Читать книгу: «Житие Федора Абрамова»
© Коняев Н.М., наследники, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Задуманная автобиографическая повесть затем получила название «Из жития Федора Стратилата». Он хотел поведать со всей откровенностью о своей нелегкой судьбе, о том, как, начиная с младенчества, ему удавалось выживать и одолевать самые тяжелые обстоятельства. Он хотел начать повесть с того дня, когда мать упросила священника не нарекать его именем Касьяна…
Л.В. Крутикова-Абрамова.Жива Россия
Пролог
Собрат праведного Артемия
Встань, брат, и поскорее отойди от этого места: ведь ты не знаешь, что на этом месте многие претерпевали лютую смерть; итак, встав скорее, иди в путь свой.
Честный же мученик Христов Федор, встав, сказал:
– Про какой же страх и ужас ты говоришь, матерь?
Раба Божия Евсеевия ответила ему:
– Чадо, на месте этом завелся громадный змий, и потому сюда никому нельзя придти…
Страдания мученика Феодора Стратилата
Меж крутых берегов, поросших то темным ельником, то светлыми, выстланными беломошником сосновыми борами течет река Пинега. На правом берегу ее стоит село Веркола.
Как утверждает предание, новгородцы, плывшие на челнах по Пинеге, вбили тут «верхний кол», чтобы обозначить северную границу русских владений.
Здесь, в Верколе и родился в 1532 году мальчик Артемий, которому суждено было просиять в сонме русских святых…
1
Рождение праведного Артемия совпало с завершением земной жизни великого русского святого Александра Свирского, глазами которого наяву увидела Русь Святую Троицу.
Можно говорить о случайности этого совпадения, но разве есть что-то случайное в Божием мире?
Еще тогда, в 1532 году, преставился, простудившись на охоте, царь Василий III Иоаннович. Правительницей страны стала Елена Глинская – мать трехлетнего наследника престола, будущего царя Иоанна Грозного.
Однако и это, столь значимое в истории событие, непосредственного отношения к будущей короткой жизни Артемия не имело…
Он родился в крестьянской семье, и родители его – отец Косьма по прозвищу Малый и мать Аполлинария – как занимались землепашеством, так и продолжали заниматься.
Небогата северная земля.
Коротко – всего три месяца! – здешнее лето. Много трудов надобно приложить, чтобы вырастить на этой земле хлеб. Некогда внимать дальним слухам, некогда думать о несбыточном…
Схватили в Москве при попытке побега в Литву дядю царицы – Михаила Глинского… Казнили за попытку поднять восстание дядю наследника престола – князя Андрея Старицкого… Необыкновенно возвысился любимец Елены Глинской – боярин Иван Овчина-Телепнев-Оболенский…
Вести об этом, может быть, даже и не доходили до затерянной в лесных чащобах Верколы…
Когда умерла правительница страны Елена Глинская, ее любимца – князя Ивана Овчину-Телепнева-Оболенского бросили в тюрьму и заморили голодом. Началась борьба в окружении восьмилетнего наследника престола. Выходцы из Литвы Бельские боролись с природными Рюриковичами – Шуйскими.
Победили Шуйские…
«Князь Шуйский поселился на дворе нашего дяди, князя Андрея… – вспоминал потом сам Иоанн Грозный. – Нас же с единородным братом моим начали воспитывать, как чужеземцев или последних бедняков. Тогда натерпелись мы лишений и в одежде, и в пище. Ни в чем воли не было, но все делали не по своей воле и не так, как обычно поступают дети. Припомню одно: бывало, мы играем в детские игры, а князь Иван Васильевич Шуйский сидит на лавке, опершись локтем о постель нашего отца и, положив ногу на стул, а на нас не взглянет – ни как родитель, ни как опекун… Кто же может перенести такую кичливость? Как исчислить многочисленные страдания, перенесенные мною в юности?»
2
Но и об этих происходящих в далекой Москве событиях ничего не знали и не могли знать в Верколе.
Артемий рос…
Как и принято было на Руси, родители воспитывали его в страхе Божием и христианском благочестии. И он и вырос кротким и послушным мальчиком. Может быть, даже более тихим, чем хотелось его родителям.
Известно, что уже с пяти лет – в тот год умерла в далекой Москве правительница Елена Глинская и начали морить голодом в тюрьме ее любимца, боярина Овчину-Телепнева-Оболенского – разлюбил Артемий детские игры, стал чуждаться общества сверстников.
Холодны и долги зимы на Пинеге.
Коротко и жарко здешнее лето.
Коротко и детство здешних ребят. Как и другие веркольские дети, Артемий рано начал помогать отцу в нелегкой крестьянской работе.
Смолянисто-душно пахнут густые ельники, на лесных пожнях тучами налетает на косцов мошкара, жалят слепни. И манят, манят в такую жару берега Пинеги, где раскалены солнцем прибрежные камни, где обжигает ноги чистый речной песок, где, прохладная и светлая, струится Пинега.
Но некогда отлучиться с пожни – коротко северное лето…
Шуйские недолго торжествовали победу. Хотя и был увезен в Белоозеро и там задушен Иван Бельский, но скоро скончался и князь Иван Васильевич Шуйский. По приказу тринадцатилетнего царя псари затравили Андрея Шуйского. Федора Шуйского отправили в ссылку – власть снова вернулась в руки Глинских.
И подрастал, подрастал грозный царь.
Говорят, что, когда родился он, по Русской земле прокатился гром, молния блеснула, земля поколебалась…
И чем старше он становился – тем страшнее становилось на Руси. Когда государь в семнадцать лет венчался на царство, забушевали в Москве пожары. Падали тогда колокола, а по улицам ходили прозванные «сердечниками» чародеи и вынимали сердца из людей…
Но еще до этих пожаров, еще до венчания шапкою Мономаха грозного царя, при рождении которого гром гремел, молния блистала и дрожала поколебленная земля, в далекой северной Верколе 23 июня (6 июля нового стиля) 1545 года прогремела своя гроза.
Артемий был на пашне, когда из-за черного ельника встала огромная, во все небо, туча. Тугой порыв ветра налетел из-за кустов, вихрем взметнуло пыль и сухую траву, раздался оглушительный треск, и молния ударила в дерево, под которым, укрываясь от дождя, молился двенадцатилетний отрок Артемий.
С молитвою и взошел он на небеса.
Когда подбежали к мальчику взрослые, тело его было уже бездыханным, а в изумленно распахнутые глаза заливалась дождевая вода.
3
Неисповедимы пути Господни.
Непостижим для ума человеческого Божий Промысел.
Неведомо было веркольцам, что милосердный и премудрый Господь восприял в Свои небесные обители душу праведного отрока Артемия, чтобы стал тот перед Его Престолом молитвенником и заступником за грешных людей…
Не поняли этого односельчане Артемия.
Так тихо, так молитвенно, в таком послушании жил отрок, что и не разглядели его веркольцы, не успели рассмотреть за своими заботами и трудами…
Долго стояли они над бездыханным телом, крестились испуганно. По суеверию своему посчитали они неожиданную кончину блаженного отрока – судом Божиим, наказавшим мальчика за какие-то тайные согрешения.
Плакала Аполлинария, мать Артемия, тяжело вздыхал отец Косьма, прозванный Малым…
Неумолимы были односельчане.
– Нельзя хоронить отрока, – говорили они. – Великий грешник, видать, был, коли постигла его небесная кара.
Отнесли тело в глухой лес, положили на землю, покрытую белым мхом. Сверху прикрыли хворостом и берестою и поставили изгородь из бревен – обрубку…
И ушли. И скоро забыли про Артемия.
На тридцать два года забыли…
Эти тридцать два года – годы правления царя Иоанна Грозного.
Большие дела творил государь. Слухи о них и до далекой Верколы доходили.
В 1553 году Казань покорена была.
Потом Астрахань.
Потом в Ливонии царь воевал…
Потом совсем уж дивные появились слухи. Будто бы, осерчав на москвичей, забрал семью государь и переехал в Александровскую слободу. Началась на Руси опричнина.
Опричники казнили на Москве без суда, убивали людей прямо на улицах. Не пощадили даже святителя, митрополита Филиппа. Выволокли из Успенского собора и увезли в Тверской Отроч монастырь. Там Малюта Скуратов и задушил Исповедника правды.
А потом грозный царь уже не людей казнил – целые города.
Когда казнили Новгород, монахов забивали палками, а простых новгородцев привязывали к саням и сбрасывали в Волхов.
Об этих казнях в Верколе услышали от прибежавшего из Новгорода монаха. Рассказывал инок, что и в Пскове не принял Иоанн Грозный хлеба-соли от горожан…
И тогда подошел к нему псковский юродивый Никола и сказал:
– Покушай, Иванушка, хлеба-соли. Одной человеческой кровью сыт не будешь…
Крестился Агафоник, дьячок церкви Николая Чудотворца, вспоминая рассказы монаха… Сегодня пошел в лес по ягоды, а все одно – страхи московские из головы не идут. Снова и снова осенял себя крестным знамением.
И вот перекрестился еще раз и узрел свет посреди сосновой чащи!
Сморгнул дьячок, но не пропало сияние.
Ближе подошел Агафоник…
Под вековыми соснами покосилась прогнившая обрубка, а за нею – над кучей лесного мусора свет сияет. Стоит над землей и никуда не уходит.
Помолился Агафоник и только тогда вступил за полусгнившую оградку. Разрыл ветки, приподнял потемневшую бересту и увидел, что на земле отрок лежит, будто только заснул…
И еще раз осенил себя Агафоник крестным знамением, узнавая в отроке сверстника своего Артемия, убитого грозою тридцать с лишним лет назад. Только состарился за эти годы Агафоник – морщинистым лицо стало, выпали зубы, волосы на висках побелели от седины, а Артемий таким же юным, как тогда, тридцать два года назад, остался…
Весть о находке дьячка взволновала все село. Отправились веркольские мужики в лес.
Бородатые, степенные, стояли они над нетленным телом. Многие из мужиков моложе Артемия были. Только от родителей и слышали, как молния убила на пашне мальчика.
– Не будешь слушаться, – пугали родители, – будешь грешить, Бог и накажет тебя, как Артемия! Бог все видит…
И вот уже не из этих детских страхов, а въяве явился Артемий перед ними. Нетронутый ни дикими зверями, ни беспощадным тлением, лежал на беломошнике, такой же чистый и светлый, каким и был.
Долго спорили мужики, что делать с телом. Одни предлагали здесь закопать в землю, другие говорили, что надобно перевезти тело в церковь.
На том и порешили.
Отвезли Артемия в веркольскую церковь святителя Николая Чудотворца, положили в гробу на паперти, прикрыв сверху берестою, которая и в лесу покрывала нетленное тело.
Было это в 1577 году.
И никому из веркольских мужиков и в голову тогда не пришло, что не грешника они отыскали в лесу, а праведного чудотворца…
Опять не разглядели веркольцы Артемия…
Ну, а состарившейся Аполлинарии, матери праведного отрока, было в ту ночь видение.
Под утро предстали перед нею два дивных юноши. Один в дорогой одежде, в алом плаще, в узорчатых сапогах… Другой же – босой, в простой холщовой косоворотке.
Были это первохристианский мученик, римский воин Уар и… ее сын Артемий!
Небесный свет исходил от них1.
4
А следующим годом отмечают наши летописи вспышки эпидемии на новгородской земле. Попущением Божиим распространилась на двинской земле страшная лихорадка – трясовица.
Многие умирали.
Особенно часто – женщины и дети…
Пришла болезнь и в семью веркольского крестьянина Каллиника. Заболел сынишка. На глазах таял…
Всю ночь молился отец об исцелении сына. И уже под утро вспомнил вдруг Каллиник об Артемии, которого знал еще по детским годам, нетленное тело которого в прошлом году перевозил из леса в церковь.
Не стал медлить отец – совсем худо становилось сыну…
Пошел в церковь Николая-Чудотворца, припал на паперти к гробу, а потом, отломав кусочек бересты, прикрывавшей нетленные мощи, привязал к нательному кресту больного сынишки.
И выздоровел сын.
Обрадованный отец рассказал о чуде односельчанам – и словно спала пелена с глаз. Ясно увидели они то, что не могли разглядеть ни при земной жизни отрока Артемия, ни при обретении нетленных мощей.
Толпами собирались теперь веркольцы у гроба отрока Артемия, пели молебны праведнику. И умилосердился Господь – отступила от Верколы злая болезнь.
С этого дня начала расти слава праведного Артемия, веркольского чудотворца.
Уже не только веркольцы шли к гробу праведного отрока.
Толпы скорбящих притекли в Верколу из соседних сел.
Шли за помощью к праведному Артемию поморы с берегов Белого моря, шли рыбаки с Мезени, мчались на оленьих упряжках зыряне и самоеды…
Все новые и новые исцеления совершались у чудотворцева гроба. Начали совершаться исцеления и вдалеке от Верколы, по молитве к праведному отроку Артемию.
И все еще царствовал грозный царь Иоанн IV Васильевич.
В 1578 году военное счастье отвернулось от его армии. Начались неудачи в Ливонской войне, а тут еще и Стефан Баторий объявил войну России, взял Полоцк, Великие Луки, осадил Псков…
Иван Грозный предлагал возвратить ливонские города, но Баторий требовал в придачу и Псков.
В седьмой, и уже последний, раз женился Иоанн Грозный. В жены взял Марфу Нагую. Еще – убил в припадке гнева своего старшего сына Ивана, требовавшего помочь осажденному Пскову.
Псков – слава Богу – поляки не взяли.
В 1581 году в деревне Киверова Гора было заключено перемирие с поляками на десять лет. Иоанну Грозному пришлось уступить полякам всю Ливонию.
В 1583 году заключили мир и со шведами, отдав им Иван-город, Ям и Копорье…
А на следующий год, собравшись поиграть в шашки, умер царь Иоанн IV Васильевич Грозный…
В том году, и устроили веркольцы при церкви Николая Чудотворца особый придел, куда – тело на ощупь было мягким и теплым! – перенесли мощи праведного отрока Артемия, положив их в новый гроб.
Повторим еще раз, что события, происходящие в пинежском селе Веркола, очень мало были связаны с событиями, происходившими в Москве, точно так же, как события жизни царя Иоанна Грозного никак не связаны с событиями жизни крестьянского отрока Артемия.
И если мы рассматривали одновременно жизнь русского царя и крестьянского мальчика, то только потому, что у Господа нашего нет больших и малых людей, нет сословия благородного и подлого.
Все равны перед Богом.
И чистая молитва крестьянского мальчика порою слышнее Господу, чем пышные молебны…
Все в руце Господа.
В Его воле из ничего сотворить все, а из всего – ничто. Величие превратить в ничтожество, а ничтожество – в величие…
В Евангелии от Матфея сказано: «Тогда приведены были к Нему дети, чтобы Он возложил на них руки и помолился, ученики же возбранили им.
Но Иисус Христос сказал: пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное».
Подобно этим детям пришел ко Господу праведный отрок Артемий. Пришел с чистой молитвою и светлой душою, с сердцем, наполненным кротостью и послушанием.
И Господь взял его к Себе, в Свои небесные обители, чтобы был Артемий молитвенником и ходатаем перед Престолом Божиим за всех страждущих и угнетенных, за своих земляков-веркольцев и за всех православных христиан.
5
Великие чудеса происходили четыре столетия подряд и продолжают происходить и сейчас по молитвам к праведному отроку.
Монастырь же в Верколе возник так.
В 1635 году ехал в Мезень воевода Афанасий Пашков, которому суждено будет стать героем великой русской книги «Житие протопопа Аввакума».
Правда тогда еще далеко было до встречи Афанасия Филипповича с огненным протопопом.
У поворота на Верколу возница остановил сани.
– Чего остановился? – спросил воевода.
– Нешто к чудотворцу Артемию не заедем поклониться?
– Поспешай своей дорогой! – приказал суровый воевода. – Недосуг нонче…
И тогда разболелся у Пашкова сын Иеремия (Еремей), который тоже станет героем книги протопопа Аввакума.
Мальчик был уже почти при смерти, когда Пашков, вспомнив свою греховную торопливость, дал обет съездить с сыном к праведному отроку Артемию.
Услышав это, Иеремия сам встал и, держась за оконце, спросил отца: «Каким путем надо ехать к чудотворцу Артемию?»
Пятьдесят верст надобно было проделать Пашковым, но когда они приехали в Верколу, когда приложились к святым мощам, Иеремия сразу излечился.
И тогда воевода Афанасий Пашков в лесу, где были найдены мощи праведного отрока, построил на месте сгнившего сруба церковь во имя чудотворца Артемия, устроил кельи и поставил ограду.
В 1647 году по Указу царя в эту монашескую пустынь были перенесены святые мощи праведного отрока.
Веркольцы были недовольны, но и они понимали, что Артемий вернулся туда, куда они сами отнесли его после грозы, прогремевшей над Верколой в 1545 году.
Теперь Артемий вернулся уже в монастырь.
Строгим был – «друг к другу в келию без великой нужды не ходить, разговоров неполезных всемерно уклоняться, в коридорах для бесед не останавливаться, быть и наедине всегда одетому, почитать друг друга, особенно старших летами» – монастырский, словно с жизни праведного отрока списанный Устав…
В Артемие-Веркольском монастыре часто останавливался по дороге на родину в село Сура Пинежского уезда святой праведный Иоанн Кронштадтский. Его хлопотами и молитвами в 1897 году в монастыре был построен двухъярусный собор в честь Успения Богородицы и Рождества Христова, а само здание монастыря и монастырский двор обнесли высокой кирпичной стеной, по которой можно было проехать на тройке.
Последним настоятелем Веркольского монастыря был епископ Павел (в миру Петр Андреевич Павловский)2.
Монастырь – братии насчитывалось 185 человек – процветал вплоть до революции.
6
А потом пришли недобрые времена…
В конце ноября 1918 года в Веркольский монастырь прибыл отряд красноармейцев. Часть братии ушла в другие монастыри, а те, что остались в обители, были расстреляны на берегу Пинеги. Тела их сбросили в воду, и в тот день многие веркольцы видели ясный свет, восходящий к небу над местом расстрела иноков.
В декабре 1918 года в Верколу прибыла комиссия по вскрытию мощей, но в раке Артемия Веркольского чекисты обнаружили только угольки да кусочки ваты.
Вот тогда и припомнили веркольцы, что еще полгода назад, в праздник святого Артемия (5 августа) рака не открывалась, как это делалось ранее, и сделали вывод, что, предчувствуя приближающуюся беду, монахи спрятали святые мощи праведного отрока…
Впрочем, единомыслия среди жителей села по этому поводу не было, потому что сыскались очевидцы, которые сами видели, как вышел в белой рубашечке праведный отрок из ворот монастыря и исчез в лесу между деревьями…
А через год, 29 февраля 1920 года, на другом берегу Пинеги, напротив монастыря, на верхнем – «высоком» – конце Верколы в семье Александра Степановича Абрамова родился ребенок, которого назвали Федором.
«У грамадянина села Веркола3 Александра Степановича и жены его Степаниды Павловны Абрамовых сын Федор. Восприемник грамадянин того же села Александр Федорович Белоусов», – говорится в ведомости о родившихся с 23 ноября 1919 года в Веркольском приходе…
Стоял високосный год.
Трещали разрываемые морозом бревна.
В Пинеге стояли белые, в Верколе – красные.
Страшнее лютого холода разрывало жизнь будущего писателя это противостояние.
7
Меж крутых берегов, поросших то темным ельником, то светлыми, выстланными беломошником сосновыми рощами, течет Пинега.
На пять верст по крутояру растянулись улицы Верколы. Под крутояром, расстелился вдоль реки неоглядный, заливной луг.
А за рекою, на другом берегу Пинеги выступает из-за леса монастырь праведного Артемия Веркольского.
В виду этого монастыря и рос будущий писатель.
Рассказывают, будто еще в раннем детстве Федор Абрамов сказал, что ему хочется стать похожим на праведного Артемия…
Вообще-то мальчика, родившегося в високосном 1920 году, могло и не быть.
В 1950 году в наброске, озаглавленном «Новый роман», Федор Абрамов расскажет историю замужества матери…
Она была красивой и скромной девушкой, и влюбилась она в своего веркольского парня Степана…
Она ему «впала в сердце», – запишет писатель, стремясь определить чувство, которое владело Степаном. Молодых уже считали женихом и невестой, и, наверное, они поженились бы и жили счастливо, но в бесхитростные планы влюбленных неожиданно и властно вмешалась судьба.
В Верколе появился Александр Абрамов, будущий отец писателя.
«Он лет семь работал на заводе4. Но в городе он не прижился – кроме пары штиблет и гармоники никакого богатства не накопил. Но его пара, гармонь произвели сильное действие на деревенских. Стали говорить: Олекса человеком вернулся, капиталы привез. Вишь и гармонью обзавелся… Словом, отец стал сразу же заметным парнем. Хотя и происходил из бедной многодетной семьи.
В первый же праздник он всю деревню покорил игрой на гармони и городскими песнями (благородными, модными) о любви и страданиях. Отец, действительно, играл превосходно. Слухи об этом дошли до наших дней.
На первой же гулянке отцу приглянулась моя мать, и он решил сватать ее».
Происходило это, по-видимому, в 1904 году.
Тогда, если основываться на данных переписи 1897 года, Степану Кирилловичу Абрамову было уже 69 лет, его сыновьям: Павлу – 35 лет, Александру (Олексе) – 26 лет, дочерям; Василисе – 35 лет, Параскеве – 21 год.
Степан Кириллович вначале попытался отговорить сына, объясняя, что Степаниду за него не отдадут и лучше и не позориться, а подобрать ровню, но Александр уперся. Кроме Степаниды ему никто был не нужен.
Видя, что «загорелся парень», Степан Кириллович хитростью решил получить то, добиться чего в честном сватовстве он не рассчитывал.
Когда пришли в дом будущего тестя, Степан Кириллович повел разговор о детях, а потом заговорил о Степаниде. Он сказал, что о ней идут слухи, хочет де самокруткой выйти за Степку.
«Отец Степаниды был большой самодур. Тут же взбесился».
– За Гашку-дурачка отдам! – закричал он.
Сват только этого и ждал.
– Зачем за Гашку-дурачка? – сказал он. – Отдай за моего Александра. Чем не парень.
«В это время с гулянья вернулась мать. Отец ее схватил за руку, подвел к моему отцу, снял с божницы икону и, недолго думая, благословил их.
Мать несколько раз падала в обморок. Ее отливали водой. Отец готов был уже на попятную, но дед со стороны матери и слышать не хотел.
Назавтра была сыграна свадьба».
Этому романтическому сюжету «нового» романа, записанному Федором Александровичем Абрамовым, существенно противоречат воспоминания его сестры Марии Александровны Абрамовой:
«Мать в своей семье была самой младшей… Ее отец умер рано. Землей был наделен только он один. А у бабушки было пять человек детей и все девчонки. И всю жизнь до замужества ходили по работницам, чтоб прокормиться. А мама моя побиралась с коробкой в руках. «Помню, – говорила она, – снег-то начнет таять, а я босая ходила, с проталинки на проталинку перескакиваю, ногу подтяну под себя и опять бегу».
Вот такое было ее детство.
Мать говорила, что отец никогда на нее ни разу рук не приложил, плохим словом не обозвал»5.
Впрочем, не столь уж и важно, почему Степанида Павловна вышла замуж не за Степана Андреевича, а за Александра Степановича.
Так было суждено ей, и Степанида Павловна не стала противиться судьбе.
Холодны и долги зимы на Пинеге.
Коротко и жарко здешнее лето.
Смолянисто-душно пахнут густые ельники, и манят, манят в такую жару берега реки, где раскалены солнцем прибрежные камни, где обжигает ноги чистый речной песок, где, прохладная и светлая, струится сама Пинега.
Но некогда отлучиться с пожни – коротко северное лето…
Некогда своевольничать – надобно продолжать русскую жизнь. В трудах, любви и послушании проходила жизнь Абрамовых, и дом их наполнялся детьми.
Один за другим появлялись на свет братья и сестры Федора Абрамова.
В 1905 году родился Михаил, в 1911 году – Николай.
В 1914 году родился Василий6.
В 1917 году – Мария.
А в 1920 году родился и сам Федор. Случилось это Великим постом, в неделю Торжества Православия…
Долгие и снежные зимы на Пинеге…
И так спокойно, так тихо вокруг, что далеко слышна здешняя молитва, до самого неба достигает она, где предстоит престолу Божию крестьянский мальчик – праведный отрок Артемий и молится Богу о грешных людях…
При крещении священник хотел дать будущему писателю, как и выходило по Святцам, имя Касьян. Однако мать умолила батюшку не делать этого. Недавно (8 (21) февраля) праздновалась память Федора Стратилата, именем которого называли многих мужчин в роду Абрамовых.
Федором и нарекли младенца.
8
Федор Александрович Абрамов вспоминал, что мать рассказывала ему, как отделил их дед, «дав им одну малую избу да чашку и ложку». Случалось, что в доме не было хлеба. Отец хватался за любой заработок, но удача не сопутствовала ему. И все равно он не расставался с гармонью. И когда бывало особенно тяжело, он брал гармонь и изливал в музыке всю свою душу.
Мать говорила, что ничего подобного она не слышала.
«Бездомной собакой заливалась гармонь.
Потом вдруг отец играл Комаринского и пускался в отчаянный пляс. Было жутко видеть пляшущего с отчаяния бедняка».
Однако «отчаяние» тут употреблено для выразительности, так сказать, для красного словца.
Судя по другим свидетельствам, Александр Степанович Абрамов никогда не терял присутствия духа.
Даже когда ему ампутировали застуженную ногу, он не впал в уныние. Из Карпогорской больницы написал тогда матери, чтоб детскую обувь в починку не отдавала – сам скоро вернется и все починит.
А через несколько дней пришла телеграмма: «Приезжайте за телом».
Была распутица, и старший брат Михаил один ездил за отцом, умершим от заражения крови.
Случилось это в 1922 году.
Федору Абрамову было тогда всего два года.
Он был седьмым по счету и пятым из оставшихся в живых детей.
Еще он оказался последним ребенком в семье…
Вспоминают, что, когда гроб с телом отца стоял в избе, сердобольные женщины расплакались, упрашивая Бога, чтобы «прибрал малого».
Мать сердито прикрикнула на плакальщиц.
– Не умирать он родился – жить!
Женщины испуганно перекрестились – им показалось, что Степанида помешалась с горя.
«Да, мама хлебнула горя… – вспоминала Мария Александровна Абрамова. – Помощи ждать было неоткуда. Нужно было все самой делать и моему старшему брату. Он с 15 лет стал робить за мужика. Тут и Николай с Василием помогали. Потом и мы подросли, стали тоже помогать. Вода, дрова, корм для скота – это наша с Федором была работа. На мельницу с ним тоже ночевать ходили, чтоб мельник наше зерно молол. Мама о нас заботилась. Никогда не давала лечь спать голодными. Если уснем, то будила нас и заставляла есть. Федю особенно оберегал старший брат Михаил. Но и нас он никогда не наказывал…
Во время страды старший брат забирал всех на сенокос на дальние пожни верст за тридцать»7.
Первый жених Степаниды, ставший за эти годы Степаном Андреевичем, не забыл о прежней любви и всячески пытался помочь бывшей невесте, превратившейся в многодетную вдову, но она отказывалась от его помощи, чтобы не давать повода для сплетен.
И все же Степан Андреевич помогал, и однажды даже вспахал ночью абрамовское поле.
Степанида увидела это, приехав на пашню со старшим сыном Михаилом.
«Как в сказке…» – говорит Федор Абрамов, вспоминая эту историю. – Однако помощь в деревне со стороны Степана не могла оставаться долго секретом. Кто-то заметил Степана на поле Степаниды и рассказал его жене. Разъяренная женушка, которая знала о старой любви Степана, прибежала к матери. Мы в то время обедали (мне было полтора года). Жена Степана Андреевича при нас, детях, стала всячески оскорблять мать. Старший сын побелел. Он долго неподвижным взглядом смотрел на мать. А та, пристыженная и униженная при своих детях, больше всего боялась старшего. И вдруг старший поднялся и гневно сказал:
– Не смей оскорблять маму»…
Когда жена Степана умерла, Степан снова пришел к Степаниде Павловне.
– Ну, теперь, Степаша, мы будем вместе… – сказал он.
Степаниде Павловне было тогда всего тридцать четыре года.
Она посмотрела на детей и покачала головой.
– Нет, Степан, поздно, – сказала она. – Я буду жить для детей.
«Вышняго повелением тученосным облако небо помрачившим, и молниям блистающим, грому же восшумевшу с прещением, испустил еси душу твою в руце Господеви, премудре Артемие, и ныне предстоиши Престолу Владыки всех, о иже верою и любовию приходящим к раце твоей, подаяя исцеление всем неотложно, и моляся Христу Богу спастися душам нашим!»
9
«Мама, Степанида Павловна, неграмотная крестьянка, которая с трудом умела ставить три печатных буквы, – говорил Федор Абрамов в день своего шестидесятилетия. – Но крепкая, неглупая, властная и работящая женщина, рано овдовевшая… твердой и уверенной рукой повела нашу семейную ладью. В 1922 году, когда мы остались без отца, старшему было пятнадцать, младшему (я был младший) шел второй год, и у нас была всего лишь коровенка. А за восемь лет, когда мы вступали в колхоз, мы своим трудом, наша ребячья коммуния сотворила чудо: у нас было две лошади, две коровы, был бык, была телушка, был добрый десяток овец – все это мы наделали»8.
Подвиг матери, вырастившей пятерых детей и поднявшей хозяйство, был бы невозможным, если бы старший сын Михаил не занял место «брата-отца».
«Он стал для меня и для всей нашей семьи тем же, чем был Михаил Пряслин для своей семьи», – говорил Федор Абрамов.
Пожертвовав учебой и своим будущим, Михаил работал за взрослого мужика, взвалив на свои плечи заботу о младших. Соседи вспоминали, что поначалу Федор «бегал в портяном», а когда Михаил пошел в лес, у Федора появилась ситцевая рубашка.
Тремя же классами ограничилось образование второго брата Николая. Как и Михаил, он пошел работать на лесозаготовки, но вскоре вступил в партию и выдвинулся по руководящей линии, стал начальником в Кушкополе.
Младшие Абрамовы тоже работали: сестра Мария пошла в школу только в 12 лет. Она вспоминала, что утром до школы должна была прясть, а в школу часто носила, кроме учебников и тетрадей, таз с бельем – прополоскать на переменке.
Брат Василий – брат-друг, как будет называть его Федор Абрамов! – окончив семь неполных классов, поступил работать переписчиком в контору.
Потом он окончит курсы, а еще позднее заочно выучится на учителя, но только самому младшему Федору посчастливилось получить не заочное, а полное образование…
Промыслительно, что к получению его Федор Абрамов приступил, постигнув в семье основы братской взаимопомощи, впитав азы христианской веры и нравственности…
Ведь ему одному из всей семьи Абрамовых предстояло получить настоящее образование.
Одному и за всех…
Часть первая
Испытания и искушения
И ныне покажи свою любовь к ним и принеси им жертву с поклонением, дабы и народ весь увидел твое усердие к богам и познал, что ты искренний друг великих богов и угоден царю.
Так говорил Ликиний, обольщая и лаская святого.
Страдания мученика Феодора Стратилата
Глава первая
Первые уроки
Пришла в голову великолепная мысль – назвать свои автобиографические записи (должен же я когда-нибудь их написать) – «Записки счастливого человека».
И это – точно. Меня действительно, начиная с самого детства, когда все старухи желали мне смерти, спасало Провидение.
Для чего? – это другой вопрос. Но спасало. Авось спасет и на этот раз.
Ну а если ко дну – что ж, можно быть благодарным жизни и за отпущенные годы.
Федор Абрамов
За несколько лет до смерти Федор Абрамов перечитал роман Ивана Алексеевича Бунина «Жизнь Арсеньева».
Сохранились заметки, оставленные им на полях книги…
Там, где Бунин пишет о своих религиозных переживаниях: «Я пламенно надеялся быть некогда сопричисленным к лику мучеников и выстаивал целые часы на коленях, тайком заходя в пустые комнаты, связывал себе из веревочных обрывков нечто вроде власяницы, пил только воду, ел только черный хлеб…», – Федор Александрович записал на полях: «Я тоже через это прошел».
А после слов – «И длилось это всю зиму» – Абрамов оставил пометку: «А у меня годы».
Там, где Бунин замечает, что его особенно восхищали готические соборы, Федор Абрамов написал: «А у меня наоборот: готический собор я не чувствую, а церковь православная меня сводит с ума»…
Нет нужды относиться к этим пометкам, как к наброску чертежа религиозных увлечений детства. Скорее это попытка разглядеть в себе нечто скомканное в отроческие годы, заглушенное в юности, отчасти позабытое во взрослые годы, но остающееся чрезвычайно важным и судьбоносным и на склоне жизни…
«Беловодье, золотое царство… Но разве найдешь его… – читаем мы в набросках к «Житию Федора Стратилата», сделанным Федором Абрамовым в последние недели его жизни. – Было у каждого это Беловодье – детство»9.
И тут же на полях сделана приписка: «Невозвратная пора детства. А так ли это, что в детство нет дорог?»
1
Надо сказать, что Федор Александрович Абрамов не обладал той счастливой забывчивостью, которая помогает обычным людям справиться с пережитыми ужасами. Он не был, разумеется, злопамятным человеком, но о своих бедах, неприятностях и унижениях не забывал никогда.
И если в предсмертной исповеди он называет свое нищее, сиротское детство «Беловодьем» и «золотым царством», значит духовный свет, освещавший первые годы его жизни, заслонял и голодный быт, и тяжелую, недетскую работу, к которой сызмальства начали приучать его.
К сожалению, документальных свидетельств о детстве Абрамова сохранилось немного, и говорить о его духовном воспитании большей частью приходится предположительно.
Судя по обрывочным сведениям, мать писателя, Степанида Павловна, верила в Бога, но подобно другим крестьянским женщинам, воспринимала свою веру, как нечто само собой разумеющееся и не требующее дополнительных трудов и усилий. Православие для нее было образом жизни, и сама крестьянская работа внутренне воспринималась, как работа православная, совершаемая не для обогащения, а лишь для возможности продолжения этой христианской жизни.
«…Столько благостного удовлетворения и тихого счастья было в ее голубых, слегка прикрытых глазах… – говорил Федор Абрамов в «Деревянных конях». – И тут я вспомнил свою покойную мать, у которой, бывало, вот так же довольно светились и сияли глаза, когда она, доупаду наработавшись в поле или на покосе, поздно вечером возвращалась домой»10.
Это православное отношение к труду Степанида Павловна сумела передать сыну, а он пронес его через всю жизнь и наделил им героев своих книг.
Но, разумеется, как и положено было в Верколе, на праздники Степанида Павловна ходила в церковь.
И детей водила. Во всяком случае, рассказывая в 1974 году о встречах с Борисом Шергиным, Федор Абрамов неожиданно вспомнит: «Как светло было у меня на душе, когда вышли. Как в детстве, когда выходил из церкви в Пасху. И по-иному выглядело все на улице. Пахло весной. И люди все хорошие»11.
Уже в конце жизни, 11 апреля 1983 года, набрасывая заметки, озаглавленные «Из жития Федора Стратилата», Федор Абрамов запишет, словно бы перебирая в памяти давние картины: «Праздники: Рождество, Масленица, Пасха с пением, с качелями… Церковь… Пинега… Детство»…
И хотя, кажется, только посещением церкви на праздники и ограничивались материнские заботы о воцерковлении Федора, но результат был несомненным.
«Федя был лакомка, – вспоминала сестра писателя Мария Александровна Абрамова. – Любил, что повкуснее. И в отсутствие мамы любил что-либо съесть: сахар взять своей рукой, сметаны полизать, пенку снять с топленого масла, когда только из печи вынуто.
Мать узнает и нас обоих допрашивает. Мы не сознаемся. Тогда она берет нас на хитрость. Поставит обоих на лавку и скажет: «Смотрите на иконы. Тот, кто виноват, тот глаз не подымет на иконы. Ибо если подымет, то Бог сразу камнем стукнет и убьет».
И тут сразу все станет ясно…
Я глаза выпучу на иконы, а Феденька весь съежится и голову опускает. Смешно, а тогда не было смешно. Мы верили, что Бог может убить»12.
2
Выросшему без отца Федору Абрамову вдоволь довелось вкусить и крестьянской науки.
«Что помню я из детства? – задает он вопрос в заметках «Из жития Федора Стратилата», и тут же начинает перечислять: – Сельскохозяйственные работы доколхозной поры: сенокос, молотьбу, уборку репы, копку картошки, пастьбу коров, вывод коня (Карька) на водопой»…
Уже будучи знаменитым писателем, с гордостью вспоминал Федор Абрамов, что ему было всего шесть лет, когда он научился косить.
Гордость эта объяснима.
Сенокос в Пинежье – не просто важная страда, обеспечивающая в итоге выживание местных жителей. Сенокос здесь – все, или почти все…
На сенокосе мечтают умереть многие герои рассказов Федора Абрамова. И заслужить эту смерть может только очень хороший человек, как, например, Кузьма Иванович из «Травы муравы»:
«Однажды утром Кузьма Иванович попросил:
– Вывезите меня сегодня на пожню. Я сегодня помирать буду.
– Папа…
– Везите.
Не привыкшие возражать отцу дети запрягли лошадь, уложили отца на телегу – сидеть он уже не мог.
На покосе Кузьма Иванович сказал:
– Снимите меня с телеги да положите на угорышек – чтобы я реку, и вас и весь свет белый видел.
Положили.
– А теперь идите. Возьмите грабли да работайте и пойте.
– Папа, но как же тебя одного оставить?
– Делайте, как я сказал.
Дети послушались. Взяли грабли, рассыпались по лугу и начали загребать сено. И петь любимую песню отца:
Хожу я по травке, хожу по муравке.
Мне по этой травке ходить не находиться,
Гулять не нагуляться…
Через час, когда работающие сделали перекур и подошли к старику, он был мертв»13.
Впрочем, что говорить о смерти на пожне, если в прозе Федора Абрамова на сенокос даже с того света отпускают…
«Который уже раз снится все один и тот же сон: с того света возвращается брат Михаил. Возвращается в страду, чтобы помочь своим и колхозу с заготовкой сена.
Это невероятно, невероятно даже во сне, и я даже во сне удивляюсь:
– Да как же тебя отпустили? Ведь оттуда, как земля стоит, еще никто не возвращался.
– Худо просят. А ежели хорошенько попросить, отпустят.
И я верю брату. У него был особый дар на ласковое слово. Да и сено для него, мученика послевоенного лихолетья, было – все. Ведь он и умер-то оттого, что, вернувшись по весне из больницы, отправился трушничать, то есть собирать по оттаявшим дорогам сенную труху, и простудился»14.
Сон этот интересен и тем, что Михаил, возвращающийся с того света на сенокос, становится как бы перевернутым отражением праведного отрока Артемия, восходящего с поля прямо на небеса…
Точно так же и появление на сенокосе шестилетнего Федора Абрамова в качестве полноправного косца тоже несет на себе отблеск веркольского чуда…
3
Только в 1928 году, через год после того, как он научился косить, пошел Федор Абрамов в Веркольскую единую трудовую школу I ступени…
В классах стояли четырехместные парты, а за окнами открывалось полукружье леса, желтый береговой песок, и полоска Пинеги, покрытая светло-зелеными пятнами ряби.
Летом белела на полях созревающая рожь, порою мелькало в ней красное платье, белый платок, а зимою заносило снегами пространство и оно сжималось, соединяя берега реки…
Не хватало учебников и тетрадей, но Федор Абрамов учился в школе хорошо.
Хотя табелей и не сохранилось, мы располагаем другими существенными свидетельствами, позволяющими говорить, что Федор Абрамов был не только весьма способным мальчиком, но вкладывал в учебу еще и недетскую крестьянскую серьезность.
В архиве Веркольского литературно-мемориального музея хранится папка, озаглавленная «Дело комиссии содействия Всеобучу при Веркольском сельском совете».
Начато дело 25 сентября 1930 года…
В папке – протоколы заседаний комиссий, обсуждавших выделение средств на горячие завтраки для школьников, обеспечение обувью и одеждой остро нуждающихся детей бедняков, а так же районный план по ликвидации неграмотности.
А вот протокол, озаглавленный в духе того времени: «О составлении списков по группам с классовым расслоением»…
Вот протокол о выдаче мануфактуры детям бедняков.
В списке 32 фамилии…
Еще один протокол от 15 февраля 1931 года, о распределение мануфактуры и обуви.
Мануфактура выделена 37‐ми учащимся, обувь – 12‐ти…
Несколько заявлений от учеников с просьбой выделить обувь, в том числе четыре заявления от ученика Федора Абрамова…
Кажется, это самые ранние автографы писателя.
Рядом с каракулями других учеников Веркольской школы, почерк десятилетнего Федора Абрамова поражает своей красотой и твердостью. Чем-то этот почерк схож с почерком старовера-книжника…
«Учительнице Веркольского училища I ступени
Евгении Арсентьевне Каменской
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу дать купить мне ботинки, так как я не имею кожаной обуви и прошу дать мне мануфактуры на верхнюю рубашку и на брюки.
Мое социальное положение маломощный середняк.
Придет весна, мне совершенно не в чем идти в школу.
Прошу похлопотать об обуви. Мне тот раз не дали ничего дак дайте пожалуйста мне кожаную обувь к весне.
Нам бы хоть дали 2‐им одни башмаки и мануфактуры.
Проситель Федор
7 февраля».
Как явствует из протокола заседания комиссии, распределявшей 15 февраля 1931 года мануфактуру и обувь, «маломощному середняку» Федору Абрамову не досталось ничего.
4
Федор Абрамов потребовал объяснений.
Учительница, Евгения Арсентьевна Каменская, попыталась объяснить десятилетнему сироте, что маломощные середняки не имеют права претендовать на дармовые кожаные ботинки.
– Но у меня же нет обуви! – возражал одиннадцатилетний маломощный середняк.
– Зато у тебя, Федя, есть братья, – говорила учительница. – Они уже работают в лесу, и ты можешь попросить помощи у них…
Объяснения эти Федора Абрамова не удовлетворили, и он написал председателю Веркольского сельсовета новое заявление:
«В Веркольский сельсовет т. Игнатову
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Товарищ Игнатов прошу мне дать купить мануфактуры. Когда вы давали мануфактуры тот раз, мне не дали и нынче давали мануфактуры и ботинки и катанки мне опять не дали. У меня отца нету, мать вышла из годов, и кто же мне дал мануфактуры.
Есть 3 брата, один учится в ш-к-м (школе колхозной молодежи. – Н.К.).
Один женился брат, он получил премию в лесу и ему нужно на себя и жену. Он нам не дал.
Один брат работал в лесу всю зиму, а недели три он болел и ему премию не дали. Которой нынче вступил в комсомол. Мы ходим в школу я и сестра и не которому нам не дали мануфактуры.
Прошу товарищ Игнатов не отказать моего ответа.
Проситель Федор».
Но и товарищ Игнатов, хотя третьеклассник Федор Абрамов и объяснил, что им с сестрой надеяться сейчас на братьев не приходится, не откликнулся на заявление одиннадцатилетнего просителя.
И тогда 13 марта «проситель» Федор Абрамов обратился уже непосредственно в сельсовет Верколы:
«В Веркольский с/совет
От ученика III группы I ступени Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу настоящим разрешить купить мне ботинки так как мне ни который раз не дали ничего.
Когда приходит весна мне совершенно ни в чем ходить в школу. И еще прошу дать мануфактуры материи на рубашку и штаны.
Социально мое положение маломощный середняк.
Проситель Федор Абрамов
13 марта 1931 года».
Поражает несоответствие взрослого почерка этих записок и их по-детски наивной аргументации.
Приближается весна, распутица… Федору и его сестре не в чем будет ходить в школу… Неужели, лучшему ученику, придется сидеть всю весну дома на печи, безнадежно отставая от учебы?
Но это аргументация ребенка.
А у товарища Игнатова и его приближенных, заседающих в комиссии, аргументация совсем другая. По их спискам ребенок-сирота проходил как середняк и поэтому права ходить в обуви не имел…
Это была та жестокая несправедливость, с которой впервые столкнулся в своей жизни третьеклассник Федор Абрамов и рядом с которой придется ему жить и дальше.
«В Веркольский с/совет
От ученика Абрамова Федора Александровича.
Заявление
Прошу разрешить купить мне ботинки или сапоги так как я не имею кожаной обуви…
7. IV – 31 года»
Обзавестись обувью Федору Абрамову, кажется, так и не удалось, но в 3‐м классе, как вспоминает Мария Александровна Абрамова, ему «дали премию за хорошую учебу: материал на брюки и ситцу на рубашку. Радости у нас не было конца».
Еще известно, что упорная борьба за справедливость едва не закончилась для будущего писателя завершением его учебы начальной школой.
5
«В 1928 году я поступил в Веркольскую начальную школу, в 1932 году окончил ее и продолжил учебу в Карпогорской средней школе», – написал Федор Александрович Абрамов в автобиографии, составленной 1 июня 1953 года.
О том, что между Веркольской начальной школой и Карпогорской десятилеткой была школа в Кушкополе, о том, что полгода он вообще не учился, Федор Александрович говорить в автобиографии не стал.
В чем была загвоздка с продолжением образования, не ведомо.
Может быть, припомнили Федору «эпопею» его борьбы за сапоги и мануфактуру на штаны, может быть, пришла в сельсовет директива, дескать, образование крестьян, не попавших в бедняцкое сословие, не должно выходить за пределы начальной школы.
Как бы то ни было, но когда в школе, открывшейся в монастыре Артемия Веркольского, начался учебный 1932–1933 год, первого ученика Федора Абрамова в списке учащихся не оказалось…
Что чувствовал отлученный от школы двенадцатилетний веркольский мальчик осенью 1932 года, сам Абрамов описал в рассказе «Слон голубоглазый»:
«В тридцать втором году я окончил начальную школу первым учеником, и, казалось бы, кто, как не я, должен первым войти в двери только что открывшейся в соседней деревне15 пятилетки? А меня не приняли. Не приняли, потому что я был сын середняка, а в пятилетку в первую очередь, за малостью мест, принимали детей бедняков и красных партизан.
О, сколько слез, сколько мук, сколько отчаяния было тогда у меня, двенадцатилетнего ребенка! О, как я ненавидел и клял свою мать! Ведь это из-за нее, из-за ее жадности к работе (семи лет меня повезли на дальний сенокос) у нас стало середняцкое хозяйство – а при жизни отца кто мы были? Голь перекатная, самая захудалая семья в деревне.
Один-единственный человек понимал, утешал и поддерживал меня. Тетушка Иринья, набожная старая дева с изрытым оспой лицом, которая всю жизнь за гроши да за спасибо обшивала чуть ли не всю деревню.
Пять месяцев изо дня в день я ходил ночевать к ней. Днем было легче. Днем я немного забывался на колхозной работе, в домашних делах – а где спастись, куда убежать от отчаянья вечером, в кромешную осеннюю темень?
Я брел к тетушке Иринье, которая жила на краю деревни в немудреном, с маленькими старинными околенками домишке. Брел по задворью, по глухим закоулкам, чтобы никого не встретить, никого не видеть и не слышать. Нелегкое было время, корежила жизнь людей, как огонь бересту, – и как было не сорвать свою ярость, не отвести душу хотя бы и на малом ребенке?
И вот только у тетушки Ириньи я мог отдышаться и выговориться, сполна выплакать свое неутешное детское горе»16.
Страшно и признание в ненависти к матери, но еще страшнее слова: «сорвать свою ярость», «отвести душу хотя бы и на малом ребенке»…
Коллективизация не просто разрушала хозяйственный уклад, она опрокидывала русскую деревню в пучину нравственного одичания.
На охваченных коллективизацией территориях вводились такие человеконенавистнические порядки, которые, кажется, не применял ни один завоеватель и по отношению к порабощенным народам.
В 1932 году, когда в зерновых районах Украины, Северного Кавказа, Дона, Поволжья, Южного Урала и Казахстана вымерло от голода около четырех миллионов крестьян, С.М. Киров на совещании руководящих работников Ленинградской области произнес речь, опубликованную 6 августа в газете «Правда». «Любимец» питерских рабочих предложил за кражу «колхозного добра… судить вплоть до высшей меры наказания».
На следующий день, 7 августа 1932 года, был принят закон об охране социалистической собственности («закон о трех колосках»). В полном соответствии с предложениями С.М. Кирова за воровство колхозного имущества, независимо от размеров хищения, полагался расстрел, а при смягчающих обстоятельствах – десять лет заключения.
Только до конца года по кировскому закону было осуждено 55 000 человек и 2 100 из них приговорено к расстрелу. Десять лет лагерей давали даже за колоски, которые женщины собирали в поле, чтобы накормить детей. Применение к ним амнистии, в отличие от убийц и насильников, кировский закон «о трех колосках» воспрещал.
В том страшном году, когда «жизнь корежила людей, как огонь бересту», в жизни двенадцатилетнего веркольского подростка, перед которым, кажется, навсегда захлопнулась дверь в другую жизнь, и возникла тетушка Иринья – «великая праведница, вносившая в каждый дом свет, доброту, свой мир. Единственная, может быть, святая, которую в своей жизни встречал на земле» Федор Абрамов.
Не менее глубокими были и переживания, связанные с осознанием милосердия, которое несло православие. Эти ощущения тоже навсегда запечатлелись в Абрамове:
«Мария Тихоновна сидела напротив меня, задумавшись и подперев щеку рукой. Широкое, скуластое лицо ее окутывал полумрак (свет для уюта пригасили), и я залюбовался ее прекрасными голубыми глазами…
Где, где я видел раньше эти глаза – такие бездонные, кроткие и печальные? На старинных почерневших портретах? Нет, нет. На иконе Богоматери, которую больше всего любили и почитали на Руси и которую я впервые увидел на божнице у тетушки Ириньи»17…
От рук тетушки Ириньи – она в отличие от матери была большой любительницей книг – и «вкусил» двенадцатилетний подросток настоящей духовной пищи.
«Тетушка, конечно, у меня была очень религиозная, староверка. И она была начитанна, она прекрасно знала житийную литературу, она любила духовные стихи, всякие апокрифы. И вот целыми вечерами, бывало, люди слушают, и я слушаю, и плачем, и умиляемся. И добреем сердцем. И набираемся самых хороших и добрых помыслов. Вот первые уроки доброты, сердечности, первые нравственные уроки – эти уроки идут от моей незабвенной тетушки Ириньи»18.
Возможно, тогда, когда высыхали слезы умиления, когда добрело окаменевшее сердце, и вспомнилось Федору Абрамову его младенческое желание стать похожим на праведного отрока Артемия Веркольского.
6
Четверть века спустя, летом 1958 года доцент Ленинградского государственного университета Федор Александрович Абрамов запишет на Пинеге рассказ местного старожила Максима Матвеевича:
«Был у Матвея Малого отрок 12‐летний – Артемий. Как заиграют в гармонь – под жернов заползал. Не любил бесовского веселья.
Поехал боронить – гром страшенный пал…
А тогда приказ, кого громом убьет – не хоронить. Сделали обрубку, положили, сверху прикидали хворостом, тоненькими кряжишками, чтобы не гнило. Так и похоронили.
Через 33 года псаломщик видит – свечка горит, все горит.
Приехал князь из государственной фамилии, освидетельствовали: тело нетленно… Народ стал стекаться. Купцы. Хромы, слепы прозревали. Богомольцев, бывало, пойдешь в Сямженьгу за сеном, штук по 30 идут с котомочками зыряне.
В гражданскую войну Щенников да Кулаков серебро содрали.
Аникий пел: святые праведные Артемий, помилуй нас. Смотри, старик: угли одни.
А разве покажется Артемий Праведный им?
Ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку»19.
В 1932 году, наверное, не было в Верколе человека, который не помнил бы, как разоряли монастырь. И об исчезнувших из раки мощах преподобного отрока, который ушел, наверно, на Ежемень или в обрубку, толковали не мало.
И получалось, что никогда еще не был праведный отрок Артемий столь близок веркольцам. Ведь коли в монастырской раке его не нашли, значит, он ушел куда-то, значит, он находится где-то, может, среди самих веркольцев…
Возможно, сам того не осознавая, двенадцатилетний Федор Абрамов жаждал и искал встречи со святым земляком, и в ожидании ее, сам стремился походить на праведного отрока.
7
В православной традиции слово «отрок» объясняется, как не имеющий права говорить…
Разумеется, ни один святой никогда не говорил о своей праведности, более того, многие из наших великих святых считали себя недостойными того почитания, которым окружали их богомольцы, тех Божественных Откровений, которые были дарованы им свыше.
И все же отроческое послушание не имеющего права говорить праведного Артемия наполнено особым сокровенным смыслом. Ведь значение этого послушания не только в том, чтобы не говорить о своей праведности, но и в том, чтобы не показывать, не обнаруживать ее перед другими.
И это отроческое послушание святой Артемий тоже исполнил.
А вот двенадцатилетний Федор Абрамов, как ни старался, сделаться похожим на святого праведного Артемия Веркольского не мог.
Другой путь был назначен ему Господом.
Федору Абрамову предстояло стать голосом Русской земли и пример великой святой праведности, явленный ему страшной осенью 1932 года, был только уроком.
Урок этот Федор Абрамов воспринял.
Долгие годы в кабинете писателя Федора Александровича Абрамова висела икона святого праведного Артемия, подаренная редактором газеты «Пинежская правда» Александром Ивановичем Калининым.
– Эта иконка для меня всех дороже! – иногда говорил Абрамов гостям20.
Вполне возможно, что, глядя на образ двенадцатилетнего отрока, писатель вспоминал себя двенадцатилетнего.
Сохранилась фотография, сделанная в 1934 году в Карпогорах, когда Федор Абрамов уже учился в средней школе.
На обороте надпись «На память брату Василию от Абрамова. 10 февраля 1934», а на фотографии сам Федор Абрамов и его приятель Илья Воронин из деревни Покшенга в белой рубашке.
Поражает сходство сфотографированных мальчиков с отроком, изображенным на иконе. Если бы тринадцатилетний Федор Абрамов снял кепку, и вместе со своим товарищем возвел глаза к Небу, различить отроков и иконописный лик было бы почти невозможно. Поразительно, как точно в результате нехитрых компьютерных манипуляций совмещаются икона и фотография. Святой отрок Артемий и его пинежские земляки, вошедшие в отроческий возраст, легко соединяются друг с другом, словно их и не разделяют четыре столетия…
8
12 января 1933 года завершил работу объединенный пленум ЦК ВКП(б), принявший резолюцию о всеобщей чистке партии. В ходе ее 1 миллион 140 тысяч партийцев, связанных непосредственно с троцкистко-ленинской гвардией или подпавших под ее влияние, были лишены партийных билетов.
Затевая столь масштабную акцию, И.В. Сталин укреплял свою личную власть, но при этом в ходе чистки изгонялись из партии, а значит, и с должностей, те руководители, которые стремились уничтожить корневые основы русской жизни. На их место приходили люди, связанные с русским народом не понаслышке, а прямыми, родственными узами.
Маленькая карьера, которую удалось сделать в эти месяцы Николаю Александровичу Абрамову – крохотное движение в достаточно мощном, захватившем всю страну потоке.
Работая в леспромхозе, Николай Александрович – в Кушкополе у него было прозвище Коля Лыпыха21 – вступил в партию и выдвинулся в счетоводы в Кушкопольском колхозе «Авангард».
Вероятно, его хлопоты и сыграли роль в зачислении Федора Абрамова посреди учебного года в пятый класс Кушкопольской школы.
Кое-что для спасения сыновей от колхозной неволи сделала и Степанида Павловна…
Об этом в наброске автобиографии, сделанном 31 января 1983 года, писал сам Федор Абрамов: «Не изведал радости колхозного труда. Мать в сельсовете. Неграмотная, а нюхом чула, что подвигаются времена, когда человек, поскрипывающий перышком – главная фигура».
9
Как вспоминают кушкопольские старожилы, поначалу будущий писатель жил в семье брата Николая. Коля Лыпыха занимал тогда с семьей большой двухэтажный дом.
Впрочем, вскоре Федор перебрался к тетушке Александре…
«Мы с Федей учились в Кушкополе в 5 классе, – вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. – Он сидел впереди меня, через парту. Бойко решал задачи, руку всегда поднимал первый. Кто хорошо учился в школе, тем вручали «ударные карточки», которые от руки печатал Федя, потому что почерк у него был красивый».
«Федор Абрамов был лучшим учеником школы, но с виду был неказистый, ходил вразвалку, – вспоминала Татьяна Дмитриевна Дунаева. – Мне посчастливилось сидеть с ним за одной партой. Он никогда не отказывал в помощи. И по арифметике хорошо понимал…»
Михаил Лукич Кокорин, который тоже учился с Федором Абрамовым в пятом классе, вспоминал, что «к урокам Федор относился хорошо. Слушал внимательно объяснение учителя, запоминал все с урока, потому что память была хорошая».
Еще запомнилось Михаилу Лукичу, как провожал он Федора Абрамова на майские праздники в Верколу.
«Перевез на осиновке, на веслышке, за реку, а потом пешком пошли»…
Глава вторая
На крутояре за церковью
Русскую почву усердно, столетиями засевали семенами христианства. А семена христианства так ли уж отличаются от семян марксизма? Нет, их нравственная основа одна и та же. Только марксизм обещает урожай скорый, в этой жизни, а христианство за ее пределами. И как же исстрадавшимся, измучившимся россиянам было не соблазниться, не воспринять в свое чрево семена, обещающие рай на этой земле?.. Общее – преодоление заземленности человеческого бытия, устремление к возвышенному, одухотворенность, вера… Вот почему я сперва был набожным христианином, а потом – большевиком.
Федор Абрамов. Черновые записи 1974–1976 гг.22
«Помню деревенское кладбище в жарком сосняке за деревней. Помню мать, судорожно обхватившую песчаный холмик с зеленой щетинкой ячменя. Помню покосившийся деревянный столбик с позеленевшим медным распятием и тремя косыми крестами, которыми мой неграмотный отец обозначил свои земные дела и дороги.
И, однако, не эта, не отцовская могила видится мне, когда я оглядываюсь назад.
Та могила совсем другая.
Красный деревянный столб, красная деревянная звезда, черные буквы по красному:
БЕЛОУСОВ АРХИП МАРТЫНОВИЧ
Ты одна из жертв капитала!
Спи спокойно, наш друг и товарищ
Сколько лет прошло с тех пор, как я впервые прочел эти слова, а они и сейчас торжественным гулом отзываются в моем сердце. И перед глазами встают праздники, те незабываемые красные дни, когда вся деревня – и стар и мал – единой сбитой колонной устремлялась к братской могиле на крутояре за церковью. По мокрому снегу, по лужам, спотыкаясь и падая на узкой тропе. И во главе этой колонны – мы, пионерия, полураздетая, вскормленная на тощих харчах первых пятилеток.
Но кто из нас посмел бы застонать, захныкать! Замри, стисни зубы! Ты ведь держишь экзамен. Экзамен на мужество и верность. Самый важный экзамен в твоей маленькой жизни…
Речь на могиле держал старый партизан.
Коряво, нескладно говорил. И я ничего не помню сейчас, кроме выкриков: «Смерть буржуазной гидре!», «Да здравствует мировой пожар Октября!» Но тогда… Как будоражили тогда эти выкрики ребячью Душу!
Не было солнца, валил мокрый снег, или хлестал дождь – в наших местах редко бывает тепло в Октябрьские и Майские праздники, – а мы стояли не шелохнувшись. Мы стояли, обнажив головы. Как взрослые. И мы не замечали ни мокрого снега, ни дождя. Нам сияло свое солнце – красная могила, осененная приспущенными знаменами» (выделено нами. – Н.К.)23.
Под пение «Интернационала» разливалось в душе сияние красной могилы, гремел салют из дробовиков и наганов, и веркольские мальчишки, вздрагивая от грохота, всматривались восторженными глазами в дым, плывущий над головами, и словно переносились в те далекие вихревые годы и скакали вместе с Архипом Белоусовым в атаку…
«Во мне звучала музыка революции. И мысленно я видел Архипа Белоусова, не живого и не мертвого, а этакого былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле. И весь он с головы до пят покрыт знаменами, и красное сияние исходит от тех знамен, бьет мне в глаза»…
Рассказ «Могила на крутояре», цитаты из которого мы привели, написан Федором Абрамовым в середине шестидесятых и носит явно биографический характер.
Кое-какие детали изменены для увязки сюжета, но переживания героя подлинные. Они, как видно из сделанной 21 апреля 1956 года записи в «Дневнике», из пионерского отрочества, из комсомольской юности самого Федора Абрамова.
Для нас же этот рассказ ценен тем, что позволяет уяснить, как происходило превращение ребенка, мечтавшего стать похожим на святого праведного Артемия, и ставшего, по крайней мере внешне, похожим на него, в правоверного советского комсомольца.
1
«Выдвинулся» в эти годы и другой брат – Василий Александрович Абрамов, которого сам Федор Александрович назовет потом братом-другом.
После семилетней школы Василий Александрович Абрамов был направлен на курсы учителей, и в 1933 году (ему было 22 года) его приняли на работу сначала статистиком, а затем он стал инспектором школ в Карпогорском РОНО24.
К брату Василию и переехал в 1934 году Федор Абрамов…
«Был мартовский воскресный, морозный и ясный, день 1934 года, – вспоминал писатель. – Четырнадцатилетний деревенский паренек, с холщовой котомкой за плечами, в которой вместе с бельишком была какая-то пара ячменных сухариков (тогда ведь была карточная система – 300 граммов хлеба на иждивенца!), в больших растоптанных валенках с ноги старшего брата, я впервые в своей жизни вступил в нашу районную столицу – Карпогоры.
Тогда это было обыкновенное северное село, но все мне казалось в нем удивительным: и каменный магазин с железными дверями и нарядной вывеской, и огромное, по моим тогдашним представлениям, здание двухэтажной школы под высоким, мохнатым от снега тополем, где мне предстояло учиться, и необычное для моей родной деревни многолюдье на главной улице»…
«Федор Абрамов пришел в нашу школу в середине учебного года, – подтверждает эти воспоминания классный руководитель П.Ф. Фофанова25. – Попал ко мне в класс. Был он маленьким, худеньким, очень скромным мальчиком. Одевался так же, как и все. Но его сразу заметили, так как он учился хорошо».
То ли перевод посреди учебного года, то ли пропущенные месяцы сказались на учебных успехах Федора Абрамова, но в его табелях за пятый, шестой классы мы находим – русский язык, биология, физкультура – тройки. Однако уже к седьмому классу Абрамов снова превращается в первого ученика: у него только три четверки, остальные – пятерки.
Когда летом 1935 года директор школы И.Г. Фофанов издавал приказ о премировании учащихся за хорошую учебу, первой в списке значилась фамилия ученика 7‐го «А» класса Федора Абрамова26.
Сохранилась фотография лучших учеников Карпогорской средней школы. Во втором ряду третий слева – Федор Абрамов.
Еще сохранились воспоминания, что в седьмом классе Федор Абрамов прочитал свою первую книгу…
Несомненно, Федор Абрамов любил учиться, но кроме того – вот он высокий пафос времени первых пятилеток! – учиться хорошо было не просто почетно, но и выгодно.
Чтобы поощрить детей за успехи, в Карпогорской школе ежемесячно выплачивали столько рублей, сколько было отличных оценок, и учеба отличника Федора Абрамова становилась подспорьем семейному бюджету – в Карпогоры к этому времени, вырвавшись из колхозной неволи, перебралась вся семья Абрамовых…
Ульяна Александровна Абрамова вспоминала, что, когда в самом конце 1936 года она вышла замуж за Василия Александровича Абрамова, в семье были «мать, уже не работавшая в колхозе по состоянию здоровья, муж Василий, его сестра Мария – в то время она училась в педагогическом техникуме в Емецке, брат Федор, учившийся в восьмом классе Карпогорской средней школы».
Можно добавить тут, что еще один Абрамов – Николай Александрович (Коля Лыпыха) стал к тому времени секретарем Кушкопольской ячейки ВКП(б).
Ну, а сам Федор Абрамов в восьмом классе твердо возглавил список лучших карпогорских учеников.
2
Отнюдь не случайно переломные в жизни лучшего ученика Карпогорской школы совпадают с переломом в жизни всей страны.
Любопытно, что в те самые дни, когда Федор Абрамов вступал в 1936 году в комсомол, русский философ Георгий Федотов написал статью «СССР и фашизм».
«За последние годы социальное и идеологическое содержание сталинской диктатуры совершенно переродилось… – говорил он. – Национальное сознание в очень строгой и повышенной форме – национальной гордости и даже тщеславия – сменило прежний интернационализм»27…
Поразительно, насколько точно эмигрант Федотов понял смысл происходивших в СССР перемен. Человеконенавистнической идеологии «чудо-партии» Троцкого, Зиновьева, Бухарина и иже с ними, И.В. Сталин противопоставил традиционные идеи русской государственности.
У Федора Абрамова не найти столь четких и категоричных оценок, но читаешь его «Дневники» и видишь, что сформулированное Георгием Федотовым прозрение содержится в этих воспоминаниях на уровне ощущения совершающегося преображения жизни как воздух времени…
Именно в середине тридцатых, укрепляя свою власть от посягательств со стороны троцкистско-ленинской гвардии, И.В. Сталин как бы нечаянно сломал хребет большевистской русофобии.
Назовем несколько наиболее существенных на этом пути событий.
15 мая 1934 года вышло постановление СНК «О преподавании отечественной истории в школах СССР». Это была первая попытка вернуться к запрещенному наркомом А.В. Луначарским преподаванию истории с патриотических позиций.
1 декабря в Ленинграде, возле своего кабинета, в Смольном, в пять часов вечера Л.В. Николаевым был застрелен 48‐летний Сергей Миронович Киров (Костриков), и, воспользовавшись этим случаем, И.В. Сталин возложил моральную ответственность за убийство русофоба Кирова на еще больших русофобов Г.Е. Зиновьева (Апфельбаума) и М.Б. Каменева (Розенфельда). Вместе с руководителями Госплана и отраслевых Наркоматов: А.В. Герцберг, С.М. Гессен, Л.Я. Файвилович и другими они были арестованы. Всем им предъявили обвинение в организации московского центра, якобы организовавшего убийство С.М. Кирова.
1 января 1935 года отменили карточки на хлеб и муку, введенные в конце 1928 года. Тогда же восстановили празднование Нового года и возродили традицию новогодних елок, ранее осуждавшихся как «религиозный предрассудок».
7 марта вышел циркуляр об изъятии из библиотек сочинений Л.Д. Троцкого, Г.Е. Зиновьева и Л.Б. Каменева.
25 июня распустили Общество старых большевиков, выступавших против арестов «оппозиционеров», а 30 декабря отменили ограничения на поступление в вузы по социальному признаку.
12 июня 1936 года началось всенародное обсуждение новой Конституции СССР, а 19 августа 1936 года на Преображение Господне в Октябрьском зале Дома Союзов военная коллегия Верховного суда СССР приступила к слушанию дела Антисоветского троцкистско-зиновьевского центра. Перед судом предстали Г.Е. Зиновьев, Л.Б. Каменев, Г.Е. Евдокимов, И.Н. Смирнов, С.В. Мрачковский…
В ходе проходившего шесть дней суда все 16 обвиняемых признались в создании «террористического центра», связях с Л.Д. Троцким, участии в убийстве С.М. Кирова и подготовке заговора против И.В. Сталина и других руководителей государства. Все обвиняемые были приговорены к расстрелу.
Григорий Евсеевич Зиновьев (Радомысльский), который с революционным вдохновением проводил кровавый Красный террор в Петрограде, до последнего мгновения молил о пощаде. Сотрудникам НКВД пришлось нести Григория Евсеевича на расстрел на носилках.
14 ноября 1936 года «Правда» опубликовала постановление Комитета по делам искусства при СНК СССР о пьесе «Богатыри» Демьяна Бедного, поставленной в Московском камерном театре. Решено было снять эту гнусную русофобскую стряпню из репертуара.
Ну, а 5 декабря VIII Всесоюзный Чрезвычайный съезд Советов единогласно принял новую Конституцию СССР, которая впервые при советской власти хотя бы формально уравняла права русских людей с правами национальных меньшинств.
А еще была героическая эпопея спасения челюскинцев в 1934 году, когда страна узнала имена первых Героев Советского Союза, полярных летчиков. Еще открылась первая линия Московского метрополитена, еще развернулось небывалое стахановское движение…
Эти большие и малые события преображали отроческие идеалы юноши Федора Абрамова, наполняли их высоким пафосом…
3
Наиболее притягательным для Федора Абрамова становится в эти годы образ учителя.
И не просто учителя, а учителя народного…
«Никогда не забуду свою первую встречу с Учителем… – вспоминал он, будучи уже известным писателем. – Он не шел, он шествовал по снежному утоптанному тротуару, один-единственный в своем роде – в поскрипывающих на морозе ботинках с галошами, в темной фетровой шляпе с приподнятыми полями, в посверкивающем пенсне на красном от стужи лице, и все, кто попадался ему навстречу – пожилые, молодые, мужчины, женщины, – все кланялись ему, а старики даже шапку с головы снимали, и он, всякий раз слегка дотрагиваясь до шляпы рукой в кожаной перчатке, отвечал: «Доброго здоровья! Доброго здоровья!».
Такого я еще не видывал. Не видал, чтобы в наши лютые морозы ходили в ботинках, в шляпе, чтобы все от мала до велика так единодушно почитали человека.
Да, Алексей Федорович умел поддержать свое реноме народного учителя: самая обычная прогулка по райцентру у него превращалась в выход, но, конечно, великую любовь и уважение к себе моих земляков он снискал прежде всего своим беззаветным, поистине подвижническим служением на ниве народного просвещения.
Еще задолго до революции, окончив учительскую семинарию, он, наделенный незаурядными, а может быть, редкими, даже исключительными способностями, сознательно, по убеждению пошел, как говорили тогда, в народ, и вот свыше четверти века учительствовал у нас, на Пинежье, в одном из самых глухих районов Архангельской области.
Не буду говорить обо всем, что он сделал за свою жизнь…
Помимо чисто учительской работы, он еще многие годы занимался ликвидацией неграмотности среди взрослого населения, постоянно выступал с лекциями и беседами на самые разнообразные темы. А самодеятельный драмкружок при районном клубе? А первый струнный оркестр в райцентре? А школьный опытный участок, который долгие годы был рассадником агрономических знаний среди крестьян? Все это и еще многое, многое другое было делом рук его, Алексея Федоровича. Воистину он был первым воином и знаменосцем у нас, на Пинеге, того великого движения двадцатых-тридцатых годов, которое принято называть культурной революцией».
Алексей Федорович Калинцев, действительно, был поразительным человеком. Он преподавал ботанику и зоологию, химию и астрономию, геологию и географию, и даже немецкий язык, который он выучил самостоятельно, уже будучи стариком, выучил с единственной целью, чтобы дать первым выпускникам Карпогорской школы хоть какое-то представление об иностранном языке.
И как преподавал…
Поскольку учебников не хватало, он сам и писал конспекты для учеников…
«Чтобы понять, что это был за труд для нашего учителя, я должен заметить, что ему нелегко было выставлять даже отметки в классном журнале. Старая, пораженная ревматизмом рука его при этом тряслась (я и сейчас, спустя сорок лет, слышу это потрескивание пера в напряженной тишине затаившего дыхание класса), подслеповатые, близорукие глаза только что не бороздили лист бумаги, и всегда сияющая, словно излучающая свет его лысина становилась малиновой от натуги. И вот как, когда, каким образом этот полуинвалид-старик мог написать конспект очередного раздела учебника, который мы проходили, да еще не в одном экземпляре, а в двух-трех, да с рисунками, это для меня и доселе остается загадкой»28.
Любопытно, что именно от народного учителя, Алексея Федоровича Калинцева, и получил будущий писатель первую прививку от разрушающего душу яда интернационализма…
В 1936 году, когда началась война в Испании, в Карпогорской школе писали сочинение на свободную тему. Федор Абрамов создал тогда поэму в прозе, в которой воспел подвиги интербригадовцев, ведущих воздушные бои над Гвадалахарой и Мадридом.
Алексей Федорович, прочитав этот шедевр, сказал будущему писателю: «Лучше пиши о том, что знаешь».
4
Забегая вперед, скажем, что судьба Алексея Федоровича Калинцева сложилась трагично. Перед войной, когда Федор Абрамов уже учился в университете, Алексея Федоровича арестовали.
За несколько дней до смерти Федор Абрамов вспомнит о своей последней встрече с учителем…
Произошла она, когда Абрамов приехал в Карпогоры на летние каникулы…
«Откуда-то возвращался утром.
Всходило солнце. Прекрасное утро, радость на душе.
И вдруг открываются окованные ворота и выводят группу заключенных.
Невообразимо трудно было видеть среди них Алексея Федоровича…
Вместо молодцеватого, всегда следящего за собою учителя – старик с седой бородой. Но все то же – железное пенсне (пенсне и узнал, пожалуй) и шляпа.
А меня узнал ли Алексей Федорович?
Всего скорее нет.
Счастье человеку после долгих недель заточения, увидевшего простор, любимую школу, которой отдал лучшие годы жизни.
О чем он думал?
О своем одиночестве, о том, что люди (его ученики) не вступились за него!
Так чему же он учил?
И кого воспитал?..
Я стоял, не шевелясь, и не кинулся вслед за конвоем. Не крикнул слово прощания»29…
5
Неправильно говорить, будто Федор Абрамов, мечтавший в детстве стать таким же, как праведный отрок Артемий, притворялся и вел себя в школе, среди товарищей и наставников, неискренне, только выдавая себя за образцового пионера и комсомольца. Нет, никакого притворства не обнаруживается в нем, и происходящая в нем метаморфоза была, хотя это и звучит чудовищно, естественной…
В 1936 году в Карпогорском районе впервые организовали пионерский лагерь.
Устроили его в… Артемие-Веркольском монастыре.
Шестнадцатилетнему вожатому Федору Абрамову, как лучшему ученику, было предоставлено право поднять флаг в день открытия лагеря.
Событие знаковое.
Ведь знамя, которое Абрамов поднимет в монастыре, напрямую связанном с Артемием Веркольским, станет его отречением от праведного отрока и того праведного жития, повторить которое так хотелось ему всего несколько лет назад.
Можно сказать, что Абрамов оказался поставленным перед выбором, но ему казалось тогда, что никакого выбора нет…
Ведь святого праведного отрока Артемия не было в монастыре, он ушел на Ежемень или в обрубку, а на крутояре, напротив монастыря, в красной, осененной приспущенными знаменами могиле спал былинный богатырь…
В обманных сумерках пропаганды, скрывающей главное и выпячивающей не значащее, этот богатырь воспринимался, как заменивший Артемия источник духовного света.
Шестнадцатилетний Федор Абрамов еще не знал, что богатырь из красной могилы не несет в себе ничего, кроме обмана и тьмы. Соединяя монастырь Артемия Веркольского с красной могилой, он исполнил свою почетную обязанность, поднял над пионерским лагерем красный флаг…
«Федя выделялся серьезностью, самостоятельностью, – вспоминает очевидец. – Вместе с ним мы ходили на различного рода работы, преимущественно по благоустройству территории лагеря. Личным примером Федор увлекал нас»30.
Примерно, можно догадаться, в чем именно в годы «безбожных» пятилеток заключалось благоустройство территории монастыря, отведенной под пионерский лагерь.
Обрушивали еще не сваленные кресты, выламывали еще не доломанные иконостасы…
Исповедуясь перед смертью в записках, озаглавленных «Из жития Федора Стратилата», Федор Александрович Абрамов запишет предсмертное прозрение: «Нет обратных дорог, но тот, кто очень хочет, может ходить дорогами детства».
Дороги детства – это тропинка в то время, когда еще не появилась в его жизни «красная могила», в годы, когда еще не отрекся он от Артемия Веркольского, еще не затоптал в себе святого праведного отрока.
Глагол «затоптать», выглядит излишне экспрессивным в этом контексте, но заменить его словом «забыть» нельзя.
«Федор Абрамов умел привлекать сверстников, – свидетельствует Федор Тихонович Попов. – Много рассказывал о монастыре, его истории и строительстве, о соборах монастыря, о колокольне и башне с часами, о строительстве дороги по реке Северная Двина через озеро Святое (ныне Красный окунь), где был монастырский скит. Рассказывал все это увлеченно. Говорил, что обо всем этом он читал в книгах, которые находил в монастыре и частично у жителей Верколы и Летопалы»31.
Забыть Артемия Веркольского Федор Абрамов не мог.
Ему нужно было затоптать его в себе.
Разумеется, попытка заменить православие и праведность эдакой советской былиной, а святые мощи праведного отрока красной могилой – занятие весьма опасное прежде всего для собственной души.
В шестидесятые годы Федор Абрамов придумает объяснение, дескать, хотя он и участвовал в осквернении православных храмов, но храмы эти принадлежали никонианской Церкви, и староверов, к которым Федор Абрамов относил и мать, и тетушку Иринью, и самого себя, не касались…
Однако пользоваться этим объяснением будут только герои его книг32, а самому Абрамову – слишком много лукавства было в нем! – душевного успокоения оно не принесет.
И хотя в повседневной жизни Федор Абрамов и не обнаруживал особой тревоги за свою душу, но в художественной прозе, требовавшей гораздо более глубокой открытости, то и дело возникали выплывающие из подсознания образы монастыря, в разрушении которого принимал Абрамов посильное участие…
«За рекой вставала луна, и казалось, отсветы пожарища, далекого и страшного, падают на белые развалины монастыря»…
«Время от времени, оттуда, где на красной щелье холодно сверкают сахарные развалины монастыря, доносился глухой и протяжный гул»…
Но все это будет потом, а в комсомольские годы замена святого праведного Артемия Веркольского на былинного богатыря из красной могилы казалась комсомольцу Федору Абрамову вполне естественной.
«Мы завидовали летчикам, их форме, их подвигам… – запишет он за неделю до своей кончины 6 мая 1983 года. – Папанинцы… «Как закалялась сталь» – Евангелие нашего времени.
Мы отчаянно завидовали старшим – красным партизанам, героям Гражданской войны. Завидовали и проклинали свой возраст. Эх, если бы родиться на двадцать лет раньше.
В газетах писали о классовых врагах… о схватках с ними, но ничего этого не было в нашей деревне. Уводили баб за колоски, человека, уклонявшегося от лесозаготовок, увели на Беломорье. Но какие же это враги…
Павлику Морозову завидовали.
Матерей, отцов презирали»33.
6
Половина девятого класса пришлась на 1936 год, половина – на 1937‐й.
В 1937 году вспомнили еще об одной могиле.
В этом году страна торжественно отметила столетие кончины Александра Сергеевича Пушкина.
Отмечали столетие и в Карпогорской школе.
«Предоставленную в распоряжение школы РК союза учителей стипендию им. Пушкина определяю лучшему ученику школы по учебе и знанию творчества Пушкина на II четверть, т. е. на февраль – март ученику 9 класса Абрамову Ф.А.» – гласил приказ № 6 от 10 февраля 1937 года34.
К самому юбилею на школьной сцене поставили инсценировку по «Борису Годунову».
Главную роль – Самозванца – сыграл Федор Абрамов.
Костюм Самозванца сшили из рясы, привезенной из Артемие-Веркольского монастыря. В бывшем священническом облачении и произнес Федор знаменитые слова самозванца:
Нет, мой отец, не будет затрудненья:
Я знаю дух народа моего:
В нем набожность не знает исступленья:
Ему священ пример царя его…
Как вспоминает Павла Федоровна Фофанова, на поясе у Абрамова во время спектакля висела сабля.
«Вынимать ее не надо было, но неожиданно он вынул саблю и размахнулся. Зрители не обратили внимания, а мы с Калинцевым засмеялись».
Что думал облаченный в рясу Абрамов, не известно. Может быть, и не в спектакле по пушкинскому «Борису Годунову» выхватил он саблю, а в тех далеких вихревых годах, когда скакал вместе с Архипом Белоусовым в атаку?
Поэзия вихревых годов для Федора Абрамова и его товарищей по Карпогорской школе не отходила в историю, она была необходимой составляющей той действительности, в которой они жили, за которую готовы были нести ответственность.
Все оценки Федора Абрамова в девятом классе – «отлично».
Дисциплина – «хорошо».
Эта отметка не очень-то вяжется с воспоминаниями одноклассников и товарищей по школе, запомнивших Абрамова как примерного во всех отношениях ученика.
«Большая тяга была у него к знаниям, – вспоминала М. Москвина. – Он даже злился, когда по каким-то причинам не было того или другого урока… В перемены организовывали игры, многие принимали в них активное участие. Федор же читал книгу или стоял у стенки и смотрел»35.
«Чем выделялся Абрамов среди молодежи? – задается вопросом Г. Рябов. – Одет был несколько иначе, чем сверстники, носил полупальто, был подтянут».
Впрочем, тут же он припомнил, что и держался Абрамов «по-особенному: не по годам серьезен, независим, отстаивал свою точку зрения в разговорах со старшими»36.
Видимо, за особенность и независимость и снизили Федору Абрамову балл по дисциплине в девятом классе.
Тем не менее это не помешало ему остаться в числе лучших учеников.
Приказ № 11 от июня 1937 года гласит:
«Премировать учащихся, достигших лучшей успеваемости.
В том числе Федора Абрамова – сохранить за ним Пушкинскую стипендию до сентября, выдать деньги сейчас по 1 сентября 1937 года.
Всех направить в Веркольский пионерлагерь».
7
Время было суровое.
Помимо пушкинского юбилея, 1937 год памятен и массовыми репрессиями.
Именно этим годом датируется окончательный разгром И.В. Сталиным «ленинской гвардии». К началу весны 1937 года по Наркомтяжпрому было осуждено 585 человек, по Наркомпросу – 228, по Наркомлегпрому – 141, по Наркомату путей сообщения – 137, по Наркомзему – 192 человека.
Выступая 18 марта на собрании руководящих работников НКВД, Николай Иванович Ежов подверг критике Г.Г. Ягоду. Началась большая чистка НКВД, в ходе которой было арестовано и расстреляно немало палачей русского народа.
Думал ли о справедливом возмездии Александр Иванович Куприн, сказавший на вокзале в Париже, что готов идти на Родину хоть пешком, не известно… Но именно 29 мая 1937 года, когда прозвучали эти слова писателя, на Белорусском вокзале арестовали командующего войсками Белорусского военного округа Иеронима Петровича Уборевича. Командующий войсками Киевского военного округа Иона Эммануилович Якир был арестован в этот день на вокзале в Брянске. А через два дня застрелился, запутавшись, как писали в газетах, в связях с контрреволюционными элементами, Ян Борисович Гамарник, глава Политического управления РККА.
Разумеется, нелепо было бы изображать сталинские чистки тридцатых годов как целенаправленную борьбу с русофобией. Сталин боролся за укрепление государственности, и русофобы-ленинцы уничтожались, как враги сталинской государственности.
Не следует забывать и того, что ближайшие сподвижники и родственники предназначенных на уничтожение «гвардейцев» занимали ответственные посты в НКВД и по мере сил пытались саботировать затеянное И.В. Сталиным освобождение страны.
30 июля нарком Н.И. Ежов подписал приказ № 00447, предписывающий в течение четырех месяцев, начиная с 5 августа во всех республиках, краях и областях провести операции по репрессированию бывших кулаков, казаков, служителей церкви, а также членов их семей, способных к активным действиям против Советской власти. Для проведения массовых «операций» утверждался персональный состав областных «троек». В них входили председатели областных управлений НКВД, секретари областных комитетов ВКП(б) и областные прокуроры. На каждую республику, край, область было определено контрольное число лиц, которых необходимо подвергнуть немедленному расстрелу, а также лиц, подлежащих лишению свободы на сроки от 8 до 10 лет.
Справедливости ради надо сказать, что попытки такого саботажа в НКВД пресекались.
1 августа был арестован руководитель управления НКВД по Саратовской области комиссар Госбезопасности 1‐го ранга Яков Саулович Агранов (Янкель Сорендзон), который долгое время безнаказанно вершил кровавые расправы в России. Подобная участь постигла вскоре и самого Н.И. Ежова и его ближайших помощников.
Любопытно, что 31 июля 1937 года в районной газете появилось первое прозаическое произведение Федора Абрамова – заметка «Мы возмужали».
Никакого отношения к развернувшимся чисткам и репрессиям она не имела (речь в заметке шла о комсомольской работе в пионерлагере) и тем не менее ее строки дышат суровым духом 1937 года:
«Наша жизнь была разнообразной и веселой. Ежедневно мы работали в звеньях, занимались спортом… Беседовали о бурной жизни в нашей стране, о героическом перелете Чкалова, Байдукова и Белякова, о завоевании большевиками вершины земли – Северного полюса… Часть из нас сдали нормы на «Юного Ворошиловского стрелка» и «Противохимической обороны».
Питались хорошо, прибыли в весе до восьми килограмм, занимались спортом, загорали. Наши мышцы стали упругими, а кожа превратилась в цвет меди. Мы возмужали»…
Когда вглядываешься в портреты Федора Абрамова того времени, невольно вспоминаешь героев «Молодой гвардии» Александра Фадеева.
Такой же максимализм, такая же бескомпромиссность, такая же отвага солдат Страны Советов.
Даже внешний вид и то – солдатский. Лучшим ученикам Карпогорской школы шили тогда в мастерской гимнастерки, и все они с гордостью носили эту форму…
Суровыми и целомудренными были и отношения молодых людей между собою.
«Когда он учился в 9‐м классе, а я в 8‐м, он написал мне небольшое письмо и предлагал дружить с ним, – вспоминает о Федоре Абрамове М. Москвина. – Он знал, что я вышиваю, и попросил, чтобы я что-нибудь вышила ему. Я вышила носовой платок. Думаю, что этот маленький эпизод связан в романе с платком Михаила Пряслина»37.
Впрочем, парнем Федор Абрамов был видным, и были в школе у него и другие увлечения, и даже настоящая любовь, но тоже, такая же чистая и целомудренная…
Об этой первой своей любви Абрамов напишет, приехав в августе 1958 года в Карпогоры, настоящее стихотворение в прозе…
«Там, где мы встречались с Ниной, несколько сосенок.
Леса и в помине нет. Кузницы тоже. Пролегла новая улица с домами по обе стороны. Тропинка, еле заметная раньше, превратилась в широкую проезжую дорогу – глубокие колеи грузовиков, трактора. Штабеля леса для новых построек.
Ну, где тут место для свиданий? Нет места для белого платья, для матроски.
Вот так и у других.
Топчут люди землю, и не знают, сколько на ней было радости, слез, горя.
И может быть оттого-то и мила нам земля, что она насквозь пропитана людскими слезами радости и печали. Тем более дорога земля, на которой прошла твоя юность…
Лес вырублен на дрова, которые осиротело лежат в поленнице. Так же вырублена и моя любовь – единственная, незабываемая.
Шумят сосны, но не мелькнет больше моя голубая матроска.
Нина, Нина! Вспоминаешь ли ты когда-нибудь нашу любовь? Или только я навсегда спеленан ею?
Хотел пройти на горочки старой дорогой, что идет от беляевского дома. Нет дороги – распахано. На горках едва не запутался в кустах татарника-молочая.
Ну, куда ты бредешь в прошлое? Нет возврата к прошлому»38…
8
В школьные годы таких стихотворений Федор Абрамов не писал.
Совершенно другую любовь воспевал он тогда:
Врага разбили. Над страной
Взметнулся дым тяжелых домн
В кипучей жизни трудовой
Серго металла стал Нарком.
Любопытно проследить в этом стихотворении, опубликованном 4 марта 1937 года газетой «Лесной фронт», развитие образов «красной могилы». Сияние своего солнца – красной могилы, осененной приспущенными знаменами, обретает в стихотворении конкретную личностную наполненность:
От нас ушел, Серго любимый,
Но воля в нас кипит его
За каждым винтиком, машиной
Тебя мы чувствуем Серго…
Через двадцать лет, 15 мая 1956 года, обдумывая самоубийство Александра Фадеева, Федор Абрамов запишет в «Дневнике»: «Но хорошо и то, что верх взяла правда, вернее, полуправда. Ведь было же время, когда об Орджоникидзе, покончившем самоубийством, писали, что он умер в результате болезни сердца. Подписи врачей – все по форме. И видный государственный деятель, хорошо зная, что в гробу лежит человек с пробитым черепом, с глубокой скорбью рассказывает о продолжительной сердечной болезни дорогого товарища Орджоникидзе».
Интонационная неуверенность как бы размывает тут смысловую очевидность, и то, что легко постигается умом, не может быть принято сердцем.
Абрамов конца пятидесятых, как литературовед достаточно высокого класса, понимает, что истинная, не подвластная течению времени мифология, не может базироваться ни на откровенном обмане, ни на полуправде, которой пытаются замаскировать этот обман.
«Смерть Фадеева – умри он как гражданин – могла бы стать самой гениальной книгой современности», – утверждает он. Почему? Да потому, что «с именем Фадеева в советской литературе связано понятие – оптимистическая трагедия. Герой, умирая, утверждал своей смертью победу».
Но – увы! – «самой гениальной книги современности», нового мифа не возникнет. Судьба Фадеева не выдержала необходимого для этого усилия. «Он умер, как трус»…
Миф оказался разрушенным еще до его воплощения…
Верх взяла полуправда хрущевского десятилетия, и расставание с красной могилой, которой пытались заменить святыню подлинную, проходило в Федоре Абрамове и его сверстниках гораздо мучительнее и болезненней, чем расставание с подлинными святынями.
«Медленно и бесшумно ступая по выстланной дерном дорожке, я подошел к ограде, открыл калитку.
Что такое? Где могила Архипа Белоусова?
Шесть фамилий выбито на лицевой стороне пирамидки, и только третьей среди них, совсем затерявшись в этом списке, – фамилия Белоусова…
Все так же, как в далеком-далеком детстве, за соснами полыхал багряный закат – казалось, сама вселенная склонила свои знамена над нашим крутояром, а могилы Архипа Белоусова не было. На месте ее торчал серый, унылый столбик, точь-в-точь такой же, как на десятках других могил.
И я смотрел на багровый закат, смотрел на этот столбик, густо исписанный ровными подслеповатыми буквами, и чувствовал себя так, будто меня обокрали»39.
Возмущенный герой рассказа идет к последнему оставшемуся в живых красному партизану и тот, рассказывая о реальном Архипе Белоусове, окончательно развенчивает мифотворчество, связанное с красной могилой, осененной приспущенными знаменами.
«В окна глухо постукивал косой дождь. Темные дорожки бежали по верхним незанавешенным стеклам, и лицо у старика тоже было мокрое.
Я тихонько встал и вышел на улицу.
На деревне было темно, как в глухую осеннюю ночь. Ни одного огонька не было в окнах: видимо, всех сегодня ненастье застало врасплох.
Я брел в темноте по мокрой дороге, оступался, залезал в лужи и все пытался представить себе Архипа Белоусова таким, каким он был в жизни.
Дождь не утихал. На открытых местах выл и свистел ветер.
В такую непогодь я любил, бывало, стоять под соснами у партизанской могилы. Сосны шумели, охали и стонали. А мне все казалось, что это стонет и охает Архип Белоусов, у которого разболелись в ненастье старые раны.
И когда впереди, в бледных вспышках молний, верблюжьим силуэтом обозначилась старая церковь, я машинально, по давней привычке, свернул с дороги и зашагал к крутояру»…
Впрочем, тут мы забегаем вперед…
К метаморфозам красной могилы – кстати сказать, размышления о могиле в «Дневнике» 1956 года как раз со смертью Фадеева и соседствуют! – мы еще вернемся, а пока, говоря о написанном в 1937 году стихотворении «Серго Орджоникидзе», надо подчеркнуть его глубинную, хотя и немного лязгающую металлом искренность.
У шестнадцатилетнего Федора Абрамова не было никаких сомнений в создаваемой сталинским агитпропом мифологии, потому что он сам был частью этой мифологии…
«Федя в школе был очень активным, – вспоминала Ульяна Александровна Абрамова. – Он и в комсомоле вожак, и в учкоме (тогда были учкомы) руководил, и в самодеятельности впереди… Вообще Федя дома бывал мало… Всегда занят»40.
9
17 декабря 1937 года в Карпогорской школе состоялось расширенное заседание педсовета.
Присутствовали учащиеся десятых классов. Разговор шел об улучшении учебы, устранении недостатков в воспитательной работе. Выступали и учителя, и ученики. Сохранился протокол этого заседания педсовета.
Директор школы Н.П. Смирнов говорил о беспорядках на переменах.
– Хорошо бы выслушать учащихся… – сказал учитель А.Ф. Калинцев. – Им виднее те причины, которые вызывают нарушения дисциплины…
Завязался довольно оживленный разговор.
Резче и прямее других говорил на этом педсовете Федор Абрамов. Он критиковал комсомольцев за курение, за слабую работу с пионерами.
«Комсомольская организация слаба, не выделяется среди учащихся. Некоторые комсомольцы курят, – говорил он. – А смысл успеваемости у комсомольцев лучше. Дисциплина в 10 классе не очень уж плохая, хотя на переменах бывает плохая. Педагоги сами нарушают дисциплину, например, Д.М. Яковлев нервничает на уроках. Филина – старшая пионервожатая работы с вожатыми никакой не ведет. Вожатые должны сказать о своей работе».
Протокол, разумеется, не способен охватить всю картину заседания педсовета, и тут надо сделать пояснение насчет Д.М. Яковлева, который нервничал на уроках.
Д.М. Яковлев, как вспоминает Ульяна Александровна Абрамова, бывший студент, бросивший учебу, вел себя в школе излишне самоуверенно. Эта самоуверенность и подводила его: готовился он к урокам недостаточно. Учащиеся подметили, что Яковлев объясняет то, что сам не знает, и плохо его слушали.
Именно это и имел в виду Федор Абрамов, обвиняя Д.М. Яковлева в нарушении дисциплины. Д.М. Яковлев обиделся.
Возмущенный критикой Абрамова, он ответил, что, «если возьмем Абрамова, то он нарушал сам дисциплину (читает на уроке математики книгу, никому примеров дисциплины не дает). Зазнайство Абрамова надо выкинуть. Оно ни к чему не приведет».
Столкновение рамками «объединенного» педсовета не ограничилось.
«Помню, – вспоминала Ульяна Александровна Абрамова, – был педсовет по итогам окончания учебного года и по первому выпуску учащихся из средней школы. В коллективе учителей возникали разногласия по поводу оценки по поведению Феди Абрамова. Оценки по предметам в аттестате все были отличные. Но с некоторыми учителями он был груб. И они высказались за снижение оценки по поведению (проучить, мол, его надо). Ставили вопрос на голосование. Конечно, большинство оказалось за отличное поведение»41.
Прослеживая школьную биографию Федора Абрамова, мы ясно видим, что молодых выпускников Карпогорской десятилетки – в первом выпуске их было 14 человек – наполнял высокий, героический пафос. Он выплавлял из них все мелкое, все сиюминутное, все эгоистическое.
И утверждался этот пафос не только пропагандой, но и самой реальной жизнью.
Когда лучший выпускник Карпогорской школы Федор Абрамов решил стать учителем, его без экзаменов зачислили на филологический факультет Ленинградского государственного университета – может быть, в то время лучшего вуза страны.
Глава третья
История ненаписанного рассказа
Стали подсчитывать как-то на вечере: из 125 ребят (студентов-филологов) – вернулись 6. И все они чужие по духу.
Федор Абрамов
«Нам повезло, – вспоминает Валентина Гапова, учившаяся на филологическом факультете ЛГУ вместе с Федором Абрамовым. – Прямо с отцовского порога, из отдаленных городов и всей нашей необъятной Родины, мы попали в один из крупнейших центров европейской культуры – Ленинградский университет. Молчаливые и сосредоточенные, наивные и восторженные, самые разные – студенческий народ, – мы учились, получали возможность общаться с выдающимися учеными…
Созвездие блестящих ученых-филологов, неповторимая ленинградская школа. Они прививали молодежи страсть к знаниям, увлекали смелыми концепциями, тонким анализом художественных произведений, формировали наши духовные стремления, учили уважать личность, воспитывали ответственность перед народом»42.
Распространяя свое романтическое восприятие и на Федора Абрамова, Валентина Гапова перечисляет преподавателей, «неповторимые лекционные курсы» которых прослушал Абрамов до войны.
Вспоминает она и «студенческого кумира Григория Александровича Гуковского, каждая лекция которого становилась и «научным открытием», и художественным концертом, во время которого Григорий Александрович с поразительным мастерством читал стихи русских поэтов. Называет она в своих воспоминаниях и «энциклопедического В.М. Жирмунского», и «блистательного Б.А. Эйхенбаума», и «основательного Б.В. Томашевского»…
«Незабываемые это все были впечатления, – соглашается с нею Тамара Голованова. – И лица слушавших запоминались лучше всего именно тогда, на лекциях: кто где сидел, как слушал. Вот так я запомнила впервые лицо Феди Абрамова и всю его некрупную, собранную фигуру. Он сидел почти всегда на одних и тех же местах, где-то за первым столом аудитории, и внимание, с каким он слушал лектора, отмечалось особой напряженностью.
Поражались более или менее все… но на этом фоне потрясенной аудитории Федя меня интересовал тем, что он не просто слушал – он работал»43…
1
И Тамара Голованова, в которую на первых курсах тайно был влюблен Федор Абрамов, и Валентина Гапова, которой в блокадной зиме 1941–1942 годов судьба отведет роль спасительницы писателя, – люди не случайные в его судьбе…
Почему же так рознятся их впечатления с ощущениями – «не вызывает у меня радости воспоминание о студенческой юности. Вернуться в студенческую молодость? Это заветная мечта многих. А я не знаю, я еще подумал бы, прежде чем согласиться» – самого Абрамова?
Видимо, и Тамара Голованова, и Валентина Гапова, вспоминая довоенные годы, думали не столько об однокурснике Абрамове, сколько о писателе, уже сумевшем ярко и значимо реализовать свое дарование, и переносили в довоенную юность впечатления семидесятых-восьмидесятых годов.
Ну, а сам Абрамов вспоминал, каким он был на самом деле, и вспоминал подчеркнуто буднично и реалистично.
«Все вспоминают студенческие годы, как золотую пору своей жизни. А мне о чем вспомнить? Холод (на Охту ездили). В трамвае, на остановках…
Танцевать… В чем?44
И плюс еще к этому унижения нравственного порядка. Подрабатывать? Жалко времени»45.
Фразу о времени, тут надо пояснить.
«Конечно, – говорил сам Абрамов, – находились и в то время ребята, которые умели сочетать радости возраста с некоторыми удобствами (подрабатывали! Иные даже прилично одевались). Но я не мог позволить себе этого. Я весь был в зубрежке. Я хотел все сделать, что положено по программе, и не успевал. Учеба – самая тяжелая работа»46…
И хотя Тамару Голованову восхищало, что «Федя… не просто слушал – он работал. Как видно, он умел и любил работать уже тогда… Темные, умные глаза горели внутренним огнем, вспыхивая живым блеском интереса, но чувствовалось, что он был один в этом открываемом им мире, отчужден от всех и погружен в себя», она даже и не догадывалась, как удивительно права была тут…
Бывший школьный и будущий университетский отличник, Абрамов поначалу почувствовал себя в Ленинграде самым отстающим студентом.
«Моя отсталость – ничего не знаю по сравнению с городскими… – признавался он. – С крестьянским упорством в науку»47.
Но если крестьянское упорство помогало догнать однокурсников в учебе, то с отставанием в городской жизни было сложнее.
«Чтобы ощутить первое впечатление, которое произвел на меня Федор Абрамов, – вспоминает Моисей Самойлович Каган, – нужно представить себе психологическую ситуацию, порожденную поступлением на филологический факультет Ленинградского университета деревенского парня, с характерным для Русского Севера говорком, походкой вразвалку, отсутствием того уровня общей культуры, который отличал окружавших его ребят – ленинградских «аборигенов», выросших в интеллигентных семьях, говоривших на иностранных языках, знавших собрания Эрмитажа и Русского музея, завсегдатаев театров и филармонических концертов. Федор явно «комплексовал» в этой среде и старался скрыть это, нарочито усиливая свои социальные приметы, чтобы этим уравновесить достоинства «петербуржцев»48.
М.С. Каган познакомился с Ф.А. Абрамовым только в студенческом батальоне, когда началась война, и его рассуждениям о комплексах Абрамова – это не свидетельство, а предположение.
Но в чем-то Моисей Самойлович несомненно прав…
Встречаясь со своими однокурсниками вне стен университета, Абрамов попадал в другую совершенно незнакомую ему страну.
Тамара Голованова вспоминает, как однокурсники собирались на улице Восстания в ее «большой квартире большого дома» – отец Тамары был одним из ведущих инженеров Гидропроекта, разрабатывавших систему «Большой Волги» – и устраивали то «литературные утра», то «литературные вечера».
«Кто только у нас не бывал! Прежде всего хочется назвать Бориса Смоленского – поэта, учившегося в Институте водного транспорта… Человек высокоодаренный и образованный, он был чуть моложе меня и других моих сверстников, но на голову выше нас по широте и «взрослости» интересов… Он был влюблен в девушку из нашей группы Любу Трофимову, посвящал ей многие свои стихи. А когда Люба уехала в Москву, поступила на Высшие курсы переводчиков при ЦК ВКП(б), Борис стал часто бывать в Москве, где дружил с П. Антокольским, Б. Грибановым, П. Коганом и многими другими представителями литературной Москвы. Естественно, что, возвращаясь в Ленинград, он одарял нас свежей информацией, новыми впечатлениями и новыми стихами или песнями (это он привез в Ленинград популярную ныне песню «Бригантина», написанную П. Коганом)49.
Понятно, что приехавший с Пинежья из неведомых никому Карпогор Федор Абрамов не очень-то уютно чувствовал себя в этой компании.
«Страшное время, – вспоминал он. – К городу не привык. Больше всего я страдал, оказавшись на улице. Идут, идут люди – и все мимо. Никому нет дела до меня. Это понятно только деревенскому человеку, очутившемуся в городе».
2
Воспоминания Федора Абрамова о довоенном студенчестве сосредоточены, в основном, в его набросках к рассказу «Белая лошадь», который Абрамов собирался писать без «ухищрений беллетристических» и который так и остался недописанным.
Яков Липкович в статье «Слово о русском Фолкнере» пишет, что «героем повести («Белая лошадь». – Н.К.) должен был стать еврей Семен Рогинский»…
«На редкость талантливый и яркий участник факультетской художественной самодеятельности Рогинский буквально изводил своими по-мальчишески безжалостными насмешками, наверно, полкурса. Но больше всего доставалось от него Феде Абрамову с его странной негородской речью, с этим смешным оканьем, с непониманием каких-то простых вещей, известных каждому горожанину.
Даже на занятиях он не оставлял будущего писателя в покое (Здесь и далее выделено нами. – Н.К.), и весь класс «ржал».
Я не думаю, что эти, в конечном счете весьма безобидные шпильки выражали какую-нибудь неприязнь или нелюбовь. Просто артистическая натура Рогинского не довольствовалась одними концертными подмостками. Он играл и устраивал представления для желающих посмеяться и в реальной жизни».
Хотя никаких фолкнеровских глубин подобная трактовка абрамовских набросков будущего рассказа не обнаруживает, мнение Я.С. Липковича об отношениях между Федором Абрамовым и его однокурсником Семеном Рогинским мы не будем отбрасывать.
Только отметим сразу, что это для Якова Соломоновича все тут выглядит просто, самому Федору Абрамову или вернее герою его рассказа, как это видно по наброскам, шпильки Рогинского не казались безобидными.
Надо сказать, что поначалу Семен Рогинский не понравился Абрамову. Неуклюжее тело, широкий рот, вывернутые губы, угреватое лицо, волосы жесткие, курчавые. Длинные худые руки. Глаза – черные, горящие.
Но потом Абрамов увидел Семена на эстраде, когда тот читал «Мексиканца»…
«Читал он вдохновенно, со страстью. Держал аудиторию в руках. Перед глазами вырастал живой образ Желтолицего – героя-подростка, всем сердцем преданного революции. Я видел этих американцев, травящих его. Этих жирных, розовых свиней. Я ненавидел их.
И я решил тогда, что раз человек может создать героический образ, значит он в потенции сам герой. Искусство и фальшь несовместимы!
Героическая личность тянет нас к себе. Ибо человеку свойственно быть героем. Естественно, что и меня, тогда молодого парня, потянуло к Рогинскому»50.
Сближение, однако, не удалось.
Возможно, Рогинский почувствовал, что Абрамов тайно пытается завоевать симпатию Тамары Головановой, которую Семен не без оснований считал своей поклонницей, возможно, в силу чуткости артистической натуры он, почувствовав в Абрамове претензию быть таким же как он, и возмутился…
Возможно, на то были и другие причины51, но Рогинский сразу ополчился против деревенского однокурсника, превратив его в объект насмешек.
«Я чувствовал себя неполноценным, второсортным, – переживает герой рассказа. – Они были на виду, а я, еще недавно первый ученик, тут был сереньким неинтересным воробышком…
Рогинский, вероятно, знал о моем честолюбии, и он язвил меня, где только мог и как только мог.
Да, я, крестьянский сын, не чувствовал себя хозяином жизни. Хозяевами были они: Рогинский, Сокольский, Либерман. И не потому ли они так свободно себя держали.
Найдутся, конечно, теоретики, которые будут доказывать, что я ошибаюсь, что это частности моей частной биографии, отнюдь не типичной для советского юношества той поры. Да, но я-то все это испытал на собственной шкуре.
Я и они – в моем сознании.
И девушки с ними»52.
3
То, что Яков Соломонович Липкович называет «весьма безобидными шпильками», скоро превратилось в настоящую травлю Абрамова, в которой Рогинский не брезговал никакими средствами.
«Рогинский, – вспоминал Федор Абрамов, – донимал меня тем, что издевался над моим крестьянским происхождением. Он… при всяком случае обыгрывал мою деревенскую неполноценность.
Например, семинар по основам марксизма-ленинизма. Идет разговор о двойственной природе мелкого буржуа, крестьянина. Преподаватель обращается к группе:
– Ну-с, кто нам доложит?
– Абрамов, – подает басом реплику, нахальный он был. – Ему и карты в руки.
Я был единственный крестьянин в группе. Все студенты знали о моем крестьянском происхождении (благодаря, конечно, Рогинскому), и все оборачивались ко мне.
А я готов был провалиться сквозь землю.
Но это, так сказать, еще самое безобидное, а вообще-то он жалил меня покрепче»53.
И Абрамов вставал на семинаре и начинал говорить о том, как воспринимается крестьянство, а значит его мать, его братья и он сам, в свете самого передового марксистко-ленинского учения. Разумеется, Абрамов еще не осознавал тогда, что Рогинский и компания принуждают его публично глумиться и над предками, и над самим собой, но унизительность положения чувствовал.
И то, что он не смел – этим он обнаружил бы способность к активным действиям против Советской власти54 – самовольно выйти из унизительного положения, в которое ставил его Семен Рогинский, более всего и веселило компанию Рогинского.
«О Рогинском ли это рассказ? – дополняя эти размышления, напишет Федор Абрамов в 1974 году. – А может быть, обо мне, о крестьянском сыне?
Один крестьянин на весь курс. И этого крестьянина поносили на каждом занятии по марксизму-ленинизму: полу-полу, неполноценный и т. д. И что ужасно – я сам ведь считал, что крестьянин, основное население России, неполноценен. И вместе с другими возносил хулу на мою мать, на братьев, на себя.
Не буду, однако, врать: тогда я ничего этого не понимал. Не понимал, как мерзко глумиться над своими отцами, предками, над собой. Понимание всего этого пришло потом, лет к сорока»55.
Три курса длилось неравное сражение, где все: и студенческое окружение, и сама тогдашняя советская идеология выступали на стороне Семена Рогинского.
И тем не менее Абрамов не проиграл этот поединок.
«Федя… – вспоминает Тамара Голованова, – вошел сразу и в общественную жизнь университета, и здесь он был, при всей своей скромности, как-то неуловимо весомее, авторитетнее нас»56.
«Как сейчас помню его чаще всего молчаливое присутствие на наших чтениях, иногда – меткие, с ехидцей, реплики, возвращавшие на грешную землю не в меру воспаривших романтиков. Его слушали. С ним всегда считались»57.
Конечно, можно только гадать, как бы сложились отношения Абрамова и Рогинского в ходе дальнейшей учебы в университете, но все перевернула война…
22 июня 1941 года, когда Федор Абрамов возвращался в общежитие из читального зала, по радио объявили, что началась война…
«По общежитию, – запишет Федор Абрамов 6 февраля 1975 года, – по лестницам ходили живые мертвецы. Ребята бегали. Живые. Румяные. В суете. Но за каждым из них ходила смерть. Они уже только числились живыми. А вернее, доживали последние дни, месяцы. Целый дом живых мертвецов. Но никто из них не знал этого»…
4
23 июня студенты университета поклялись в актовом зале «все силы отдать на защиту Родины, а если потребуется, то и жизнь!..», и уже 26 июня первая группа добровольцев ушла на фронт58…
Подал заявление с просьбой отправить его на фронт и студент Федор Абрамов.
Три месяца спустя, студентам филфаковцам суждено будет «выстлать своими телами дороги на подступах Ленинграда», но они не знали об этом и, уходя в народное ополчение, спешили сдать экзамены и зачеты, чтобы «идти на фронт без хвостов».
Сохранились воспоминания59, как упрашивал Федор Абрамов секретаршу деканата дать ему адрес Валентины Александровны Приходько.
– В квартире профессора Марии Александровны Соколовой мне сказали, что она ушла к Приходько. А я сегодня же должен досрочно сдать ей экзамен по русскому языку. Не могу же я идти добровольцем на фронт с академическими хвостами.
Адрес Абрамову дали, профессора Соколову он нашел.
Мария Александровна Соколова поставила ему пятерку, но предупредила, что все равно за Абрамовым остается долг, и после войны надо будет подтянуться…
А вот студента Лямкина, который не сдал зачета, в народное ополчение не записали.
– Не достоин!
Абрамову запомнилось, как он утешал товарища, как боялся, что тот что-нибудь сделает с собой.
Уже смята была граница, уже немцы хозяйничали в Белоруссии, а все равно приподнятость и восторженный настрой не оставляли студентов.
«Какое-то опьянение – это первые дни войны.
Никаких дум о смерти, о трагедии, которые несет с собой война. Полная уверенность в скорой победе, боязнь опоздать на фронт. Полное непонимание и удивление: почему притихли, почему плачут пожилые.
Мы ликовали. Мы долго ждали войны, возможности совершить подвиг, и вот мы дождались»60.
Но иначе, наверное, и не могло быть…
Предвоенные годы выработали такой запас юного патриотизма, основанного на почитании красных, осененных приспущенными знаменами могил, в которых спали былинные богатыри, такое неукротимое стремление к подвигу, что защищать Родину рвались и колхозные парни, и дети из рафинированных интеллигентских семей, и ребята с рабочих окраин, и сыновья членов Политбюро.
14 июля 1941 года, сдав библиотечные книги, сложив конспекты и немудреные пожитки в чемоданы на хранение коменданту общежития, студенты третьего курса филологического факультета Ленинградского государственного университета ушли в народное ополчение…
«Не забыть неповторимую картину, – вспоминает Моисей Самойлович Каган. – Мы, университетские ополченцы, идем строем через весь город на Балтийский вокзал, одетые в штатское платье, но со скатками через плечо и в пилотках, ибо нам выдали только шинели и пилотки, и мы горды тем, что похожи на виденных в кинохронике о гражданской войне в Испании бойцов интернациональных бригад, только нет у нас ни винтовок, ни пулеметов, а по бокам колонны бегут матери, сестры, жены, подруги и мы поем веселые песни…
Главной нашей походной песней были «Флибустьеры» – тогда еще никому не известная, в гриновском романтическом стиле написанная Павлом Коганом и Борисом Смоленским песня, которой обучил нас Сеня Рогинский, причастный к обществу молодых поэтов, кучковавшихся в Детском Селе…
Политрук батальона, имевший четырехклассное образование и, как утверждали очевидцы, до войны торговавший овощами на Васильевском острове, возмущался тем, что мы поем не патриотические военные песни, а про каких-то пиратов, да еще дополняя наш вокальный репертуар одесско-еврейским фольклором:
Погасли в море синие огни
Сегодня мы уходим в море прямо
Поговорим за прелести твои, ой вей
Любимая моя Одесса мама
Слово «студенты» было для этого политрука главным ругательством, а солдаты из других рот прибегали к нам на привалах, чтобы списать слова и величали наш взвод «флибустьерами»61.
5
Из студентов филфака был сформирован 277‐й отдельный студенческий батальон.
Так получилось, что Федор Абрамов и Семен Рогинский оказались в одном отделении, и их спор продолжился, теперь уже в военно-полевом антураже.
Сохранился набросок рассказа «Белая лошадь», действие которого происходит еще на карельском перешейке, куда на третий день войны направили студентов рыть противотанковые рвы…
«Я спокойно взялся за лопату (мы рыли противотанковые рвы), и таскать носилки и тачку с песком – привычное для меня дело. Разве косьбу ручную с этим сравнишь или лесоповал – летом, в жару, на оводах?
Вот где крестьянин взял верх над горожанами.
А горожанам это было в непривычку. Горожане взвыли. И особенно наш Ривера. Я такой человеческой беспомощности и неприспособленности еще и не видал.
В первый же день он набил мозоли, и хорошо бы на руках, а то ведь и подошвы ног стер до волдырей – видите ли, к нему в туфли песок попал. Да вдобавок он еще нажарил голову. И вот к полудню наш Ривера был готов: уполз в кусты.
Я был старший на работе (первый раз за три года я командовал Рогинским), и я не преминул отчитать его.
– Вставай, что же ты лежишь? Кто за тебя будет работать? Немца словами не заговоришь.
В общем я жестоко отчитал его. А он все это вынужден был проглотить… Бледное лицо. Сметанное, незагорелое тело, худое (он тоже трудно жил дома). Он страдал. Потому что я бил по самому больному месту – по гордости»62.
Отчасти, можно согласиться с Яковом Липковичем, что это было реваншем Федора Абрамова над любимцем курса.
Но только отчасти.
«После окопов мы оказались на войне в одном батальоне. Рогинский по-прежнему мерз, обвязывался шарфом, был неряшлив…
Я не жалел его. Напротив, он вызывал у меня отвращение и презрение. И потом – где в нем Ривера?»63.
При внимательном чтении этого наброска нетрудно заметить, что соперничество с Семеном Рогинским в военной обстановке уходит на второй план, а на первый выступает нечто, гораздо более существенное…
Куда в реальной жизни исчез несгибаемый Ривера, в которого столь убедительно мог перевоплощаться Рогинский на сцене?
Этот далеко не праздный вопрос задает себе и герой рассказа, и сам Федор Абрамов, и не может найти ответа.
«Мы шли на фронт безоруженными, необученными, без сколько-нибудь знающих военное дело командиров… – свидетельствует М.С. Каган. – В нашем взводе вооружены были только Юра Левин, который получил персональный ручной пулемет, как заслуживший до войны звание «Ворошиловский пулеметчик», и я, получивший снайперскую винтовку (используя ее оптический прицел, я заменял командиру взвода отсутствовавший у него бинокль). Два раза я успел выстрелить из нее до ранения, но с каким результатом, осталось мне неведомым».
Федора Абрамова к воинской службе тоже никто специально не готовил, нормы «ворошиловского стрелка» он сдавал только в пионерлагере, да и физической крепостью, проведя три года – вспомните, что он не мог отвлечься даже на приработку к скудной стипендии! – в учебных аудиториях и библиотеках, он тоже едва ли превосходил городских однокурсников…
Превосходство выразилось в другом…
Была в Федоре Абрамове та терпеливая стойкость русского крестьянина, которая и делала его непобедимым воином во все века русской истории, которая сделает его победителем и в этой, самой страшной войне. Та терпеливость, которую высмеивал в Абрамове Семен Рогинский на занятиях по марксизму-ленинизму, та стойкость, которую только сейчас начинали различать в Абрамове другие студенты.
«Нравственную, а не только эстетическую силу этого (абрамовского. – Н.К.) юмора мы могли оценить в полной мере в нелегкие дни нашей фронтовой жизни… – очень точно подметил Моисей Самойлович Каган. – Нетрудно себе представить, какое психологическое воздействие оказывали на нас этот поток отступления и ожидание нашей встречи с фашистами. Что могли мы противопоставить их танкам, самолетам, артиллерии, мотоциклам, автоматам, кроме силы духа, готовности к жертвенному подвигу и веры в конечную победу нашего правого дела?
Вот тут-то и сказывалась живительная сила абрамовского юмора – и его собственного, и того североморского, пинежского, который звучал в его рассказах, байках, частушках»64.
Спор Абрамова и Рогинского на фронте выходил за пределы личных отношений, и превращался в вековечный спор о русском крестьянине, который и во времена крепостного права, и в годы колхозного рабства, становился главным защитником своего, обрекшего его на унизительную неволю, государства.
«Споры с Рогинским о деревне… – запишет Федор Абрамов в 1971 году. – Идиотизм деревенской жизни. Полу-полу… Что я мог возразить? Так написано у классиков.
Я только сейчас мог бы ему ответить.
Особое крестьянство советское… Из кого полки Красной Армии состояли? Из крестьян. Умирать за Советскую власть можете. Но сами по себе неполноценные»65…
К сожалению, у романтиков, изображавших то флибустьеров, то новых советских Ривер, и презиравших русский народ, полагая, что его многовековой опыт никогда и никому больше не понадобится, аргументов для этого спора не оказалось.
Более того…
Обнаружилось, что Рогинский изображал Риверу, только чтобы покрасоваться на сцене, а превратиться в Риверу, когда этого потребовала жизнь, не мог.
Можно было простить физическую и моральную неподготовленность к реальным трудностям, но как было простить самозванство?
Именно это и изменило отношение героя рассказа к однокурснику, которому так отчаянно завидовал Абрамов всего несколько месяцев назад.
6
Резонный вопрос, можно ли включать в биографию писателя заметки, сделанные им в процессе подготовки к созданию литературного произведения? Я думаю, что в случае с рассказом «Белая лошадь» особых опасений не возникает.
Во-первых, биографическая точность этих заметок подтверждается воспоминаниями других лиц и документальными материалами, а, во-вторых, если и возникают разночтения, то только в отношении переживаний и размышлений самого Федора Абрамова. И тут заметки дают воистину уникальный и предельно точный документальный материал…
Эпизод приезда в 277‐й отдельный студенческий батальон Тамары Головановой сохранился и в ее воспоминаниях…
«Едва вернувшись в город (они рыли противотанковые рвы-эскарпы. – Н.К.), мы ринулись в сторону Красного Села, чтобы навестить наших ребят, пока еще это было возможно. Ехали долго, на попутных машинах, с Арочкой М., женой Юры Левина.
С большим трудом нашли их расположение, и первый, кто нас встретил – радостно, сердечно, – был Федя Абрамов, неузнаваемый, осунувшийся, какой-то трогательно юный»66.
Тамару Голованову, хотя «девушка эта и не догадывалась, что я ее люблю», герой рассказа любит.
Одна из подготовительных записей так и называется – «Из писем Т. Головановой»: «До 8 сентября. Ну, вот начался бой. Я должен стрелять в человека. Я не знаю, как я буду стрелять. После 8 (17 сентября). Слышал, что 8 сентября бомбили Ленинград. Вас бомбили. Тебя бомбили. Теперь я знаю, за что я буду стрелять в немцев. Теперь я могу»67.
И вот эта девушка приехала в гости, на фронт.
Но приехала не к влюбленному в нее Федору Абрамову, а к Семену Рогинскому.
«Федя и привел к нам Юру и Сеню Рогинского. Вскоре собрались и другие товарищи – ведь это был привет из родного дома, из недавней – и такой уже далекой – мирной жизни.
Мы уселись на Федину, гостеприимно наброшенную на землю шинель, перекусили кое-какой домашней снедью, привезенной из оскудевшего уже на еду города»68.
Замечательна драматургия этой сцены.
Федор Абрамов, утвердивший себя, почти возмужавший в военно-полевых условиях, приводит разоблаченного Риверу, но Тамара Голованова не замечает перемены в своем возлюбленном.
Для нее изменился только Абрамов, стал «неузнаваемым, каким-то трогательно юным», а Семен Рогинский, как был, так и остался героем ее романа.
Многие записи Федора Абрамова о начале войны поражают своей писательской, реалистической точностью…
«Отмечу только то, что пропускалось, – это сближение студентов, ребят и девушек. Все, кто дружил и отказывал раньше в близости, все бросились в объятия, словно предчувствовали, что многие из их числа не вернутся.
Девушки не жалели себя.
Отдавались»69.
Нечто схожее, видимо, и произошло с Тамарой Головановой в конце августа 1941 года.
«Ее приезд к С(емену) Р(огинскому), – запишет Абрамов в 1968 году. – Какая для меня пытка. Пошли в рожь.
Рожь – высокая – все росло буйно в то лето.
И я видел, как наклонялись вершинки ржи. Они шли. А потом перестали.
Они опустились на землю»70.
7
Возможно, этот эпизод и должен был предшествовать эпизоду, непосредственно связанному с белой лошадью на минном поле возле деревушки Пицдузи, который Федор Абрамов собирался положить в основу рассказа.
История эта подлинная, произошла она за неделю до гибели Семена Рогинского71, убитого 24 сентября, и мы легко можем датировать ее – 17 сентября 1941 года.
День этот вошел в историю обороны Ленинграда самым длительным – восемнадцать с половиной часов – артобстрелом города. Уже оставлены были Гатчина и Павловск, солдаты 1‐й танковой дивизии немцев вышли к конечной остановке ленинградского трамвая – немецкие танки стояли всего в 12 километрах от центра города…
Бои под Ленинградом достигли наивысшего напряжения, но у деревушки Пицдузи под Ропшей, оставшейся чуть в стороне от направления основных немецких ударов, пока все было тихо, последние часы отделяли 277‐й отдельный студенческий батальон от настоящей войны…
«– Смотри, смотри! Что это? – шепотом воскликнул Рогинский.
Меня изумил этот восторженный шепот, так не вяжущийся с нынешним Рогинским, и я, кажется, сперва взглянул не туда, куда он указывал, а на Рогинского.
Он лежал, вытянув шею, и во все глаза, как на чудо, смотрел на луг. И там действительно было чудо: по лугу бежала белая лошадь. Не знаю, может, в том виновата внезапность ее появления, неожиданность, может быть, виновата война, которая сделала нас тупыми, а может быть, солнце виновато, которое вышло из-за леса. Но мне показалось, что я еще ничего подобного не видел в своей жизни.
Лошадь бежала серединой луга – легкая, грациозная, грива и хвост распушены, тонкие ноги не хватают земли. Румяная заря. Я не успел подумать, откуда эта лошадь… как раздался оглушительный взрыв. Когда земля осела, мы увидели лошадь лежащей на лугу. Она била ногами. Грязная. Подкова сверкала. Потом лошадь поднялась на колени передних ног и жалобно заржала.
– Надо ей помочь, – сказал Рогинский и начал вставать.
– Идиот! Как ей поможешь? Может, к ней побежишь?
Я был в полном отчаянии. Я не знал что делать. А между тем лошадь продолжала жалобно ржать, словно призывала нас на помощь.
– Стреляй! – закричал от сарая помкомвзвода.
У сарая, привлеченные взрывом, стояли все ребята нашего отделения. Помкомвзвода, как и другие, выбежал. Нервы не выдержали и у него.
Я щелкнул затвором. И вдруг Рогинский, этот жалкий ублюдок, вскочил на ноги и бросился на луг.
– Назад! Назад! – закричал я. – Стой! Убью!..
И то же примерно кричали ребята от сарая.
А Рогинский бежал по полю, прямо по минному полю, и башмаки бухали, как пушки.
Что я пережил, передумал за эти несколько секунд. Это невозможно передать словом. Об этом можно только догадываться. Я, конечно, ругал Рогинского самыми последними словами: идиот! Кретин безмозглый, психопат, интеллигент сопливый. Не выдержал.
Но я и восхищался им. Где-то в подсознании. Безусловно. Это ведь какую надо иметь отвагу, чтобы броситься на минное поле ради лошади на верную смерть. Если бы это был человек, я бы еще понимал…
Ребята смотрели, застыв у сарая, и я смотрел. А потом я побежал вслед за ним. Не от храбрости, нет. От дыбом поднявшейся во мне гордости, честолюбия. Я знал, что если я не кинусь вслед за ним, я никогда не прощу этого себе. Никогда. Мне не жить с этим. Да и ребята мне не простят, если что-нибудь случиться с Рогинским.
Судьба на этот раз сжалилась над нами. Мы, наверно, не сделали и десяти-пятнадцати шагов по минному полю, как раздался страшный взрыв. Рогинский упал на землю, а я, бежавший сзади него, упал на него.
Подорвалась лошадь. Как я представляю теперь, лошадь сначала подорвалась на противопехотной мине, и ей перебило ногу, а затем, катаясь по лугу с перебитой ногой, она накатилась на противотанковую мину…
Я не помню, как мы вышли с минного поля.
Я помню только, что вдруг Рогинский, когда мы уже были на прибрежной кромке и к нам бежали, тяжело дыша, ребята, начал, как мне показалось, валиться набок.
– Что с тобой? – закричал я от испуга.
– Чего-то пятке неловко. Я, по-моему, опять сбил правую ногу. Ведь сколько раз говорил себе, что нельзя бегать.
И тогда я ударил Рогинского прямо по лицу. Кулаком. За все, за то, что он заставил меня столько пережить, за его идиотскую храбрость.
Он погиб через неделю. Но мне больше запомнилось, как он спасал белую лошадь. Эта белая лошадь, словно на крыльях плывущая по лугу, как самая ослепительная красота. И Рогинский, позабыв про все страхи и боли, бросился спасать красоту»72…
8
Мы уже вспоминали о статье Якова Липковича «Слово о русском Фолкнере».
Приведенный нами отрывок из наброска рассказа «Белая лошадь», а Липкович цитирует его без выделенных нами строк, так восхитил Якова Соломоновича, что он не удержался от весьма многозначительных выводов:
«Конечно, это лишь черновые наброски… – писал он в «Слове о русском Фолкнере». – Наверно, Абрамов еще не раз переписывал бы их. Но мысль, выраженная в них, понятна, и авторские симпатии не требуют подтверждения. Я представляю себе, как ополчились бы на Абрамова его «друзья», тот же Василий Белов, если бы вещь была закончена и опубликована. Я уверен: страшным голосом возопили бы они, что сионисты опутали, оплели, опоили большого писателя».
Насчет реакции на рассказ «Белая лошадь» Василия Белова рассуждать не будем, а вот насчет авторских симпатий Абрамова, которые якобы «не требуют подтверждения», поговорить стоит.
Как мы видим, вводя рассказ в координаты русско-еврейских отношений, Яков Соломонович пропустил эпизод, в котором, вытащив Рогинского с минного поля, рассказчик бьет своего спасенного однокурсника кулаком по лицу.
Между тем эпизод этот существенен не только для рассказа, но и для понимания авторской позиции.
Для Абрамова война – труд, тяжелый и неблагодарный, но труд, который необходимо сделать. Актерский порыв Рогинского не просто бессмыслен и самоубийствен, но он непреодолимая помеха в той работе, которая одна только и может привести к Победе. И рассказчик, спасая Рогинского, а не спасать его он не может, хотя бы уже потому, что однокурсники ему не простят, если что-нибудь случиться с Рогинским, рискует своей жизнью, которая потребуется для совершения необходимой для спасения Родины военной работы…
Поэтому он и бьет кулаком по лицу несостоявшегося Риверу. Если не можешь терпеть и совершать страшную солдатскую работу, хотя бы не мешай другим своими якобы геройскими порывами.
Война – не место, чтобы красоваться собой.
Вот эту мысль совершенно ясно и определенно и выражает Федор Абрамов в наброске рассказа «Белая лошадь»…
9
Но завершить ударом кулака рассказ о студенческой юности Федор Абрамов не мог. Жестокая и исчерпывающая правда войны, заключенная в этом поступке, не способна выразить правды подвига, совершенного 277‐ым отдельным студенческим батальоном.
Через несколько дней, когда наступающая 18‐я немецкая армия Г. Кюхлера заденет позиции 277‐го отдельного студенческого батальона, Семен Рогинский падет в бою, и смерть эта превратит не умеющего стать солдатом актера в одного из тех миллионов неведомых героев войны, ставших человечиной, в которой «забуксовали немецкие танки»73.
И это обстоятельство изменит оценку бессмысленного порыва Рогинского, хотя и вырабатывалась эта оценка, как мы видим по подготовительным записям Федора Абрамова, мучительно трудно…
«Вдруг Семен вскочил и побежал к коню… – писал Федор Абрамов в 1968 году. – Как оценивать этот поступок? Истерия или подвиг? В ту минуту я был уверен, что истерия (если бы можно спросить), но на самом-то деле это не так. Ибо когда я побежал за Сенькой – а что мне оставалось еще делать? – я не только ругал его, но и восхищался»74…
«Зачем Р(огинский) очертя голову бросился спасать лошадь?.. – повторяет он этот же вопрос 30 августа 1973 года. – 30 лет думаю над этим. А, может быть, он утверждал себя? Сознание ущербности. Желание освободиться от ущербности. Или психоз? Сознание того, что не пережить ему. Лучше скорее погибнуть»75.
Рассказ «Белая лошадь» так и остался недописанным Абрамовым, хотя окончательную идею этого ненаписанного рассказа писатель сформулировал вполне четко и определенно…
«Мое поколение на войне было представлено двумя основными типами:
1. Городской юноша-интеллигент, для которого война была не только потрясением, но и открытием мира, своего народа, первым знакомством с практической жизнью. Надо ли говорить, что ни до, ни после этого у людей этого типа не было более сильных впечатлений.
После войны юноши этого типа косяком хлынули в литературу. Они принесли романтику в поэзию, в прозу (Бондарев, Бакланов и др.).
2. Сельская, городская рабочая молодежь – основной массив. Практики, через которых прокатилась коллективизация, голод 30‐х годов и т. д. Для них война была в какой-то мере даже привычна, а некоторых (студентов, как меня) освобождала от другой войны – войны за кусок хлеба.
К сожалению, эта (бóльшая) часть молодежи представлена лишь единицами в литературе.
Да, да, романтический окрас войны в литературе объясняется тем, что литературу создавали главным образом романтики.
Практический тип, делавший войну, оказался вне поля внимания писателей.
Это иметь в виду, когда буду говорить о себе и Рогинском.
Да, да! Я и Рогинский. Долго не понимал, что нас разделяет. Понял с большим опозданием.
Они были книжные мальчики (до войны), я – все видел, через все прошел»76…
Через все прошел…
Через все, это через всю настоящую войну, которую так и не довелось увидеть большинству из товарищей Абрамова по университету, навечно оставшихся бойцами 277‐го отдельного студенческого батальона.
«Кто они по сравнению со мной, стариком? – спрашивал себя Федор Абрамов в 1975 году. – Двадцатилетние мальчики, сегодняшних одногодков которых я не принимаю всерьез. А с ними разговариваю про себя как с равными.
В чем дело? А дело в том, что, хотя они давно мертвые, они все время жили в моем сознании, росли и мужали вместе со мной.
И им сегодня и 20 и 58 лет – одновременно»77.
Глава четвертая
Мне хватило крови доползти до своих…
Заговорили о неустроенности, о бедах сегодняшнего бытия, о всевозможных недостатках, о болезнях, которые косят людей, – что за жизнь? Что за век?
Кое-кто вздохнул, кое-кто охнул, а кое-кто даже слезу пустил. И только одна старая Наталья Александровна невозмутимо улыбнулась.
– После войны я ни разу не плакала. Грех великий плакать, кто пережил блокаду да войну.
Федор Абрамов. «Зарок блокадницы»
«…В боях под д. Пиудузи, на окраинах Старого Петергофа батальон был разбит, – сообщал Федор Абрамов в записке «Обстоятельства моих ранений», составленной при поступлении на службу в СМЕРШ. – Остатки батальона, в том числе и я, вышли в Новый Петергоф».
1
Произошло это, по-видимому, 22 сентября 1941 года, когда началось наступление немцев в направлении Петергофа. Любопытно, что именно в этот день германское командование издало директиву об уничтожении Ленинграда после его взятия.
Ни о директиве германского командования, ни о развернувшемся наступлении 18‐й немецкой армии большинство бойцов 277‐го отдельного студенческого батальона так и не узнали.
Многие даже не успели понять, что происходит…
М.С. Каган вспоминает, что тогда, при реальном столкновении с фашистскими танками и стреляющими из автоматов «от пуза» мотоциклистами, студенты погибали один за другим, не успев сделать ни одного выстрела…
«Отрезанные, в огненном кольце (мешке). Впереди стреляют, сбоку гремит… – вспоминая тот день, записал Федор Абрамов. – Где мы, что мы? До каких пор нам тут сидеть?
Мы должны выполнять приказ. Но, может, нас забыли? Может, тот, кто отдавал приказ, давно уже мертвый?»78.
Не останавливаясь, немцы прошли сквозь позиции 277‐го отдельного студенческого батальона, и уцелевшие остатки взвода, в котором воевал Федор Абрамов, начали собираться в лесу.
«Первой проверкой храбрости солдата-ополченца Федора Абрамова стал момент, когда нам, остаткам взвода, выбиравшегося по лесу из окружения, нужно было выяснить, в каком направлении двигаться дальше, чтобы соединиться с какой-нибудь боеспособной воинской частью, – вспоминает Моисей Соломонович Каган. – Как командир отделения, – а командира взвода с нами не было, – я взял ответственность на себя и сказал: «Надо идти в разведку. Кто со мной?»
Первым отозвался Федор»79…
Студентам удалось выйти к своим.
К вечеру они оказались в Ораниенбауме, где батальон снова укомплектовали и тут же бросили в бой навстречу армии генерала Г. Кюхлера.
2
«По приказанию командования батальон занял оборону в городе Старый Петергоф. Участок обороны нашей роты проходил по деревням, расположенным на окраине города, – говорится в записке Федора Абрамова «Обстоятельства моих ранений». – В течение трех дней мы вели беспрерывный бой с численно превосходящим противником. Я лично работал на пулемете. 24 сентября в полдень я был ранен в предплечье левой руки».
Слова о работе на пулемете не очень-то совпадают с послевоенными воспоминаниями самого Абрамова о том, как он стоял под пулями и ждал, когда убьют товарища, с которым спал койка к койке три года, чтобы взять его винтовку80.
Но удивляться разночтению не приходится.
Про работу на пулемете Федор Абрамов писал, поступая в СМЕРШ.
Рассказ про винтовку, которую надо было забрать у убитого товарища, кадровиками архангельского СМЕРШа наверняка был бы воспринят, как вражеская пропаганда.
Напомним еще раз, что накануне, 23 сентября, части армии Г. Кюхлера прорвались в районе Петродворца к Финскому заливу. Линия обороны Красной Армии была рассечена, и 24 сентября 1941 года началась ликвидация потерявших управление соединений.
Этот день и стал роковым для студентов-филологов.
Большинство бойцов 277‐го отдельного студенческого батальона были тогда убиты.
И вот, непостижимо как, но переплавлялись в победу и эти, казалось бы, совершенно бессмысленные жертвы! Случайное, но такое знаменательное совпадение – 25 сентября 1941 года, на следующий день после гибели 277‐го отдельного студенческого батальона, фельдмаршал фон Лееб доложил в Берлин, что, исчерпав резервы, прекращает наступление на Ленинград и переходит к обороне.
И совершенно не важно, что фон Лееб наверняка и не слышал о 277‐ом отдельном студенческом батальоне, не существенно, что фельдмаршал протестовал таким образом против изъятия у него XXXXI моторизованного корпуса, который согласно директиве ОКВ № 35 от 6 сентября, он должен был передать группе армий «Центр».
Все получилось так, как получилось, и, возможно, об этом и думал Федор Абрамов, когда писал: «Но это была все же грозная сила. Они остановили немца под Ленинградом. Они выстлали своими телами дороги на подступах Ленинграда. Телами, человечиной, на которых забуксовали немецкие танки».
3
Лишь немногим израненным бойцам 277‐го отдельного студенческого батальона посчастливилось попасть в госпиталя…
Среди этих счастливцев был и Федор Абрамов.
«Карточка учета поступивших в лечебное учреждение
Ф.И.О. Абрамов Федор Александрович, 1920 года рождения, Архангельская обл. Карпогорский р-н, село Веркола
Военное звание: красноармеец, доброволец
Какой части: 277 особый батальон
Поступил в ЭГ 1170 25/IX – 1941
Из: Ижорский военно-морской госпиталь
Помещен в: В.О. 19 линия, д. 20 27/IX
Диагноз, с которым поступил: ранен 24/IX – 1941 г. Сквозное ранение левого предплечья с повреждением кости».81
В госпитале Федор Абрамов находился меньше двух месяцев.
Советские войска оставили за эти недели Киев и Орел, Белгород и Одессу, немцы вплотную подошли к Москве…
Страшными были эти недели в зажатом блокадным кольцом Ленинграде. Только 13 октября на город было сброшено 12 000 зажигательных бомб.
Ну, а в середине ноября, наступая на Москву, немцы прорвали Калининский фронт, и красноармейца Абрамова, так толком и не вылеченного после ранения, «выпихнули на фронт с висящей, как плеть, рукой. Чтобы заткнуть дыру»82…
Никакой дыры на Ленинградском фронте тогда не было, но командование приняло решение активизировать боевые действия со стороны блокадного города, чтобы сковать здесь немецкие части и не позволить перебросить их под Москву.
Это было ужасно и несправедливо по отношению к недолеченному красноармейцу Абрамову, но это было в блокадном Ленинграде, где 20 ноября прошло пятое по счету снижение продовольственных норм. Рабочим начали выдавать 250 граммов хлеба, служащим, детям и иждивенцам – 125.
Кормить солдат тоже было нечем…
Целесообразнее было им умереть, сковывая противника…
4
На этот раз рядовой 1‐го ударного батальона 325 стрелкового полка 70 стрелковой дивизии Абрамов провел в действующей армии десять дней.
Из них почти целые сутки – на передке.
Это была уже другая армия, совершенно непохожая на 277‐й отдельный студенческий батальон. В батальоне Абрамова окружали товарищи по университету, и хотя шла война, но университетские отношения продолжались и, может быть, отношения эти загромождали солдатскую жизни, но вместе с тем делали ее по-человечески осмысленной.
Теперь красноармейца Абрамова окружали чужие люди.
Возможно, Федор со временем подружился бы с ними, но даже толком познакомиться ему не дали времени.
Пока батальон находился на формировании, Абрамову присвоили военную специальность пулеметчика, однако применить полученные умения в бою ему не довелось.
«28 ноября утром при наступлении полка (названия роты не знаю, ибо в бой вступили перед утром прямо с марша) я был вторично тяжело ранен. Разрывной пулей у меня пробило обе ноги в верхней области бедер»83.
В отличие от петергофских месяцев, о дне 28 ноября 1941 года не сохранилось никаких воспоминаний, кроме немногословных рассказов самого Федора Абрамова…
«Нашему взводу был дан приказ проделать проходы в проволочных заграждениях в переднем крае вражеской обороны… Ну что же, мы поползли с ножницами в руках…
Указали, кому ползти первым, кому за ним следом и так далее…
Я попал во второй десяток, мне повезло. Когда убивало ползущего впереди, можно было укрыться за его телом на какое-то время…
От взвода в живых осталось несколько человек»84…
Место, где штурмовал проволочные заграждения красноармеец Абрамов, находилось юго-восточнее Колпино, а бой, в котором должна была оборваться его жизнь, официально назывался боем за 2‐й противотанковый ров.
Этот ров глубиной три метра и шириной восемь метров начинался от поселка Ям-Ижоры, пересекал Октябрьскую железную дорогу и за зданием завода «Ленспиртстрой» выходил на Неву. В результате сентябрьских боев советские бойцы сумели удержать лишь два с половиной километра рва.
Теперь, в середине ноября, когда немцы проложили по обеим сторонам рва три ряда проволочных заграждений и разместили свои огневые точки, сковывая противника, 55‐й армии была поставлена задача отбить ров у немцев.
Армию – для этого и выписывали недолеченного красноармейца Абрамова из госпиталя – доукомплектовали, и 25 ноября отдали приказ о наступлении.
В кровопролитный бой бросили и 70‐ю дивизию, в которой находился 1‐ый ударный батальон с красноармейцем Абрамовым.
В бой, как вспоминал Федор Абрамов, вступили перед утром прямо с марша, и даже номера своих рот оставались неизвестны солдатам, которых посылали на верную смерть…
«Ни одного, ни одного знакомого не было со мною, когда меня ранило второй раз», – запишет Федор Абрамов в дневнике 28 ноября 1981 года, на сороковую годовщину своего дня, проведенного на передке возле 2‐го противотанкового рва.
И это, пожалуй, еще страшнее, чем сам – такой жутковатый! – рассказ об атаке 28 ноября 1941 года.
Все были чужими друг другу в том страшном бою.
По одной из версий рассказа Федора Абрамова, он пролежал весь день раненный, уже потерял сознание и, наверное, замерз бы, но вечером появилась похоронная команда, которая собирала убитых…
Усталый боец, споткнувшись около Федора Абрамова, нечаянно пролил ему на лицо горячую воду из котелка, – Абрамов очнулся и застонал.
Однако в этом рассказе не сходятся концы с концами.
С какой стати похоронная команда будет бродить возле немецких укреплений, которые отобьют только через месяц кровопролитных боев?
Более реалистичным представляется рассказ Федора Абрамова, приведенный в воспоминаниях Валентины Гаповой: «От взвода в живых осталось несколько человек… Мне перебило пулями ноги, я истекал кровью… И все-таки мне хватило крови доползти до своих. Мне крупно повезло!»
5
Бои за 2‐й противотанковый ров – обычная, ничем особо ни примечательная, рядовая «мясорубка» войны.
В результате отчаянных атак, завалив ров тысячами солдатских жизней, 55‐й армии к концу года удалось отодвинуть на четыре километра линию фронта.
Сомнительный успех сомнительной операции…
Сам Абрамов ничего не писал об этом, но среди его заметок к рассказу «На поле боя» сохранился набросок, который, как мне кажется, имеет самое непосредственное отношение к событиям 28 ноября 1941 года.
«Раненный солдат (я), лежа в воронке от снаряда, полузасыпанный землей и снегом, вспоминает, о чем думал раненый Андрей Болконский. И ему страстно хочется высокого, чистого неба. Он с усилием устремляет глаза к верху, но там – серая, грязная муть»85.
Эту серую грязную муть беспощадной войны и увидел под Колпино истекающий кровью красноармеец Абрамов, и, собрав последние силы, пополз.
Слава Богу, что ему хватило крови доползти до своих…
Карточка учета
Ф.И.О. Абрамов Федор Александрович
Рожд. 1920, красноармеец, рядовой
Какой части: пулеметчик 70 арт. ордена Ленина дивизии
Поступил в: ЭГ 1170—29/IX – 1941
Помещен в 2013—1/ХII
Дата ранения: 28/XI – 1941
Диагноз, с которым поступил: Пулевое ранение сред. ⅓ обеих бедер, с повреждением кости»86.
Две недели красноармеец Абрамов находился в эвакуационном госпитале № 1170, а 15 декабря, когда ЭГ 1170 разбомбили немецкие самолеты, Абрамова вместе с другими уцелевшими раненными, наспех завернутыми в одеяла, на двух автобусах перевезли в госпиталь № 1012.
Размещался этот госпиталь в здании исторического факультета Ленинградского университета, откуда и уходил Федор Абрамов на фронт.
6
Еще в августе, когда, взяв станцию Мга, немцы перерезали железную дорогу, ведущую в Ленинград, по решению Военного Совета фронта началось создание сети военных госпиталей в самом осажденном городе.
Старинное здание исторического факультета вполне подходило для этой цели. Пологие боковые лестницы, просторный вестибюль, прочные подвалы…
К середине декабря «университетский» госпиталь естественно врос в блокадный пейзаж. Каждое утро медперсонал обнаруживал в сугробах под стенами госпиталя трупы горожан.
Их хоронили в братских траншеях вместе с умершими от ран солдатами…
С начала декабря в госпитале перестало работать центральное отопление, а 10 декабря отключили и электричество.
«Палаты, операционные, рентгеновские кабинеты потонули в кромешной тьме. На дежурных постах и в палатах, в ординаторских замелькали слабые огоньки коптилок, введено «фитильное освещение». В палатах появились «буржуйки», все многочисленные водосточные трубы истфака были сняты, из них мастера, в том числе и ходячие раненые, сработали дымоходные трубы и вывели их прямо в форточки. Холодно, мрачно, замерзшие окна слабо пропускают свет короткого зимнего дня»87.
В воспоминаниях Валентины Гаповой подробно описан поздний декабрьский вечер 1941 года, когда в госпитале появился Федор Абрамов.
«Госпиталь погружен во мрак и тишину. Три этажа мужских страданий, особенно там, внизу, – в IX отделении лежат разбившиеся летчики, с ног до головы в гипсовых панцирях. Раненые еще не спят. У одних к ночи сильнее болят раны, более выносливых, идущих на поправку, мучает неутоленный голод, ужин жалкий – немного жидкой каши, кружка чаю, а хлеб съеден утром. На дежурном посту мигающий огонек коптилки бросает тени. Свернувшись от холода, сидим вдвоем с медсестрой соседнего отделения – вся ночь еще впереди»…
И тут ночную тишину засыпающего госпиталя прорезал отчаянный крик.
– Ужин! Ужин! – разносился по всему этажу пронизывающий вопль. – Дайте есть! Есть! Есть!»…
«Не помню, – вспоминает Валентина Гапова, – как вскочила в палату, не помню, чем и как осветила…
Зато отчетливо, совсем наяву – на узкой железной койке худой юноша с непокорной густой шевелюрой, смуглым заострившимся лицом и темными, лихорадочно блестевшими глазами. Укрытый байковым одеялом до пояса, с распахнутым воротом нательной рубашки, приподнявшись на локте, он умолял, просил, кричал вместе с другим новичком дать поесть».
Это были раненые из разбомбленного ЭГ 1170. Их увезли, не покормив, а в госпиталь № 1012 привезли, когда ужин уже закончился.
Этого щедрого довеска мук голода раненые вынести не могли…
И это не они кричали в погруженном в темноту госпитале, это кричало отчаяние людей, про которых забыли, что они все еще не бесчувственные трупы…
7
Вот так неласково встретил Абрамова университет.
И все-таки возвращение сюда стало прорывом к спасению. Из того безразличного, почти неодушевленного пространства смерти, где он был нужен только, чтобы за его трупом мог на какое-то время укрыться ползущий следом боец, он вернулся в пространство жизни, где о нем могли помнить, как о товарище, просто как об однокурснике…
– Вы, кажется, студентка филфака? – обрадовался Абрамов, увидев Валентину Гапову. – А меня вы помните? Я студент третьего курса…
– Помню… – сказала Гапова. – Я со второго курса, но мы ходили к вам на лекции Гуковского.
Где-то бесконечно далеко остались лекции-концерты Гуковского, филология, жаркие споры, Семен Рогинский…
– Может быть, у вас остался кусочек хлеба? – глухо спросил Абрамов. – Хоть корочка?
«Мне нечего было дать, – вспоминает Валентина Гапова. – У меня ничего не было, мы терпеливо ждали утра, а с ним – хлебную норму, которую почти всегда тут же приканчивали, особенно после ночных дежурств…
По темным маршам я спустилась на первый этаж к пищеблоку – все закрыто, глухо, просила у других сестер – ни кусочка сахару, ни корочки. Ни даже кружки горячей воды – с электронагревательными приборами было покончено еще в конце ноября, тогда их оставляли для операционных.
Ночью подошла в палату проверить – жив, дышит, спал, а может быть, тихо лежал88.
Утром Абрамов был молчалив и спокоен.
Он терпеливо, полностью сохраняя самообладание, ждал завтрака.
Валентина Гапова измерила ему температуру, помогла умыться – с кружкой холодной воды над тазиком.
Ни тогда, блокадным декабрьским утром 1941 года, ни в послевоенной жизни Федор Абрамов, ни Валентина Гапова больше не вспоминали тот вечер…
8
Рана у Абрамова оказалась тяжелой, хотя и обманчивой на вид.
«В верхней части бедра левой ноги сравнительно небольшая, но глубокая кровоточащая дыра, – вспоминает Валентина Гапова. – В «учетных карточках» вперемежку указано повреждение мягких тканей, то кости и мягких тканей, но почему-то отсутствует запись о том, что перебит был еще и нерв… Нога болталась, как тряпка, ни опереться, ни согнуть – рана не заживала».
Положение усугублялось тем, что происходило это в блокадном Ленинграде, где умирали от истощения и здоровые люди. Где же было организму Абрамова набраться сил, чтобы бороться еще и за выздоровление?
Пребывание Абрамова в госпитале превращалось в затянувшуюся агонию.
В солдатской шапке-ушанке, в рукавицах, прикрытый сверху двумя матрацами, он лежал в нетопленном госпитале с простреленными ногами и уже, как вспоминает Валентина Гапова, не стонал, не кричал, не надоедал жалобами, но постепенно таял, и только глаза его мрачно горели.
«Абрамов всегда казался мне суровым. Свое выстраданное постижение народной истории и народного подвига начиналось у него… в те «железные ночи и дни Ленинграда…
На госпитальной койке у Абрамова хватало тягучего времени для раздумий, здесь шла своя, полная большого духовного напряжения жизнь. Происходила внутренняя работа души, обостренная переживаниями военной службы, неутихающей болью от ран, от бессонницы, от адского недоедания»89…
– Валя, – попросил однажды Абрамов Гапову. – Достань мне второй том «Эстетики» Гегеля!
– Что-что? – не сразу поняла Гапова, так дико прозвучали в замерзающей палате эти слова, словно бы донесшиеся еще из мирной жизни, с семинара по истории марксистко-ленинской философии.
– Мне нужен второй том «Эстетики» Гегеля! – повторил Абрамов. – Только не забудь, второй том!
Второй том «Эстетики» ценился в блокадном Ленинграде не так высоко, как корка хлеба, но где его было отыскать зимой сорок первого года? У Ляли Бородиной, которая приносила в госпиталь «передвижную» библиотеку, не было ничего кроме русской и советской классики.
Не было «Эстетики» Гегеля и у врачей госпиталя, а Абрамов не унимался.
– Ты опять забыла про второй том? – спрашивал он.
Необычным раненым, разыскивающим в блокадном городе второй том «Эстетики» Георга Гегеля, заинтересовалась палатный врач М. Лурье – изможденная пожилая женщина с вечно озябшими сухонькими руками.
Она вызвала Валентину Гапову в ординаторскую и начала расспрашивать об Абрамове.
«Со всей горячностью, вспыхнувшей в моем уже порядком дистрофическом существе, я заверила Лурье, что это самый талантливый студент на филфаке:
– Вы не представляете, какой это талант!»
Лурье застыла в задумчивости, потом многозначительно объявила, что выпишет для Абрамова… дополнительную тарелку супа в обед.
– Будем лечить, – сказала она, – если выдержит, отправлю в числе первых в эвакуацию… При первой возможности90.
9
Так «Эстетика» Георга Гегеля и Валентина Гапова произвели Федора Абрамова в самого талантливого студента филфака, и это возвышение если сразу и не спасло Абрамова, то, по крайней мере, подарило ему шанс на спасение…
17 марта 1942 года, на исходе первой блокадной зимы, Федора Абрамова эвакуировали по Дороге жизни на Большую землю.
В тот день немцы усиленно обстреливали город, и отправка раненых – машина не шла! – задерживалась.
Абрамов все это время на костылях, в шинели, опираясь на одну ногу – левая нога висела! – стоял в холодном пустом вестибюле. Беспрестанно открывалась и закрывалась входная дверь, и по вестибюлю гулял морозный сквозняк.
Сюда в вестибюль и спустилась проститься Валентина Гапова.
Повиснув на костылях, Абрамов развел в обе стороны свои руки:
– У меня голые руки, Валя! Я без варежек еду…
Огромные брезентовые рукавицы, что выдали Гаповой в госпитале, для костылей не подходили. Валентина побежала искать что-нибудь более подходящее, и нашла шерстяные, малинового цвета варежки, правда, с дырою во всю ладонь.
«А машины все не было. Присесть тоже было негде – вестибюль специально освободили от всего лишнего, чтобы не мешать транспортировке раненых, когда их спускали при воздушных тревогах в бомбоубежище».
Гапова снова ушла в отделение на третий этаж, где ее в любую минуту могли хватиться, а когда спустилась на всякий случай в третий раз, Федор Абрамов все еще продолжал стоять в вестибюле…
«Откуда только у него брались силы стоять на одной ноге, с тяжелой, незажившей раной, под северным сквозняком?» – задавалась вопросом Валентина Гапова.
Ответ известен.
Это воля к жизни помогала Абрамову часами стоять на костылях на одной ноге посреди продутого морозными сквозняками вестибюля. Он знал, что эвакуация – это его шанс на спасение, и другого шанса у него скорее всего не будет…
Говорят, когда колонна полуторок шла по Ладожскому льду, начался артиллерийский обстрел.
«Машина впереди с ребятишками блокадными, другая – с раненными сзади, пошли на дно, – вспоминал сам Абрамов, много лет спустя. – Наша машина как-то прошла под пулеметами и под обстрелом, под снарядами»91…
И годы спустя, когда Федор Абрамов был уже знаменитым писателем, все отмечали, что о войне он говорит неохотно, и на вопрос: «Почему вы не пишете роман о ленинградской блокаде?» – отвечал: «Неподъемно».
Святослав Владимирович Сахарнов вспоминает, что Федор Абрамов как-то сказал ему:
– Вот сейчас повсюду ставят памятники «Советский солдат». Огромная фигура, грудь колесом, в руках автомат, за поясом полно гранат. Такому никакая война не страшна. А вот я бы поставил другой памятник: небольшого роста, изможденный мужичок, в руке одна винтовка… Вот кому на войне было трудно, вот кто все преодолел! Потому что сила его была в любви к Родине, а дух – народный.
«Сам Абрамов, – добавлял Святослав Владимирович Сахарнов, – и был таким солдатом»…
Глава пятая
Отпуск по ранению
По влажным, курящимся легким паром полям с проклюнувшимися всходами, по обочинам дорог и тропинок, опушенных нежнейшей зеленью, по ожившим перелескам – повсюду шагало ликующее лето. И не было ему никакого дела ни до войны, ни до человеческих горестей.
Федор Абрамов «Братья и сестры»
На Большой земле Федор Абрамов лежал в госпиталях Вологодской области, вначале в городе Сокол, потом в поселке Вожега.
Здесь Федор Абрамов узнал, что все его братья тоже мобилизованы в армию.
Михаил Александрович Абрамов в составе рабочей колонны РККА работал в морском порту Мурманска. Отпущенный из мест заключения Николай Александрович Абрамов (Коля Лыпыха) воевал под Харьковом.
Василий Александрович Абрамов тоже находился на фронте…
1
В апреле, когда бойцу Федору Абрамову дали отпуск по ранению, он отправился в Карпогоры, где с женой Василия, Ульяной Александровной Абрамовой, жила его мать…
Сохранилась фотография Федора Абрамова, сделанная перед выпиской92.
Высокий чистый лоб, чуть оттопыренные уши.
Блокадная изможденность уже сошла с лица, появилась даже некоторая округлость на щеках, но сжаты разучившиеся улыбаться губы, и в глазах стынет холод и мрак блокадной зимы…
«Весной 1942 года, после девятимесячной неизвестности я приехал в отпуск домой по ранению. Гремя костылями, поднимаюсь по лестнице, отворяю дверь.
Где мама, где Уля?
В комнате тихо. Прохожу в чулан. Там в маленькой комнатушке на деревянной кроватке, на которой я спал, еще учась в средней школе, лежит седая, высохшая старушка. Один глаз у нее закрыт, поверх одеяла сухая, жилистая рука. Она судорожно сжимается.
Знакомая рука. Мама…
– Мама! – падаю я со слезами на колени. – Что с тобой?
Ведь полтора года назад, когда я приезжал на каникулы, это была здоровая, полная, румяная старуха без единого седого волоса.
– Мама, да говори же! – прошу я.
Из ее рта вырвались какие-то нечленораздельные звуки, а из открытого глаза по лицу поползла слеза»93.
2
«Над Пекашином всю ночь выл, метался злой сиверок, – напишет Федор Абрамов, вспоминая весну 1942 года на Пинеге. – Гнулись, припадали к земле иззябшие, страшные в своей наготе деревья, жалобно вызванивали стекла в рамах, тоскливо взмыкивала во дворе голодная скотина, не чаявшая дождаться теплых дней.
И всю ночь на полу, уткнувшись головой в подушку, охала, стонала раздавленная горем Анна. Глухие, надрывные стоны матери рвали Мишкино сердце, и он лежал, стиснув зубы, весь в горячей испарине».
Сколько раз подобно своему герою слышал эти рыдания и красноармеец Федор Абрамов, прибывший на Родину залечивать раны…
Днем было легче, днем Абрамов был занят в школе, но по вечерам наваливались невеселые мысли…
Нерадостные приходили известия с фронта…
14 мая танковые части 11‐й армии генерала Э. Манштейна взяли Керчь.
23 мая подразделения армейской группы фон Клейста и 6‐й армии Ф. Паулюса в районе Изюма окружили Харьковскую группировку Советской армии, среди бойцов которой находился и Коля Лыпыха – красноармеец Николай Александрович Абрамов. В «котел» попали 6‐я и 57‐я армии, части 9‐й армии. Одновременно были окружены наступающие на севере части 28‐й армии.
30 июня 6‐я немецкая армия прорвала оборону Брянского фронта и двинулась в направлении Острогожска, окружив части 21‐й и 28‐й армий. Началась крупномасштабная наступательная операция немецких войск.
4 июля пал Севастополь.
5 июля немецкие армии группы «Юг», преодолев за неделю 150 километров, с ходу овладели Воронежем…
Мы сидим и вечеряем,
Извещенье принесли
Будто дролюшку в Украйне
Убитого нашли. —
долгими и холодными вечерами пели карпогорские девки94.
3
Надо сказать, что к весне 1942 года многие их кавалеры, бывшие одноклассники Абрамова, уже погибли на войне95.
Еще на Финской убили Федора Фофанова…
Попали без вести в окружении Григорий Ермолин и Павел Тетерин.
А Сергей Ломтев, пролежал раненым полдня на снегу и – ему не хватило крови доползти до своих! – умер в госпитале от гангрены…
13 июня 1942 года пришла похоронка на Ивана Кобылина, погибшего на Волхове…
Многие выпускники 1938 года карпогорской школы были – Сергей Ломтев закончил Лепельское пехотное училище, Василий Рудаков – Ленинградское авиационное военное училище, Григорий Ермолин – Ивановское политическое училище. Павел Тетерин – военное училище в Ленинграде, Александр Богданов – с отличием – Ярославское военное училище – кадровыми офицерами, но военные судьбы их в точности повторяли военные судьбы университетских, неподготовленных к войне однокурсников Федора Абрамова.
«Как же их подвиг, а они все остались там – изображать в виде былинного богатыря?» – не раз спрашивал сам у себя Федор Абрамов после войны96, но мысль эта начала мучить его еще весной 1942 года.
Былинный богатырь, о котором говорит Абрамов, возникает из детских и отроческих воспоминаний, когда «звучала музыка революции», когда юный Абрамов «мысленно видел Архипа Белоусова, не живого и не мертвого, а этакого былинного богатыря, на время заснувшего в своей могиле».
На фотографии, сделанной в госпитале весной 1942 года, стынет в глазах Абрамова мучительное стремление понять, почему так и не зазвучала для его поколения волшебная «музыка революции», которой так жаждали они, почему так бессмысленно дешевы оказались на этой войне жизни его сверстников, так искренне поверивших в красную могилу, осененную знаменами…
Среди бумаг Федора Абрамова сохранилась датированная 2 февраля 1979 года заметка, в которой он перебирает судьбы своих бывших товарищей…
«Один парень – будет всю войну томиться в немецком плену… Воспитан на Гёте, на Шиллере. Заранее знал, под каким дубом сидел Гёте, знал все в Германии лучше, чем немцы. И когда изумленные немцы ему предложили служить у них, он отказался. Ленька Кревер. Нет, он умрет с ними…
Лямкин. Думал о подвиге. Готовился к войне духовно. 25 раз смотрел «Чапаева». Как завелся рубль – пошли смотреть «Чапаева». Всю жизнь готовился к подвигу.
А пришла война – где совершить подвиг? Танки и винтовка учебная. Бросился на танк»…
4
А события того лета развивались трагической чередой.
10 июля 1942 года немцы форсировали Дон и в этот же день вышло постановление СНК и ЦК ВКП(б) «О создании из урожая 1942 года хлебного фонда Красной Армии».
Постановление было продиктовано обстановкой, сложившейся на фронтах. Летом 1942 года Советский Союз потерял не только подготовленные к наступлению армии, но и самые урожайные земли, а значит, весь хлеб, который мог быть собран там, и которым можно было накормить армию, предстояло собрать в северных деревнях.
«Сиро, не грея, проглядывало из-за облаков солнце. Внизу, под откосом, глухо плескалась вода.
Пинега в этом году вышла из берегов. Затопило все подгорье: пожни, поля, огороды. Уцелела только узкая полоска горбылей у леса. А так – море разливанное, ни конца, ни края. По мутной воде тащило бревна, коряги, вывороченные деревья с корневищами. Иногда проплывали постройки, по самую крышу сидевшие в воде, – не то сарая, не то бани. И во всем этом необъятном разливе воды лишь кое-где на холминах торчали островья с шапками прошлогоднего сена да выгибались, все в белой пене, ершистые верхушки ивняка. Время от времени из заречья, оттуда, где на красной щелье холодно сверкают развалины монастыря, доносился глухой, протяжный гул. Это, подточенные половодьем, срывались в реку камни и глиняные оползни. Оттуда же, с заречных озимей, возвещая о своем прибытии, никем не тревожимые (за другой ныне дичью гонялись охотнички), трезвонили гуси да изредка печально, как осенью, подавали свой голос журавли.
– Женки, гляньте-ко, – сказала Варвара, вытягиваясь на носках, – из района кто…
На пригорке показался невысокий, крупно шагающий человек в серой шинели, с сумкой через плечо.
– Эй! Далеко ли без хлебов? Приворачивай на перепутье! – замахала Варвара.
– Рука-то никак на перевязи, – заметила, подслеповато щурясь, Василиса.
Незнакомец, подойдя к людям, поздоровался, вытер ладонью запотевшее, страшно исхудалое лицо…
– Рука-то что? Не с войны случаем? – спросила сердобольная Василиса.
– С ней самой. С фронта, мамаша.
– С фронта?
Колхозники заново с неподдельным изумлением посмотрели на прохожего. Первый раз они видели живого фронтовика, человека, пришедшего из того, другого мира, где были их мужья, отцы, братья.
Женщины, опомнившись, бросились приготовлять место на санях для дорогого гостя. Настя постлала соломы.
– А с какого фронта? – нетерпеливо спросили незнакомца, едва тот опустился на сани и вытянул ноги в заляпанных грязью сапогах с широкими негнущимися голенищами.
– С Ленинградского…
5
Так, подобно герою своего романа «Братья и сестры», появился, должно быть, перед веркольцами весной 1942 года и Федор Абрамов.
В графе «Работа в прошлом» анкеты специального назначения работника НКВД, заполненной Федором Александровичем Абрамовым, отмечено, что он работал преподавателем средней школы в селе Карпогоры с 16 апреля 1942 года по 27 июля 1942 года, то есть весь свой отпуск, и в Верколе появлялся только наездами.
Точно установить хронологию его поездок в Верколу весной и летом 1942 года не представляется возможным, не будем мы рассуждать и о том, насколько полезными были эти поездки для реализации постановления СНК и ЦК ВКП(б) «О создании из урожая 1942 года хлебного фонда Красной Армии», но о значении, которое они имели для самого Федора Абрамова, сказать необходимо.
Раскрывая записную книжку писателя за 1942 год, мы видим, как омывалась в целебной воде живой русской речи измученная душа участника боев за второй противотанковый ров…
«Третья хвоя пала – через две недели ледоход»…
«Каково Благовещение, такова и Пасха»…
«Если на второй день Пасхи ясная погода – лето будет дождливое»…
«Как на Николу, так и на Петра»…
«Когда не слышен гром под зарницами – рябиновая ночь»…
Напрямую эти записи Федора Абрамова не связаны с действием романа «Братья и сестры», но без них не удалось бы написать роман, действие которого совершается не только усилиями героев, но и силою самого языка, созданного православным народом…
В «Братьях и сестрах» язык выступает не только как материал, в котором реализуется авторский замысел, но и как сила, определяющая течение романа, как соавтор Федора Абрамова.
– Поздравляю, поздравляю! – говорит секретарь райкома партии Новожилов. – А сколько сверх плана, председатель?
– Гектара четыре… – отвечает Анфиса.
– Ну вот, видите, – подобрел сразу Новожилов, – а вы какой переполох подняли.
– Засеять-то засеяли, – сказала Анфиса, – да что взойдет… Земля тут – званье одно…
– Ничего, – беспечно вскинув голову, говорит Варвара. – На земле не вырастет, на слезах взойдет…
– Да уж верно, что на слезах, – мрачно соглашается Марфа. – Из глотки вынимали да сеяли.
Новожилов сжал челюсти, тяжелым взглядом обвел дернистое поле.
– Нет, товарищи! – сказал он задумчиво. – Это не только слезы. Это наша сила. Сила колхозная, против которой Гитлеру не устоять. Это гектары нашей победы!
Высоко и красиво поднимает свою речь новый секретарь райкома партии, но, отвлекая председателя колхоза от этой гордой речи, Анфису кто-то уже несколько раз дергает за рукав.
Анфиса обернулась. Перед ней белее платка стоял Митенька Малышня.
– Ивана Кирилловича… Ваню-силу убили…
6
«После долгих скитаний по госпиталям я, наконец, очутился у себя на родине – в глухих лесах Архангельской области. И вот тут-то мне и посчастливилось увидеть своих земляков во весь их богатырский рост, – скажет Федор Абрамов, много лет спустя, вспоминая жаркие дни лета 1942 года. – Время было страшное. Только что подсохшие степи юга содрогались от гула и грохота сражений, – враг рвался к Волге, а тут, на моей родной Пинеге, шло свое сражение – сражение за хлеб, за жизнь»…
Здесь шли свои бои, здесь совершались свои подвиги…
«Утро в избе Пряслиных началось с обычного вскрика:
– Мама-а, исть хочу!
Охая, Анна медленно поднялась с постели, побрела затоплять печь. Потом она машинально, по привычке, бралась то за одно, то за другое, как в тумане ходила по избе. Ребятишки пугливо жались по углам, а Мишка молча, закусив губу, чтобы не разрыдаться, делал начатое ею, ходил по пятам за матерью, и у него не было сил взглянуть ей в лицо.
Когда он пришел с водой от колодца, в избе была Анфиса Петровна. Она что-то говорила матери, но та, сидя на лавке, только мотала головой.
– Ничего… ничего не знаю…
– Я говорю матери, – обратилась Анфиса к Мишке, – может, хлопотать будем, чтобы этих-то трех, – она указала на Петьку, Гришку и Федюшку, – в детдом взяли?
Присмиревшие ребята немо уставились на старшего брата. Он тяжело задышал, опустил глаза… Босые, с ранней весны потрескавшиеся от воды и грязи ножонки…
– Нет, – резко вскинул он голову, – никуда не отдадим!
Вскоре после Анфисы Петровны пришел Степан Андреянович. Он нерешительно стал у порога и сквозь застилавшие глаза слезы смотрел на несчастную Анну, неподвижно сидевшую на лавке с опущенной головой, на осиротевших, пришибленных горем детей.
Лизка, сняв с коленей Татьянку, подошла к матери, дотронулась до нее рукой:
– Мама, бригадир пришел.
Анна подняла голову, суетливо заоглядывалась по сторонам:
– А?.. Бригадир?.. Я сейчас… сейчас… – И стала торопливо подвязывать плат.
Лизка заплакала. Мишка отвернулся.
– Анна, что ты… что ты, Анна… Какая тебе сегодня работа?
Степан Андреянович шагнул к ней, обнял за плечи.
Она увидела его вздрагивающий рот, слезы, текущие по измятой бороде, и вдруг со стоном припала к его груди, затряслась в рыданиях. Ее облепили со всех сторон ребятишки и тоже заголосили навзрыд.
Степан Андреянович черствой, загрубелой ладонью гладил по голове Анну, гладил ребят и, сам давясь от слез, приговаривал:
– Вот так… так-то лучше… Ничего, ничего… такая уж наша судьба…
Уходя, он поманил за собой Мишку. В сенях указал на темный угол:
– Там в мешке я мучки принес, – и, тяжело ступая по скрипящим половицам, вышел на улицу.
Два дня спустя Пряслины в глубоком молчании садились завтракать. До сих пор пустовавшее за столом место отца занял Мишка. Лизка, завидев это, заголосила:
– Нету у нас папы, мамонька…
Анна строго взглянула на нее:
– Перестань.
Мишка, не дыша, весь сжавшись, исподлобья глядел на мать. Анна с удивлением посмотрела на сына, смахнула с лица слезу и молча кивнула головой.
Мишка выпрямился и, медленно, посуровевшим взглядом обведя примолкших ребят, стал по-отцовски резать и раздавать хлеб».
Федор Александрович Абрамов говорил, что не написать «Братья и сестры» он просто не мог, потому что «перед глазами стояли картины живой, реальной действительности… Великий подвиг русской бабы, открывшей в 1941 году второй фронт, быть может, не менее тяжкий, чем фронт русского мужика…»
Слова эти о романе, но справедливы они и по отношению к самому Федору Абрамову, сумевшему обрести на веркольских полях силу, необходимую для возвращения к жизни после выжигающих ужасом душу боев за второй противотанковый ров, после блокадной зимы Ленинграда…
7
Две даты.
26 июля немецкие бронетанковые соединения прорвали оборону Сталинградского фронта в районе Каменского.
28 июля Верховный Главнокомандующий И.В. Сталин издал приказ № 227 «Ни шагу назад!», согласно которому предусматривалось создание штрафных батальонов, и применение жестоких мер к бойцам и командирам, самовольно покидающим боевые позиции.
Как раз в аккурат между этими датами, 27 июля 1941 года, красноармеец Федор Александрович Абрамов был признан ограничено годным к военной службе и снова призван на военную службу.
Раненная нога – «Нога у него плохо работала, волочилась, за каждую шляпку гвоздя в деревянных мостках запинался»97 – так и не восстановила еще двигательных функций, но какое это имело значение, если немцы рвались к Волге и на Кавказ и из русских деревень вычищали не только остатки хлеба, но и последних мужиков.
Правда, на фронт Абрамова не послали, а оставили служить в Архангельске, в 33‐ем запасном стрелковом полку.
«Из Карпогор уехал в последних числах июля 1942 года… – писал Федор Абрамов директору Карпогорской школы Ивану Григорьевичу Фофанову. – Больной, изнуренный и еще не ставший на ноги, я с большим трудом постигал азбучные истины солдатской жизни.
После полугода тяжелых мучений меня возвели в чин унтер-офицера и определили «батальонным попом»98.
8
Однако в должности заместителя политрука роты старший сержант Федор Абрамов служил недолго, 1 февраля 1943 года его направили в Архангельское военно-пулеметное училище, где вскоре он занял должность помощника командира взвода.
Из училища Абрамов, вероятно, попал бы на фронт, но в начале марта 1943 года его вызвали в особый отдел, и попросили написать автобиографию и заполнить анкету.
Через неделю, 9 апреля 1949 года, состоялась беседа Абрамова с начальником отдела кадров контрразведки «СМЕРШ» капитаном Рудиченко.
Еще через неделю, 15 апреля 1943 года, на курсанта 19‐й роты 5‐го батальона Архангельского ВПУ Абрамова Федора Александровича была составлена характеристика:
«Тов. Абрамов Ф.А. являлся курсантом 1‐й роты. За период пребывания проявил себя, как дисциплинированный и способный к учебе курсант.
Политически развит, морально устойчив.
Требователен к себе и подчиненным, в связи с чем был поставлен на должность помощника командира взвода.
Имел авторитет среди личного и командного состава роты.
Командир 19‐й роты Лейтенант Колесников».
Такую же характеристику в тот же день подготовили на Абрамова и по комсомольской линии:
«Абрамов Ф.А., находясь в А.В.П. училище, показал себя только с лучшей стороны. С первых же дней пребывания в роте Абрамов проводил большую политико-воспитательную работу. Он, как комсомолец, был выделен взводным агитатором. Его беседы и лекции пользовались большим авторитетом среди личного состава роты как одного из лучших мастеров слова…
Дисциплинирован, выдержан, комсомольские поручения выполняет аккуратно и добросовестно.
Взысканий не имел.
Являлся одним из лучших командиров. Морально выдержан, политически устойчив.
Секретарь бюро ВЛКСМ 5‐го батальона лейтенант Залеткин».
Обе характеристики были предоставлены в отдел контрразведки «СМЕРШ» Архангельского военного округа.
9
Апрельской ночью 1943 года курсантов Перова и Кошкарева и Абрамова подняли с койки и под конвоем повели по тонущей в весенней распутице дороге в Архангельск.
– Куда нас ведут? – спросил Абрамов.
– В контрразведку!
– В контрразведку?! – как будто не про себя, спросил Абрамов. – А почему под конвоем?!
– Не разговаривать! – был ответ.
Как вспоминал Федор Абрамов, страх перед МГБ – «еще в школе, бывало, идут, дрожь, дух захватывает» или «проходили мимо здания днем еще ничего, а вечером со страхом, как в деревне мимо мест, где водилась нечистая сила», – жил в нем всегда, и сейчас всю дорогу из Цигломени, где находилось училище, он перебирал в памяти события юности, фронт, разговоры в училище. Его собирались взять на работу в СМЕРШ, он заполнял анкету, писал биографию… Неужели обнаружилось что-то такое, что он и сам еще не знает о себе?
«Что, где сказал… Столовую ругал – плохо кормят. В ночи, какие страхи не приходят. И уже считал себя виноватым».
А в вестибюле здания контрразведки Абрамов, уже примеривший на себя судьбу арестанта, увидел красивую девушку в телогрейке, которая дружески улыбнулась ему.
– Новенький? – спросила она.
Молодую женщину звали Фаиной Раус, и от нее Абрамов узнал, что он принят на работу в отдел контрразведки «СМЕРШ» Архангельского военного округа.
Глава шестая
СМЕРШ
Я никогда не жил в подвале, но я всегда, когда читал об этом, представлял себе мой кабинет. Длинный, как гроб, с одним окном. Летом окна не выставляли – запрещено. Первый этаж. Зимой темно, летом тоже. Пыль… Рядом комната пустовала – никто не хотел занять, хотя с помещением было туго.
Федор Абрамов
В личное дело сотрудника Особого отдела НКВД Архангельского военного округа вшит текст Военной присяги, подписанной старшим сержантом Абрамовым 17 апреля 1943 года:
«Я, гражданин Союза Советских Социалистических Республик, вступая в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии, принимаю присягу и торжественно клянусь, быть честным, храбрым, дисциплинированным, бдительным бойцом, строго хранить военную и государственную тайну, беспрекословно выполнять все воинские уставы и приказы командиров, комиссаров и начальников.
Я клянусь добросовестно изучать военное дело, всемерно беречь военное и народное имущество и до последнего дыхания быть преданным своему народу, своей Советской Родине и Рабоче-Крестьянскому Правительству.
Я всегда готов по приказу Рабоче-Крестьянского Правительства выступить на защиту моей Родины – Союза Советских Социалистических Республик и, как воин Рабоче-Крестьянской Красной Армии, я клянусь защищать ее мужественно, умело, с достоинством и честно, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами.
Если же по злому умыслу я нарушу эту мою торжественную присягу, то пусть меня постигнет суровая кара Советского закона, всеобщая ненависть и презрение трудящихся».
1
Так началась служба сержанта Абрамова в отделе контрразведки «СМЕРШ» Архангельского Военного округа.
«Страх, доходящий порой до ужаса, и радость предвкушения романтики, – писал Абрамов после войны, вспоминая об этих днях. – Контрразведка… Против разведки… «СМЕРШ»… Смерть шпионам».
Но с романтикой в СМЕРШе было туго…
Работа в группе по борьбе с дезертирами, куда направили сержанта Абрамова, оказалась весьма прозаичной. Приходилось ходить по дворам и помойкам, выслеживая трясущихся от страха худосочных новобранцев, которые, покинув расположение частей, не понимали, зачем они так поступили, и не знали, куда им идти дальше…
Не шибко хорошо был устроен и быт контрразведчиков…
Начальник контрразведки генерал Головлев99, его заместитель подполковник Васильев, заведующие отделами, конечно, снабжались по высшей категории, но рядовые контрразведчики «только что с голоду не пухли. 600 граммов хлеба, тощий приварок – что это за питание для молодого мужика, работающего по 12–15 часов в день?».
Многие годы Федор Абрамов вынашивал замысел повести «Кто он», в основу которой должны были лечь впечатления от службы в «СМЕРШе».
Повесть так и осталась ненаписанной, но сохранившиеся наброски представляют ценный биографический материал.
Немало заметок касается голода, который мучит героя повести, так и не отъевшегося после блокады. Объедки, остающиеся после начальства, снабжавшегося по особым, высшим нормам, сводят его с ума.
Вот заметка, так и озаглавленная – «Голод»:
«Во время дежурства он доедал остатки картошки или блинов. Ах, какие это были блины! Он боялся съесть всю картошку.
А вдруг Васильев завтра хватится? Ему и в голову не приходило, что тот не доел, как не доедают закормленные люди в столовых.
К сахару – иногда оставались кусочки – он вообще не смел притрагиваться. Ему, голодному, казалось, что люди замечают все, что связано с едой, так же, как он. И он был крайне удивлен, когда назавтра уборщица… вывалила остатки блинов в урну.
Уборщица «презирала меня. Почему? Потому что догадывалась, наверно, что я доедал объедки Васильева. А как я делал? Я не все съедал. Оставлял, чтобы сохранить благородство»100…
Это «благородство», вернее стремление сохранить видимость «благородства» осложняло жизнь героя, делало ее порою невыносимой. Не было в герое повести счастливого умения просто относиться к житейским проблемам, и часто он сам для себя создавал проблемы из пустяков, по сути не заслуживающих внимания…
Коктейль романтики и страха, униженности и ощущения собственного превосходства не лучшим образом влиял на отношения героя с сослуживцами. Мнительное, чисто блокадное отношение к еде, униженность голодного человека легко вспыхивали неуместной в органах горделивостью и опасной дерзостью.
2
«Чекисты, люди контрразведки. Кто они? Злодеи, как изображает их Солженицын? – задавался вопросом Федор Александрович Абрамов и сам отвечал на него: – Нет, это были не злодеи. Злодеи бы – проще».
Заместителем генерал-майора Ильи Ивановича Головлева, возглавлявшего отдел контрразведки СМЕРШ Архангельского Военного округа, был подполковник Алексей Васильевич Васильев.
«Васильев – полная противоположность генералу, – набрасывает его портрет Федор Абрамов. – Его не любили все, но боялись.
Если генерал несколько стеснялся своего чина и генеральских атрибутов, то Васильев, напротив, тяготился своим подполковничьим чином. Страдал! Он рассуждал, видимо, так: если начальство меня недооценивает, то по крайней мере я сам должен позаботиться о себе, разумеется, в пределах допустимого уставом. И потому зимой он носил не обычную подполковничью ушанку (с серой смушкой и сукном), а ушанку, шитую на особый заказ: серый барашек, кожаный верх, о шинели и говорить не приходится: по сукну она едва ли уступала генеральской – коричневого цвета. И где только взял?..
Что касается костюма, то здесь выход был более простой. Вместо хлопчатобумажной гимнастерки и шаровар он носил габардиновую пару – тонкого габардина – того же цвета. Ни орденов, никаких украшений. Только один значок чекиста на левой груди против сердца. Меч, рассекающий гидру! Это было внушительно и сразу же обращало на себя внимание.
Вообще Васильеву совсем незачем было бояться потеряться среди подполковников… Васильев обладал неповторимой походкой, которая вполне компенсировала генеральский чин. Он ходил медленно: голова не шелохнется – хоть стакан воды ставь. Ноги несколько выпуклые. Тело, что называется, нес на ногах.
И если глядишься в значок чекиста, казалось, сама Немезида – бесстрастная и неподкупная – шагает по земле»101.
И вот с этим человеком и умудрился схлестнуться на политзанятиях герой повести.
Когда подполковник Васильев делал доклад по четвертой главе «Краткого курса истории ВКП(б), Абрамов попросил слова.
«Моя наивность. Вообразил, что я на семинаре. Главное же – истина. Человек порет чушь – и все молчат. Попросил слова. Начал изобличать Васильева. «Предыдущий оратор».
Вдруг почувствовал – неестественная тишина. Смотрю: все отвернули от меня глаза. Лишь генерал внимательно смотрит. В чем дело?»
После занятия героя повести вызвал секретарь партбюро следователь Перепелица.
– Ты понимаешь, что наделал? – спросил он. – Ты зачем авторитет Васильева подрываешь?
– Но ведь он говорил неправильно. Как же можно соглашаться? Нельзя оставить вопрос невыясненным.
Перепелица был язвенником, и герой повести так и не понял, то ли от собственной боли, то ли от сострадания к нему сморщился сейчас секретарь партбюро.
Не одобрили поведения героя повести и сослуживцы, бывшие курсанты Военно-пулеметного училища.
– Дурак! – сказал Абрамову Перов.
– Дисциплины не знаешь! – поддержал Перова Кошкарев и наставительно добавил: – Устав почитай.
Ну, а дальше случилось то, что в любой момент могло произойти с человеком в органах, на героя повести начали собирать «дело».
Документы подбирал – «с усиками, с загадочной улыбочкой» – начальник отдела кадров капитан Рудиченко.
3
Многие рассказы и повести Федора Абрамова содержат эпизоды его биографии.
Это касается и повести «Кто он?».
Соответствие некоторых эпизодов подлинной биографии писателя, подтверждается документами из личного дела сотрудника НКВД Абрамова Федора Александровича.
Вот целая пачка докладных записок:
«Начальнику отдела кадров
отдела контрразведки «Смерш»
капитану тов. Рудиченко.
На Ваш запрос об отношении к работе и поведении помощника оперативного уполномоченного тов. Абрамова могу сообщить следующее. Краткое знакомство с тов. Абрамовым за время работы его в группе по борьбе с дезертирством показало, что он достаточно грамотен, развит, при желании мог бы стать толковым работником, но крайне не усидчив, не любит черновой работы, чрезмерно заносчив. Относясь к делу с нежеланием, не вникает в сущность нашей работы, старается подогнать один случай под другой или доказать нецелесообразность каких-либо мероприятий, покритиковать работу органов и т. д.
В разговорах тов. Абрамов частенько высказывает жалобы, что приходится много работать, что режим рабочего дня составлен не верно, что вечернее время следовало бы уделять для личных потребностей работников, т. к. занятия вечером и днем все равно не продуктивны.
Последнее очевидно вытекает из того, что тов. Абрамов вообще старается на все смотреть свысока, иногда может быть и не давая себе отчета, как например после проведения в отделении читки приказа тов. Сталина и указаний парторга, что приказ надо законспектировать, что на отличное усвоение его есть прямое указание Политического управления Красной Армии, тов. Абрамов заявил: «Выдумает же один там какой-то бестолочь и начинают всех потом заставлять и черт ее знает, тоже нашли занятие, приказы конспектировать».
Кроме изложенного считаю уместным сказать, что в частном разговоре 10 мая с.г. тов. Абрамов сказал, что старший брат его раньше состоял в ВКП(б), занимал какой-то большой пост… был исключен из партии, а затем якобы и арестован.
Сообщил ли об этом в биографии тов. Абрамов, не знаю.
Старший оперуполномоченный младший лейтенант Скрыпник.
11/V 43 года»102.
* * *
«Начальнику отдела кадров
отдела контрразведки «Смерш»
капитану тов. Рудиченко.
Мне известно, что вновь принятый в наши органы Абрамов всегда находится в плохом (упадническом) настроении. В ряде бесед, правда, не продолжительных мне это удалось установить.
9 мая 1943 г. я встретил Абрамова в доме Красной Армии, обменялись мнениями о кинокартине «Актриса», а затем заявил мне:
«Ну, пойду домой, а то завтра снова начнется черный день».
Этими словами, как я его понял, он хотел выразить свое отношение к нашей работе.
Вообще в беседе с ним ощущаешь какое-то недовольство и что он кем-либо или чем-либо обижен.
Вот все, что могу сообщить об Абрамове.
Оперуполномоченный 3‐го отдела контрразведки НКО «Смерш» ВВО Саксонов.
11/V 43 года»103.
* * *
«Начальнику отдела кадров
капитану тов. Рудиченко.
29 или 30 апреля с.г. в обеденный перерыв у меня на приеме был человек, которого необходимо было отправить домой на машине. Я позвонил дежурному, ответил помощник дежурного т. Абрамов. На мою просьбу – вызвать машину, последний ответил, что он не знает, как ее вызвать.
Я спросил: кто дежурит?
Он ответил: Рюмин и Панов.
Где они?
Не знаю.
Свои обязанности вы знаете?
Не знаю.
На все мои вопросы Абрамов отвечал – не знаю.
На следующий день в комнату дежурного мною, Рюминым, Пановым и Кацнельсоном был вызван Абрамов, который вошел в комнату неряшливо одетым, без оружия, шинель – нараспашку, без приветствия. На сделанные ему замечания – отвечал дерзко и прикидывался «незнайкой».
О чем и могу сообщить об Абрамове.
Начальник 3‐го отделения Скалецкий
11/V 43 года»104.
* * *
«Абрамов Федор Александрович 1920 года рождения, уроженец Каргопольского района Архангельской области в частных разговорах о режиме рабочего дня говорил, что было бы много целесообразнее сделать рабочий день не такой, как установлен, а днем, так как вечером нет продуктивности в работе.
Насчет будущности его работы в РККА он предпочитает лучше работу по своей гражданской специальности, работа в органах, пока (неразборчиво), он ожидал более интересной.
Перов.
11.05.43 г.»105.
Из этих, подобранных капитаном Рудиченко докладных записок видно, что он формировал дело о несоответствии Абрамова занимаемой должности и, в принципе, следствие должно было кончиться списанием его в армейскую часть.
Но – так уж положено было в НКВД! – имелись тут и заделы, которые позволяли, если будет высказано пожелание начальства, придать расследованию иную окраску. В случае нужды можно было провести Абрамова и по антисоветской агитации.
И тут Абрамов едва ли отделался бы и штрафным батальоном.
Предварительное расследование поручили старшему лейтенанту Кацнельсону. Тот вызвал Абрамова и, желая сразу деморализовать неудачливого молодого коллегу, вывалил на него все обвинения.
Однако Абрамов не растерялся и сразу сделал воистину гениальный ответный ход…
4
В личное дело Абрамова вшит текст, озаглавленный «Мои ответы на Ваши примерные вопросы»106, поданный на имя Кацнельсона.
Предвосхищая предстоящий допрос, Абрамов сам допрашивает себя!
Сам задает вопросы, которые мог задать ему Кацнельсон, и сам с полнейшей искренностью отвечает на них. И прежде всего, на самый страшный вопрос о темных пятнах в собственной биографии…
Обратим внимание на даты.
Донос лейтенанта Скрыпника был подан 11 мая 1943 года, а разговор, в ходе которого Абрамов проговорился Скрыпнику, что его брат Николай «занимал какой-то большой пост, был исключен из партии, а затем якобы и арестован», состоялся накануне, 10 мая.
Оперативность удивительная и, если предположить – а для этого имеются все основания! – что дело на Абрамова готовилось по заказу обиженного Алексея Васильевича Васильева, можно предположить, что и сам разговор о родных был подстроен специально.
Но лейтенант-доносчик не знал, что главное обвинение, будто Абрамов, поступая в контрразведку, утаил неблаговидные подробности биографии родного брата, – пустой номер. О судимости Николая в биографии, составленной Абрамовым в начале марта 1943 года, было сказано прямо и честно: «Из родных судимость имел брат Николай (хулиганство в связи с пьянкой, год или полтора он пробыл в заключении (лагерь)».
Возможно, поэтому в ходе самодопроса Абрамов вопрос о Николае и поставил на первое место:
«Вопрос 1‐й. Работал ли мой брат Николай в областной организации? Был ли он судим и не исключался ли из членов ВКП(б)? Где он сейчас находится и состоит ли членом ВКП(б)?
Ответ. Нет, не работал. Речь шла о последствиях злоупотребления алкоголем. Как на пример, я сослался на своего брата Николая. Я сказал, что он обладал твердым характером и ясным умом. Некогда простой рабочий лесных промыслов, он был выдвинут на руководящую работу и в течение нескольких лет образцово руководил Кушкопольской сельской парторганизацией. Но, пристрастившись к водке, он видимо развалил работу, был исключен из партии и отдан под суд. Это было, примерно, в 1939 году. 6 месяцев, год или полтора года (точно не знаю) он отбывал заключение в лагере. Мне известно, что он тяжело переживал свое нравственное падение и исключение из партии.
С 1941 года он находится в Красной Армии. До марта 1943 года служил на Северном флоте, с марта 1943 года – на южном фронте. В конце 1942 года он вторично вступил в партию. Об этом неоднократно писал мне в письмах».
Хотелось бы обратить тут внимание, как мастерски отбивает Федор Абрамов возможное обвинение. Во-первых, он сразу переводит брата Николая из больших руководителей, которые подозрительны уже сами по себе, и в политических взглядах которых при желании обязательно можно обнаружить какой-нибудь уклон, в простого деревенского начальничка Колю Лыпыха, способного только на хулиганский поступок, да и то по пьянке.
Очень интересна фраза: «Точно не знаю»… Естественно, что студент советского университета, которого пригласили работать в контрразведке, не может интересоваться братом-уголовником до такой степени, чтобы выяснить, сколько именно времени – шесть месяцев или полтора года – будет тот сидеть в лагере.
Ну, и совершенно блистательна фраза, что в конце 1942 года Николай вторично вступил в партию.
Это даже и не ответ, а козырный туз, не только покрывающий возможное обвинение, но и необычайно располагающий руководство органов к самому Федору Абрамову. Ну разве может быть замаскировавшимся врагом человек, брат которого подрался по пьянке и попал в лагерь, но, отсидев положенное, смывает кровью свою вину и снова вступает на фронте в партию, из которой его исключили. Это же Коля Лыпыха, свой в доску мужик!
После такого необыкновенно располагающего к нему ответа, Абрамов задает себе второй вопрос, насчет инцидента, произошедшего во время его дежурства. Он не может отрицать обвинений, выдвинутых против него капитаном Скалецким, это означало бы обвинить его в сознательной лжи, но можно, и не отрицая обвинений, посмотреть на них совсем иначе…
«Вопрос 2‐й. Что произошло во время моего дежурства?
Ответ. 30 апреля 1943 года я был назначен помощником ответственного дежурного по отделу. Ответственный дежурный тов. Рюмин дал мне краткий инструктаж о моих обязанностях. На мой вопрос, как распоряжаться имеющейся автомашиной, он ответил, что машиной ведает комендант. Почти такой же ответ относительно машины я дал и капитану тов. Скалецкому и просил его позвонить ответственному дежурному или коменданту.
Я дежурил 21 час подряд с одним лишь перерывом на час во время обеда. 1 мая в 7 часов меня сменил старший лейтенант тов. Рюмин и разрешил мне пойти отдыхать в его кабинет, что я и сделал. Спустя 2 часа тов. Рюмин приказал мне зайти к нему. Я моментально накинул шинель на плечи и, забыв, как следует заправиться, бросился в дежурное помещение. Разумеется, я явился к дежурному с плохой заправкой. Мне казалось, что быстрота выполнения приказа начальника вполне компенсирует отсутствие строевой выправки. К тому же после бессонной ночи я находился еще во власти сна. Ясно я сознавал только то, что нужно немедленно явиться к дежурному.
Когда я вошел в комнату дежурного там был капитан тов. Скалецкий. Тут же в резком тоне он прочел мне нотацию по поводу моего вида и отсутствию заправки. Кроме того он сказал, что с обязанностями помощника дежурного я справлялся плохо и что об этом он доложит руководству».
И опять-таки Абрамов не только ловко освобождается от выдвинутых против него обвинений в разгильдяйстве, но и предстает весьма ответственным человеком, который, отдежурив в праздник «21 час подряд», не жалуется ни на что, а готов, жертвуя даже своей строевой выправкой, с предельной быстротой явиться на зов начальника.
После этого можно было перейти к самому главному обвинению, тяжелее которого, наверное, и не было в то время.
И опять-таки ни малейшей попытки уклониться от прямого ответа на вопрос Абрамов не делает. Напротив, он в своем вопросе как бы даже обостряет обвинение…
«Вопрос 3‐й. Не говорил ли я о том, что будто бы «конспектирование приказа тов. Сталина является выдумкой какой-то бестолочи»?
Ответ. Я говорил, но в более мягком тоне. Слово «бестолочь» вообще не фигурировало в моем высказывании. Собеседник же истолковал мое заявление субъективно и односторонне. Он не обратил внимания на другую сторону моего высказывания. Я сказал, что приказ тов. Сталина является квинтэссенцией мысли, что каждое предложение, каждое слово его заключает в себе столь много смысла, что в силу этого необходимость конспектирования приказа в принятом значении сама собой отпадает. Я сказал далее, что приказ тов. Сталина представляет собою совокупность тезисов, дающих ключ к пониманию основных моментов текущей политики, и что каждый тезис может быть разработан в публицистическую статью. В том же разговоре я обратил внимание собеседника на изумительную логику Сталинских трудов вообще, что не всегда можно найти в речах Черчилля и Рузвельта, на сталинский язык, обладающий всеми качествами языка народного вождя.
Что касается изучения приказа тов. Сталина лично мною, то я внимательно прочитал его четыре раза и, по совету тов. Рюмина обстоятельно законспектировал его. Приказ тов. Сталина внес ясность в мое понимание международной обстановки».
Если у генерала, читающего ответы на «примерные вопросы», еще и оставались сомнения в Абрамове, то после такого ответа становилось ясно, что подозревать Абрамова в антисоветских разговорах не просто глупо, но и отчасти опасно. Так глубоко и преданно размышлять о товарище Сталине, как Абрамов, были способны далеко не все даже и ответственные работники.
Отметим, что у Абрамова – не зря он столько времени провел на доработке протоколов! – какое-то абсолютное владение жанром протокола допроса.
Именно сейчас, когда доверие генерала достигло пика, он излагает под видом ответа на вопрос Кацнельсона свои претензии насчет другой, более интересной, чем ловля дезертиров работы:
«Вопрос 4‐й. Как было оформлено мое поступление на работу в отдел контрразведки? Удовлетворяет ли меня порученная мне работа?
Ответ. В начале марта 1943 года я был вызван капитаном тов. Пановым. Он предложил мне написать автобиографию и заполнить необходимую анкету, что я и сделал. Примерно 9 апреля 1949 года меня вызвали в отдел контрразведки, и в беседе с капитаном Рудниченко, на его вопрос, желаю ли я работать в отделе, я ответил, что желаю.
Конечно, профиля своей будущей работы я не представлял. С 15 апреля я стал работать в 4 отделении. Поручаемая мне работа большей частью была чисто механической. Понятно, что, будучи по своему характеру сангвиником, не всегда находил в ней удовлетворение. И поэтому возможно, что под впечатлением этого, я сказал Перову, что на теперешнюю свою работу смотрю как на явление временного порядка. Я думал тогда, что в ближайшем будущем мне предоставят более живую работу, соответствующую своему характеру. Тогда же я сказал, что после войны попытаюсь закончить свое образование в Университете. Но тут же оговорился, что приказ Родины для меня священен и что я должен и буду работать там, где укажет партия».
Дело Абрамова разрешилось более чем благополучно.
Илье Ивановичу Головлеву107, похоже, понравились прямые и бесхитростные ответы подчиненного. Тем более что, хотя, публично высмеивая подполковника Васильева, лейтенант Абрамов и нарушал воинскую субординацию, но ведь не генерала же он высмеивал! Зазнайке Васильеву, думающему, что он умнее всех, этот урок, по мнению Ильи Ивановича, должен был пойти на пользу.
В результате Абрамов не только избежал наказания, но и был поощрен.
«Меня заметил генерал и начальник следственного отделения, – вспоминал Абрамов, – и поэтому, я думаю, меня вскоре же перевели в следственное отделение».
Любопытна запись, сделанная Абрамовым 7 марта 1958 года:
«Что мне нравилось в генерале – он подписывался без украшательств. Пожалуй, его подпись была единственной, которую можно было прочитать без расшифровки. Думаю, что Васильев презирал его за это.
Что касается самого Васильева, то он обычно бумаги, идущие за подписью: «Зам. начальника отдела…» подписывал так, что хвостом от буквы «В» перечеркивал «зам»…
Карандашом какого цвета расписывался Васильев? Красным? Нет, помнится, простым карандашом. Уж и здесь не было ли желания выделить себя? Да, один Васильев подписывался простым карандашом»108…
5
Впрочем, самостоятельной работы у Абрамова и в следственном отделе поначалу было немного, в основном приходилось «доводить», «доследовать» чужие дела.
В свободное от работы время Абрамов пробовал заниматься писательством.
«Очень жалею, что сжег старый дневник, – записал он 19 августа 1943 года. – В будущем будет любопытно заглянуть в военные годы. Дневник начинаю под влиянием разочарования, постигшем меня на писательской ниве. Пользуясь отсутствием почти всякой работы, эту неделю пытался писать. И сегодня с горечью должен констатировать, что я не причислен природой к лику писателей.
У меня не только нет таланта, нет даже страсти к писанию.
И тем ни менее я все еще думаю, что что-нибудь напишу.
Ужасный разлад. Когда я не пишу, мне хочется еще, но как только сажусь за стол, пропадает всякое желание»109.
Впрочем, странно было бы, если бы Абрамову удалось написать в те дни что-нибудь толковое. Другой душевный настрой необходим был для писательства.
А здесь что?
Герой повести «Кто он?» думает, что в следственном отделе «дух захватит романтика». Но вместо романтики он сталкивается с грубой и очень жесткой практикой советских спецслужб, совершенно не соответствующей мечтаниям.
«Шел: думал, чудеса будут. А на деле одни антисоветчики. В колхозе жрать нечего. Клевета на советский строй». В антисоветской агитации, в клевете на советский строй обвиняли невинных людей лишь за то, что они говорили о голоде в деревне, об отсутствии оружия на фронте, об отступлении, о затянувшейся войне…
Постановление об аресте. Ордер на арест, обвинение… в том, что, будучи рядовым, систематически клеветал на советскую действительность, выразившуюся в том, что порицал колхозный строй…
Вторая папка. Дело №… То же самое. Однозначные свидетельские показания.
Дело №… То же самое. Разница в именах.
Три новых дела и все одинаковы. Девять дел в столе. Таких же. Надо вызывать. Надо начинать допрос…
Но Боже мой, только представить, что все то же самое… И какая клевета… Ведь действительно жрать нечего. Он сам получил письмо: умер в колхозе от голода…»
6
Схожие с переживаниями героя повести ощущения одолевали летом и осенью 1943 года и самого Федора Абрамова.
Его спасало поначалу отсутствие самостоятельной работы, но скоро и ему стали давать собственные дела, постепенно и ему пришлось втягиваться в обычную смершевскую работу – ломку живых человеческих судеб.
Это парадокс советской жизни.
Абрамова взяли на работу в СМЕРШ, а потом назначили следователем, прежде всего потому, что он представлял собою ту массу русского крестьянства, которая, одевшись в солдатские шинели, одна только могла выковать и выковывала, вернее, выпахивала победу…
И вроде бы то, что Абрамов располагал опытом народной жизни, подлинным солдатским опытом войны, должно было оградить его от трагических ошибок, но на деле все происходило с точностью до наоборот.
Порою Абрамов вынужден был составлять обвинительные заключения, понимая, что его подследственные невиновны…
20 февраля 1958 года, обдумывая замысел повести о СМЕРШе, Абрамов запишет: «Повесть о следователе назвать «Кто он?»… Кто он – этот вопрос относится не только к агенту, но и к другим лицам (Васильев, генерал, следователь и т. д.)».
На вопрос «Кто он?» должен был ответить герой повести. Задавал этот вопрос себе и сам Абрамов.
«Надо что-то делать, – думает герой повести. – С ума сойти от этого. И имеет ли он право? Разве это работа? Это же черт знает что. Нет, его место не здесь… Надо решаться»110.
Наверное, схоже думал и сам автор, вникая в следственную работу и понимая, чем ему предстоит заниматься.
«Ну хорошо, убьют и т. д. А чего бояться? Ведь товарищи его там. Ему и так повезло. Вообще страшно везло»111.
Но рефлексия эта, по-видимому, не мешала следовательской работе, и благоволение начальства продолжало изливаться на следователя Абрамова.
В середине августа 1943 года Федор Абрамов получил телеграмму от брата Василия: «Выехал Котласа пароходе Добролюбов встречай Вася».
«Едет Вася! – записал он вечером в тетради, которую теперь все время носил с собой. – Васенька едет в Архангельск… Домой он едет или в архангельский госпиталь?.. Судьба щадит нашу семью. Уж не перед катастрофой ли?».
23 августа 1943 года Абрамов подал рапорт на имя заместителя начальника отдела контрразведки «СМЕРШ» АВО подполковника тов. Мартыненко:
«Убедительно прошу вас разрешить мне краткосрочный отпуск в силу следующих обстоятельств:
23 августа 1943 года в Архангельск прибыл мой брат-фронтовик, который после 7‐месячного госпитального лечения едет домой в долгосрочный отпуск. Вследствие тяжелого ранения (левые рука и нога перебиты и почти не функционируют) брат остро нуждается в сопровождающем, каковым в его теперешнем положении могу быть только я.
Минимальный срок необходимый для поездки на мою родину д. Веркола, Каргопольского района) и обратно – 18 дней…
В качестве документа, подтверждающего факт приезда брата, прилагаю его телеграмму. В случае необходимости могу представить справку о ранении брата.
Следовательский отдел, отдела Контрразведки «СМЕРШ» АВО
Младший лейтенант Абрамов».
Подполковник Мартыненко наложил на рапорте резолюцию: «Разрешаю на 18 дней».
Получить полумесячный отпуск в августе 1943 года – это дорогого стоило…
Но с другой стороны, Федор Абрамов ведь не притворялся, составляя свои «ответы на примерные вопросы».
Он таким и был тогда в 1943 году.
«Вот что самое главное, – запишет он 28 февраля 1958 года. – Все – и прожорливый, вечно голодный водопроводчик Чувакордзин, и я, филантроп с обнаженным сердцем, и обольстительный Алексеев, и Перов, и тупица Кошкарев, и самовлюбленный Васильев, и генерал, и Фаина, спасающая детей от голодной смерти за счет своего тела, и Рюмин и другие – все главные свои силы и помыслы направляли на разгром врага.
И как ни существенна была разница в их положении и прочем, они действительно составляли один лагерь… Всех их объединяло желание победы, ненависть к врагу. Разница лишь в том, что одни были лишены всего, другие жили такой жизнью, при которой можно было удовлетворять свои личные потребности».
Сомнения в правоте совершающегося, конечно же, угнетали Абрамова, но это не мешало ему – 5 ноября 1943 года приказом № 144 следователю Абрамову была объявлена начальником отдела контрразведки СМЕРШ АВО благодарность за отличные показатели в работе – добросовестно относиться к исполнению своих обязанностей.
«Из моих записок можно подумать, что я подозревал кого-то из моих коллег в преднамеренной жестокости или что я тогда понимал все то, что потом называли бериевщиной, – записал писатель 22 ноября 1964 года. – Нет, хвастать не буду, хотя бы и лестно.
В общем-то я не задумывался о противоестественности всего этого. Так, может быть, жалость просыпалась свободного человека к заключенному. И только.
И еще мне ужасно не нравились формулы: клеветал на советскую власть и т. д. А человек (в том случае, когда освободили) приехал из колхоза. И сказал: плохо в этом колхозе. Жрать нечего. И я сам знал, что и в нашем колхозе жрать нечего.
И еще в опыте у меня было то, что арестовывали колхозников в 30‐е годы. За что?
Тогда я в лучшем случае допускал несправедливость по отношению к отдельным людям.
Это теперь многие уверяют, что они уже тогда все понимали.
Нет, я не понимал.
И если и оказывал какое-то сопротивление системе (освобождение), то шел на ощупь. Повинуясь какому-то инстинкту, врожденному, что ли, чувству справедливости».
7
Сопоставляя материалы личного дела работника НКВД Абрамова Федора Александровича с набросками повести, видишь, что если и отклонялся Абрамов от реальных событий, то весьма незначительно.
Бесплатный фрагмент закончился.
