Читать книгу: «Современная идиллия», страница 3

Шрифт:

– Право, иной раз думаешь-думаешь: ну, чего? И то переберешь, и другое припомнишь – все у нас есть! Ну, вы – умные люди! сами теперь по себе знаете! Жили вы прежде… что говорить, нехорошо жили! буйно! Одно слово – мерзко жили! Ну, и вам, разумеется, не потакали, потому что кто же за нехорошую жизнь похвалит! А теперь вот исправились, живете смирно, мило, благородно, – спрошу вас, потревожил ли вас кто-нибудь? А? что? так ли я говорю?

– Как перед богом, так и…

– Хорошо. А начальство между тем беспокоится. Туда-сюда – везде мерзость. Даже тайные советники – и те нынче под сумнением состоят! Ни днем, ни ночью минуты покоя нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде только одна у нас и была болячка – пожары! да и те как-нибудь… А нынче!

– Да, трудновато-таки вам!

– Мне-то? Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? ну? Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!

– Тсс…

– На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек (и прежде он у меня на замечании был) – «вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!» Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился… Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? – а он – как бы вы думали, что он, шельма, ответил? – «Да, говорит, действительно, я желаю переменить правленье… Рыбинско-Бологовской железной дороги!»

– Однако ж! насмешка какая!

– Да-с, Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили; да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того, только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил – оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом! Так вся ночка и прошла.

– И это прошло ему… безнаказанно?

– А что с ним сделаешь? Дал ему две плюхи, да после сам же на мировую должен был на полштоф подарить!

– Тсс…

– Так вот вы и судите! Ну да положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? ну чего надо? а?

– Тоже, должно быть, в роде опьянения что-нибудь.

– Опьянение опьянением, а есть и другое кой-что. Зависть. Видит он, что другие тихо да благородно живут, – вот его и берут завидки! Сам он благородно не может жить – ну, и смущает всех! А с нас, между прочим, спрашивают! Почему да как, да отчего своевременно распоряжения не было сделано? Вот хоть бы с вами – вы думаете, мало я из-за вас хлопот принял?

– Иван Тимофеич! неужто же мы могли…

– И даже очень могли. Теперь, разумеется, дело прошлое – вижу я! даже очень хорошо вижу ваше твердое намерение! – а было-таки времечко, было! Ах, да и хитрые же вы, господа! право, хитрые!

Иван Тимофеич улыбнулся и погрозил нам пальцем.

– Наняли квартиру, сидят по углам, ни сами в гости не ходят, ни к себе не принимают – и думают, что так-таки никто их и не отгадает! Ах-ах-ах!

И он так мило покачал головой, что нам самим сделалось весело, какие мы, в самом деле, хитрые! В гости не ходим, к себе никого не принимаем, а между тем… поди-ка, попробуй зазеваться с этакими головорезами.

– А я все-таки вас перехитрил! – похвалился Иван Тимофеич, – и не то что каждый ваш шаг, а каждое слово, каждую мысль – все знал! И знаете ли вы, что если б еще немножко… еще бы вот чуточку… Шабаш!

Хотя Иван Тимофеич говорил в прошедшем времени, но сердце во мне так и упало. Вот оно, то ужасное квартальное всеведение, которое всю жизнь парализировало все мои действия! А я-то, ничего не подозревая, жил да поживал, сам в гости не ходил, к себе гостей не принимал – а чему подвергался! Немножко, чуточку – и шабаш! Представление об этой опасности до того взбудоражило меня, что даже сон наяву привиделся: идут, берут… пожалуйте!

– Да неужели мы… – воскликнул я с тоской.

– Было, было – нечего старого ворошить! И оправдываться не стоит.

– Да; но надеемся, что последние наши усилия будут приняты начальством во внимание и хотя до некоторой степени послужат искуплением тех заблуждений, в которые мы могли быть вовлечены отчасти по неразумию, а отчасти и вследствие дурных примеров? – вступился, с своей стороны, Глумов.

– Теперь – о прошлом и речи нет! все забыто! Пардон – общий (говоря это, Иван Тимофеич даже руки простер наподобие того как делывал когда-то в «Ernani» Грациани, произнося знаменитое «perdono tutti!»5)! Теперь вы все равно что вновь родились – вот какой на вас теперь взгляд! А впрочем, заболтался я с вами, друзья! Прощайте, и будьте без сумненья! Коли я сказал: пардон! значит, можете смело надеяться!

– Иван Тимофеич! куда же так скоро? а винца?

– Винца – это после, на свободе когда-нибудь! Вот от водки и сию минуту – не откажусь!

Он опять опрокинул в рот рюмку водки и пососал язык.

– Надо бы мне, впрочем, обстоятельно об одном деле с вами поговорить, – сказал он после минутного колебания, – интересное дельце, а для меня так и очень даже важное… да нет, лучше уж в другой раз!

– Да зачем же? Сделайте милость! прикажите!

– Вот видите ли, есть у меня тут…

Иван Тимофеич потоптался на месте, словно бы его что подмывало, и вдруг совершенно неожиданно покраснел.

– Нет, нет, нет, – заторопился он, – лучше уж в другой раз! А вы, друзья, между тем подумайте! чувства свои испытайте! решимость проверьте! Можете ли вы своему начальнику удовольствие сделать? Коли увидите, что в силах, – ну, тогда…

Последние слова Иван Тимофеич сказал уже в передней, и мы не успели опомниться, как он сделал нам ручкой и скрылся за дверью.

Мы в недоумении смотрели друг на друга. Что такое еще ожидает нас? какое еще новое «удовольствие» от нас потребуется? Не дальше как минуту назад мы были веселы и беспечны – и вдруг какая-то новая загадка спустилась на наше существование и угрожала ему катастрофою…

III

– А ведь он, брат, нас в полицейские дипломаты прочит! – первый опомнился Глумов.

Признаюсь, и в моей голове блеснула та же мысль. Но мне так горько было думать, что потребуется «сие новое доказательство нашей благонадежности», что я с удовольствием остановился на другом предположении, которое тоже имело за себя шансы вероятности.

– А я так думаю, что он просто, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери, – сказал я.

– Гм… да… А ты этому будешь рад?

– Не скажу, чтобы особенно рад, но надо же и остепениться когда-нибудь. А ежели смотреть на брак с точки зрения самосохранения, то ведь, пожалуй, лучшей партии и желать не надо. Подумай! ведь все родство тут же, в своем квартале будет. Молодкин – кузен, Прудентов – дяденька, даже Дергунов, старший городовой, и тот внучатным братом доведется!

– Ну, так уж ты и прочь себя в женихи.

– А ты небось брезгаешь? Эх, Глумов, Глумов! много, брат, невест в полиции и помимо этой! Вот у подчаска тоже дочь подрастает: теперь-то ты отворачиваешься, да как бы после не довелось подчаска папенькой величать!

Но Глумов сохранил мрачное молчание на это предположение. Очевидно, идея о родстве с подчаском не особенно улыбалась ему.

– Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет? – возвратился он к своей первоначальной идее.

– Но почему же ты это думаешь?

– Я не думаю, а, во-первых, предусматривать никогда не лишнее, и, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался: непрочен, говорит, я!

– Воля твоя, а я в таком случае притворюсь больным! – сказал я довольно решительно.

– И это – не резон, потому что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют – хуже будет. Нет, я вот что думаю: за границу на время надо удрать. Выкупные-то свидетельства у тебя еще есть?

– Да как тебе сказать? – на донышке!

– И у меня дно видно. Плохо, брат. Всю жизнь эстетиками занимались да цветы удовольствия срывали, а теперь, как стряслось черт знает что, – и нет ничего!

– Есть у меня, мой друг, недвижимость: называется Проплеванная. Усадьба не усадьба, деревня не деревня, пустошь не пустошь… так, земля. А все-таки в случае чего побоку пустить можно!

– Пустяки, брат! Какому черту твою Проплеванную нужно?

– Нет, голубчик, и до сих пор находятся люди, которым нужно… Даже странно: кажется, зачем? ну кому надобно? – ан нет, выищется-таки кто-нибудь!

– Который тебе пятиалтынный даст. Слушай! говори ты мне решительно: ежели он нас поодиночке будет склонять – ты как ответишь?

Я дрогнул. Не то, чтобы я вдруг получил вкус к ремеслу сыщика, но испытание, которое неминуемо повлек бы за собой отказ, было так томительно, что я невольно терялся. Притом же страсть Глумова к предположениям казалась мне просто неуместною. Конечно, в жизни все следует предусматривать и на все рассчитывать, но есть вещи до того непредвидимые, что, как хочешь их предусматривай, хоть всю жизнь об них думай, они и тогда не утратят характера непредвидимости. Стало быть, об чем же тут толковать?

– Глумов! голубчик! не будем об этом говорить! – взмолился я.

– Ну, хорошо, не будем. А только я все-таки должен тебе сказать: призови на помощь всю изворотливость своего ума, скажи, что у тебя тетка умерла, что дела требуют твоего присутствия в Проплеванной, но… отклони! Нехорошо быть сыщиком, друг мой! В крайнем случае мы ведь и в самом деле можем уехать в твою Проплеванную и там ожидать, покуда об нас забудут. Только что мы там есть будем?

– Помилуй, душа моя! цыплята, куры – это при доме; в лесах – тетерева, в реках – рыбы! А молоко-то! а яйца! а летом грибы, ягоды! Намеднись нам рыжиков соленых подавали – ведь они оттуда!

– Ну, как-нибудь устроимся; лучше землю грызть, нежели… Помнишь, Кшепшицюльский намеднись рассказывал, как его за бильярдом в трактире потчевали? Так-то! Впрочем, утро вечера мудренее, а покуда посмотри-ка в «распределении занятий», где нам сегодня увеселяться предстоит?

Мы с новою страстью бросились в вихрь удовольствий, чтобы только забыть о предстоящем свидании с Иваном Тимофеичем. Но существование наше уже было подточено. Мысль, что вот-вот сейчас позовут и предложат что-то неслыханное, вследствие чего придется, пожалуй, закупориться в Проплеванную, – эта ужасная мысль следила за каждым моим шагом и заставляла мешать в кадрилях фигуры. Видя мою рассеянность, дамы томно смотрели на меня, думая, что я влюблен,

– Какой цвет волос вам больше нравится, мсье, – блондинки или брюнетки? – слышал я беспрестанно вопрос.

Наконец грозная минута наступила. Кшепшицюльский, придя рано утром, объявил, что господин квартальный имеет объясниться по весьма важному, лично до него касающемуся делу… и именно со мной.

– Об чем, не знаете? – полюбопытствовал я.

Но Кшепшицюльский понес в ответ сущую околесицу, так что я только тут понял, как неприятно иметь дело с людьми, о которых никогда нельзя сказать наверное, лгут они или нет. Он начал с того, что его начальник получил в наследство в Повенецком уезде пустошь, которую предполагает отдать в приданое за дочерью («гм… вместо одной, пожалуй, две Проплеванных будет!» – мелькнуло у меня в голове); потом перешел к тому, что сегодня в квартале с утра полы и образа чистили, а что вчера пани квартальная ездила к портнихе на Слоновую улицу и заказала для дочери «монто». При этом пан Кшепшицюльский хитро улыбался и искоса на меня поглядывал.

– Отчего же Глумова не зовут? – спросил я.

– А як же ж можно двох!

– Нужно говорить «двех», а не «двох», пан Кшепшицюльский! – наставительно произнес Глумов и, обратись ко мне, пропел из «Руслана»:.

 
М-и-и-и-л'ые д'ет-ти! Не-бо устррро-ит в'ам рад-дость!
 

– Ступай, брат, с миром, и бог да определит тебя к месту по желанию твоему!

* * *

Клянусь, я был за тысячу верст от того удивительного предложения, которое ожидало меня!

Когда я пришел в квартал, Иван Тимофеич, в припадке сильной ажитации, ходил взад и вперед по комнате. Очевидно, он сам понимал, что испытание, которое он готовит для моей благонамеренности, переходит за пределы всего, что допускается уставом о пресечении и предупреждении преступлений. Вероятно, в видах смягчения предстоящих мероприятий, на столе была приготовлена очень приличная закуска и стояла бутылка «ренского» вина.

– Ну, вот и слава богу! – воскликнул он, порывисто схватывая меня за обе руки, точно боялся, что я сейчас выскользну. – Балычка? сижка копченого? Милости просим! Ах, да белорыбицы-то, кажется, и забыли подать! Эй, кто там? Белорыбицу-то, белорыбицу-то велите скорее нести!

– Благодарю вас, я сейчас ел. Да и вы, конечно, заняты… дело какое-нибудь имеете до меня?

– Да, дело, дело! – заторопился он, – да еще дело-то какое! Услуги, мой друг, прошу! такой услуги… что называется, по гроб жизни… вот какой услуги прошу!

Начало это несколько смутило меня. Очевидно, меня ожидало что-нибудь непредвиденное.

– Да, да, да, – продолжал он суетливо, – давно уж это дело у меня на душе, давно сбираюсь… Еще в то время, когда вы предосудительными делами занимались, еще тогда… Давно уж я подходящего человека для этого дела подыскиваю!

Он оглянул меня с головы до ног, как бы желая удостовериться, действительно ли я тот самый «подходящий человек», об котором он мечтал.

– Обещайте, что вы мою просьбу выполните! – молвил он, кончив осмотр и взглядывая мне в глаза.

– Иван Тимофеич! после всего, что произошло, позволительны ли с вашей стороны какие-либо сомнения?

– Да, да… довольно-таки вы поревновали… понимаю я вас! Ну, так вот что, мой друг! приступимте прямо к делу! Мне же и недосуг: в Эртелевом лед скалывают, так присмотреть нужно… сенатор, голубчик, там живет! нехорошо, как замечание сделает! Ну-с, так изволите видеть… Есть у меня тут приятель один… такой друг! такой друг!

Он запнулся и заискивающе взглянул на меня, точно ждал моей помощи.

– Ну-с, так приятель… что же этот приятель? – поощрил я его.

– Так вот, есть у меня приятель… словом сказать, Парамонов купец… И есть у него… Вы как насчет фиктивного брака?.. одобряете? – вдруг выпалил он мне в упор.

– Помилуйте! даже очень одобряю, ежели… – сконфузился я.

– Вот именно так: ежели! Сам по себе этот фиктивный брак – поругание, но «ежели»… По обстоятельствам, мой друг, и закону премена бывает! как изволит выражаться наш господин частный пристав. Вы что? сказать что-нибудь хотите?

– Нет, я ничего… я тоже говорю: по обстоятельствам и закону премена бывает – это верно!

– Так вот я и говорю: есть у господина Парамонова штучка одна… и образованная! в пансионе училась… Он опять запнулся и в смущении опустил глаза.

– Не желаете ли вы вступить с этой особой в фиктивный брак? – быстро спросил он меня таким тоном, словно бремя скатилось с его души.

К сожалению, я не могу сказать, что не понял его вопроса. Нет, я не только понял, но даже в висках у меня застучало. Но в то же время я ощущал, что на мне лежит какой-то гнет, который сковывает мои чувства, мешает им перейти в негодование и даже самым обидным образом подчиняет их инстинктам самосохранения.

Иван Тимофеич очень тонко подметил этот разлад чувств. С одной стороны, в висках стучит, с другой – сердце объемлет жажда выказать благонамеренность… Так что, когда я, вместо ответа, в свою очередь предложил вопрос:

– Но почему же именно я?

То он не только не увидел в этом повода для прекращения разговора, но еще с большею убедительностью приступил к дальнейшим переговорам.

– Слушай, друг! – сказал он ласково, ободряя меня, – ежели ты насчет вознаграждения беспокоишься, так не опасайся! Онуфрий Петрович и теперь, и на будущее время не оставит!

Нервы мои окончательно упали. Я старался что-нибудь сообразить, отыскать что-нибудь – и не мог. Я беспомощно смотрел на моего истязателя и бормотал:

– Позвольте… что касается до брака… право, в этом отношении я даже не знаю, могу ли назвать себя вполне ответственным лицом…

Клянусь, будь на месте Ивана Тимофеича сам Шешковский – и тот бы тронулся моим видом. И тот сказал бы себе: вот человек, в котором благонамеренность уже достигла тех пределов, за которыми дальнейшие испытания становятся в высшей степени рискованными. И, сознавши это, отпустил бы меня с миром, предварительно обнадежив, что начальство очень хорошо понимает мои колебания и отнюдь не сочтет их за противодействие властям. Но у Ивана Тимофеича, по-видимому, совсем не было государственного смысла, а потому он счел возможным идти дальше.

– Да ведь от вас ничего такого и не потребуется, мой друг, – успокоивал он меня. – Съездите в церковь (у портного Руча вам для этого случая «пару» из тонкого сукна закажут), пройдете три раза вокруг налоя, потом у кухмистера Завитаева поздравление примете – и дело с концом. Вы – в одну сторону, она – в другую! Мило! благородно!

Нарисовав мне эту картину, он, очевидно, ждал, что я сейчас же изъявлю согласие, но я молчал.

– А что касается до вознаграждения, которое вы для себя выговорите, – продолжал он соблазнять меня, – то половину его вы до, а другую – по совершении брака получите. А чтобы вас еще больше успокоить, то можно и так сделать: разрежьте бумажки пополам, одну половину с нумерами вы себе возьмете, другая половина с нумерами у Онуфрия Петровича останется… А по окончании церемонии обе половины и соединятся… у вас!

Я слушал эти речи и думал, что нахожусь под влиянием безобразного сна. Какое-то ужасно сложное чувство угнетало меня, Я и благонамеренность желал сохранить, и в то же время говорил себе: ну нет, вокруг налоя меня не поведут… нет, не поведут! Отсюда – целый ряд галлюцинаций, обещающих сверхъестественное и чудесное избавление. То думалось: вот-вот Ивана Тимофеича апоплексический удар хватит – и вся эта история с фиктивным браком разлетится как дым. То представлялось: обрушивается потолок и повреждает Ивана Тимофеича, а меня оставляет невредимым – и опять все исчезает.

И вот именно сверхъестественное и выручило меня. В ту самую минуту, как я искал спасения в галлюцинациях, в комнату вошло новое лицо, при виде которого я всею силою облегченной груди крикнул:

– Иван Тимофеич! вот он!

Да, это был он, то есть избавитель, то есть «подходящий человек», по поводу которого возможен был только один вопрос: сойдутся ли в цене? То есть, говоря другими словами, это был адвокат Балалайкин.

Я с восхищением смотрел на него, хотя он значительно изменился, и притом не в свой авантаж6. По-прежнему поступь его была тороплива, и в движениях сквозило легкомыслие, но изнурительные занятия, видимо, подействовали, и на лицо уже легли расплюевские тени. Я не скажу, чтоб Балалайкин был немыт, или нечесан, или являл признаки внешних повреждений, но бывают такие физиономии, которые – как ни умывай, ни холь, а все кажется, что настоящее их место не тут, где вы их видите, а в доме терпимости.

Самого Ивана Тимофеича словно свет озарил, когда вошел Балалайкин.

– Господин Балалайка! а я-то… а мы-то… а он – вот он он! – беспорядочно восклицал он, раскрывая широкие объятия, – господин Балалайка! ах ты, ах! закусить? рюмочку пропустить?

– Нет, mon cher, я на минуточку! спешу, мой ангел, спешу! – отнекивался Балалайкин. – Вот что: есть тут индивидуй один… взыскание на него у меня, так нужно бы подстеречь…

– С удовольствием! и даже с превеликим… сейчас! сию минуту! Ах ты, ах! Да, никак, ты помолодел! Повернись! сделай милость, дай на себя посмотреть!

– Не могу, душа моя, не могу! в конкурс спешу! Вот записка, в которой все дело объяснено. А теперь прощай!

– Да нет же, стой! А мы только что об тебе говорили, то есть не говорили, а чувствовали: кого, бишь, это недостает? Ан ты… вот он он! Слушай же: ведь и у меня до тебя дело есть.

Балалайкин вынул из кармана хронометр, взглянул на циферблат и сказал:

– У меня есть свободного времени… да, именно три минуты я могу уделить. Конкурс открывается в три часа, теперь без пяти минут три, две минуты нужно на проезд… да, именно три минуты я имею впереди. Ну-с, так в чем же дело?

– Скажи: ты всякие поручения исполняешь?

– Всякие. Дальше.

– Жениться можешь?

– Это… зависит!

– Ну, конечно, не за свой счет, а по препоручению!

– Mo… могу!

– Так видишь ли: есть у меня приятель, а у него особа одна… вроде как подруга…

– Душенька то есть?

– Ну, как там по-твоему… И есть у него желание, чтобы эта особа в законе была… чтобы в метрических книгах и прочее… словом, все – чтобы как следует… А она чтобы между тем…

– С удовольствием, мой друг, с удовольствием!

– Ну-с, так что ты за это возьмешь? Она ведь, брат, по-французски знает!

– Гм… Прежде нежели ответить на этот вопрос, я, с своей стороны, предлагаю другой: кто тот смертный, в пользу которого вся эта механика задумана?

– Ты прежде скажи…

– Нет, ты прежде скажи, а потом и я разговаривать буду. Потому что ежели это дело затеял, например, хозяин твоей мелочной лавочки, так напрасно мы будем и время попустому тратить. Я за сотенную марать себя не намерен!

Иван Тимофеич замялся. Очевидно, он имел в виду комиссионный процент и боялся, чтоб Балалайкин не обратился прямо к Парамонову, без посредства комиссионеров. Но после минутного размышления он, однако ж, решился.

– Ежели я Парамонова Онуфрия Петровича назову – слыхал?

– Намеднись даже в стуколку с ним вместе играл, – солгал Балалайкин, – Фалелеев Сидор Кондратьич, Бобков Герасим Фомич, Генералов Федор Кузьмич, Парамонов и я.

– Ну, как же по-твоему?

– А вот как. У нас на практике выработалось такое правило: ежели дело верное, то брать десять процентов с цены иска, а ежели дело рискованное. – то по соглашению.

– Чудак ты! как же ты бабу ценить будешь?

– Сейчас. Сколько господин Парамонов на эту самую «подругу» денег в год тратит?

– Как сказать… Одевает-обувает… ну, экипаж, квартира… Хорошо содержит, прилично! Меньше как двадцатью тысячами в год, пожалуй, не обернется. Ах, да и штучка-то хороша!

– А принимая во внимание, что купец Парамонов – меняло, а с таких господ, за уродливость, берут вдвое, то предположим, что упомянутый выше расход в данном случае возрастет до сорока тысяч.

– Предполагай, пожалуй!

– Теперь пойдем дальше. Имущества недвижимые, как тебе известно, оцениваются по десятилетней сложности дохода; имущества движимые, как, например: мебель, картины, произведения искусств, – подлежат оценке при содействии экспертов. Так ли я говорю?

– Так-то так, да ведь тут…

– Позволь, об этом будет дальше. «Штучка», о которой идет речь, очевидно, представляет имущество движимое, но притом снабженное такими признаками, на которые в законах прямых указаний не имеется. Поэтому в деле оценки подобного имущества необходимо прибегнуть к несколько иному методу, более соответствующему характеру самой движимости. Так, например, если допустим способ смешанный: то есть, с одной стороны, прибегнем к экспертизе, а с другой – не пренебрежем и принципом десятилетней сложности дохода, то, кажется, мы придем к результату довольно удовлетворительному. А именно: в смысле экспертизы, самым лучшим судьей является сам господин Парамонов, который тратит на ремонт означенной выше движимости сорок тысяч рублей и тем самым, так сказать, определяет годовой доход с нее…

– Не с нее, а ее…

– С нее или ее – не будем спорить о словах. Приняв цифру сорок тысяч, как базис для дальнейших наших операций, и помножив ее на десять, мы тем самым определим и ценность движимости цифрою четыреста тысяч рублей. Теперь идем дальше. Эта сумма в четыреста тысяч рублей могла бы быть признана правильною, ежели бы дело ограничивалось одною описью, но, как известно, за описью необходимо следуют торги. Какая цена состоится на торгах – этого мы, конечно, определить не можем, но едва ли ошибемся, сказав, что она должна удвоиться. А затем цифра гонорара определяется уже сама собою. То есть: восемьдесят, а для круглого счета – сто тысяч рублей.

Я внимал ему, затаив дыхание; но когда он выговорил цифру сто тысяч, то, признаюсь, у меня даже коленки затряслись.

– Берите пятьдесят! – подсказал я ему, сам, впрочем, не понимая, почему мне пришла на ум именно эта сумма, а не другая.

Но он даже не удостоил меня взглядом.

– Я уже опоздал на целую минуту, – сказал он, смотря на часы, – затем, прощайте! И буде условия мои будут признаны необременительными, то прошу иметь в виду!

Несколько минут Иван Тимофеич стоял как опаленный. Что касается до меня, то я просто был близок к отчаянию, ибо, за несообразностью речей Балалайкина, дело, очевидно, должно было вновь обрушиться на меня. Но именно это отчаяние удесятерило мои силы, сообщило моему языку красноречие почти адвокатское, а мысли – убедительность, которою она едва ли когда-нибудь обладала.

– Иван Тимофеич! – воскликнул я, – сообразите! Ведь это дело – ведь это такое дело, что, право, дешевым образом обставить его нельзя!

Но он, по-видимому, не слыхал меня и бормотал:

– Диви бы за дело, а то… другой бы даже за удовольствие счел…

И вдруг, обратившись ко мне:

– Ну, а вы как… какого вознаграждения желали бы? – спросил он и с горькой усмешкой прибавил, – для вас, может быть, и двухсот тысяч мало будет?

Но тут-то именно я и показал себя.

– Выслушайте меня, прошу вас! – сказал я. – Вы давно уже видите и знаете мое сердце. Вам известно, интересан ли я и страдаю ли недостатком готовности служить – на пользу общую. В деньгах я не особенно нуждаюсь, потому что получил обеспеченное состояние от родителей; что же касается до моих чувств, то они могут быть выражены в двух словах: я готов! Но будет ли с моей стороны добросовестно отбивать у Балалайкина куш, который может обеспечить его на всю жизнь? Он – бедный человек, Иван Тимофеич! и хотя говорит, что адвокатура дает ему не меньше двадцати пяти тысяч в год, но это он лжет! Помилуйте! разве можно вверять какие-нибудь серьезные интересы… Бал-алайки-ну? И даже самый конкурс, на который он сейчас ссылался, разве есть возможность верить в его существование? – Нет, и тысячу раз нет! Верьте, что, несмотря на свой шик, он с каждой минутой все больше и больше погружается в тот омут, на дне которого лежит Тарасовка. И в доказательство…

3 взял со стола записку, которую оставил Балалайкин, и прочитал:

«По делу о взыскании 100 рублей с мещанина Лейбы Эзельсона…»

– Понимаете ли вы теперь, какие у него дела? – продолжал я, – и как ему нужно, до зарезу нужно, чтоб на помощь ему явился какой-нибудь крупный гешефт, вроде, например, того который представляет затея купца Парамонова?

Иван Тимофеич молчал, но для меня и то было уже выигрышем, что он слушал меня. Его взор, задумчиво на меня устремленный, казалось, говорил: продолжай! Понятно, с какою радостью я последовал этому молчаливому приглашению.

– С другой стороны, – говорил я, – ведь не вам придется платить деньги! Конечно, Балалайкин заломил цену уже совсем несообразную, но я убежден, что в эту минуту он сам раскаивается и горько клянет свою несчастную страсть к хвастовству. Призовите его, обласкайте, скажите несколько прочувствованных слов – и вы увидите, что он сейчас же съедет на десять тысяч, а может быть, и на две! Наверное, он уж теперь позабыл, что сто тысяч слетели у него с языка. Почему он сказал сто тысяч, а не двести, не миллион? – не потому ли, что цифра сто значится в записке о взыскании с мещанина Эзельсона? Я, конечно, этого не утверждаю, но думаю, что это догадка не безосновательная. Завтра он принесет к вам записку о взыскании двух рублей и сообразно с этим уменьшит и требование свое до двух тысяч. Но если бы даже он и окончательно «становился, например, на десяти тысячах, то, право, это не много! Ведь поручение-то… ах, какое это поручение! И что вам, наконец? Неужели деньги купца Парамонова до такой степени дороги вашему сердцу, что вы лишите бедного человека возможности поправить свои обстоятельства?

Я говорил долго и убедительно, и Иван Тимофеич был тем более поражен справедливостью моих доводов, что никак не ожидал от меня такой смелой откровенности. Подобно всем сильным мира, он был окружен плотною стеной угодников и льстецов, которые редко дозволяли слову истины достигнуть до ушей его.

– Вы правый – сказал он, наконец, с какою-то особенною искренностью пожимая мне руку, – и хотя мы не привыкли выслушивать правду, но я должен сознаться, что иногда она не бесполезна и для нас. Благодарю! Я давно не проводил время с такой пользой, как сегодня утром!

* * *

Я летел домой, не чувствуя ног под собою, и как только вошел в квартиру, так сейчас же упал в объятия Глумова. Я рассказал ему все: и в каком я был ужасном положении, и как на помощь мне вдруг явилось нечто неисповедимое…

– Поверь, что это за благонамеренность нашу! – сказал я в заключение.

– Так-то так, да ты прежде подожди: возьмет ли еще Балалайкин десять-то тысяч?

– Помилуй, душа моя, как ему не взять! ведь он…

Я с жаром принялся доказывать, что нельзя Балалайке десяти тысяч не взять, что, в противном случае, он погибнуть должен, что десяти тысяч на полу не поднимешь и что с десятью тысячами, при настоящем падении курсов на ценные бумаги… И вдруг в самом разгаре моих доказательств меня словно обожгло.

– Глумов! да ведь Балалайка женат и имеет восемь человек детей! – крикнул я не своим голосом.

5.прощаю всех!
6.См. «Экскурсии в область умеренности и аккуратности». (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
04 июня 2010
Дата написания:
1877
Объем:
540 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Public Domain
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 17 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 16 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 5 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 7 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 13 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,4 на основе 15 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 60 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,3 на основе 22 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 220 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 940 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,9 на основе 34 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 8 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,2 на основе 13 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 536 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,1 на основе 29 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,4 на основе 25 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 22 оценок
По подписке