Читать книгу: «Маски Пиковой дамы»
© Елисеева О. И., 2022
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2022
Вступление
«Во мгле мутной и желтоватой»
Начнем с желтого платья. Этому цвету как-то особенно не повезло у Пушкина. В него Александр Сергеевич наряжал наименее симпатичных персонажей. Старухе-графине из «Пиковой дамы» после бала горничные помогают снять желтый туалет. Другая Старуха-покойница в «Гробовщике» «лежала на столе, желтая как воск, но еще не обезображенная тлением». Звездочет и «скопец», весь «как лебедь поседелый», дарит Золотого петушка. За желтым платьем хотят послать к придворной повивальной бабке в «Капитанской дочке», когда Марию Ивановну велено доставить во дворец к Екатерине II…
Уже из этого далеко не полного перечисления1 видно, что желтое маркирует для Пушкина старость, в том числе и историческую. А также царскую власть, если осознать, что в понятие желтого входит и золото – от жаркого в венце до тусклого: Медный всадник преследует Евгения, «озарен луною бледной». Даже вьюга, из которой выныривает Германн, имеет оттенок желтизны, поскольку герой отходит от светящегося в темноте фонаря. В повести «Метель» сказано: «…окрестности исчезли; во мгле мутной и желтоватой, сквозь которую летели белые хлопья снегу». Метель же с вьющимся, как бесы, снегом часто имеет инфернальный смысл: «…все казалось ей угрозой и печальным предзнаменованием. <…> …ветер дул навстречу, как будто силясь остановить молодую преступницу».
Одновременно желтое и цвет безумия – таковы не просто стены петербургских особняков пушкинского времени, создающие декорацию для перевернутого мира «Пиковой дамы». Таков в тот момент Зимний дворец, привычный нам в зеленом, растреллиевском варианте. Такова Петропавловская крепость. Такова и Обуховская больница – «желтый дом», упоминаемый и в стихах, и в прозе Пушкина. Все вместе поведет к царственному помешательству, которое уже дважды – в 1762 и 1801 годах служило поводом для государственных переворотов…
Это заставляет рассматривать исторический пласт «Пиковой дамы» очень внимательно. Являясь историком, автор не может вторгаться в сугубо литературоведческие сферы. Однако существует целый букет ассоциаций прошлого, понятных тогдашнему читателю и ускользающих от нашего современника. Возвращение таких сведений в круг изучаемой информации способно помочь исследованию повести.
Около двух десятилетий назад появилась статья, в которой мы настаивали на том, что основными прототипами героев «Пиковой дамы» были Екатерина II и Николай I2. За прошедшие годы возникли новые доказательства, а сама концепция претерпела серьезные изменения, включив в веер рассмотренных возможностей десятки имен. Ныне нити расследования уводят к Петру I, Павлу I и Александру I, к императрицам Елизавете Алексеевне и Александре Федоровне. Под лупой непрошеного внимания оказываются пушкинские светские знакомые – дружное семейство Хитрово – Тизенгаузен – Фикельмон. А знаменитые властные старухи того времени – Голицына и Загряжская – становятся не более чем прототипами прикрытия.
Чтобы та или иная параллель с текстом повести стала очевидна, иногда приходится углубиться в детали биографий героев. Обнаруживается длинный список дам-иностранок, поделившихся с графиней Анной Федотовной Томской той или иной чертой своей личности. Это и неаполитанская королева Мария Каролина, и ее несчастная сестра, казненная Мария Антуанетта, и мать канцлера Клеменса фон Меттерниха, являвшаяся в виде призрака своей беременной невестке… И шведская баронесса Брита де Бём из пушкинского эпиграфа к пятой главе, сведшая с ума духовидца Эммануила Сведенборга.
Менее всего нам хотелось бы внушить читателю мысль, будто Пушкин бесконечно шифровал свои тексты в надежде на талантливого отгадчика. Такая логика обесценивает реально существующие произведения, а именно они и пленяют читателей. Но в сознании поэта роилось такое количество аналогий, что в настоящий момент риск неверно соединить их выше, чем риск обнаружить нечто, чего в пушкинском мире не существовало.
С лица Пиковой дамы следует снимать маску за маской, пока под дряблой желтой кожей не откроется лицо молодой красавицы в желтом платье.
Часть первая
«Старушка мирная»

Глава первая
«Ненастные дни»
Принято считать, что в «Пиковой даме» два потока времени. Они заметны невооруженным глазом и хорошо знакомы читателю. То, что было «до», во времена молодости графини, когда она ездила в Париж и познакомилась с Сен-Жерменом. И то, что происходит «сейчас», на наших глазах, когда Германн пытается выведать у старухи ее три «верные карты». Но «пусть потрудятся сами читатели»3, как призывал Федор Михайлович Достоевский.
Если приглядеться, то каждый из названных потоков слоится, разбивается, как река, на рукава.
«В забавном расположении духа»
Это расслоение, пребывающее внутри себя в хрупкой гармонии, заложено уже эпиграфом к первой главе «Пиковой дамы», вернее его подслойкой.
А в ненастные дни
Собирались они
Часто;
Гнули – Бог их прости! —
От пятидесяти
На сто,
И выигрывали,
И отписывали
Мелом.
Так, в ненастные дни,
Занимались они
Делом.
Только ленивый и неосведомленный не вспомнил агитационных песен декабристов. Однако в советское время намеренная «лень» культивировалась. Она была формой искусственного незамечания, натужного зажмуривания глаз на очевидное. То, о чем все знали. Однако говорить, иначе чем в своем кругу, не решались. Печать молчания сломал Натан Яковлевич Эйдельман, обратив внимание читателей на то, что «строчки “А в ненастные дни…” были частью сверхкрамольного агитационного декабристского стихотворения… это настолько очевидно, что в конце прошлого и начале нынешнего века специалисты готовы были допустить: …что все опасные куплеты написал Пушкин»4.
Оба текста даже печатались одно время как единое стихотворение. Эпиграф написан в качестве продолжения песни5. Заглянем в ее начало.
Ты скажи, говори,
Как в России цари
Правят.
Ты скажи поскорей,
Как в России царей
Давят.
Как капралы Петра
Провожали с двора
Тихо.
А жена пред дворцом
Разъезжала верхом
Лихо.
Как курносый злодей
Воцарился по ней —
Горе!
Но Господь, русский Бог
Бедным людям помог
Вскоре6.
К агитационной песне осталась отсылка в тексте «Пиковой дамы». Во второй главе Томский предлагает прислать бабушке-графине «русские романы». Анна Федотовна просит «такой роман, где бы герой не давил ни отца, ни матери…». Слово «давил» является маркером и отмечает связь с не приведенными в эпиграфе, но подразумеваемыми стихами из недавнего прошлого. Словно читателю говорят: да-да, вы правильно догадались.
Стихи агитационной песни были написаны как бы в складчину поэтами-декабристами, известными литераторами того времени, друзьями Александром Александровичем Бестужевым и Кондратием Федоровичем Рылеевым. Первый показал на следствии, что «однажды в 1822 году, в конце, в забавном расположении духа, пригласил он (Рылеев. – О. Е.) меня написать что-нибудь народным языком либеральное, и песню “Ах скучно мне…” написали мы вместе, а некоторые подблюдные я один»7.
Уж вы вейте веревки на барские головки;
Вы готовьте ножей на сиятельных князей;
И на место фонарей поразвешаем царей…
Куда забавнее? Популярная в то время песня Юрия Александровича Нелединского-Мелецкого начиналась словами: «Ох, тошно мне / На чужой стороне». У Бестужева с Рылеевым звучала обратная мысль:
Ах, тошно мне
И в родной стороне;
Все в неволе,
В тяжкой доле,
Видно, век вековать?
………………………………….
Уж так худо на Руси,
Что и боже упаси!
Из переписки поэта видно, что и эти строки, и песню про заветные «…острова, / Где растет трын-трава» Пушкин хорошо знал. «Ты, который не на привязи, – писал он Петру Андреевичу Вяземскому 27 мая 1826 года из Михайловского, где находился в ссылке, – как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь»8. Настроение было общим. Хотя действия разными.
Признание Бестужева показывает, что Пушкин не сочинял ни агитационных, ни подблюдных песен. Но в дни следствия очень боялся, что его стихи сочтут крамольными и привлекут к делу мятежников именно за них, тем более что списки оды «Вольность», стихотворений «Ноэль на лейб-гусарский полк» и «Кинжал» нашли у многих заговорщиков. 10 июля 1826 года он обращался к тому же корреспонденту:

Александр Сергеевич Пушкин. И. Е. Вивьен. 1826 г.
«Кого ты называешь сорванцами и подлецами? Ах, милый… слышишь обвинение, не слыша оправдания, и решишь: это Шемякин суд. Если уж Вяземский etc., так что же прочие? Грустно, брат, так грустно, что хоть сейчас в петлю. <…>
Бунт и революция мне никогда не нравились, это правда; но я был в связи почти со всеми и в переписке со многими из заговорщиков. Все возмутительные рукописи ходили под моим именем, как все похабные ходят под именем Баркова. Если б я был потребован комиссией (следственной. – О. Е.), то я бы, конечно, оправдался, но меня оставили в покое, и, кажется, это не к добру»9.
После поездки в Москву и разговора с новым императором Николаем I Пушкин оказался в шатком положении прощенного до следующей каверзы, до следующего повода для недовольства. В самом начале следствия, еще 20 января 1826 года, он адресовался к Василию Андреевичу Жуковскому, готовому хлопотать за него: «…Положим, что правительство и захочет прекратить мою опалу, с ним я готов условиться (буде условия необходимы)… Мое будущее поведение зависит от обстоятельств, от обхождения со мной правительства etc.»10.
Не вдаваясь в обсуждение беседы поэта с царем, отметим, что «условия» появились. Согласно рассказу самого Николая I, он спросил: «“Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?” “Был бы в рядах мятежников”, – отвечал Пушкин без запинки. “Когда потом я спрашивал его, – продолжал император, – переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным”»11.
Сколько раз отечественное литературоведение раскаивалось за Пушкина в этом рукопожатии! А сам поэт? В 1835 году в переводе Горация Пушкин рассказал о времени, когда «за призраком свободы» его и молодых друзей «Брут отчаянный водил»:
Когда я, трепетный квирит,
Бежал, нечестно брося щит,
Творя обеты и молитвы?
Как я боялся! как бежал!
Но Эрмий сам незапной тучей
Меня покрыл и вдаль умчал
И спас от смерти неминучей.
Эрмий – Гермес в более привычном для современного читателя звучании. Он обладал не только крылатыми сандалиями и зеркальным щитом, но и шапкой-невидимкой, которой поделился с Персеем. Пушкин был укрыт от глаз следствия «незапной тучей», а его «вольнолюбивая лирика» молодых лет стала как бы невидимой.
Однако эпиграфом к первой главе «Пиковой дамы» поэт отсылал читателя не только к знаменитой песне «Ты скажи, говори…», но и ко всему корпусу созданных «народным языком» либеральных стихов, а также к именам Бестужева и Рылеева.
«Кому вынется»?
Проследим эту связь, поскольку она плотно соприкасается с идеей цареубийства, в момент создания повести остро волновавшей Пушкина. Все подблюдные песни проникнуты открытой угрозой:
Как идет мужик из Новагорода,
………………………………………………………………….
Он ни плут, ни вор, за спиной топор;
А к кому он придет, тому голову сорвет.
Или
Вдоль Фонтанки-реки квартируют полки.
…………………………………………………………………….
Разве нет штыков на князьков-сопляков?
Разве нет свинца на тирана-подлеца?
Под «князьками-сопляками» понимались великие князья Николай и Михаил, руками которых августейший брат Александр I старался «подтянуть гвардию». Их тоже предлагалось поднять на штыки. Речь шла уже не об убийстве одного «тирана-подлеца», а об уничтожении царской семьи. Как в пушкинской оде «Вольность»:
Самовластительный злодей,
Тебя, твой трон я ненавижу.
Твою погибель, смерть детей
С жестокой радостию вижу.
«Смерть детей», ведь рано или поздно «князьки-сопляки» подрастут и начнут вешать сами. «И я бы мог, как шут…» Ассоциации закручиваются в декабрьскую метель. Эта метель обнимет Германна. И снова вспомнится Бестужев:
Нес кузнец
Три ножа.
Слава!
Первый нож —
На бояр, на вельмож.
Слава!
Второй нож —
На попов, на святош.
Слава!
А, молитву сотворя,
Третий нож – на царя.
Слава!
Припев: «Кому вынется, тому сбудется; / А кому сбудется, не минуется» – оказался пророческим. А что как не вынется? Не сбудется? 14 декабря 1825 года на Сенатской площади восставшим «не вынулось».
Одно мгновенье все решило,
Одно мгновенье погубило
Навек страны моей родной
Надежду, счастье и покой… —
как писал Рылеев в «Войнаровском».
После следствия мятежников ожидала неминуемая казнь, поскольку они – в подавляющем большинстве военные люди – нарушили присягу и подняли оружие против того, кому присягали. Только помилование императора спасло большинство голов. Но пятеро оказались повешены, что навсегда оставило в сердце Пушкина глубокий отпечаток.
Среди повешенных «друзей, братьев, товарищей» был и Рылеев, сам талантливый поэт, подбивший более слабохарактерного Бестужева на сочинение крамольных стихов.
Его отношения с Пушкиным нельзя назвать простыми. В канун высылки молодого поэта на юг в столичном обществе распространился порочащий дворянина слух, будто за крамольные стихи Сверчка (арзамасское прозвище) отвезли в крепость и высекли.
Долгие годы клеветником называли только графа Федора Ивановича Толстого-Американца, знаменитого авантюрными выходками, поединками и широкой карточной игрой12. Однако сам Александр Сергеевич считал виновником салонных разговоров еще и Кондратия Федоровича Рылеева, который возмущал гостиные рассказом о жестокости императора. Об этом некрасивом поступке писал еще Владимир Владимирович Набоков13. Однако в исследованиях советского времени имя второго клеветника выпало, поскольку он вошел в пантеон героев-мучеников 14 декабря, а с ними Пушкину полагалось только дружить.
Есть сведения, что по дороге на юг Пушкин завернул в имение Рылеева Батово и стрелялся с собратом по перу14. Позднее в «Евгении Онегине» поэт скажет о друзьях:
Что нет презренной клеветы,
На чердаке вралем рожденной
И светской чернью ободренной,
Что нет нелепицы такой,
Ни эпиграммы площадной,
Которой бы ваш друг с улыбкой,
В кругу порядочных людей,
Без всякой злобы и затей,
Не повторил стократ ошибкой;
А впрочем, он за вас горой:
Он вас так любит… как родной!
Возможно, этими событиями объясняется то отстраненное чувство к Рылееву, которое заметно в пушкинских письмах с юга. Исследователи объясняют его идейными расхождениями: де, Рылеев, стихотворец-гражданин, воспринимал поэзию как нечто служебное, агитационное. А для Пушкина она сама по себе представляла святыню. Как бы там ни было, но Кондратию Федоровичу начали «подсвистывать» за каждую публикацию. То его стихи «отучат меня от поэзии», то «Думы» – «дрянь», то на вратах Царьграда у Рылеева Олег прибивает щит с двуглавым орлом, который в тот момент был гербом Византии, а не Руси15.
Но после казни пятерых руководителей заговора Пушкин не оставит ни одного прямого отрицательного отзыва о Кондратии Федоровиче. Мученичество искупило его вину в глазах поэта. Другие не были столь душевно щедры. Журналист и филолог консервативного направления Николай Иванович Греч, например, ставил Рылееву в вину, что тот «погубил» Бестужева, человека более талантливого и образованного, способного стать русским Виктором Гюго. «Фанатизм Рылеева силен и заразителен, – писал он в мемуарах, – и потому неудивительно, что необразованный Рылеев успел увлечь за собой людей, которые были несравненно выше его во всех отношениях, например Александра Бестужева… Если бы не Рылеев, то талантливый, блестящий, благородный Бестужев занял бы почетное место в первом ряду русских писателей»16.
Греч хорошо знал обоих, еще по сотрудничеству в альманахе «Полярная звезда», который создал Бестужев. Пушкин дружески переписывался с последним в период южной ссылки. За порогом следствия сношения прервались. Бестужев раскаялся и отвечал на вопросы о Рылееве откровенно: «Хотя он был лучший мой друг, но для истины не скрою, что он был главною пружиною предприятия; воспламеняя всех своим поэтическим воображением и подкрепляя своею настойчивостью»17. Согласно его показаниям, они вместе по наущению Кондратия Федоровича летом 1825 года уговорили капитана Александра Ивановича Якубовича и поручика в отставке Петра Григорьевича Каховского выстрелить в царя. Рылеев же предложил самому Александру Бестужеву нанять двух убийц, а его братьям, флотским офицерам, поднять восстание в Кронштадте и снарядить фрегат для отправки обезглавленной царской семьи за границу18.
Этот темный эпизод в иносказательной форме Александр Бестужев (под своим литературным псевдонимом Марлинский) описал в повести «Фрегат “Надежда”», вышедшей в 1833 году19. Там герои плывут к берегам Англии – тем самым островам, «где растет трын-трава», но гибнут уже на рейде от внезапно поднявшегося шторма. Отсюда в «Пиковой даме» издевательское упоминание новых русских романов и замечание графини, что ей нужны такие книги, «где бы не было утопленных тел. Я ужасно боюсь утопленников!». При отплытии из Кронштадта герои Бестужева слышат сквозь туман семь выстрелов – как раз по числу членов царской семьи, находившихся в момент бунта в Петербурге. Так что утоплены могли оказаться именно тела…
«С промежутками, одно за другим гремели огромные орудия, грозно, таинственно, повелительно! Вы бы сказали: “То голос судьбы, которому вторило небо…” Правин (герой повести. – О. Е.) внимал им, как будто своему приговору… Наконец, седьмой, последний выстрел сверкнул и грянул, как седьмая, роковая пуля во Фрейшице (марка пистолета. – О. Е.)… Казалось, роковые звуки превратились в иероглифы, подобные надписи, начертанной огненным перстом на стене пиршества для Валтасара!.. <…> Дунул ветер и спахнул эту величественную строфу, этот дивный очерк судьбы!»20
В этом описании слишком много черт далекого, грядущего цареубийства – неоправданная надежда спасения, направленная в Англию, семь выстрелов, утопленные тела, строки на стене из предсказания Валтасару – чтобы оно не обращало на себя внимания исследователя.
Повесть «Фрегат “Надежда”» считается исповедью декабриста, который далеко не все сказал на следствии. Ведь Рылеев был готов поддержать предложение Павла Ивановича Пестеля об убийстве всей царской семьи21. А Бестужев многое об этом слышал. Недаром в его тексте рефреном повторяется: «Пусть нас судит Бог и государь!»; «Вы дорогою ценою купите горькое раскаяние»; «Я знаю важность моей вины, знаю требования чести». На следующий день после восстания на Сенатской площади писатель сам явился к императору. «Мучимый совестью, он прибыл прямо во дворец, – вспоминал Николай I, – на комендантский подъезд, в полной форме и щеголем одетый… с самым скромным и приличным выражением подошел ко мне и сказал:
– Преступный Александр Бестужев приносит вашему величеству свою повинную голову»22.
«Отвечай! или я отвечу»
Александр Бестужев действительно очень любил Кондратия Рылеева как друга и действительно очень раскаивался перед Николаем I. В 1829 году ему разрешили отправиться из Сибири на Кавказ. Еще находясь в снегах, он встретился с немецким ученым доктором Георгом Адольфом Эрманом, участником экспедиции, измерявшей магнитное поле земли. Бестужев рассказал, что именно события на Сенатской площади поколебали его убеждения: «Хорошо известно, как император в тот день, продемонстрировав презрение к смерти, вызвал чувства раскаяния у самых благородных бунтовщиков и усмирил толпу». Узник «не мог без содрогания рассказывать, как государь подошел к нему и с беспредельным презрением во взгляде напомнил о верности покойного генерала Бестужева и подлости его сына»23. Ни содержание в кандалах в Петропавловской крепости, ни картина гибели товарищей не смогли стереть из его памяти «тот единственный момент».
Письма Бестужева с Кавказа братьям Николаю и Ксенофонту Полевым тоже показывают это чувство. Он поминает милость царя, ставит за него свечки. Но вот к Александру Сергеевичу старый друг питал совсем иное чувство. Признавал его «человеком с гением», но считал, будто тот «заблудился в XVIII веке», несмотря на то что «вдохновение увлекает Пушкина в новый мир». Для истории «Пиковой дамы» эта отсылка к XVIII столетию весьма любопытна. «Что такое поэма Пушкина? – Прелестные китайские тени». Весь Петербург в повести будет наполнен тенями, а дом графини – тенями прошлого.
24 мая 1832 года, находясь в Дербенте, Бестужев рассуждал: «Итак знаменитый Белкин – Пушкин! Никогда бы не ожидал я этого… Впрочем, и не мудрено: в Пушкине нет одного поэтического, души, а без ней плохо удается и смиренная проза»24. 22 сентября: «Я всегда знал его за бесхарактерного человека, едва ли не за безнравственного». И делал парадоксальное заключение о прежнем оживленном эпистолярном обмене: «В несколько лет этой переписки он судит совершенно противоположно об одних и тех же лицах. А между тем, я верю его искренности»25.
Зависть к гению? Гений надо еще разглядеть, а на это были способны далеко не все современники. «Рылеев и Александр Бестужев, вероятно, признавали себя такими же вкладчиками в сокровищницу будущей русской литературы, как и Пушкин»26, – рассуждал Петр Вяземский. Их отношение – одна из форм «тайной недоброжелательности». Она проявлялась, несмотря на братские чувства: «Он вас так любит… как родной!» Когда-то Гаврила Романович Державин сам передал корону первого поэта России не по старшинству, тем, кто давно стоял в очереди, а мало кому известному мальчику. Теперь, когда Пушкин достиг зенита славы, за ним замечали малейший промах и даже успех трактовали не в его пользу. «Я с большим наслаждением читал статью о Державине, – сказано в письме 26 января 1833 года, – я с большим огорчением огляделся кругом, прочитавши ее… где он, где преемник гения, где хранитель огня Весты? Я готов, право, схватить Пушкина за ворот, поднять его над толпой и сказать ему: стыдись! Тебе ли, как болонке спать на солнышке перед окном, на пуховой подушечке детского успеха? Тебе ли поклоняться золотому тельцу, слитому из женских серег и мужских перстней?» Со всей тирадой примиряет только финал: «Таинственный сфинкс, отвечай! Или я отвечу за тебя».
Не стоило и пытаться, хотя по-своему «Фрегат “Надежда”» хорош. Но Пушкин ответил. Если не всей «Пиковой дамой» (ее сюжет зрел давно и независимо от Бестужева), то в ее отрывках. Поэтому не стоит удивляться, что разговор графини с внуком содержит насмешку над новыми русскими романами, помянув именно утопленников Марлинского. А также тому, что в эпиграфе к первой главе Пушкин переиначил агитационную песню Рылеева – Бестужева не без тени иронии.
Еще недавно иронию упорно не замечали и в десятой главе «Евгения Онегина» при описании тайного общества. Только обиженный отзыв Николая Ивановича Тургенева помог разобраться, что, помещая «дружеские споры» о переустройстве мира «между Лафитом и Клико», поэт говорил о «забаве взрослых шалунов», которой те заняты от «безделья молодых умов»27.
То же самое на следствии сказал и Бестужев: «Входя в общество по заблуждению молодости и буйного воображения, я думал через то принести пользу отечеству… Приманка новизны и тайна также немало в том участвовала и мало помалу завлекла меня в преступные мысли. С девятнадцати лет стал я читать либеральные книги, и это вскружило мне голову. Впрочем, не имея никакого положительного понятия, я, как и все молодые люди, кричал на ветер без всякого намерения»28. Ветер окреп до декабрьского.
Если можно было вести вольные разговоры под выпивку, то тем более – во время карточной игры. «Так, в ненастные дни, / Занимались они / Делом». Дело же воспринималось, как «общее» – республика.
Однако если многие стихи молодого Пушкина связывает с агитационными песнями общее настроение (недаром заговорщики в Лещинских лагерях под Киевом использовали его «Вольность» и «Кинжал» именно для привлечения офицеров), то зрелый поэт смотрел на «дело» иными глазами.
В 1830 году он писал: «Умные и честные литераторы станут ли кричать: повесим их, повесим! И аристократов к фонарю»29. В пространной статье «Опыт отражения некоторых нелитературных обвинений», предназначенной для «Литературной газеты», Пушкин отвечал неназванному лицу30, отметившему: «Эпиграммы демократических писателей XVIII столетия… приготовили крики: Аристократов к фонарю и ничуть не забавные куплеты с припевом: Повесим их, повесим»31. По звучанию и смыслу последние слова – параллель с «забавным настроением», в котором Рылеев и Бестужев написали народным языком свои либеральные песни. Таким образом, в годы создания «Пиковой дамы» сам Пушкин уже не находил их «забавными».
А вот в начале XIX века молодые острословы легко переделали слова французской писательницы Жермены де Сталь, сказанные во время визита в Россию Александру I: «Государь, ваш характер есть конституция вашей империи, а ваша совесть – ее гарантия». Именно на них император отвечал: «Я лишь счастливое исключение». Исключение из правила, установленного дворцовыми переворотами. Если учесть, что за плечами Александра I стояли мятеж 1801 года и неявное соучастие в отцеубийстве, то нетрудно понять, как из комплимента получилась шутка: «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою».
Цепочка ассоциаций: «самовластие, ограниченное удавкою» – «царей давят» – «…герой не давил бы ни отца, ни матери» – побежала к «Пиковой даме». Под «героем» понимается император. Но если он «давил… отца», значит, не может считаться героем. Тогда кто герой? Читателю придется потрудиться. Да и нам вместе с ним.
Слова мадам де Сталь представляют собой перефразировку замечания французского публициста революционной поры Никола Шамфора: «Правление во Франции было абсолютной монархией, ограниченной сатирическими песнями». То есть смеющимся общественным мнением32. Именно такое общественное мнение и старались представить «забавные» агитационные песни Рылеева и Бестужева. Но «у нас, – как писал Петр Вяземский Николаю Тургеневу в 1820 году по поводу испанской революции, – что ни затей, все выйдет Пугачевщина»33. Русский бунт «бессмысленный и беспощадный». Отсюда и упования на «удавку» как меньшее зло по сравнению с гражданской войной, широким кровопролитием, бунтом.
«Славная шутка»
«Славная шутка» госпожи де Сталь приведена Пушкиным в последнем абзаце заметки «О русской истории XVIII века». Этот текст написан в 1822 году молодым поэтом в Кишиневе, в южной ссылке и представляет собой нечто вроде выводов, которые узник сделал, прочитав памфлеты Шарля Массона «Россия в царствование Екатерины Второй» и князя М. М. Щербатова «О повреждении нравов в России», взятые у приятеля, чиновника Н. С. Алексеева, казначея ложи «Овидий», где состоял и Пушкин. Текст заметки, начинавшийся словами «По смерти Петра…», остался в Кишиневе, когда поэт переехал в Одессу.
После освобождения Пушкина из ссылки в 1826 году Алексеев писал ему несколько раз и, вероятно, предлагал вернуть рукопись, для чего и снял копию, чтобы оставить у себя. Но поэт не проявил интереса к старому тексту. Возможно, потому, что он заключал короткий конспект прочитанных книг, которые теперь имелись в библиотеке самого Александра Сергеевича. А возможно, потому, что заметка стала «вчерашним днем»34. Выводы 23-летнего читателя35 были уже по-новому переосмыслены взрослым писателем. С учетом отправной точки рассуждений, без полного отказа от них, но с иной эмоциональной и философской контаминацией.
Таким образом, если под эпиграф к Первой главе «Пиковой дамы» как бы подложена агитационная песня «Ты скажи, говори…», то под нее саму поэт поместил собственную заметку «О русской истории XVIII века», что видно из отсылки к «славной шутке» про удавку.
Слово «шутка» адресует к разговору Германна и Старухи. За все время графиня произносит только одну фразу: «Это была шутка… Клянусь вам! это была шутка!» Ее незваный гость возражает: «Этим нечего шутить». Так мог бы сказать император, арестовав «взрослых шалунов» после событий на Сенатской площади. В лексиконе того времени слово «шут», ради приличия, заменяло слово «чорт», например, говорили: «Шут его знает». «Шутку» с графиней сыграл лукавый.
Так думал зрелый Пушкин. А вот молодым он придерживался иных взглядов. По структуре заметка «О русской истории XVIII века» близка агитационной песне. Начало этого небольшого текста посвящено эпохе «ничтожных наследников северного исполина» – от «безграмотной» Екатерины I до «сладострастной Елисаветы». Центральная часть отдана разбору «прав Екатерины на благодарность русского народа». А последний абзац отведен царствованию Павла I, вернее его свержению.
В агитационной песне начало: «Как в России цари / Правят. <…> Как в России царей / Давят» – говорит об эпохе дворцовых переворотов в целом, то есть о том, что происходило «по смерти Петра…». Центральные куплеты содержат описание мятежа 1762 года – «Как капралы Петра провожали с двора… / А жена пред дворцом разъезжала верхом». Наконец, последние четверостишия ушли на царствование «курносого злодея» Павла I и на помощь «русского бога», то есть на цареубийство 1801 года.
Таким образом, иронизируя над агитационной песней, Пушкин иронизирует и над собой молодым, что встречает параллель с десятой главой «Евгения Онегина», где среди заговорщиков назван и сам поэт: «Читал свои ноэли Пушкин». Зрелый автор смотрел как бы со стороны на «забавы взрослых шалунов», не отрекался от себя в кругу «друзей, братьев, товарищей», а передумывал и усложнял свое видение того момента. «И с отвращением читая жизнь мою… Но строк печальных не смываю».
Настолько же, насколько текст «Пиковой дамы» связан с песней Рылеева – Бестужева, а вернее со всем корпусом их агитационных и подблюдных песен, он связан и с заметкой «О русской истории XVIII века», представляя собой художественное раскрытие ее тем, их переложение на язык образов, передумывание и значительное углубление сказанного когда-то в юности.

Портрет Пиковой дамы в виде карты. А. Н. Бенуа. 1911 г.

Императрица Екатерина II. П. Ротари. 1762 г.
Учитывая это, проще разобраться с пластами времени, обозначенными в повести «Пиковая дама». Прошлое графини – это «новейшая» русская история применительно к жизни Пушкина, то есть от Петра до Павла. Она разбивается агитационной песней и заметкой «О русской истории XVIII века» еще на три потока. Эпоха переворотов вообще. «Мятеж средь петергофского двора» 28 июня 1762 года. Убийство «самовластительного злодея» Павла I в 1801 году.
Настоящее – период, когда, собственно, и происходят события петербургской повести. Здесь в силу вступает пушкинский эпиграф. «Ненастные дни», когда некие «они» «занимались делом» – момент подготовки переворота, «забавы взрослых шалунов» уже не за лафитом, а за картами. Второй момент – само восстание на Сенатской площади, следов которого в тексте очень много. Третий – период после поражения, когда у офицеров остаются только шампанское, карты и разговоры о деньгах. Ничего высокого. В какой именно период «настоящего» Германн узнает тайну трех «верных карт» и вступает в противоборство с судьбой – предмет особого рассмотрения.
Как видим, оба потока времени – и XVIII, и XIX век – расслаиваются еще на две триады. Или «тройки», учитывая картежный язык повести. Внутри каждой от основных русел отходят еще маленькие рукава. Например, эпизод, когда «лет шестьдесят назад», то есть в 1770-е годы, графиня ездила в Париж, а также отсылки к французской революции. Эти рукава никуда не ведут и обрываются, однако позволяют времени ветвиться.
Следует учитывать и особую нишу, где находится сам автор, рассказывая историю. Он отделен от всего мира и в то же время пребывает везде. Это седьмой если не поток времени, то озеро, спокойная гавань. Или «семерка».
Наконец, все имеющиеся временные линии в повести сдвигаются вместе – накладываются друг на друга. Происходит то же, что позволяет исследователям видеть в парижской гостиной времен Регентства из «Арапа Петра Великого» следы одесской гостиной графини Елизаветы Ксаверьевны Воронцовой, а в самих дамах искать сходство – не всегда оправданное, но очень соблазнительное36. Стоило бы сюда же прибавить и петербургскую гостиную Татьяны-княгини. В «Пиковой даме» такое наложение еще более масштабно, поскольку во всех временных линиях оживают прототипы главных героев. Из-за плеча старой графини Анны Федотовны выглядывает добрая дюжина разных женщин, каждая из которых поделилась свойственными ей чертами с персонажем и каждая, в той или иной мере, скрывает за собой историческое лицо, определившее главный очерк физиономии Старухи.
Такое абсолютное время, которое господствует в «Пиковой даме», сродни вечности. Оно и соответствует тузу.
Глава вторая
Виды «тайной недоброжелательности»
Как мы и предупреждали, начнем расследование с наряда. В сцене возвращения графини с бала ее раздевают горничные: «Желтое платье, шитое серебром, упало к ее распухлым ногам». Отметим попутно, что под старость ноги распухали у Екатерины II, случалось, она не могла подниматься по лестнице, из-за чего принимавшие ее вельможи заменяли ступени «отлогими подмостками»37. И сейчас можно видеть пандус в Царском Селе за Камероновой галереей, где пожилая императрица любила сиживать.
Анна Андреевна Ахматова, почувствовавшая эту ноту, писала в «Поэме без героя», плотно связанной с «Пиковой дамой» Пушкина38:
А теперь бы домой скорее
Камероновой Галереей
В ледяной таинственный сад…
………………………………………………….
Но, наверно, вокруг тот самый
Старой ведьмы Пиковой дамы
Город…
Возведенная Екатериной II Камеронова галерея и Пиковая дама соединены. Но мало ли как проявляются поэтические образы. И мало ли у кого могло быть желтое платье?
Все оттенки желтого39
Любая из дам, широко известных, как прототипы старой графини – и Наталья Петровна Голицына, и Наталья Кирилловна Загряжская, обладала подобным туалетом. Достаточно взглянуть на работы Дмитрия Григорьевича Левицкого, чтобы понять: желтовато-серебристый шелк находился в фаворе.
Стоит ли под любой «желтой шалью» у Пушкина видеть Дарью Федоровну Фикельмон, а любой «малиновый берет» ассоциировать с Елизаветой Ксаверьевной Воронцовой? Хотя на портрете будущей посланницы кисти Александра Павловича Брюллова 1825 года Долли – кстати, «горбоносая красавица с зачесанными висками» – действительно с головы до ног закутана в желтую шаль. Но этот же предмет, только более солнечных, оранжевых тонов, вьется вокруг плеч императрицы Александры Федоровны, на портрете, написанном уже Карлом Павловичем Брюлловым в 1837 году. Много раз желтая шаль повторена и в руках у супруги покойного Александра I Елизаветы Алексеевны. Так ее увидели и Владимир Лукич Боровиковский, совсем юной в 1795 году, и Джордж Доу в уже посмертном портрете 1828 года.
Тот же художник накинул желтую шаль и на локти рук Елизаветы Воронцовой на ее самом молодом портрете, который Пушкин хорошо знал. Шаль лимонного оттенка присутствует и на одном из вариантов портрета дочери графини – Софьи, заказанном художнику Д. Каневари, накануне свадьбы девушки в 1844 году. Перешла от матери по наследству? Любители версии о «черном» ребенке графини, вновь закрыв глаза на сроки рождения младенца40 и связав образы с пушкинской строфой, увидят в этих передаваемых, как эстафета, шалях глубокий смысл…
Между тем есть и другая, хорошо известная поэту дама – Софья Станиславовна Киселева, «медная Венера» – щеголявшая желтой шалью на портрете, написанном Джорджем Хейтером в 1831 году, где она представлена вакханкой в венке из жухлых виноградных листьев. Перечисления можно продолжать. Такова была мода. Тем не менее атрибут, описанный поэтом, не превращает перечисленных женщин ни в «семинаристов», ни в «академиков в чепце».
Другой пример: знаменитое изображение Елизаветы Воронцовой работы Джорджа Хейтера 1832 года в красном берете. Если просмотреть портреты 20—30-х годов позапрошлого столетия, то легко заметить, что большинство дамских головных уборов буровато-пунцово-пурпурные. Снова мода. И снова императрица Александра Федоровна, отмеченная нежным карандашом Петра Федоровича Соколова, окажется в первых рядах. В красных беретах будут щеголять и графиня Гурьева (тоже одесская знакомая Пушкина), и княгиня Строганова, урожденная Кочубей – юношеское увлечение поэта. Желание Анны Ахматовой видеть в «пунцовой токе со страусовыми перьями» Каролины Собаньской знаменитый берет41 привело к поиску черт польской шпионки у Татьяны Лариной… Так что с туалетами следует обходиться осторожно, тем более что художники, создавая копии, имели привычку «переодевать» своих моделей едва ли не под цвет стен комнаты, где портрету надлежало висеть.
Однако желтое платье Екатерины II широко известно, ее и воспринимать-то принято в этом наряде. Прежде всего, желтым было венчальное платье принцессы Софьи Фредерики Августы Анхальт-Цербстской, которое и ныне хранится в коллекции Музеев Московского Кремля. В этом наряде юная великая княгиня Екатерина Алексеевна – если не «горбоносая», то длинноносая и с розой в волосах – изображена Георгом Кристофом Гроотом в 1744 году на большом полотне в овальной раме. Платье отделано бело-серебристым кружевом, его яркое, солнечное пятно сразу бросается в глаза.
Другой портрет – хрестоматийный – кисти Левицкого, созданный в 1783 году. На нем Екатерина II представлена в образе законодательницы, возжигающей фимиам у статуи богини правосудия. Пушкин видел его множество раз в Зимнем дворце, как и реплики с него в учреждениях и усадьбах42. Воистину, такая Екатерина II навязла в зубах. Это полюбившееся копиистам полотно послужило Левицкому основой для двух вариаций: поясного изображения императрицы с цепью Андрея Первозванного на груди 1784 года и «Екатерины Таврической» 1787 года, где увитый лавром меч Минервы указует на Крым – Тавриду, осененную радугой.
Все три портрета решены в оттенках желтого. Но если у юной Екатерины Алексеевны платье, как апельсин – насыщенных тонов, то в 1780-е годы оно бледнеет, становится лунно-серебристым, оттеняя золото императорской мантии или песочно-кремовую желтизну пояса.
Особенно частым, даже официозным, стал образ мудрой законодательницы, омоложенный скульптором Федотом Ивановичем Шубиным. Фигура мраморной государыни была изготовлена по заказу светлейшего князя Григория Александровича Потемкина для знаменитого праздника в Таврическом дворце 1791 года43. Ее изваяли из «чистейшего белого мрамора», но в блеске свечей она казалась лунно-золотистой.
Всего сказанного достаточно, чтобы понять, что Екатерина II на визуальном уровне воспринималась подданными как золотая. Золотой век. Пушкин намеренно снижает звучание цвета до желтого. Не все золото, что блестит. Более того: он вовсе убирает блеск, оставляя штукатурку желтых классических петербургских особняков. Под порывами ветра и мокрого снега штукатурка облезает…
Утвердившийся в живописи, литературе и журналистике того времени образ Екатерины-законодательницы особенно раздражал критиков ее царствования. Александр Николаевич Радищев так рисовал сон монарха в «Путешествии из Петербурга в Москву» 1790 года: «Казна, определенная на содержание всеополчения (армии. – О. Е.), была в руках учредителя веселостей… Милосердие мое сделалося торговлею, и тому, кто давал больше, стучал молот жалости и великодушия. <…> В созидании городов видел я одно расточение государственной казны. <…> Я мнил в ослеплении моем, что ненужная казна общественная на государственные надобности не может лучше употребиться, как на вспоможение нищего, на одеяние нагого, на прокормление алчущего… Но сколь прискорбно было видеть, что щедроты мои изливалися на богатого, на льстеца, на вероломного друга…»44
Сравним у Пушкина в заметке «О русской истории XVIII века»: «Екатерина знала плутни и грабежи своих любовников, но молчала. Ободренные такою слабостью они не знали меры своему корыстолюбию… От канцлера до последнего протоколиста все крало и все было продажно»45.
Теперь переведем сказанное на обыденный уровень в повествовании о «Пиковой даме»: «Многочисленная челядь ее, разжирев и поседев в ее передней и девичьей, делала, что хотела, наперерыв обкрадывая умирающую старуху».
Так что желтое платье графини появилось совсем не случайно. Однако этого указания недостаточно. Оно вовсе не исчерпывает проблемы. Не ставит точку. Напротив, само раскрывается только в букете с другими атрибутами Старухи.
«Фантастические попытки»
Не стоит ломиться в открытую дверь и доказывать, что пушкинское мировосприятие тесно связано с мистикой. В прошлом веке отечественным исследователям приходилось нарочито подчеркивать материализм. Порой очень важные, интересные с медицинской, психиатрической точки зрения разборы «Пиковой дамы» обесценивали себя заявлениями, будто Пушкин не склонен был верить «в чары кабалистики» или «мистику загробных откровений»46. Поместив подобную отписку, автор чувствовал себя спокойнее и даже ссылался на подобные же суждения других ученых, которые до роковой фразы посвятили свои книги доказательству обратного: «Обсуждать события “Пиковой дамы” с точки зрения их правдоподобия – идти по заранее отвергнутому Пушкиным пути», тем не менее «художественный мир Пушкина не приемлет иррационального», поэт «не соглашается признать мир принципиально необъяснимым»47.
А если его «рацио» больше, чем у обыденного человека? И то, что для нас «принципиально необъяснимо», для него прозрачно? Пушкинский мир не принимает однозначности. Не терпит ограничительных ответов. Он пребывает в зыбкости, которая противоположна косности, но не целостности.
Поэт как раз интересовался каббалой, религиозным учением езидов, значениями карт таро, входил в кишиневскую масонскую ложу «Овидий». Столь занимавшая его природа таинственного нашла отражение и в «Песнях западных славян», и в «Золотом петушке», и в «Сне Татьяны». Кстати, плохо принятом даже Петром Вяземским: «Фантастические попытки неудачны у Пушкина. Например, сон в Евгении Онегине»48.
В «Пиковой даме» «фантастические попытки» оказались еще дальше от традиционных романтических картин, чем было принято в ту эпоху. Они уводили читателя далеко за пределы Петербурга первой четверти XIX века, в мир непрямых, ускользающих исторических аналогий.
Имя Сен-Жермена в повести как бы служит разделительным, верстовым столбом – указывает на границу между миром обыденным и волшебным. В первой главе Томский рассказывает о бабушке: «С нею был тогда коротко знаком человек очень замечательный. Вы слышали о графе Сен-Жермене, о котором рассказывают так много чудесного. Вы знаете, что он выдавал себя за вечного жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня, и прочая. Над ним смеялись, как над шарлатаном, а Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион; впрочем Сен-Жермен, несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек очень любезный. Бабушка до сих пор любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением». Граф помогает проигравшейся в Париже молодой красавице, открыв ей тайну трех карт.
Помимо таинственных легенд, окружавших этого блуждавшего из эпохи в эпоху героя, современникам Пушкина был известен слух, будто удивительный граф посетил Россию в 1762 году, незадолго до переворота в пользу Екатерины II, имел сношения с заговорщиками и оказал им какую-то помощь. Суть этой помощи неясна и является до сих пор предметом обсуждения в историографии, посвященной екатерининскому царствованию49 или жизни самого Сен-Жермена50, который в России выступал под псевдонимом «граф Салтыкоф».
Согласно легенде, в обеих столицах в салоне Сен-Жермена собирались Голицыны, Разумовские, Остерманы, Юсуповы. Биографы таинственного графа настаивают, что Пушкин, общавшийся с некоторыми членами разветвленного семейства Голицыных, именно через них получил сведения о Сен-Жермене. Он поместил эпизод с дарением карт в Париж, поскольку подобный случай был пережит княгиней Натальей Петровной Голицыной, встречавшейся с графом во Франции и отыгравшейся благодаря названным ей трем картам51.
Итак, имя Сен-Жермена вызывало у светского читателя того времени ассоциации не только с европейскими мистиками и авантюристами, но и с таинственной стороной недавнего прошлого самой России – с переворотом 1762 года (о нем же говорит агитационная песня) и личностью Екатерины II (принявшей основной удар критики в заметке «О русской истории XVIII века»).

Граф Сен-Жермен. Гравюра Н. Томаса с оригинала П. Ротари. 1762 г.
Каббалистическое значение трех карт, подаренных старой графине, тоже вызывает ассоциации с екатерининским переворотом. Пушкин намеренно не называл мастей карт, подчеркивая тем самым, что они принадлежат к старшим арканам, и любопытный читатель должен искать их значение именно там.
Тройка символизирует «императрицу», хозяйку жизни, чья основная функция – действие. Известно высказывание Екатерины II по адресу своего колебавшегося в день переворота мужа: «Одни слабоумные нерешительны».
Семерка – это так называемая «колесница», она олицетворяет жизненный успех, победу. Колесо фортуны. Екатерину II часто изображали в колеснице, под снопами лавровых венков, с неизбежным рогом изобилия. Самое распространенное, много раз гравированное – по оригинальному рисунку Фердинанда де Мейса – «Екатерина II, путешествующая в своем государстве в 1787 году»52. Другая, не менее знаменитая картина – «Аллегория на победу Екатерины II над турками и татарами» кисти Стефано Торелли 1772 года53.
Поворот колеса в сторону счастья, воспринимаемого в XVIII веке как жизненный успех, и на раззолоченной повозке оказывается Фелица. Счастливая правительница – «богоподобная царевна Киргиз-Кайсацкия орды», как назвал императрицу Державин в оде «Фелица» 1782 года.
Слух идет о твоих поступках,
Что ты нимало не горда;
Любезна и в делах, и в шутках,
Приятна в дружбе и тверда;
Что ты в напастях равнодушна,
А в славе так великодушна,
Что отреклась и мудрой слыть…
Этой счастливой картине критики екатерининского правления, которых Державин назвал «твоих всех милостей зоилы» и сравнил с ненасытными «крокодилами», противопоставляли оборотную сторону монеты. Она-то и показана в сочинениях Михаила Михайловича Щербатова, Шарля Массона, а по их следам и – молодого Пушкина. По мановению руки волшебника Сен-Жермена «колесница» покатила к победе. Но возможно было и обратное движение…
Туз – либо «правосудие», справедливое воздаяние за дела. Либо «маг», воля, побуждение к действию54. Подтолкнувший к роковому шагу изобретатель философского камня – в повести Сен-Жермен. Однако сколько колеснице ни катить, сколько Фортуне ни крутить колесо на счастье – впереди маячит «правосудие».
Благодаря значениям карт за спиной старой графини вырисовывается образ, отрешенный от сиюминутной петербургской жизни. Это «императрица», чей «жизненный успех» был обеспечен подарком или помощью Сен-Жермена и которая, правильно использовав данные карты, получила «справедливое воздаяние» – победу.
«Чертог сиял»
На Екатерину II указывает и ряд второстепенных деталей повести, где карточная игра вбирает в себя понятие игры жизненной, борьбы за власть и богатство, схватки за царский венец. Оборот речи «тогда дамы еще понтировали», описывающий появление графини в Версале на карточной игре у королевы, иносказательно воспринимается так: тогда дамы еще участвовали в политике, боролись за корону. Ситуация, естественная для русского XVIII века, но отошедшая в прошлое после указа Павла I о престолонаследии, запретившего передавать корону по женской линии.
Даже название игры, которую ведет молодая графиня при французском дворе – «фараон», адресует к понятиям царской власти и короны. Заметим: офицеры из эпиграфа к первой главе «Пиковой дамы» играют в ту же игру, что и графиня «лет шестьдесят назад» – это лишний раз указывает на борьбу за власть. Игра азартная, рассчитанная на риск и выигрыш как улыбку счастья, которую нельзя интеллектуально рассчитать, предвосхитить55. Такие игры, в отличие от солидных коммерческих, где победа строилась на продуманной стратегии, были запрещенными – как и деятельность тайных обществ.
«Фараон» – не самое распространенное название. Куда чаще употреблялись другие – «банк», «штосс» или просто «фаро»56. Но Пушкин предпочел именно это, следовательно, оно было говорящим. Двигаться по пути ассоциаций опасно: могут возникнуть ложные. Поэтому укажем только те, что безусловны. Египетские таинства занимают большое место в масонской традиции, ссылка на них маркирует необходимость орденского прочтения если не всего текста, то истории карт.
Фараоном – царицей Египта была знаменитая Клеопатра, чья любовная распущенность, как и сладострастие Екатерины II, стала легендой. Пушкин несколько раз обращался к сюжету римского автора IV века Аврелия Виктора о том, что Клеопатра продавала свои ночи ценой жизни любовников. Впервые поэт затронул его осенью 1824 года, едва приехав в Михайловское из Одессы. Второй случай – стихотворение «Чертог сиял» 1828 года. Оно и было включено редакторами в повесть «Египетские ночи», которую относят к сентябрю – октябрю 1835 года.
Царица предстает молодой и прекрасной. Как графиня в парижском эпизоде. Как Екатерина II в момент переворота. «Сердца неслись к ее престолу» – утверждение, тождественное обожанию подданных, которым была окружена императрица при жизни.
Рекла – и ужас всех объемлет,
И страстью дрогнули сердца…
Она смущенный ропот внемлет
С холодной дерзостью лица,
И взор презрительный обводит
Кругом поклонников своих…
Так описана Клеопатра, сообщившая о своем желании приступить к «торгу страстному». Но так же вела себя и Екатерина Алексеевна, испытывая, кто из будущих заговорщиков (некоторые мнили себя, а иные и являлись ее избранниками) готов пожертвовать собой ради возведения на престол своей госпожи. С античных времен женщина служит скрытым синонимом власти. Обладание ею, получение ее иносказательно трактуются как приобретение венца, борьба за него. Отсюда «странные сближенья» в «Графе Нулине» с событиями 1825 года и с шекспировской «Лукрецией», посвященной изгнанию царей из Рима. Описание Клеопатры сохраняет этот мотив:
В моей любви для вас блаженство?
Блаженство можно вам купить…
Внемлите ж мне: могу равенство
Меж нами я восстановить.
Слово «блаженство» часто употреблялось в агитации тайных обществ. На собраниях «в ненастные дни» рассуждали о «грядущем блаженстве», которое ждет Россию под республиканским правлением. «Купить» его можно кровью – своей и тирана. К этому же смысловому узлу тяготеет и слово «равенство», которое царица предлагает «восстановить» между собой и любовниками, готовыми заплатить жизнью. Именно «восстановить», поскольку изначально, в соответствии с просветительской философией, все люди были равны, а потом цари «похитили» себе право распоряжаться другими.
Перечисление будущих любовников Клеопатры очерчивает круг тех, кто попадет в число заговорщиков. «Флавий, воин смелый» – эдакий римский аналог Михаилу Федоровичу Орлову или Михаилу Сергеевичу Лунину. «Критон, младой мудрец… певец Харит, Киприды и Амура» – за этим образом и Вильгельм Карлович Кюхельбекер, и Бестужев, и Александр Иванович Одоевский, и, наконец, сам Пушкин.
Последний имени векам
Не передал. Его ланиты
Пух первый нежно оттенял… —
а это все безымянные мальчики, которые попали в тайные общества, сами не ведая причины своего недовольства.
И с умилением на нем
Царица взор остановила.
В данном случае, Клеопатра – Судьба, которая выбирает лучших и не щадит их.
– Клянусь… – о матерь наслаждений, —
пропуск сделан поэтом совсем не случайно. Ах да, «матерь наслаждений», но что подразумевалось там, где ныне многоточие? «Клянусь…» «Клятва Горациев» – самая республиканская картина Жака Луи Давида 1784 года, хорошо известная в России по гравюрам. Канун французской революции, художник в Риме, исторический ветер веет над ним, еще не став вьюгой, еще не принеся с собой Бонапарта, еще не обдавая гарью оставленной Москвы. Большие надежды.
Теперь из урны роковой
Пред неподвижными гостями
Выходят жребии чредой.
Мы заранее знаем: «Глава счастливцев отпадет» – «иных уж нет, а те далече» – кому на виселицу, кому в Сибирь.
У клятвы Клеопатры есть одна особенность. Царица обращается не только к «мощной Киприде», она призывает: «И вы, подземные цари, / И боги грозного Аида» – то есть силы нижнего мира. Египетская владычица выступает их эмиссаром и просит покровительства у ада, именно ему она «неслыханно служит». Так ее образ приобретает налет инфернальности, как у старой графини в «Пиковой даме».
Расковав переворотом 1762 года, свержением законного, пусть и слабого государя, темные силы – «богов грозного Аида», Екатерина II приглашает их в русскую историю. «Ее великолепие ослепляло, – писал Пушкин, – приветливость привлекала, щедроты привязывали. Самое сластолюбие сей хитрой женщины утверждало ее владычество… Много было званых и много избранных»57.
«Медведиха»
Заданная импровизатору тема «Клеопатра и ее любовники» тождественна теме Екатерины II и ее фаворитов. В неоконченном отрывке «Мы проводили вечер на даче» возникают подробности «египетских ночей» Клеопатры: «Восходит месяц златорогий» и «Блистает ложе золотое». Вновь золото, отсылающее к желтому. А вот «месяц златорогий» поведет нас к английским карикатурам конца XVIII века, где Екатерина II предстает в образе Дианы с двурогой луной надо лбом. Она же – медведица с человеческой головой – не только Россия, но и Диана Медвежья.
Редчайший случай для британской карикатуры, главным образом, посвященной внутренним событиям – не только частое обращение к иностранному монарху, но и отождествление этого монарха с дьявольской силой. Как на картинке, где черт предлагает Екатерине II на выбор Константинополь или Варшаву. А также в карикатуре «Смерть Екатерины», когда душу царицы уносит демон58. Видимо, Екатерина II сильно усложнила жизнь «тех островов».
Пушкин был знаком с пластом этих источников, что доказывают его строки 1830 года в «Литературной газете»: «Англия есть отечество карикатуры и пародии»59. Косвенно это подтверждается его профилем Павла I, который восходит к британскому изображению60.
Уподобление медведице впервые появилось у Державина, причем в негативном ключе – де, Екатерина не такая: «Медведице прилично дикой / Животных рвать и кровь их лить». Британские карикатуры, а вместе с ними и молодой Пушкин считали, что именно такая: реки крови текут вокруг Екатерины на картинках, посвященных ее войнам. «Униженная Швеция и уничтоженная Польша, вот великие права Екатерины на благодарность русского народа», – сказано в заметке «О русской истории XVIII века». В черновике первоначально было: «усмиренная Турция»61, но пропало, потому что уже в 1821 году Турция вновь показывала порабощенным грекам крутой нрав, начав резню. Требовалось новое «усмирение», от которого Александр I уклонился и которое выпало на долю Николая I в 1828 году. Но пока об «Олеговом щите» Пушкин не думал. Острие его критики направлено против Екатерины II.
Тот факт, что Швеция нанесла первый удар, когда Россия была занята войной с Оттоманской Портой (тоже дважды нападавшей первой), а также то, что, скрестив оружие с северными, южными и западными соседями, Екатерина II как раз продолжала традицию Московского царства, за которую в социальной сфере ратовал молодой вольнодумец, пока не заботили поэта. В 20-е годы XIX века в Кишиневе ссыльный искал хлесткости, а не обоснованности суждений, превращая текст в памфлет. Так, в черновике он укажет 200 тысяч розданных императрицей крестьян, в первом, отброшенном варианте – 300 тысяч, но уже в окончательной версии – «около миллиона»62. Почему не десять? И как более чем спорные 200 округляются до миллиона?
Не следует думать, будто с годами Пушкин кардинально изменил свои взгляды. Он их углубил и остудил прежнюю запальчивость. Но ядро критики оставил. Упоминание в первом отрывке о Клеопатре «александрийских чертогов» косвенно подтверждает мнение, будто под раздражением против Екатерины II поэт скрывал острое неприятие Александра I, ее внука, чье царствование считали продолжением дел бабушки63. Шарль Массон, чьи «Секретные мемуары о России…» послужили отправной точкой многих выводов молодого Пушкина, еще до памфлета, будучи учителем математики при старших великих князьях, посвятил юному Александру Павловичу оду, написанную александрийским стихом. Льстец!
Так что перекличка «александрийский» – «александровский» в литературной традиции уже существовала. Как отождествление Екатерины II с медведицей – в карикатурной.
Заглянем в «Сказку о медведихе», написанную осенью 1830 года в Болдине, где одновременно шла работа над «Пиковой дамой», «Медным всадником» и «Сказкой о рыбаке и рыбке». Там мать говорит медвежатам: «Уж как я вас мужику не выдам / И сама мужику [хуй] выем».
Медведиха покушается на мужское достоинство своего врага, хочет не только убить его, защищая своих «глупых медвежатушек», но и лишить полового признака. Совершенно уничтожить. Екатерина II присвоила царский титул, который не годился ей как женщине (об этом много писал Михаил Щербатов), звание полковника лейб-гвардии, облачилась, как мужчина, в мундир и по-мужски села на лошадь, что отражено на знаменитом портрете Вигилиуса Эриксена 1762 года, а также в агитационной песне:
А жена пред дворцом
Разъезжала верхом
Лихо.
«Род третьего состояния»
В таком перевернутом мире страдают в первую очередь те, кому искони судьбой доверено поддерживать правильный порядок вещей. Пушкин дважды повторяет в заметке: «Возведенная на престол заговором нескольких мятежников, она обогатила их за счет народа и унизила беспокойное наше дворянство»; «…Екатерина унизила дух дворянства. В этом деле ревностно помогали ей любимцы. Стоит напомнить о пощечинах, щедро ими раздаваемых нашим князьям и боярам…» Ничего подобного не происходило, но для молодого вольнодумца и слуха достаточно, а в той среде, к которой принадлежал ссыльный поэт, слухи намеренно подогревались.
Однако старинное дворянство «упадало», как выразился Александр I, и без пощечин от фаворитов. Тема унижения и оскудения коренных родов – одна из острейших для Пушкина. Он много раз обращался к ней, настаивая, что «аристокрация чиновная не заменит аристокрации родовой». В «Египетских ночах», где, как и в «Пиковой даме», дано два пласта реальности – Петербург первой четверти XIX века и древность времен Клеопатры – и где, как оказывается, египетское прошлое настолько же связано с переворотом Екатерины II, как и история старой графини, главный герой литератор Чарский рассуждает с заезжим итальянцем: «Наши поэты не пользуются покровительством господ; наши поэты сами господа…»
В этих самолюбивых словах много скрытой боли. На губах Чарского закипает пенка длинного рассуждения из «Романа в письмах» 1829 года, но сама мысль остается невысказанной. Зачем она иностранцу? Целиком же ее записывает Владимир, обращаясь к другу:
«Вот причина быстрого упадка нашего дворянства: дед был богат, сын нуждался, внук идет по миру. Древние фамилии приходят в ничтожество; новые подымаются и в третьем поколении исчезают опять. Состояния сливаются, и ни одна фамилия не знает своих предков…
Я без прискорбия никогда не мог видеть уничтожение наших исторических родов; никто у нас ими не дорожит, начиная с тех, которые им принадлежат. <…> Семейственные воспоминания дворянства должны быть историческими воспоминаниями народа. Но каковы семейственные воспоминания у детей коллежского асессора?»
Это продолжение ответа другому иностранцу, на сей раз испанцу, в еще одном неоконченном тексте «Гости съезжались на дачу…» 1828 года. Испанец задается вопросом: что такое русская аристократия? «Кажется, между вашим дворянством существует гражданское равенство, и доступ к оному (дворянству. – О. Е.) ничем не ограничен, – говорит он. – На чем же основана ваша так называемая аристократия, – разве только на одной древности родов?»
Собеседник с горечью смеется в ответ: «…Древнее русское дворянство… упало в неизвестность и составляет род третьего состояния. Наша благородная чернь… считает своими родоначальниками Рюрика и Мономаха… Корень дворянства моего теряется в отдаленной древности, имена предков моих на всех страницах истории нашей. Но если бы я подумал назвать себя аристократом, то, вероятно, насмешил бы многих. Но настоящая аристократия наша с трудом может назвать и своего деда. Древние роды их восходят от Петра до Елисаветы. Денщики, певчие, хохлы – вот их родоначальники… Мы так положительны, что стоим на коленях перед настоящим случаем, успехом и… Мы гордимся не славою предков, но чином какого-нибудь дяди».
Перечисление того, перед чем преклонялись современники Пушкина – «случаем, успехом и…» – заключает в себе императорских любимцев, вышедших из денщиков, певчих и хохлов в противоположность древним родам, которые числили себя от Рюрика и Мономаха. Подлость происхождения превращалась в подлость души у их потомков, лишенных благородных воспоминаний древности. Чем станет народ без памяти? То есть без настоящего дворянства? Игрушкой чужого честолюбия.
Кого винить в случившемся? Екатерину II, поставившую в «Жалованной грамоте дворянству» 1785 года выслуженные чины выше старых титулов – «…унизила дух дворянства». Все благородное сословие было разделено ею на шесть групп. В последнюю попали те, чье высокое происхождение уходило в глубь веков. Законы о местничестве были отодвинуты, возникли 15 документальных доказательств – грамоты и патенты, которые соискатель должен был предоставить, чтобы подтвердить статус64. Не стоит пугаться: было достаточно и одного, до современной бюрократии дело не доходило. Однако те, кто привык просто считать себя благородным, оказались вынуждены порыться в сундуках: «Под гербовой моей печатью / Я кипу грамот схоронил…»
Екатерина решала вопрос о привлечении дворянства к службе, маня его чинами и пожалованными титулами. Но родовое, коренное, уже обиженное Петром I «боярство», желавшее век оставаться в деревне, конечно, было унижено. Оно хирело, теряя прежние состояния и силу.
Проблема измельчания коренного дворянства, превращавшегося в род «третьего состояния», в мещан, напрямую связана у Пушкина с проблемой переворотов и мятежей. Он видел восстание 14 декабря 1825 года продолжением дворцового переворота 28 июня 1762 года. В материалах к статье «О дворянстве» поэт набросал: «ПЕТР. Уничтожил дворянство чинами… Падение постепенное дворянства: что из этого следует? восшествие Екатерины II, 14 декабря и т. д.»65.
Предполагаемое «так далее» описано в разговоре с великим князем Михаилом Павловичем: «Я заметил, что или дворянство не нужно в государстве, или должно быть ограждено и недоступно… Если во дворянство можно будет поступать из других состояний, как из чина в чин… по порядку службы, то вскоре дворянство не будет существовать», поскольку «все будут дворянством». А это сословие хочет править державой, соперничая с царем. «Что же значит наше старинное дворянство с имениями, уничтоженными бесконечными раздроблениями, с просвещением, с ненавистью против аристокрации и со всеми притязаниями на власть и богатства? Эдакой страшной стихии мятежей нет и в Европе. Кто были на площади 14 декабря? Одни дворяне. Сколько ж их будет при первом новом возмущении? Не знаю, а кажется много». Пушкин прямо заострил внимание на собственном происхождении: «Мы такие же родовитые дворяне, как император и вы». И заметил: «Все Романовы революционеры и уравнители»66. Тут отсылка и к Петру с его реформами, и к Екатерине с ее переворотом.
«Тайное недоброжелательство» русского коренного дворянства к короне тоже следует учесть. Мы будем не раз фиксировать формы этого чувства, подчеркивая многозначность пушкинского эпиграфа к повести. Хотя ни в одной современной поэту «новейшей гадательной книге» такого значения Пиковой дамы нет67.
«Варварство мужа»
Разговор с Михаилом Павловичем состоялся в декабре 1834 года, а весной этого же года, как раз накануне выхода «Пиковой дамы», Пушкин болезненно интересовался вопросами цареубийства.
Перевороты стали причиной создания безродной, лишенной воспоминаний прошлого аристократии. Если учесть «славный 1762 год», в черновиках к «Дубровскому», разделивший самодура Троекурова и отца главного героя68, то мятежи виной распаду и унижению истинного дворянства – опоры нации. Взрывы провоцировались с помощью заезжих эмиссаров, вроде «чудака» Сен-Жермена, представлявшего египетские мистерии и «подземных царей». Добра чужой стране они желать не могли.
«Единственная цель моей политики в отношении России, – писал в 1762 году французский король Людовик XV (покровитель Сен-Жермена) своему посланнику в Петербурге барону Луи Огюсту де Бретейлю, – состоит в том, чтобы удалить ее как можно дальше от европейских дел… Все, что может погрузить русский народ в хаос и в прежнюю тьму, выгодно для моих интересов»69.
Чуть ранее он объяснял министру иностранных дел графу Огюсту де Шуазелю: «Что до России, то мы причисляем ее к рангу европейских держав, только затем, чтобы исключить потом из этого ранга и отказать ей даже в праве помышлять о европейских делах… Пусть она впадет в летаргический сон, из которого ее будут пробуждать только внутренние смуты, задолго и тщательно подготовленные нами. Постоянно возбуждая эти смуты, мы помешаем правительству московитов помышлять о внешней политике»70. В другом переводе на месте «смут» стоят «конвульсии».
Такое отношение легко назвать «тайным недоброжелательством», ведь Россия и Франция в годы Семилетней войны – союзники. Пушкин не знал слов Людовика XV, но обдумывал ситуацию с переворотами так, как если бы знал и рассматривал как опасность самой жизни страны.
Окажись Екатерина II менее сильным правителем, а Россия – тем, за что ее принимали – и упования Людовика XV могли оправдаться. Впрочем, цель достигается не с одного удара. Впереди, за переворотом 1762 года, согласно Пушкину, маячили 11 марта 1801-го, 14 декабря 1825-го и новые «конвульсии».
Заезжие эмиссары выбирали кандидатов. Великая княгиня Екатерина Алексеевна до поры казалась подходящей. Сен-Жермен в повести помог графине после того, как та сама попросила:
«Она решилась к нему прибегнуть. <…>
Старый чудак явился тотчас и застал в ужасном горе. Она описала ему самыми черными красками варварство мужа и сказала наконец, что всю свою надежду полагает на его дружбу».
Многие страницы мемуаров Екатерины II, с которыми был знаком Пушкин, показывают именно «варварство мужа», описанное «самыми черными красками». В 1835 году поэт давал их читать великой княгине Елене Павловне, жене Михаила Павловича, даме умной и честолюбивой, которая сама была бы не прочь сыграть аналогичную Екатерине II роль. Но времена изменились. «Великая княгиня взяла у меня записки Екатерины II и сходит от них с ума»71. Отстраненный тон показывает, что Пушкин не очаровался откровениями будущей императрицы.
В «Записках» Екатерины II есть примечательный момент, когда знакомый дипломат объясняет ей, как перестать страдать из-за нападок Елизаветы Петровны, ее двора и пренебрежения мужа. Сама она приписывает главный вывод из разговора себе:
«Я решила дать почувствовать тем, которые мне причинили столько различных огорчений, что от меня зависело, чтобы меня не оскорбляли безнаказанно… <…>
…я держалась очень прямо, высоко несла голову, скорее как глава очень большой партии, нежели как человек униженный и угнетенный»72.
Что заставило великую княгиню изменить поведение? «Она была в отчаянии, когда судьба привела в Россию кавалера Уильямса, – писал секретарь французского посольства Клод Рюльер, – английского посланника… который осмелился ей сказать, что кротость есть достоинство жертв, ничтожные хитрости и скрытый гнев не стоят ни ее звания, ни ее дарований; поелику большая часть людей слабы, то решительные из них одерживают первенство; разорвав узы принуждения… она будет жить по своей воле»73.
Новый английский посланник сэр Чарлз Хэнбери Уильямс прибыл в Россию весной 1755 года. Екатерина сразу выделила его из круга иностранных министров. На празднике в Ораниенбауме по случаю именин великого князя «у нас с ним был разговор столь же приятный, сколь и веселый»74, – вспоминала она о новом знакомом.
Уильямс словно дарит Екатерине тайну карт, исполнив в реальной жизни роль Сен-Жермена. «Записки» императрицы начаты знаменитым вступлением:
«Счастье не так слепо, как его себе представляют… А в особенности счастье отдельных личностей бывает следствием их качеств, характера и личного поведения. Чтобы сделать это более осязательным, я построю следующий силлогизм:
Качества и характер будут большей посылкой;
Поведение – меньшей; счастье или несчастье – заключением..
Вот два разительных примера:
Екатерина II,
Петр III».
Императрица знала себе цену. И три «карты», приведшие ее к победе – к счастью, названы точно: «качества», «характер», «поведение». Эта сентенция заслуживает того, чтобы поставить ее в параллель с размышлениями Германна из «Пиковой дамы»: «Нет! расчет, умеренность и трудолюбие: вот мои три верные карты, вот что утроит, усемерит мой капитал и доставит мне покой и независимость!»
Покой и независимость – именно то, чего великая княгиня искала, когда получила совет от сэра Уильямса. В ее рассуждении о счастье сказано: «Часто оно бывает следствием длинного ряда мер, верных и точных, не замеченных толпою и предшествующих событию».
Оказывается, у императрицы с Германном много общего – оба полагались на выстроенную стратегию. Наследственность? Пушкин же описывал разрушительное действие случая: кому-то он улыбается, кому-то нет.
«Умер в нищете»
Кому графиня могла передать тайну трех карт? Наследники ничтожны. Как в заметке Пушкина: «Ничтожные наследники северного исполина». Томский рассказывает: «У ней было четверо сыновей… все четыре отчаянные игроки, и ни одному не открыла она своей тайны… Покойный Чаплицкий, тот самый, который умер в нищете, промотав миллионы, однажды, в молодости своей, проиграл – помнится, Зоричу – около трехсот тысяч. Он был в отчаяние. Бабушка, которая всегда была строга к шалостям молодых людей, как-то сжалилась над Чаплицким. Она дала ему три карты, с тем чтоб он поставил их одну за другой, и взяла с него честное слово впредь уже никогда не играть. Чаплицкий… отыгрался и остался еще в выигрыше».
То, что для героини Пушкина «карта», для ее августейшего прототипа «власть». Екатерина II тоже не хотела передавать корону своему сыну – заядлому игроку в политику. Если отсчитать искомые «лет шестьдесят» от времени действия повести, то получатся 70-е годы XVIII века, точнее 1772—1775-й – период целого букета заговоров в пользу подросшего наследника престола Павла Петровича. Только пришедший к власти в 1774 году Григорий Потемкин сумел постепенно обуздать сторонников цесаревича и загнать непрерывно тлевшее возмущение в подполье. Отчего оно, впрочем, не стало меньше. Поэтому, помимо прочего, «тайная недоброжелательность» – это и отношение Павла к матери, и отношение августейшей матери к Павлу.

Император Павел I. С. Тончи. Около 1800 г.

Императрица Мария Федоровна. Э. Л. Виже-Лебрён. 1796 г.
Получив корону, вопреки воле императрицы, после ее смерти в 1796 году Павел I вскоре утратил венец, а вместе с ним и жизнь. История «курносого злодея» и связанные с переворотом 1801 года прототипы еще ожидают нас впереди. А пока остановимся на Чаплицком. Тайна, обойдя официальных наследников, как будто вильнула в сторону.
Польская фамилия облагодетельствованного старухой молодого повесы уводит читательские ассоциации к Речи Посполитой, пережившей в царствование Екатерины II три раздела. А фамилия карточного соперника Чаплицкого – Зорича – в лагерь екатерининских фаворитов.
Семен Гаврилович Зорич, уже по окончании случая, устроил в своем имении в Шклове в Белоруссии настоящий игорный рай, так что Шклов именовали «русским Монако». В параллель встает решение Германна: «Он стал думать об отставке и о путешествии. Он хотел в открытых игрецких домах Парижа вынудить клад у очарованной фортуны». Однако «в Москве составилось общество богатых игроков, под председательством славного Чекалинского…» Чекалинский – современный Пушкину аналог Зорича. Обоим улыбнулось счастье – в игре или в политике. Даже место жительства Зорича – на бывших польских землях, отошедших к России по разделам и пожалованных минутному любовнику царицы – наводит на польский след.
Последний король Речи Посполитой Станислав Август Понятовский, давний возлюбленный Екатерины в бытность ее еще великой княгиней, получил свою корону из рук российской государыни с условием, что он останется во всем послушен петербургскому кабинету и не будет принимать участия в политических интригах, то есть не станет «впредь уже никогда… играть». Станислав Август действительно «промотал миллионы», но, нарушив запрет своей благодетельницы и пустившись в политику, то бишь снова принявшись за «игру», потерял все. Фигурально выражаясь, он «умер в нищете» – лишился страны и окончил дни в изгнании, проживая то в Петербурге, то в Твери.
О польских ассоциациях в «Пиковой даме» мы еще поговорим, касаясь основного временного потока повести, то есть конца 20-х – начала 30-х годов XIX века. Что же касается Екатерины II, то ее в пушкинскую эпоху считали виновницей уничтожения государственности соседей. Что неверно. По разделам императрица забрала у Речи Посполитой земли, населенные не поляками и не католиками, а православными украинцами и белорусами. Эти территории легко срастались с Россией. Она даже требовала у корреспондентов поздравить ее с древней «русской колыбелькой» – то есть с присоединением очага, из которого, собственно, и произошла Русь. Но коронной Польши – «польской колыбельки» – Екатерина предусмотрительно не тронула. Чужое сердце забилось на окраинах империи после победы над Наполеоном, по решениям Венского конгресса в 1815 году отдавшего основные земли Польши – России.
Строго говоря, винить следовало Александра I, добивавшегося соединения двух государств под одной короной. Но виноватой называли именно «бабушку», поскольку она начала дело. Масть карты – пики – имеет более благородное название: вини. Ее рисунок напоминал лист винограда. Понятие перешло в русский язык из польского, где, как и у нас, слово «вино» и «вина» звучат похоже. Сравним: вино – wino; виновник – poczucie winy; дама виней – pani winy. Игра слуховых ощущений – виноватая дама. Отсюда еще одна форма «тайной недоброжелательности». Доброго отношения быть не могло: оба народа претендовали на одни и те же земли. А «тайной» вражда стала, потому что в явном столкновении Польша много раз была побеждена и могла сопротивляться только скрыто. «У раба лишь одно есть оружье – измена», – писал Адам Мицкевич. Эта измена в теле России возникла, по мнению современников Пушкина, по вине Екатерины II.
Лицом к императрице от «Пиковой дамы» читателя поворачивает и образ старой «барской барыни», «ровесницы покойницы», провожавшей графиню в последний путь. «Две молодые девушки вели ее под руки, – сказано в повести. – Она не в силах была поклониться до земли, – и одна пролила несколько слез, поцеловав холодную руку госпожи своей». Само по себе присутствие старых слуг, поседевших вместе со своими господами, было явлением заурядным. Екатерина II держала возле себя именно таких людей. В день ее смерти пожилые камердинеры, находившиеся в императорских покоях, положили тело разбитой ударом хозяйки на матрас и тянули из уборной (помещения с уборами, а вовсе не клозета) в комнаты.
Возле Екатерины II существовала довольно известная личность – Марья Саввишна Перекусихина, чья самоотверженная преданность умирающей государыне была отмечена даже недоброжелателями из окружения Павла I. Федор Васильевич Ростопчин писал: «Твердость духа сей почтенной женщины привлекала многократно внимание всех, бывших в спальне. Занятая единственно императрицей, она служила ей так, как будто ежеминутно ожидала ее пробуждения, сама поминутно подносила платки, коими лекари вытирали текущую изо рта материю, поправляла ей то руки, то голову, то ноги»75. Перекусихина доживала век в Москве, удивляя современников молчаливостью насчет скончавшейся императрицы. Не вызывало сомнений, что она многое знает, но так никому и не открывает «тайн своей госпожи».
Люди вольных воззрений называли Перекусихину «проб-дамой», считая, что новые фавориты попадали к императрице после аттестации у верной служанки (Шарль Массон поставил на ее место фрейлину Анну Степановну Протасову)76. В этом смысле любопытно, что Германн, раздумывавший, а не сделаться ли любовником 87-летней старухи, подошел к ее гробу сразу после барской барыни.
Екатерининская тема в «Пиковой даме» оказалась особенно понятной представителям русских масонских кругов. Недаром Петр Ильич Чайковский в опере увеличил долю сцен, происходивших в XVIII веке, по сравнению с повестью. Он даже придумал пышный эпизод приезда императрицы на бал, вырезанный в советское время, несмотря на восхитительное музыкальное решение.
Если учесть, что на так называемый «петербургский текст» опера Чайковского повлияла не в меньшей – а на Ахматову в большей степени, чем сама пушкинская повесть, то допустимо говорить и о екатерининских реминисценциях у Достоевского, Блока, Бенуа, Белого.
Кто стучится?
Ведь всех впустили.
Это гость зазеркальный? Или
То, что вдруг мелькнуло в окне…
Отдадим себе отчет в том, что и Екатерина перед нами не настоящая, а «зазеркальная», как если бы из души человека забрали все доброе, оставив только «тайную недоброжелательность».
Глава третья
«И входит незнакомый странник»
А как же общепринятые прототипы Старухи? Мы не посягаем на их права. Подчеркиваем только, что по отношению к нашей героине они выполняют роль прикрытия. Ничто так не обнажает этот факт, как невозможность встречи указанных дам с Сен-Жерменом77. Что касается Екатерины II, то тут контакт со «старым чудаком» играет ключевую роль.
Поговорим об этом персонаже в пушкинской трактовке. Томский представил знаменитого графа: «человек очень замечательный»; «выдавал себя за вечного жида, за изобретателя жизненного эликсира и философского камня»; «над ним смеялись, как над шарлатаном»; «Казанова в своих Записках говорит, что он был шпион», «несмотря на свою таинственность, имел очень почтенную наружность и был в обществе человек любезный»; «старый чудак».
Нарумов удивляется, что Томский до сих пор не перенял у бабушки «ее кабалистики». Слово не воробей. Пушкин не сказал – магии, волшебства, трюка, фокуса. Употребленное понятие обязывает, поскольку за ним скрыт целый мир, доступный посвященным. Перед читателем именно каббалист. Не шарлатан, не шпион, за которого Сен-Жермена принимают «профаны». В повести он – настоящий маг.
Вновь, как в истории с Клеопатрой, мы вступаем в море пушкинских ассоциаций, которые становятся более ясными, если воспринять наследие поэта как единый текст78. При этом следует понимать, что сам Пушкин удерживал в голове значительно больше смыслов, чем самый утонченный знаток его творчества. Кроме того, пушкинское образы переплетались с образами современной ему литературы и старой традиции. Значит, море превращается в океан. Нам же предстоит пройти по руслу ручья – дай бог, не пересохшего – держась руками за прибрежные кусты, чтобы не поскользнуться.
«Король-рыбак»
Сен-Жермен – в повести человек почтенного возраста, «старый чудак». Иными словами Старик. Старик предстает перед нами в «Сказке о рыбаке и рыбке», писавшейся одновременно с «Пиковой дамой». Герои живут: «…в землянке / У самого синего моря». Эти слова сразу отсылают к масонской клятве учеников: «Пусть тело зароют в сырой песок на самом низком уровне отлива, где море отступает и наступает дважды в сутки». Отсюда – к первой и последней строкам «Медного всадника»: «На берегу пустынных волн…/ Похоронили ради Бога», – и к месту тайного погребения пятерых повешенных «братьев» декабристов79: «…близехонько к волнам, / Почти у самого залива».
А вот указание «тридцать лет и три года» – к тридцати трем, самой высокой степени по шотландскому уставу – Державный верховный генеральный инспектор, и по египетскому – Суверенный князь королевских мистерий80. Все зыбко. Но герои причастны к «державности» и «королевскому» рангу.
Добрый Старик выполняет приказы злой Старухи – «не осмелился перечить». «Сварливая баба» («свара» означает не только ссору, ругань, но и драку, открытое противостояние, переворот) тоже иногда воспринимается как намек на Екатерину II, в широком смысле – на власть81.
Сен-Жермен лишь выполняет просьбу молодой графини, своей приятельницы. Является по первому зову и готов ссудить ей деньги, которые она проиграла. Он – эмиссар, как Старик – передающее звено между Золотой рыбкой и Старухой. Между хозяином волшебства и человеком. Каков источник магии? У каббалиста – «боги грозного Аида» и «подземные цари» Клеопатры.
Молодая графиня вовсе не невинная овечка – ее связи с пороком уже установились. Поэтому маг и позволяет себе охотиться, он приехал к Анне Федотовне как старый приятель. Здесь Пушкин очень точен – сначала личный выбор человека в пользу греха, затем несчастный уже открыт нападению, поскольку сам снял с себя защиту. Графиня играла в карты, что вовсе не поощрялось общественной моралью82. При этом в России карточная игра приняла вид повального увлечения, была распространена и среди мужчин, и среди женщин83. Ей были подвержены даже дети, использовавшие карты как цветное лото. В этом смысле графиня приехала в Париж как бы из страны греха. Если учесть, что карты – аналог борьбы за власть, то молодая дама представляет общество, привычное к государственным переворотам, где всего лет десять как царствует Екатерина II, захватившая трон в 1762 году.
Следует прислушаться к мнению Эйдельмана, увидевшего один из источников пушкинского замысла в «Письмах русского путешественника» Николая Михайловича Карамзина – книге, знакомой поэту с детства. В 1790 году автор побывал в Париже, где беседовал с неким аббатом Н***, который сетовал на карточную игру среди дам, как на символ упадка нравов. Сначала женщины начали «разорять друг друга», «забыв науку граций», а потом наступил крах. Аббат приводит стихотворное пророчество Франсуа Рабле, которое Карамзин перевел прозой: «Увидим во Франции злодеев, которые явно будут развращать людей и поссорят друзей с друзьями, родных с родными, дерзкий сын не побоится встать против отца своего и раб против господина… глупая чернь будет издавать законы… Земля освободится от сего бедствия не иначе, как упившись кровью»84. Это время, по аббату Н***, последует за тем, когда женщины начнут играть в карты. А по Пушкину – вмешиваться в политику.
Старик в «Сказке о рыбаке и рыбке» не стал брать с Золотой рыбки выкуп: «Так пустил ее в синее море». Его можно назвать «дурачина ты, простофиля», как бранит жена, а можно «старым чудаком», как Томский именует Сен-Жермена. В авторском тексте произошедшее названо «великим чудом», суть преображением, «великим деланием», позволяющим неблагородным металлам стать золотом, а профану превратиться в посвященного.
Таинственный граф тоже пожалел свой магический улов – ведь и он в сугубо орденском смысле «король-рыбак», выуживающий человеческие души. «Сен-Жермен задумался. “Я могу вам услужить этой суммою, – сказал он, – но знаю, что вы не будете спокойны, пока со мной не расплатитесь… Есть другое средство…” Тут он открыл ей тайну…» Вот почему бабушка «любит его без памяти и сердится, если говорят об нем с неуважением» – «Отпустил он рыбку золотую / И сказал ей ласковое слово».
Нельзя утверждать, будто, получив подарок от нечистой силы, Анна Федотовна по умолчанию продала свою бессмертную душу. Средневековая традиция предполагает договор с дьяволом как юридический акт с подписью жертвы85. Молодая графиня ничего не подписывала. Но у нечистого можно кое-что получить в качестве аванса на будущее – подарок.
Это будущее разворачивается в повести как сегодняшний день (1820—1830-е годы). Поскольку маг и главный герой названы одинаково – Жермен и Германн представляют собой лишь французскую и немецкую огласовку имени, то возможна идея возвращения каббалиста за когда-то подаренной тайной.
Очень любопытна статья Пушкина 1836 года «Железная маска», перебрасывающая мостик к нашему следующему «старику». Она пересказывает историю знаменитого узника и соответствующую статью Вольтера. В ней есть образ бедного безграмотного рыбака, которому заключенный выбросил из окна серебряную тарелку с нацарапанными словами. Но тот сам принес находку губернатору и заверил, что не умеет читать. Так тайна осталась нераскрытой.
История многозначна. Возникает параллель с крестьянами, которые в Испании выдали мятежного полковника Рафаэля Риэго властям: «Народы тишины хотят,/ И долго их ярем не треснет». А также мысль о неготовности неграмотных, простодушных людей принять Тайну. Рыбак с острова Святой Маргариты, как и старик-рыбак в «Сказке…», отпускает «великое чудо» в море. Напрасно посвященные швыряют из окон свои послания на тарелках. Считается, что последнее стихотворение К. Ф. Рылеев нацарапал в крепости на оловянной плошке: «Тюрьма мне в честь, не в укоризну…»86 Великий мастер имел в виду не только Петропавловку, но и тюрьму человеческого духа, где посвященный вынужден томиться, встречая только «безграмотных». Ни одного «братского» рукопожатия!
«Единственный старик»
Другая параллель со словом «старый» – это «старик Вольтер». Маг и каббалист уподоблен философу – недаром Сен-Жермен выдавал себя за «изобретателя… философского камня». Последний дарует бессмертие. Вольтер его достиг, не в прямом, а в переносном смысле – благодаря своим трудам.
В 1831 году Пушкин получил разрешение императора «рыться в государственных архивах»87 и весной следующего 1832 года, познакомился с библиотекой Вольтера, купленной для книжного собрания в Эрмитаже все той же неугомонной Екатериной II. Поэт изучал рукописи, которые посылались Вольтеру из России Иваном Ивановичем Шуваловым для его «Истории Петра Великого», и просматривал переписку философа с разными корреспондентами. Его заинтересовал пассаж о потрясениях в Польше 1771 года, чему Фридрих II посвятил шутливую поэму «Поланиада». Вольтер записал: «Вот слова, которые будут вечны: “Хотя вы мой король, но я дал клятву убить вас”, – я обливался слезами ужаса»88. Его повергла в трепет клятва вольных каменщиков Николая Базилия Потоцкого и Михаила Клеофаса Огинского, воображавших себя вольтерьянцами, друзьями свободы.

Вольтер в парике. А. С. Пушкин. Обложка рукописи критической статьи «Вольтер». 1836 г.

Вольтер во фригийском колпаке и молодой Наполеон. А. С. Пушкин. Рисунок на черновиках «Полтавы». 1828 г.
Там же Пушкин скопировал так называемые масонские иероглифы – листы с орденскими значками89, которые в литературе принято объединять с «записью древнееврейского алфавита»90. Тем не менее это две разные системы обозначений. Кроме этого, Пушкин нашел книжку о секте американских «конвульсионеров», напоминавших русских хлыстов (в конце царствования Александра I при дворе интересовались хлыстовством), которые вводили себя в транс, опаляя кожу и нанося удары по телу, после чего их охватывали видения.
Принимая во внимание подобные интересы, трудно назвать Вольтера совсем уж далеким от мистики человеком. Не были чужды революционной, наиболее непримиримой философии и масонские мистики. Так, Иван Владимирович Лопухин, крупнейший орденский функционер времен Павла I, в своем орловском имении поставил памятник Жан Жаку Руссо91, самому громокипящему борцу с деспотизмом. Противоположности сходятся? Или разным языком говорят об одном и том же?
Швейцарское поместье Вольтера, купленное, кстати, на пожалования Екатерины II, именовалось Ферне. Образ «фернейского пустынника» у Пушкина встречается сравнительно часто, но сам по себе вовсе не так однозначен, как принято считать. Вольтер в России, как ни один другой писатель, связан с именем великой императрицы, которая и ввела его в моду – насадила вольтерьянство. За что получала похвалы своего друга по переписке и проклятия молодых вольнодумцев пушкинской поры. В заметке «О русской истории XVIII века» императрица осуждена за «отвратительное фиглярство в сношениях с философами ее столетия» и обещано, что «голос обольщенного Вольтера» не спасет ее памяти.
Реальный Вольтер обольщался только, когда хотел быть обольщенным. То есть за очень большие деньги. К моменту написания статьи «Вольтер» в 1836 году Пушкин это уже понимал и наряду с похвалами поместил крайне нелицеприятные пассажи о покровительстве Фридриха II (о Екатерине II не писалось по цензурным соображениям): Вольтер «не умел сохранить своего собственного достоинства», «лавры», покрывающие его «седины», «обрызганы грязью»92.
Как это далеко от юношеских восторгов! В 1807 году в «Бове» поэт писал:
О Вольтер! о муж единственный!
Ты, которого во Франции
Почитали богом неким,
В Риме дьяволом, антихристом,
Обезьяною в Саксонии!
Римская курия, не встречавшая у Пушкина симпатии, называла Вольтера за безбожие Сатаной, в католических землях Германии подхватили: дьявол – обезьяна Бога. Но так называли себя и алхимики93. Когда-то эти образы манили молодого Пушкина, там более что Вольтер был и глубже, и многограннее определений Рима.
Молодой Пушкин неоднократно восхищался фернейским мудрецом: «Всех больше перечитан, / Всех менее томит». В «Городке» 1815 года он «поэт в поэтах первый», «Он все: везде велик / Единственный старик». Но особого уважения и здесь нет: «Фернейский злой крикун», «седой шалун». Причина та же, что и много лет спустя: заигрывание с монархами, отсутствие чувства собственного достоинства – независимости, столь важной для самого Пушкина.
В 1830 году написано «К вельможе», посвященное князю Николаю Борисовичу Юсупову, где тот «посланник молодой увенчанной жены»:
Явился ты в Ферней – и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
«Циник», «пронырливый», «свое владычество… любя», «лесть его» – никак не похвалы. Дальше – хуже:
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Прах Вольтера действительно долго не мог найти постоянного пристанища. Философ был похоронен на монастырском кладбище в деревне Сельер, потом, после победы французской революции, перенесен в Пантеон в 1791 году. После реставрации Бурбонов ходил слух, будто тело выкрали… Революция принесла «союз ума и фурий», как сказано в послании «К вельможе». На рукописи стихотворения «Наполеон» улыбающийся Вольтер изображен над головой молодого Бонапарта. Так философия Просвещения открыла дверь «вихрю бури», когда забавы Версаля и Трианона сменились «мрачным ужасом», явился «Свободой грозною воздвигнутый закон», застучали гильотины, произошло «Падение всего…», а далее – «Преобразился мир при громах новой славы» – это уже Бонапарт.
Ничего утешительного для «поэта мирного». Во всех, посвященных Вольтеру статьях Пушкина он останется «идолом Европы», «предводителем умов и современного мнения». Но дело не в том, что говорить, а в том, как говорить. С годами изменилось отношение к «идолам», к «умам», к «современному мнению», даже к самой «Европе». Уже совсем зрелым человеком, в 1836 году, поэт написал:
Еще в ребячестве, бессмысленный и злой,
Я встретил старика с плешивой головой,
С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой,
С устами сжатыми наморщенной улыбкой.
Обращает на себя внимание интонационная и смысловая перекличка приведенного стихотворения с другим – «В начале жизни школу помню я», – написанном в том же 1830 году, тогда же, когда и «К вельможе», где прах Вольтера не упокоен.
Другие два чудесные творенья
Влекли меня волшебною красой:
То были двух бесов изображенья.
Один (Дельфийский идол) лик младой —
Был гневен, полон гордости ужасной,
И весь дышал он силой неземной.
Другой женоподобный, сладострастный,
Сомнительный и лживый идеал —
Волшебный демон – лживый, но прекрасный.
Пред ними сам себя я забывал…
Это Аполлон или Феб и Амур или Эрот. «Сомнительный и лживый идеал» – «С очами быстрыми, зерцалом мысли зыбкой». Мысль может быть «зыбкой», только если она «лжива».
Теперь не удивят суждения Пушкина в статье «О ничтожестве литературы русской» 1834 года: «Ничто не могло быть противуположнее поэзии, как та философия, которой XVIII век дал свое имя. Она была направлена противу господствующей религии, вечного источника поэзии у всех народов, а любимым орудием ее была ирония холодная и осторожная и насмешка бешеная и площадная. Вольтер, великан сей эпохи, овладел и стихами, как важной отраслью умственной деятельности человека. Он написал эпопею с намерением очернить кафолицизм («Генриада». – О. Е.). Он 60 лет наполнял театр трагедиями, в которых, не заботясь ни о правдоподобии характеров, ни о законности средств, заставил он свои лица кстати и некстати выражать правила своей философии. Он наводнил Париж прелестными безделками, в которых философия говорила общепринятым и шутливым языком… и эта легкость казалась верхом поэзии… Весь его разрушительный гений со всею свободою излился в цинической поэме («Орлеанская девственница». – О. Е.), где все высокие чувства, драгоценные человечеству, были принесены в жертву демону смеха и иронии, греческая древность осмеяна, святыня обоих заветов обругана…»
Это Пушкин – автор «Гавриилиады»? Пушкин, которому в юности так нравилась «Орлеанская девственница»? Это Пушкин – автор «Истории Пугачевского бунта». Это Пушкин, который уже пишет «Капитанскую дочку». «Разрушительный гений» – приговор. В первую очередь вкусам своей молодости. Вольтер «опасен» и «соблазнителен». На полях рукописи статьи его голова во фригийском колпаке изображена на конце стило – человек-перо – в окружении голов революционеров и парижанки с переносной пушкой в руках, из которой она палит, надо думать, по королевской резиденции – поход женщин на Версаль.
Пушкин много раз рисовал Вольтера, в том числе и в женском чепце на листе со вставкой «Несмотря на великие преимущества» 1832 года. Этот образ называют «Пиковой дамой», или Старухой94. Но уст, сжатых «наморщенной улыбкой», не перепутать. В отрывке же говорится о «суждении глупцов»95 по поводу литературы и литераторов.
«Влияние Вольтера было неимоверно… Все возвышенные умы следуют за Вольтером, – продолжал Пушкин. – Задумчивый Руссо провозглашается его учеником. Пылкий Дидрот есть самый ревностный из его апостолов. <…> Европа едет в Ферней на поклонение. Екатерина вступает с ним в дружескую переписку. Фридрих с ним ссорится и мирится. Общество ему покорено. Наконец Вольтер умирает в Париже, благословляя внука Франклина и приветствуя Новый Свет словами дотоле неслыханными!.. <…> Старое общество созрело для великого разрушения»96.
Итак, Вольтер – один из отцов и провозвестников «мрачного ужаса», «падения всего». Приветствуя внука Франклина кличем: «Бог и свобода!» – он заключает «союз ума и фурий». Поэт провидит преображение мира «при громах новой славы», но вовсе не рад «великому разрушению».
«Мудрец пустынный»
Связь великого мага Сен-Жермена с Вольтером – это связь масонской мистики с просветительской философией, столь неприятная для обеих сторон, но очевидная для Пушкина, любившего соединять внешние крайности в одном образе. Обе системы взглядов предполагали изменение мира и человека, вели к переворотам. Кровавым или бескровным, быстрым или ненасильственным – не столь уж важно, если руководители тайных обществ (и русских декабристов, и греческих этеристов, и итальянских карбонариев, и польских патриотов, будущих участников восстания 1830 года) занимают привилегированное место в орденской среде.
Чтобы подтвердить свою мысль, потянем еще за одну нить ассоциаций, которая разматывается от слова «чудак». Она приведет нас к описанию онегинского житья в деревне и его социальных реформ:
В своей глуши мудрец пустынный,
Ярем он барщины старинной
Оброком легким заменил;
И раб судьбу благословил.
Зато в углу своем надулся,
Увидя в этом страшный вред,
Его расчетливый сосед;
Другой лукаво улыбнулся,
И в голос все решили так,
Что он опаснейший чудак.
На сей раз нас не будет волновать образ петербургского приятеля Пушкина, сына крупного масона97, «брата» высокого посвящения», известного экономиста, поклонника Адама Смита – Николая Тургенева. Последний провел аналогичную онегинской реформу в своей симбирской деревне98. Но раб судьбу не благословил, крепостные разорились, имение пришлось продавать99. В пору вспомнить любимое молодым Пушкиным изречение из «Фауста» Гёте: «Я часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». В истории Тургенева и его «братьев» наоборот: некая сила декларирует, что хочет блага, а творит зло.
Тем более мы не станем проводить параллелей между Сен-Жерменом и Онегиным. Нас занимают пушкинские характеристики героев и их действий: «мудрец пустынный»; «страшный вред»; «сосед»; «лукаво улыбнулся»; «опаснейший чудак». При описании имения прошлое названо «умным»:
Почтенный замок был построен,
…………………………………………………….
Во вкусе умной старины.
XVIII век, – по Радищеву, «столетие безумно и мудро» – гордился своей рассудочностью, преданностью разуму, слыл «умным», потому что был пропитан просветительской философией, философией Вольтера, его «лукавой» усмешкой.
При описании книг Татьяны замечено, что молодая девушка: «Пьет обольстительный обман»; «Одна с опасной книжкой бродит». К чему приведет такое чтение?
Погибнешь, милая; но прежде
Ты в ослепительной надежде
Блаженство темное зовешь,
………………………………………………………….
Ты пьешь волшебный яд желаний…
Речь о любовных романах. Но только ли о них? Вместе с угрозой гибели отметим «ослепительную надежду», «блаженство темное», «волшебный яд». После знакомства с библиотекой Онегина героиня поставлена в тупик: кто он?
Чудак печальный и опасный,
Созданье ада иль небес,
Сей ангел, сей надменный бес.
О чем-то подобном Татьяна подозревала еще в момент написания письма: «Кто ты, мой ангел ли хранитель? / Или коварный искуситель…» Онегин и сам не знает. Но вот слова: «лукаво улыбнулся»; «опаснейший чудак»; «блаженство темное»; «волшебный яд» – уже предупреждают читателя: не пей.
«Чудак, попав на пир огромный, / уж был сердит…» Существует множество объяснений причины гнева Онегина. Но если ты затворник, «мудрец пустынный», «анахорет» – «Онегин жил анахоретом» – то объяснение уже дано – это «пир» сам по себе, многолюдство. А вот слово «сердитый» требует внимания. Оно снова зацепит нас в стихотворении «Гусар» 1833 года:
Скребницей чистил он коня,
А сам ворчал, сердясь не в меру:
«Занес же вражий дух меня
На распроклятую квартеру…»
Вроде бы, как Онегина, «на пир огромный». Гусар квартировал под Киевом, его «чернобривая» хозяйка оказалась ведьмой, он проследил за ней до шабаша на Лысой горе, где собирались черти. Что показывает и гостей Лариных в перевернутом свете, как во сне Татьяны. Вот нечисть:
Сидят чудовища кругом:
Один в рогах с собачьей мордой,
Другой с петушьей головой…
……………………………………………………….
Вот рак верхом на пауке,
Вот череп на гусиной шее
Вертится в красном колпаке,
Вот мельница вприсядку пляшет…
Мельница – средневековый символ дьявола – перемалывает человеческие души. Череп похож на рисунок головы Вольтера, которой увенчано перо, как пики головами аристократов в дни французской революции.
А вот гости:
С своей супругою дородной
Приехал толстый Пустяков;
Гвоздин, хозяин превосходный,
Владелец нищих мужиков;
Скотинины, чета седая…
…………………………………………………….
Уездный франтик Петушков,
Мой брат двоюродный Буянов…
…………………………………………………….
И отставной советник Флянов,
Тяжелый сплетник, старый плут.
Оба списка можно соединить. Или наложить друг на друга. Загнем уголок возле слова «сплетник» и обрадуемся сочетанию «старый плут» – еще один намек на обман, который несет некий Старик.
Гусар в одноименном стихотворении спасается, прыгнув на коня, который оборачивается «старой скамьей» – обман, вещь не та, за которую себя выдает. От «коня» прямой путь к Вороному из боярских конюшен, которого повадился по ночам объезжать черт:
Конь не тих, весь в мыле, жаром пышет,
С морды каплет кровавая пена.
Вроде бы лошади всем были довольны в чистых боярских стойлах. Но их повадился мутить Домовой, и они взбесились. Прямой намек на мятежников, сделанный по еще теплым следам, в 1827 году.
Другая нить тянется к коню из «Песни о вещем Олеге», в черепе которого таится «гробовая змея». Змея на памятнике Петру Великому – измена. Измена кусает князя, кусает и императора в роковой день 14 декабря. Провоцируют измену, по Пушкину, те, кто пляшет на Лысой горе, или сидит за столом в заснеженной избушке из сна Татьяны.
Как видим, эти размышления касаются не внешнего сюжета романа в стихах, а его мистической подкладки. Упоминание «пустыни» в «Евгении Онегине» поведет к «Пророку», с его идеей орденского посвящения: «Как труп в пустыне я лежал, / И Бога глас ко мне воззвал…» Оттуда к словам клятвы: «Грудь моя рассечена, сердце вынуто». А также к стихам «Свободы сеятель пустынный, / Я вышел рано, до звезды». Причем звезда понимается как «звезда надежды», о которой так много писали русские романтики, отдавая дань масонской традиции100. «И вновь в небесной вышине / Звезда надежды засияла», – обращался Рылеев к Бестужеву.
Однако это не единственные ассоциации. «Отцы-пустынники и жены непорочны» 1836 года поворачивают читателя к совсем иным пустыням, где поют монахи:
Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
Да брат мой от меня не примет осужденья,
И дух смирения, терпения, любви
И целомудрия мне в сердце оживи.
Итак, образ «старого чудака», подшитый с изнанки образом «чудака печального и опасного», говорит о прежних прегрешениях, которые поэт хотел бы ясно увидеть. Эти прегрешения раскрываются через идею «соседа», столь заметно выпяченные в «Евгении Онегине».
«Любезный мой сосед»
На Онегина надуваются расчетливые соседи: «Он фармазон, он пьет одно / Стаканом красное вино…» На именинах в мазурке скачет Буянов, позаимствованный у дяди поэта Василия Львовича Пушкина из «Опасного соседа». Его введение указывает на условные границы текста101. По характеру типичный гоголевский Ноздрев – «человек исторический». В дядиной поэме Буянов является к герою, увлекает его в бордель и устраивает там драку. Фамилия говорящая – от слова «буйство».
Промотавшийся герой Василия Львовича склонен устраивать дебоши. Как те самые обедневшие «бесконечными раздроблениями» дворяне, которых при следующем «замешательстве» будет еще больше, чем 14 декабря. А потому сосед действительно «опасен», но не в дядином, а в пушкинском смысле слова.
Имелся другой человек, которого поэт именовал «соседом» и от которого отказывался принять «кубок», подозревая в нем отраву. Вспомним «волшебный яд», который Татьяна пила в «ослепительной надежде». Поговорим о неискреннем друге молодых лет Пушкина, а позднее – его ожесточенном сопернике – Павле Александровиче Катенине. Он писал поэзию и публицистику, поддерживал Александра Сергеевича Грибоедова и Вильгельма Карловича Кюхельбекера против Карамзина. Масон, член Союза благоденствия, Катенин старался, как братья Тургеневы или Петр Яковлевич Чаадаев, руководить развитием юного Пушкина в нужном ему русле. В 1822 году Александр I выслал его из столицы, что напоминало ласковое, но непременное указание на дверь помощнику секретаря Государственного совета Николаю Тургеневу: «Брат мой, покиньте Россию». Только Катенин был рангом пониже, а потому с ним меньше церемонились – запрет на въезд в Петербург.
Сначала Пушкин считал его товарищем по несчастью – ссылка. Положительно поминал в первой главе «Евгения Онегина», писал дружеские письма, призывая как бы заново основать критику в России – «забрать в руки общее мнение и дать нашей словесности новое, истинное направление». Имелось в виду либеральное, революционное.
Но было и еще кое-что: Катенин оказался сопричастен сплетне о порке Пушкина в Петропавловской крепости – «тяжелый сплетник, старый плут» – он первым предупредил о ней вспыльчивого юношу. Что должно было за тем последовать? На какую реакцию рассчитывал Рылеев? Провоцировали ли Пушкина? Бог весть. Но на воре загорелась шапка, и в письме 19 июля 1822 года из Кишинева поэт как бы извинялся:
«Ума не приложу, как ты мог взять на свой счет стих:
И сплетней разбирать игривую затею.
Это простительно всякому другому, а не тебе. Разве ты не знаешь несчастных сплетней, коих я был жертвою, и не твоей ли дружбе (по крайней мере так понимал я тебя) обязан я первым известием об них?»102
Легко предположить лукавство со стороны поэта. На что указывают намеки: например, «дружба не итальянский глагол piombare, ты ее также хорошо не понимаешь» или «она должна производить более ужаса, чем чаша Атреева», – показывают, что Пушкин все же догадывался о неблаговидной роли «друга». Piombare – по-итальянски «ударять». Катенин доказал связь этого глагола со словом «свинец», а Пушкин как будто намекнул на свою дуэль с Рылеевым, случившуюся из-за позорной сплетни по дороге поэта на юг. То есть на размен свинцом. Вольный перевод Катениным комедии «Злоязычные» – «Сплетни» в русском варианте – тоже продолжение этой игры слов.
Чаша Атрея – кубок, полный крови собственных детей этого греческого царя. Запомним «чашу», она еще повторится в упреках поэта по адресу Катенина, когда маски будут если не сброшены, то приподняты.
Более того, поминая перевод «Сида» Корнеля, сделанный Катениным, поэт трижды говорит о пощечине «рыцарских веков на жеманной сцене 19-го столетия». Кажется, гордый, как «гишпанский рыцарь», Пушкин отвесил-таки неверному другу оплеуху, но всех вокруг уверил, что не имел этого в виду: «Как наш Петербург поглупел!»
Прошли годы ссылки, переписка не возобновилась. Но после страшных событий на Сенатской площади, разговора Пушкина с царем, «Стансов» («В надежде славы и добра…) и ответа «Друзьям» («Нет, я не льстец, когда царю / Хвалу свободную слагаю…»), посвященных Николаю I, Катенин посчитал, что поэт предает идеалы молодости, и решил одернуть его. Видя себя в литературе величиной, равной Пушкину, старый «друг» вступил с ним в скрытую стихотворную полемику. Так началась их ссора, изученная Юрием Николаевичем Тыняновым103.
В 1828 году появилась «Старая быль», специально отосланная Катениным Пушкину. Речь в стихотворении о песенном состязании у князя Владимира, в борьбу вступают грек-скопец и русский витязь. Последнего Катенин ассоциировал с собой. А скопца, видимо, с Пушкиным. Уже обидно. Отказ от юношеских идеалов воспринят в кругу друзей как форма отказа от мужества. Баллада длинная, и автор отчего-то безотчетно сердит на царевну Анну, выданную братьями за Владимира. С ней на смену вольной языческой старины пришло христианство, понимаемое как самодержавие.
Кого же воспоет певец?
Кого, как не царей державных,
Непобедимых, православных,
Носящих скипетр и венец?
Они прияли власть от Бога…
Даже птицы счастливы петь в клетке: «А мы в божественной неволе / Вкушаем множество отрад». Намек на Пушкина. Всякий, кто приближается к царю, счастлив: «Душой объятый страхом прежде / Приходит к сладостной надежде». Тоже прямой выпад против поэта, намек на его «В надежде славы и добра».
Русский воин отказывается от состязания: «Певал я о витязях смелых в боях – / Давно их зарыли в могиле» – это уже посвящено памяти пятерых повешенных. Все упреки крайне болезненны для Пушкина. Катенин считал «Стансы» «плутовскими», как сказано в письме Николаю Ивановичу Бахтину, и надеялся возбудить в душе поэта прежние чувства. Одним из подарков князя был кубок, он «долго странствовал по свету», но вот попал «к настоящему поэту»:
Налив, тебе подам я чашу,
Ты выпьешь, духом закипишь
И тихую беседу нашу
Бейронским пеньем огласишь.
Пушкину предлагалось снова петь, как лорд Байрон – славить потрясения в дыму революционных бурь. Но тот уже понимал свободу шире, чем социальный протест. Поэтому его ответ столь ироничен:
Напрасно пламенный поэт
Свой чудный кубок мне подносишь
И выпить за здоровье просишь:
Не пью, любезный мой сосед.
Товарищ милый, но лукавый,
Твой кубок полон не вином,
А упоительной отравой…
Снова «милый, но лукавый». Как не назвать бывшего друга милым, если вся юность отдана подобным же взглядам? Однако слова «отрава» и «сосед» стоят слишком близко. Если продолжить линию в сторону «Анчара» того же 1828 года, то получится история, где «человека человек послал» к страшному дереву за ядом, тот сам отравился и умер «у ног непобедимого владыки». А принесенным ядом напитали «послушливые стрелы» и разослали «с ними гибель». Так и были использованы мнимыми друзьями стихотворения молодого Пушкина. Они стали агитационными текстами и погубили тех, кто на них поддался. Именно поэтому: «Не пью, любезный мой сосед».
«Черный друг»
Может показаться, что мы далековато отошли от Сен-Жермена. Ничуть. Речь о духовной отраве, которой теперь избегал поэт. О цепи ассоциаций, идущих через определение «старый чудак» к словам «пустынник», «лукавый», «опасный», «сей ангел, сей надменный бес» и, наконец, к «жизненному эликсиру», за изобретателя которого выдает себя таинственный граф в «Пиковой даме». По Пушкину, этот эликсир тождествен яду.
Указание – «сосед» – играет важную роль, поскольку сопряжено не только с «задорным братцем Буяновым» или с Катениным. Оно указывает на человека, благодаря которому юношеские заметки Пушкина «О русской истории XVIII века» стали известны. На Николая Степановича Алексеева, у которого, по убеждению Эйдельмана, должна была храниться одна из самых значительных коллекций пушкинских текстов, известная ныне только по фрагментам104.
Этот молодой чиновник – кстати, старше Пушкина на десять лет, что уже обусловливало некоторое влияние более взрослого товарища по отношению к младшему – предоставил у себя в доме, «смазанном из молдавского дерьма», приют ссыльному поэту. Они жили едва ли не в одной комнате, и Алексеев стал свидетелем создания и «Гавриилиады», и ядовитых заметок «По смерти Петра…»
Считается, что он был слишком обыкновенен и поэтому не обращал на себя внимание исследователей. Его определение у Пушкина – «черный друг» – принято объяснять смуглым цветом кожи и темными волосами. Но уже следующее – «друг лукавый» – свяжет с целым кругом иных «лукавых» лиц, показывая, кого такой друг представлял. Смуглым лицом щеголяли многие авантюристы, выдававшие себя за пророков и мессий, поскольку уверяли, что родом из романских стран Франции или Италии105. Алексеев стал первым из друзей, которым поэт приписывал инфернальные черты, как «демону» Александру Раевскому, или старому арзамасцу Асмодею Петру Вяземскому, на деле же обращаясь к собственной теневой стороне.
Казначей ложи «Овидий» Алексеев при ее роспуске отдал ссыльному пустые учетные тетради, откуда и возникло само понятие «стихи из масонских тетрадей».
В Кишинев Пушкин прибыл очень обиженным. Видевший его там благонамеренный и осторожный князь Павел Иванович Долгоруков вспоминал о ссыльном: «Он всегда готов у наместника, на улице, на площади всякому на свете доказывать, что тот подлец, кто не желает перемены правительства в России». Конечно, Долгоруков не любил Пушкина, но от этого его свидетельства не становятся менее интересными. Раз на обеде в присутствии наместника генерала Ивана Никитича Инзова поэт разговорился об итальянской и испанской революциях: «Прежде народы восставали один против другого, теперь король Неаполитанский воюет с народом, прусский воюет с народом, Гишпанский тоже; нетрудно расчесть, чья сторона возьмет верх».
Слова были встречены «глубоким молчанием», которое прервал Инзов, переведя разговор на другие темы. В отсутствие же старика ссыльный чувствовал себя «на просторе». Малейшее возражение, и «Пушкин разгорался, бесился и выходил из терпения». Однажды «полетели ругательства на все сословия. Штатские чиновники – подлецы и воры, генералы – скоты, большей частью. Один класс земледельцев – почтенный. На дворян русских особенно нападал Пушкин. Их надобно всех повесить, а если б это было, то он с удовольствием затягивал бы петли»106.
Вспомним у Вяземского: «Пушкин часто был эолова арфа либерализма на пиршествах молодежи и отзывался теми веяниями и теми голосами, которые налетали на него»107. В Кишиневе же на поэта «налетали» не только пламенные декабристы, но и мистики, что в ряде случаев значило одно и то же.
Наместник Бессарабии Инзов, «Инзушка», «добрый мистик», по определению Пушкина, нес на себе печать еще старой розенкрейцерской традиции, явно припоздав в прошлом, XVIII столетии, и никому не мешал высказывать «опасные» мысли. «Инзов исповедовал, как и вся его партия, известное учение о благодати, – писал со слов Алексеева первый биограф поэта Павел Васильевич Анненков, – способной просветить всякого человека, каким бы слоем пороков и заблуждений он ни был покрыт, лишь бы нравственная его природа не была окончательно извращена. Вот почему, например, в распущенном, подчас даже безумном Пушкине Инзов видел более задатков будущности и морального развития, чем в ином изящном господине с приличными манерами»108.
Весьма возвышенные мысли. Однако в Кишиневе выходило, что «слой пороков» на пылкого Пушкина накладывали едва ли не намеренно. Алексеев стал другом-соперником поэта в ухаживаниях за госпожой Эйхфельт, которую за глаза называли Еврейкой из-за сходства с Ревеккой из «Айвенго». О ней откровенные стихи Пушкина: «Христос воскрес! Моя Ревекка!», где поэт обещал за поцелуй «приступить» к «вере Моисея»:
И даже то тебе вручить,
Чем можно верного еврея
От православных отличить.
Из этого тройного романа проистекают многие пассажи в «Гавриилиаде». Текст «прелестной пакости» намного сложнее кишиневских аллюзий, однако сейчас важна именно бессарабская его составляющая. Вернее, соперничество удачливых любовников «еврейки молодой». Попытавшийся было встрять между двумя донжуанами француз Дегильи был немедленно наказан Пушкиным вызовом на дуэль, от которой, впрочем, уклонился. На известной карикатуре он просит у жены штаны, чтобы отправиться на поединок. При этом porter culotte по-французски в переносном смысле значило ухаживать за дамой109.
Само по себе такое развитие событий в городе греха, каким предстает Кишинев в послании Ф. Ф. Вигелю, возможно. «Кишиневское общество, – писал Анненков со слов же Алексеева, – благодаря своему составу и помеси греко-молдаванских национальностей, представляло зрелище, ему одному принадлежащее. Многие из его фамилий сохраняли еще черты и предания турецкого обычая, что в соединении с национальными их пороками и с европейской испорченностью представляло такую смесь нравов, которая раздражала и туманила рассудок, особенно у молодых людей, попавших в эту атмосферу любовных интриг всякого рода… То, что повсюду принималось бы как извращение вкусов или как тайный порок, составляло здесь простую этнографическую черту… Пушкин не отставал от других. Душная, но сладострастная атмосфера города… действовала на него как вызов. Он шел навстречу ему как бы из чувства чести»110.
Такую характеристику Кишинева подтверждал сотрудник нового генерал-губернатора Юга Михаила Семеновича Воронцова – Николай Михайлович Лонгинов. «Инзов самый плохой старик, – сообщал он брату в Петербург, – …не могу вам описать всех тех мерзостей и беспорядков, которые тут мы нашли»111. Граф решительно воспротивился «турецким привычкам». Они, если не исчезли, то оказались глубоко спрятаны в недра семейств. Вигель, например, искавший в Кишиневе отдохновения для своего «вежливого греха», остался недоволен.
Но в дни пребывания Пушкина в Молдавии «душная атмосфера» позволяла распускаться самым причудливым цветам: разврату мыслей соответствовал и разврат физический. Важна мистическая сторона дела – разделив одну женщину, «братья» передавали друг другу тайные знания. Дегильи явно был лишним – не понял, в какую игру замешался. В письме Алексеева Пушкину от октября 1826 года сказано, что они «одно думали, одно делали и почти – одно любили… Мы, кажется, оба понимали друг друга, несмотря на названия: лукавого соперника и черного друга»112.
Что же стало результатом попечительного благодушия Инзова? Пушкин призывал вешать дворян, написал «Гавриилиаду», затевал дуэли и погряз в беспорядочных связях. Он был молод? Тем более стыдно вводить юношу во грех. «Гавриилиада», и помимо официального разбирательства, долго тяготила душу поэта.
По свидетельству Михаила Владимировича Юзефовича, уже в 1828 году даже упоминания о поэме повергали Александра Сергеевича в трепет:
«Во всех речах и поступках Пушкина не было уже и следа прежнего разнузданного повесы. <…>
Я помню, как однажды один болтун, думая, конечно, ему угодить, напомнил ему об одной его библейской поэме и стал было читать из нее отрывок; Пушкин вспыхнул, на лице его выразилась такая боль, что тот понял и замолчал. После Пушкин, коснувшись этой глупой выходки, говорил, как он дорого бы дал, чтоб взять назад некоторые стихотворения, написанные им в первой легкомысленной молодости. <…> Он был уже глубоко верующим человеком»113.
Умный и осведомленный Юзефович вовсе не спроста предпослал истории знаменитые строки:
…в уме, подавленном тоской,
Теснится тяжких дум избыток.
Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток.
И с отвращением читая жизнь мою,
Я трепещу и проклинаю,
И горько жалуюсь, и горько слезы лью…
Профессор Санкт-Петербургского университета Александр Васильевич Никитенко относил эпизод с «Гавриилиадой» к встрече Пушкина с одесским знакомым Василием Ивановичем Туманским в 1830 году. По его словам, Пушкин обнял старого приятеля Авраама Сергеевича Норова, на что Туманский язвительно заметил: «Ведь это твой противник. В бытность свою в Одессе он при мне сжег твою рукописную поэму». Речь шла о «Гавриилиаде». «Нет, – сказал Пушкин, – …вижу, что Авраам Сергеевич не противник мне, а друг, а вот ты, восхищавшийся такою гадостью, настоящий мой враг»114.
Что же можно было сказать о «лукавом» друге-сопернике, с которым рядом была написана «прелестная пакость», при упоминании о которой «Пушкин глубоко горевал и сердился»? Не в этом ли чувстве причина отстранения от прежнего кишиневского знакомца, нежелания встретиться «за стаканом Бургонского»?
Ни одному из «соседей» Пушкин больше не доверял. Он обжегся сам и предупреждал читателей образом графа Сен-Жермена, который оказался сродни «черному другу».
«Вечный жид»
Но у таинственного графа в «Пиковой даме» были и другие определения: «шарлатан», «шпион», «вечный жид». К ним кажется проще перейти от «еврейки молодой», и все они поведут к другому кишиневскому приятелю поэта полковнику Ивану Петровичу Липранди, прообразу таинственного Сильвио из «Выстрела».

Николай Степанович Алексеев. Рисунки Куазена (1825 г.) и Пушкина (в Ушаковском альбоме; 1829 или 1830 г.)

Иван Петрович Липранди. 1810-е гг.
Липранди, одно время близкий с тайными обществами, был единственным «шпионом», которого знал Пушкин. Именно у него в доме, славном «бедуинским гостеприимством», в «ненастные дни» покурить, поиграть в карты и побеседовать на «опасные» темы сходились те, кто в скором будущем окажется заговорщиками. Сам полковник едва оправдается – арестованный, спасется только благодаря тому, что начальник штаба 2-й армии Павел Дмитриевич Киселев дал ему время сжечь бумаги. Впоследствии Липранди, как и некоторые «благомыслящие» – желавшие изменений, но не ценой потрясений, – служил в III отделении115. Он не был предателем, поскольку не призывал на баррикады. Но варился в той «накаленной атмосфере», которой были для молодых мечтателей окрашены последние годы царствования Александра I, и позволял себе мыслить, негодовать, жаловаться и соблазняться.
Липранди вел разведывательную деятельность на турецкой территории, для чего получал от правительства суммы, о происхождении которых ничего не мог сказать приятелям. Отсюда в письме Алексеева почти ревниво брошено, что он «как другой Калиостро, бог знает откуда берет деньги»116. Липранди уподоблен магу, с которым часто путали Сен-Жермена, приписывая им одни и те же приключения, в частности обучение «египетским мистериям» у пирамид117. Калиостро называл себя «великим кофтом», то есть коптом. В письме «черного друга» имеется в виду почти дьявольская способность Липранди добывать деньги из воздуха.
Деньги вели к евреям. Надо знать, что во время войны 1812 года, когда евреи Белоруссии служили русской армии, с которой были связаны поставками, то проводниками, то разведчиками, добывая через многочисленных родичей нужные сведения о противнике, слова «шпион» и «еврей» до известной степени стали синонимами. Позднее на территории Молдавии и Бессарабии разведывательная деятельность тоже велась через живших там евреев. В этой роли их использовало не только правительство, но и члены тайных обществ, например, Пестель118. Доносить – дело безнравственное, низкое. Именно в этом смысле Пушкин записал в дневнике 1834 года: «Князь М. Голицын119 взял на себя должность полицейского сыщика, одевался жидом и проч. В каком веке мы живем!»120
«Ужасный век, ужасные сердца!» Родовитый князь стал сыщиком, возглавил полицию старой столицы. Замечание Пушкина показывает, как к делу относились в обществе того времени. И кое-что проясняет в «Пиковой даме», изданной в том же году, когда почти всю весну поэт записывал мелочи на тему гибели Павла I. Князя-цареубийцу он еще мог представить. Но князя-сыщика, князя-жида – увольте.
Несведущие люди считали Сен-Жермена «шарлатаном». Это снова привет к Липранди и его секретной деятельности по турецкую сторону границы. В дневнике за 1834 год «великим шарлатаном» назван Алексей Петрович Ермолов121, тоже когда-то вековавший на восточной границе, только с Персией. О нем Пушкин лестно отозвался в «Путешествии в Арзрум». Почему же теперь мнение изменилось? На помощь Ермолова, как, вероятно, и Липранди, надеялись декабристы. Обоих заговорщики за глаза причисляли к категории «своих». Однако надежды не оправдались. Посулы посулами, а обман обманом, как у циркового мага, который вытягивает карты из шляпы. Стало быть, «шарлатаны».
Казанова назвал Сен-Жермена «шпионом». В пушкинском лексиконе все равно что назвать «жидом». Но это определение еще усилено собственными словами графа, который «выдавал себя… за вечного жида».
Образ Агасфера волновал Пушкина в 1826–1827 годах, когда он начал одноименную поэму. «Я – скитающийся жид. Я видел Иисуса, несущего крест, и издевался»122, – вспоминал о ее замысле друг Адама Мицкевича Феликс Малиновский. Не сродни ли это тем «печальным строкам», при виде которых поэт «горько жалуется» и «горько слезы льет», за которые «он дорого бы дал», чтобы «взять их назад»?
Явившись к соплеменникам, потерявшим дитя, Агасфер говорит, что «не смерть, жизнь ужасна», и приводит в пример свое проклятие – вечно скитаться среди людей и народов. Почему Пушкин не продолжил отрывка «В еврейской хижине лампада…»? Нам близка точка зрения, что поэт оставлял те тексты, в которых уже все важное сказано, дальнейшее развитие сюжета необязательно. Что же сказано в «Агасфере»? Его последние строчки знаменательны своей открытостью и одновременно предопределенностью в других произведениях поэта:
И входит незнакомый странник.
В руках его дорожный посох
Нет даже точки. Много ли найдется в мире народов, которые видели и египетские пирамиды, и падение Римской империи? Хорош ли такой? Какова миссия «скитающегося жида»? К этой теме Пушкин вернется в «Скупом рыцаре», созданном в Болдинскую осень 1830 года, когда продолжалась работа и над «Пиковой дамой». Баронский сын Альбер, доведенный скаредностью отца до крайности (намек на отношения самого поэта с родителем), обращается к «почтенному Соломону» за деньгами. За глаза он зовет ростовщика «проклятый жид», но обещает все оплатить, как только сокровища Барона станут его собственностью. Ростовщик предлагает ускорить дело:
Есть у меня знакомый старичок,
Еврей, аптекарь бедный…
……………………………………………………………………….
Он составляет капли… право, чудно,
Как действуют они.
……………………………………………………………………….
В стакан воды подлить… трех капель будет,
Ни вкуса в них, ни цвета не заметно;
А человек без рези в животе,
Без тошноты, без боли умирает.
Альбер поражен догадкой: «Твой старичок торгует ядом». Указание на отраву уводит к кубку Катенина, откуда Пушкин отказался пить отраву. А замечание «право, чудно» относится к «старому чудаку» Сен-Жермену, который, подобно другому пустыннику, «печальный и опасный».
Разгневанный рыцарь прогоняет Соломона: «Собака, змей!» Змей маркирует дьявола. Спасаясь бегством, ростовщик кричит: «Простите: я шутил». Совсем как Старуха в «Пиковой даме»: «Это была шутка… клянусь вам! это была шутка!»
Но читатель знает: ростовщик не шутил. Не шутил и Сен-Жермен, вручая графине три «верные карты». Альбер гнушается денег Соломона: «Его червонцы будут пахнуть ядом, / Как сребреники пращура его…» Прямое указание на предательство Христа: «Кровь его на нас и на детях наших» (Мф. 27: 25).
В конце пьесы напуганный сыном Барон умирает на глазах у Герцога. Как и старая графиня в «Пиковой даме» при одном виде оружия. «Пистолет мой не заряжен», – говорит Германн. Богатство отца унаследует Альбер, и оно будет расточено, пройдя через руки ростовщиков. Грозная фигура Соломона маячит из-за спины нового хозяина жизни. «И входит незнакомый странник…»
Все ипостаси таинственного Сен-Жермена объединяются в одну – духовного отравителя – несмотря на «очень почтенную наружность» и на то, что «бабушка до сих пор любит его без памяти».
Глава четвертая
Метаморфозы мадам д’Юрфе
Что делать после того, как народы, метавшиеся в жару европейских революций 20-х годов XIX века, успокоились? Продолжать долгую, кропотливую орденскую работу.
И скоро, скоро смолкнет брань
Средь рабского народа,
Ты молоток возьмешь во длань
И воззовешь: свобода! —
сказано в послании «Генералу Пущину».
Павел Сергеевич, член «Союза благоденствия», председатель ложи «Овидий», приезжал открывать ее в Кишинев в июле 1821 года, когда и встречался с молодым поэтом. В стихотворении предусматриваются как бы два пути для «верного брата», «каменщика почтенного». Один «В дыму, в крови, сквозь тучи стрел», на помощь восставшим против турецкого владычества грекам. Причем Пущин назван «Грядущий наш Квирога» – испанский генерал, поднявший в Кадисе в 1820 году революционное восстание. Тот факт, что война с турками должна превратиться в войну гражданскую, среди членов ложи не скрывался.
Другой путь – отложить сабли и взяться за молотки, то есть под спудом продолжить «великое делание», в ожидании новой «брани». У такой работы множество направлений: от активной помощи нуждающимся до скрытых мистерий. Магия, алхимия – далеко не главные. Однако они, суля вечную молодость или перерождение, помогают привлечь к обществу богатых дарителей, готовых тратить деньги на, казалось бы, вздорные вещи. Особенно женщин.
Поэтому в «Пиковой даме» Сен-Жермен занят именно с женщиной – той, что могла бы стать «великой мастерицей», если бы не ее суетные, сиюминутные увлечения: красота, молодость, карты, деньги… Она сделается хранительницей тайны. Сосудом для нее.
«Мнимый чародей»
Пушкин дал прямое указание в тексте повести, упомянув мемуары Джакомо Казановы. К ним обычно не обращаются за пояснениями происходящего, между тем это любопытный источник. «Любовник всех женщин» не скрывал своего шарлатанства. Этот маг-притворщик не любил «авантюриста» Сен-Жермена, поскольку они стали соперниками, оспаривая внимание маркизы д’Юрфе, как Пушкин и Алексеев внимание мадам Эйхфельт. Поэтому Казанова беспощаден к врагу:
«Этот человек, обедавший в лучших домах Парижа, никогда ни к чему не притрагивался. Он уверял, что поддерживает жизнь особою пищей, и с ним охотно примирялись, ибо он был душою всякого застолья… Вместо того, чтобы есть, он непрестанно говорил, и я слушал его с великим вниманием, ибо лучшего рассказчика не встречал. Он показывал, что сведущ во всем, он хотел удивлять – и положительно удивлял. Держался он самоуверенно, но это не раздражало, ибо человек он был ученый, знавший множество языков, отменный музыкант, отменный химик, хорош собой; он умел расположить к себе женщин, ибо снабжал их пудрой, предававшей коже красы, и в то же время льстил надеждой, если не омолодить их, что, как он уверял, невозможно, то сохранить их нынешний облик посредством воды, чрезвычайно дорого ему стоившей; ее он преподносил в подарок. Этот необычайный человек, природный обманщик, безо всякого стеснения, как о чем-то само собой разумеющемся, говорил о том, что ему триста лет, что он владеет панацеей от всех болезней, что у природы нет от него тайн…»
В этом месте хорошо заметно стилистическое совпадение с рассказом Томского, точно Пушкин продолжал фрагмент из мемуаров Казановы.
«…что он умеет плавить бриллианты и из десяти – двенадцати маленьких сделать один большой того же веса и при том чистейшей воды».
Это умение и заинтересовало двор, кроме того, Сен-Жермен составлял уникальные краски, которые должны были использоваться на ткацких фабриках Франции. «Несколько дней спустя, – продолжал рассказ Казанова, – мнимый сей чародей поехал в королевский замок Шамбор, где король предоставил ему жилье и сто тысяч франков, дабы он мог без помех работать… Алхимика представила ему маркиза де Помпадур после того, как Сен-Жермен подарил ей молодильную воду, она во всем ему доверилась… Маркиза уверяла монарха, будто и вправду чувствует, что не стареет. Король показывал… алмаз чистейшей воды весом в двенадцать каратов, который носил на пальце, он верил, что собственноручно изготовил его, посвященный в таинства обманщиком»123.
Слушателям, посещавшим Сен-Жермена в Шамборе, тот рассказывал о Франциске I с подробностями, которые мог знать только очевидец, как бы случайно проговариваясь: «И тут я сказал ему…»
Маг вызывал или безграничное доверие, или крайнюю неприязнь как обманщик. Казанова имел основания подозревать Сен-Жермена в шпионаже. В начале 1760 года тот был отправлен королем Людовиком XV с секретной миссией в Гаагу, чтобы начать переговоры о заключении мира с Англией и Пруссией. Но министр иностранных дел граф Этьен Франсуа де Шуазель потребовал выслать этого «первостатейного авантюриста» из Голландии и публично назвать «человеком, не заслуживающим доверия»124.
Однако дамы остались при своем мнении. И первая из них – маркиза Жанна д’Юрфе, называвшая Сен-Жермена «чародеем». Урожденная Камю де Пуэнкарре (Понкарре), она вышла замуж за Луи Кристофа де Ларошфуко-Ласкари, маркиза де Ланжака и Юрфе. но считалась официальной любовницей регента Франции Филиппа II Орлеанского. Того самого, ко временам которого относится и роман Ибрагима с графиней из «Арапа Петра Великого». Маркиза прожила долгие 70 лет – для тех времен глубокая старость, и всегда увлекалась магией, как и все в роду ее мужа, начиная со средневекового алхимика Анн д’Юрфе. Например, говорила мужу, что дети, рожденные в его отсутствие, зачаты от стихийных духов125.
Маркиза была богата и скупа, что, кроме почтенного возраста, роднит ее со Старухой из «Пиковой дамы». В 1757 году, когда состоялось ее знакомство с Казановой, ей было 52 (на 20 лет старше будущего любовника – отсылка уже к Екатерине II). Однако в мемуарах Казанова представит маркизу семидесятилетней старухой, уточняя, что та была «красива, но такая, как я сейчас».
Казанова будет много писать об отвращении к ее дряблому телу. Снова мотив, подхваченный Пушкиным в сцене, когда Германн размышляет, а не сделаться ли ему любовником 87-летней графини. Затем герой наблюдает в спальне Анны Федотовны «отвратительные таинства ее туалета». Слово «отвратительный» поведет к «отвратительному фиглярству» Екатерины II с философами из заметки «О русской истории XVIII века» и к майскому замечанию в дневнике поэта 1834 года: «Конец ее царствования был отвратителен. Константин уверял, что он в Таврическом дворце застал однажды свою старую бабку с графом Зубовым»126.
Многое в этих словах взято из Шарля Массона, который описывал оргии «Старухи Екатерины»127 и передавал слова Платона Александровича Зубова о том, что у него «дрожали ногти», когда он занимался любовью с престарелой императрицей. Как видим, все условно, начиная с возраста мадам д’Юрфе.
Маркиза, охваченная оккультными идеями, бредила не омоложением, а полным перерождением – как алхимический металл, – причем в мужском теле, поскольку именно мужская душа приспособлена к познаниям тайн вселенной.
«Подчинение слабого сильному»
О том, что Екатерина II, надев на себя корону и гвардейский мундир, как бы превращалась в мужчину, императора, мы уже говорили. Такое восприятие связано со сказочным, народным сознанием, когда герою достаточно облачиться в одежду другого персонажа, чтобы стать им.
Однако среди низших слоев общества переодевание осознавалось как один из признаков бесовства и допускалось церковной традицией только в виде ряженых на Рождество и Масленицу, когда разыгрывалось действо изгнания злых духов. Поэтому маскарад всегда нес в себе элементы кощунства и бунта128.
Тем не менее придворная, подчеркнуто европейская культура диктовала иные законы. В перевернутом мире маскарада такие преображения были популярны еще со времен императрицы Елизаветы Петровны, когда женщины переодевались в мужское, а мужчины в женские платья.
«Императрице вздумалось в 1744 году в Москве заставить всех мужчин являться на придворные маскарады в женском платье, всех женщин – в мужском, – писала в воспоминаниях Екатерина II. – <…> Мужчины не очень любили эти дни превращений; большинство были в самом дурном расположении духа, потому что они чувствовали, что они были безобразны в своих нарядах; женщины большею частью казались маленькими, невзрачными мальчишками, а у самых старых были толстые и короткие ноги, что не очень-то их красило. Действительно и безусловно хороша в мужском наряде была только императрица, так как она была очень высока и немного полна… Она танцевала в совершенстве и отличалась особой грацией».
Под маской кавалера великая княгиня кокетничала и интриговала дам, которые принимали ее за мужчину. Однажды ей довелось выслушать комплимент от Елизаветы Петровны. «Как-то на одном из этих балов я смотрела, как она танцует менуэт, – вспоминала Екатерина, – когда она кончила, она подошла ко мне; я позволила себе сказать ей, что счастье женщин, что она не мужчина, и что один ее портрет, написанный в таким виде, мог бы вскружить голову многим женщинам. Она… ответила мне… сказав, что если бы она была мужчиной, то я была бы той, которой она дала бы яблоко»129.
Свидетельством подобных игр стали портреты самой Елизаветы и Екатерины Алексеевны в мужских маскарадных костюмах. При новой императрице традиции подобного травестированного маскарада продолжались. Популярно переодевание было и позже. Сохранилось изображение Павла I в женском монашеском одеянии.
Екатерина II подарила старой камер-юнгфрау Марье Перекусихиной («барской барыне» из «Пиковой дамы») кольцо со своим портретом в мужском платье и со словами: «Вот жених, который тебе никогда не изменит».
Популярны оставались и изображения дам в мундирах полков, где служили их мужья. Например, так была запечатлена в егерской форме Екатерина Романовна Дашкова. Эта традиция прямо соотносилась с рассказом Массона о торжествовавшей в русском обществе «гинекократии» – владычестве женщин над мужчинами.
«В царствование Екатерины женщины уже заняли первенствующее место при дворе, откуда первенство их распространилось и на семью, и на общество… Если бы на трон после Екатерины вступила еще одна женщина, можно с уверенностью сказать, что среди армейских генералов попадались бы девицы и женщины – среди министров. Многие, хорошо известные в Европе генералы были в эту эпоху в полном подчинении у жен своих».
Сразу вспоминаются слова из «Пиковой дамы»: «Покойный дедушка, сколько я помню, был род бабушкина дворецкого». Или характеристика московских мужей из «Горя от ума» Грибоедова:
Муж-мальчик, муж-слуга, из жениных пажей —
Высокий идеал московских всех мужей…
«Но не подумайте, что это подчинение происходило из рыцарского отношения, – продолжал Массон. – <…> Подчинение это в буквальном смысле слова было подчинением слабого сильному, малодушием перед храбростью, глупостью или даже безумием. На стороне женского пола было естественное превосходство».
Молодое поколение мужчин в 20-х годах XIX века такое положение очень раздражало. Чацкий не зря нападал на московские нравы. Фамусов восхищался ими:
А дамы? – сунься кто, попробуй овладей;
Судьи всему, везде, над ними нет судей;
За картами когда восстанут общим бунтом,
Дай Бог терпение, – ведь сам я был женат.
Скомандовать велите перед фрунтом!
Присутствовать пошлите их в Сенат!
Снова слово Массону: «Вдали от двора частенько встречалось то же самое. Многие полковничьи жены входили во все мелочи полковой жизни: отдавали офицерам приказания, пользовались ими для личных услуг, увольняли их, а порой и повышали чинами. Госпожа Меллейн, полковница тобольского полка, командовала им с настоящей военной выправкой; рапорты она принимала за туалетом, сама назначала в Нарве караулы». Чем не Мавра Егоровна Миронова из «Капитанской дочки»?
«Когда шведы попытались напасть врасплох, она, по свидетельству очевидцев, вышла в полной форме из своей палатки, стала во главе батальона и двинулась на врага. Гарем Потемкина всегда состоял из прекрасных амазонок, охотно посещавших поля битв»130.
Уместно обратить внимание не на отечественные источники, а именно на записи Массона, поскольку памфлетная литература диктовала восприятие Пушкина, а ее запрещение в России только служило подтверждением правдивости, какие бы фантастические факты ни сообщались и как бы ни страдала реальность от извращенного понимания. Например, путешествовавшую в Крым Екатерину II действительно встречал эскадрон «амазонок» из жен и дочерей переселившихся в Россию греков. Однако никакого отношения к дамам, приезжавшим навестить мужей на театр военных действий, тем более к любовницам Потемкина они не имели. Однако именно Массон выглядывал из-за страниц пушкинской заметки «О русской истории XVIII века».
Некоторые дамы заигрывались. Например, княгиня Екатерина Дашкова, которая в день переворота 1762 года также была облачена в мундир, в мемуарах изображала себя пажом «в одной шпоре». «Императрица назвала меня присутствовавшим сенаторам, – вспоминала она. – Эти почтенные отцы отечества все как один человек встали со своих стульев и поклонились мне. В мундире я была похожа на пятнадцатилетнего мальчика, и им, конечно, казалось странным, что такой молодой гвардейский офицер… мог войти в это святилище и говорить на ухо ее величеству»131.
Ревность Дашковой по отношению к молодой императрице носила далеко не только политический характер и была окрашена в тона эротического противостояния с новым фаворитом Григорием Орловым.
Пушкин читал «Записки» Дашковой и даже оставил на них пометы, касавшиеся Дени Дидро132. Стихотворение «Паж или пятнадцатый год» 1830 года, сохранило перекличку с ее мемуарами: «Вели она, весь мир обижу». Дашкова обидела многих, даже без повеления своей дамы сердца. Зато описание возлюбленной очень подходит императрице: «Она строга, властолюбива, / Я сам дивлюсь ее уму».
Видевшие Дашкову в 70-х годах XVIII века британки обменивались письмами по ее поводу: «Она ездит верхом в сапогах и в мужском одеянии и имеет соответствующие манеры. Это можно было бы объяснить обычаями ее страны и большей безопасностью в управлении лошадью. Но она также танцует в мужском костюме, и я думаю, появляется в нем столь же часто, сколь в обычном платье». В их представлениях княгиня – экстраординарная личность, «обладающая сильным мужским характером, о чем можно заключить из ее вида»133.
Традиция травестирования, перемены полового поведения, отразилась и в рисунках Пушкина – в накидывании женского чепца на мужские головы: мы говорили о портрете Вольтера, который именуют Пиковой дамой.
«Древо Дианы»
Как уже говорилось, маркизу д’Юрфе интересовало настоящее перерождение, в буквальном смысле слова. Она показала Казанове свою химическую лабораторию, где произрастало алхимическое «древо Дианы» – вечно юной охотницы – что вновь намекает на Екатерину – Диану с английских карикатур. Жадный до денег маркизы «любовник всех женщин» добивается того, что даже слуги в ее доме начинают принимать его за мужа хозяйки. Они с д’Юрфе обмениваются клятвой розенкрейцеров, что представляет собой пародию на брак.
Перевоплощение возможно только через соитие. Казанова осуществляет три попытки, обещая перенести душу маркизы то в настоящего мальчика, то в ребенка, которого пожилая дама зачнет от него самого. Спохватившиеся родственники жертвы будут обвинять Казанову в том, что тот выудил у их «тетушки» миллион ливров. Однако сама мадам д’ Юрфе предложит настоящий брак, с тем чтобы хитрец стал сначала ее мужем, а потом отцом родившегося сына – обновленной копии ее самой.
Сюжет с перевоплощением в мемуарах Казановы разбивается на два рукава: алхимическую и сказочную трактовки. Обе в скрытой форме присутствуют в пушкинской «Пиковой даме». Старуха жаждет изменения – возврата к вечной молодости. Отсюда неразвитая линия ее интереса к молодому мужчине, проникшему в спальню:
«Графиня сидела вся желтая, шевеля отвислыми губами, качаясь направо и налево. В мутных глазах ее изображалось совершенное отсутствие мысли…
Вдруг это мертвое лицо изменилось неизъяснимо. Губы перестали шевелиться, глаза оживились: перед графинею стоял незнакомый мужчина…»
Слово «неизъяснимо» поведет нас к встрече Маши Мироновой с Екатериной II в парке напротив Кагульского обелиска. Лицо незнакомой дамы «полное и румяное выражало важность и спокойствие, а голубые глаза и полная улыбка имели прелесть неизъяснимую». Императрица не раз омолаживала свои чувства, если не свое тело, за счет молодых любовников.
«Страшная старуха» из петербургской повести – лишь обветшавший аналог молодой прелестницы, что всячески подчеркивает Пушкин, говоря о прошлых победах графини. Близость с мужчиной способна переродить ее, подарить прежнюю свежесть. В отношении бедной воспитанницы Лизаветы Ивановны брошена фраза: «Она была самолюбива, живо чувствовала свое положение и глядела кругом себя – с нетерпением ожидая избавителя», – которая настолько же подходит самой графине, насколько Лиза – ее продолжение и отражение.
В «Кентерберийских рассказах» Джеффри Чосера имелось повествование Батской ткачихи, восходящее к циклу легенд о временах короля Артура и к истории о Зеленом рыцаре. Этот сюжет заинтересовал Вольтера, который переделал его и выпустил в свет в 1763 году под заглавием «Что нравится дамам?». Приговоренный к смерти рыцарь может быть помилован, если ответит на вопрос, чего женщины хотят больше всего на свете. Ему обещает помочь безобразная старуха, если он женится на ней. Рыцарь соглашается, узнает тайну: красавицы жаждут власти над мужчинами. Казнь отменяется. Верный слову герой женится на старухе, в брачную ночь, превозмогая отвращение, совершает супружеский долг, и она превращается в прекрасную фею134.
Рассказ Вольтера (оттиск книги имелся и в его библиотеке, где Пушкин мог познакомиться с ним, если не прочел ранее) появился всего через год после переворота Екатерины II. Что нравится дамам? Власть. Но пользоваться ею им приятнее, пока они молоды и прекрасны.
Сказочный подтекст повести покажет Лизу как своего рода продолжение Старухи. Недаром в «Заключении» сказано, что у нее, уже замужней и благополучной дамы, «воспитывается бедная родственница» – сюжет закольцован. Рассерженный Германн называл Старуху «ведьмой». Ведьме положена ученица, которая и призывает в дом тех, кто способен расправиться с ее хозяйкой. Лиза привела Германна, сама не зная, что впускает «разбойника, убийцу старой своей благодетельницы».
Если герой достаточно силен, чтобы овладеть ведьмой, он подарит ей новую молодость. И вдвоем они покончат с новой претенденткой на магическую власть. Если же герой выберет сторону «волшебного помощника» – Лизы, то он должен соединиться с ней.
Германн не делает ни того, ни другого. Не овладевает ни драконом в пещере, ни принцессой, прикованной у входа. Не принимает на себя ответственности и… перестает быть героем. «…Ни слезы бедной девушки, ни удивительная прелесть ее горести не тревожили суровой души его. Он не чувствовал угрызения совести при мысли о мертвой старухе. Одно его ужасало: невозвратная потеря тайны».
Любовь и игра в карты скрывают в «Пиковой даме» борьбу за власть. Последней же надо овладеть, как женщиной. Но Германн даже не покушается, как покусился гость в «Графе Нулине». Старуха отвратительна. Лиза его не занимает.
Совсем иной род метаморфозы, переход из женского состояния в мужское путем перерождения в лоне матери, подразумевала маркиза д’Юрфе. Время ее жизни – эпоха Регентства – поведет к «Арапу Петра Великого». Сосредоточимся на оболочке сюжета, то есть на описании Франции тех дней, которое очень напоминает мемуары Казановы и коррелирует с текстом «Пиковой дамы» о поездке молодой графини в Париж.
«Герцог Орлеанский, соединяя многие блестящие качества с пороками всякого рода, к несчастью, не имел и тени лицемерия. Оргии Пале-Рояля не были тайною для Парижа… Алчность к деньгам объединилась с жаждою наслаждений и рассеянности; имения исчезали; нравственность гибла, французы смеялись и рассчитывали, и государство распадалось под игривые припевы сатирических водевилей.
<…> Женщины царствовали, но уже не требовали обожания».
Что тут знакомо? «Оргии», «имения исчезали», «нравственность гибла», «женщины царствовали». Все вместе ведет к неутешительному итогу: «государство распадалось».
Перевод французской песенки только подтверждает картину:
Счастливое время, отмеченное вольностью нравов,
Когда безумие, звеня своей погремушкой,
Легкими стопами обегает всю Францию…
До революции еще далеко. Но ее главный признак – безумие, охватывающее страну, – уже на лицо. Эта параллель с «безумцами буйными» – революционерами – из «Андрея Шенье». С умалишенным Евгением из «Медного всадника», пережившего великое буйство «сердитой стихии», последняя названа Невой, но сопоставима с мятежом. Наконец, с Германном, потерявшим рассудок в результате игры – борьбы за власть. Во Франции безумие веселое, с погремушкой, а в Петербурге тяжелое, свинцовое, как небо.
«Женщины царствовали» соответствует пассажу из «Пиковой дамы»: «В то время дамы играли в фараон» – и оба указывают на «увенчанную жену». Эти описания действительно восходят к карамзинским «Письмам русского путешественника»135, где аббат Н*** рассказывал об улице Сент-Оноре: «Здесь по воскресеньям у маркизы Д* съезжались самые модные парижские дамы, знатные люди, славнейшие остроумцы; одни играли в карты, другие судили о житейской философии, о нежных чувствах, приятностях, красоте и вкусе». Здесь встречались и католические священники, и оккультные писатели, один из них объяснял «любопытным женщинам свойства древнего хаоса и представлял его в таком ужасном виде, что слушательницы падали в обморок от великого страха. Вы опоздали приехать в Париж; счастливые времена исчезли»136.
В «маркизе Д*» можно угадать очерк лица «графини D» из «Арапа Петра Великого» (впрочем, в «Письмах…» есть и графиня Д*, намеренная переехать в Россию137), а от нее через титул мог прийти к Старухе, в молодости посетившей Париж. Эпохи пересекаются, как сами тексты: «Однажды при дворе она проиграла на слово герцогу Орлеанскому что-то очень много». Конечно, у титула был уже другой обладатель. Но по созвучию Регентство поставлено в один ряд с временами, предшествовавшими революции.
В послании «К вельможе» снова возникнет Франция времен «старого порядка»:
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Никто еще не пророчил революции. Мария Антуанетта («Армида молодая») не могла знать, что будет обезглавлена. Еще милей оказалась Испания:
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
А разве испанские забавы чем-то отличались от французских или русских того времени? «…Ступив за твой порог, / Я вдруг переношусь во дни Екатерины». Кажется, мы нащупали след молодого любовника, который тайком покидал особняк графини: «Германн… стал сходить по лестнице, волнуемый странными чувствами. По этой самой лестнице, думал он, может быть, лет шестьдесят назад, в эту самую спальню, в такой же час, в шитом кафтане, причесанный a l’oiseau royal, прижимая к сердцу треугольную свою шляпу, прокрадывался молодой счастливец, давно уже истлевший в могиле, а сердце престарелой его любовницы сегодня перестало биться…»
Если описанный у Пушкина особняк – и правда, дом на Дворцовой набережной, где позднее жил австрийский посол Шарль Луи Фикельмон с семейством, а прежде – графы Салтыковы, украсившие фронтон своим гербом138, то «молодой счастливец» может быть сопоставлен с Сергеем Васильевичем Салтыковым, первым любовником великой княгини Екатерины, которого называли настоящим отцом Павла I.
Графиня Леонора в «Арапе Петра Великого» рождает Ибрагиму сына. И вот тут скрыта метаморфоза. Если вспомнить усилия мадам д’Юрфе, стремившейся зачать самою себя, но в мужском обличье, то с алхимической точки зрения допустимо воспринимать ребенка как духовного отпрыска Петра Великого, поскольку Ганнибал был его крестным сыном.
Описание родов: «Она мучилась долго. Каждый стон ее раздирал его (Ибрагима. – О. Е.) душу; каждый промежуток молчания обливал его ужасом», – уводит к рассказу о долгих и тяжелых родах молодой великой княгини из «Записок» Екатерины II. В довершении страданий роженицу оставили одну в комнате, как и Леонору. «Графиня слабо улыбнулась и протянула ему слабую руку… но доктор, опасаясь для больной слишком сильных потрясений, оттащил Ибрагима от ее постели».
Судьба мальчика как будто неясна. В «Арапе…» сказано: «Сын их воспитывался в отдаленной провинции». Но еще ранее, при описании родов волнение Ибрагима вынудило его проникнуть к возлюбленной: «…Вдруг он услышал слабый крик ребенка и, не имея силы удержать своего восторга, бросился в комнату графини – черный младенец лежал на постели в ее ногах». Черный младенец, как и «черный друг» – может быть воспринят и как игра слов. Ребенок, рожденный в результате оккультных упражнений, тоже будет черным, но не в прямом, а в переносном смысле.
Мы ничего не узнаем о сыне графини до тех пор, пока герой «Пиковой дамы», напуганный подмигиванием старухи в гробу, не упадет с лестницы при прощании с ее телом. «Германн, поспешно подавшись назад, оступился и навзничь грянулся об земь. Его подняли… Этот эпизод возмутил на несколько минут торжественность мрачного обряда. Между посетителями поднялся глухой ропот, а худощавый камергер, близкий родственник покойницы, шепнул на ухо стоящему подле него англичанину, что молодой офицер ее побочный сын…»
Описание хлопот графини Леоноры перед родами дано детально: «Два дня перед сим уговаривали одну бедную женщину уступить в чужие руки новорожденного своего младенца… Новорожденного положили в крытую корзину и вынесли из дома по потайной лестнице». По той самой? «Принесли другого ребенка и поставили его колыбель в спальне роженицы». Легенды о том, что Павла I подменили еще в пеленках, что великой княгине Екатерине Алексеевне принесли, вместо мертворожденного, чужого ребенка – маленького чухонца – чем и объяснялась ее холодность к сыну, долго циркулировали при дворе.
«В нем Петр Великий не умирал»
Тема перевоплощений скрывает мотив инцеста – соития с собственной матерью или с женщиной преклонных лет, годящейся в матери. Этот мотив не должен удивлять: со времен Парацельса алхимики считали, что получить знания можно, только погрузившись в лоно породившей нас Природы.
А вот перевоплощение тайного ребенка в Петра I требует пояснений. Великий преобразователь воспринимался в петербургский период как некий божественный демиург – создатель мира империи. Отсюда многочисленные пометы государя на копии «Медного всадника», недовольство этим текстом139. На официальном уровне и в печатных изданиях о Петре не принято было говорить плохо. Тем более называть памятник ему «кумиром» – статуей языческого божества. Хотя по сути дело обстояло именно так, и император Николай I прекрасно понимал нехристианскую сущность поклонения предку.
Однако традиция в августейшей семье была сильна. Она началась со времен Елизаветы Петровны, которую в одах и торжественных речах уподобляли родителю. Восторжествовала идея: «Елизавета – это Петр сегодня»140. Екатерина II, воздвигая памятник Петру – Медного всадника, – лишь продолжала традицию. Она как бы забирала себе наследие «северного исполина», к которому по крови не имела отношения, но дело которого духовно продолжала своими реформами. Надпись на памятнике:
Бесплатный фрагмент закончился.
