желаемым и действительным. Кроме того, дама из павильона Кирицубо по происхождению не имела политических преимуществ, что делало страсть императора к ней еще более возмутительной.
Гэндзи, решила я, должен быть драгоценным чадом, рожденным от любимой наложницы и потому обожаемым отцом-императором. Но ребенок наследует изъян матери. Будь мир справедлив, она стала бы императрицей, однако ей не суждено возвыситься. И Гэндзи тоже не станет наследным принцем. В обычной сказке это затруднение в конце обязательно разрешилось бы, но мне требовалось другое: чтобы оживить повествование, в Гэндзи должна присутствовать некая ущербность, а в его положении – определенная шаткость. Идеальные люди довольно скучны. Когда я поведала Рури о своих замыслах относительно детства Гэндзи, она долго и вежливо слушала, а затем обронила странное замечание:
– Сдается мне, этот твой герой, Гэндзи, – на самом деле ты сама. Сколько ни приводи причин, думаю, ты потому изображаешь его лишившимся матери, что в глубине души рассматриваешь сиротство Гэндзи как некое беспрестанно вертящееся темное колесо. Или твоего принца можно сравнить с селезнем, который будто бы без усилий скользит по водной поверхности, но под водой бешено работает лапками.
Заявление Рури застало меня врасплох. Вероятно, она имела в виду, что и я подобна тому селезню. Подозреваю, что окружающие считали меня уравновешенной, застенчивой и весьма скучной девицей, которая сторонится людей и не блещет в разговоре. Однако Рури распознала во мне глубины, которых не замечали другие. Я часто задавалась вопросом, что побуждает меня писать о Гэндзи. Безусловно, жизнь моя была бы проще, не будь я одержима приключениями вымышленного героя. Рури разглядела во мне нечто, о чем я сама пока лишь смутно догадывалась: то самое темное колесо, безостановочно вращающееся в моем беспокойном сознании. Порой мне хотелось просто прогуляться по саду, выкинув из головы вездесущего Гэндзи, рассуждающего о растениях.
Задушевная дружба с Рури пошла мне на пользу. Она была немногословна, но обладала здравым смыслом. Как только я высказывала ей вслух свои сбивчивые суждения, мысли у меня тотчас прояснялись. Думаю, Рури стала бы идеальной женой. Но замужество привлекало ее не больше моего, а любовные игры, учитывая ее неженственный облик и манеры, интересовали мою новую подругу и того меньше.
Зато Рури с поразительной тонкостью воспринимала природные явления. Особенно ей нравились бабочки, и она отгородила часть сада для выращивания найденных ею гусениц. Кухарка никак не могла взять в толк, почему нельзя очищать редис и капусту, растущие в огороде Рури, от крошечных бледно-зеленых червячков, которых обычно снимают и давят. Рури объясняла ей, что эти существа превращаются в прекрасных белых бабочек с черными кончиками передних крыльев и ярко-желтыми задними крылышками. Мне это было известно, но я не знала, что у самцов данного вида на теле есть темно-желтое пятнышко, источающее цитрусовый аромат.
– Благоуханные, как твой игривый принц, – шутила Рури. В одной из историй я изобразила Гэндзи мастером по составлению благовоний. Аромат, испускаемый его одеяниями, даже в темноте сообщал о его присутствии.
Когда гусеницы стали сооружать себе маленькие хижины для превращения, Рури собрала их в клетку на открытой галерее, чтобы иметь возможность наблюдать за рождением бабочек. У нас надолго зарядили дожди, после чего небо прояснилось, и из коконов сразу выползли несколько бабочек. Умеют ли куколки чувствовать погоду? Выбираться из кокона в дождь было бы крайне неразумно. Так или иначе, вылезти наружу им оказалось непросто. Мы уже понимали, что наши питомицы готовы к выходу, поскольку коричневые коконы с золотыми крапинками поблекли, явив взору очертания головок и крыльев. Однако, чтобы вырваться на свободу, бабочкам пришлось прогрызать прозрачную оболочку и неистово дергать крылышками. Как же прекрасны были их глаза, напоминающие драгоценные самоцветы!
– Смотри, какую красоту мы не замечаем, наблюдая, как бабочки порхают по саду, и любуясь только их крыльями, – сказала Рури.
Мы постоянно обсуждали смену времен года. Я переписала для подруги китайский календарь с семьюдесятью двумя пятидневками, и ее, столь восприимчивую к природным изменениям, восхитила приметливость китайцев.
Началось двухнеделье, именуемое «Великим зноем», первая пятидневка которого называется «Сгнившие сорняки превращаются в светляков». Я не удивилась, узнав, что ловля светлячков – одно из любимых занятий Рури, а лето – ее любимое время года.
– Жаль, что здесь, в горах, нет светлячков, – сетовала подруга.
Кажется, светлячки населяют лесные опушки или заболоченные берега водоемов. Тут, в горах, мы были гораздо ближе к природе, чем в Мияко, но нежные светлячки, судя по всему, предпочитали более безопасное городское окружение.
Однажды Рури подшутила над своей старшей сестрой, когда та принимала жениха. Дело у этих двоих уже шло на лад, но, разумеется, мужчине еще не дозволялось хоть мельком увидеть лицо избранницы26. Как‑то безлунным летним вечером он наведался к ним, а Рури внезапно выпустила в комнату сестры огромное количество светлячков, осветив ее изумленное лицо.
– Поженившись, они смеялись над тем случаем, – Рури улыбнулась, – но поначалу сестра не на шутку рассердилась.
Я поведала Рури о том, что разрабатываю теорию природных явлений, олицетворяющих различные сезоны, и она предложила свою помощь. Мы составили список событий, соотносимых с тем или иным сезоном, а затем сравнили их с классическими образами из старинных повестей и императорских поэтических антологий. Моя подруга досадовала, что классические произведения пренебрегают летом, уделяя куда больше внимания весне и особенно осени. Конечно, принято превозносить осень по сравнению с другими временам года, но, когда Рури спросила о моих предпочтениях, я выбрала весну.
Впрочем, поскольку стоял разгар лета, наши списки начинались именно с него. Мы были единодушны в том, что суть лета олицетворяют светлячки. Затем Рури высказалась в пользу бабочек: хотя некоторые из них появляются весной, наибольшее изобилие наблюдается летом, осенью же они пропадают. Я была склонна с ней согласиться, хотя бабочки отчего‑то казались мне несколько вульгарными. До знакомства с Рури я была знакома с бабочками преимущественно по китайским изображениям на ширмах, где их представляли порхающими среди пионов.
Вообще, заметила я Рури, насекомые ассоциируются скорее со звуками, которые они издают, поэтому их принято отождествлять с осенью.
– А цикады? – возразила моя собеседница.
Как я могла забыть? При одной мысли об оглушительном стрекоте цикад на память мне пришла изнуряющая летняя жара в Мияко. Над окруженным горами городом, точно над чашей с водой, висела постоянная влажность. Нобунори любил поймать цикаду, обвязать ее тельце ниткой и пустить с жужжанием летать у него над головой, а потом снова притянуть к себе. Омерзительное было зрелище.
Мы стали рассуждать о дожде. Его было трудно оставить без внимания, ибо лето выдалось сырое (отчего мы и проводили так много времени за составлением списков). Мы решили, что летний дождь – это внезапно разразившийся ливень, надвинувшаяся черная туча, которая с шумом обрушивается на землю, изрыгая гром и молнии, и тотчас стихает, подобно вспышке гнева. А также проливные дожди пятого месяца, когда начинают созревать сливы, меняя цвет с зеленого на красный, и воздух пропитывается теплой сыростью, разрушающей стены.
Но дожди бывают не только летом. Осенью случаются сильные бури, когда внезапно холодает и обезумевший ветер играет косыми струями. Заунывные, мрачные ливни конца осени постепенно становятся ледяными. Однако для меня подлинное воплощение этого природного явления – затяжные весенние дожди. Даже когда я просто произношу это словосочетание, перед мысленным взором тотчас возникает туманный, беззвучный нитеобразный дождик, который беспрестанно сеет, пока прогревается весенняя земля. Открываешь окно и в вялой, беспросветной тоске глазеешь на мглистый сад. Все эти ощущения заключены всего лишь в одной фразе: «затяжные дожди».
Рури полагала, что роса должна олицетворять лето, но я, в согласии с общепринятым мнением, считала ее скорее осенним признаком. То же самое касалось и молний. Хотя мы порой наблюдаем молнии и летом, их неистовство напоминает мне об осени. В качестве летних растений мы избрали древовидный пион, павловнию, бамбук, гвоздику, ирис, чубушник и «вечерний лик»27. Уступая страстному настоянию Рури, я добавила рис, хотя в моем сердце он не находил особого поэтического отклика. Из птиц мы смогли предложить только пастушка 28 и кукушку. Мы решили, что некоторые природные явления – например, луна, ветер, вечер – выдаются за границы отдельных сезонов. Они по-разному проявляют себя на протяжении всего года. Типичная весенняя луна – это подернутый дымкой полумесяц, летняя – округлый бледный плод мушмулы над рассветными западными холмами, осенняя – чистая, яркая «урожайная луна», зимняя же – холодное, блистающее светило в преддверии полнолуния.
Мы долго спорили о «летней шкуре»: так именуют шкуру молодого оленя, которая в конце лета приобретает золотисто-коричневый оттенок и на ней отчетливо проступают пятна. Именно из летнего оленьего меха получаются лучшие кисти для письма. По мнению Рури, летняя шкура, бесспорно, олицетворяет лето, что видно из самогó ее названия. Но, возражала я, это не придает ей поэтичности. Еще менее шкура связана с природными явлениями и человеческими чувствами – если не считать жалости к оленю, убитому стрелой охотника в летнюю пору лишь ради изысканного меха.
В каком‑то смысле лето, с которого мы начали, было самым легким временем года. Наш список образов, олицетворяющих весну, не только оказался длиннее, но и породил множество разногласий. Благо дождь прекратился и мы смогли до поры отложить наши изыскания: осень грозила вызвать еще больше споров, чем весна.

Я прочитала Рури свою любимую поэму Бо Цзюй-и «Вечная печаль», тут же, на ходу, переводя ее. Конечно, трагическая история Ян Гуйфэй известна всем, однако немногие знают ее на китайском. Будь у нас больше времени, я научила бы Рури читать по-китайски, но лето приближалось к концу, и скоро нам предстояло возвращение в Мияко.
Бо Цзюй-и чрезвычайно занимал меня. Работая над рассказами о Гэндзи, я представила, как император разглядывает картины, иллюстрирующие «Вечную печаль», и оплакивает смерть наложницы Кирицубо. Китайский император отправил чародея навестить дух Ян Гуйфэй на заколдованном острове, и та передала через него государю золотую шпильку на память. Как бы хотелось и правителю из моей истории получить весточку от своей ушедшей возлюбленной! Рури предложила мне сочинить схожую сцену, описав, как скончавшаяся наложница Кирицубо, пребывая в раю, посылает памятную вещицу в утешение живому. Признаюсь, эта идея вызвала у меня отторжение.
Я поразилась собственному неприятию. Отчего мысль о воспроизведении этого эпизода показалась мне отвратительной? В конце концов, я восхищалась Бо Цзюй-и. Мне стало ясно, что мы с Рури по-разному понимаем эту поэму. Может, в Китае и существуют чародеи, умеющие с помощью волшебства навещать мертвых, хотя даже Конфуций говорил, что рассуждения об усопших и духах ничего не дают. Так или иначе, я не имела ни малейшего опыта в подобных вещах и была уверена, что в нашей стране чародеи встречаются разве только в сказках. Я не считала свои рассказы о Гэндзи сказками, поэтому мне и в голову не приходило использовать в них волшебные мотивы. Сама мысль об этом резко противоречила здравому смыслу. Я была удивлена, что Рури вообще могла вообразить подобную сцену, и у меня возникло тягостное ощущение, что я превратно судила о ней.
Накануне расставания мы поссорились. Это весьма огорчило меня. Я была уверена, что подруга поймет мои устремления, как только я растолкую ей, почему следует оставаться верными действительности. Но она не поняла. И упорно настаивала на том, что не видит причин, мешающих мне включать в повествование любые прихоти воображения.
– Это твои рассказы, – твердила она. – Ты можешь писать как угодно. Зачем себя ограничивать?
Меня так огорчало ее непонимание, а заодно и собственное огорчение, что, боюсь, я возражала довольно невразумительно. Во всяком случае, Рури мне переубедить не удалось.
Когда я не задумывалась о сути творчества, было намного легче: я просто писала, только и всего. Садилась, брала в руку кисть, представляла Гэндзи в каких‑либо обстоятельствах и описывала то, что виделось мне в мыслях. А теперь, к несчастью, начала задумываться и утратила почву под ногами. Писала строчку – и сразу вычеркивала ее. Я больше не могла доверять своим суждениям. Не лучше ли удалить все отсылки к Бо Цзюй-и?
Рури заставила меня подвергнуть сомнению весь мой подход. То, что когда‑то представлялось естественным, теперь выглядело странным. Прошлое Гэндзи давалось мне гораздо сложнее, чем я надеялась.

Большое влияние на меня оказал тетушкин «Дневник эфемерной жизни». При первом прочтении больше всего меня поразило одно ее утверждение в начале текста. Она пребывала в унынии и, пытаясь отвлечься, обратилась к старинным любовным историям, однако не нашла ни одной, которая была бы созвучна ее обстоятельствам. Все это были, по словам тетушки, беспримесные выдумки. Потому‑то она и решила описывать настоящую жизнь, какой бы унылой та ни была, а не сочинять сказки.
Само собой, некоторые сочли плод ее трудов бреднями помешавшейся брошенной жены. Других смущали откровенные признания в ревности, отчаянии, тоске и других чувствах, о которых люди предпочитают не объявлять во всеуслышанье. Но мне казалось, что тетушка, каковы бы ни были ее побуждения, проявила невероятную смелость, открыв свою душу миру. «Дневник эфемерной жизни» остается самой волнующей из всех известных мне книг.
Следуя религиозным обетам, тетушка полностью отказалась от литературного творчества. Она говорит, что однажды ей захотелось высказаться, она высказалась, и ей больше нечего добавить. По-моему, с помощью писательства она сумела отчасти избавиться от ядов, отравлявших ее нутро. Теперь ее спокойствию можно было позавидовать. Мне страстно хотелось показать тетушке свои рассказы о Гэндзи, однако я колебалась, боясь услышать ее мнение. Окажись она слишком придирчивой, я бы этого не вынесла. Меня посещала мысль оставить ей отрывки рукописи после моего отъезда в город, но я не отважилась даже на это, о чем впоследствии жалела.

По возвращении в столицу я по-прежнему время от времени виделась с Рури, но мы перестали быть «двумя птицами с общим крылом», как мне казалось в течение лета. Я сделалась беспокойной и переменчивой. Рури изо всех сил старалась проявлять понимание. Она попросила ненадолго одолжить ейкото, вероятно надеясь вернуть беззаботное летнее настроение. Затем попросила научить ее играть. Стыдясь собственной черствости, я написала ей это пятистишие:
Разве ты станешь
Прислушиваться к голосу
Букашки мелкой,
Что в мокрой от росы полыни
Стрекочет поутру?
Однако просьбе подруги я уступила, хотя к тому времени сочинительство так захватило меня, что я с неохотой откладывала кисть. Рури спрашивала, как продвигается дело, желая подбодрить меня, но мне не хотелось обсуждать свое творчество. По крайней мере, игра накото давала предлог сосредоточиться на чем‑то ином.
Когда мне удавалось достичь необходимого состояния, слова лились потоком. Иногда этот поток напоминал стремительный ручей, и разум лишь на мгновение задерживался в тихом омуте, куда нырял в поисках точного образа. Затем, вновь отдаваясь течению, я плыла, будто лист, влекомый посторонним усилием. Всякий раз, когда у меня выдавалось подобное утро, я бывала весела до самого вечера и даже могла поиграть со своими младшими сводными братьями в саду. К сожалению, такие дни выпадали нечасто. Чаще всего я увязала в грязном иле, радуясь даже капле мысли, которой удавалось разжиться. Бывали и такие периоды, когда мне было нечем похвастаться после целого утра, проведенного за письменным столиком. Когда я делалась ершистой, родные научились оставлять меня в покое, однако с Рури было сложнее. Если вы были близки с кем‑то, а затем обнаружили, что расходитесь во мнениях, постепенно вас начинают раздражать всевозможные мелочи, которые прежде ничуть не беспокоили. Привычки, которые некогда выглядели милыми, теперь кажутся докучными.
Рури ощутила, что мои чувства к ней изменились. Это была не ее вина. Она отзывалась на мое молчание тем, что изо всех сил старалась заполнить его, но это лишь отдаляло меня от нее. Наконец я не выдержала и написала подруге, что заболела и не принимаю гостей.
В одиннадцатом месяце она отправила мне страдальческое послание, а я ответила:
Скована льдом,
Кисть моя камню подобна.
Она не сумеет
Нарисовать для тебя
Картину моих настроений.
Рури откликнулась:
Пусть кисть твоя
Замерзла и обледенела,
Писать не бросай.
И боль уплывет, словно льдинки,
Подтаявшие в воде.
Теперь мне стыдно, когда я вспоминаю, как Рури верила в меня, даже когда я сама в себе сомневалась.

Той зимой я играла накото в одиночестве. Музыка представлялась отличным способом скоротать время, однако меня расстраивало, что мое исполнительское мастерство явно не возрастает. Я пожаловалась отцу, и он ответил, что, по его мнению, мне будет полезно поучиться у какого‑нибудь искусного музыканта. Возможно, стоит взять один-два урока.
– Я знаю как раз такого человека, – заявил отец. – Это принцесса, ни больше ни меньше. С тех пор, как умер ее отец, бедняжка живет в довольно стесненных обстоятельствах, но я слыхал, что она превосходная музыкантша. Возможно, я смогу устроить вашу встречу.
Отец послал даме записку, а также сушеные водоросли и морские ушки в подарок, и вскоре от нее пришел ответ на бугристом листе из луба бумажного дерева. Твердый, довольно неженственный почерк удивил меня, но послание оказалось сердечным. Принцесса из вежливости умаляла свои музыкальные способности, но сообщала, что не прочь поиграть вместе со мной накото. Она предложила встретиться через пять дней.
Накануне вечера, когда должен был состояться урок, случился сильный снегопад, но, гонимая стремлением отвлечься и завести новое знакомство, я, невзирая на погоду, упаковала свой инструмент. Мой экипаж долго бороздил заснеженные улицы в поисках дома принцессы, находившегося на западной окраине города. Отец предупредил, чтобы я не удивлялась, но обветшалый особняк, перед которым мы в конце концов очутились, не мог не поразить меня. Отнюдь не таким представляла я себе жилище дамы императорской крови. Дряхлый страж в лохмотьях медленно, с большим усилием отворил ворота, возница загнал вола внутрь и выгрузил мое плотно укутанное от морозакото. Я несла коробку с кобылками и бамбуковыми плектрами 29.
Озябший слуга впустил нас и провел в насквозь продуваемый главный покой, где ожидала принцесса. В особняке царил промозглый холод. Я гадала, почему хозяйка не выбрала для урока помещение поменьше и поуютнее, ведь в таких условиях пальцы не смогут извлечь ни единой ноты. Впрочем, решила я, если принцесса сможет играть на таком холоде, я тоже заставлю себя заниматься. Отец посоветовал мне одеться официально, добавив побольше слоев платья. Разумеется, я была рада, что послушалась его.
Принцесса сидела за выцветшей пурпурной ширмой, из-за которой выглядывал краешек старой собольей накидки. Госпожа поприветствовала меня высоким, несколько гнусавым голосом и осведомилась, какую мелодию я хотела бы сыграть, но из уважения к рангу учительницы я попросила ее саму сделать выбор. Принцесса предложила пьесу, о которой я, к своему смущению, никогда не слыхала и вынуждена была попросить сыграть ее для меня один раз. Дама принялась перебирать струны. Время от времени музыка сопровождалась громким шмыганьем, как будто у принцессы текло из носа, но она не могла прерваться, чтобы высморкаться. Я невольно сосредоточилась на ее сопении и всхлипах, а не на звуках скучной пьесы. Она закончилась на раскатистой низкой ноте, которая эхом разнеслась по особняку, соперничая с ветром.
– Попробуем сыграть вместе? – спросила принцесса, после того как я похвалила ее игру в самых цветистых выражениях, какие смогла подобрать.
Я предложила известное произведение. Оно оказалось ей незнакомо. Я назвала другое. О нем принцесса тоже никогда не слыхала.
– Может быть,этэнраку30? – спросила я, сочтя, что уж с классикой‑то впросак не попаду.
Но принцесса отказалась, заявив, что подзабыла среднюю часть.
– Вот что, – бодро произнес гнусавый голос, – давайте сделаем перерыв.
Сняв с пальцев плектры, принцесса подозвала прислужницу и что‑то прошептала ей. Другая прислужница отодвинула линялую ширму, и я мельком увидела длинное бледное лицо с выпуклым лбом. Из-за старинного веера торчал самый удивительный нос, который я когда‑либо видела: с ярко-розовым кончиком, будто подкрашенным шафраном.
Вскоре вернулась первая прислужница, осторожно неся старинные лаковые подносы, уставленные заморскими селадоновыми блюдами. Один поднос служанка поставила передо мной, другой – перед принцессой. Вероятно, предположила я, это означает, что урок окончен. В накрытых крышками мисках обнаружилось несколько ломтиков тушеной репы, которая на кухне, где ее приготовили, была еще горячей, но теперь сделалась холодной и непривлекательной, под стать игре принцессы.
И о чем только думал отец? При дворе он, надо сказать, обзавелся весьма необычными знакомствами.
Кукушка

Отец был приглашен на Праздник любования цветами в поместье, куда, стремясь поправить свое здоровье, недавно по указанию лекаря перебрался правый министр31 Митиканэ. Чиновник страдал от приступов головокружения и тревожных снов, и ему предписали сменить место жительства, дабы избавиться от блуждающего призрака, который мог явиться причиной недуга, хотя кое-кто подозревал, что немощность министра – следствие колдовской порчи, наведенной по тайному заказу его племянника Корэтики.
На кону стояло само регентство. Было неясно, кто унаследует должность главного советника императора, и до тех пор, пока Великий совет не утвердил кандидатуру, взаимным обвинениям в чернокнижничестве не было числа. Мой отец, к примеру, подозрительно относился к Корэтике, более чем охотно верил слухам и одобрял шаги Митиканэ, направленные на противодействие племяннику. Полагаясь на увлечение правого министра китайской поэзией, отец уже позволял себе мечтать о том, что в случае возвышения Митиканэ его опять пригласят на придворную службу.
Получи отец придворный чин, появился бы проблеск надежды, что и мне представится такая возможность. Двадцать два года – не такие уж немыслимо поздние лета; в конце концов, должностей при дворе предостаточно. Отец не мог обсуждать свои амбиции с моим тупоумным братцем и уж тем более со своей супругой, поглощенной иными заботами, поэтому делился со мной. И даже начал брать меня с собой на поэтические собрания, чтобы я могла получить некоторый опыт по части того, как ведут себя на пирах придворные. Я была совершенно очарована красотой строений временной резиденции Митиканэ, а еще больше – садом. К поместью подвели воды реки Накагава, в результате чего образовались озерцо и ручей, протекавший под и рядом с галереями, соединяющими здания. Средоточием возделанного участка являлся холм в виде китайской волшебной горы. Мне сообщили, что это рукотворный пейзаж. При взгляде на него было трудно поверить, что он не всегда был таким, ибо ландшафт казался совершенно естественным. Однако до того, как рабочие привезли сюда тысячи тачек земли, здесь не было ничего выше муравейника.
Цвели ирисы, и я несколько часов с радостью бродила по берегу ручья, любуясь каждой новой купой деревьев, возникающей в поле зрения за изгибами русла. К концу дня сад прямо‑таки кишел придворными, которые резвились, точно бабочки среди пионов. Под уже отцветавшими сакурами расстелили тростниковые циновки; женскую половину отгородили шелковыми ширмами горчичного цвета, каждая из которых была украшена двумя узкими лентами, чей насыщенный розовый оттенок постепенно бледнел к краям. Я решила, что никогда не видела ничего более утонченного.
Отец рассчитывал, что, когда Митиканэ станет регентом, он тоже получит выгодную должность. Все присутствовавшие на празднестве гости лелеяли схожие надежды. Как и мой родитель, большинство из них обретались на обочине придворной жизни. В течение пяти лет регентство находилось в руках старшего из братьев, Мититаки. Весной он умер, и вопрос о его преемнике породил много надежд. Кому достанется власть: его сыну Корэтике или брату Митиканэ? Оба они могли претендовать на высокий пост, будучи потомками Канэиэ, могущественного бывшего регента. В настоящее время Митиканэ, как правый министр, питал осторожную уверенность в своем преимуществе. Его сторонники, собравшиеся в поместье, пребывали в напряжении, однако разделяли надежды хозяина, а ясное голубое небо и живописные кущи цветущей сакуры как будто предвещали успех.
Отец написал китайское стихотворение, в котором сравнивал Митиканэ с поздно зацветшим деревом, наконец‑то вступившим в лучшую пору. Он не оставлял рифмы на волю случая, и другие поэты следовали его примеру. Я наблюдала за тем, как отец, получив бумагу и кисть, записывает свое пятистишие стремительным, небрежным почерком. Мне было известно, что он несколько дней бился над образами, которые теперь преподнесет как итог внезапного вдохновения.
Чарки, наполненные саке, установили на плотиках в форме птиц и пустили вниз по течению. Каждый гость старался завершить свое пятистишие к тому времени, когда плотик доберется до конца ручья. Победитель состязания получал напиток и право прочитать свое сочинение вперед остальных. Отец прекрасно знал, что первостепенное значение на Празднике любования цветами имеет внешний вид, и предварительно продумал даже степень своего опьянения, не желая казаться ни трезвенником, ни выпивохой.
– В подпитии можно сказать то, что в обычной обстановке говорить неловко, – объяснял он мне.
Однако чем больше празднеств я посещала, тем яснее понимала, что не все разделяют отношение моего отца к хмельному. Он сам предупреждал меня, что на пирах после определенного времени мне следует удаляться в дом, ибо некоторые мужчины неизбежно теряют всякий стыд.
– От пьяного, если он действительно захмелел, а ты начеку, отбиться довольно легко, – наставлял меня отец. – Но меня беспокоят коварные притворщики, прячущие похоть под личиной опьянения. Не хочется, чтобы тебя загнали в угол.
Я промолчала. Отец ничего не знал о происшествии с начальником отряда лучников.
По его словам, важные дела решались на улице, под ветвями цветущей сакуры, во время празднеств, подобных нынешнему. Решения, принятые под сенью пышных ветвей среди лаковых подносов и чарок с саке, на придворных церемониях чаще всего просто подтверждались.

Политическая ситуация повлияла на всех домашних. Отец замкнулся в себе и легко срывался на младших детях. Нобунори раздражал остальных разглагольствованиями о том, на какое назначение сможет рассчитывать в тех или иных обстоятельствах. Я велела брату замолчать и пойти поиграть со своими жуками, а он в ответ состроил кислую мину.
Чтобы сбежать из этой напряженной обстановки, на рассвете я отправилась в экипаже в святилище Камо помолиться. Небо ранним утром было чистое и прекрасное, окружающая тишина постепенно успокоила мой возбужденный разум. Близ Катаока я заметила одну рощу: именно в таких ожидаешь услышать неотвязный посвист маленькой серо-голубой кукушкихототогису. И мне вспомнилась Рури.
В китайской поэзиихототогису – птица, которая не может вернуться домой, как поэт в изгнании. В нашем языке у этой маленькой кукушки много прозвищ: птица рощ, обитательница лесных опушек, скиталец в сапожках, майская птица. А еще – птица с неразличимым оперением, как в стихотворной строфе хару но ё но ями ва аянаси («неразличимый узор во тьме весенней ночи»). Китайцы также называют ее определенным словом (точно не знаю, как оно произносится), которое означает «шум крыльев под дождем».
Размышляя о кукушке, ее прозваниях и образах в поэзии, я вспомнила, что Рури всегда была равнодушна к поэзии: ее больше интересовали явления природы, которые можно наблюдать собственными глазами. В еще одном известном пятистишии говорится о шапках крестьян, которые собираются сеять по весне, когда кукушки поют:асана, асана. Рури, несомненно, сказала бы: «Как глупо. Кукушка скорее щебечет тэппэн какэтака, хотчон какэтака».
Еще я вспомнила, что эта птица встречает души умерших, когда они добираются до загробного мира. Ее прозвали «вечерний лик», «воскрешающая ночь». Но в одном из самых ранних стихотворений на родном языке упоминается голос кукушки на рассвете. И снова я представила, как Рури говорит: «Что ж, тут никакого противоречия нет, ведь кукушка поет и утром, и вечером».
Хототогису Рури нравились. Помню, она захотела включить их в наш список летних птиц. И сказала, что их еще называют сёккон, «душа зеленой гусеницы». «Наверное, потому, что она поедает бедных червячков, – простодушно заметила моя подруга, – и брюшко у нее набито их маленькими зелеными душами».
В конечном счете это‑то и подводило Рури: она была чрезвычайно наблюдательна, но лишена воображения. «Хочешь узнать нечто действительно любопытное про эту птицу? – сказала она однажды, когда мы обсуждали наши списки. – Она не вьет гнезд!»
Рури дождалась моего вопроса: «А как же она высиживает потомство?», улыбнулась и сообщила, что кукушка подкладывает яйца в гнезда других птиц, чтобы те выкармливали ее птенцов. «Никого тебе не напоминает?» – лукаво осведомилась подруга. Я, кажется, ответила, что мне такие люди неизвестны, но позднее вспомнила ее слова, которые натолкнули меня на новую мысль для «Гэндзи».
Погрузившись в свои мысли и не желая возвращаться из святилища домой, я не заметила, что небо начало заволакиваться тучами. И сочинила такое стихотворение:
В тихом лесу
Дожидаюсь, когда прокричит
Хототогису.
Я, верно, промокну насквозь,
Пока она голос подаст.

Пока Великий совет решал, кого назначить регентом, отец каждый день посещал Митиканэ в поместье Накагава. Он находился там и в третий день пятого месяца, когда прибыл императорский гонец с указом о назначении Митиканэ регентом. К резиденции стеклись с поздравлениями толпы знати; чудилось, будто тут сгрудились все городские волы и экипажи. Поздно вечером отец вернулся домой странно притихший. Я помогла ему снять жесткую придворную шапку.
– У нас начинается новая жизнь, не так ли? – отважилась спросить я.
Отец устало улыбнулся:
– Надеюсь, Фудзи. Я слишком долго прозябал в забвении, и теперь мне трудно представить, что я опять займу ответственную должность.
– Но, мне казалось, именно об этом ты мечтал много лет, с тех пор как умерла матушка, – возразила я.
Отец почему‑то не оживился. Он вытянул ноги на циновке и окинул меня задумчивым взглядом: явно решал, чем со мной можно поделиться, а что оставить при себе. Ему было невдомек, что я вижу его насквозь.
– Меня тревожит Митиканэ. Он тщится доказать, что полон сил, но, боюсь, ему очень нездоровится. Я подслушал, как его лекари обсуждали достоинства чая из коры магнолии. Это наводит меня на мысль, что у него умственное истощение. – Отец зевнул. – Хотя, возможно, просто сказывается напряжение последних недель. Посмотрим, как будут разворачиваться события в ближайшие дни. Я устал. По крайней мере, вопрос о регентстве решен и можно перестать бояться Корэтику.

Я никогда не сказала бы этого отцу, но Корэтика пленял мое воображение. Ему шел двадцать второй год, и, как я слыхала от своих подруг при дворе, он отличался необычайной красотой. И даже некоторые приключения Гэндзи были навеяны рассказами о подвигах племянника регента. Однако Корэтика и впрямь успел нажить много недругов. Он был умен, но не слишком беспокоился о том, какое впечатление производит на окружающих. Несколько лет назад отец Корэтики продвинул его по службе через головы других сородичей, в частности двух дядюшек, и те не забыли оскорбления. Затем, после смерти отца, Корэтику назначили временным регентом. Будь он дипломатичнее, ему, возможно, удалось бы удержаться на этой должности.
Повелительные замашки молодого вельможи отчетливо проявились всего за месяц его пребывания у власти, и людей вроде моего отца это тревожило. Даже во время траура по своему усопшему родителю Корэтика не смог удержаться от издания предписаний, касающихся самых незначительных мелочей придворной жизни, которые, по его мнению, нуждались в улучшении, таких, например, как длина чиновничьих шаровар. Придворные негодовали. Неудивительно, что им не нравилось, когда столь неопытный человек указывал им, как исполнять обязанности. Корэтика, очевидно, понял, что регентство ускользает у него из рук, и предпринял некоторые шаги, чтобы выбить почву из-под ног у соперников – в первую очередь у собственного дяди. И все же мне с трудом верилось, что он действительно нанял монахов, чтобы навести порчу на Митиканэ. Полагаю, будущий регент был чересчур подозрителен.
У меня, как и у отца, тоже имелись опасения насчет Митиканэ, хотя меня беспокоило вовсе не его здоровье. Мое отношение к правому министру было обусловлено тем, что я слышала о нем на протяжении многих лет и сама наблюдала на пирах. Митиканэ был невероятно уродлив: низенького роста, коренастый, с рябым от оспы лицом и сросшимися на переносице густыми бровями, напоминающими длинную гусеницу. Даже на руках у него росли волоски. Хотя и уродец может быть наделен прекрасной душой, как правило, это большая редкость.
В случае Митиканэ наружные черты, как зеркало, отражали личность. Он был человеком властным и расчетливым; окружающие трепетали перед ним. Отец указывал на его верность жене как на свидетельство добродетели. Безусловно, никто не мог обвинить Митиканэ в ветрености, но мне отчего‑то казалось, что он просто использует собственное безразличие к любовным похождениям, чтобы с холодной головой оценивать увлечения других. Я чувствовала, что Митиканэ не столько добродетелен, сколько лицемерен. Отцу так страстно хотелось уважать покровителя, что любовь последнего к китайской поэзии, боюсь, сильно исказила отцовское представление о личности министра.
Существует поговорка: чтобы узнать сына, посмотри на отца, но справедливо и обратное. Первенец Митиканэ имел репутацию изверга. Так, на праздновании юбилея его дедушки Канэиэ он с младшим братом должен был исполнить танец, но вместо этого закатил такую сцену, что все присутствовавшие на церемонии помнят ее по сей день. Кроме того, мальчику, по-видимому, нравилось мучить животных. Поговаривают, что причиной его смерти в возрасте всего лишь одиннадцати лет стало проклятие духа змеи, с которой он живьем содрал кожу.
Могу представить себе ужас матери несчастного ребенка. Может, Митиканэ и был верным мужем, но явно винил жену в том, что она не произвела на свет дочь, которую в дальнейшем можно было бы выдать за императора. Бедняжка рожала одних только сыновей, но все они оказывались чудовищами. В довершение всего у братьев Митиканэ, Митинаги и Мититаки дочери имелись в изобилии. Жена Митиканэ в то время была беременна и, без сомнения, страстно молилась о рождении девочки. В любом случае меня беспокоило, что благополучие моего отца всецело зависит от такого человека.

Тревога отца за здоровье Митиканэ была вполне обоснованной: поздно расцветшая сакура была обречена увянуть всего через неделю. Через три дня после внезапной смерти Митиканэ был назначен новый регент. Власть, вопреки ожиданиям молодого Корэтики, перешла не к нему, а к другому его дяде, Митинаге.
Мой отец вместе с немногими товарищами остался в доме почившего покровителя, чтобы помочь с устройством похорон, тогда как подавляющее большинство придворных устремились к новому очагу влияния, средоточием которого стал Митинага. Мой отец был не из тех, кто выслуживается подобным образом. Он исполнил свой последний долг перед Митиканэ, а затем спокойно вернулся домой. В любом случае о назначениях следующего правления должны были объявить не ранее наступающего нового года. Отца несколько утешало, что свежеиспеченный регент любил своего уродливого брата и разделял кое‑какие его ученые пристрастия.

Отцу нечем было занять свой ум, пока не уладится вопрос о назначениях регента Митинаги, и он снова начал подумывать о том, чтобы найти мне мужа. Мачеха только что родила еще одного ребенка, на сей раз девочку, и была очень довольна. Вероятно, отец решил, что семейные радости пойдут на пользу и мне.
Действительно, я не была счастлива. Писалось мне с трудом, а с тех пор, как я перестала видеться с Рури, мне было совсем не с кем поговорить. С красноносой принцессой отношения не сложились: хватило и одного урока игры накото. Я мечтала, чтобы Тифуру была не так далеко, но у нее родился ребенок, и она с головой погрузилась в семейную жизнь. И все же я сомневалась, что брак – это выход для меня. Я полагала, что мне не слишком нравятся мужчины – по крайней мере, те, которым нравилась я.
В конце концов мне показалось, что настало время сообщить отцу о моем решении не выходить замуж. Я надеялась, что он почувствует облегчение, избавившись от необходимости искать мне супруга, хотя, если говорить начистоту, облегчение испытала бы только я. И я уведомила родителя, что желаю обсудить одно весьма важное дело. Он откликнулся на мою просьбу о беседе с неожиданной готовностью.
– О да, разумеется! – воскликнул он. – Мне тоже надо обсудить с тобой одно весьма важное дело.
И мы, оба неестественно оживленные, приступили к беседе. Одно это должно было навести нас на подозрения. Отец заговорил первым.
– Тебе известно, что меня очень волнует твое будущее, – начал он. – Нас всех беспокоила сложившаяся политическая обстановка, она претерпела большие изменения, но это отнюдь не значит, что я ничего не предпринимал в отношении тебя.
Вероятно, глаза у меня вспыхнули чересчур ярко, так как отец отвел взгляд.
– Одно время казалось, что есть возможность пристроить тебя при дворе, но, полагаю, сейчас не стоит слишком на это рассчитывать.
Я с трудом удержалась, чтобы не воскликнуть: «Мне известно о твоих переживаниях, отец, но можешь не тревожиться!»
Однако я, разумеется, придержала язык и дождалась окончания его речи. Отец принялся рассказывать о своем дальнем родственнике и друге Фудзиваре Нобутаке, благодаря которому еще в начале карьеры получил должность при дворе императора Кадзана. Нобутака был лет на пять моложе отца. Я всю свою жизнь слышала, скольким обязан его благорасположению отец и какой он замечательный человек, а потому рассеянно внимала тому, что говорилось сейчас о Нобутаке, пока не раздались слова:
– …И он согласился жениться на тебе!
Ошеломленная, я слушала, как отец расхваливает высокое положение Нобутаки как правителя провинции Тикудзэн и большое состояние, которое он нажил на этой и предыдущих должностях. Мне вспомнилось, что у Нобутаки есть сын примерно моего возраста. Возможно, я недослышала и отец сказал, что породнить наши семейства согласился сын его старого друга?
Но нет. Он говорил о самом Нобутаке, который развелся с первой женой, но имел еще двух, не считая многочисленных наложниц со всеми их детьми.
– Итак, – заключил отец, – мы решили, что нет необходимости торопить события. Нобутака приедет в столицу в начале зимы, и тогда вы сможете встретиться.
Он задумчиво посмотрел на меня. Я была не в силах ответить.
– Мне в самом деле кажется, что это прекрасный выход из положения, – добавил отец через минуту. – Я не желаю ничего, кроме твоего счастья, Фудзи. А о чем хотела поговорить со мной ты?
– О, – хрипло произнесла я, – это не так уж важно.
Я извинилась и ускользнула к себе. Конечно, уняв дрожь, я тотчас вспомнила о неудачном браке тетушки с мужчиной, у которого были другие жены. На ум пришли ее колкие замечания, которые мне довелось подслушать в детстве. Однажды тетушка заявила, что предпочла бы иметь обычного мужа, который принадлежал бы только ей одной все тридцать ночей в месяц, чем быть одной из многих жен самого могущественного вельможи в стране.
В молодости тетушка была необыкновенной красавицей, умницей и даровитой поэтессой, но даже она не обрела счастья в браке. По сравнению с ней мои виды на семейную жизнь казались куда более мрачными. Я не была хороша собой и слыла образованной, но отнюдь не очаровательной. «Итак, – с горечью размышляла я, – я получу то, чего заслуживаю: мужа, который годится мне в отцы и имеет других жен и детей». Я задалась вопросом, почему Нобутака согласился с намерениями моего отца, и заключила, что он попросту оказывает другу очередную услугу из числа тех, о которых мне твердили всю мою жизнь. Теперь товарищ помогал отцу избавить дочь от участи старой девы. Почему меня не оставят в покое? Я чувствовала себя преданной.
Нам всем доводилось писать о залитых слезами рукавах, но впервые в жизни такое случилось со мной в буквальном смысле слова. Слезы капали на тушечницу и заливали дневник, превращая записи в серые лужицы.

Остаток лета я пребывала в подавленном настроении, но в конце концов, устав от уныния, решила не сдаваться так легко. Я сделалась непривычно молчаливой, что раздражало отца. Самой собой, я не говорила напрямую, что отказываюсь от устроенного им брака, но он понял, что дочь не в восторге. Каждый день я раздумывала над тем, как изложить родителю свои соображения. Мне все еще не удавалось уяснить, почему он решил непременно выдать меня замуж.
Впрочем, угроза нежеланной свадьбы помогла мне иначе взглянуть на прежние горести. А я‑то считала себя несчастной, когда у меня не шла работа над «Гэндзи»! Это было ничто по сравнению с той бедой, которая маячила впереди теперь. Отчего я не ценила жизнь в доме отца, когда думала, что она будет продолжаться вечно? Ныне, когда мое время здесь подходило к концу, дни, проведенные под отчим кровом, в моей комнате, в нашем саду, казались почти невыносимо прекрасными.
В сущности, я сама ответила на свой вопрос. Мы начинаем ценить что‑то, только когда оно невозвратимо исчезает. Нас волнует пронзительная эфемерность парящей в летнем небе паутинки; мы воспеваем недолговечный парчовый наряд осенних листьев клена; нам бередит сердце прискорбная бренность человеческой жизни. Разве мне дано избежать общей доли? Я воображала, что уберегусь от перемен и смогу существовать, уподобившись садовому пруду, в котором воды ровно столько, сколько необходимо для определенной глубины и очертаний. А в конечном счете вода в этом пруду застоялась.
Черви

В день зимнего солнцестояния никаких церемоний не совершалось. Было холодно, но я без дрожи вылезала по утрам из теплой постели. Согласно моему китайскому календарю, нынче «дождевые черви завязывались узлами». Не совсем понимая, что это значит, я спросила у садовника, наблюдал ли он нечто подобное. Тот зажмурил один глаз, чтобы показать работу мысли, и ответил:
– Дождевые черви, молодая госпожа? Да ведь в такое время года червей не сыскать! У них же спячка. Эти твари в основном состоят из воды и, стало быть, превратились бы в лед, если бы не прятались глубоко в земле. Весной они повылезают опять.
Я сверилась с календарем: так и есть, в начале средней части четвертого месяца «вылезают дождевые черви». Может, если вырыть в земле глубокую яму, мы докопаемся до места спячки червей? А может, даже окажется, что они завязаны узлами! Я попросила садовника сделать в саду несколько глубоких ям, но, как и следовало ожидать, он заупрямился, потому что почва была слишком твердая. Я попыталась было заинтересовать Нобунори, но в последнее время тот стал брезглив и не захотел пачкать руки. Как вскоре выяснилось, братца больше занимали не дождевые, а метафизические черви.
Мы с нетерпением ждали наступления морозов, чтобы избавиться от демонов мора, но, как ни странно, именно тогда они и нанесли нам самый страшный удар. Умерла моя старшая сестра Такако. Она не проболела и недели: сперва просто сделалась раздражительной, но потом слегла. Вероятно, по причине умственной неустойчивости Такако всегда была подвержена заразным болезням, поэтому мы не особенно беспокоились, пока жестокий жар не дал понять, что недуг взял верх. Отец вызвал заклинателя духов, но все усилия оказались напрасны. В доме запахло семенами мака, который жгли в попытке изгнать злых демонов, но Такако по-прежнему стонала и металась в лихорадочном забытьи.
Когда она приблизилась к порогу смерти, на нее снизошло тихое просветление. Опустившись рядом с ней на колени, я забыла, что Такако дурочка. Казалось, лихорадка спалила все ее земные обиды. Круглое лицо сестры напоминало ожившую маску, а глаза уже смотрели в иной мир. Насколько я знала, религия никогда не занимала Такако, но теперь она принялась рассказывать о будде Амиде, пурпурных облаках и золотом небосводе, населенном небесными девами апсарами, которые машут шелковыми лентами. Пока я слушала эти бессвязные речи, меня осенило, что сестра описывает сцену, изображенную на вышитой картине в нашем семейном храме. Прислужницы же отнеслись к словам больной с благоговением, которое обычно испытывают к святым. Естественно, они решили, что Такако уже узрела рай и ее невинная душа готовится к последнему полету. Я оставила свои наблюдения при себе. Для меня не имело значения, мерещилась ли ей в бреду храмовая картина, или сестра действительно видела небесные кущи. В конце концов, представления об облике рая мы черпаем исключительно из образов на священных предметах. Но когда Такако пролепетала, что видит нашу матушку, которая сидит на раскрытом цветке лотоса, улыбается и манит ее к себе, у меня хлынули слезы.
Разумеется, отец призвал в дом священнослужителей, чтобы они молились о выздоровлении Такако, но стало очевидно, что вместо этого им вскоре придется оплакивать усопшую. Казалось бы, смерть молодой женщины всегда трагична, однако кончина Такако вызывала иные чувства. Сестра, всецело поглощенная своим видением, была прекрасна, как никогда в жизни.

Приближался конец года. Я носила траур по Такако. Один взгляд на темные многослойные одеяния напоминал мне о том, сколько горя принес этот год в целом: как большие потери для всего общества, если говорить об уходе Мититаки и Митиканэ, так и личные утраты – гибель Такако. Казалось, в тот год смерть витала над нами.
Наступил денькосин с его обычным ночным бдением 32. После похорон Такако в доме было много родственников, включая мою престарелую бабушку, которая редко выходила на улицу, особенно в холодную погоду. Бдение косин, во время которого люди придумывали самые причудливые способы помешать друг другу уснуть, сулило превратиться в довольно веселое мероприятие. Несмотря на нашу тяжкую утрату, та ночь не стала исключением. Я была поражена, когда бабушка заявила, что, по ее мнению, единственная причина, по которой мы соблюдаем обычай косин, заключается в том, что это безумно весело. Ведь никто в здравом уме не поверит, что в наших телах обитают три зловредных червя.
Однако же мой брат Нобунори в червей верил и не мог оставить замечание бабушки без ответа. Брат даже поспорил с ней (верный признак отсутствия у него здравомыслия). Нобунори серьезно относился к преданиям о червяхкосин и даже в раннем детстве прилагал героические усилия, чтобы не заснуть. Хорошо, что косин бывает только раз в шестьдесят дней, иначе бедняжке не миновать припадков. Возможно, издавна присущий Нобунори интерес к разным букашкам убедил его в существовании метафизических червей. Он утверждал, будто и впрямь чувствует, как они начинают шевелиться в теле с приближением дня косин.
Я давно заметила, что люди готовы на что угодно, лишь бы помешать своей карме. Например, принято пить настои из травяных сборов для предотвращения слабости. Кое-кто утверждает, будто употребление мяса дикого кабана дважды в неделю укрепляет здоровье и продлевает жизнь. Другие предпочитают экстракт листьев гинкго, чтобы улучшить память. Я готова была поверить, что подобные ухищрения способствуют долголетию, но относиться всерьез к червямкосин мне было трудно.
А еще говорят, что ребенок, зачатый во время бдениякосин, вырастет вором, такие случаи действительно бывали. Возможно, это подлинная причина, почему в такую ночь не следует ложиться в постель, а история о червях-ябедниках – просто глупые россказни. В косин необходимо любой ценой удержаться от того, что может привести к беременности.
Мы все приняли участие в оживленном споре, и бабушка рассказала жуткую историю, случившуюся во время бдения лет тринадцать назад. Она слыхала ее от тетушки, а та – от самого Канэиэ.
То была первая ночькосин в новом году. Дочери Канэиэ, императрица Сэнси и ее сестра Тоси, главная супруга наследного принца, пожелали собрать во дворце большое общество. Три их брата – Мититака, Митиканэ и Митинага – пообещали явиться и поддержать веселье. Царственные дамы сочиняли стихи и отпускали изысканные шутки, а их приближенные играли в го и нарды. Победительницы состязаний получили великолепные награды, и на протяжении всей ночи в покоях царило веселое оживление.
Наконец, перед самым рассветом, запели первые петухи. Окружающие заметили, что принцесса Тоси задремала, склонившись на подлокотник. Одна из придворных дам окликнула ее: «Не следует сейчас засыпать, госпожа!» А другая возразила: «Тсс. Петух уже пропел. Оставьте принцессу в покое».
Но Мититака пожелал, чтобы его сестра послушала только что сочиненное пятистишие, и стал настойчиво будить ее. Тоси, казалось крепко уснувшая, не отзывалась. Окликая сестру по имени, Мититака приблизился и попытался поднять ее на ноги. Вообразите его потрясение, когда он обнаружил, что тело холодное. Он схватил светильник и поднес к лицу Тоси: она была мертва!
Ужасная трагедия! Трое маленьких сыновей Тоси, семи, шести и двух лет, остались без матери. Как горевал Канэиэ! Хотя к тому времени они с тетушкой уже давно разошлись, даже она сочувствовала ему.
Когда присутствующие услышали конец бабушкиной истории, у всех озноб побежал по спине.
– Кто ее убил? – нарушил тишину чей‑то вопрос.
– О, бесспорно, призрак, – ответила бабушка. – Но какой именно призрак, так и осталось тайной. Канэиэ подозревал, что это был дух одного из его врагов, но в таких случаях трудно сказать наверняка.
Тут подал голос мой брат.
– Разве не ясно? – презрительно усмехнулся он. – Это неопровержимое доказательство силы червейкосин, к которым вы все так непочтительно относитесь. Излишне говорить, что история только подтверждает мою правоту.
Все замолчали. Упиваясь победой, Нобунори с горделивым и заносчивым видом выплыл из комнаты. Как только он скрылся в коридоре, остальные начали переглядываться и хихикать.
Так мы провели последний денькосин в году, отмеченный трауром по Такако. Возможно, наше неуместное легкомыслие было вызвано ощущением, что печальный период завершился, смерть и неизвестность остались позади и больше ничего плохого не случится. Новый год будет иным, и мы встретим его с новыми силами.

За день до конца года в дом прибыл посыльный с известием, что два дня назад у себя в горах умерла от оспы тетушка. Мы вспоминали о ней в ночькосин, когда бабушка поведала нам о загадочной смерти принцессы Тоси. Конечно, мы ни о чем не догадывались – и подумать только, тетушка умерла как раз в то время, когда о ней говорили! Я невольно задавалась вопросом, не ее ли дух, пронесшийся над нами, побудил бабушку рассказать ту историю.
Я очень сожалела, что не набралась смелости показать рассказы о Гэндзи тетушке, пока та была жива. Испугавшись мнимого порицания, я утратила драгоценную возможность поучиться у нее. Какой же я была трусихой! Вспомнив, как неразумно мы полагали, будто прошлогодние несчастья миновали, я побледнела. Довольно всего одного дня, чтобы смерть унесла в небытие еще одну хрупкую жизнь.
Новый год

Задайте направление новому году своими поступками в первые же несколько дней. Если вы растеряны, испытываете смутное беспокойство и не можете сосредоточиться, заставьте себя уделить внимание череде новогодних церемоний. Если педантично соблюдать условности, поразительно, сколь часто эти вроде бы бессмысленные действия приводят в порядок душевное состояние. В новом году, наступившем за смертью сестры, мне, чтобы последовать собственному совету, пришлось всерьез прибегнуть к самопринуждению. В конечном счете это помогло – и вот я уже весело мурлыкала под нос почти вопреки самой себе.
Мне нравилось ощущение новизны, сопровождавшее даже самые простые занятия. Мы сняли все бумажные амулеты, которые за год успели истрепаться и запылиться, и заменили их свежими; одно только созерцание белоснежной бумаги подняло мне настроение. В первые дни года мы, как принято, ели новыми ивовыми палочками редис, соленую форель и другую пищу, укрепляющую зубы, и ходили в горы собирать травы. Оттуда мы принесли также молодые сосновые веточки и развесили их по всему дому на удачу.
Конечно, во дворце проводились гораздо более пышные обряды, особенно в тот год. Все еще свирепствовавший мор заставил удвоить усилия по сохранению здоровья и долголетия государя. К столу его величества теперь подавали настои из листьев гинкго, а членам императорской семьи было предписано выпивать по три чашки коровьего молока в день. Отцу довелось посетить многие дворцовые церемонии, посвященные наступлению нового года. «Если не показываться на таких мероприятиях, о тебе, как правило, забывают», – говорил он.
На большом пиршестве первой ночи чиновники из Ведомства предсказаний подарили молодому императору новый календарь, а также сообщили о состоянии льда в кладовых. По счастью, в том году лед был толстый, что являлось хорошим предзнаменованием. На второй день отец присутствовал на официальном приеме, устроенном вдовствующей императрицей Сэнси, затем появился на пиру у наследного принца и, наконец, посетил торжество нового регента Митинаги. На третий день года отцу пришлось провести весь вечер на празднике в Зале сановников, выпивая и дружески общаясь со своими собратьями. После этого он сумел ускользнуть и вернуться домой. Дворцовые церемонии продолжались до середины месяца, и время от времени отец был вынужден появляться и на них.
Мы все с нетерпением ожидали двадцать пятого числа – дня, когда должны были объявить о новых назначениях. Отец не бахвалился, но я знала, что он ожидает повышения. Митинага, человек образованный, вроде бы разделял почтение своего усопшего брата к китайской классике; это внушало отцу надежду, что он по-прежнему может рассчитывать на достойный пост. До этого он вот уже десять лет не занимал никаких должностей.

Пятнадцатый день первого месяца – первое полнолуние в году – выдался холодным и ясным. Я помогала нашей кухарке готовитьнанакусагаю – кашу с семью травами. Мне нравилось раз в году завязывать волосы на затылке, закатывать длинные шаровары и являться на кухню. Пока каша кипела на огне, я с грустью вспомнила, что Такако всегда воротила нос от этого кушанья. Мы готовили его из двух видов риса, трех видов пшена, красной фасоли, кунжута и трав. Несколько лет назад я пыталась соблазнить сестру кашей, добавив каштаны и сушеную хурму, но Такако выудила их и съела, а к прочему не притронулась. Однако остальным членам семьи добавки так понравились, что впоследствии мы включили их в наш семейный рецепт приготовления блюда.
Следующие десять дней прошли в томительном ожидании императорских назначений. Наконец в положенный день отец присоединился к толпе соискателей, собравшихся во дворе дворца, а мы в нетерпении изнывали дома. В полдень все собрались в главном покое, чтобы дождаться возвращения хозяина в расчете на хорошие новости, которые должны были положить конец длительной неопределенности. К нашему смятению, отец сердито ворвался в дом и, минуя главный покой, направился прямо к себе в кабинет. Я испугалась самого худшего. К счастью, один из моих двоюродных братьев, обеспокоенный поведением отца после назначения, последовал за ним домой и затем поведал нам о случившемся.
Новости оказались плохими. Отца назначили правителем острова Авадзи – самая ничтожная, жалкая, убогая должность, которую только можно себе представить. Брат бранился и неистовствовал, возмущенно топая ногами. Я пыталась его утихомирить, но и у меня от досады путались мысли. Что я могла сказать отцу? Он был безгранично разочарован.
Под вечер отец выскочил из своего кабинета с большим листом бумаги под мышкой. Он по-прежнему был в придворном одеянии, хоть и со встрепанной шевелюрой. Мачеха вскрикнула и подалась к нему, чтобы привести прическу в порядок. Хотя отец едва заметил ее, он все же задержался и позволил жене поправить ему пояс, одежду и волосы. Я молча стояла в дверях, взирая на него. Его взгляд, устремленный, казалось, куда‑то вдаль, вдруг остановился на мне, и он вымолвил:
– Это еще не конец. Я собираюсь кое-что преподнести государю.
И отец решительным шагом вышел за ворота; его слуга побежал следом, с трудом поспевая за господином. Мачеха ударилась в слезы. Дети и челядь подхватили ее рыдания. Я ретировалась в кабинет, подальше от этой суматохи.
Состояние, в каком находилась комната, поразило меня: обычно отец был до крайности аккуратен. Я и сама люблю порядок, но временами родитель упрекал меня за кисть, лежащую не на месте, или неровно стертый брусок туши. Я никогда не видела на его рабочем столе такого развала. На полу валялись раскрытые китайские книги, похожие на брошенных детей. Повсюду были раскиданы клочки бумаги с написанными на них пятистишиями. На фарфоровой подставке в виде дракона осталась немытая кисть. Мне почудилось, будто я заглянула прямо в сердце отца. Ошеломленная, я начала приводить кабинет в порядок.
Мне бросилась в глаза китайская строка: «Страдал, учился, замерзал ночами…» А затем еще одна: «Кровавыми слезами напитан мой рукав…» Мне стало ясно, что отец пытался сочинить китайское стихотворение, чтобы выразить глубокое разочарование, которое принес ему этот день. Я огляделась в поисках других частей текста, а то и черновика всей вещи, и нашла еще несколько строк: «Весенним утром, когда достойных вводят в должности…» Для завершения строфы недоставало еще одной строки. Возможно, в заключении упоминались «кровавые слезы»? Нет, они сюда не ложатся. Должно быть что‑то еще.
«…Безоблачное, голубое, пустое небо». То, что нужно? Да, правильно: «Смотрю в безоблачное, голубое, пустое небо».
Я содрогнулась. Отец собирается подарить это стихотворение императору? Он, должно быть, и впрямь считает, что хуже быть уже не может.
Столь откровенная жалоба, без сомнения, покажет отца в лучшем случае неблагодарным. Оставалось лишь надеяться, что юный император Итидзё отнесется к горечи придворного с пониманием. Правителю было всего шестнадцать, и я гадала, способен ли он постичь чувства немолодого человека, у которого осталась последняя возможность добиться успеха в карьере.
Я села перед небольшой статуэткой Каннон, которую тетушка подарила мне на прощание, когда мы виделись в последний раз. Положив в маленькую курильницу несколько ароматических палочек из алойного дерева33, я помолилась о том, чтобы сердце императора наполнилось божественным состраданием.

Вскоре отец вернулся из дворца. Он передал свое сочинение придворной даме, с которой приятельствовал с первых дней на императорской службе, и выразил надежду, что в подходящий момент она предложит стихотворение вниманию императора. Думаю, вся недопустимость этого поступка была осознана отцом лишь на следующее утро. Он встал поздно, проспавшись после похмелья, вызванного не свойственным для него обильным возлиянием, которым отец завершил тот ужасный день.
Весь наш дом и без того пребывал в трауре по Такако, но теперь добавилось столько иных поводов для скорби, что мрачная обстановка стала удушающей. Меня даже начали раздражать веселые сосновые веточки, украшавшие покои. Они призывали счастье и сулили подъем, что ныне выглядело жестоким.
На третий день после того, как были объявлены назначения в провинции, у наших ворот появился императорский посланец. Отец ожидал отклика на свою запальчивую, неблагодарную жалобу и был готов с достоинством выслушать приговор. Нарочного провели в главный покой, где для обогрева помещения было расставлено несколькохибати34. Отец оделся еще до того, как посланец успел согреть руки, и они отправились во дворец.
Вернулся отец ранним вечером. Шел снег. Пушистые тяжелые хлопья облепили листья бамбука в саду, и пейзаж выглядел в точности так, как изображают снег китайские мастера: сплошная белая пустота. Мы все столпились на галерее, дрожа и прислушиваясь к грохоту подъезжающего экипажа. Отец быстро вылез из повозки и, стряхивая с плеч снег, велел нам дожидаться его в главном покое. Там было еще тепло, и Умэ в наступивших сумерках зажигала масляные светильники. Когда вошел отец, мы все притихли. В полутьме было трудно разглядеть выражение его лица.
У него, как всегда при сильном душевном волнении, подергивалась щека. Казалось, общее молчание длилось бесконечно, потом отец кашлянул, кашель перешел в корчи, а корчи стали подозрительно напоминать смех. Мачеха решила, что супруга хватил удар, и бросилась к нему. Он отмахнулся от нее. Глава семьи действительно смеялся, но поначалу мы сомневались, что он не болен и не сошел с ума. На самом же деле отец был счастлив – до упоения. Ни один из присутствующих прежде не видел хозяина дома в подобном состоянии. Мы не сразу сообразили, что с ним творится.
Наконец припадок миновал. Ныне, по прошествии времени, я понимаю, какое облегчение испытал отец, избавившись от десятилетнего напряжения, которое события последних дней превратили в почти невыносимый гнет. Отец утер глаза, откашлялся и торжественно объявил:
– Император счел возможным назначить меня правителем провинции Этидзэн.
Нобунори, точно дикарьэмиси35, издал восторженный вопль, и даже мачеха негромко вскрикнула от изумления и радости.
– Этидзэн – обширная провинция, и назначению будет сопутствовать щедрое жалованье, – продолжал отец. – Во всяком случае, благосостояние семейства обеспечено, и все вы можете больше не тревожиться об этом. Кроме того, для меня большая честь, что мне доверили руководство столь известным краем. Нашей семье теперь не придется стыдиться отсутствия официальных должностей.
Нобунори вскочил, чтобы выхватить у Умэ, которая только что вошла в комнату с подносом, бутылку саке.
– Твое здоровье! – провозгласил он, протягивая чарку отцу. – Это все благодаря твоему потрясающему китайскому стихотворению!
Отец бросил на меня пронзительный взгляд, и я почувствовала, что покраснела, как камелия.
– Мне Фудзи рассказала, – пояснил брат, усугубляя мой позор. – Знаю, я никогда не уделял достаточного внимания ученью, – продолжал он, – но сейчас мне ясно, почему это так важно. Хвала императору!
У мачехи был задумчивый вид.
– Дорогой, – отважилась промолвить она, – когда ты сказал, что тебе доверили руководство краем, ты, конечно, имел в виду, что будешь руководить человеком, который поедет вместо тебя в Этидзэн? – Она выжидательно уставилась на супруга.
– Нет, жена, я имел в виду, что мне доверено управление провинцией, и это означает, что я буду жить в Этидзэне и заниматься тамошними делами, как и надлежит представителю императора.
Отец взял самый мягкий тон, но его слова поразили мачеху, точно удары. Она закрыла лицо широким рукавом.
– Ты хочешь сказать, что мы должны переехать в Этидзэн? – дрожащим голосом пролепетала женщина. – Покинуть столицу и поселиться в пограничье?
Отец взял ее за руку.
– Мне говорили, там очень красиво, – ласково произнес он. – У нас начнется новая, интересная жизнь.
– А как же образование детей? А мои родители?
Мысль о том, что ее вырвут из средоточия цивилизованного мира и забросят в варварские края, овладела воображением мачехи, и она принялась всхлипывать. Нобунори же, напротив, был так взволнован предстоящим переселением на дикий север, что издал еще несколько оглушительных воплей. Это несколько разрядило обстановку. Младшие сводные братья и сестры, заразившись шумными восторгами Нобунори, начали возбужденно носиться по комнате. Что касается меня, то посреди всего этого переполоха я придумала замечательный план.

Сколько бы мачеха ни сопротивлялась переезду в Этидзэн, я знала, что отец в конце концов одержит верх и она с детьми тоже отправится с ним. И сколько бы отец ни настаивал на моей свадьбе с Нобутакой еще до отъезда родных, я была уверена, что сумею убедить его вместо этого взять меня с собой в Этидзэн.
На третий день третьего месяца я в одиночестве отправилась на берег реки Камо, в место, находившееся чуть ниже святилища. У меня был с собой букет апостасий, которые я нарвала в заросшем уголке нашего сада. Когда брат застал меня там и спросил, чем я занята, я ответила, что собираю цветы, чтобы поупражняться в рисовании: у меня имеется несколько китайских набросков с изображением апостасий, бамбука и цветов сливы, где показаны различные виды мазков кистью, и листья апостасии рисовать проще всего. Нобунори, как обычно, оскорбительно прошелся насчет моих художественных способностей.
Однако я вовсе не собиралась рисовать растения. Накануне я постилась и молилась об успехе моего плана по спасению от замужества благодаря отъезду в Этидзэн. Я водила букетом по своему телу, мысленно приказывая любым тревогам, самолюбивым мыслям и своенравным порывам излиться наружу и перейти на листья. На следующий день я отправилась к Камо и, стоя на берегу, еще раз помолилась, после чего швырнула охапку апостасий, отягощенную моими грехами, в стремительные воды.
Разумеется, в тот день не я одна совершала на берегу обряд очищения. Наблюдая за тем, как пучок колышущихся стеблей распадается, смешивается с другими растениями и уносится разбухшим от дождя потоком, я ощутила, что на душе у меня становится легче. К сожалению, соседний экипаж был битком набит буддийскими священнослужителями в дурацких бумажных шапках, которые они носят, когда притворяются мастерами предсказаний. Их недостойный вид оскорблял священное место и присущий ему дух надмирной возвышенности. Я старалась не отвлекаться, но в голове само собой сложилось пятистишие:
Чисты и священны
Бумажные ленты и подношенья
Богам.
Но сколь нечестивы, нелепы
Монахи в бумажных шапках.

Готовясь к переводу в Этидзэн, отец проводил много времени во дворце. Мачеха, как я и думала, согласилась на переезд, хотя даже не притворялась, будто рада этому. Ее родители постоянно находились у нас дома, якобы желая помочь с устройством перевозки домашнего скарба, но на деле это был лишь предлог для того, чтобы побыть с дочерью и внуками. Старики тоже не испытывали радости. Возразить против повышения зятя им было нечего, но в глазах у тестя и тещи читался упрек. Неудивительно, что отец предпочитал коротать дни во дворце.
Я повела борьбу за то, чтобы сопровождать семью в Этидзэн, однако отец заявил, что женщине моего возраста немыслимо покидать столицу незамужней. Бедная Тифуру! Через это пришлось пройти и ей: она была поспешно выдана замуж, когда ее отца перевели в Цукуси. Оказалось, что Нобутака несколько месяцев проведет в Мияко в отпуске, и отец настоял, чтобы мы встретились и договорились о дате. Я молилась, чтобы в глубине души отец не сумел примириться с нашей грядущей разлукой. С кем он будет делиться мыслями в захолустном Этидзэне – со страдалицей-женой? с моим дурковатым братцем? Как‑то я вскользь заметила, что блестящего общества в Этидзэне не будет, однако отец и ухом не повел.
В итоге я закатила шумную сцену, пригрозив принять постриг и уйти в монастырь, если меня оставят в Мияко. Выдвинув ультиматум, я согласилась на сделку: пообещала поддерживать переписку с Нобутакой и вступить с ним в брак по возвращении в столицу, но только в том случае, если мне позволят отправиться в Этидзэн. До той поры много воды утечет, рассуждала я, возможно, Нобутака успеет потерять ко мне интерес. Едва ли стоит беспокоиться о столь далеком и неопределенном будущем.

Когда мой план покинуть столицу вместе с семьей осуществился, я так упивалась победой, что не обратила особого внимания на скандал, привлекавший всеобщее внимание с начала года. Если для нас назначение отца в Этидзэн обладало громадной важностью, то остальному обществу оно служило пищей для пересудов разве что один день. Всех удивило, что император настолько проникся жалобами моего отца и походатайствовал за него перед Митинагой. Но еще поразительнее, что Митинага пожаловал отцу должность, на которую уже был назначен один из его родственников! Уверена, это вызвало множество толков в чиновничьих кругах. Нам повезло, что именно в то время разразился скандал вокруг Корэтики. Иначе туман злобы, который постоянно витает над двором, мог бы сгуститься в зависть и запятнать удачу отца.
Случилось вот что. Вдовствующая императрица Сэнси, сестра Митинаги, занемогла, и гадальщики предписали ей сменить место жительства. Она со своей свитой заняла дворец Итидзё, переселив его обитателей в загородное поместье. В семье, которую вынудили переехать, было две дочери: одна красивая, другая не очень. Корэтика с некоторых пор посещал красавицу. Вероятно, он был рад, что семейство перебралось в поместье, ибо в частном доме ему было намного легче получить доступ к своей даме, чем когда она жила во дворце Итидзё.
Однако затем вторая дочь начала получать любовные записки от отрекшегося императора Кадзана. Когда она отказалась отвечать на его письма, Кадзан стал лично посещать ее дом, пытаясь добиться взаимности. Корэтике не верилось в искренность увлечения дурнушкой, и он заключил, что император, должно быть, положил глаз на его избранницу. Мой отец находил подобные выводы предосудительными, но старался не высказывать неодобрения.
Корэтике и впрямь следовало быть осмотрительнее. Он потерпел серьезное поражение, когда регентство перешло к его дяде Митиканэ, а затем к Митинаге. Едва ли ему стоило в нынешней обстановке привлекать к себе внимание. Но что же делает Корэтика? Он нападает на бывшего императора, ясной лунной ночью покидающего дом двух сестер!
«Я просто хотел его припугнуть», – неубедительно оправдывался Корэтика, когда все это выплыло наружу. Кадзан действительно испугался: стрела пронзила его рукав. Хотя обстоятельства дела оказались не слишком лестными для репутации бывшего императора и сам пострадавший пытался сохранить происшествие в тайне, о стычке стало известно регенту Митинаге и нынешнему государю. Корэтику обвинили в оскорблении монаршей особы: пусть поведение Кадзана выглядело недостойным, он по-прежнему был облечен званием отрекшегося императора. Все гадали, как Митинага накажет племянника.

В начале лета проводилось множество поминальных служб по всем, кто умер в минувшем году. В течение десяти дней я ежедневно посещала разные церемонии, а однажды даже сходила на две подряд. Кое-кто из скорбящих снова стал носить цветные платья, но большинство придерживались серых тонов. Я обнаружила, что одна девушка, которой, на мой взгляд, шли ярко-рыжие и темно-зеленые оттенки, в пепельно-сером выглядит еще привлекательнее. Отчего‑то цвет, который, в сущности, бесцветен, оказался более волнующим.
Девушка спросила меня, по ком я скорблю. Я ответила, что по старшей сестре, а она воскликнула, что носит траур по младшей сестре, которая скончалась примерно в то же время. И предложила нам видеть друг в друге утраченных родственниц. Мы начали переписываться как младшая и старшая сестры, хотя я уже собиралась отбыть в далекие края.
О Корэтике безудержно судачили даже на поминальных службах. «В конце концов, он министр двора, а его сестра императрица, – рассуждали одни. – Его не станут выводить на чистую воду, как обычного разбойника». Другие сомневались, что высокого происхождения окажется достаточно, чтобы избежать высылки. Оставалось только гадать, что предпримет Митинага. Наша семья была в большом долгу перед новым регентом, но я мало что о нем знала. Еще недавно он держал наши судьбы на ладони, словно перепелиное яйцо. В итоге регент решил поберечь это яичко, устроив ему гнездышко в Этидзэне, но вполне мог бы и разбить. Я рассчитывала найти ключ к личности Митинаги в том, как он поступит с Корэтикой.

Вскоре отец вернулся домой из дворца с известием, что Корэтика и его брат Такаиэ сосланы в разные концы империи. Как мы и ожидали, их признали виновными в нападении на императорскую особу, но вдобавок обвинили в наведении порчи на вдовствующую императрицу Сэнси и – самое вопиющее – в отправлении обрядов, которые могли проводить лишь члены монаршей семьи.
Если предположить, что обвинения имели под собой почву, то суд, несомненно, был прав, выслав обоих братьев. Но я задавалась вопросом, не навет ли это. Корэтика был человек честолюбивый и, безусловно, страстный, но мне не верилось, что он настолько глуп. С того мгновения, как молодой вельможа впервые встретился мне на людях, я следила за его карьерой, выведывая у отца отрывочные сплетни о нем. Признаюсь, Корэтика казался мне весьма привлекательным. В конечном счете я решила, что его сослали скорее за то, кто он есть, чем за то, что он сделал. По собственному опыту зная о мягкосердечии юного императора Итидзё, я была уверена, что не он предложил столь суровый приговор. Его наверняка вынес Митинага.
Бесплатный фрагмент закончился.
