«Предисловие к Достоевскому» и статьи разных лет

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Девушкин понял главное: с ним Вареньку связывало общее представление о жизни человеческой, Быков понятия не имеет об этой, душевной связи между людьми. Быкову важны тряпки, чтобы поразить соседних помещиц, для Быкова главное – фальбала! И Быков побеждает, потому что человеческое никому не важно, всем важно и нужно бездуховное: деньги, поместье, зайцев травить, а о душе человеческой заботятся одни чудаки, которым нет места в жестоком и пошлом мире.

Господин Быков – первый из героев Достоевского, олицетворяющих зло. При этом он ни на секунду не считает себя злодеем. Да и кто из людей, живущих одной моралью с Быковым, осудит его? Чёрные герои Достоевского редко бывают совсем черны, у каждого из них есть какое-то оправдание. Меня всегда поражал один характер, описанный в «Преступлении и наказании», – Свидригайлов. Он ведь вырос из господина Быкова, он ославил Дуню, сестру Раскольникова, опорочил её в глазах общества, он принёс массу зла… и его невозможно осудить, потому что его жалко. Но сходство Свидригайлова с Быковым – только внешнее. Свидригайлов способен и на злодейство, и на великодушие, он кончает с собой, не в силах совладать с бурей бушующих в нём страстей… Быков – из другой галереи, к которой принадлежит и князь Валковский: людей, не задумывающихся, людей, уверенных в своём праве. Таких злодеев у Достоевского немного – не заслуживающих никакого оправдания. Оправдать можно того, кто страдает, сомневается, испытывает угрызения совести. Рогожин в «Идиоте» – мрачный, чудовищный убийца, но читатель не думает об этом, потому что душевная казнь, на которую Рогожин сам себя обрёк, непереносима и не может сравниться ни с каким людским наказанием. Верховенский в «Бесах» – тоже убийца, но он уверен в своём праве убивать, и этого не прощают ему ни Достоевский, ни читатель.

Нельзя быть уверенным в своём праве на зло – эта мысль, возникнув в первом романе Достоевского, пройдёт через все его книги.

Глава III. Николай Сергеевич Ихменев

1. Управляющий князя Валковского

С отцом Наташи – Николаем Сергеевичем Ихменевым – мы, кажется, уже много раз встречались – на страницах книг прошлого века. Молодость его могла быть описана Пушкиным, Тургеневым, Толстым – такие молодые люди есть у каждого из этих писателей. «Лет двадцати от роду он распорядился поступить в гусары. Всё шло хорошо; но на шестом году его службы случилось ему в один несчастный вечер проиграть всё своё состояние».

То, что было дальше, напоминает «Пиковую даму»: «На следующий вечер он снова явился к карточному столу и поставил на карту свою лошадь – последнее, что у него осталось. Карта взяла, за ней другая, третья, и через полчаса он отыграл одну из деревень своих…»

Однако конец этой истории вовсе не пушкинский. Ихменев не отдался безумию игры, безумию денег – «он забастовал и на другой же день подал в отставку». На этом с бурной гусарской молодостью было покончено, и вся дальнейшая история Ихменева прямо противоположна легкомысленному её началу. Перед нами – очень хороший, очень честный, очень скромный человек. Деревенька Ихменевка, которую он отыграл, никак не сделала его богатым. Тем не менее, женился он на «совершенной бесприданнице» – значит, по любви. «Хозяином сделался Николай Сергеич превосходным».

Рассказчик не боится высказать своё мнение о Николае Сергеиче заранее: позже, когда мы узнаем и полюбим старика, мы разделим все чувства, какие питает к нему Иван Петрович. Пока мы знаем только, что Ихменев взял на воспитание чужого мальчика, сироту, «из жалости». Всех остальных его свойств мы ещё не видели, но Иван Петрович предупреждает нас: Ихменев – «человек простой, прямой, бескорыстный, благородный…» Мы ведь помним добрую иронию, с которой Достоевский рассказал о его молодости: «…распорядился поступить в гусары…»

И вот в жизнь этого прямого, храброго и бескорыстного человека врывается князь Валковский с дружеской просьбой взять на себя управление его Васильевским.

«Князь был ещё молодой человек, хотя и не первой молодости, имел немалый чин, значительные связи, был красив собою, имел состояние и, наконец, был вдовец…»

В этом описании только одно настораживает: чрезмерная сухость. Как будто писатель не рассказывает о герое, а пишет его казённую биографию для департамента: ни одной человеческой черты – возраст, внешность, чин, связи, состояние, семейное положение…

В следующих строках уже начинает звучать негромкая, но вполне ясная ироническая интонация: «Одним словом, это был один из блестящих представителей высшего петербургского общества, которые редко появляются в губерниях и, появляясь, производят чрезвычайный эффект». Дальше рассказчик не скроет и прямой злости: «Князь, однако же, был не из любезных, особенно с теми, в ком не нуждался и кого считал хоть немного ниже себя. С своими соседями по имению он не заблагорассудил познакомиться, чем тотчас же нажил себе много врагов. И потому все чрезвычайно удивились, когда вдруг ему вздумалось сделать визит к Николаю Сергеичу».

Ещё ничего всерьёз дурного мы не узнали о князе. Но от этих мимоходом брошенных слов: «не заблагорассудил», «вздумалось» – становится неспокойно: человек, который совершает поступки, движимый только своим «вздумается – не вздумается», человек блестящий и, видимо, холодный может принести горе всем окружающим – это мы уже чувствуем. Но ничего страшного не происходит. Наоборот! Посетив Ихменевых, князь «тотчас же очаровал их обоих», держался просто, дружески. «Ихменевы не могли надивиться: как можно было про такого дорогого, милейшего человека говорить, что он гордый, спесивый, сухой эгоист, о чём в один голос кричали все соседи?»

Говоря о князе, Иван Петрович удерживается от прямых обвиняющих слов: он давно уже разгадал этого человека, ненавидит его, но читатель ещё ничего не знает, ему предстоит сделать выводы самому. Описывая Ихменева, рассказчик позволяет себе грустную иронию: Николай Сергеич «был один из тех добрейших и наивно-романтических людей, которые так хороши у нас на Руси, что бы ни говорили о них, и которые, если уж полюбят кого (иногда бог знает за что), то отдаются ему всей душой, простирая иногда свою привязанность до комического».

Ирония рассказчика направлена не против Ихменева, а против мира, г д е нельзя полюбить человека так, чтобы отдаться ему всей душой, г д е нельзя позволить себе верить людям, где любовь и преданность бывают разрушены ложью и обманом. Ихменев прожил жизнь, не подозревая об этом. Он верил, он любил… Его прекрасный, «наивно-романтический», честный, прямой мир столкнулся с блестящим, лживым, жестоким, бесчеловечным, эгоистическим миром петербургских салонов, чинов, связей, состояний – всего, что несёт в себе князь Валковский. Где было Николаю Сергеичу разгадать князя, как мог он усомниться в таком блестящем и очаровательном человеке, удостоившем его своей дружбой? «…Успехи князя, слухи об его удачах, о его возвышении он принимал к сердцу, как будто дело шло о родном его брате».

Конфликт между Ихменевым и князем был неизбежен. Иван Петрович приоткрывает его, но только приоткрывает – биография князя рассказана далеко не полностью, передано только то, что известно всем, о чём ходят слухи, – да и что же ещё мог знать воспитанник Ихменева, начинающий литератор, для которого мир петербургских гостиных, мир князя – незнакомый, таинственный, чужой? И знал он о жизни князя скорее всего от Ихменева, – то есть князь представал перед ним уже заранее оправданным.

И всё-таки даже из этого описания мы узнаём, что князь – человек, во многом противоположный Ихменеву.

В молодости Ихменев был, пожалуй, в более благополучном положении, чем князь: «…после родителей ему досталось полтораста душ хорошего имения». Князь же «от родителей своих не получил почти ничего». Мы уже знаем, как распорядился Ихменев своими полутораста душами: проиграл их все.

Князь Валковский тоже играл в карты – но не в ранней молодости, а когда уже достиг некоторого положения в обществе: «…несмотря на врождённую расчётливость, доходившую до скупости, проигрывал кому нужно в карты и не морщился даже от огромных проигрышей». Ихменев проигрался от безрассудности, нерасчётливости. Князь проигрывал «кому нужно», – исходя из точного, дальновидного расчёта.

Ещё более резко видна разница между этими людьми в истории женитьбы каждого из них. Как мы уже знаем, Ихменев женился на «совершенной бесприданнице»; князь Валковский – «на деньгах». «Брак на перезрелой дочери какого-то купца-откупщика спас его. Откупщик, конечно, обманул его на приданом, но всё-таки на деньги жены можно было выкупить родовое имение и подняться на ноги».

Если проигрыш Ихменева остался тяжёлым воспоминанием в его душе, если всей дальнейшей жизнью он старался искупить эту ошибку, то князь начал жизнь с обмана, впрочем, взаимного: он «женился на деньгах», а отец жены «обманул его на приданом» – и вся дальнейшая жизнь князя, даже в самом приблизительном пересказе, построена исключительно на расчёте. Жену он вскоре оставил, как и сына, а сам уехал в далёкую губернию, «где выхлопотал… довольно видное место. Душа его жаждала отличий, возвышений, карьеры…» – и он принялся добиваться всего этого. О князе говорили, что «ещё в первый год своего сожительства с женою он чуть не замучил её своим грубым с ней обхождением. Этот слух всегда возмущал Николая Сергеича, и он с жаром стоял за князя, утверждая, что князь неспособен к неблагородному поступку».

Это вовсе не значит, что Николай Сергеич был глуп или так наивен, что совсем не умел разбираться в людях; это значит, что князь был так лжив, так изворотлив, что мог произвести, когда хотел, самое благородное впечатление.

Рассказывая о жизни князя, Достоевский не скрывает ни иронии, ни своего отвращения: «…умерла наконец княгиня, и овдовевший супруг немедленно переехал в Петербург… не развлечений он приехал искать в Петербурге: ему надо было окончательно стать на дорогу и упрочить свою карьеру. Он достиг этого».

 

Как достиг, ч е м, – остаётся неизвестным, рассказчик сообщает только, что князь получил «значительное место при одном из важных посольств» и уехал за границу. Остальное мы уже знаем: всех своих целей князь достиг, добился и денег, и чинов, и положения в обществе, а вернувшись на родину, затеял тяжбу с Ихменевым, обвинив его в нечестном распоряжении имением и доходами князя. Старик Ихменев попытался бороться, исходя из правил чести и благородства. Главное для него – даже не вернуть поместье, на которое «было наложено запрещение». Главное – дочь, Наташа, её доброе имя оклеветано, и отец не может этого вынести, считает себя обязанным очистить дочь от позора, хотя сама Наташа ничего не знает: «…от неё тщательно скрывали всю историю».

Князь Валковский меньше всего думает о чести девушки, о добром имени своего бывшего управляющего. Князю важны другие цели: он хочет обогащаться, становиться всё более значительным лицом в свете, а для этого хороши любые средства.

Так появляется один из первых страшных людей Достоевского. Князь Валковский – первый подробно показанный злодей из всей вереницы чёрных героев Достоевского.

Злодеи Диккенса – открытые злодеи, будь то Урия Гипп («Дэвид Копперфильд»), или мистер Каркер («Домби и сын»), или старый Феджин из «Оливера Твиста». Мы сразу разгадываем их; автор не жалеет на них чёрной краски, они отвратительны с первого взгляда, и внешность их ужасна, вызывает омерзение; такова задача писателя – в его злодеях нет неожиданного, пожалуй, они даже слишком злодеи, почти сказочные, не совсем правдоподобные, злодейство их нарочито преувеличено, и в конце концов они всегда оказываются побеждены добром.

Злодеи Достоевского, как правило, побеждают или, во всяком случае, остаются безнаказанными. Они привлекательны – и этим ещё более ужасны. В них есть обаяние зла, они хороши собой, к ним тянутся люди, обманываясь их внешним очарованием; они такие, какими бывают в жизни подлые люди, – не сразу их разгадаешь, не сразу поймёшь. Вспомним: ведь и Быков – «очень видный мужчина». Таков и князь Валковский, таков Ставрогин из «Бесов» – самый страшный и самый непостижимый из страшных людей Достоевского.

2. Не княжеские дети

Романы Достоевского – как давно замечено исследователями – по принципу своего построения близки к искусству кино. Каждая часть – иногда даже глава – представляет собой отдельный законченный эпизод; из цепи эпизодов складывается сложнейшее переплетение характеров и судеб. Если попытаться проследить это на «Униженных и оскорблённых», то первая глава даст материал для начальной серии многосерийного фильма, который сразу же увлечёт зрителей. Но следующие главы, пожалуй, не уместятся в фильм; в них почти ничего не показано, многое только описано; нет чёткости, воспоминания сбивчивы… Хорошо это или плохо?

Вероятно, было бы очень плохо, если бы всю литературу можно было сплошь превратить в фильмы. В литературе должно оставаться её вернейшее оружие – слово: медленный голос автора, беседующего с читателем наедине и не торопясь.

Но ведь голос автора в книгах Достоевского – мы ещё в самом начале заметили это! – голос автора не похож на литературный язык, каким пишутся книги. А речь почти всех персонажей сбивчива, как это бывает в разговоре.

Не просто разговорный, а именно корявый, изломанный, неприемлемый никакой грамматикой язык – одно из чудес Достоевского. Его странные, обделённые жизнью герои бывают лишены не только человеческого жилья, одежды, питания, но и родного языка. С трудом, как кирпичи ворочает, говорит Лебезятников в «Преступлении и наказании»; Достоевский прямо подчёркивает это, добавляя, что и никакого другого языка Лебезятников тоже не знал. В «Селе Степанчикове» Фома Фомич провозглашает: «Каково же будет вам… если собственная ваша мать, так сказать, виновница дней ваших, возьмёт палочку и, опираясь на неё, дрожащими и иссохшими от голода руками начнёт в самом деле испрашивать себе подаяния? Не чудовищно ли это, во-первых, при её генеральском значении, а во-вторых, при её добродетелях?» В «Братьях Карамазовых» Смердяков рассуждает: «Должен совершенно признаться, что тут есть один секрет у меня с Фёдором Павловичем. Они, как сами изволите знать (если только изволите это знать), уже несколько дней, как то есть ночь али даже вечер, так тотчас изнутри и запрутся». В каждом романе у Достоевского есть эти несчастные косноязычные люди, не владеющие родным языком. Но и сам он, от себя, от автора считает нужным говорить иногда нескладно, как в самом начале «Униженных и оскорблённых», как в «Братьях Карамазовых»: «Но главное, что раздражило наконец Ивана Фёдоровича окончательно и вселило в него такое отвращение, – была какая-то отвратительная и особая фамильярность, которую сильно стал высказывать к нему Смердяков, и чем дальше, тем больше. Не то чтоб позволял себе быть невежливым, напротив, говорил он всегда чрезвычайно почтительно, но так поставилось, однако ж, дело, что Смердяков видимо стал считать себя бог знает почему в чём-то наконец с Иваном Фёдоровичем как бы солидарным, говорил всегда в таком тоне, будто между ними вдвоём было уже что-то условленное и как бы секретное, что-то когда-то произнесённое с обеих сторон, лишь им обоим только известное, а другим около них копошившимся смертным так даже и непонятное». Секрет, загадка этой речи как раз в её неправильности. Иной раз она заставляет жалеть пишущего, вызывает к нему сочувствие: ведь в романах Достоевского рассказчик – часто не сам автор, а один из героев. Иной раз неправильность речи, написанной уже от лица самого автора, характеризует людей, о которых рассказано. Много раз мы убеждаемся, что Достоевский может писать совсем иначе: прекрасным, богатым русским языком: другие страницы «Братьев Карамазовых», «Преступления и наказания», речи князя Мышкина в «Идиоте»…

Вот отрывок из главы XI «Униженных и оскорблённых». Иван Петрович описывает свою случайную встречу на улице с Николаем Сергеевичем Ихменевым, который после ухода Наташи из дома «сделался совершенным домоседом» – и вдруг тёмным, грязным вечером оказывается на Вознесенском проспекте «в глубокой задумчивости, наклонив голову». Спросить, куда он ходил, Иван Петрович не решается: старик «сделался чрезвычайно мнителен и иногда в самом простом вопросе или замечании видел обидный намёк, оскорбление».

Мы видим: Достоевский умеет писать аккуратными русскими фразами. Но часто отступает от этого умения: с какой же целью? Вглядимся вместе с Иваном Петровичем в изменившийся за последние тяжёлые полгода внешний облик старика: «Я оглядел его искоса: лицо у него было больное; в последнее время он очень похудел; борода его была с неделю небритая. Волосы, совсем поседевшие, в беспорядке выбивались из-под скомканной шляпы и длинными космами лежали на воротнике его старого, изношенного пальто. Я ещё прежде заметил, что в иные минуты он как будто забывался; забывал, например, что Он не один в комнате, разговаривал сам с собою, жестикулировал руками. Тяжело было смотреть на него».

Это была бы нормальная речь интеллигентного человека, если бы не разговорный оборот: «борода его была… небритая». Оборот этот, конечно, не случаен: Достоевскому нужно создать как можно более сильное впечатление запущенности Наташиного отца. Этой же цели служит и «скомканная шляпа», и «длинные космы», и «старое, изношенное пальто». Читая все эти слова, мы, конечно, вспоминаем описание старика Смита и его одежды. А Достоевскому именно это и нужно: чтобы Ихменев напомнил читателю Смита, чтобы возникла параллель между двумя стариками.

Из всех щемящих душу страниц Достоевского самые сильные, самые трагические, – страницы, посвящённые детям. Мы читали эти страницы и в «Бедных людях», там рассказывалось о детях нищего чиновника Горшкова. И в «Униженных и оскорблённых» перед той сценой, на которой мы остановились, в главе X рассказано о внучке Смита, явившейся искать своего дедушку. К этой главе мы ещё вернёмся, сейчас важно помнить, что она не случайно оказалась перед встречей Ивана Петровича с Ихменевым. Кажется, уже некуда страшней и грустнее, чем то, что мы видим: раздавленный несправедливостью, опустившийся старик, потерявший не только всё имущество, но и единственную свою отраду – дочь. Рядом с ним – прославленный писатель, больной, полунищий, погибающий. Разговор об умершем в чахотке Белинском. Мучительная проблема, неизбежно встающая перед читателем: как же нужно жить в этом мире, где хорошие люди погибают и подвергаются унижению, а плохие счастливы… Но мало всего этого, мало, и Достоевский выводит на Исаакиевскую площадь «ребёнка, просившего милостыню. Это была маленькая, худенькая девочка, лет семи-восьми, не больше, одетая в грязные отрепья; маленькие ножки её были обуты на босу ногу в дырявые башмаки. Она силилась прикрыть своё дрожащее от холоду тельце каким-то ветхим подобием крошечного капота, из которого она давно уже успела вырасти. Тощее, бледное и больное её личико было обращено к нам; она робко и безмолвно смотрела на нас и с каким-то покорным страхом отказа протягивала нам свою дрожащую ручонку».

Кажется, мы уже видели нищету на страницах «Униженных и оскорблённых». Жалок и страшен был Смит. Ещё более жалкой, вызывающей не только сочувствие, но какую-то судорогу жалости была его собака. Ещё много, много грустнее было читать о внучке Смита и её непонятном страхе перед любым человеком, проявившим к ней интерес. Но теперь перед нами – такая полная, такая безнадёжная нищета, так безысходно загубленная жизнь!

Маленькая нищенка один раз только мелькнёт перед нами и больше не появится на страницах романа. Но значение её в книге огромно. Достоевский не боится самых точных и самых страшных слов, описывая ребёнка: «грязные отрепья», «на босу ногу в дырявые башмаки», «дрожащее от холоду тельце», «ветхое подобие капота», «тощее, бледное и больное её личико», и, наконец, «с каким-то покорным страхом отказа», – мы невольно вспоминаем Смита в кондитерской: старик и ребёнок как бы объединяются в нашем сознании, у них одинаковое выражение лица; они одинаково несчастны, одинаково отвергнуты обществом, в котором живут.

Что же должен был почувствовать старик Ихменев, ещё не доведённый своей тяжбой до такой степени нищеты, какая была у Смита, когда увидел перед собой маленькую нищенку, – он, Ихменев, кто день и ночь думал о своей дочери, которая в возрасте этой девочки была и счастливой, и довольной, и, казалось, никогда ей не узнать такой меры унижения, отверженности, какую знает эта малютка! Старик нагибается к нищей девочке и даёт ей «две или три серебряные монетки». Но ему показалось мало: он достал портмоне и, вынув из него рублёвую бумажку – «всё, что там было, – положил деньги в руку маленькой нищей». О чём он думает в эту минуту? Не о дочери ли, которая отвергнута всем миром, потому что она – не венчана с Алёшей, отвергнута и отцом, не прощающим ей оскорбления, нанесённого ему её бегством… Но и разлюбить её он не может… О дочери он думает, и оскорблённая честь спорит в его душе с любовью, и страх за дочь заставляет его пожалеть чужую девочку, потому что – как ни ругает он людей великодушных, сам принадлежит к ним и не может пройти мимо чужого горя. А может быть, он думает: если его Наташа станет матерью, то его внучка, дитя его дочери, будет бродить с протянутой рукой по сырым и мокрым петербургским улицам, под тем же равнодушно-мрачным небом. Старик стесняется своего порыва. Заметив, что Иван Петрович видел, как он перекрестил ребёнка, он «нахмурился и скорыми шагами пошёл далее».

«– Это я, видишь, Ваня, смотреть не могу, – начал он после довольно продолжительного сердитого молчания, – как эти маленькие, невинные создания дрогнут от холоду на улице… из-за проклятых матерей и отцов. А впрочем, какая же мать и вышлет такого ребёнка на такой ужас, если уж не самая несчастная!.. Должно быть, там в углу у ней ещё сидят сироты, а это старшая; сама больная, старуха-то; и… гм! Не княжеские дети! Много, Ваня, их на свете… не княжеских детей! гм!»

Вот он и проговорился: сначала – «из-за проклятых матерей и отцов», но сразу же вспомнил свою Наташу, ведь и она может оказаться такой матерью – нет, не проклятые они, а, верно, «самые несчастные»! Самое враждебное слово для старика сейчас выскакивает из его уст: княжеский – вот откуда всё зло мира. Хорошо только княжеским детям. Но «много… на свете… не княжеских детей!»

Конечно, это говорит старик Ихменев, для которого его Наташа прежде всего тем и несчастна, что «не княжеская дочь», а оскорблена князем, унижена своей любовью к княжескому сыну. Но бесконечно горькие эти слова принадлежат не только Николаю Сергеичу; их говорит Достоевский, и он вкладывает в них ещё более глубокий, ещё более трагический смысл, чем может вложить старик, думающий прежде всего о своей дочери; для Достоевского все дети, миллионы детей – не княжеских— составляют боль, непреходящую сердечную муку; о ней нельзя забыть ни на секунду, и главная забота честного человека: чем помочь не княжеским детям?

 
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»