Читать книгу: «Африка»

Шрифт:

© Книгоиздательство «Гилея», перевод, примечания, 2022



Между детством и каторгой человечества

В своё путешествие во французскую Западную Африку (тогдашний Западный Судан) тридцатилетний Растко Пéтрович отправился в декабре 1928 года. К тому времени он уже известный в Королевстве Сербов, Хорватов и Словенцев писатель и поэт, автор двух модернистских романов (1921, 1927) и сборника стихов (1922), которого сегодня относят к зачинателям сербского сюрреализма. Участник Первой мировой, он вместе с частями действующей армии, вынужденной зимой 1914–1915 годов отступать из оккупированной Сербии, оказался на греческом острове Корфу, откуда перебрался в Ниццу, а затем в Париж, и там поступил учиться правовым дисциплинам как стипендиат союзного французского правительства. В городе, культурная жизнь которого в те годы расцветала самыми яркими авангардными новациями, он встречался с Андре Жидом, Жаном Кокто, Пабло Пикассо, Андре Сальмоном, Полем Элюаром и, конечно, с Андре Бретоном – и через десятилетие с небольшим он напишет газетный очерк о нём и о сюрреализме в белградской газете «Време». Вернувшись на родину, Петрович привёз с собой большую подборку дадаистских изданий. Первое время он сотрудничал с авангардным журналом «Зенит», затеянным Любомиром Мицичем в феврале 1921 года, – опубликовал в нём несколько стихотворений, а также статью о современном искусстве в Париже (в первых номерах журнала он даже был указан как его парижский представитель).

Совместная работа с Мицичем, разумеется, не продлилась долго: вряд ли стопроцентный европеец Петрович, человек западной цивилизации, а вскоре сотрудник дипломатического министерства в Ватикане, затем в США, мог найти общий язык с сербским радикалом и изгоем Мицичем, придерживавшимся в своём интернациональном по замыслу журнале чёткой антиюгославской и антиевропейской линии. В 1926 году Мицич выпустил сборник стихов «Антиевропа», а в 1938-м во Франции – роман «Варварогений децивилизатор», в иносказательной форме повествующий о литературно-политических сражениях автора в 20-е. В одной из глав этого до сих пор малоизвестного и в Сербии текста, где оппонентами Варварогения выступают сплошные пройдохи и лицемеры, под именем некоего «борзописца, чьё имя было в ту пору у всех на устах», появляется Петрович, возглашающий в идейном споре с главным персонажем: «Всё-таки цивилизованный человек, вроде меня, куда сильнее варвара».

В колониальной Африке Петрович – тот самый белый человек в белом костюме и в неизменном белом пробковом шлеме, окружённый чёрными помощниками, проводниками и носильщиками, безмерно страдающий от жары, сжигаемый местной едой и напитками, подтрунивающий над местными жителями и их французским, скупающий у них украшения и ритуальные маски. Но покидает он эти места, будто одержимый любовным недугом, с каким-то совсем новым пониманием, с горечью разъединения и ощущением внутреннего разрыва. И кажется, что он уже не просто повторяет, а примеряет к себе слова своего африканского друга, пожилого Вюйе, услышанные им в начале путешествия: «Всё, что во мне есть молодого, – это суданец, а то, что старо, – парижанин». А в одном из экземпляров вышедшей весной 1930-го книги «Африка», который он подарит другу, Петрович на оборотах шмуцтитулов оставит десяток чудесных карандашных рисунков, где поэзия чёрного человечества вновь им пережита и передана нежнейшими тонами.


Если от путевых записей модерниста Петровича ждать лишь экспериментов с языком и стилем, то они вряд ли оправдают надежды любителей формального новаторства, каковое у писателя находят в его первом романе «Бурлеск господина Перуна, бога грома». Справедливости ради отмечу, что в записях можно встретить множество броских вкраплений текстов, для языка повествования инородных, – это звучащий и дико, и смешно в исполнении местных жителей язык колонизаторов, и матерная настенная переписка крестьян села Мосуа, и песни на языке бамбара (примерно такие Илья Зданевич или Тристан Тцара публиковали на правах поэтической зауми; Алексей Кручёных, Игорь Терентьев и Юрий Марр вообще практиковали вторжение в свои стихи всяческой иноязычной лексики), и негритянские песни самого путешественника. Но главное, ради чего книгу стоит с вниманием прочесть, вовсе не в этом. Очевидная лиричность живописного повествования не только не скрывает, а наоборот, предельно выявляет основную для меня его сторону – содержательную, философскую. Ту, что находится в русле идейных поисков как предшественников и соратников Петровича по авангардным движениям первых десятилетий XX века, так и сегодняшних антицивилизационных теоретиков.


Первое издание «Африки» (Белград: Геца Кон, 1930)


Интерес авангарда к низовым и так называемым примитивным культурам (в частности, к искусству негров) был вызван отнюдь не только поиском экзотических форм или формированием его собственной социальной идентичности. Эти культуры послужили ему материалом для создания своего эликсира молодости. «Безумцы», «дикари», «примитивы XX века», воспев алогичное и случайное, спонтанное и заумное, слой за слоем снимали с тела искусства пласты веков, образов, ментальных нагромождений, маскировочные и вторичные уровни, оставляя это тело нагим и природно-чёрным, изначальным и жизнеспособным. В одном из газетных интервью той поры дадаист Рихард Хюльзенбек так прямо и заявил: «Мы – древние сказители, желающие всё начать сначала». Стоит задуматься, а не являются ли его слова краткой формулировкой некой расплывчатой и незавершённой духовной доктрины, которую в конечном счёте разделяли и русские будетляне, и Малевич, и сюрреалисты, и к которой, кажется, был близок Петрович – если вникнуть в настроение его дневника? И не стремились ли разные авангардные движения разными способами выразить ту мысль, что цифровая мера, логика и смысловая определённость, составляющие суть цивилизационных устоев, есть просто аномалия чувственной, аналоговой по своей природе жизни, нарушение правил того, что принято называть нелепым или невнятным, а не наоборот, и что «дикий», «алогичный», «дологический» мир – он как раз и есть самый настоящий и правильный?


Странствующие поэты и сказочники, поющие рыбаки, купающиеся, танцующие, совокупляющиеся в танце чёрные люди, чёрное звёздное небо, таинственные и бесконечные джунгли и саванны – всё это подлинная поэзия простой и раскрашенной в невероятные цвета жизни, с которой Петрович соприкасается в своих странствиях. Наверное, она и есть самая что ни на есть подлинная, но именно такая поэзия отвергнута цивилизованным и колонизаторским, высокомерным и неизменно расчётливым миром. «В сущности, – говорит в своём предисловии к антологии мифов, легенд и сказок народов Америки поэт-сюрреалист Бенжамен Пере, – нельзя не заметить, что нелепая, если не сказать отвратительная, мораль лицемерия, низости и трусости, которая бытует в современном обществе, – злейший враг не только поэзии, но и самой жизни (любая консервативная мораль не может быть ничем иным, кроме как моралью тюрьмы и смерти), и ей удалось сохраниться до сегодняшнего дня лишь благодаря обширному механизму материального и интеллектуального принуждения, а именно при помощи духовенства и школы, служащих опорой для полиции и суда».

Критика европейской цивилизации, стремящейся приручить чернокожее население как диких зверей, носит у Петровича эпизодический, но достаточно разнообразный характер, и прежде всего он ведёт речь о несостоятельности попыток «облагородить» другие народы, об ошибочности принудительного сближения столь различных культур. Интересно, как автор прослеживает связь между уровнем чувственного и интеллектуального развития чёрных и степенью их включённости в цивилизацию, между цивилизацией и всецело отвергаемым ею каннибализмом: по наблюдению Петровича, как раз племена людоедов и наименее развитых в обоих отношениях чернокожих легче прочих приспосабливаются к ритуалам белых. Эти соображения чрезвычайно полезны для разного рода теоретических догадок. И не будем здесь умалчивать о том, что физиологически отвратительное, брутальное людоедство чёрных язычников по своей сути мало чем отличается от политкорректного каннибализма общества, созданного белыми христианами, – да простит мне читатель столь прямую, но несомненную для меня аналогию. Я имею в виду то двуличное коллективное существо (Ги Дебор назвал его Обществом спектакля), у которого насилием принято считать сопротивление «законной» власти, африканские отравленные стрелы и людоедство, но колониальное владычество, кровожадные захватнические войны и масштабное внутригосударственное насилие таковым не называются, – словно это злой дух, чьё имя, произнесённое вслух, может нарушить сложившийся миропорядок.

Впрочем, языческие верования и магия, над ролью которых в жизни туземца и аборигена привычно посмеивается белый наблюдатель (восторгаясь при этом их символикой и коллекционируя их атрибутику), в современном обществе не только не исчезли, а даже приобрели небывалый размах. Я говорю не столько о всевозможных нынешних суевериях, сколько о культе «знакового» и о сакральности собственности (к ней негры как раз, по впечатлениям Петровича, в большинстве равнодушны), о вере цивилизованного человека в магию товара, техники и цифры (цифры не только в смысле суммы технологий, но и как количественного и логистического критерия истинности и ценности жизненных решений); в силу ритуалов, связанных с работой, отдыхом, лечением, сексуальными отношениями; наконец, в волшебные силы власти и некоего ассоциированного с нею верховного Разума. Думаю, здесь излишне упоминать об идолопоклонстве и архаичных церемониалах в политической жизни. Созданный белыми тип социального организма есть торжество даже не Спектакля, а магического ритуала. А что такое магия текста и языка – едва ли не основное в сегодняшней литературе, где верные сочетания слов, культовые темы, узнаваемые образы считаются критериями её качества? И ведь ровно те же средства применяются в пропаганде и в других гипнотических сеансах послушания, проводимых властью. Тут как раз впору вспомнить о социомагии, открытой русским анархистом Вольфом Гординым за десятилетие до путешествия Петровича, – о комплексе приёмов, используемых религией, системой образования, политической теорией и государственной властью для поддержания масс в повиновении. В их число входят как всевозможные заклинания, угрозы, проклятия, наказания, похвалы, благословения и вознаграждения, так и «номинализация» и «деноминализация» (наименования и переименования), «колоссализация» (увеличение объёма понятия), «монизация» (соединение в одном), «конверсализация» (переворачивание знака понятия) и др. К магическим действиям Гордин относил также пропаганду и агитацию, которые в нашем мире являются базовыми процедурами электоральных ритуалов.

На этом переходе магия обрела другие формы, сохранив, по сути, свою психическую первооснову. Поэзия же, испытав на себе применение некой цифровой меры – нравственной, художественной, научно-филологической, – становится частью логистически выверенной и безопасной жизни, её «одомашненной» составляющей или, в лучшем случае, прозябает вне действия её радаров. Между тем у поэзии не может быть никаких причин и целей, она просто случается – как в стихах поэтов, проклятых их временем и запертых в гробах последующих учёных толкований. Как в стихах Бориса Поплавского, о которых Георгий Иванов выразился так: «В грязном, хаотическом, загромождённом, отравленном всяческими декадентствами, бесконечно путанном, аморфном состоянии стихи Поплавского есть проявление именно того, что единственно достойно называться поэзией, в неунизительном для человека смысле». Или как в песнях встреченных Петровичем африканских рыбаков и гриотов.


Завершу свой текст ещё одной цитатой из Бенжамена Пере: «Если, согласно общепринятой точке зрения, первобытные общества представляют собой детство человечества, то сегодняшний мир – это его срок в исправительной колонии, его каторга. Двери тюрем раскроются, и человечество узнает, как молодо оно перед лицом свободы».

Сергей Кудрявцев

Глава первая

Судно постепенно приближалось к тропикам. Проплывало через архипелаги и мимо лесов, с берегов которых спускались поющие люди.



В середине декабря, постепенно покидая открытое море, мы приближались к тропикам. Птицы меняли оперение, из спокойного зелёного, иногда лазоревого моря взлетали рыбы, а если редкий корабль появлялся на горизонте, то это было для нас событием. Ночью за кормой тянулась фосфорная река, которая по мере нашего продвижения на юг каждый вечер становилась всё светлее и светлее. Целые звёздные хороводы разбегались от судна, теряясь в воде. Громадные шары света, похожие на факелы или солнечные мячи, тоже от нас бежали. Этот млечный путь, тянущийся за кораблём, завораживал. С одной стороны от нас проплывали невидимые нам Канарские острова. Большая Медведица была всё ближе к горизонту; с другой стороны уже выглядывал Южный Крест. Это было во всём: иное небо.

В то утро я прошёлся по солнечному пространству без шлема, а уже после полудня начались и головная боль, и насморк: напоминание, что солнца в тропиках следует остерегаться. Дивное солнце с далёкой дымкой лежит на неподвижном море, белом, как молоко. Вдруг, будто очнувшись, появляется свет, он набрасывается на окружающий его мир, как дети набрасываются на еду, шумно и весело. Весна-однодневка превратилась в лето.

Вюйе1 рассказывает мне о каменном веке Африки, о её племенах, языке, растениях, фауне и ископаемых. Пока он говорит, я чувствую, как солнце вытягивает из меня все простуды последней осени и все простуды от рождения и до сегодняшнего дня. Заворожённый этим чувством, я толком и не слышу некоторые его слова, однако время от времени киваю головой и улыбаюсь. Какое счастье путешествовать вместе с ним! Час-другой его рассказов для меня – уникальный университетский семинар. Лет тридцать назад он возил по Судану2 одну из самых важных иностранных миссий, он основал целые города в верхней Вольте, дал многим насекомым и растениям своё имя, изменённое различными способами, собрал коллекции доисторического оружия, украшений и драгоценных африканских камней всех эпох.

В Тулоне, где мне предстояло пересесть с поезда на поезд, я задержался, чтобы получить от него последние наставления о посадке в Марселе. Узнал я его сразу: точная копия брата, с которым мы большие друзья3. Тот раньше был в Африке генеральным директором по части земледелия, а теперь руководит крупной кофейной компанией. Мы вместе доберёмся до его плантаций, а дальше я продолжу путь без него. Об этих плантациях он размышляет ежедневно часами. Говорит, что только так можно принять правильное решение, ибо леность мысли мешает работе больше, чем леность движений. Вдоволь поразмыслив, он раздаёт поручения, которые формулирует всего за пару минут, и они мгновенно преодолевают пространство.

Потом мы развёртываем географическую карту, и он объясняет мне, как я буду двигаться дальше, где я что увижу или где какую букашку он обнаружил. Когда я сообщаю ему что-нибудь совсем смешное вроде того, что в этот день я оказался западнее, чем когда-либо в моей жизни, он взрывается: «Можно подумать, что за самым западным нет столь же западного, и так до тех пор, пока снова не окажешься в той же точке!» Потом он опять становится спокойным и, поскольку ему кажется, будто фактам я предпочитаю анекдоты, рассказывает мне, при каких обстоятельствах нашёл ту или иную татуировку, а не каким был её мотив, и что он означал. И я безуспешно уверяю его, что меня тут интересует именно факт.

Иногда вода, которой каждое утро моют палубы, полностью заливает нам ноги. Тогда седые волосы Вюйе от гнева встают дыбом, и он начинает кричать, как недовольный ребёнок. Насос извергает целые реки воды. Перед нами постоянно маячат матросы, работают они молча и старательно: бретонцы, корсиканцы и негры. Я подружился с одним бретонцем, его зовут Робер Л’Bотр. Вечерами, покончив с работой, он приходит на нос судна. Вот уж совершенно бретонский тип. Плавал на торговых судах, на военных, на яхтах (там его приучили к книгам) и на пассажирских. Побывал абсолютно во всех концах света.

В сущности, это прекрасный юноша, гораздо менее хитрый, чем я думал. В его рассказе о том, как он своей невесте, которая, умирая, спросила, будет ли он её помнить, пообещал, что не забудет её никогда (диалог он цитировал на бретонском) и потому никогда не женится, помимо хвастовства, излишней цветистости речи и явного вранья есть много искренности и поэтичности. Он говорил: «Она была швеёй у моей матери, когда я приехал в отпуск в Тре Кастеле. Они там трудились в поле, и я сказал, чтобы от меня большой помощи не ждали, я хотел лишь посмотреть, а пыль от пшеницы не переношу. Девушка работала и всякий раз, проходя мимо, поглядывала на меня. Я спросил её, где она спит; она мне сказала: “Над кухней!” Тогда я сказал ей, что буду спать здесь, возле амбара. И когда все ушли спать, она пришла. Так что в первый же вечер стала моей».

Перед тем как присоединиться к нашему сообществу, он сменил свою испачканную нательную рубашку, грязные штаны и высокие сапоги выше колен на чистую синеголубую тельняшку, широкие белые брюки и полотняные сандалии. А чтобы показать нам, что это не единственные белые штаны, которые у него есть, сразу же уселся на палубу, уже покрытую слоем сажи. Поскольку луны ещё нет, его загорелое лицо и руки кажутся совсем чёрными по сравнению с одеждой, и я с удовольствием слушаю, как он завирает по два часа кряду. Барышня Н. присоединяется к нашей компании. Её голос влажен и мутен, а слова скоропалительны, и нет сомнений, что она влюблена. Не решаюсь проверить, в кого же, хотя мог бы одним простым движением. Всё очарование неизвестности сразу бы исчезло.

Наконец-то вот та, далёкая линия на горизонте – берег Французской Западной Африки. Тёмные чайки, которые кружат над нами, – её первые вестники. До Дакара4 всё ещё далеко. Ждём, что сперва покажутся «груди» Дакара, это два выпуклых холма над собственно городом. Берега Сенегала стремительно приближаются, пустые, тяжёлые берега с редкими баобабами. Баобаб – дерево низкорослое, толстое, узловатое, почти не имеющее листьев, с крупными тёмными плодами, которые можно уже рассмотреть глазом. Это дерево степей, лежащих между пустыней и саванной.

Вот первые африканские пиро́ги. Узкие и длинные, пёстро раскрашенные красным и синим, с низкими четырёхугольными парусами, распятыми на вилке из трёх палок. Негры, замотанные в широкие голубые ткани, в красных ожерельях, с длинными тонкими руками, гребут. Подходит Вюйе, показать мне, на что нужно смотреть. Башня, которая виднеется за двумя холмами, это башня дворца губернатора. Дальше раскинулся Дакар – космополитический порт на берегах Африки. «Нет, это для вас ещё не соприкосновение с Африкой. Дакар не Африка, земля вокруг Дакара не земля Африки. Ещё тридцать лет назад здесь стояло всего два-три дома. Настоящее обиталище европейцев было на том островке, который называется Горе5, где и сейчас можно увидеть Негриери – тюрьмы для негров, ими тогда торговали. Всем Сенегалом, в сущности, владели африканские султаны, которые воевали друг с другом, а все вместе – с европейскими поселенцами».

Ещё до входа в порт перед нами появляется удивительный горный хребет: пустой, неприступный, обросший редкими растениями. Вюйе утверждает, что там найдены целые караваны полностью исчезнувшего флота; это одна из вершин Атлантиды, связывавшей Африку и Америку. Гребень, который окружает порт, почти весь состоит из пурпурного базальта. Несколько крошечных домиков – зелёное на этом пурпуре, находящемся между голубизной неба и индиго моря, – необыкновенно радуют глаз. Тёмные птицы, огромные как орлы, настолько дерзки, что воруют еду из корзин, которые негритянки несут на плечах. Правая же часть города и берега совсем без характера. Повсюду в изобилии руины поселений африканского каменного века, стрелы и ножи. Остров Горе, где всё ещё находят оружие исполинских размеров, свидетельствующее о том, что носили его люди-гиганты, возможно, дал имя гориллам. Предсказательницы и другие чёрные торговки, продающие кремень для ружей или талисманы, чаще всего предлагают те камни, которые можно найти повсюду – и на берегу, и в прибрежных пещерах.

Каменный век Западной Африки, как и Италии, похоже, относится к временам египетской и финикийской культур, мелкие предметы которых часто находят в этих каменных поселениях. В ожерельях, которые носят негритянки в Судане, например, в Куликоро, и сейчас порою можно увидеть синие финикийские бусины. У Вюйе есть коллекция – чудесная смесь доисторических жемчужин, финикийских и негритянских. Он знает легенды о каждой из них. Собирать их трудно, потому что негритянки неохотно расстаются с украшениями, считая, что тем самым они отказались бы и от части своей личности.

Ещё три пироги с прямоугольными парусами на неподвижном индиговом море. Причаливаем. Порт, как и все порты в мире: с бесчисленными складами, вагонами, дебаркадерами, горами ваты, кофе, дерева, вина и кожи, с доками, металлическими конструкциями для погрузки и разгрузки, судами со всех концов света и толпой негров, одетых совершенно фантастически. Попадаются и замотанные в широкие и длинные накидки, потому что тут много племён, принявших мусульманство и упорно следующих своим традициям. Смешно, что в Африке из двух негров, приемлющих одежду, гораздо ближе к примитивности и оголённости тот, который носит европейские вещи в самых невероятных комбинациях, чем тот, который придерживается своих традиционных бурнусов, использовавшихся раньше лишь по праздникам.

«Дакар – это не Африка!» – повторяет мой приятель, тем самым запрещая мне восторгаться здешними местными жителями, представляющими почти все племена Экваториальной и Западной Африки. Кого тут только нет: высокие и худощавые, стройные, низкорослые, толстые, большеголовые, с маленькими головами на крепких шеях, чёрные, как эбеновое дерево, красные почти всех оттенков вплоть до розового, с кожей от голубоватой до почти лазурной, с татуировками от глубоких надрезов до настоящих рисунков на коже. На некоторых буквально по несколько килограммов гри-гри (талисманов). Гри-гри, которые защищают от змей, ножа, пули, злого глаза, злой мысли, слова; григри на добрую дорогу, хороший улов, удачный удар, и так до бесконечности. Это разные камешки, кусочки кожи, порошки, косточки, палочки; зашитые в красную кожу, подвешенные к ожерельям, к руке, к босой ноге.

Прошу у Вюйе разрешения повосторгаться негритянкой, проходящей мимо нас; она в просторных, широких одеждах голубого и индигового цветов, с наброшенной прозрачной накидкой из того парчового кружевного тюля, который у нас используется для занавесок. Её тонкие чёрные руки, обнажённые до плеч, украшенные пурпурными и голубыми ожерельями, придерживают на голове сосуды из жёлтых, как солнце, громадных тыкв, их называют «калабас». Над волосами, чёрными, с огромной сложной причёской из мелких косичек, украшенных жемчужинами, покоится синий шёлковый платок. На пальцах ног – перстни. Всё на ней новое, и она весело шагает, демонстрируя себя так, будто участвует в каком-то балете. Вюйе разрешает мне восхищаться, правда, если ткань цвета индиго эта женщина ткала сама, а не купила в европейском магазине. На причале школа чёрных акушерок в белом, чёрных медицинских братьев в белом, девушки и молодые люди, они встречают директора школы, который прибыл на нашем судне.

Сходим на берег. Жандармы, чёрные, очень элегантные, гордящиеся своей формой, вежливы и предупредительны. Город европейский, не столь красивый, как Касабланка. Пыль. Отели огромные, тёмные, длинные, с галереями на верхнем этаже, как в Приштине6. Почта огромная. В окне «до востребования» только одна телеграмма. Сотни и сотни негров ждут перед почтовыми окошками. Кто научил их переписываться? Они считают естественным, что белый, стоит ему появиться, будет обслужен до них. Сказать «чёрный» – оскорбление, нужно говорить чернокожий; это меньше указывает на различие в расах. На чёрных досках написаны новости из Европы, полученные по радио. Штреземан7 на Конференции стукнул кулаком по столу. Для чернокожих все новости в основном состоят из таких конкретных деталей.

Рыбный рынок всех самых нежных цветов: и тех, что снуют в пучине на радость молочной дали моря и небесной лазури, в которой белым пожаром бушует солнце, и тех, что взлетают стаями над поверхностью воды и летят, пока их крылья не станут сухими, и тех, что невидимы нашим глазом. Холмы с зарослями бананов; повсюду амулеты. Парк с дорожками, посыпанными ракушками, перламутровыми и румяными. Перед главной кофейней один знакомец с судна обращает моё внимание на негра, который показывает огромного питона. Интересно, что из-за аномалии или случайного атавизма на этой гигантской змее по бокам видны как бы два когтя или же остатки ног. Жарко, даже несмотря на белую одежду и полотняные башмаки. Болит голова. Возвращаюсь на судно немного отдохнуть, чтобы потом снова пройтись.

Иду по улицам негритянского квартала; жилища, как у нас в Палилуле8, одноэтажные, белёные, с глубокими дворами, кишащими чёрными детьми и женщинами. Нет, Дакар – это ещё не Африка, ни в коем случае, тем более для моего приятеля, он знает её дикой, такой, какую обещает и мне. Однако для меня она всё же то, чего я никогда раньше не видел и о чём когда-то мечтал. Вон там, в глубине двора, голая женщина, на ней лишь набедренная повязка, которая помогает ей удерживать на спине ребёнка. Деревянным пестом она толчёт просо в высокой деревянной ступе. Первая голая чернокожая на моём пути. Увидев, что я на них смотрю, она оставляет работу и стремительными движениями, равномерно взмахивая рукой, шлёпает ребёнка, а потом как ни в чём не бывало продолжает работу. Ребёнка нужно уберечь от взгляда, который может причинить ему зло.

На улице чёрные женщины разговаривают друг с другом. Поскольку Дакар – это вавилонская башня, все они одеты и причёсаны по-разному. Женщин-негритянок из португальских колоний называют «португалками», из английских – «креолками», а тех, что из Сенегала, – «волоф» и «церере». Общее у всех них только то, что они безостановочно затачивают себе зубы деревянным прутом. Слишком замысловатые причёски делают их некрасиво головастыми, на их накидках много широких складок с дивными переливами цветов, широкие блузы украшают кружева, и всё это говорит о том, что полюбив в своё время туалеты жён первых губернаторов и комендантов и смешав их со своими праздничными одеяниями, они так с этой любовью и не расстались. А меня тем сильнее волнует встреча с этими женщинами с овечьими глазами и полными губами, что они точно соответствуют гравюрам, которые в детстве попадались мне в старинных путевых заметках или романах, в частности, где рассказывается о том, как негритянка стала кормилицей в семье губернатора, как её в доме все полюбили, и когда наступило Рождество, именно так и приодели. Вообще же все эти женщины страшно болтливы, демонстративны и вспыльчивы. Мой приятель говорит с ними на языке бамбара, это язык суданский, но самые здравомыслящие негры в Западной Африке пользуются им так же, как европейцы французским. Возвращаемся на судно ужинать и продолжать дорогу на юг.

Уголь и после ужина ещё полностью не выгружен. Мы по-прежнему находимся неподалёку от порта, неподвижные в море. Освещённые большими фонарями негры выгружают из барж тёмные камни. Дакар блестит огнями. Суда движутся к причалам как огромные мрачные горы, свет виден лишь на верхушках их мачт, и при проходе они заслоняют своей тёмной массой сияющие звёзды города. Как будто чёрное ангельское крыло на мгновение ложится на берег. Одно судно чуть не соприкасается с нами. Называется оно «Архангел». Парни с его палубы обращаются к нам по-итальянски. Разговариваем с ними. Пришли из Ливерпуля и направляются в Буэнос-Айрес. Наобум спрашиваю одного, из каких он краёв. «Из Спалато!» – отвечает он по-итальянски9. «Ты хорват?» – спрашиваю я его на нашем языке. «А кто же ещё?» – отвечает он по-итальянски, взволнованный, и идёт вдоль борта, поскольку «Архангел» начинает удаляться, так, чтобы быть ко мне поближе.


После обеда акварель. В центре судна с нами теперь расположилось несколько сенегальских семей племени волоф, они вошли на борт в Дакаре. Люди с кучей голых детей, с жёнами, которые всё время лежат на циновках, кормя грудью, как зверят, своих четвероногих малышей, молчаливых и с изумительными косыми мягкими овечьими глазами. Молодые марабуты10 – Тенерилом и Ибраим, а также торговцы читают целыми днями, распевая свои Кораны. Вечером, голые, стройные и длинноногие, они прикрываются шалями, а поверх них тесно, как мумии, заворачиваются в белые накидки и спят вплотную друг к другу, совсем, как стволы срубленных деревьев. С ними на циновках и женщины, их лица обращены ввысь, руки сжаты в кулаки. Кажется, что это какой-то египетский рисунок. Лишь дети, нагие малыши, блестяще-чёрные атлеты, избалованные и улыбающиеся, ползают среди них и часто засыпают, забыв одну ножку на лице священника, а кулачок на губах и носу своей матери, Кардиате, женщины из племени волоф.

Весь день на горизонте лежит тяжёлая молочная пелена, через которую солнце льётся как расплавленный свинец. Море, обычно резко очерченное по своим краям, стало мягким и густым, как крем. Вокруг нас тучи и тучи дельфинов то и дело выскакивают из воды, короткие, почти белые. Куда ни бросишь взгляд, увидишь их по двадцать, по тридцать за раз, и можно предположить, что здесь их тысячи. Время от времени острым плавником рассекает гладкую поверхность моря акула.

Изучаем судовой журнал. Вот как выглядит в нём наше плаванье до сегодняшнего дня:



Один из волнующих вечеров. Предыдущий горячий день вобрал в себя синеву неба и моря. Всё в белом мареве. Ясно видны тела рыб, которые летят впереди судна. У них очень широкие плавники, которые в воздухе служат длинными крыльями, они как заржавевшее красное железо, а тело серо-зелёное и почти прозрачное. Их полёт длится как минимум сотню метров. Время от времени между ними проплывает то один, то другой снежно-белый лист. Один из моряков говорит мне, что это лепестки цветов с берега, от которого до нас сорок-пятьдесят километров. Чайки всё темнее и темнее.

Читаю историю Африки, начиная с незапамятных времён. Когда человек думает о туземных странах, то представляет себе, что они управляются лишь геологической и биологической историей, и кто бы мог подумать, что и эти, такие дикие, края поделены были меж собой разными северными фараонами, султанами, крестоносцами и туземными династиями. Любой кусочек даже только что обнаруженной страны, такой, где люди не нашли ничего, что представляло бы цивилизацию, имеет своё героическое прошлое, свои победы и поражения, свои битвы и своих героев. У каждого племени свой эпос из десяти и более тысяч стихов, которые переходят от отца к сыну, и которые наизусть знают все воины.

А самое интересное то, что чёрные часто знают наизусть и эпос соседних племён, слово за словом, без ошибок, целиком, хотя и не понимают смысла – ведь всё это эпопеи на архаичных языках. Об этом рассказывает и Вюйе, записавший прямо на месте, где происходили события (многие упоминают об этом), самый прекрасный негритянский эпос о битве Сумангуру11, предводителя языческого племени бамбара, против Сундиаты12, вождя мусульманского племени малинке. В нём видна уникальная в своём роде мощь изобразительности, характерная для мышления чернокожих, которое вообще-то не приспособлено к каким-либо аналитическим или дедуктивным усилиям. Стихи, которые мне цитировал Вюйе и в которых говорилось о шуме ветра на заре перед битвой, отличались невероятной игрой аллитераций.

Глядя на акварели, где я запечатлел удивительные цвета индиго балахоны тех чёрных, что были у нас на борту, и другие цвета их тел и одежды, Вюйе спросил: «Что позволяет вам видеть столь светлые тона, тогда как художники-романтики нашли бы здесь гораздо более тёмную гамму?»

И мы с жаром принялись беседовать о живописи, о Монтичелли13 и Сезанне, пока в сумерках на горизонте не появился и не стал приближаться к нам стремительно, будто выплывая из сна, окутанный сизо-синей вуалью архипелаг Иль-де-Лос. Это были длинные низкие острова, возникавшие один за другим. Безмолвная вода, разделяющая их, походила на уснувшую реку. Берега островов в зарослях травы и высоких кустарников с редкой пальмой, высящейся на холме, смотрятся в воду, ещё освещённую предзакатным солнцем. И всё вместе с притихшими птицами и теряющимся вдали морем сливается в общую жемчужную синеву. Целая гамма всё более трепещущей, всё более голубеющей и бледнеющей синевы нанизывает бусины островов архипелага как ожерелье, один за другим.

Не могу передать на бумаге торжественную, почти патетическую тишину тропического вечернего моря. Оно бы сделало картину архипелага законченной в его величественности. Всё было бы почти ирреально и таким бы и сохранилось в воспоминаниях, но один островок, самый маленький, приблизился к судну, и ещё зелёный, ещё находящийся в этом конкретном мире и вечере, выпал из невещественного, хотя и остался в полной гармонии с сопровождающими его островами. Он был в шаге от мгновения, переносящего всё в общий сон. Его земля, должно быть, была тоже пурпурной, как и земли остальных островов. Он был здесь как единственное доказательство, что тот архипелаг, столь близкий, а из-за сумерек столь далёкий, прекрасен и поэтому реален. Как некогда на Капри, когда я обедал в «Кафе Паньот» над бездной, где синева соединялась с небом, я и сейчас говорил себе: «Смотри, смотри на это внимательно, поскольку, бог его знает почему, но позже ты будешь говорить: “Это то, ради чего стоило жить!”».

Мы покинули архипелаг Иль-де-Лос, продолжая двигаться сквозь вечер. И уже глубокой ночью приблизились к Конакри – главному городу французской Гвинеи14. В ночи судам не разрешается приближаться к берегу, и мы бросили якорь в двух-трёх километрах от него. Возникла суета из-за негров, которые пересаживались на свои покрытые копотью шлюпки, где только керосиновые фонари защищены от ветра. Неизвестно, сколько времени понадобится нашему судну, чтобы выгрузить привезённое, а потом что-то погрузить. Давка. Узнав, что судно простоит на рейде до полуночи, я и два моих молодых знакомца с нашего судна спускаемся в уже переполненную шлюпку, направляющуюся к берегу. Шлюпка вообще не освещена, она окутывает нас облаками ядовитых выхлопных газов, и нам кажется, что мы движемся во мраке уже целую вечность. Даже ночью, в темноте, до чего не дотронешься, рука натыкается на копоть. Причаливаем к своего рода огромному молу, стоящему на столбах и освещённому только качающимися туда-сюда лампами, их свет помогает нам взобраться на мол. За набережной виднеется другое полотно воды, чья ширина ограничена светом молодого месяца. Со всех сторон только и разговоров о том, когда шлюпка вернётся назад. Хозяин шлюпки, негр, сварливо отвечает, что не знает, и ввиду того, что спешит, справляет малую нужду тут же, на наших глазах. Все хохочут.

Набережные не мощёные, не ограждённые, земля хотя и засажена деревьями, но во время дождей, разумеется, превращается в вязкую грязь. Дома по другую сторону набережной деревянные, в стиле бунгало: два этажа, галереи, широкие окна с решётчатыми ставнями, со светом, который во все стороны пробивается сквозь тонкие стены. Нас окружает толпа негров с пус-пусами, стараясь навязать свои услуги. Пус-пус – это тележка на двух колёсах, в которую впрягается человек. Всё это вместе, в ночи, отчасти напоминает мне наши македонские поселения на озёрах, а отчасти китайские города, как их представляют в фильмах. Первое большое здание поблизости, вдали от моря – «Гранд Отель», собравший в своих стенах всех белых, живущих в Конакри. Их в зале с двадцатью-тридцатью столами человек десять-пятнадцать.

Бродим по широким авеню, засаженным огромными гвинейскими сырными деревьями15, которые вечерами напоминают наши липы. Тёплый, приятный запах красных цветов накрывает этот уснувший город с широкими улицами, с красноватой утоптанной землёй и хижинами, крытыми соломой. Бунгало как игрушки, то крохотные, а то огромные, если там правление банка или предприятия. Конакри не только тропический город, чьи здания имеют настолько тонкие стены, что видно всё происходящее внутри, но и город провинциальный, с пышными кронами деревьев, палисадниками и узкими улочками. Крики ночных птиц и обезьян приятны столь же, как привычный нам собачий лай.

Парнишка-негр, ставший нашим проводником, предлагает нам свою хозяйку, которая «почти белая, грудь у неё торчит, волосы короткие, и совсем не старая: всего пятнадцать лет». Она – любовь главного повара, Мадоны, а по крови она из пел – племени пастухов. Самого себя он называет «бриллиантовым», так как умеет «вести беседу», чего другие чёрные, говорит он, не умеют. Христианин.

Нанимаем пус-пус, на нас троих – три пус-пуса, и отправляемся искать самых красивых чёрных конакриек. Известно, какая это честь для негра, для которого ревность вообще не существует в том виде, как у нас, если белый удостоит своим вниманием его жену или дочку. Старые торговцы слоновой костью ни о чём не могли договориться с чёрными вождями племён, если не выказывали свою галантность их дочерям. Они брали к себе королевскую дочь на всё время своего пребывания в племени часто лишь для вида. Так что понятно, почему никто не считает странным или неуместным, когда в дом, где уже почти все заснули, входит сперва один из чёрных гонцов, чтобы выгнать оттуда мужчин, и только после этого заводит нас. Чёрные люди закутываются в плащи, машут нам руками и, смеясь, удаляются в ночь. Красивые заспанные девичьи глаза смотрят на нас обещающе. Наконец мы выбираем один из домов, тот, где живёт девушка с прекрасной обнажённой грудью, мечтательным, почти нежным лицом и дивными длинными руками. Посылаем за ещё двумя-тремя девушками из тех домов, куда уже заглядывали, и вот мы в небольшом помещении, полном и их, и парней, которых поначалу никто не стыдится. Девушки приносят вино, и когда мы отказываемся его пить, пьют сами, болтая друг с другом и из негритянской учтивости делая вид, что они нас больше не замечают. Нужно показать незнакомцам, что те как бы у себя дома и никому не мешают. Они не хотят снимать со своих бёдер платки до тех пор, пока в комнате находится более одного мужчины. Долгие переговоры, споры. Выгоняем парней за дверь. Они внимательны и улыбчивы, однако равнодушны и упрямы. Выходят, входят, забывая о нас и о нашем предупреждении.

Той, самой красивой, наконец становится жарко, и когда уговоры уже начинают нас утомлять, она безо всякого предупреждения сбрасывает своё одеяние и остаётся стоять спокойная и бесстыдная, как озорной мальчишка. Вся она единый мускул, покрытый тёмной блестящей кожей: её долгие и совершенные линии нигде не нарушает ни полнота, ни более выпуклая мышца. Она отлита с первой же попытки и отполирована густым воздухом и горизонтами. Это живая бронза, которая растёт, как растение, и живёт, как зверь, уже четырнадцать лет. Уходит спать, а чтобы показать нам, что она богата и ей дарят подарки, укутывает себя коротким жёлтым атласным платком. Во все глаза гляжу на эту скромную роскошь, о которой мечтали Бодлер и Делакруа.

Они не удивляются, что мы их не хотим. Знают, что пахнут «фруктами», и поэтому пользуются такой парфюмерией, как амбра. Макияж наносят удивительнее, незаметнее и нежнее, чем можно себе представить. Употребление косметики у негров – столь же общая черта, как и чистоплотность. Мать по утрам накладывает макияж на детей, которые ещё не умеют ходить, парень, просыпаясь, чтобы идти на охоту, раскрашивает своего товарища или брата. Нежным голубым цветом обводят и удлиняют глаза, фиолетовыми, сиреневыми тонами оттеняют округлость щёк настолько прозрачно, что скорее заметишь, когда макияжа нет – из-за того, что на лице нет фруктового блеска, – чем когда он есть. Я не говорю о том макияже, который они перенимают от белых. Негритянка с побережья, пользующаяся белой пудрой, выходит замуж за негра, который носит целлулоидный воротничок, и их порочные западные привычки переходят в семью.

Оставляем девочкам пять франков, за что они нам бесконечно благодарны, и, уходя, по ошибке вваливаемся в какую-то комнату, где натыкаемся на нежную сцену молодой брачной пары, брата и снохи красавицы, с которой мы только что расстались. Юноша выскакивает из постели и любезно показывает нам дорогу. Мы по-прежнему уверены в том, что он один из возчиков наших пус-пусов, и силой хотим его впрячь, чтобы не опоздать. Однако выясняется, что настоящие возчики дремлют в стороне. Возвращаемся в порт.

Шлюпка только что причалила, негры, качая фонарями, выгружают камамберы размером с колесо. Морщатся от запаха: всё это съедят белые. У нас есть полчаса до отправления судна. На полпути к кораблю чёрный хозяин шлюпки, везущей нас туда, в полной темноте взимает деньги за билеты. У половины моих спутников есть обратные билеты, купленные на какой-то другой шлюпке, где им было сказано, что эти билеты действительны и для других лодок, так как все они принадлежат одному белому хозяину, – поэтому платить ещё раз никто не хочет. Негр без какого-либо объяснения впадает в истерическое бешенство, судорожно хватает ртом воздух, колотит себя в грудь и орёт кондуктору: «Поворачивай назад, назад!» Шлюпка разворачивается в противоположном направлении, в сторону берега.

Он настолько взбешён, что вообще не желает ничего слышать. Чем-то обижен, изрыгает непонятные звуки, наполовину французские, наполовину на бамбара. Ему напрасно предлагают заплатить все остальные, впустую объясняя, что мы, уже купившие билеты, имеем право доплыть до своего судна. «Вы правы, вы правы, но сейчас нельзя, завтра!» И шлюпка продолжает удаляться от судна, до отправления которого остаётся всего десять минут. Вокруг кромешная тьма. Рядом сидит парень, который убирает в моей каюте. Он просит у меня разрешения выкинуть негра за борт. Успокаиваю его: в нашем случае это означало бы бросить его акулам. Негр, к счастью, слышит наш спор. Сомневается, может ли такое произойти, раздумывает всего несколько мгновений и тоном, словно продолжает сыпать проклятиями, кричит кондуктору: «Ладно, греби к судну, греби к судну!»

На борту нам говорят, что ему нужно было просто дать в ухо, это, дескать, единственный способ что-то объяснить впавшему в ярость негру. Никогда ещё не случалось, чтобы негр ответил на оплеуху чем-то кроме послушания. Кроме того, следовало сбросить его в воду, а он бы уж нашёл способ выбраться. Всё это нам говорилось таким тоном, в котором звучало: «Так вам и надо, если вы собрались в джунгли, а сами даже не умеете сбросить человека в воду!» Впрочем, из всех виденных мною чёрных этот был первым, который вёл себя безобразно и вызывал совершенную антипатию.

Туманная погода. Плывём к экватору. 20.12.1928


Сообщили, однако, что судно снимется с якоря только в четыре часа утра, раньше разгрузка не закончится. Наблюдаю за магическим танцем обнажённых тел грузчиков угля: они, как мошки вокруг лампы, влетают со своими переполненными корзинами в ярко освещённый прожекторами круг и снова исчезают во мраке.


Открытое море, 6,00 утра над экватором. Я начинаю любить это судно с красными трубами, которое так упорно и бесшумно плывёт по неподвижной пучине. Тяжёлое горячее марево почти совсем застилает горизонт. Бледный цвет драгоценных матовых камней. Люди молчат, подолгу разлёживаются на палубе в пижамах. Ни у кого не хватает воли и сил, чтобы спуститься к себе в каюту и одеться. После Дакара я в каюте один, она просторная, с вентиляторами. Рядом душевая с морской водой, и не будь движения, которое продолжает быть свободным и лёгким, день был бы похож на времяпрепровождение в парилке.

Вюйе надо мной смеётся. Те цветы, что приносят морские волны со стороны островов, это, в сущности, какая-то разновидность жёсткой губки. Госпожа Й. говорит, что она ни одного негра, каким бы культурным он ни был, никогда не посадит к себе за стол и никогда не упустит возможности дать понять такому негру, что он существо более низкой расы, нежели она. Вообще-то она очень хорошо образованная, тихая, утончённая дама, доктор медицины, и так же, как её муж, многие годы своей жизни посвятила чернокожим. Все, кто вмешивается в наш разговор, соглашаются, что есть за одним столом с чёрными действительно невозможно. Они так считают с тех пор, как ежедневно вынуждены иметь с ними дело, но ни одного убедительного аргумента не приводят. Признают даже, что образованный негр может быть более утончённым, чем белый, да и вообще он может быть носителем самых замечательных качеств. Вюйе говорит, что это главная антипатия народов, вынужденных защищаться, – индоевропейцев, семитов. А может быть, причина лежит в упорном желании человека никогда и никому не делать именно то, чего тот больше всего жаждет (Пруст). Во всяком случае, усилия белых по обращению чёрных в христианство довольно смехотворны!

Целый день я вижу внизу двух маленьких негритят: красивых, милых и весёлых. Они никогда не кричат, не плачут и ничего не портят. Они просто играют друг с другом, как маленькие щенята, смеются и наслаждаются своими движениями с утра до вечера. Собственное тело для них самая лучшая игрушка. Они гораздо осмысленнее, чем наши дети, у них нет этой манеры дуться или стесняться, на их лицах не отражается озабоченность, щёки не покрыты болезненной бледностью. Их тела так гармоничны и мускулисты, что смотришь на них как на произведение искусства. А ведь эти дети всего лишь мальчики племени волоф, которое не входит в число красивых здешних племён. То же самое можно сказать и о взрослых: когда в первый раз видишь негра у него на родине, и когда он не подражает европейцам, то восхищаешься естественностью и простотой его лика – и лица с сияющими глазами, и сверкающих белизной зубов, которые дают телу возможность обновления. Лицо же европейца с ранней молодости истерзано и измучено непрестанной, а зачастую и болезненной работой мысли. Лик белого человека разбит, как шлюпка после шторма, о скалы неисполненных желаний, забот, абстракций. Я не говорю, что из-за этого белые проигрывают чёрным, скорее, наоборот. Но совершенно ясно, что за подобное превосходство белые платят потерей красоты.


Появившиеся на горизонте горы, к которым мы приближаемся, это берег английской колонии Сьерра-Леоне, то есть Львиные Горы, и близлежащие к ним острова. Издали эти конусообразные вершины, похожие на вулканы, как облаками, окутаны мягким туманом. Начиная с десяти часов мы плывём вблизи продолговатых, мягко очерченных островов, отделённых от материковой суши лишь неширокими проливами. Земля красновато-ржавая, та, что окрашивает пальцы как шафран, красная, как земля архипелага Лос или Конакри, и вся покрыта густой зеленью. Здесь и пальмы всех видов, и кактусы, и папоротники, и хлебное дерево, так что лишь кое-где видна полоска земли, показывающая, какая она красная, жирная, будто пропитанная кровью. Небольшие голубые поляны у самой воды, густые зелёные кусты, и когда на море штиль – узкие короткие пляжи, более жёлтые и сияющие, чем золото (когда я пишу слово «золото», то лишь только для того, чтобы точнее обозначить цвет и блеск).

Никакого порта, никакой тропинки, хочется остаться здесь надолго, провести много дней, полёживая под исполински широкими сырными деревьями. Таково первое желание путника, оказавшегося на этих берегах. Чем дольше мы плывём среди этих островов, тем волшебнее становится их общая картина. Сейчас это одна бесконечная ривьера, где самая близкая к нам растительность то золотисто-жёлтого цвета, то почти синяя, а много здесь и цветов в прозрачно-сиреневой гамме, ржаво-красной, и есть даже сепия, а чем дальше расположены берега, тем голубее и бледнее становятся краски, переходящие на горизонте в сизую дымку.

Появляется город Фритаун16, построенный на берегу, испещрённом рядом заливов и бухт, под лесистыми горами, растущими на той же самой красной почве, местами совсем кровавой, местами тёмной и как бы ржавой, которая характерна для всей Африки, и по которой тянутся широкие зелёные улицы города. Этот город – один из самых старых африканско-европейских городов, здесь даже есть дома восемнадцатого века. Просторные, в несколько этажей, покрытые патиной, как голландские картины, они раскинулись на зелёных холмах, и иногда из-за густых деревьев видны лишь их красные крыши. Этот город – в тени зелени, прячущийся по склонам, в красном цвете земли, из которой он вырос, со временем, которое он носит на своих плечах, – мог бы быть где угодно одним из красивейших приморских городов.

Мы уже давно скользим по воде рядом с совсем крошечными чёрными озорниками в маленьких, похожих на веретёна, вытесанных из дерева пирогах, – они ими управляют, гребя или ладонями, или широкими плоскими лопатками. Они приплыли не для того, чтобы поглазеть на судно, они просто развлекаются в море, кружа друг вокруг друга, как птицы, что над нами. В бинокли видно, что широкие деревянные лестницы, которые ведут на стоящие на кольях короткие молы, так же, как и красные улицы, круто спускающиеся по лесистым холмам к морю, заполнены пёстрыми толпами негров. К нам приближается лодка с представителями английских властей, управляют ею чернокожие моряки в великолепной морской форме. Вторая лодка привозит чернокожих полицейских в шортах и облегающих торс английских рубашках.

Возле другого борта собираются пироги с острыми, высоко поднятыми над водой носами, ими управляют атлетически сложённые парни, совершенно нагие; они же прыгают в воду за брошенными с судна деньгами. Сорванцы мускулисты, с длинными спинами, узкими бёдрами, стройными и сильными ногами. С очень красивыми лицами. Они не скачут свечкой, уходя в воду, как мы, а, находясь в воздухе, изгибаются в сторону, как рыба, которая хочет выскользнуть из лодки. Удивительно, как им удаётся снова залезть в пирогу, – она довольно ненадёжна и только своей средней частью выпирает из воды. В каждой пироге сидит лишь по парню, вытянувшему вдоль неё ноги, а у одного из них, совершенно обнажённого, на шее – каучуковый шейный воротничок и шёлковый галстук в клеточку, которые он старается оберегать, прыгая в воду.

Чудо произошло, когда к нам подплыла целая стая маленьких пирог с мальчишками лет четырнадцати-шестнадцати, у них были тела Аполлона и красивые, широко раскрытые глаза. Они запели какую-то английскую песню, неважно какую, совсем глупую, но она была ими прекрасно обработана ритмично, с бесчисленным количеством вставок для разных голосов, синкоп, дополнений, повторов. Они ударяли как о струны гитары в свои короткие, широкие вёсла. Это был настоящий концерт чудеснейших молодых людей в обрамлении прекраснейшего пейзажа. Когда они закончили петь, пироги оказались пустыми. Все певцы были в воде, ныряя за деньгами, которыми мы их наградили. Мы больше часа слушали, как они поют, весёлые, счастливые, дружные и музыкальные до потери сознания. Мы бросали им сигары, которые они потом высушат, карандаши, спички, всё, что было в карманах, и что они потом распределяли по своим пирогам, откуда они, даже не дав себе полностью высохнуть, снова запели хором новую песню. Церковные песни, католические с латинскими словами, военные английские и негритянские, – все были одинаково чарующими и волнующими в их исполнении. Вюйе был вынужден признать, что это восхитительно, и что это – Африка.

Садимся в лодку и переправляемся в город. Большая разница между французской и английской колониями видна уже на первом шагу. Вместо демократического французского в колониальном англичанине есть нечто феодальное и рыцарское. Они и неграм не позволяют даже случайно пародировать европейцев и облачают их в элегантную униформу, которая вызывает уважение совершенством покроя. В униформе – больничные санитары, садовники, полицейские, почтальоны и т. п. Остальные удовлетворяются тем, что завязывают на бёдрах платки и втискивают горло в европейский воротничок, шик которого в том, что он удобен, не застёгнут и может свободно вертеться на шее.

Повсюду плакаты, приглашающие на конференции по борьбе с жёлтой лихорадкой, малярией, туберкулёзом, алкоголизмом, аморальностью и т. д. Кафе с широкими барными стойками, ледяными напитками, а рядом с ними сирийские и индийские лавки. Парк, огромный фонтан, бассейн. В туземном районе мне показывают деревянный домишко, вокруг которого растут пять деревьев: шоколадное, банановое, хлебное, кокосовое и ещё одно, на котором много дивных красных цветов. Между деревьями сахарный тростник. «И вы удивляетесь тому, – говорят мне, – что негры так веселы. Э, им и пальцем шевельнуть не нужно, чтобы помочь всему этому вырасти, ветки деревьев дают хлеб, шоколад, сахар, молоко, фрукты, а цветы – пищу для глаз!»

В речке, протекающей через город, под мостиком женщина принимает быструю ванну, откладывая ненадолго стирку белья. Её движения – это движения стыдливой чёрной Венеры. Посреди площади совсем молодая девушка плещет на свою обнажённую грудь, голую и крепкую, перед тем, как поднять сосуд с водой. На крытом рынке лекарь продаёт горы кореньев, кучи стеклянных бусин, африканские краски: шафран и индиго. Самое фантастическое здесь – фрукты. Покупаю прекрасный калабас из мягкого дерева, на котором выжжены птицы в переплетении разнообразных орнаментов. Хочу искупаться, но мне не дают. Говорят, что у причала, как и во всём африканском море, полно акул, но негры на это не обращают внимания.

Вечером, пока сумерки тихо и волшебно спускаются на берега Сьерра-Леоне, судно от них отходит. Около полуночи, направляясь вниз, в свою каюту, встречаю Робера, моряка-бретонца, он показывает мне книгу, которую только что взял у госпожи Н. Теперь я хотя бы знаю, кого она приходит послушать, когда мы вечером разговариваем с Робером. Впрочем, она некрасивая.

Я спешу закончить одну из глав книги, но вечером приходит меня навестить Вюйе. Мы выходим на палубу: лимонад и лёд. Пока мы беседовали, небо начало заволакивать облаками и несколько далёких молний известило нас о буре. Первый раскат грома был столь неожиданным, сухим и громким, что заставил нас вздрогнуть. Грандиозный ливень, такой, как почти всегда обрушивается на судно, когда оно приближается к экватору. Над совершенно спокойным морем фиолетовым и синим цветом сверкали молнии, а небо разверзлось страшным ливнем. Было удивительно смотреть на этот страшный громкий ливень над неподвижной поверхностью воды. Спустя час после полуночи снова появились звёзды.

Вюйе рассказывал о первых годах жизни в саванне, когда, общаясь исключительно с чернокожими, он, так же, как и они, должен был сам ловить себе «мясо», чтобы прокормиться, и часто и бессознательно забывал, что он вовсе не один из них. «Я не воображал себя чёрным, но чувствовал себя таковым, и ничто мне не мешало изо дня в день видеть свою руку белой, пока мне не пришло в голову: “Смотри-ка, а рука-то у меня белая!” Когда через четырнадцать лет такой жизни я неожиданно, по любви, женился, то по европейским меркам я очень плохо поступал со своей женой, а это только потому, что я сам в свой “белый” брак привносил мышление “чёрного” брака. Удивляюсь своей жене, ведь она это сразу поняла и ни один мой поступок не истолковала дурно. Только через двадцать лет жизни среди чёрных я сам неосознанно, никак от них не дистанцируясь, начал возвращаться к европейской цивилизации. Сейчас я почти так же сильно отличаюсь от чернокожих, как и вы. Учтите, что никакой реальной причины для этого возвращения не было. Ни свою жену, ни своих детей я не воспринимал как противопоставление чёрным, разница в цвете кожи оказалась делом привычки, и вы её перестаёте замечать. В силу обстоятельств и наш образ жизни не отличался от образа жизни чёрных. Когда я говорю “я был чёрным”, то хочу сказать, что я не чувствовал никакой разницы между собой и туземцами. А потом я вдруг стал её чувствовать. То ли это усталость, то ли старость, убивающая всё то новое, что формировало мой дух, или же, напротив, атавистическое пробуждение новых фундаментальных сил расы, прилив новых сил, которые уничтожают всё, что когда-то поддалось мимикрированию!?»

Говоря о мимикрии, Вюйе рассказал мне и это. Он открыл новое насекомое, имитирующее цветок дерева, на ветках которого обитает. Поскольку насекомому не удалось идеально уподобиться цветку, то цветок, со своей стороны, стал имитировать насекомое, обрёл своеобразное подобие ножек и таким способом отгонял от себя бабочек, которые его уничтожали. Это взаимное подражание привело к абсолютной внешней идентичности. Однажды случилось даже так, что негр, работавший у Вюйе, узнал, что хозяина это насекомое (джутелия Вуйету) интересует, и принёс вместо него цветок. Силу этой иллюзии можно понять только зная, насколько у чёрных развита наблюдательность.

Помню и историю о змеях в саванне, которые наводнили дом. Вюйе мне, в частности, сказал: «Моя жена взвизгнула, и когда я к ней подбежал, то увидел, как с ноги нашей дочки сползла змея. Я схватил палку и убил змею. Потом мне стало жалко, что я это сделал, ведь она же девочку не укусила! Разве это не совершенно негритянский образ мысли?» И закончил историю словами: «Всё, что во мне есть молодого, – это суданец, а то, что старо, – парижанин».


На следующее утро открылся бескрайний океан, почти бесцветный под бесцветным небом. Можно было бы сказать, что ведёт он в какой-то иной мир, что «по нему плывут дýхи». Жара была умеренной. Балет дельфинов, их сотни, совершающих свои беспрестанные кульбиты в воде и в воздухе. Уставшие отставали, теряясь у нас за кормой. Лишь одна пара, летящая под зеркалом воды, упорно, и, похоже, задыхаясь, всё ещё нас сопровождает. Иногда они, устав, отстают, чтобы потом снова впрячься в гонку и быть на одной линии с нами. Удивительно точно рассекают воду, словно они не рыбы, а торпеды. Через полчаса вдруг сворачивают в сторону и исчезают в бескрайней дали. Над нами больше ни одной птицы. Ближе к полудню поднимаются мягкие, гладкие, закручивающиеся волны, которые сворачиваются сами собой, и, становясь всё больше и больше, образуют так называемый бар. Нигде ни пены, ни складок, можно сказать, что поверхность воды покрыта бесконечной атласной тканью.

Берега и пляжи Табу17, по большей части жёлтые, как золото, составляют контраст с зеленью растений и бледной синевой моря. Сначала нежнейшие цвета, затем ржаво-красные, сиреневые, потом сепия и все оттенки зелёного сливаются вдали с невесомой воздушной голубой дымкой. С этого начинается Берег Слоновой Кости. Но чем ближе подходит к берегу судно, тем отчётливее выступают все цвета: бескрайний жёлтый пляж, а рядом густая роща кокосовых и масличных пальм, чьи кроны цветут жёлтым и красным. Умытые зелёные свежие поляны, низкие, прячущиеся под деревьями дома с яркими красными крышами. В одном углублении между лесом и неожиданной чёрной скалой, стоящей в воде, – туземное село с длинными низкими тёмными крышами из пальмовых веток, совсем близко нависающими над землёй. Сжатое по бокам и вытянутое, село выглядит как уснувший крокодил, голова которого торчит над волнами, а тело прячется за скалой.

Из леса над селом, где всё теряется в густой зелени, над тесно сбитыми кронами пальм плывут лёгкие облачка дыма и, трепеща, растворяются в воздухе. Можно предположить, что где-то там находится одинокая хижина, а дым поднимается из очага, вокруг которого кипит жизнь. По пляжу деловито бегут женщины и мужчины. Никто не купается. Затем множество лодок с сидящими в них обнажёнными парнями направляется к судну. Гора Табу известна своими атлетического сложения крестьянами, которые, возможно, остались последними людоедами на берегу океана; направляющиеся на юг суда останавливаются перед Табу, чтобы забрать работников для погрузки и разгрузки товаров в дальнейшем плавании, а потом на обратном пути вернуть их назад в село. Чёрные работники по канату взбираются на судно. Высокие, с блестящей кожей, в одежде, которая состоит лишь из пёстрого платка. Попав на борт, они тут же, никого не спрашивая, разбегаются по своим рабочим местам, уже закреплённым традицией. Женщин, которые тоже отправляются в дорогу, вылавливает из их лодок судовой подъёмник, и они, чёрные, испуганные, взлетают в воздух, резко воздевая руки, будто хотят снова вернуться на воду. Волшебные дельфины с лицами медуз. И меня, перебравшегося через известный басамский «водоворот», так же как и их, уже завтра выгрузит такой же подъёмник в Басам18.

Волны на этом берегу, как уже упоминалось, закручиваются внутрь и так постепенно создают под собой огромный закруглённый жёлоб, который превращается в мясорубку даже тогда, когда море спокойно. Только местный житель в состоянии на своей лодке подгадать момент, когда одним простым движением он сможет со спины волны не рухнуть в глубину, а соскользнуть на спокойную воду. Но промахнуться случается и бывалым, и тут уж под силой волны, которая сгибает, как бумагу, даже железные прутья, не поможет никакое умение плавать. С расстояния же в несколько сотен метров «бар» выглядит как игрушка, а героизм чернокожих крестьян – как самое обычное дело. Несколько белых, живущих в Табу, редко доверяют ловкости местных туземцев. Всего лишь десять лет тому назад белая администрация Табу в полном составе утонула на глазах пассажиров судна, к которым она плыла на аперитив.

Неподалёку от нас в открытом море мирно дымит судно «Отар», которое пришло из Дагомеи и сейчас стоит на карантине из-за обнаруженных на борту случаев жёлтой лихорадки. Пассажиров на борт принимают, но не выпускают до конца карантина.

На пятнадцатый вечер со дня, когда я поднялся на борт в Марселе, меня навестил Вюйе, чтобы рассказать, что молния, ударившая несколько ночей назад в передний трап, оставила на нём ясный след, а ещё что днём раньше, проходя мимо одного негритянского села, наше судно дало три гудка, так как негры из окрестностей Табу согласились работать лишь при условии, что их селу окажут такую честь. Так они хотели попрощаться со своими семьями. Разговаривали мы до часа ночи, и было приятно пить ледяной лимонад и чувствовать ночной ветерок.

Когда я закончил упаковывать вещи и поднялся на палубу, передо мной возник Басам. Береговая линия длинная, однообразная, не слишком зелёная. Но это всего лишь холмы, которые закрывают основной берег, исчерченный лагунами. За ними сразу, от самой полосы прибоя, поднимается девственный лес. В два часа пополудни судовой подъёмник высадил нас из корзины для груза в лодку, а подъёмник причала такой же корзиной извлёк нас из лодки и спустил на берег. Под нами тянулся «бар», и старые изношенные железные молы выглядели как некие допотопные скелеты. Масса совершенно голых негров всех племён, несчастных, нищих, грязных, работает на причалах. Тела их очень сильны и не покрыты пальмовым маслом, тем пьянящим маслом, которым пахнет всё, что привозят из Африки. Повсюду страшная вонь полусгнивших плодов какао, которая одним махом и на всю оставшуюся жизнь убила во мне любовь к шоколаду.

Глава вторая

Мы пробирались сквозь девственный лес, на пирогах сплавлялись вниз по бурным стремнинам, соприкасались с тёмными народами грандиозной красоты.



Как следует освежившись, выхожу с Вюйе на разведку. Сам город, совершенно тропический, расположенный на острове между двумя вытянутыми прибрежными лагунами, мы оставляем позади. Над длинной, часто разливающейся лагуной горбатятся деревянные мосты, а пейзажи своей свежей зеленью и хижинами, сидящими почти в воде, напоминают пейзажи не атлантического побережья, а Тихого океана. По дороге постоянно встречаются местные жители, мужчины, закутанные в тоги цвета индиго или лиловые, которые обнажают одно плечо. Необыкновенно красивые, прекрасно сложённые. Женщины с полными округлыми плечами. Многие прохожие совсем голые, у них только маленький платочек между ног. У мальчиков и девочек на тёмной коже лишь красные ожерелья вокруг бёдер.

Не спеша и разговаривая дорогой, входим в туземную деревню. Это удивительное село стоит на жёлтом песке пляжа. Все племена, начиная от аполлоновцев, которые получили такое название из-за красоты своих юношей, и до бамбара, живут в своих фантастических домиках, выбеленных известью. На одном написано: «Томас Кофи, король Мосуа, царь царей», а в двух шагах от дома находится его могила. На другом доме читаю:

Все вы внимание. Когда я найти одного ученика писáл на эту стену, почувствует вес моей палки. Это болван, пизда, дикарь

Наоборот это ты это тот кто пишет это дикарь, разбойник, гад, человек земли

Он сумасшедший. Старый враль

Не сумасшедший ли ты?

Ладно, я сумасшедший

Животное без хуя

Наоборот. Тамара Балин

Это такая переписка жителей села Мосуа.

Невероятная красота нагих тел, какой в моём путешествии я больше не встретил. Они шагают упруго, как в танце. Группа юношей в тогах, великолепно драпированных, возлежит на лестнице. Они прислонились друг к другу, они молчаливы и спокойны, как статисты в глубине сцены, декорированной для классического, героического представления. Каждое их движение гармонично. Их редкие слова улетают в тихое небо, как птицы. На всех улицах полно чёрных, мечтательно улыбающихся прохожих. Группы играющих в лото и группы вокруг чёрных парикмахерш, которые прямо на улице, сидя на циновках, ждут своих клиенток – молодых женщин. Действо длится весь день, а сама причёска сохраняется дольше нескольких месяцев. Ещё одна группа толпится возле цирюльника, который посреди улицы бреет мужчинам головы. Два-три совсем белых негра (альбиноса), с красноватыми морщинистыми лицами, как варёные, жуткие, ненавидимые своими соотечественниками. Было бы интересно узнать, насколько удивились местные туземцы, которые первыми увидели белых, если они уже знали о существовании своих белых собратьев. Сейчас они чётко различают белого и альбиноса, но считают одного совершенством красоты, а другого презирают из-за его дефекта.

Головы женщин действительно неописуемо красивы: удлинённые, изысканные, чарующие, девичьи. Можно было бы сказать, что эти юные подруги аполлоновцев на самом деле жительницы Антил. Много людей совсем без одежды прохлаждаются на длинных местных лежанках, сплетённых из тростника. Их тёмные глаза наполнены светом угасающего синего неба. Встречаются и парни в белых европейских штанах и розоватых рубашках; редкие из них носят фраки и котелки. Такие гоняют на велосипедах и напоминают шимпанзе, каких показывают в цирке. Неожиданно сражённый такой красотой лиц, цвета и света, я чувствую, что мои глаза полны слёз. Возвращение по полям под пение сверчков, мимо стада крошечных телят. Аперитив, лёд.

Утром накануне Рождества жду на почте в хвосте трёх длинных очередей. Парни, с которыми я вчера разговаривал, приводят ко мне своего приятеля, который мог бы стать моим «боем». Ему семнадцать лет и зовут его Самба, родом он из Банфоры19, на его лице татуировки. Умеет готовить «в походе». Тут же покупаем всё, что нужно и чего у меня ещё нет: консервы, муку, растительное масло и т. д. Самба напоминает мне о том, что ещё следовало бы купить. Про шторм-фонарь говорит: «Па бон, ил и а па бон иси, отр!»1 Сразу же после обеда я переодеваюсь, меняю свой жёлтый полотняный костюм на белый ввиду предстоящего нам с Вюйе визита к губернатору.

На автокаре едем в Бенжервиль, там находится резиденция губернатора20. Сперва наш автомобиль проезжает через деревню, в которой мы уже бывали раньше, потом его на большой лодке переправляют через лагуну, обросшую густым «пото-пото» – непроходимым болотистым лесом, кишащим крокодилами. Наконец въезжаем в джунгли, через которые прорублена просека. Я рассказываю Вюйе историю с Сарой Бернар21, которая, стоило ей прибыть в Рио-де-Жанейро и умыться в отеле, спустилась вниз, взяла извозчика и распорядилась: «В джунгли». Она считала, что джунгли начинаются тут же, за чертой города, а до них было далеко даже на поезде. Здесь же джунгли начинаются сразу у берега. В некоторых местах вдоль дороги они раскорчёваны под плантации, а через сто лет, как здесь говорят, их и вовсе не будет.

Пальмы всех видов, сырное дерево, красное дерево, кешью, масличная пальма, лианы, папоротники. Они, как пожар, захватывают любое заброшенное пространство. В середине одного деревенского дома проросла пальма и весь его подняла вверх. От земли до самых высоко растущих веток ширится такое густое зелёное переплетение листьев, лозы, папоротника, кустов, лиан, что невозможно и представить, как человек сможет сделать хоть шаг вперёд. Лес здесь это одна компактная масса, которая словно грудью защищается от любой попытки в него проникнуть. Тропинки, будто тёмные коридоры, ведут через всю эту зелень к какой-нибудь небольшой местной плантации. Гигантские деревья соединяют свои ветки над дорогой, птицы летают под этими живыми сводами, как в заброшенных крепостях. Некоторые задевают крыльями автомобиль, чьё рычание странно в этой тишине.

Бенжервиль находится километрах в тридцати и стоит на очищенной от джунглей земле холма, защищающего его от болота. Это совсем особый вид поселения. Домов здесь вообще не видно, их скрывают цветущие кусты и огромные пальмы. Это уникальный питомник мира растений, которые обитают в здешних горах. Над садом с широкими аллеями и просторными лужайками высится дворец губернатора, и здесь нет ничего, что напоминало бы город: ни одного магазина, ни одного кафе. Только несколько бунгало для проживания чиновников, а всё пространство напоминает какой-нибудь летний курорт в Америке. Посещение лаборатории агрокультуры, где отбирают, изучают все виды кофе, какао и т. д. Нагие негры и негритянки работают во дворе, перебирая семена. Их работа походит на игру в «камешки», а их печальная песня летит над лесом. Молодой шеф лаборатории – бледный, голубоглазый юноша, опалённый солнцем, водит нас по огромному питомнику, который, находись такой в Европе, был бы одним из самых прекрасных и, учитывая толщину деревьев, старейших её парков. Гигантские цветы.

У меня, не отличающего культурные растения от диких, тропических, создаётся впечатление, что я всё ещё нахожусь в лесных дебрях. Вюйе и наш «экскурсовод» рассматривают плоды один за другим, а потом начинается профессиональная дискуссия. Учат меня различать сорта кофе по его румяным ягодам, сидящим в нежной красной мякоти. Крупный кофе из Сикасо22 и более мелкий из Конакри плодоносят два раза в году. По парку разливается пьянящий запах жасмина, так пахнет здесь кофе белого цвета. Пока одни плантации кофе уже зреют, другие ещё только цветут. Подобно цветкам мирта с нежным и прозрачным запахом, цветок кофе дрожит в раскалённом предвечернем воздухе. В тёмных листьях – крупные, оранжево-красные пузыри какао с хрустящими и горькими семенами. Поднимаю из-под деревьев какой-то неведомый мне плод, он похож на перезрелый огурец. Хочется пить, сжимаю его губами, и мой рот тут же наполняется свежим соком со вкусом ананаса и лимона.

Визиты к разным чиновникам, что живут в высоких бунгало, ограждённых деревянными заборами. Разговор с одним господином, который как раз принимает душ за загородкой. Никто его ещё не видел, но его лицо и его тело представляются отражёнными в его голосе, сопровождаемом шумными потоками воды. Угадывается, что он сед, коренаст, с морщинистой из-за климата кожей. Хотя ещё только шесть часов, наступает вечер – тот самый стремительный экваториальный вечер, который за пять минут меняет на небе всю палитру цветов, прежде чем наступит ночь. И хотя всего только шесть часов, он уже начал своё торжественное шествие, спускаясь на лес и на сверкающие в закатном солнце лагуны. Вид из высокого окна открывается величественный. Негры-работники, закончившие свои дела, с пением возвращаются в свои деревни. Господин, который за забором принимал душ и одевался, выходит и заканчивает фразу, начатую, ещё когда он не был видим. Он протягивает нам руку, от которой свежо пахнет миндальным мылом и одеколоном. У него утомлённое, полное, морщинистое лицо, он, жмурясь, вежливо на нас смотрит, пока его рука ищет на столе пачку «вирджинии» и не может её нащупать. Вдруг мы в мгновение оказываемся в полной темноте. Белеют лишь одни наши костюмы.

Возвращаемся, петляя меж бунгало и пролагая путь сквозь густоту тропического питомника, который неизвестно когда превращается в джунгли. Ночью лес пахнет дымом, фруктами, звериной шерстью. Вюйе говорит: «Запах африканской ночи!» Влажная, тяжёлая духота будто клубится вокруг нас, светящаяся мошкара дрожит, растворяясь в мареве ночи как в меду. Только когда кое-где над нами редеют ветки красного дерева и вся тяжесть духоты улетучивается в небо, становится виден величественный небосвод, заполненный звёздами и лунным светом. Миллионы светящихся мушек огненным столбом поднимаются ввысь.

Когда мы добираемся до лагуны, до широкой воды, освещённой лунным светом, большой паром, который должен нас перевезти, уже стоит на другом берегу. Через пото-пото, подводные джунгли, доносятся звуки движения крупных животных. Не слышны голоса, которые, возможно, могли бы исходить от них, не видны их очертания, но слышны звуки рвущихся подводных растений и ломающихся веток там, где они решили устроить на ночь свои громадные тела. Лежащий на дне крокодил выглядит уснувшим и полумёртвым, гиппопотам – утонувшим; ночью возле них вспоминаешь те геологические периоды, когда огромные пресмыкающиеся ползали по освещённым лунным светом лесам и ящеры ростом выше баобабов объедали листву с сырных деревьев.

То тут, то там в пото-пото тихо горят изнутри невероятно толстые гнилые стволы, пожираемые наэлектризованным светом словно какой-то страстью; светящиеся и прозрачные, они производят фантастическое впечатление. Некоторые из них, полностью охваченные пламенем, полыхают как факелы. Земля под ногами, как в стихотворении о спящем Воозе, ещё мягка, как во времена после Потопа23.

Паром скользит по воде, пахнущей ужасно сильно, испарения настолько густы, что почти сомневаешься, а есть ли здесь ясная граница между поверхностью воды и водяными парами. Негр, тот, что на вёслах, качается, то откидываясь, то наклоняясь вперёд, среди всех этих миазмов. Я чувствую бессознательное удовлетворение от того, что знаю: у меня в организме полграмма хинина. Потом мы снова пересекаем мрачный лес, весь в трещинах лужаек, пространство которых душит буйная зелень трав. Но над всем одно огромное торжество света, небес, луны, несущейся по небу.

Отель, душ, ледяные напитки. Один торговец, швейцарец, которому я говорю, что уже обзавёлся боем, что он из Банфоры из Верхней Вольты, и что зовут его Самба, говорит мне почти торжествующим тоном: «Самба, с татуировками? Так он сопровождал моего приятеля из Бобо-Диуласо24. Отменный мошенник, если он попадётся мне в Бобо (куда завтра ранним утром отправляется сей господин), уж я не премину отправить его в каталажку!» Вюйе, видя мое отчаянье, для того, чтобы меня утешить, или же потому, что и он сам так думает, толкует эти слова так: «Бой, должно быть, отличный, иначе его хозяин не добрался бы с ним даже до моря; приятель господина хотел взять его к себе, но бой неизвестно по каким причинам не согласился. Если боя арестуют, он вытащит его из заключения и возьмёт себе в слуги. К тому же у этого швейцарца, а он старый колониалист, проявилась своего рода ревность: человек вроде только приехал, а уже без трудов освоился в Африке».

Такое вполне естественно, когда оказываешься в среде людей, ведущих особый образ жизни, трудный, но питающий их гордостью; каждый второй из них, даже выказывая сердечность и любезность, не может совладать с ревностью. То один твердит мне, что без сорока тысяч франков я не смогу добраться до Бамака, и что на это мне потребуется полгода, и что я заболею и буду горько раскаиваться о том, что вообще здесь появился, то другие рассказывают, как тот-то и тот-то посетил Африку, всю её исходил и изъездил, навоображал себе, что всё повидал и узнал, но в рассказах о ней несёт всяческую чушь. Вюйе, напротив, утверждает, что человек, который объехал и изучил какую-либо страну с напряжённым вниманием, с широко раскрытыми глазами, узнаёт её гораздо лучше, чем тот, кто годами сидит на одном месте. И даже первое непредвзятое путешествие по стране знакомит с ней лучше, чем следующее, которое зачастую лишь обедняет прежние впечатления. Привычка – самый опасный враг знания, говорит мой седой приятель в ответ на моё удивление чёткостью его выводов о том, о чём я только догадывался, и в особенности тем великодушным его заключением, что для знакомства с какой-либо частью света нужно провести в ней лет двадцать-тридцать.

Эта жаркая ночь – ночь накануне Рождества. Ресторан отеля постепенно заполняется белыми, одетыми во всё белое, которые собираются встретить большой праздник. Вюйе сидит напротив меня, грустный. Его лицо вдруг кажется мне ещё более старым и усталым, утомлённым климатом и годами. Я понимаю его печаль и пью за здоровье его детей, сидящих в этот вечер у ёлки, но вдали от него. Его глаза полны слёз. Он говорит, что переживает не за них, оставшихся без него, а за самого себя, потому что он здесь без них. Когда мужчина – отец и муж, пусть даже и горячо любимый, его радует любой знак внимания, который дарят ему близкие. Мать и дети – всегда одно целое, отец же – вечное стремление с ними соединиться.

До шести утра под моим окном ужасающий галдёж, звуки джаза и котильона, выстрелы пробок шампанского, и поэтому мне снятся кошмары. В половине седьмого входит мой бой, чтобы меня разбудить. Ничего не спрашивая, и ловчее, чем это делал бы я сам, он собирает и упаковывает мои вещи, приводит в порядок мыло и бритву. Мы с Вюйе спускаемся на берег, где уже полно пирог и лодок, из которых выгружают фрукты. Неподалёку проплывает полная негров большая лодка с керосиновым мотором. В ней столько народа, что кажется, она вот-вот утонет. Вюйе разволновался, кричит: «Куда?» – «В Ампе!» – отвечают ему два негра, сидящих на корме. «Можете подождать моего друга, пока он возьмёт вещи?» – «Можем, примерно пять минут!» – и лодка меняет курс, чтобы пристать. После этого короткого разговора начинается бешеная получасовая спешка. Несёмся назад, в отель, я иду в комнату собрать вещи, которые мне потребуются, Вюйе – на кухню взять для меня что-нибудь из еды. Оба боя, и мой, и Вюйе, как в какой-нибудь оперетте, несутся вперёд с багажом на головах. Хозяева лодки тоже пришли нам на помощь.

Когда мы появляемся на берегу, мой бой уже в воде – ныряет под лодкой. Пока он грузил вещи, какая-то ложечка или нож упали в воду и он, напуганный перспективой наказания, моментально разделся и бросился за ней. Время от времени появляется его чёрная голова вдохнуть воздух, при этом вода отторгает его жёсткие, курчавые и жирные волосы как нечто чуждое, неестественное. Мне с трудом удаётся убедить его, что мне сейчас не до ложечки, и мы уже должны отплывать. Тогда он в отчаянии вылезает совершенно голый, заслоняя лишь интимное место. Одевается неспешно, педантично, и, оказавшись в лодке, облокачивается на чемодан и засыпает.

Совсем рядом со мной туземцы, мужчина и две женщины, чтобы произвести на меня впечатление, говорят на французском, обращаясь друг к другу monsieur и madame. Трещат и тараторят во весь голос. Их движения переняты у сплетничающих друг с другом белых женщин, всё это выглядит как комедия Стерии-Поповича25, они взмахивают и шлёпают руками, выкрикивают: «Ююю, ююю, да что вы говорите!» Одна из них вдохновенно повизгивает другой: «Мадам, мадам, мой муж – мажюскюль, а я пароксизм, нет-нет, мадам, вы наоборот не пароксизм, вы вербаль!» Они принадлежат к элите крещёных негров, которые читают пропагандистские брошюры и, как жемчужными ожерельями из морской пены, радостно и щедро украшают себя сияющими словами без всякого смысла.

Они возвращаются в свою деревню после рождественской мессы в Басаме, ради чего всю прошлую ночь провели в пироге, спускаясь вниз по Комоэ. В это огромное усилие свершить акт почитания они вложили не сколько свою набожность, столько всё своё зазнайство.

Через полчаса обезьянничания чёрные христиане совсем обессилели от своих хороших аристократических манер. Женщины сначала поели сушёной рыбы с хлебом, влажным, без дрожжей, с виду похожим на грязную солонину, а затем зачерпнули ночным горшком воды, чтобы охладиться и подмыться. Мужчина к этому моменту почти заснул, проиграв борьбу с европейскими манерами, однако вполне галантно протянул дамам свой носовой платок подтереться между ног.


Не знаю точно, где и когда именно мы из лагун вышли на просторы вод реки Комоэ, чьи берега заросли вековыми лесами, мрачными, синеватыми. Светло-зелёные кроны и вся гамма тёмно-зелёных тонов. Жёлтые, рыжие ползучие стебли-плющ и лианы дрожат от пролетающих сквозь них птиц. Река разделяется на отдельные одинаковые рукава, омывая острова, с берегов которых сквозь густые заросли на нас с любопытством смотрят обезьяны. Они перебираются с ветки на ветку, иногда растягиваясь по ним как паутина. Это обычные на вид совсем маленькие обезьяны, их называют «речные».

Кажется, что наша лодка выбирает себе путь между островами исключительно по прихоти своего рулевого, зачастую оставляя в стороне широкие рукава и выбирая те, которые кажутся непроходимыми. Лес, который, казалось бы, должен перед нами сомкнуться, неожиданно нас пропускает. На небольших случайных пляжах покоятся пироги, грубо выдолбленные из стволов деревьев. Мужчины и женщины моют какие-то растения. Время от времени проплываем мимо туземных поселений, дома там стоят на высоких деревянных сваях, у самой границы меж водой и землёй. Рыбаки. Плетёные из прутьев корзины для ловли рыбы.

Река, тёмная как опал, смыкает за нами и распахивает перед нами заповедный, огромный, высокий и густой лес, её обрамляющий. Эти джунгли всё же более проходимы, чем вчерашние, красота растущего в них нежнее, поэтичнее. Между гигантскими стволами, которые задыхаются в своих ветках и листьях, как задыхаются в собственном жире растолстевшие старые негры, трепещут стройные пальмы с румяными плодами среди листвы.

Почти до полудня небо тяжёлое, мрачное от сильных испарений, над водой стоит горячий душный пар, как бывает в ванной. Этот смертельный свет облачного экваториального неба уничтожает изображения на фотографических пластинках, оставляя на них лишь неясные круги. Это уже не солнечный свет, а излучение самой земли перед апокалипсисом.

С наступлением полудня всё стремительно светлеет и блестит от солнца, страшного солнца, чьи лучи смертоносны, как отравленные стрелы. Достаточно всего несколько минут подержать под ним темя или шею или незащищённым глазом посмотреть на его отблеск и преломление в воде. И не сила его лучей поражает, а угол их падения, и особенно та часть их спектра, которая на экваторе сильнее, чем на севере. То же самое солнце, в наших широтах нам добрый и милый друг, под чьим теплом бурлит наша кровь, становится здесь для белого человека врагом, единственным врагом, который сопровождает его шаг за шагом, и с которым нельзя надеяться на примирение. Нужно видеть, с какой радостью в тропиках встречают ночь, когда человек может быть уверен, что он в безопасности доживёт свою жизнь до зари, с каким наслаждением предаётся человек возможности сбросить шляпу, обнажиться, подставить кожу под прохладный свет звёзд, луны, и тогда станет понятно, откуда у живущего в тропиках белого человека взялось столько бессознательной ненависти к огромной небесной звезде, благодаря которой, в сущности, существует всё живое.

Я не встретил ни одного колониста, который бы боялся зверей, дикарей, заразных болезней, но все они всегда носили в себе уже пустивший в их душе корни страх стать лёгкой жертвой климата, подтачивающей здоровье хронической лихорадки и смертоносного солнечного удара, подстерегающего каждого, кто не позаботится от него защититься. Порой встречаются люди, чей организм позволяет им с непокрытой головой ходить в экваториальный полдень так же непринуждённо, как в полдень сицилийский или неапольский, но обычно дело кончается тем, что такой человек теряет бдительность, и в один из дней, когда его организм даёт сбой, солнце убивает его как какого-нибудь мифологического героя, дерзнувшего пойти наперекор божеству. Нужно видеть, с какой тревогой будет спрашивать ваш спутник, случайно заснувший в машине, не падали ли на его затылок солнечные лучи, пока он спал. Для надёжности такой человек принимает двойные дозы хинина, прикладывает к голове и груди влажные салфетки и старается подольше лежать неподвижно, чтобы не переутомляться. Даже укус самой злой отравительницы не вызвал бы такого выражения ужаса в его глазах. И если тем вечером всё заканчивается только лихорадкой, головной болью и рвотой, то считается, что он ещё дёшево заплатил за свою неосмотрительность.

Длинные колоннады пальм, бесконечные, необозримые, их кроны переплетаются с зеленью лиственных деревьев. Проплывают пироги, полные бананов, их желтизна и красота молодых тел, которые, стройно выпрямившись, управляют пирогами, придают особую роскошь и веселье этому гармоничному пейзажу. Фотографируем сначала одну деревню с хижинами из прутьев, на сваях, стоящую в низине между лесом и водой, затем ещё один уголок рая: совершенно нагую пару, купающуюся в реке. Девушка и юноша стоят в реке по колено, в руках у них трава, которой они намыливают друг друга. То, что меня удивило, так это её заметное нам глубокое и спокойное дыхание, как у животного, которое стоит в поле, и нам кажется, что оно думает. Их груди вздымаются и опадают в одном ритме, равномерно. И он, и она выглядят в той тишине и в этом спокойном ритме такими важными и такими вечными, что человек легко может представить себе, как за их тёмными плечами, из их спин вздымаются ангельские крылья. Внутри этого пейзажа, на фоне джунглей мне кажется, что в этом мире они одни. В тот момент, когда я настроил аппарат, чтобы их снять, возле них появляется некое третье лицо, нагое, но в европейской шляпе на голове. Тем не менее я щёлкаю.

Вообще-то вдоль всей реки почти нет элементов европейской одежды, которая, впрочем, редко встречается уже и в Басаме. Жители, как в короткие тоги, задрапированы в четырёхугольные платки из тонкой материи цвета индиго с фиолетовым узором. Эти платки в сочетании с дивными тёмными и при этом весёлыми расцветками прекрасно гармонируют с тёмной кожей и настолько легки, что их мягкие складки постоянно согласны движениям и очертаниям тел. Интересно рассматривать способы, к каким прибегают негры, используя эту одежду: если он хочет выглядеть элегантным, то он обвивает ткань вокруг тела как тогу, если ему нужно, чтобы обе руки были свободны, то ткань покрывает одни только бёдра, если он боится за что-то зацепиться, то лишь завязывает её на шее как шарф. Поскольку нагота не вызывает стыда, то у многих таких платков нет и вовсе.

Живущие в этих краях племена по праву считаются самыми красивыми в мире, одно из них ещё с давних времён названо в честь Аполлона. Их тела, и по фигурам, и по движениям, гармоничны до совершенства, они необыкновенно сильны, но при этом у них нежные и красивые очертания тел и изящные суставы. Нигде нет ни жира, ни слишком мощных мышц, а их кожа цвета выцветшей меди светла и нежна, как шёлк. Лица симпатичные, мягкие и улыбающиеся, выражение миндалевидных влажных глаз почти страдающее.

В таком пейзаже любая их женщина выглядит воистину самой красивой. Ни одна белая женщина не сможет с достоинством выдержать всю патетичность цвета и света, ни одна не сможет так гордо нести на своих нежных белых плечах вес этой природы. Здешняя тёмная Ева – это символ здешнего тёмного естества, её округлые плечи сияют как зрелые плоды, а набухшие соски делают грудь высокой. Запах её кожи, запах амбры, масел и трав волнует, но ещё больше волнует удивительный дикий тембр её голоса, в котором слышны и взволнованные девичьи ноты, и писклявые детские голоса, и хриплые боевые выкрики; радует живая и прозрачная краснота её языка, который подобен какому-то влажному цветку, и который то и дело мелькает между зубами, когда она говорит. Есть что-то поэтическое, весеннее и страшно соблазнительное в этом румяном языке, который единственный на этом тёмном теле свидетельствует о таинственности и интимности этого существа. Только когда говорит негритянка, когда видна влажная краснота внутренности её рта, только тогда человек полностью осознает её наготу.

Голошеий орёл-охотник кружит над нами. Купающиеся, те, что намыливали друг друга травами и массировали соломой, кричат, чтобы его отпугнуть.

Когда около двух часов дня мы пристаём к берегу, лишь несколько рассохшихся пирог и слегка утоптанная земля свидетельствуют о том, что тропинка, которая резко поднимается вверх сквозь густую прибрежную зелень, ведёт в Алепе26. Всю эту зелень, этот густой лес составляют пальмы с гроздьями бананов и кокосов, хлебные и кофейные деревья. Я только сейчас вижу, что большая часть подступающей к реке горы – ухоженная делянка, и это дело рук здешних крестьян. Эта плотная полоса растений между настоящим тропическим лесом и рекой, атакуемая лианами, ползучими стеблями и папоротниками, на самом деле является созревающим урожаем. Мы считаем урожаем и пищей колосья, а здесь урожай – это буйное зелёное дерево, в кроне которого прыгают обезьяны, а с веток свисают змеи.


Алепе – это две-три плетёные хижины на поросшем лесом холме, который возвышается над другими, тоже лесистыми, окрестными холмами, расположенными вдоль реки, между нею и густым лесом. Пьянящий аромат зелени, тропического цветения и свежести окружает эти домики. Трава мягкая, нетоптаная, и над ней страстно перекликаются невидимые для нашего глаза птицы. Миллионы насекомых слаженно выводят свою песню. Величественное одиночество и величественное соучастие с природой – простое и дружественное. Шагая по узкой тропке к плетёным хижинам в Алепе, я будто бы шёл таким же путём, ведущим через одиночество и жизненное единство, как в окрестностях Студеницы или в хорватской Фужине27.

Белый управляющий Алепе уже несколько лет как уехал и возвращаться не намерен, его пока что замещает вечно больной крестьянин-туземец, дни напролёт полёживающий в гамаке. Он отпирает мне дверь постройки, которая служит пристанищем (гостевым домом) белым людям, если их сюда занесёт, а это столь редкий случай, что, переступая порог, ты видишь разбегающиеся во все стороны полчища рептилий и насекомых, которые её населяли. Небольшая лесенка выводит с крохотной веранды на тропинку, которая сначала круто спускается вниз, а потом так же круто забирает вверх к посёлку: лавки, рыбацкие хижины, корзины. Пока бой разбирает моё походное ложе, а камердинер, расставив столы и стулья, готовит обед из консервов, я наблюдаю, как по тускло-красной тропе шествуют чёрные силуэты крестьян, закутанные в синие платки. Их вертикальные тела, уменьшенные согласно закону перспективы, похожи на тела пёстрых ящерок, спускающихся вниз по стене моей хижины. Колибри, птички красно-зелёного яркого оперения, крошечные, как насекомые, порхают с цветка на цветок.

После позднего обеда мне предстоит сплавляться на пироге через речные перекаты. Глава Алепе отправляет в деревню паренька, поручив ему найти людей, умеющих управлять пирогами. Через полчаса на тропе, ведущей к моему дому, возникает первый из них. Идёт быстро, одной рукой почёсываясь в голове, другой придерживая узкое короткое весло. За ним – второй, затем и третий. Каждый – со своим веслом. Весёлые, приветливые, они сразу же ведут меня к реке. Лишь один из них худо-бедно понимает пару слов по-французски, поэтому я и не стремлюсь вести с ними разговор.


Растко Петрович с жителями деревни


Из ряда длинных, узких пирог, грубых, выдолбленных из толстых стволов деревьев, они выбрали одну, совсем не похожую на чудесные пироги Фритауна. С большими ухищрениями мне удаётся усесться посередине и при этом не перевернуться. Сидя по краям, на самых концах ствола, юноши принимаются грести. Один спереди, двое сзади. Чтобы одежда им не мешала, они задрали свои тоги, обмотав их вокруг шеи. Оказавшись посреди бурной реки, воды которой вздымаются, разбивая одну волну о другую, в окружении лесных зарослей, очертания которых скачут у меня перед глазами, я ощущаю прилив счастья. Я плыву в настоящей туземной лодке, мчащейся вперёд волей этих нагих парней, все мысленные устремления которых сводятся лишь к одному: удержать лодку в струе; но это не подневольная мысль, – скорее, врождённое стремление достичь наибольшей чёткости, которое не утомляет ни летящего орла, ни гончую, преследующую дичь.

1
  «Нехорошо, здесь это нехорошо, другое!» (фр.).


[Закрыть]

Бесплатный фрагмент закончился.

1 039,90 ₽