Читать книгу: «Тишина поёт»
Отказ от ответственности
18+
© Михаил Плохих, 2026
Все события, персонажи, имена, названия и организации, описанные в этой книге, являются вымыслом автора. Любое сходство с реальными людьми — живыми или умершими, — а также с реальными событиями, местами или организациями случайно и непреднамеренно.
Книга относится к жанру художественного хоррора и содержит сцены и темы, которые могут показаться тревожными. Произведение предназначено для читателей старше 18 лет и не призывает к каким-либо действиям, описанным в тексте.
Содержание
Глава 1. Самая старая запись · Волков
Глава 2. Дом без мамы · Наталья
Глава 3. Палата · Наталья
Глава 4. Анна · Волков
Глава 5. После похорон · Наталья
Глава 6. Мельница · Наталья
Глава 7. Порядок · Волков
Глава 8. Класс · Волков
Глава 9. Голос мамы · Наталья
Глава 10. Нервы · Волков
Глава 11. Колыбельная · Наталья
Глава 12. Подарок · Наталья
Глава 13. Старик Ройс · Волков
Глава 14. Ночь у мельницы · Волков
Глава 15. Совсем близко · Наталья
Глава 16. Тот ужин · Волков
Глава 17. Что я объяснил · Волков
Глава 18. Тёплый дом · Наталья
Глава 19. Что обещал голос · Наталья
Глава 20. Доктор и аптека · Волков
Глава 21. Что знал Ройс · Волков
Глава 22. Ройса не стало · Волков
Глава 23. Когда никто не помнит · Наталья
Глава 24. Я держусь · Наталья
Глава 25. Я ей не поверил · Волков
Глава 26. Последняя ночь наверху · Наталья
Глава 27. Шорох ткани · Волков
Глава 28. Спуск · Наталья
Глава 29. Холодно · Наталья
Глава 30. Полусделка · Волков
Глава 31. Первый после неё · Волков
Глава 32. Самая старая запись · Волков
Глава 1. Самая старая запись
рассказывает Волков
Я записываю это, потому что больше некому помнить её правильно.
Передо мной стоит катушечный магнитофон. Старый, тяжёлый, я вожу его за собой сорок лет из города в город, и всё это время на одной плёнке хранится её голос — настоящий, тот, что был до. Я записал его в нашей кухне, когда Наталье было десять. Она пела вместе с матерью, фальшивила, сбивалась со смеху; Анна обрывала её, стучала ложкой по столу, отбивая такт, и начинала снова. Самая обычная домашняя возня. Самая дорогая вещь, что у меня есть на свете.
Я не могу дослушать эту плёнку до конца. Кухню — могу; кухню я слушаю до дыр, плачу и слушаю снова. А вот то, что записано на той же плёнке дальше, — не могу. Потому что дальше уже не кухня. Дальше — то, что я сам, своей рукой, записал позже, в темноте, думая, что доказываю обратное. Тихий, ровный голос без дыхания между нотами, выводящий ту же колыбельную — только с одним неправильным словом. До этого места плёнки я не дохожу сорок лет. Но обо всём по порядку.
Сорок лет назад я был не доктором. Я был школьным учителем, преподавал историю и верил в причины и следствия, в то, что у каждой вещи есть объяснение, если думать достаточно ясно. Доктором — психиатром — я стал уже после, и стал нарочно: всю оставшуюся жизнь я пытался доказать себе, что моя дочь просто сошла с ума, а не то, другое. Я не доказал. Я только научился узнавать это в чужих детях. Слишком поздно. Всегда слишком поздно.
Если ты читаешь это и у тебя недавно умер кто-то, кого ты любил, и в тишине ты вдруг услышал его голос, — отложи мои записи. Встань. Включи свет. Выйди к тем, кто ещё жив. Не дочитывай.
Я тоже не дочитал. Тогда. В этом всё и дело.
Её звали Наталья. Ей было шестнадцать. У неё были материны глаза и моё упрямство, и я не сберёг её. Дальше — как всё было, с самого начала, пока я ещё хоть что-то помню правильно. Метка ест мою память о ней до сих пор, ночь за ночью, поэтому я тороплюсь.
Глава 2. Дом без мамы
рассказывает Наталья
Прошёл год, а дом всё ещё был похож на комнату, из которой только что вышли.
Мамины тапки стояли у батареи. Её синяя чашка с отколотым краем жила в шкафу на своей полке; папа не убирал, я не трогала, и так она и стояла между нами, как маленький памятник, который оба делали вид, что не замечают. Иногда я входила на кухню и на секунду была твёрдо уверена, что она там — спиной ко мне, у плиты, в халате, помешивает что-то и сейчас обернётся. Потом секунда кончалась, и кухня снова была пустая, и от этого каждый раз было как заново.
Мама умирала долго. Полгода больницы в сорока минутах езды, белые коридоры, запах хлорки и чего-то сладковатого, который не отстирывался от папиного пальто и которым, кажется, пропахла вся та зима. Сначала она ещё шутила, просила привезти ей нормальной еды и ругала больничный кисель. Потом стала путать утром лица — звала меня своим именем, именем бабушки, один раз спросила, не медсестра ли я. Под конец она стала меньше подушки, и руки у неё были как у птицы.
А я перестала ездить.
Этого не знает никто, и я не говорила никому. Последние три недели я не ходила к ней. Я говорила папе, что много задано, что у меня контрольные, что я готовлюсь, — и шла куда угодно, лишь бы не в ту палату, где лежало то, что было моей мамой и уже почти ею не было. Я не хотела запомнить её такой. Я хотела запомнить её у плиты, с ложкой, отбивающей такт. Я была трусихой и называла это «беречь себя».
Она умерла ночью. Одна — то есть с папой, он был рядом, держал её руку. А я была дома. Спала. Я даже не попрощалась.
Вот что я носила в себе весь тот год, как холодный камень под рёбрами. Не горе даже. Стыд. И когда позже, гораздо позже, из темноты меня позвал её голос и первым делом сказал, что не сердится, — вы должны понять, чего мне стоило не сорваться с места в ту же секунду.
Глава 3. Палата
рассказывает Наталья
Я была у мамы в больнице только один раз за последний месяц. Один раз — и больше не смогла себя заставить.
Это было в начале весны. Я привезла ей мандарины, которые она любила, и не довезла половину — съела в автобусе, от нервов. В палате пахло хлоркой и ещё чем-то сладковатым, чего я тогда не знала, а теперь знаю: так пахнет, когда тело начинает сдаваться. Мама лежала маленькая, жёлтая, с трубкой в руке. Она улыбнулась мне и не сразу вспомнила, как меня зовут, — а потом вспомнила и заплакала оттого, что забыла.
Я просидела двадцать минут. Держала её руку и смотрела в окно, на парковку, и считала машины, лишь бы не смотреть на неё. Мне было так страшно и так стыдно за свой страх, что я придумала, будто опаздываю на автобус, и сбежала. У двери она сказала: «Приходи ещё, Наташенька. Мне тут одиноко». Я сказала: «Конечно, мам. Завтра приду».
Я не пришла. Ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Я говорила папе про контрольные и уходила гулять одна, и каждый вечер обещала себе, что уж завтра-то поеду, — и не ехала. Не могла. Я боялась той маленькой жёлтой женщины с трубкой больше всего на свете — потому что она была моей мамой и уже почти не была.
Она умерла через три недели. Ночью. Одна. Папа успел. Я — нет.
Иногда мне кажется, что я выдержала бы что угодно — горе, тоску, пустой дом, — если бы только успела сказать ей тогда, в палате: «Я останусь. Я посижу с тобой. Мне не страшно». Но я ушла. И последнее, что она услышала от меня, было враньё: «Завтра приду».
Этот стыд я носила в себе целый год, никому не показывая. Думала, он только мой и умрёт со мной. Я ошибалась. Кое-что внизу, в темноте, уже принюхивалось к нему — как принюхиваются к крови.
Глава 4. Анна
рассказывает Волков
Анну я встретил в портовом городе, куда нас обоих занесло из разных концов света, и женился через полгода, чему все удивлялись, кроме нас.
Она была всем, чем не был я. Я раскладывал жизнь по полкам — она смеялась над моими полками и сметала с них пыль. Я объяснял, она чувствовала. Когда родилась Наталья, именно Анна пела ей по ночам, носила по комнате, знала без всяких слов, когда у дочери жар, а когда просто страшный сон. Я в это время проверял тетради в соседней комнате и думал, что приношу пользу семье тем, что не мешаю.
Её болезнь была из тех, что не оставляют надежды с первого дня, только все полгода делают вид. Я возил её на процедуры, сидел в коридорах, выучил названия лекарств, которые ничего не меняли. И — теперь могу признаться, мёртвым уже всё равно, а живых я хочу предостеречь — я тоже не всегда был рядом так, как надо. Я прятался в дела. В работу, в расписание, в хлопоты. Сидеть и просто держать её руку, и молчать, и смотреть, как она уходит, было невыносимо, и я находил тысячу причин выйти из палаты. Мы с дочерью, оказывается, были похожи больше, чем я думал. Только я себе в этом не признался, а ей потом не простил того же.
После похорон я закрылся. Я ни разу за весь тот год не произнёс вслух её имя — мне казалось, что если начну, то не остановлюсь и развалюсь, а разваливаться было нельзя, у меня была дочь. Я думал, что молчанием берегу Наталью. На самом деле я сделал так, что в доме, где обе тосковали по одной женщине, нельзя было даже назвать её. Я запер горе в чулан и гордился тем, какой в доме порядок.
Поэтому, когда дочь однажды придёт ко мне сияющая и скажет, что слышала маму, — я не услышу в этом крика о помощи. Я услышу только непорядок. И поступлю как человек, который всю жизнь наводил порядок: попытаюсь его устранить.
Глава 5. После похорон
рассказывает Наталья
Похороны я почти не помню. Помню только, что было очень много людей, называвших меня «бедной девочкой», и что к вечеру они все разошлись, и в доме стало тихо так, как не было никогда.
Эту тишину я запомнила лучше всего из всего того года. Раньше дом всегда чем-то полнился: мама гремела на кухне, напевала, болтала по телефону, отчитывала меня за разбросанные вещи. После похорон всё это разом выключили. Папа взялся за своё расписание и замолчал. Я уходила в школу и возвращалась в молчание. Мы сидели с ним за ужином, и было слышно, как стучат вилки о тарелки, и больше не было слышно ничего.
Я думала тогда, что тишина — это просто отсутствие мамы. Я не знала, что тишина бывает живой. Что она может прийти, поселиться в доме, в пустых комнатах, в паузах между словами — и слушать. Что у горя есть запах, на который из-под земли поднимается то, что давно не ело досыта.
Я грустила, как грустят все. Я не делала ничего особенного, ничего неправильного — просто тосковала по матери в притихшем доме. Этого оказалось достаточно. Оно не приходит к счастливым и сытым, к тем, кто окружён живыми. Оно приходит в дом, где стало тихо. А наш дом после маминой смерти стал самым тихим домом на свете.
Я часто думаю потом: если бы папа тогда не запер своё горе на замок, если бы мы плакали вместе, говорили о ней вслух, заполняли эту тишину хоть чем-то живым, — может, ему и не хватило бы места поселиться между нами. Но мы молчали, каждый о своём. И в это молчание оно и вошло.
Глава 6. Мельница
рассказывает Наталья
К старой мельнице я стала ходить, потому что туда меня водила мама.
Это было наше с ней место — давно, когда я была совсем маленькой. Мельница стояла на восточном краю города, заброшенная ещё до моего рождения: чёрная, осевшая на один бок, с проваленной крышей, сквозь которую падали столбы света. Все считали её жутковатой, дети лазили туда на спор и пугали друг друга. А маме там нравилось — нравилась тишина, и то, как пахнет старым деревом и мукой, въевшейся в доски за сто лет. Мы сидели на трухлявых мешках, и она пела, и голос гулко расходился под высоким потолком.
Её любимой — и моей — была «Спи, моя радость, усни». Она пела её мне каждый вечер, сколько я себя помню; знала все куплеты, и про птичек, что затихли в саду, и про рыбок, уснувших в пруду, и про погасшие в доме огни. Когда мне было страшно или больно, она пела, и становилось не страшно. Это была не просто песня. Это был звук того, что меня любят и что всё будет хорошо.
После её смерти меня тянуло на мельницу так, что я не могла объяснить. Дома папа следил за расписанием и за тем, чтоб никто не плакал вслух. А там можно было реветь в голос, и никто не слышал, кроме голубей под крышей. Я приходила, садилась на мешки на её месте и иногда тихонько напевала ту колыбельную — за неё, вместо неё, чтоб песня не умерла совсем.
И вот однажды, на середине куплета, мне показалось, что снизу, из подвала, кто-то тихо подхватил.
Я замерла. Сказала себе — эхо. Голуби. Ветер в трубе. В старых домах всегда что-то звучит. Я допела до конца одна, в полной тишине, и убедила себя, что почудилось.
Но уходя, у самого спуска в подвал, я всё-таки оглянулась на тёмный зев старого угольного жёлоба. И мне показалось — только показалось, — что оттуда тянет не холодом, а чем-то тёплым. И что темнота там не пустая. Что она слушает.
Глава 7. Порядок
рассказывает Волков
Я держал нас на плаву порядком, потому что больше держать было нечем.
Подъём в шесть. Завтрак на столе к половине седьмого. Я — в школу, к чужим детям, рассказывать им про древние города, которые давно занесло песком; Наталья — на свои уроки. Вечером проверка тетрадей, чай, в десять отбой. Я верил, что если соблюдать распорядок достаточно строго, горе не успеет просочиться в щели и нас затопить. Анну я не обсуждал. Думал, берегу дочь. Теперь-то понятно, что берёг себя.
Фоллоу тогда был живым городом — не та выпотрошенная тишина, в которую он превратится потом. Шахта работала в три смены, на сталелитейном грохотало день и ночь, по пятницам бар у вокзала гудел до утра, и в воздухе вечно висела угольная пыль, оседавшая на подоконниках. Город был молодой, шумный, уверенный, что так будет всегда. Только старая мукомольная мельница на восточном краю стояла мёртвая, заколоченная, с моего ещё детства, и про неё рассказывали то, что всегда рассказывают про такие места. Я Наталье запрещал туда ходить. Она кивала. Я считал, что вопрос закрыт.
В ту зиму пропал мальчишка из старших классов — Харпер, сын аптекаря. Сидел у меня на истории во втором ряду, грыз карандаш, писал с ошибками. Поговорили о нём неделю. Шериф сказал: сбежал, отец пил, дома было нехорошо, обычное дело для такого возраста. Город повздыхал и забыл — быстро, как-то подозрительно легко, будто все разом, не сговариваясь, решили, что так спокойнее. Я тоже забыл. У меня была своя беда, живая, через стенку, и на чужую не оставалось места.
Я был неглупым человеком. Я знал слова «утрата», «адаптация», «время лечит». У меня находилось объяснение на любой случай жизни. В этом и состояла моя беда: у того, у кого на всё есть готовое объяснение, не остаётся ушей, чтобы услышать, когда объяснения вдруг перестают подходить. А они уже переставали. Я просто ещё этого не знал.
Бесплатный фрагмент закончился.
