Читать книгу: «Дни искупления», страница 2

Шрифт:

3

Виктория, вторая из моих живых сестер, родилась в конце 1926 года. Я все так же не разговаривала и не плакала, а Марианна росла красивой, смышленой девочкой: уже ходила и произносила свои первые слова. Мать ждала, когда мне исполнится три года, потом три с половиной, а потом сдалась и снова пошла к Дзамбутену.

– Редента до сих пор не сказала ни единого слова. Она немая?

– Все возможно.

– Это порча?

– Нет. Порча еще не пришла.

– А когда придет?

– Когда придет, вы сами поймете.

– Я могу что-то сделать?

– Ничего не можете.

К ее глазам подступили слезы.

– Бедному вечно все горести достаются.

– Крепитесь. Она выживет: разве не этого вы хотели?

Но моя мать уже и сама не знала, чего хотела. Подавленная, она отправилась домой. Дойдя до аркады галереи, она издалека заметила сержанта Белли, ожидающего ее, сидя на ступеньках у нашей двери.

– Только его мне не хватало… – пробормотала она.

Не придумав ничего лучше, она бросила тележку, в которой везла нас, и побежала в сторону бульвара.

– Адальджиза! – крикнул сержант, быстрее молнии вскочил на ноги и погнался за ней.

Виктория и Марианна отчаянно заплакали, а я встала в тележке и видела, как сержант схватил ее за запястья, пока она брыкалась и исходила пеной, как бык, которому ставят клеймо.

– Вы губите семью!

– Вы знаете, что должны пойти со мной.

– У меня три дочери, – кричала мать, – и на одной злосчастье! Посмотрите на нее: не разговаривает и не соображает!

– На нас на всех злосчастье, – ответил сержант. – Как-нибудь справится.

Кто-то сбегал на виллу Тарасконе за отцом, и он примчался, запыхавшись.

– Что случилось? – спросил он, только чтобы спросить, ведь и так все понимал.

– Случилось, что меня теперь посадят в тюрьму! – рявкнула моя мать. – По вашей вине!

Кровь бросилась ему в голову.

– Ах так? – он ударил кулаком себя в грудь. – Ты меня чуть не зарезала, а виноват я?

– Вы, ясное дело, вы!

– Все, хватит, – вмешался сержант. – Адальджиза, идем.

И все-таки отцу стало жаль ее. Он хотел сказать, что простил ее и что, если за освобождение нужно заплатить, он как-нибудь да раздобудет деньги. Но вместо этого крикнул:

– Чтоб ты сидела там, пока засов не зацветет! – и сплюнул на землю.

После несчастного случая в «Ужасе» мои родители стали встречаться каждое воскресенье. Он подъезжал на велосипеде к дому Фафины, на подъеме в конце виа Порта-дель-Ольмо, а она выходила к нему вместе с сиротами. Они молча прогуливались по бульвару, под деревьями, проходили мимо остерии и кладбища и шли дальше – до замка Терра-дель-Соле. Потом возвращались обратно. У церквушки Святого Роха мать отпускала детей поиграть на поляне, и тогда он наклонялся к ней и шептал на ухо: «Вы красавица».

Это правда. В Кастрокаро все заглядывались на мою мать. Широкие скулы, серьезное выражение лица, густые волосы, взгляд строгий, но в глубине лукавый, чуть ли не зовущий.

– Хочу, чтобы вы были моей.

– Тогда почему не женитесь?

– Конечно женюсь.

– Чего же ждете? Идите и поговорите с моей матерью.

Он целовал ее за кипарисами на поляне, не обращая внимания на детей, которые все видели. Клал руку ей на бедро, она откидывала, он снова решительно возвращал ее обратно.

– Чтобы жениться на вас, Адальджиза, я должен быть уверен, что у вас все в порядке.

– В порядке?

Мой отец хмурился и уходил один, ведя велосипед.

– Да. Что вы можете иметь детей.

Она собирала сирот и догоняла его.

– Да вы посмотрите на мои грудь и бедра. Фафина говорит, я рожу столько детей, что негде будет их разместить.

– Мне нужны доказательства.

– Вы несете какую-то чепуху. У вас будут все доказательства после свадьбы.

Так продолжалось до осени. В воскресенье перед Днем поминовения усопших, когда они встретились, она сказала, что устала и что, если он не собирается жениться, она не намерена больше себя позорить. Это и стало той пружиной, что побудила моего отца к действию. Унизительный риск лишиться своей «добычи» раззадорил его.

В День Всех Святых он надел чистую рубашку и предстал перед Фафиной – вдовой и безоговорочной хозяйкой дома. Она, собственно, и раньше сама принимала все решения: муж ее пил как лошадь, а она, дипломированная медсестра, умела читать, писать, заботилась о сиротах и никому не позволяла себя дурачить. Она была сильной, смелой женщиной и не боялась даже самого дьявола. Потеряв на войне сына, она уяснила, что с этого момента ни ужас, ни ненависть, ни зло мира ее больше не тронут. После тяжелых испытаний судьбы остается только одно – стать жестче и продолжать жить дальше. Она презирала мужчин, возможно, потому, что так ни разу и не встретила достойного, а ее муж, пьяница и лоботряс, принес ей только беды. Хотя совсем она мужчинами не пренебрегала – в Кастрокаро ходила молва, что Фафина никогда ни в чем себе не отказывала, – все же считала их тупицами и свиньями, особенно таких, как мой отец.

– Слушаю вас, Примо, – начала она холодно, будто покойник из гроба.

Отец снял кепку, сел, чувствуя себя неловко перед женщиной, с которой предстояло договариваться, и, опустив голову, заговорил:

– Я пришел просить руки вашей дочери Адальджизы.

Фафина нахмурилась. Она была недовольна помолвкой и не скрывала этого: моего отца уволили со станции за драку с хозяином на почве политики – его всегда тянуло на скандалы и драки. В свое время он добровольно записался в Отряды смерти, затем в штурмовое подразделение «Ардити», прорвался через Пьяве, был ранен, получил серебряную медаль, которую всегда носил на лацкане пиджака. Для него война так и не закончилась, он называл ее то «мамой», то «святой»: счастливой эпохой, которая его кормила, в отличие от этих гнилых времен. Его обучили обращаться с кинжалом, и он по-прежнему носил его за поясом под пиджаком. В кабаке у Фраччи́, напиваясь, он кричал, что этот липовый мир – сплошное издевательство, придуманное лишь для того, чтобы всех мучить. Война же – единственная надежда, удача и будущее. А выиграли ее только благодаря таким, как он.

– В добрый час, – сказала Фафина. – Если моя дочь любит вас и вы обещаете уважать ее, по мне, так можете и пожениться.

Она сказала так, потому что знала, что святой Антоний с гор сначала соединяет, а потом ведет. А такие упрямые мулы, как эти двое, только и могли идти вместе. Отец самодовольно улыбнулся и собрался было встать.

– Сидите, – потребовала она. – У вас есть работа?

Отец посмотрел ей прямо в глаза так, как смотрел на войне на врагов, выпуская им кишки. Он не любил работать. В кабаке, когда был уверен, что никто не донесет Адальджизе, он кричал, что ни один врач никогда не выписывал работу и что ему осточертело пахать как скотина ради чужого кармана.

– Прямо сейчас нет, синьора Фафина.

Она прокашлялась.

– И как вы собираетесь кормить Адальджизу и детей, которых добрый Господь пожелает вам послать?

Мой отец поджал губы, но промолчал.

– Во мне достаточно желания и силы, – он провел рукой по своему красивому сильному телу, прикоснувшись к боевой медали. – Если нужно, работы у меня будет сколько угодно.

Фафина бросила на него ледяной взгляд.

– Хорошо, Примо. На виллу Тарасконе ищут смотрителя. Скажите им, что я вас рекомендую.

Отец поехал в Форли к торговцу краденым золотом, купил недорогое обручальное кольцо и принес его матери.

– Теперь вы довольны? – спросил он ее.

– Я – да. А вы?

Свадьбу назначили на лето.

Когда мать посадили в тюрьму, нужно было решить, что делать с нами, детьми. Нас с Викторией отправили к Фафине: Викторию – потому что она была еще маленькая, а меня – потому что на мне порча. Марианну же взяла семья Верита́: они чувствовали себя обязанными бабушке, потому что несколько лет назад их ребенок заболел испанкой и она его вылечила. Фафина жила на виа Порта-дель-Ольмо – мощеной улочке, что тянулась из Санта-Марии вверх к крепости. Дом разваливался, но стоял в удачном месте: поблизости, в Сан-Николо, была колонка, поэтому, чтобы наполнить фляги и бочки, не нужно было далеко ходить. К тому же вокруг располагались огороды, и порой от соседей нам перепадали салат или лук. Правда, дорога была крутая, и когда бабушка, вымотанная после целого дня у больных, возвращалась домой, у нее не оставалось сил даже поблагодарить Христа. А если мы плохо себя вели, сердилась и бралась за скалку. Фафина была высокой крепкой женщиной, и хотя последнего ребенка родила больше двадцати лет назад, поговаривали, что у нее до сих пор есть молоко, что казалось всем чудом.

Когда мы к ней переехали, в домик с одной спальней и малюсенькой кухней, у нее жило пятеро сирот: они спали по двое на двух кроватях, а Фафина стелила себе на полу. Один был малыш, новорожденный, которого она всюду таскала на руках, иначе он бы простудился и умер. Еще были близнецы – мальчик и девочка, злющие, как крапива, и еще один мальчишка лет четырех-пяти, который никогда не разговаривал. И Бруно.

Бруно был самым старшим, ему было почти семь лет, и он жил у Фафины с самого рождения. Однажды морозным январским утром она нашла его на пороге дома голым и полуживым. Она приютила его, выкормила, выходила и со временем привязалась к нему – шустрому толковому мальчишке. Это было время, когда у матери рождались мертвые дети, и, возможно, она видела в нем своего внука, которому не суждено было появиться на свет. Она говорила, что он добрый – такой, что его хоть убей, чтобы его добротой смазать остальных, как маслом, и что если и отдаст его, то только в порядочную семью. Но порядочные семьи не брали сирот, и Бруно жил с Фафиной. Он был длинным и тощим, как гвоздь, с темными волосами и большими карими глазами, отливающими оранжевым. Его нельзя было назвать красивым, да и никого из нас нельзя было так назвать: мы были маленькие, костлявые, грязные и полубольные уродцы. В своем серьезном взгляде Бруно, казалось, скрывал глубокую и непостижимую истину, гораздо бо́льшую, чем он сам и все мы, вместе взятые. Говорил он мало и быстро, командовал сиротами, и те слушались его, как ребенка-отца. Это он менял подгузники тем, кто в них нуждался, и замачивал их в тазу на плите. Утром он готовил молочный суп, а после еды, если не было более важных дел, шел в школу, а мы с Викторией болтались с остальными сиротами. Я любила Викторию, потому что она была доброй и покладистой. А сироты были дикие как черти: разбегались кто куда, дрались, лазили по деревьям и по стенам, обдирая колени, разрывая заношенную одежду, и ругались хуже взрослых.

В полдень Бруно возвращался из школы и быстро накрывал на стол. Свистел нам, и мы со всех ног бежали домой, грязные и голодные. Он усаживал нас за стол и приказывал:

– Ешьте.

Тогда сироты резко замолкали и, как дикие коты, уминали все, что находили у себя в тарелке.

После обеда мы выстраивались в очередь у колонки попить, а на обратном пути завозили домой Бани́ – паралитика в инвалидной коляске, который просил подаяния на паперти и жил, как и мы, на виа Порта-дель-Ольмо. Когда ему хотелось уйти, он начинал кричать и вопил, пока над ним кто-нибудь не сжалится, и мы вчетвером или впятером толкали его коляску наверх в гору.

Бруно взял меня под свою опеку. Он всегда хотел быть рядом и следил, чтобы я не поранилась и чтобы меня не обижали всякие дураки. Мне это нравилось. Зимой, когда выпадал снег, мы сооружали сани из тряпок и катились вниз по спуску виа Постьерла, и наши тени на стене казались мне существом с двумя головами и четырьмя руками – мы были единым целым, чудовищем. Или же поднимались вверх по улице к башне с Большим колоколом и шли в лес вокруг крепости разорять птичьи гнезда на деревьях или собирать сосновые шишки. Крепость была жутким местом, в ней жили нищие из Кастрокаро, те, у кого не было дома, кто умирал с голоду. Мы боялись, что нас похитят и съедят, поэтому никто не осмеливался подойти к крепости близко, кроме Бруно. Он лазил по развалинам и возвращался с сокровищами – мусором, останками колымаг, рухлядью, – и сироты вцеплялись друг в друга из-за палки или разбитой бутылки, пока Бруно свистом хворостины не разгонял их и не возвращал на место. Потом мы бежали к Большому колоколу.

Это была высоченная точеная башня с колоколами на вершине, отбивавшими время. Но механизм часто заклинивало, и звонарь почти каждый день поднимался чинить его, так что колокола звонили ровно каждые пятнадцать минут. Если по какой-либо причине Большой колокол замирал, время замирало и в Кастрокаро.

Бруно постоянно умолял звонаря разрешить нам подняться к нему. Но все без толку.

– Ты спятил? Это опасно, детям туда нельзя.

– Тогда расскажи хотя бы, что там наверху! – попросил однажды Бруно.

– Там – весь Кастрокаро. Даже больше: там весь мир.

Мне было все равно, что там за весь мир. По моему мнению, на виа Постьерла или в доме у Фафины уже царило чересчур много суеты, меня пугали большие сложные вещи, но Бруно не успокаивался. Подъем на колокольню стал его навязчивой идеей. Он ждал звонаря у маленькой дверки и упрашивал:

– Пожалуйста, пустите меня. Только сегодня.

Однажды вечером звонарю это надоело, он снял ремень и выпорол Бруно, чтобы тот убрался. С тех пор Бруно больше ни о чем его не просил, но эта мысль так и не выходила у него из головы.

Ближе к лету открывался термальный санаторий и мы ходили на виа Сордженти-алла-Болга посмотреть, как добывают соляно-йодистую грязь. Носильщики лопатами выкапывали землю из широких коричневых луж, грузили ее на ослов и везли в санаторий. Мы бежали за ними, босые и потные, в надежде, что из корзин упадет склизкий комочек. Тогда мы подбирали этот гладкий и теплый ошметок и бросали друг в друга, целясь в глаза или в рот. Ослы уставали, носильщики до полусмерти избивали их палками, чтобы они не останавливались, и, под дождем или на солнце, заставляли их дотащиться до санатория. Мы со всех ног бежали вниз к реке, чтобы искупаться среди водоворотов, смыть с себя грязь. А рядом ныряли с моста парни и перетруженные прачки чистили золой простыни для санатория. Они кидали нам обмылки, старые тряпки или кусочки сломанных щеток, и Бруно заботливо и ревниво хранил их, чтобы нам было чем играть. Однажды он раздобыл разбитый деревянный обод, и мы научились катить его по улице палкой. Окрестные дети слетались на эту игру, как мухи на мед: там были Ласка, Луиджи, Зуко́ из Болга, Гасто́ из Прета, все были примерно одного возраста с Бруно или постарше, и он командовал ими, как хозяин: выстраивал в ряд, объяснял правила и порядок. Его слушали, не переча. Особенно Зуко́ из Болга.

Мы не знали, сколько точно лет Зуко́, но он был высоким мальчишкой с огромной головой, как у рыбы-молота. Его отец Торакка держал рыбную лавку на рынке в Санта-Марии: Зуко́ хорошо и каждый день ел, вот почему, объясняли мы себе, он такой крепкий. Он спал среди мешков с сушеной треской, поэтому от него страшно разило рыбой, но мы привыкли и не обращали внимания – пожалуй, мы удивлялись запахам лишь тогда, когда нам изредка удавалось почувствовать какой-нибудь приятный аромат. Зуко́ до безумия восхищался Бруно, бегал за ним, а однажды даже попросился стать его помощником, так сильно тот ему нравился. Но Бруно терпеть не мог Зуко́ и считал его болваном, не умеющим ни говорить, ни держать язык за зубами, и к тому же трусом. Потому что однажды мы вместе пошли воровать инжир и Зуко́ стоял на страже, но, увидев хозяина, улизнул, а нас изрядно поколотили. Но Зуко́ уважал и неприязнь Бруно тоже, думая, что так и должно быть. Бруно обладал даром точно знать – что для меня оставалось непостижимым, – где правда, а где ложь. И когда он разоблачал неправду, то выплескивал всю накопившуюся ярость из своего сердца.

Один раз, когда мы играли в лесу у крепости, к нам присоединился новый мальчик. Мы строили птичью клетку из веток, и он тоже начал строить и искать с нами подходящие прутья. Я сидела поблизости, он спросил, как меня зовут.

– Она все равно тебе не ответит, – сказал кто-то из сирот, – она немая.

Мать тогда сидела в тюрьме уже два года, мне исполнилось пять, но я все еще не говорила.

– Вовсе она не немая. Она заколдованная, – вмешался Зуко́ из Болга. – Она не понимает и половины того, что понимают даже младенцы.

Новенький пожал плечами и продолжил искать палочки, но Зуко́ не унимался.

– Вот смотри, какая она заколдованная.

Он выдернул прут из изгороди и хлестнул меня по ноге. Мне было не больно, другие дети часто так делали: им нравилось, что я не реагирую, а я не реагировала, потому что не видела в этом смысла. Поэтому я продолжала смотреть на него, пока он не схватил меня за волосы и не произнес мне прямо в лицо:

– Как тебя зовут, чокнутая?

Дети засмеялись, и Зуко́ громче всех. Потом мы увидели его. Бруно бежал из ниоткуда как бык, лбом вперед, и врезался головой прямо в живот Зуко́. Тот слегка потерял равновесие, удивившись, но, будучи вдвое крупнее Бруно, быстро очухался и набросился на него. Они покатились по земле, нанося друг другу удары, как кузнецы, и целясь туда, где, как они думали, будет больнее всего. Сироты всегда с нетерпением ждали любой драки и, крича во все горло, даже не думали их разнимать. Зуко́ был большим, но слабым, а Бруно извивался, как змея, непреклонный, ослепленный яростью, о которой он даже, вероятно, не подозревал, и в конце концов, несмотря на небольшой рост и худобу, он ухитрился оседлать Зуко́, придавил ему шею и начал колотить его кулаком в лицо. Сначала он ударил его по носу – из разбитого носа тут же фонтаном брызнула кровь, потом по губе и потом колошматил его по голове, меж глаз, как будто в него вселился бес. Зуко́ пытался защищаться руками и вдруг заплакал, взмолившись:

– Хватит, все, отпусти меня!

Тогда Бруно встал, и мы подумали, что он успокоился, но вместо этого он схватил обеими руками камень и произнес:

– Теперь я тебя прикончу.

– За что? – захныкал Зукó, лицо его было залито кровью.

– За то, что ты трус и издеваешься над слабыми, а трусы должны умереть.

В этот момент все поняли, что он всерьез может его убить, и трое или четверо ребят схватили его и держали, пока он не выпустил камень. Зуко́, хромая и всхлипывая, убежал. Бруно плюнул ему вслед, и с тех пор никто больше не смел называть меня заколдованной. А Зуко́ из Болга исчез.

По воскресеньям Фафина водила нас на кладбище к своему покойному мужу и моим умершим братьям Гоффредо, Тонино и сестренке Арджии. По дороге она собирала маки и одуванчики и раскладывала их на могиле, натирая рукавом мраморную плиту.

– А теперь прочитайте им «Вечный покой», чтобы они покоились с миром, – приказывала она.

Мы становились на колени и молились.

– Ты, Редента, раз уж молчишь, просто повтори молитву в уме, и все.

Потом мы возвращались домой на виа Порта-дель-Ольмо, шагая по каменной стенке, с которой открывался вид на крыши домов и на лабиринты улиц, проходя мимо дворов, где сидели старухи и лущили горох и фасоль. Если время позволяло, мы вдвоем с Бруно снова бежали в лес или к Большому колоколу, проверить, вдруг звонарь забыл закрыть дверь.

– Почему Редента немая? – время от времени спрашивал Бруно Фафину.

Я хотела сказать ему, что я не немая, я просто молчу. Все только и делают, что говорят и при этом ссорятся, ругаются и проклинают друг друга. Мне казалось, что чем больше они говорят, тем меньше понимают друг друга. Вот почему я молчу.

– На Реденте порча.

– А порча лечится?

– Нет, но от нее и не умирают. Иди спать и не лезь не в свое дело.

Но как только все засыпали, Бруно ночью будил меня и тащил на кухню. Садился за стол и начинал объяснять:

– Слушай меня, Редента. Это буква «а». Повтори: «а». Попробуй сказать «м». «М» как мама. Скажи: «ма-ма».

Я слушала, как буквы затихают в густой темноте.

– Попробуй сказать: «Бруно». Бруно – это мое имя. «Б», «р». «Бр». Ну давай, говори.

Я молчала, а он начинал злиться. Стучал кулаками по столу, силой открывал мне рот и дул в него, потому что существовало поверье, что немые молчат не по своей воле, а от нехватки воздуха. Я безропотно позволяла ему проделывать все это, и когда он уставал бороться со мной, мы возвращались в постель.

В конце концов и он стал верить, что я и правда немая или дурочка, как говорили все в Кастрокаро.

4

В день, когда Бруно исчез, на земле еще лежал снег, выпавший накануне. К Фафине привезли новых сирот, и он пропускал школу, чтобы за ними приглядывать. Он так вымотался и так исхудал, что, казалось, стал прозрачным. Сироты были совсем маленькие и невоспитанные: они кусались и орали, самый чистый из них страдал от чесотки, и по ночам они нарочно мочились в постель – а спали мы все вместе. Несмотря на свою власть, Бруно не мог с ними справиться. Он колотил их, но им это было нипочем. Его бесило собственное бессилие, и хотя он не жаловался, было видно, как его это изматывает.

Проснувшись тем утром, я не нащупала его ног в постели. Я пошарила ногами под одеялом, открыла глаза и увидела только Викторию, которая крепко спала, прижавшись к сироте. Фафина дежурила у покойника, я вылезла из теплой постели в холодную комнату и побрела по дому, выпуская клубы пара изо рта. Я осмотрела каждый угол, распахнула шкаф – вдруг Бруно спрятался в шкафу ради шутки, хотя он никогда не шутил. Потом я в ночной рубашке, босиком, выбежала во двор, прямо на снег. Дошла до нужника, прошлась по улице до колонки в Сан-Николó, но меня так сильно трясло от холода, что я, дрожа, вернулась в дом, под одеяло. Я гадала, куда он мог деться, и наконец поняла: Бруно сбежал. Ему надоело все – вонючие пеленки, непосильная работа и мое молчание. Он сбежал, или его забрала себе семья богачей, потому что Фафина всегда говорила:

– Такого ребенка заберет только король, папа римский или дуче, да, Брунино?

Я представила, как Бруно играет в доме дуче с такими же умными детьми, как он сам, ест мясо и сливки, а не фасоль, которую готовила Фафина, и внезапно расплакалась. Для меня это было что-то новое, непривычное – я никогда в жизни не плакала, и меня поразило, как боль пробила мой панцирь и выливалась наружу, чтобы все могли ее видеть. Нужно было научиться обходиться без Бруно, и от этой мысли становилось невыносимо страшно. Я даже по матери, которая сидела в тюрьме Рокка-ди-Равалдино, так не скучала.

Виктория открыла глаза, увидела, что я плачу, и из любви ко мне заплакала вместе со мной, разбудив сирот, которые тут же стали орать как бешеные на весь дом. Без Бруно, голодные и злые, они бегали наперегонки, плевались друг в друга и дрались. Мы с Викторией тоже проголодались и рыскали по кухне в поисках чего-нибудь съедобного. В конце концов кто-то нашел мешок с кукурузной мукой. Мы вцепились в него и тянули каждый на себя, пока ветхая джутовая ткань не порвалась и желтый порошок не рассыпался по полу. Сироты бросились на пол, собирая и слизывая муку, и так нас застала Фафина, когда вернулась с ночного дежурства, промокшая и замерзшая после заснеженной улицы.

– Что вы делаете? Что за бардак вы тут устроили? – закричала она.

У меня снова глаза были на мокром месте, и она очень удивилась, потому что впервые увидела мои слезы.

– Редента, что с тобой? Ты заболела?

Я помотала головой, чтобы успокоить ее.

– А Бруно не приготовил вам завтрак? Куда он подевался?

Я побежала в комнату, а Фафина грозилась:

– А ну-ка, ведите себя хорошо и собирайте муку, если хоть крупинка останется, со свету вас сживу.

Наступил день, за ним вечер, ночь, но Бруно так и не вернулся. Тогда Фафина зажгла фонарь и пошла его искать. Я побежала за ней. Это были дни «черной дроздихи», самые холодные дни зимы, и стоял трескучий мороз, пробиравший до костей. Фафина осторожно шла по заледеневшим улицам и спрашивала:

– Вы не видели Бруно?

Но все качали головами.

– Может, он в остерии? – предположил кто-то. – Может, пошел за сигаретой?

Какой-то пьяница рассмеялся и сказал:

– Наверное, Мадзапегул его забрал.

Фафина прожгла его огненным взглядом.

– Не шутите такими вещами.

Пьяный снова ухмыльнулся, она подошла к нему, поджав губы:

– Я видела Мадзапегула собственными глазами, и уверяю вас, это не смешно.

Так я поняла, что Бруно был не у дуче дома, а в гораздо более далеком месте, куда не ступала нога человека. Мы дошли по бульвару до женского монастыря и повернули обратно: ночью ни одна женщина не пошла бы дальше, что бы ни случилось – за монастырем могли быть только распутницы. Мы спустились вниз к реке и шли по берегу, проваливаясь в снег по колено, пока Большой колокол не пробил полночь и Фафина, оставшись без сил, не решила, что продолжать поиски бесполезно. Мы вернулись домой.

– Он вернется, – заявила она и повалилась на матрас, даже не раздеваясь.

Но я не могла заснуть и начала молиться. Я молилась сначала Господу, а потом Мадзапегулу – бесенку, который приходил по ночам за красивыми девушками и детьми. Фафина знала его: он не был злым, но был капризным, как ребенок, и с ним нужно было обращаться ласково. Я попросила Мадзапегула вернуть Бруно домой живым и невредимым, таким, каким он его забрал, а если ему кто-то был нужен, то пусть берет сироту, который каждую ночь писается в постель, или слепого, который все равно умрет. Или меня.

Когда на улице стало светать, я вышла во двор вылить горшок. Снег был не белым и пушистым, а грязным и утоптанным. Кто-то прошел тут, оставив маленькие детские следы. Бесенок. Мадзапегул приходил и за нами. Я застыла на месте с ночным горшком в руках и смотрела, как дверь нужника медленно открывается.

– Убийца! – закричала я. – Где Бруно?

Голос изнутри произнес:

– Ты что, разговариваешь?!

Дверь резко распахнулась, я закричала и швырнула горшок в проем. Передо мной, не двигаясь, стоял ошеломленный Бруно, облитый мочой.

– Ты рехнулась? – вытаращил он глаза.

Я кинулась к нему и повалила в снег. Из его рук выпала кружка, и лужица белой жидкости на земле смешалась с мочой.

– Совсем спятила! И что теперь?

– Бруно!

Он перекатился по снегу, чтобы счистить грязь.

– Куда ты пропал?

Он вздохнул, рассмеялся. А Бруно никогда не смеялся.

– Я забрался наверх, на Большой колокол.

Он рассказал, что проснулся рано и, как обычно, отправился к фермеру в Тарасконе за молоком. На обратном пути ему захотелось прогуляться до крепости. Он прошел через заросли и оказался у Большого колокола. А там – чудо! Дверь была не заперта. Петля отлетела, и звонарь оставил ее открытой для кузнеца.

– Я вошел. Там длинная-предлинная винтовая лестница, а на полпути – комната, обставленная как для жилья. И на самый верх, в конце, мне пришлось карабкаться. Но наверху все так, как рассказывал звонарь. Наверху…

– Наверху что?

– Наверху – весь мир.

Его глаза светились от возбуждения.

– А что такого особенного в этом мире?

Бруно встряхнул головой.

– Какая же ты дурочка! Лучше б уж тогда молчала.

Он рассказал, что кузнец починил дверь, его не заметили и заперли внутри. Так он просидел там день и ночь, пока не вернулся звонарь, и тогда он потихоньку выбрался. Я хотела спросить его, почему он не позвал меня, чтобы подняться вместе, но промолчала.

– Я думала, что тебя похитил Мадзапегул.

– Ты говоришь, Редента, – повторил он, не веря своим ушам.

Я закрыла глаза. Сказала себе, что отныне буду говорить, но мало, только тогда, когда без этого действительно будет не обойтись.

Моим первым словом стало «убийца».

– Тебе нужно смыть мочу, – сказала я и толкнула Бруно в огромный белый сугроб.

Он поднялся, оставив отпечаток своего тела на снегу, и повалил меня тоже, все еще сияя от радости, что увидел весь мир. И тут, пока мы в обнимку валялись на снегу, нас и застал мой отец, по пути на работу в Тарасконе.

– Что это такое? – закричал он.

Отпихнув Бруно, он поднял меня на руки и, подойдя к дому, толкнул дверь плечом.

– Так вы присматриваете за моими дочерьми? – набросился он на Фафину, которая только что встала.

Он усадил меня на стул рядом с печкой.

– И у вас хватает наглости! – возмутилась она. – Да вы ни разу не поинтересовались, живы ли ваши дочери!

Он обернулся к Виктории, которая наблюдала за ним с кровати, не узнавая.

– Два месяца, как вас не видно. Лучше бы помалкивали!

– Да моя дочь умирала там от холода вместе с этим вашим сиротой!

Вошел Бруно и уставился на него своим мрачным взглядом. Фафина осталась невозмутимой, будто всего несколько часов назад не напугалась, думая, что потеряла его навсегда.

– Ваша дочь чуть не умерла от холода? – серьезно спросила она отца. – Чем смерть от холода хуже другой? Ну умерла бы она с голоду на те гроши, что вы мне даете, какая разница. Заглядывайте почаще да приносите побольше денег, если не возражаете.

Отец возражал. У Фафины он не задерживался, чувствуя ее презрение: торопливо заходил, оставлял нам десять лир или мешок муки и быстро уходил. Он ненавидел Фафину и ненавидел Бруно, ее тень.

– У вас что, шило в заднице? – подначивала она его. – Посидите немного.

Но он убегал то в «Дом фаши», то в кабак, а чаще всего – в бордель. На первом этаже были потрепанные девки для бедняков, на втором – красивые и молодые для состоятельных отдыхающих из санатория. С деньгами у него было туго, но все знали, что почти каждый вечер он заходил на второй этаж и оставлял там все, что водилось у него в карманах. Женщины были его горячкой, его болезнью, и хотя эта болезнь когда-то едва не отправила его на тот свет, он никак не мог от нее избавиться.

Когда до свадьбы оставалось пятнадцать дней и моя мать уже приготовила приданое и все остальное, отец явился к ней и сказал, что им нужно поговорить. Волосы у него были смазаны бриолином, как всегда, когда он придавал чему-то особую важность.

– Мы не можем пожениться, Адальджиза.

Мать прищурила суровые глаза.

– Почему же?

– Это не важно.

– Для вас, может, и не важно.

Отец снял кепку и почесал затылок, отведя взгляд. Сказал, что поторопился с решением, что больше не уверен, а есть вещи, которые назад уже не повернешь. Не говоря уже о том, что у него нет доказательств.

Она выслушала его молча, нахмурившись, затем ответила:

– Если вы так решили, что ж, пусть будет так.

И зашла в дом.

На следующий день, накрасив губы, она отправилась в Терра-дель-Соле, где он жил. Прошлась по лавкам, по рынку, зашла в церковь, спросила у прислужницы, не знает ли кто Барбьери Примо – якобы для подруги, которая хотела навести справки. И всплыли слухи: будто в Форли, где он раньше работал, у него осталась женщина, как говорили, «с начинкой». А он уже обручился с девушкой в Кастрокаро, да еще и красавицей. Пришлось ее бросить и уйти к той другой, потому что – а что поделаешь? – когда влип, выхода нет. Но то были лишь слухи, понятное дело.

Моя мать отправилась прямо на виллу Тарасконе, где отец работал смотрителем. Он как раз подрезал виноградные лозы графа.

– Подойдите-ка сюда, – попросила она. – Я пришла вернуть вам ваше кольцо.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
359 ₽

Начислим

+11

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе