Читать книгу: ««Постояльцы черных списков»», страница 7
– Негр?
– Наш черный, грузин, наверное. Я выпил сто грамм, закусил очень вкусным и недорогим харчо, и перед тем, как оттуда уйти, пошел в туалет. Подошла моя очередь, но я не заторопился – у меня хорошее настроение и я начинаю всех пропускать. Парня, девушку, приземистого мужика с толстой жилой на лбу. Но этот мужик задерживается в туалете дольше, чем я предполагал. У меня уже поджимает, и я стучу ему в дверь – стучу, бью в нее ногами, пытаюсь сломать, грузин встает из-за кассы, он меня оттаскивает, я ору ему нечто крайне националистическое – я никогда не ощущал себя в такой степени расистом.
Вероника его слушает. На правом колене ее брюк застыла малиновая пчела – некоторым людям хочется о чем-то вспомнить, Седову хочется о чем-то забыть, но он не помнит, о чем, и не вносит свою лепту в федеральную программу «Дети Севера».
– Это еще ладно, – закурив взятую из ее пачки сигарету, продолжил Седов. – Внимай дальше: неделю назад я был в Алтуфьево. В ночном клубе. Меня там страшно поносило…
– Не за столом же об этом, – поморщилась Вероника.
– Все равно аппетит из-за этих цуккини ни к черту. Итак, меня поносило и я или сидел в сортире, или ошивался где-то рядом с ним. На меня уже стали обращать внимание: некто молодой и томный в кожаных штанах спросил у меня: «сколько?». Я переспросил: «что сколько?». И он, приближаясь, сказал: «как будто ты не понял… Сколько стоит, чтобы ты у меня отсосал? Или тебе это так необходимо, что ты сам за это платишь?». Я буквально охренел… Когда я прошлой весной услышал на Тверской: «мальчика не желаете?», я и то испытал гораздо меньший шок. – Седов с отвращением смел под стол очередной цуккини. – И как, по-твоему, я поступил около того туалета?
Кошелева не знает. Ее пристрастие к Седову все еще скоропортящийся товар: расчетливый чванливый гном в смирительной рубашке.
Его смирительная рубашка – ее нетерпение жить.
Жить не одной.
– Ты набил ему морду? – предположила она.
– Нет, – ответил Седов.
– Неужели отсосал?!
– Тише ты… Я у него, разумеется, не отсасывал. Снова войдя в туалет, я закрылся в кабинке и долго там сидел. И основном, не испражнялся, а думал. О том, что я сам виноват в моей жизни. О смерти на второй завтрак. О святом Федоре на крокодиле Холере. И о тебе… О тебе я тоже думал.
– Обо мне без тебя?
– Этого, – усмехнулся Седов, – нам с тобой не избежать. Я не plastic fantastic lover, а ты не та, кто, пригревшись на моем животе, будет встречать закат – мой. Моего солнца.
Веронике Кошелевой стало почти смешно.
– Солнца… – насмешливо протянула она. – Ты его еще ни разу так не называл.
– Тебе не называл, – поправил ее Седов.
– А другим?
– Что же это такое… – разозлился Седов.
– Ты о чем? – спросила она.
– Опять цуккини попался.
Седову не смешно. Если он когда-нибудь и спугнул удачу, то непреднамеренно, но удаче этого не объяснить, она уже далеко и преследовать ее бесполезно; Седов ворочается на Ленинградском проспекте рядом с подложенным к нему плюшевым бегемотом, жизнь идет, идет, идет… женщины уходят или не приходят – жизнь идет. Идет, идет… Как ледокол. Сквозь мечты и тревоги.
Заговоривший с Седовым в Алтуфьево и пренебрегающий христианским долгом Владислав Никонов предпочитает контролировать состояние своего духа.
Контролировать вряд ли. Отслеживать получается – Владислав выскальзывает из ночного клуба в нега тщеславие ложное насыщение Упанишадами; Владислав, как и прежде, в Алтуфьево: так… состояние моего духа у меня неплохое. Район довольно пугающий, но с моим духом все обстоит нормально.
Я заворачиваю за угол. Не в курсе, куда продвигаюсь. Состояние моего духа у меня как после «Акустики» Гребенщикова.
Мой он дух – ничей больше. В нем словно бы распускается сакура. Кто-то ходит за вдохновением на кладбище, но я на кладбище не хожу: мне пока не к кому и желания нет. Приземленное у меня состояние духа – приземленное в том смысле, который является для меня основополагающим в моем нахождении на земле.
Я на земле, во мне мой дух. В нем распускается сакура и позванивают дюралевые колокольчики. Отсоси у меня тот мрачный мужчина, было бы еще приятней, но все и так слава богу. Подобному состоянию духа позавидовали бы и подслеповатые райские птицы.
Но вот что-то похуже. Жаль, что я лишь слабо умею его контролировать. Но отслеживать могу: не очень у меня состояние моего духа. Район здесь и вправду гиблый и за последние пятнадцать-двадцать секунд состояние моего духа окончательно ушло в ноль. Я бы сказал, что оно у меня теперь ниже нуля.
На «Акустике» Гребенщикова мне больше всего нравятся «Десять стрел» и «Моей звезде не суждено». Но пустое… не к месту, голимая лажа, воспоминания о великолепных песнях моему духу не помогают, и что я забыл в этом районе: и духу сплошной урон, и мне самому…
– Перстень мне, мобильный телефон Жорику, – сказал Владиславу Никонову один из окруживших его гопников. – Куртку тоже снимай.
– Хорошо… – безропотно вздохнул Никонов.
Меня увезут в труповозе, и ты не помашешь мне в след. О чувствах почившего в бозе подруга не сложит сонет.
Владислав Никонов в Алтуфьево не вовремя, случайно, в последний раз; он без куртки, перстня и мобильного телефона, и ему ничуть не легче, чем постоянно страдающему в тех местах Александру «Табаки» Сигалину.
Таким, как Александр, нельзя разрешать покидать палату.
Воздержанный цветовод Сигалин согревает за пазухой высеченную изо льда горлицу и пишет экстремальные поэмы.
О взаимоотношениях демона смерти со своим сегодняшним клиентом – он пришел забирать его жизнь, но обреченный человек начинает садиться в шпагат и делать широкие взмахи руками; демон спросил у него: «зачем тебе это?» и плодовитый провокатор Велимир Гайц ответил ему: «путешествие будет опасным и я хочу быть в хорошей форме. Если они решаться набрасываться по одному, шансы непременно появятся».
Сигалин писал и о выведенном на плац ефрейторе Буциле.
Германа Буцила готовились расстрелять, и он не противился, по-приятельски сказав руководителю расстрельной бригады: только не стреляйте в мою тень, она ни в чем не виновата, мне бы очень хотелось, чтобы она не разделила моей судьбы. Она не разделит ее до поры, до времени, но пусть уж своей смертью.
У Александра «Табаки» Сигалина была и незаконченная поэма под названием «Перекомплектность», говорившая об общении одноухого швейцара Германа Волочка с латышским радиоприемником. Их общение ни чем не подходило под определение одностороннего: приемник передавал для Волочка симфонические концерты, держал в курсе происходящих в мире событий, а одноухий швейцар общался с ним тем, что его выключал.
Александр Сигалин зачитывал свои поэмы самому себе, и что-то ему нравилось, от чего-то его воротило; ничего не обещающим зимним утром Александр не сдержался и отнес их в одно из издательств.
К его удивлению, их там признали неплохими и, частично напечатав, заплатили «Табаки» Сигалину какие-то деньги. За его невнятное раскодирование вечного.
Восторженно приветствуя навалившееся на него самодовольство, Александр Сигалин отправился с полученными в издательстве деньгами купить себе салатного соуса с паприкой, и на него напали все те же гопники; подпортили отмеченное иллюзорным сиянием лицо, отобрали копеечный гонорар, Александр «Табаки» Сигалин прекрасно понимал, что во всем виноват лишь он сам.
Больше он душой уже не приторговывал.
Кому есть дело до меня, когда я чахну без гитары. Забыв на службе, где мой я. Роняя в пол: «Ну, что за нравы…»; дождливой пятницей проходящего впустую августа 2002-го Александр Сигалин спешно бежал домой: его пронзила мысль и он, забрызгав грязью косолапого влюбленного, сосредоточенно крепившего к ясеню крепкую веревку, пронесся от автобусной остановки до подъезда. Затем, пропечатав паркет двойным натиском мокрых подошв, от входной двери до компьютера; Александр Сигалин включил второй Пентиум, отыскал файлы с поэмами и выбросил их содержимое в корзину.
«Хотите ли вы очистить корзину?».
«Да, хочу».
Ощущая небывалое вдохновение, Александр «Табаки» Сигалин завершил процедуру изгнания.
Изгнания бесов, мешавших ему просто жить, не думая о постоянно разрастающейся ране, рожденной его бесперспективным несогласием с общими устремлениями – Александр Сигалин заканчивал быть творцом. Он ощущал, что внутри у него происходит долгожданное очищение.
Очищение от вымысла.
Поэмы стерты, шприцы выброшены, рыбки покормлены: нерядовая сложность духовной организации Александра Сигалина, возможно, брала свои истоки в том, что он никогда не спал с женщинами. Не то, что бы он был против того, чтобы с ними спать, но вот не спал: не доводилось.
Прочитав в серьезном журнале длинную поучительную статью о брачных играх енотов, «Табаки» решил предоставить себе призрачный шанс хоть как-то примириться с судьбой и привел на квартиру одну из женщин, всего лишь женщин. Всего лишь, однако Александр Сигалин в меру отпущенных ему сил старается довести дело до кровати – доводит, снова старается, сдается…
Сдавшись, Александр Сигалин кричит.
– Когда я начинаю пить молоко, – прокричал Александр, – оно в норме! До первого глотка оно в норме, но когда я делаю второй глоток, оно уже кислое! Но я не о молоке! Если я хорошо себя чувствую, я и кислого выпью! Но тут еще и это!
– Со всеми бывает, – попыталась успокоить его Анастасия Шаркинская. – Не переживай, тебе же…
– Еще и это!
– Рано расстраиваться – в следующий….
– Еще и это!!!
Теперь, похоже, все.
Don t get back in your bed, Александр. It ́s useless to be in the mixed emotions – everythinǵ s clear.
Флегматичность выжата, как лимон, и я пока волнуюсь, я еще есть; у детородного органа Виталия Лошадина сходное недопонимание с женщинами, но только в Берне. Или в Женеве.
Его краткосрочные возвращения на родину давно не нуждаются в особом анонсировании; Виталий Лошадин вырос на «Соколе» порочным домашним мальчиком, и у него по сей день при мимолетных воспоминаниях о том, как по Чапаевскому переулку за ним бежали две полуголые монахини нервным тиком искрятся зрачки.
Скрипач Лошадин, если и не великий, то по крайней мере многократный лауреат и народный артист, и на данное его выступление реклама была повсюду: растяжки на улицах, телевизионные упоминания во втором часу ночи; на каждой афише и в каждом ролике публике обещали некие неожиданные интермедии, и поклонники Виталия Лошадина забили консерваторию не без предвкушения чего-то изысканного, но на сцене нет не ни оркестра, ни одинокого рояля; вы видите… я вижу… намечается… не говорите… с сорокаминутным опозданием на всеобщее обозрение вышел сам Лошадин, и вместе с ним на сцену поднялись двое патлатых мужиков с бас-гитарами.
Встав в углу, они первое время бездействовали. Вполглаза посматривая на них, Виталий Лошадин играл первый концерт Паганини – ре-мажор, сочинение шесть; играл бесподобно, божественно, но вдруг как заорет:
– Басухи, глушите меня!
Те мужики лупанули по струнам, Виталия Лошадин играть не перестал; его совсем не слышно, но в строго определенном месте бас-гитары замолкают и потрясающе исполняемая музыка, проходящая через незримые поры-заслонки ответственного за этот участок тщеты ангелоида, вновь доносится до самых окраин зала. Но Лошадин недаром обещал сюрпризы и находки – никого не обделяя в возможности оценить его совершеннейшую технику, он снова выкрикнул свой приказ:
– Басухи, глушите меня!
Везде… кто, кто везде, народ… как народ? с кем он сейчас? что он об этом думает? народ все не расходится. «Когда еще билеты на достанешь – Лошадин все-таки».
«Фигура».
«Не говорите…».
«Почти гений».
«Какие тут могут быть вопросы…»; не вслушиваясь в раздававшуюся отовсюду дикость, незашоренный кондитер Маркевич и бесстрастный оператор линии пивного разлива Леонидом Самсоновым убраться себе с концерта не препятствовали.
«Сансара» Самсонов уже с сигаретой – он курит даже во сне, с размахом прикуривая первую сегодняшнюю от последней вчерашней.
Юрий Маркевич с пакетом жевательного мармелада и с кислой улыбкой спящего: что изменишь, кого освоишь, какие там поэтические вечера и брюки клеш, курить я бросил еще в феврале, деньги на сигареты у меня есть, но здоровья на них, увы, не достаточно.
Курить Маркевичу хочется, и он грустно смотрит на «Сансару» Самсонова, на его безостановочно перекладываемые из пачки в зубы сигареты и ему неприятно, Маркевич завидует: затянусь, подумал он. С одной затяжки, пожалуй, и не подохну. Не присоединюсь к Шиве в его вечной медитации.
– Скрипач Лошадин, может, и титан, – сказал он, – но при этом он еще и полный мудак. А ты, Сансара, это… Дай мне затянуться.
Он его попросил, и Леонид Самсонов почувствовал некоторую неловкость; ему для Маркевича не жалко и целую, а с учетом того, что он знает насколько Юрию Маркевичу это вредно, то и тем более – у него же их много. Для «Сансары» Самсонова не краеугольно, если их станет на одну меньше.
– Я тоже про этого Лошадина ничего хорошего сказать не могу, – признался Самсонов. – Я планировал идти на него вместе с женой, но она внезапно передумала. Привязать бы ее к пароходному колесу и… Но когда она поменяла планы, я в своем желании идти на Лошадина только укрепился. Три часа без жены – это для меня, как для нищего матроса обнаружение золотого перстня в сокровенном месте любимой женщины. Ты же держи целую – у меня их много, а для тебя…
– Не надо мне целую, – отводя его руку, сказал Юрий Маркевич. – А если и надо, то нельзя. Дай я твоей затянусь: придавило меня чего-то.
Как он там, с кем, Берендей Циркуляр? кто не помнит его обесценившиеся вздохи о Родине… правда в том, что господрывники стреляли ему в затылок, ты уверен?… нет. Но попали они именно туда – Леонид Самсонов передает Маркевичу сигарету, Юрий глубоко затягивается и ему хорошо, одухотворенно, боль прервется и пойдет теплый дождь, принадлежность к христову воинству все-таки большая радость; ты был со мной, святой дух – спасибо, благодарю, сейчас тебе пора к кому-нибудь еще…
Маркевичу хорошо, но вскоре уже плохо; в голове застучало, в сердце удушье, неочерченные границы моего сознания только грязные выдумки? короткая память, бессильная злоба… взирая на его мучения, «Сансара» Самсонов взволнованно посоветовал ему:
– Ты дым-то выдохни. М-да… Выдыхай! В сию же секунду! Смотреть на тебя боязно.
Маркевич чихнул, выдохнул и ему гораздо легче; кровообращение нормализовалась, и Юрий Маркевич расчувствовался: совсем я, как ребенок, подумал он, все трое моих детей у деда-чудака возле Ярославля, но сам я как ребенок – Петрушка у Стравинского, в принципе, погибает, а я чем-то похож на его тень, закрывшую все небо над театром и грозившую всем оставшимся в живых замурованными в бубенцах микробами сибирской язвы…
– Ты чему улыбаешься, Юра? – удивляясь скороспелости случившихся с ним перемен, спросил Самсонов.
– Совсем я, Сансара, курить разучился, – ответил Маркевич. – Но ты все же не вздумай говорить о данном происшествии моим детям. Мало ли что – еще презирать начнут.
У Юрия Маркевича три веселых сына, и в тех случаях, когда они узнавали о нем правду, презирать отца им чаще всего было не за что; отпрыскам Маркевича на всех троих двадцать пять лет и сейчас они в пригороде Ярославля у его старика Михаила Николаевича.
До этого лета они с ним ни разу не виделись, а как увидели, сразу же приняли в свой круг. Исподтишка орут в уши, по очереди оттягивают за длинный нос; Михаил Николаевич стоит на твердой позиции сохранения привычного образа жизни не жаждущим крови серьезным стариком; он еще никогда не сталкивался с подобным обхождением, но что поделаешь, терпит, не выгонять же их из дома – он бы, может быть, и выгнал, но их же трое: еще не известно, кто кого выгонит.
Без рукоприкладства, теша их самолюбие, он держался два месяца.
Стараясь подыгрывать им в жестокие играх, Михаил Николаевич запрокидывал голову, терял рассудок, перекусывал в забытье дряблые самокрутки; он изображал для них и забиваемого камнями волка, и поколоченного палками шанхайского ворюгу, и свергаемого при помощи вил царя-государя Ерему, но в самом начале третьего месяца терпение у него истощилось. Как пар из остывшего трупа выветрилось.
Хаотично перекрестившись, Михаил Николаевич с постной физиономией стремительно заковылял к хозблоку.
Не жалея сил и припадая на левую ногу – это он побегал с внуками в футбол; Михаил Николаевич как бы техничный форвард, к примеру Пиппо Индзаги, а они защитники-убийцы: Джентиле, Горлукович, Айала; внуки услышали, как со стороны хозблока застучал молоток, сгрудились у крошечного окна, и неистовый Валя тихо спросил:
– Дедушка Михаил, ты там?
– Я там, вы здесь, – ответил старик. – Но для меня здесь уже я. А вы, ребята, для меня уже там.
– Не принципиально… А делаешь ты что?
– Дверь изнутри заколачиваю.
У Юрия Маркевича трое детей и одна жена. Еще и отец. За заколоченной изнутри дверью хозблока – не первые сутки отсиживаясь без воды и пищи.
У его друга «Сансары» Самсонова детей нет: просто жена. А у ее жены любимый человек. Критик Невягин.
Петр Невягин ее очень любил.
Очень. И долго. Очень долго – на всем протяжении своей любви преднамеренно скрывая загулявшее в нем удачное чувство.
Невягин скрывал чувство за ширмой иронии и за матерчатым щитом спеси, и, кроме нее он никого не любил, считая, что его тоже никто не любит: ни она, ни прочие люди, но речь о жизни и смерти, и моросящим апрелем 2001-го Петр Невягин неожиданно сообразил: меня же многие любят – скрывают свои чувства за ширмами и всем остальным, но тем не менее любят, я-то знаю, я же такой же….
Та, которую он любил, не язвила и не издевалась. Ни над ним, ни над собой; всматриваясь в Невягина с апокалиптической поволокой, она укладывала свою руку поверх его. Печально, но и ласково: женщина в юбке ниже колен и мягким взглядом на мужскую мудрость.
Обманывая Невягина правдой, она не старалась понравиться веку. Жила и обманывала. Обманывалась, живя. Не впервые – какая у нее по счету жизнь, столько же у нее и крошечных выемок на прикрытом недорогой стрижкой темени.
Ее муж Леонид «Сансара» Самсонова тратил на стрижку еще меньше нее; на его голове растрепанные и нередко сальные волосы, в кармане у него музыка. «More best of Leonard Kohen».
«Сансара» Самсонов весьма рад, что в кармане как раз эта музыка; внимая Коэну, слушая Леонарда под падение снега с далеких крыш, Леонид Самсонов вспоминал свои первые впечатления от книг того же Коэна – от «Любимой игры» и «Прекрасных неудачников».
Первые впечатления остались в нем и последними, но «Сансара» Самсонов от этого не хрипел и не мрачнел: его первые впечатления от книг Коэна были впечатлениями не от усыпляющих скетчах и стертой азбуке; потерянно кричат незримые бесы, из дорогих автомобилей вылезают неподготовленные к концу света тыловики, у Леонида Самсонова в кармане музыка и ему приятно, что у него есть желание поделиться и хотя бы с кем-нибудь разделить вечернюю радость; меня не мучает опасение быть узнанным – если бы из моего бедра вытаскивали гвоздь, я бы вопил гораздо громче, чем когда его в меня вбивали; заметив коренастого мужчину с выразительной плешью, «Сансара» Самсонов направил к нему свой дружелюбный возглас:
– А вы знаете, что я несу в кармане музыку?
Некто из института международных социально-гуманитарных обрушился на «Сансару» косым взглядом.
– А ты знаешь, что мне на это положить? – прошипел он с ненавистью. – Знаешь? Или не дано?
Леонид Самсонов с ним не пререкался. Ведь у этого мужчины нет в кармане музыки, у него и карманов-то нет; джентльмен же совершенно голый. Как зимнее поле в начале конца света.
Ступая голым, он упрямо продирается к подвижному горизонту и у него в кармане нет музыки. Нет у него и молитв, чтобы забыть их перед тем, как запомнить.
У него и вещей-то нет.
Только эрекция.
Мартынов полагается на нее не чаще, чем он – загорает на крышах, снует между пней. Не просит о смене.
– Прощай! – крикнула ему на Пролетарском проспекте самобытная Светлана Рогожина.
Морально истерзанный Мартынов познакомились со Светланой, когда шел дождь; Мартынов сворачивал в Филипповский переулок под синим зонтом, она несла свой зонт в сложенном виде, и Мартынов спросил у нее: «сейчас сильный ливень, и вы под ним мокнете. Я под зонтом, а вы под дождем. Ваш зонт, наверно, не исправен?»
«Он исправен».
«Тогда у вас, вероятно, не исправно что-то другое… К примеру, голова» – Светлана Рогожина не была похожа на больную. В их первые девять ночей она не говорила Мартынову как ее зовут, и, посмотрев на нее после отчетливо расслышанного крика, Мартынов вдруг понял, что, как бы она ни пыталась сделать ему больно, она причиняет боль лишь себе.
На всем протяжении его сердечной мышцы что-то импульсивно заекало, и он осторожно, чтобы не спугнуть отчетливость неровного постукивания, улыбнулся.
Ветру нелегко долго стоять на одном и том же месте, и в прошлые годы остаться в живых казалось Мартынову важнее, чем сейчас, но она тут ни причем, с ней бы он…
– Прощай! – снова крикнула она.
– Прощаю, – с готовностью сказал Мартынов.
Слово за слово и обратно; на улице уже смеркается, и Мартынов начинает неприятный разговор с пораженной его реакцией дамой.
Михаил «Вальмон» Кульчицкий, в отличии от Мартынова еще не изучавший «Болезни личности» Теодюля Рибо, торопясь в гости, скользит через гаражи; вокруг ни фонаря, ни отделения, рядом с Михаилом какая-то маленькая девочка вытаптывает босоножками присвоенную Адамом землю и никого, как будто, не боится; пока Михаил Кульчицкий не спустился с холма и не хлопнул подъездной дверью, они так вместе и передвигались.
В гостях «Вальмон» выпил, посидел, после неразумного чередования водки с вермутом подумал было затянуть «Ванинский порт», но хозяева воспротивились – выпихнули «Вальмона» из квартиры и пиджак с ботинками сбросили ему уже из окна.
Михаил Кульчицкий, оглядываясь, собирает свое имущество. Он не может удержать зрение от перехода вовне, и, не успевая отойти от огней этого дома в полный мрак, обращает внимание: все та же девочка, появившись, словно бы и расставались, вновь рядом с ним… крадется и делит дорогу; полюбив в Сызрани, потеряв невинность в Калуге, придя в себя в… еще не придя, Михаил Кульчицкий ее пожалел: она, наверное, испугана. Тереться бок о бок с незнакомым мужчиной в такую темень не каждая выдержит молча; смелая девочка, я бы в ее положении и, будучи в обмороке, так стойко бы не держался.
Проявив по отношению к ней ничего ему не стоившую жалость, «Вальмон» тревожно задумался: второй раз она рядом со мной оказывается, случайность ли? если не случайность, то мало ли что ей в голову придет; возможно, она вовсе и не девочка, а злобная духиня, рыскающая по мою душу в чуждом мне Новогиреево…»
«Вальмон» Кульчицкий разволновался. Он дергается, как Зу-Л-Карнайн, посланный Аллахом в великие походы и дошедший до места, где солнце заходит в зловонный источник; «Вальмон» психует, как внутренне раздробленный дуэлянт, подозревающий о гнусном заговоре секундантов, предполагая, что при раздаче пистолетов ему непременно подсунут с холостыми; отскочив от девочки гораздо дальше, чем двенадцатилетний отличник Николай Супеев от присматривающей за ним похотливой старухи, Кульчицкий полоумно заорал:
– Не подходи ко мне! Не подходи, пока не ответишь, что ты собираешься со мной сделать! Не советую… это… ну… подходить! Вот это не советую! От всей души предостерегаю!
Девочка насупилась. Несмотря на кромешную темень, она не приняла «Вальмона» за заслуживающего уважения заклинателя змей.
– Ничего я с вами не сделаю, – ответила она. – Потому что маленькая я еще… Только и могу, что нервы потрепать. – Выпучив глаза, она стала размахивать короткими руками наподобие крыльев. – Ух-ух-уух! Лечу, подлетаю! Чук-чук-чук!! Никого не пощажу! Дак-дак-дак!!! Кто погибнет, тому пора!
Уяснив, что ее действия грозят ему лишь психическими повреждениями, Михаил «Вальмон» Кульчицкий несильно поседел, и его седина имела мало общего с амбициозной сединой курящей приземистой женщины, торговавшей с неприглядного лотка приносящими удачу камнями.
Когда около него, порекомендованного рассеянностью взгляда, остановился Фролов, он подметил за собой некоторую утрату хладнокровия: Фролов утрачивал его из-за представившейся ему возможности так быстро, разом, и отнюдь не самоубийством упростить столь многое.
– Судьба – чересчур неудобный соперник, – сказал он, – но я полагаюсь на ваше мышление специалиста. Поскольку у меня сейчас и в поисках Бога простой, и в материальном плане не лучше. Если бы моя мама была еще жива, я бы сказал ей: «не проси у меня взаймы, мама – не рви мне душу»… По-вашему, какой из ваших камней скорее принесет мне удачу?
Фролов рассчитывает на ее осязаемое участие, проживает время до ответа с будоражащим предвкушением, но смуглолицая женщина, скосившись на его изъеденную сомнениями физиономию, беспечно улыбнулась и вытащила из-под прилавка массивный валун.
– Вам только этот, – сказала она.
Фролову немного странно с какой стати она полезла под прилавок. На нем у всех на виду лежат и аметист, и нефрит с халцедоном, один из них сдерживает страсти, и он Фролову ни к чему; другой помогает преодолеть душевную слабость; нефрит, вообще, называют камнем жизни…
– Берете? – спросила она.
– Что, этот? – показывая на валун, переспросил Фролов.
– Лучшего вам никто не предложит.
– Большой он какой-то, – протянул Фролов, – я тоже, конечно, в своем роде не пешка, но с ним мне… Что мне с ним делать?
– Ну, как что, – усмехнулась она. – На шею и в омут.
Будды, патриархи, неулыбчивые столпники и лютеране с мечтой за плечами – братцы. Вот он я: не делайте вида, что ждали кого-то еще. Дайте мне место у своего костра. И вон тот шампур.
Да, да. Я ем оленину.
Ем, ем. Употребляю, не гнушаюсь, ест ли ее дон Мараццина? заставили бы – съел. Но заставить его некому: Франческо Мараццино изматывает себя «Трубадуром» Верди, не мыслит текущее, как постоянное, и никак не может поверить, что выглядевший крайне непривлекательно Алессандро Нинелли обладает огромной мужской силой.
Сам дон Мараццина выглядел куда более презентабельно, однако огромной мужской силой не обладал; женщины Франческо Мараццину стороной, разумеется, не обходили, но он понимал почему, держась насчет Алессандро Нинелли завистливого недоверия и не доверяя сведениям об его силе от кого бы они не приходили: не доверяю я, говорил он, бабьим языкам – наплетут невесть что, мне назло еще и преувеличив.
С конкретным заданием развеять недоверия дона мужскими речами люди Франческо Мараццины засылали к Алессандро Нинелли и педерастов, но дон Мараццина не верил и им: какие они к дьяволу мужчины, презрительно плевался дон, с такими мужчинами и общественную уборную под контроль не возьмешь.
Для Алессандро Нинелли не было никакой разницы с женщинами ли он или с мужчинами, и, исходя черной завистью, Франческо Мараццина избрал единственный путь к прихватыванию правды за хлипкие жабры ее беспозвоночного голоса.
Дон решил послать к Алессандро Нинелли проверенного человека, чтобы он развеял недоверие или уверил в полной лживости распространяемых об Алессандро Нинелли слухов – о том, кого бы ему не без благословения заслать, дон особенно не думал. Конечно же, свою правую руку Чиро «Кота» Томмази.
Услышав, что от него требует дон Мараццина, Чиро Томмази нисколько не воодушевился. Перечить не посмел, но и как жест уважения не воспринял – бредя к Епархиальному музею, впритык к которому у Алессандро Нинелли была небольшая уютная квартира, Чиро забывал о своем тренажере верховой езды и удрученно выговаривался про себя: «ну, дон и задумал, ну и удружил…».
Томмази переходил притихшую улицу. Против воли приближался к овеянному легендами чертогу и еще проворней двигал тонкими губами: «лишь бы все это слухи… помоги мне Святой Максимилиан! лишь бы Нинелли не настолько могуч…».
Перемигнувшись с хромой собакой и не бросившись на священника с риторическим вопросом: «неужели я тоже умру?!», ты меня… смерть? не она? фантастическая девица… в Томмази не чувствуется евроидной конструктивности, и, если ситуация осложнится, он не смолчит. Застонав. Завизжав. Потеряв последний человеческий облик: Алессандро! молю… пощады!… я понял, задание выполнено… пустите!.
Фролову хочется знать о Палермо только то, что он основан финикийцами.
У Фролова кончается сигарета.
С анашой – посматривая на нее сквозь непоседливый дым и не заимствуя у Мен-цзы бездействующее состояние ума, Фролов непраздно подрагивает повелевающими извилинами: у меня же уже никогда не будет этой сигареты, другие будут, а с этой я прощаюсь навсегда… навсегда, я ненавижу, когда навсегда, всем паразитирующим на сердце разумом ненавижу. Как же мне ее сохранить? чем вернуть ее прежнюю полноценность? попробую, попытаюсь, вот так; Фролов перестает затягиваться. Сигарета чуть медленнее, но все равно догорает.
Фролову не хочется ее терять. Он скупо плачет.
Всего одна слеза. Единственная на оба глаза. Она вырывается на сигарету – обвивает ее горячую часть и с шипением тушит.
Фролов не берется задумываться о том, достоин ли он того, чтобы лечебную грязь для него возили торпедоносцами; Фролов всматривается в потухшую сигарету и находит ее убогой. И сигаретой не назовешь: жалкий окурок – Фролов разочаровывается и выбрасывает окурок ветру; неблуждающему ветру надежд прямо в ноздрю, обыкновенному северному всего лишь за щеку.
Позавчерашний дождь зажевать.
Чтобы не развезло.
Павич на внутренней стороне ветра, Фролов просто на его стороне – завязывая шнурки морским узлом, держа совет со своим подсознанием, сочиняя психоделический фарс «Лошадь, как обделенная нагота»; Мартынов подобной слабины еще не дает, и девятого июня 2001 года, приветствуя платоновское «собственность есть воровство» и не обещая двадцать пять долларов за отрезанную голову китайца, он шел за утренним пивом.
Шел, но затем поехал на лифте; прилипшие к полу обрывки правительственной газеты, теснота и вонь, похабная живопись, вырванные кнопки, горластый арматурщик Степан Бяшев с младшим сыном Антоном.
Ребенок не смотрит на Степана, как на беду.
Мальчик улыбается Мартынову, скоропалительно подумавшему: мне не увернуться, когда я бью себя сам – улыбнусь и я ему: в том смысле, что расти ребенок большим, расти ребенок глазами вверх, ведь лично я уже которое утро глазами вниз расту.
Из лифта они вышли все вместе. Мартынов продолжил идти на юг за утренним пивом: когда-то мы пировали веселее.
Над могилой или плачут, или молчат.
Степан Бяшев ущипнул за переносицу офицера запаса Липнева – никто не имеет в виду все подлунное пространство, но в своем многолюдном районе Степан Бяшев считался законченным козлом, вынуждая, чтобы его считали именно тем, кем считали: по разговорам, по содержанию поступков Степан Бяшев неукоснительно заслуживал данного отношения, а относились к нему неуважительно – в глаза не говорят, но посмотрят, как скажут, и Степан Бяшев людей не подводил; намереваясь снимать на деньги компартии жесткую порнографическую комедию, он все ближе продвигался к мысли, что закусывать ни к чему – Степан имитировал звуки белокрылых порхающих… белокрылых… порхающих… белокрылых порхающих карликов-негров, заливал воду обратно в кран, ничего не утаивал от смущенных, тоскующих женщин; дети у Степана еще не выросли, но, находясь в столь малом возрасте они равнялись на своего папу Бяшева с неукоснительной сыновьей почтительностью. Впрочем, козлами их в районе никто не называл. Пока не за что: они пошли в Бяшева, но дойти до его целостности им по возрасту не дано, и их называют козлятами, всем же ясно, чьи гены взяли в них верх – Степана Бяшева. Такого козла, какого, по разумению Мартынова, и самой природе без сбоев не вывести.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим
+6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе