Читать книгу: «Волчок»

Шрифт:

© Нисенбаум М. Е., 2017

Мимикрия первая. Волк, его Герберт и первое свидание

1

О свадьбе Варвары Ярутич, моей сумасшедшей возлюбленной, я узнал только через полгода. Это лишало меня возможности преподнести новобрачным свадебный подарок, какой-нибудь приятный пустяк вроде перчатки для соколиной охоты, бронзового купидона или прелестного треснувшего калейдоскопа, принадлежавшего некогда самому Одилону Редону, если лейденский антиквар меня бессовестно не надул.

Лиза Папаникос, не без злорадства сообщившая мне о свершившемся торжестве, не смогла вспомнить, во что была одета невеста. И хотя время почти исцелило меня от этого невыносимого романа, досадную прореху в девичьей памяти Лизы я оплакивал добрых двадцать минут. Ведь я отлично помнил Варин рассказ, как она нарядилась по случаю первого развода. Заливаясь своим фирменным старушечьим смехом, она рассказывала о черно-зеленом платье, золотом парике высотой в полметра и золотых же бальных перчатках, на которые ошарашенный муж смотрел с прощальным благоговением. Именно с таким благоговейным прискорбием я смотрю иногда на три перышка белоспинного дятла и на картину с черными кислицами, нарисованными на куске кровельного железа, – последние реликвии, оставшиеся от нашего с Варварой Ярутич незабываемого романа.

2

С Варварой Ярутич я познакомился чудом, если только уместно называть чудом событие, которое не привело к счастью. И все же чудо случилось – возможно, это куда важнее гипотетического счастья. Ведь счастьем, опасаясь гневить воображаемые высшие силы, вечно норовят назвать любую жизнь, в которой у вас есть своя квартира и вы не больны чем-нибудь ужасным. А чудо ни с чем не перепутаешь, потому что его дарят настоящие высшие силы, которым нет никакого дела ни до ваших квартир, ни до ваших санаториев.

Цвел роскошный сентябрь, город еще не понимал, что наступает осень, а может не хотел понимать, дабы не лишать себя удовольствия еще недельку зелено шуметь, купаться в солнце, слушать звонки велосипедов и наслаждаться легкой летней одеждой. Никаких плащей, ни единой куртки, бродячим псам и людям ночью так же тепло, как и днем.

Именно в такой день я праздно бродил по переулкам, сшивающим Остоженку с Пречистенкой, и единственной заботой было не ускорять шаг, идти не спеша, потому что моя цель заключалась в прогулке как таковой. Проходя по Мансуровскому переулку, я обнаружил, что угрюмые жалюзи, обычно наглухо застилающие окна антикварного салона, сегодня убраны, в витрине стоят белые напольные часы и бог Гермес, который занес чугунную окрыленную ногу словно бы с тем, чтобы как следует наподдать хрупкому фарфоровому пуделю. Мне пришло в голову заглянуть в салон из простого любопытства, да еще чтобы устроить лишнюю остановку в моем слишком коротком путешествии.

В салоне густо пахло воском, сухими цветами и какимито восточными благовониями. За прилавком сидела приказчица, молодая женщина с губами, накрашенными помадой того же цвета, что и огнетушитель, висевший за ее спиной. Женщина внимательно оглядела меня и учтиво ответила на мое приветствие. Наверное, она тотчас поняла, что я не собираюсь ничего покупать, обычно продавцы умеют прочесть это с первого взгляда. Впрочем, приказчица не спросила, что мне угодно и чем она может мне помочь, так что я осторожно двинулся по комнате, забаррикадированной поставцами, горками и комодами. Вещи, которые продавались в салоне, были не слишком стары и не особенно интересны – пузатые китайские вазы, кузнецовские чашки с вензелями, барометр, указывающий на «в. сушь», и с десяток фарфоровых фигурок, изображающих белых медведей, красных девиц и старичков, почесывающих фарфоровые затылки. Тут же обнаружились и вполне современные гильотинки для сигар, пластиковая поющая макрель, лаковое папье-маше и прочие предметы, которые могут приглянуться людям, положившим за правило жить в красоте и богатстве. Кое-где висели зеркала, на которых и вовсе было скучно задерживать взгляд.

Я уже собрался уходить, как вдруг в углу над птичьей клеткой обнаружил картину, совершенно не вписывающуюся в обстановку салона. Не то чтобы собранные здесь предметы были так уж идеально подобраны друг к другу. Трофейная горка когда-то украшала квартиру советского военного или чиновника, кожаное кресло могло стоять в кабинете инженера или архитектора, а статуэтки пылились в комнате профессорши. И все же предметы, собранные здесь, объединяло общее выражение демонстративной буржуазной безмятежности. Ни одна чашка не признавалась, что в мире существуют бедность, одиночество, разлад. Картина, висевшая в углу, была чужой в этом царстве спесивого комфорта. Не то чтобы от нее веяло трагедией, ничего похожего. Наоборот, в ней было в тысячу раз больше гармонии, чем во всех прочих предметах.

Это была вытянутая по горизонтали картина, по формату напоминающая вывеску. Она изображала обычную скамью, на которой лежали три сосновые, уже раскрывшиеся шишки да забытая кем-то игрушка – черная лошадка под красным седлом. Каждая деревянная чешуйка, которыми ощетинивалась шишка, была написана тонко, точно подробное павлинье перо. Нарисованные глаза деревянной лошадки смотрели кротко и загадочно. Казалось, что скамья, забытая игрушка, шишки запечатлены человеком, который видел эти вещи впервые, счел волшебными и полюбил с первого взгляда, как и я с первого взгляда влюбился в эту картину. В ней была спасительность уединения, сосредоточенность и благоговейная чистота – все то, чего в моей жизни не хватало давным-давно и в чем я отчаянно нуждался.

Как подобная вещь могла оказаться среди всех этих купеческих сервизов и птичьих клеток? Обогнув круглый обеденный стол на огромных ногах с закрученными ступнями, я подошел к приказчице, разглядывавшей какой-то журнал.

Было очевидно, что большую часть дня ей приходится скучать без дела. Откашлявшись, я сообщил, что заинтересовался картиной в дальней комнате, той, где скамья и шишки. Она продается?

Едва я заговорил, женщина включила улыбку, перескочившую к ней на лицо прямо со страницы журнала. Она не сразу поняла, о чем я говорю, красиво поднялась с неантикварного стула и проследовала за мной, изящно огибая громоздкие предметы мебели. Осознав, о чем идет речь, приказчица спросила приятно-помадным голосом, может ли она предложить мне другое произведение. Так и сказала: «другое произведение». Картина не продается. Художница должна была забрать ее с выставки, которую устраивала хозяйка салона, за аренду не заплатила, так что хозяйка просто держит картину здесь до выяснения ситуации.

– Странная девица, – прибавила приказчица. – Цену не назначила и исчезла.

– Зачем же вы ее вывесили?

– Психология, – хмыкнула она. – Узнает, что картину выставили на продажу, примчится.

3

Непреодолимое желание – бомба судьбы. Если с желанием невозможно бороться, оно не часть меня, но внешняя сила, принявшая вид моего учащенного сердцебиения и жаркого нетерпения. Такого, какое охватило меня, когда я услышал, что скамью с игрушечной лошадкой нарисовала девушка. Если я не увижу ее, не узнаю имя, не услышу ее голос, не будет мне покоя. А ведь мог пойти по другому переулку и в другое время, мог не заметить картину, если бы в первой комнате салона оказалась какая-нибудь сто́ящая вещица.

Поклонившись в знак сочувствия и согласия, я сообщил, что намерен купить картину, но главное, хотел бы увидеть и другие работы этой – как, вы сказали, ее зовут? Приказчица посмотрела на меня с нескрываемым недоверием.

– У нас так не принято. Мы не сводим покупателей с коллекционерами или авторами, сами понимаете. Иначе на что будет жить магазин?

Конечно, я заплачу комиссионные, плел я, но мои средства не безграничны. Вдруг мне захочется украсить кабинет картиной в иной цветовой гамме? Женщина колебалась.

– Давайте я оставлю свой номер и немного денег в залог. Будем считать это выплатой комиссионных, причем они останутся у вас, даже если сделка не состоится.

Наконец приказчица согласилась позвонить хозяйке салона и спросить совета. Во время разговора она без конца тараторила «ага-ага-ага» и кивала головой, причем с каждым кивком выражение ее лица делалось более извиняющимся и счастливым одновременно. Картину в разговоре она называла «Шишки»:

– Кто ж знает, когда она за своими «Шишками»… Агаага-ага, поняла.

Когда консультация с начальством завершилась, приказчица еще несколько секунд любовно и вдумчиво смотрела на телефон, а потом сообщила, что могла бы дать нужные сведения покупателю, но ни в коем случае не случайным посетителям. «Ни в каком случае», – сказала она. Настороженная радость шевельнулась в сердце – намек хозяйки был весьма прозрачен. Совершая повторный обход салона, я невольно пытался представить, как выглядит художница, написавшая такую скамью.

А кто тебе сказал, что она не замужем? Как это кто – вот эта скамья и сказала. Тишина внутри картины была строгая, девичья. Стоило немало труда оторвать взгляд от шишек и черно-красной лошадки. Наверное, она высокая, тонкая, молчаливая. Сероглазая, с длинными темными волосами. Небось заплетает их в косы или прячет под платок – ведь распущенные волосы легко вывозить в краске. Судя по некоторым признакам, она не понимает шуток. Ну и бог с ними, с шутками, сколько можно шутить?

Как все же ее зовут?

Иронически улыбаясь, я нес к прилавку жертвенные покупки: чугунную конфетницу в форме цветка лотоса и медные песочные часы на одну минуту. Не шкаф же покупать ради телефонного номера. Приказчица не качала укоризненно головой, но сдачу отсчитывала с невысказанным упреком. Я же чувствовал, что надо вести себя солидно, но щебетал, точно канарейка, не справляясь с восторгом. Женщина поблагодарила за покупку таким голосом, каким манекен мог бы разговаривать с манекеном. Похоже, она готова была к новым уговорам, но я изобразил бровями разводной мост и сообщил о легком способе осчастливить меня, спасти русское искусство и обеспечить лояльность постоянного покупателя при помощи одного-единственного телефонного номера. Приказчица вынула из щели между кассовым аппаратом и стеной амбарную книгу, не спеша долистала до нужной страницы. Все это время мое сердце грозило выскочить прямо на прилавок.

Не помню, как вышел из лавки, что творилось вокруг, помню только имя, которое было написано на обрывке клетчатой бумаги рядом с номером телефона: Варвара Ярутич. Это имя было похоже на поразившую меня картину, более того, само оно и являлось картиной, наполненной родниковой тишиной и неотразимой прелестью.

Вдруг рядом раздался гудок теплохода, и я очнулся. Оказалось, я стою на набережной у самого парапета и смотрю на реку. Пробудил меня даже не гудок, а мгновенное осознание того, что вот так взять и позвонить художнице решительно невозможно. Незнакомый мужской голос с непонятного номера: покажите, пожалуйста, ваши картины. Где покажите? В мастерскую она пригласит неизвестного? Ни за что на свете.

Рука вспомнила, что отягчена сумкой с антикварной конфетницей и песочными часами. Как же все вышло глупо! С проплывающего трамвайчика махали какие-то дети.

Дома я вынул покупки и долго смотрел на них. Перевернул часы. Струйка белого, как соль, тонкого песка полетела в нижнюю колбу. Еще не упала последняя песчинка, как мне открылось, что нужно делать. Напишу этой Варваре сообщение на телефонный номер. Восхищенное, интеллигентное и деловое. Правда, на телефон много не напишешь, а два-три сообщения подряд уже выглядят как свидетельство неуравновешенности. Итак, реши задачу: умести взволнованную интеллигентность в десять-пятнадцать слов. В телеграфном стиле. «Очарован шишками скамье. Мечтаю новых шишках».

Я выдумывал телеграммы для Варвары Ярутич и смеялся.

«Жажду встреч вашей кисточкой. Меценат». «Покупаю масло. Арт-дилер». Хватит, пора стать серьезным. Прохихикаешь свое счастье! Сейчас, вспоминая о начале этой истории, я поражаюсь, каким глупым, каким беззаботным был тогда и мог бы оставаться до сих пор. Или не мог?

Загадал: если за три оборота песочных часов сумею написать записку, встреча случится. А если не смогу, что ж, куплю карамелек, положу в новую старинную конфетницу. Перевернув часы, я напечатал:

– Здравствуйте, Варвара. Меня поразила ваша «Скамья с шишками». Где можно посмотреть, а может быть и купить другие ваши работы?

Песок продолжал сыпаться, но было ясно, что записка безнадежно неудачна. Кто это пишет? Как представиться незнакомой девушке?

– Здравствуйте. Меня зовут Михаил Нагельберг.

Песок вытек из колбы. А что писать дальше? Бывший историк? Будущий писатель? Коллекционер конфетниц? Кому из них художница согласилась бы ответить? Перевернув часы во второй раз, я написал, что мечтаю посетить выставку Варвары Ярутич и приобрести одну-две ее работы. Готов выбрать и по фотографиям. Песок снова оказался внизу. Записка вышла рыхлая, жалостная. Я почувствовал усталость. Сдалась тебе эта художница. Вдруг это вялая личность с вечной бутылкой пива? Вдруг она мощна, как дочь рестлера и бетономешалки? Нет-нет, рука, которая выводит такие линии, тонка, иначе быть не может. Ее мир мне родной, значит, его создательница тоже.

Я перевернул часы в третий, последний раз и стал смотреть, как сеется белый порошок быстрого времени. Еще успел подумать, что в маленьких минутных часах секунды кажутся быстрее, чем если бы часы были рассчитаны на десять минут.

«Здравствуйте, Варвара. Мне дали ваш номер в сало не на Мансуровском. Всерьез заинтересован в сотрудничестве и приобретении ваших необыкновенных работ. Пожалуйста, дайте знать, где и когда можно поговорить с вами». Оставалось десять-девять-восемь-семь песочных секунд. За это время я успел написать свое имя, безо всяких регалий, званий и ученых степеней, тем более у меня их и нет.

С последней песчинкой я отправил послание сквозь толщи последнего сентябрьского тепла в густеющую синеву, в неведомые дали, в непонятный город, неразличимую квартиру к воображаемой женщине. И сразу принялся ждать ответ. Но ответ не пришел – ни тотчас, ни к ночи, ни на другой день, ни через неделю. Несколько раз я порывался отправить новое воззвание, но сразу понимал, что это бессмысленно.

Конфетница и песочные часы, вещдоки моего провала, были спрятаны в глубину шкафа. Не то чтобы я думал о художнице неотрывно, и все же то и дело отзвуки неначавшейся истории проникали из какого-то измерения, точно гудки телефонной трубки, плохо положенной в соседней комнате.

3

Вскоре сентябрьское лето закончилось, пошли дожди и, опомнившись, за одну ночь пожелтела добрая половина листьев на липах и березах. В жилтовариществе, к которому принадлежит мой дом, трое неизвестных ворвались в бухгалтерию и вынесли компьютер, в котором хранились все сведения о товарищеских платежах. Председатель жилтоварищества Сычев носился по квартирам, созывая всех на митинг. Душевное волнение председателя было так велико, что он написал стихотворное воззвание к жильцам, которым дворники заклеили сплошь двери подъездов:

Вот до чего мы дожили уже – Громилы вторглися на наше ТСЖ.

Время текло, впадая в вечность, ни на минуту не меняя своего направления, и ряд повседневных событий понемногу унес меня в сырую середину октября, как вдруг пришло мне престранное сообщение, составленное сплошь из каких-то черточек, точек и тире:

_Простите… телефон_ _ _не… в… моих – силах… пишите_ _ _… адрес – _ _ _

Дальше был адрес, в котором я разглядел слово «ярутка». Тире похожи на сосновые иголки, точки – на камушки. А вся записка, хоть и видна на экране телефона, кажется эхом из глубины какого-то леса или кузнечьим чириканьем из густопсовых степей. Каждое тире-иголка дыбом встало в моих волосах, каждое многоточие мурашками засеменило по холодеющей спине. Это было первое сообщение от Варвары Ярутич.

Так началась наша переписка, похожая на диалог человека то ли с птицей, то ли с травой, то ли с болотным туманом – настолько непривычны и непонятны бывали присланные ответы. Впрочем, кто сказал, что туман – именно Варвара Ярутич? Господи, как же меня трясет всякий раз, как я пишу это имя. От чего? В двух словах не передашь, для этого надо рассказать всю эту историю. В двух не передашь, а в одном запросто: от красоты.

Наша переписка… Я почти привык, что ответ может прийти в любое время – через пять дней или даже еще до того, как я отправил свое письмо. Говорить по телефону Варвара отказалась наотрез, дескать, будет не в себе, толком сказать ничего не сможет, потом будет страдать от стыда. Лучше уж так.

Каким бы безумным ни становился время от времени наш разговор, не вызывало сомнений, что моя персона Варваре интересна, причем не только благодаря возможности продать мне картину-другую. Не сразу выяснилась причина этого интереса, но когда выяснилась, я совсем потерял голову.

Откуда-то у Варвары оказался журнал, в котором был напечатан мой первый рассказ. Она не написала, что рассказ понравился, не пыталась обсудить сюжет, не задавала обычный читательский вопрос, происходили ли описанные события на самом деле. Просто после этого стала разговаривать со мной по-другому и согласилась прислать фотографию еще одной своей картины. Точек, тире и подчеркиваний не стало меньше. Но теперь она часто говорила не «я», а «мы с Гербертом». Оказалось, Герберт – любимый Варварин кот, о котором она вечно плетет всяческие небылицы. Говоря «мы с Гербертом», Варвара словно соглашалась видеть меня если не в кругу своей нежности, то где-то неподалеку. Отныне мне было дозволено кое-что узнать о ее чувствах, хотя бы о чувствах к коту.

Между прочим выяснилось, что у Варвары Ярутич случались персональные выставки – в Москве, в Петербурге, в Мадриде, в Ницце и в Будапеште, – причем в Испании и во Франции несколько работ было продано.

Семья Варвары жила где-то за городом, но ни где именно, ни кто ее семья, она не сообщала, всякий раз не замечая вопроса или отвечая уклончиво. Почему она не хотела говорить по телефону, я понял позже. От предложений встретиться она отказывалась не так решительно. Откладывала будущую встречу. Однажды, возможно, если у нее будут дела в городе… Возможно, у Варвары имеется какой-то физический изъян, которого она стесняется, но надеется когда-то победить смущение и робость. Мое нетерпение то и дело сменялось тревогой – уж больно странной была наша переписка.

4

Позвонил профессор Вадим Крэм, предложил повидаться. Мы встретились в маленьком шумном кафе на Никитском бульваре. Он жил где-то неподалеку, то ли в Скатертном, то ли на Поварской, но в гости никогда никого не звал, предпочитал ресторанчики или кондитерские поблизости. У нашего рандеву не было деловых причин. Мы давно познакомились заочно, изредка перезванивались, обменивались письмами и вот наконец надумали встретиться. У него недавно вышла книга по психоанализу, Крэм обещал подарить экземпляр. Конечно, дело не в экземпляре: меня одолевало любопытство, отчасти связанное с каким-то загадочным проектом, о котором Крэм говорил взахлеб, но главным образом – с самим Вадимом Марковичем.

В кафе было тепло, частично от беззаботного шума музыки, голосов, позвякивающего стекла и приборов. Хотя я ни разу не видел Вадима Крэма, но сразу его узнал. Во всей его фигуре, во взгляде, даже в костюме сочетались робкая профессорская деликатность и подчеркнутая солидность дельца. Не без усилий он поднялся из маленького тесноватого креслица, сделал шаг навстречу, приятно улыбнулся, но не во весь рот, а как-то неровно: левой половиной до уха, а правой почти вовсе не. При этом правая бровь поднялась гораздо выше левой.

– Очень рад, Михаил, – сказал Вадим, коротко и энергично пожимая мою руку, – вы удивительно молодо выглядите.

Фраза о моей моложавости звучала довольно двусмысленно: получалось, что выгляжу-то я неплохо, но истинный возраст не скрыть. Дескать, для своих пятидесяти я еще о-го-го. Но в добрых намерениях Вадима Марковича сомневаться не приходилось. Он отодвинул стул, приглашая сесть, предложил вина, приветливо сверкал глазами сквозь голубоватые стекла очков. Невысокого роста, немного отяжелевший, Крэм сутулился, втягивал в плечи массивную голову. Мы поговорили о литературе, о политике, об общих знакомых. Я все ждал, когда он заведет разговор про свой таинственный проект. Но его больше интересовала моя работа в издательстве, общение со знаменитостями, особенно с Кронидом Кафтановым. Он восхищался его книгами, расспрашивал, что за характер у этого человека. Мне даже показалось, что Вадим Маркович был бы рад познакомиться с Кафтановым. Но надо знать Кафтанова, чтобы понять, насколько глупо стремиться к знакомству с ним. Этого людям не объяснишь.

Между тем, сказал Крэм, у него самого тоже есть маленькое издательство, выпускающее книги по психологии. Право, он уже и не знает, что с ним делать: тиражи крошечные, продажи того меньше.

– Хотите, я подарю его вам? Вдруг у вас получится вдохнуть новую жизнь в это безнадежное предприятие…

«Как он может такое предлагать? А вдруг бы я согласился?» Я посмотрел на профессора с новой силой любопытства. Вадим ел с аппетитом, время от времени шутливо укоряя меня в том, что я со своей аскетической чашкой чая выставляю его обжорой. У него были молодой высокий голос и одновременно нечеткая, почти старческая дикция. Впрочем, истинный возраст Крэма жил в глазах, цепких и любопытных.

Принесли десерт. Тут-то Вадим Маркович и рассказал, что купил двадцать гектаров земли в Италии, недалеко от Перуджи. До ближайшей трассы – два километра по грунтовке, до соседней деревни – около трех. Вокруг умбрийские горы, а в ясный день можно видеть Субазио, гору, где молились в скиту святой Франциск и его братья.

Умбрия. Мне тотчас вспомнилось лоскутное одеяло разноцветных полей, розоватые шапки крохотных городков, нахлобученные на вершины гор, острова на Тразименском озере. Еще тогда я пытался представить, каково это – постоянно жить в тех краях, ежедневно видеть из окна туманные подолы гор, дом с черепичной крышей на дальнем склоне, маленькие облака овец на зеленом небе луга.

– Михаил, приезжайте в гости, в любое время, на любой срок. А хотите – рядом продается земля, будем соседями. Приезжайте, мне есть что вам показать. Мне кажется, вам будет любопытно увидеть, что я делаю в поместье с пространством, какие там сооружения…

Услышав про покупку земли, я подумал, не смеется ли он надо мной. Но, кажется, Крэм говорил от души. Не то чтобы он страстно желает меня видеть у себя в Италии, но приглашает не из вежливости и не в твердом убеждении, что я все равно не приеду.

Какие эксперименты производятся с пространством, Вадим Маркович не стал уточнять, сказал, что это лучше увидеть своими глазами.

– Главное, что это полностью меняет восприятие, – произнес он и прибавил: – Если хотите приехать с женой или с подружкой, еще лучше.

– Чем же это лучше?

– Нет, на самом деле, как вам удобнее, – Вадим поспешил уточнить формулировку.

Про себя Крэм сказал, что женат, но отношения с женой давно свелись к дружбе, «что бы под ней ни понимать». Шутя я спросил, не беспокоит ли его, с кем он проведет остаток дней. Крэм небрежно ответил, что последний стакан воды его не волнует вовсе, но он часто думает о достойной литературной вдове. Выходило, что его жена-друг – всего лишь один из кандидатов на эту роль.

5

Прошло чуть не три месяца с того момента, когда в неведомые дали была заброшена первая записка для Варвары Ярутич. Уже темнело рано, и небо позднего ноября космически розовело от городских огней, освещавших низкие тучи. Телефон дернулся и пополз к краю стола. Взяв его в руку, я прочел сообщение:

_ _ _В… субботу-оказия*** у— меня… Навещаю_ _

_москву-и-Бабушку… Герберт… кланяется-не… вам_ _

_ _ альбому**** Клее.

Я понял, что мне дан шанс наконец увидеть Варвару Ярутич, а я все еще не знаю, ни как она выглядит, ни сколько ей лет. Спросить Варвару о ее возрасте или попросить прислать свою фотографию мне недоставало духу. Однако она в курсе, сколько мне лет, и видела в журнале мою фотографию. Наверное, этого достаточно, хотя что можно сказать с уверенностью о Варваре Ярутич? Между прочим, иногда она сама присылала мне фотографии цветов – клевера, золотарника, поздних роз из сада. Хотя на этих фотографиях не было ни лица, ни плеч, ни рук Варвары Ярутич, все же она там была.

6

Просыпаюсь посреди ночи, потому что снова слышу эту музыку из старого, всеми забытого фильма. Больше тридцати лет меня преследует ее напоминание о безвозвратной юности, о единственном – упущенном – шансе жизни, которую прожил не так, вполсилы, не в ту сторону. Музыка прошедшей любви, которая мучит из своей навсегда оторванной, но тут же, у изголовья живущей дали. В стекло осторожно скребется холодный дождь, – может, хоть он остудит мою горячечную, бредовую тоску?

Мне никогда не хватает сил сопротивляться этой музыке. Затянув волю в морской узел, уговаривать себя: нет, не упустил, не прошляпил, не опоздал, не глупи: ты пытался сохранить распадающийся, разъезжающийся мир – сделал это как мог и будешь делать дальше, не только оянтаривать прошлое, но и жить сейчас, любить, делать доброе, спотыкаться, вставать и идти по бездорожью. Не оглядывайся туда, слышишь? Не то сойдешь с ума и, как Орфей, останешься в ее непереносимо прекрасном аду. Скорей бы рассвело.

7

Голубой дом в три этажа, забытый между цехами бывшего завода. По краю двора проложены рельсы, уходящие в тоннель деревьев, которые давно срослись кронами. Восемь лет работаю в этом доме и каждый день собираюсь уйти навсегда.

Это прекрасная работа, о такой можно только мечтать. Здесь чисто, на подоконниках в горшках апельсины, лимоны, кумкваты. Люди разговаривают тихими голосами, словно боятся кого-нибудь разбудить. Мне нравятся эти люди, люблю за ними наблюдать, люблю их разговоры.

Отгородившись двумя огромными экранами, сидит Дмитрий, добрый молодец с гусарскими усами. Он поворачивает ко мне румяное лицо от монитора.

– Ну что, Дмитрий? Как дела ваши?

– Катастрофа! – отвечает Дмитрий с чрезвычайно довольным видом.

– Ну и что же вы так сияете?

– Привык.

Техред Нина, маленькая беспокойная женщина с добрым лицом, ходит со стопками бумаги от редактора к редактору. Каждое имя она произносит по два-три раза, точно птица:

– Лида, Лид! Валя, Валя, Валь!

Молчаливый мужчина с кудлатой бородой и маленькими живыми глазами вырезает из картона непонятные фигуры. Потом вертит, складывает, зацепляет один край за другой – и на столе появляется белая угловатая лягушка, щенок или луноход. Каждый раз, сложив новую фигуру, мужчина оглядывается по сторонам с мрачным торжеством.

На этой работе мне все по душе, особенно поездки в типографию. Люблю следить за печатником, хищно вглядывающимся в «кресты» через увеличительное стекло или намазывающим шпателем на валик блестящий мед солнечно-желтой или ленивой синей краски. Люблю слушать ногами дрожь работающих станков и следить за шелестом напечатанных листов, мягко опадающих на поддон. Люблю вес и запах свежих книг, особенно тех, которые делал сам.

Прекрасная работа, что ни говори! Просто она мала: я вмещаюсь в нее только на четверть, в лучшие дни – наполовину. А чем заняться остальным трем четвертям, учитывая, что на работе проходит бо́льшая часть времени?

Зато в голубом доме в коридоре третьего этажа есть окно, через которое можно выйти прямо на крышу. У крыши мягкое пружинистое покрытие, в котором слегка утопают ноги. После дождя здесь долго держатся лужи, в которых лежат рябые коричневые листья с ближних деревьев. По крыше ходишь, как по поверхности незнакомой планеты: крыша черна, как вулканическая лава, и даже в прохладные дни здесь жарко от выдохов десятка промышленных кондиционеров.

Велика ли польза от моей работы? Хоть бы раз в жизни получить на этот вопрос точный ответ.

9

Обменявшись десятком записок с Варварой Ярутич, мы договорились отправиться в Пушкинский на выставку офортов Рембрандта. Осень давно погрузилась в унылое ожидание снега, целыми днями было темно, точно перед рассветом. На земле, в небе и между ними черно блестела стылая вода. В такие дни отвыкаешь от красоты и уже не ждешь света. Только и думаешь, куда бы девать мокрый зонт, если, конечно, он у тебя есть.

В новом, с иголочки, здании Отдела личных коллекций было пустынно. На посту клевал носом полицейский, чья рация то и дело выкашливала и вычихивала неразборчивые проклятья. Вдруг в крутящейся двери кто-то забился, как в ловушке, кажется, даже сделал лишний круг. Полицейский поднял голову.

С удивлением я разглядывал эту молодую женщину. Серое мятое пальто было ей велико. Поверх пальто, поверх прибитой каракулевой шапки накинута была огромная пегая шаль. Казалось, незнакомка перевозит на себе весь имеющийся у нее запас зимней одежды. Чувствуя, что выглядит странно, она ускорила шаги и ринулась вглубь холла, плача на бегу.

– Позвольте я вам помогу, – предложил я, подойдя к ссутулившейся фигуре в углу.

Хотя я нарисовал тысячи мысленных портретов Варвары, женщина не была похожа ни на один из них. И все же ни малейшего сомнения в том, что это именно Варвара, не было ни секунды.

– Если бы я не опаздывала, то успела бы отбиться от маминого пальто.

Это звучало так, словно ожившее пальто гонялось за несчастной девушкой по всему дому. Когда я помогал ей избавиться от хищного пальто, выяснилось, что на Варино тело накинулись также три кофты: черная, кофейная и еще одна, приятного горохового оттенка. Не исключено, что кофт было больше. Злые слезы она промокнула шалью и тут же попыталась улыбнуться. Эта учтивая улыбка означала, что Варвара прекрасно помнит о хороших манерах. Дипломатическая улыбка маловата, неудобна, поэтому Варя ее пару раз поправляет-подтягивает.

Отчего-то сразу было понятно, что пристально разглядывать Варвару Ярутич запрещено, для нее это неловкость, а то и удар. Но не смотреть на женщину, с которой так давно мечтал встретиться и которую видишь в первый раз, немыслимо. Опять же, если совсем не смотреть, тоже выходит подозрительно: вроде, отворачиваясь, ты определяешь свою даму в уроды. К счастью, на выставке было на что посмотреть.

Варвара Ярутич выглядела совершенно не так, как я предполагал, но именно так, как должен выглядеть человек, чьи письма наполовину состоят из черточек и многоточий. Она не была хорошенькой, черты ее лица были вырезаны суровой твердой рукой: зеленые настороженные глаза, благородно-хищный нос, крепко сомкнутые губы и неожиданно маленькие, почти игрушечныеые уши. Небольшого роста, с фигурой стройной и ладной во всех отношениях. Надоб но тут уточнить, что бывает стройность, которая являет хрупкость и видимую беззащитность женщины. Варварина стройность показывала силу – способность много работать, отплясывать танцы землян, рожать детей. При этом фигура не выглядела ни крестьянской, ни спортивно-коренастой.

У Варвары сыроватый цвет лица, русые гладкие волосы. Встречаясь со мной взглядом по пути в гардероб, она смотрела затравленно, зло и каждую секунду готова была снова заплакать.

Оказавшись в зале и увидев свет рембрандтовских гравюр, она успокоилась, ходила от офорта к офорту чинно, втянув голову в плечи, точно птица. Шаги ее были единственными звуками, громко раскатывавшимися по безлюдным музейным залам.

Офорты Рембрандта я видел много раз. Но то ли потому, что репродукции вечно перерисовывают оригинал, то ли благодаря присутствию Вари они стали намного подробнее и тоньше. Свет трепетал, ходил столбами, хлестал струями и дребезжал, из полумрака вырисовывались все новые, прежде невидимые герои, а те, кого видел неоднократно, оказались другими или занялись чем-то другим.

Стараясь не пугать Варвару, я держался на некотором расстоянии. В какой-то момент все же мы оказались перед одной и той же гравюрой.

– Посмотрите, Варя, здесь свет из облаков как на театральной сцене падает.

– Мать честная! – после небольшой паузы ответила Варвара, глядя на меня со злобной усмешкой.

Тут я скользнул взглядом по моей спутнице и вздрогнул от ужаса: в ее ухе рос клок черного меха. Как у сапожника-курда, который когда-то целыми днями сидел в будке возле метро Бауманская. По спине поскакали ледяные мурашки, но тут Варвара, обогнув меня, перешла к другому экспонату, и я увидел во втором маленьком ухе клок шерсти приятного горохового оттенка. Она сумасшедшая, догадался я. Господи, твоя воля! Поколебавшись несколько минут, все же спросил:

– Варя, ради бога, что у вас в ушах?

Нимало не смутясь, она включила улыбку профессиональной танцовщицы и ответила:

– Шерсть, Михаил. Защита от ветра и отита. Вот, стихами заговорила.

Тут я впервые услышал этот смех: так могла бы смеяться злая старуха, напудренная Пиковая дама. Сумасшедшая, как пить дать.

– Но почему один клок черный, а другой гороховый? Надменно вздернув подбородок, Варвара произнесла:

– В тон одежде, разумеется. И отнюдь не гороховый, а горчичный.

Итак, девушка готовится идти на свидание, выбирает наряд, причесывается перед зеркалом, красит губы и заталкивает в уши разноцветную шерсть, так что та торчит из ушей крупными растрепанными кисточками. Зато кисточки подобраны в тон одежде.

10

Дождь падал медленнее, но стать снегом пока не решался. Варвара снова превратилась в небольшой холм одежды, уверенно шагающий рядом со мной. Впрочем, сейчас в этой переукутанности проступила некая величавость, притом не из нашего века и даже не из прошлого. Казалось, рядом со мной шествует опальная барышня-староверка, которая даже некрасивые вещи умеет носить только по-боярски.

В кафе было светло, точно в операционной, по-над полом гуляли посторонние сквозняки. Варя на все поглядывала неодобрительно. Подумав, снова накинула на плечи мамино пальто. Поглядывая на резкие черты ее бледного лица, я никак не мог решить, красива ли она. Возможно, мне нужно успокоиться. Хоть немного почувствовать ее доброту. В том смысле, что она не ненавидит меня и готова согласиться с моим существованием.

При появлении официантки Варвара мгновенно натянула улыбку светской львицы и милостиво кивала каждому моему слову. Не явно кивала, а колыхала головой, словно трава под легким ветром. Я спросил, кто ее родители. Про родителей Варя ничего не сказала, только охнула. Но сообщила, важно глядя в пространство за моим плечом, что среди больших собак главный – Федон.

– Среди больших? – удивился я, даже не знаю, чему сильнее: упоминанию собак в роли домочадцев или тому, что собака, похоже, не одна.

– Он масштабный, – гордо продолжала Варвара. – Ростом с медведя, спокойный, как старец.

– Варя, сколько у вас собак?

– Иногда Хват хочет стать вожаком. Хват могучий, может даже сильнее Федона. Но у Феди есть святость. Поэтому он главный. – Помолчав, она прибавила: – Шестнадцать.

«Сумасшедшая», – затверженно повторил мой рассудок.

– Чего шестнадцать?

– Псов, кого же еще.

Внимательно посмотрев на Варвару, я понял, что она не шутит, подождал мурашек, но те куда-то подевались. Вероятно, акклиматизировались в условиях непрекращающегося безумия.

– Вопрос был про вашу семью, Варя.

– Федон, Хват, Лиза, Рохля, Шум, Алмаз, Кручу, Полчаса, Кармен… Эмммм… Дикий, Цахал, Вальс, Бова.

Тут я спросил, не заводчики ли они.

– Чуть не забыла. Чушь, Маска, Вихор… Еще Герберт и другие коты. Семью не продают, Михаил. А вы что же, животных не любите?

Она смотрела на меня насмешливо. Ни малейших признаков помешательства в этом веселом волчьем взгляде не наблюдалось. Но кто-то из нас точно сумасшедший, подумал я и наконец ощутил спиной весь холод этого странного дня.

Мимикрия вторая. Черная шуба, синее кресло

1

Это ничем не напоминало роман, если я вообще помню, что такое романы. Скорее, это был военный набег, карательная операция, где роль оружия играли: злые глаза, крик, слезы. Когда мы познакомились, Варвара Ярутич была диким зверем, затравленным, забитым, больным. Не волком – бездомным псом. Она не могла говорить, задыхалась, ее обветренные руки дрожали, каждую секунду она готова была разрыдаться или убежать. Даже странно было слышать из ее уст фразу, произнесенную от начала до конца. Обычно она путала слова, махала рукой и умолкала, мучнисто серея лицом.

Надо расстаться, думал я. Сцены бешеной ревности, истерики, хлопанье дверями… Варвара бывала настолько безумна, что возникали опасения, не вредит ли ее душевному здоровью сам факт наших встреч.

Обычно по дороге от метро к дому мы делали по две-три остановки и на каждой разбирали вопрос, нужно ли было несчастной девушке тащиться в такую даль, чтобы встретить бесчувственное чудовище, которое не умеет оценить своего счастья.

– Что? Это таким лицом встречают любимую женщину? Любящий мужчина был бы счастлив, что к нему сама приехала такая девчонка. Приперлась за пятьдесят километров, в холодном электроне.

– Варечка, ты прекрасно…

– Не смей! Никогда не говори «Варечка»! – лоб прорезает тяжелая хмурая складка.

– А как?

– Можешь студенток звать варечками, балеток своих разулыбистых.

Лицо яростное. Теперь и я злюсь. Варино настроение меняется мгновенно:

– Маленький, ну прекрати! Слышишь? Медведик! Медвежатина! Неси меня! Немедленно! Ах, он не рад! Ну что же, сейчас повернусь и уеду к бабушке. Дура горемычная, притащилась за триста верст. Там Герберт глупит один, без меня, в избе с пауками, я здесь одна!

Уже на середине слова «горемычная» Варвара переходит в крик и плач. Прохожие оборачиваются. Она кричит еще некоторое время, слова путаются, взмывают на гребень яростного рева, падают в икоту. Я стою рядом, как мрачный истукан. Всхлипывая и вытирая слезы обветренной рукой, Варя говорит:

– Ап… Ап… Ф-ф-ф-ф-ф-ы-ы-ы. А-а-а-абнимай меня-а-аа-а-а!

Обнимаю ее в той манере, в какой обычно обнимаются мрачные истуканы. Медленно, как два обозных инвалида, мы идем к дому.

Рядом с Варвариным сумасшествием я чувствую себя нетонким, неискушенным, скучным.

Я знаю, что Варя красива, но редко чувствую ее красоту. Я бесчувственный болван? Но рядом с Варей красоту окружающего мира чувствую, как никогда и ни с кем больше. Чувствительный болван? Общее в обеих формулах: я болван. Потому что только болван может не чувствовать всем телом, какой у Варвары Ярутич прекрасный нос. Филигранный, хищный, тончайших линий – произведение искусства, а не нос. Почему-то она им никогда не пользуется, а дышит ртом. У нее прекрасные глаза. Но поскольку она вечно злится, я никак не успеваю в них поглядеть с долгой нежностью. Больше всего я люблю ее руки. Не знаю, почему у меня такое отношение к женским рукам. Тут дело не в красоте, ухоженности, не в каких-то безличных эстетических показателях. Просто руки некоторых женщин – даже тонкие, с красивыми пальцами, с прелестными ноготками – сразу и навсегда чужие, и это ничем не исправить. Они чужие, и женщина при всех своих достоинствах никогда никакого отношения к тебе иметь не будет, бог с ней, с этой женщиной. А другие руки почему-то родные. Ногти у них – точно лица, которые ты когда-то видел и снова хочешь видеть. Об этих руках можно думать, помнить, им можно сочувствовать, глядеть на них подолгу. Варварины руки – руки чернорабочего. Сильные, маленькие, ловкие, в царапинах, шрамах, пятнах краски. Ногти на пальцах выпуклые, вовсе не аристократические. Когда я вижу ее руки, сердце теплеет и хочется их целовать. Варя, замечая мой взгляд, всегда прячет руки за спину.

Ее волосы: тонкие, русые, слабые, сквозь которые просвечивает кое-где кожа. Они почти совсем не растут. Варя ходит к парикмахеру раз в полтора года – «подровнять каре». Для нее стрижка – событие более будоражащее, чем день рождения. После парикмахерской она страшно возбуждена, вертится около зеркала и меня воспринимает как зеркало, пытаясь понять, не кривое ли я.

…Ее красные сапоги и пахучую шубу.

Получается, больше всего я люблю в Варе то, за что ее можно пожалеть, в чем утешить, что взывает к защите и доброте. За то, что она в себе недолюбливает и пытается скрыть.

2

Дома Варвара освобождалась от шубы и тяжелым взглядом следила, какое впечатление на меня производит ее наряд. Даже теперь, когда прошло больше года после замужества Варвары и почти два после нашего расставания, меня трясет от волнения, стоит мне вспомнить про ее шубу. Когда-то это была роскошная черная шуба, расклешенная книзу. Варвара говорила, что ей посчастливилось купить шубу, когда у нее (у Варвары, а не у шубы) случился перерыв в вегетарианстве. Потом вегетарианство вернулось, а шуба осталась. Потому что Варвара – далеко не примитивное существо.

Издалека шуба выглядела по-боярски. Но вблизи становилось заметно, что шерсть на манжетах вытерлась, а главное, от шубы исходил какой-то странный запах. Варвара ужасно злилась на меня, когда я при виде шубы улыбался. Она вообще постоянно на меня за что-нибудь злилась.

Но шуба хищным зверем вскарабкивалась на плечики, и открывалась другая Варвара – поменьше и одетая по собственной моде. За все время она ни разу не пришла в одном и том же виде. Для того чтобы уместить все ее платья, юбки, бриджи, жилеты, рубахи, тоги, блузы, понадобился бы платяной шкаф размером с Дворец съездов. Не знаю, где она все это держала. В лесу?

Одевается Варвара Ярутич удивительно. Мне никогда не случалось видеть ее в одежде модной, повседневной, хотя бы подходящей по размеру. Ни в одном журнале не найти таких моделей, ни на одном званом или незваном вечере, ни на каком балу. Вечно что-то топорщится, развевается, торчит и нависает. Притом есть в Варвариных нарядах небрежная монументальность. И еще что-то от ручейника, строящего себе дом-мешок из веточек, стеблей и каменной крошки. Такие наряды она могла бы рисовать на своих картинах. Сарафаны с грубым крупным рисунком вышивки, черная блуза в двойном оперенье кружев по краю выреза, пиджак, расшитый узором из маленьких воронов. Стоило Варе снять шубу, начиналось ее царство. Убедившись, что я поражен, она успокаивалась, смотрела с величавой снисходительностью, как смотрят на туземца, с усилием выговаривающего слова на правильном, но ломаном языке.

Дома Варвару ждал букет гиацинтов, горечавок или горшочек с фиалками. Я всегда оставлял цветы дома, потому что на улице было уже холодно, не хотелось лишний раз мучить нежные создания. Хотя, возможно, возьми я цветы с собой, мы бы меньше ссорились по дороге.

Потом Варвара сидела в маленькой комнате и на обломках картона рисовала те самые цветы, и это были лучшие часы нашего свидания. Лицо ее смягчалось, затравленный недоверчивый взгляд сменялся хищным любованием. Лучшие часы свидания – время, которое Варя проводила с моими цветами, не со мной. Но именно тогда в моем мире учреждалась хоть какая-то гармония.

3

В коридоре второго этажа навстречу мне идет Олег Борисович, самое главное, самое таинственное лицо в издательстве. Он держится, как человек, бо́льшую часть жизни бывший невидимым и теперь с трудом приспосабливающийся к тому, что любому заметны его рост, прическа, выражение лица. Олег Борисович – могущественный властитель умов. От одного его кивка зависит, сколько дамских романов, сколько детективов, сколько книг по истории и домоводству окажется перед глазами читателей. Он решает, сколько людей должны трепетать в ожидании любви, сколько от ужаса, сколько – получать образование, сколько – готовить по рецепту домашние сырные палочки.

В то же самое время Олег Борисович – услужливый официант в трактире людских желаний. Он весь обращен в слух, он чутко вглядывается в толпы и пытается угадать, сколь ко людей хотят волноваться в ожидании любви, сколько – учиться, сколько – дрожать от страха, хихикать или разгадывать кроссворды.

Вероятно, именно от этого у Олега Борисовича такая улыбка – напряженная и услужливая одновременно. Кажется, улыбаться – самая трудная часть его работы. Только для самых важных, самых дорогих посетителей улыбка Олега Борисовича становится естественной, даже милой. Улыбаться мне Олегу Борисовичу нелегко. Он протягивает теплую чистую ладонь для рукопожатия, сдавленно здоровается и, прижавшись к стене, пробирается к своему кабинету. Там он сядет за огромный стол, вздохнет успокаиваясь и будет с наслаждением следить за снегопадом цифр на экране, прислушиваясь к тайным мыслям тысяч незримых покупателей.

4

Субботнее утро ликовало, одетое с иголочки солнцем и снегом. Мимо окон в сторону парка тянулись разноцветно укутанные дети и родители с ледянками, «ватрушками», санями. Восторженно лаял фокстерьер, звука не было слышно, но виднелись маленькие клубы веселого пара.

Позвонила Варвара и сбивчиво, хотя и легкомысленно спросила, не хочу ли я прогуляться с интересной спутницей по измайловскому блошиному рынку. Конечно, с радостью встречусь с тобой, отвечал я, только вот управлюсь с делами на скорую руку. За неделю квартира стала нежилой. Перед Варвариным приездом необходимо привести ее в порядок: сложить стопкой и убрать в шкаф постиранное белье, смыть с предметов семидневный ворс пыли, разобрать курганы книг. Кажется, Варе не нравится мой дом. Ничего, скоро он у меня так заблестит, что его можно будет полюбить за одну лишь опрятность.

Когда на воде в ведре вздрагивали мелкие круги, она позвонила еще раз.

– Я уже на вокзале. Может, отложишь свои козни и составишь компанию девушке? Тут солнце в фонарях.

Через час буду готов, сказал я, обещав сразу звонить.

– Девушке одной гулять среди купцов негоже. Ты идешь или я зову другого… м-м-м… компаньона?

Потом звонки шли один за другим, становясь все более напряженными. Компаньон нашелся со скоростью спичечной вспышки, на «блошке» ничего стоящего нет, и Варя едет в гости к друзьям, раз я такой бесчувственный увалень. Слышно было, что она обижена и сделает все, чтобы я понял, как сильно просчитался.

5

По мере того как человек взрослеет, он обзаводится неуязвимостью, то есть нечувствительностью к острым краям жизни: к страху, к боли, к яркой радости. У этой неуязвимости полно преимуществ, но имеется и важный недостаток: от нее нельзя избавиться по собственному желанию. Панцирь становится корой, которая отгораживает внутреннее живое от всех будоражащих, пронзительных тонкостей. Чем крепче защита, чем толще и глуше стены, тем меньше жизни внутри. Видимо, пока я по-настоящему не повзрослел, потому что порой мечтаю о неуязвимости.

Варварин телефон перестал отвечать и откликнулся уже вечером. Голос плыл и позванивал от надменности. Она все еще в гостях, слушает музыку, пьет вино. Нет, она не знает, когда освободится. Наконец мы договорились встретиться на Воробьевых горах в восемь вечера. Почему-то мысль о запасном компаньоне и походе в загадочные гости на Чистых прудах меня не так уж расстраивала. Понятно, что этот компаньон появился (если вообще появился) в отместку мне. Если бы Варвара хотела провести время с ним, она бы позвонила ему первому. И все-таки было тревожно по-весеннему, пустоты непроизошедших событий, невыстреливших праздников катили подо льдом небес, как пузыри воздуха в хрустящих лужах.

Когда я вышел из дому, совсем стемнело. В дочерна сгустившейся синеве по-зимнему сияла пастушья звезда. Все ж бежать на свидание – один из лучших способов торопиться жить. Воздух свежел витаминами холода. Звук шагов казался начальными тактами мелодии, и чувствовалось, что вот-вот вступят другие инструменты.

Стеклянные стены моста открывали вид на воду. Пассажирское судоходство уже прекратилось, река выглядела пустынно и загадочно. Я приехал минут на пять раньше. Интересно, в чем Варвара будет сегодня?

Минут двадцать волнение оставалось приятным. Не выдержал, позвонил. Кривое трезвучие мертвой флейты. Наверное, сейчас она едет в тоннеле. Волнение росло, превращаясь в разных зверей – от тварей дрожащих до неукротимых хищников. А потом все кончилось, звери задохнулись. Прождав около часа, я поехал восвояси. Холод улиц был мой брат, сильный и безразличный.

Остаток вечера я провел, думая, как легко будет не думать о Варваре. Холод был весь я. В постель лег одиноким триумфатором с надменно раздувающимися ноздрями.

6

Утром все прошло. Жизнь затевалась с нуля, жаль только полы уже вымыты. Невозможно навести порядок в моей и без того идеально упорядоченной жизни. Хоть грязи с улицы натаскивай. Нет, я не ждал звонка, зачем мне какой-то звонок? Увидев, кто звонит, я пару секунд размышлял, брать ли трубку.

С минуту после первого «алло» шумело звуками неведомой улицы молчание. После пары птичье-кошачьих писков Варвара, заикаясь и путаясь, выговорила:

– Как дела, как… ох… Ты что-то сказал, пупсик?

Спросила, можно ли, удобно ли, черт!.. м-м-м, что если она приедет. «Зачем?» – спросил я чрезвычайно спокойным голосом. Снова писк и шумное безмолвие. Если барышня считает, что со мной, да и с кем бы то ни было, можно поступать подобным образом (я старался говорить мягко, не пуская в ход высокомерия), произошла досадная ошибка. Остается только пожелать друг другу всего наилучшего. Поскольку в телефоне больше не раздавалось даже звериных или птичьих звуков, не то что вразумительной речи, я дал отбой.

Жизнь затевалась с нуля или топталась на нуле. Принципиальность, гордость, верность правилам – увы, все это больше не работало. Как теперь все будет?

Неожиданно в дверь позвонили.

В глазке-пузырьке выгибалась крошечная мутная Варя с непомерно крупной головой, повернутой в профиль. Открыв дверь, я увидел, что Варвара не одна. Рядом на четырех кривых ногах стояло маленькое деревянное создание, которое до этого, похоже, долго скиталось по городу, без дома, без родителей, без друзей, ночевало во дворах, давно утратив цвет юности, к слову сказать голубой, точнее выцветше-синий. Смятенные, сирые и бледные стояли передо мной Варвара и креслице, ожидая моего решения. Варвару я собирался пустить, а вот ее помоечного спутника предпочел бы оставить за дверью.

– Это тебе подарок, – сообщила Варвара, блуждая волчьим взглядом по потолку и стенам прихожей. – Правда великолепное?

Даже в скромной комнате кресло выглядело, как хитровский беспризорник в Георгиевском зале. Угрюмое и обиженное, всем видом оно демонстрировало пролетарскую непримиримость. Поблагодарив Варвару, я осторожно поинтересовался, откуда взялся голубой оборвыш. На этот вопрос ей отвечать не захотелось, и она сказала:

– Должны же у тебя наконец появляться приличные вещи.

– Почему ты не пришла вчера? Я прождал тебя битый час! Почему не позвонила? Трудно было предупредить?

Она пожала плечами, достала из сумочки какой-то флакон и, глубоко вдыхая, несколько раз прыснула из него в рот. Улыбнулась и сказала, что у нее астма. И что каждый раз, собираясь говорить со мной по телефону, она делает особую дыхательную гимнастику, чтобы не волноваться и не путать слова. Дальнейшие расспросы про вчерашний вечер сделались совершенно невозможны. На Варином лице теплились прилежание и просветление. Лицо кресла ничего похожего не выражало. Можно даже сказать, на четвероногом лица не было совсем.

Потом мы сидели на кухне. Очистив крупный плод грейпфрута, Варя задумчиво глядела на блестящую шкурку, мяла пальцами и вдруг сказала:

– Хорошо бы забраться под такую шкурку и там сидеть спокойно.

Вот она, формула Варвары Ярутич: семь дней в неделю быть несправедливой, отталкивающей, невыносимой, а на исходе седьмого дня сказать или сотворить что-нибудь такое, ради чего ты будешь терпеть следующие семь дней. Да что там дней.

Креслице глядело хмуро и не собиралось мириться ни с одним предметом обстановки. Всем своим видом оно говорило: выносите отсюда свои диваны, стулья и стеллажи. Они мне не ровня. Разрешаю поставить ободранный сундук, кривой поставец и орясину на балясинах. Подарок в наказание – такого я еще не получал.

Нервно посмеиваясь, я подошел к креслу, попытался в него сесть и понял, что спасен. Креслице предназначалось для детей, аскетов и балерин. Обычный человек вроде меня в нем не помещался. Через час четвероногое, вскарабкавшись на спину таксомоторного «рено», гордо проехало по Москве до самого вокзала, потащилось в электричку, а после в электричке вместе с Варварой Ярутич. Самой подходящей компанией, о какой только может мечтать крашеное обшарпанное креслице.

9

Было еще хорошее. Когда Варя жила в Вяхирях (а она жила там большую часть времени), на ночь мы обменивались пожеланиями. Желали друг другу сны. Иногда, повесив трубку, я записывал эти пожелания в блокнот. Каким бы ни был день, в самом темном его углу ночником зажигались картинки наших пожеланий. Например, такие:

– Ты попадаешь за кулисы в какой-то маленький театр. И видишь фиолетовый занавес, за ним – задник, где вышиты звезды, луна, солнце, дальше – зеленая травяная кулиса, потом декорация, на которой изображен оазис в пустыне, потом ярко-красная кулиса, и еще много всего. А потом ты понимаешь, что это все настоящее, а никакие не тряпки.

– А тебе я желаю простую ширму белую посреди леса. А за ней фонарики. И пусть из-за ширмы маленькие детишки со звонкими голосами показывают тебе палочками и веточками сотворение мира.

Кто тут что сказал, по-моему, ясно. Варваре Ярутич хватает одной минуты, чтобы полностью переписать свой портрет – в любую сторону. И вот на одной такой волшебной пуговке держится тяжелая шуба нашей любви.

Мимикрия третья. Концерт в лесу

1

Всего одной минуты, пока я шел от такси к воротам ее дома в Вяхирях… Даже меньше минуты: за несколько шагов, за пару мгновений я понял, что в мире, где живет Варвара Ярутич, аналогии из моего мира отменяются. Ее несравненность означала не то, что она побеждает в любом сравнении-состязании, а то, что все сопоставления бесполезны и не нужны.

Итак, я вышел из такси и шагал по дороге. Слева лежа ло выстеленное снегом поле, поднимающееся там, за моей спиной, поближе к начинающему темнеть зимнему небу. Справа от дороги сгрудились ели, заслонявшие от взгляда высокие дачные ограды. А по дороге навстречу мне шла Варвара в своей черной шубе, в стрелецких сапогах, в платке, издали похожем на остывающий, синим подернутый пышущий уголь. Платок не обнимал, а как-то пышно драпировал ее голову. Варвара ступала по снегу и помахивала плеточкой красной кожи, словно вот-вот должны подвести коня в узорчатом чепраке под седлом, в богатой сбруе, и Варвара отправится на охоту то ли со мной, то ли на меня. Шла она размашисто, как обычно, и, еще не разглядев ее как следует, я подумал, что Варвара улыбается.

Что это за время? Какой век, какие края? Такие вопросы можно задавать рядом с Варварой Ярутич в любой момент, но впервые я – не задал, но почувствовал их здесь, на краю снежного поля. Она не улыбалась. Где-то поблизости залаяла собака, и тут же лай подхватили еще шесть-семь собачьих голосов – от протяжного протодиаконского баса до кликушеского повизгивания. Мы с Варварой были уже в шаге друг от друга. Не сводя с меня светлых, волчье-зеленых глаз, Варвара крикнула:

– Федя-а-а! Хва-а-ат! Полчаса-а-а-а! Малыши-и-и!

Голос долетел до дальних берегов снежного поля и вернулся эхом, став в послезвучии еще огромнее. Да и все поле, и ели, и небо – все сделалось больше, просторнее, суровей. Я по-прежнему улыбался один.

2

В Вяхири меня пригласили впервые, вроде бы по случаю наступившего Рождества. И хотя до сих пор я не видел ни отца, ни матери Варвары, речи о «знакомстве с родителями» не было. На Рождество пригласили музыкантов, собирали большую компанию старинных друзей, меня включили в список приглашенных.

За большими железными воротами были еще одни, маленькие, кованые из чугуна, с тонкими черными завитками. К этой ограде откуда-то из глубины заснеженного сада темно-рыжими кострами неслись псы – два огромных, один большой и три среднего размера.

– Чуша, не бузи. Это Михаил.

– Я не боюсь собак, – поспешил заявить я.

Убедившись, что порядок не нарушен, большинство псов, взметая снежную пыль, унеслись по дорожке обратно в чащу. Слева сквозь заснеженные ветки виднелся дощатый флигель, впереди на поляне паслись несколько машин, в основном больших военного вида джипов. Среди них я узнал «дефендер», на котором Варвара в первый раз приезжала ко мне.

– Что, Михаил… Обнимает ли тебя… э-э-э… страх и трепет?

Понемногу я начинал узнавать прежнюю Варвару, которую, впрочем, понимал не лучше нынешней. Сад таинственно молчал. Из-за поворота показались заваленные снегом куртины и горки, слева чернела линза застывшего пруда, присыпанная кружевными лепестками льда. На дальнем берегу высилась трехъярусная пагода, такая прекрасная, что я ахнул.

– Это дом Филоксены, – сказала Варвара, показывая плеткой на пагоду. – Зимой Филоксена не выходит. Надо будет принести ей яблоко, бедной.

Я уже знал, что Филоксена из пагоды не игрушка и не воображаемая героиня, а самая настоящая свинья. Однажды вечером Варвара рассказывала историю пагоды, которую построили для свиньи, потому что она перестала быть собакой. То есть несколько лет Филоксена жила с собаками, играла с ними, даже лаяла с некоторым свиным акцентом, а потом собаки перестали ее принимать и даже попытались загрызть. Вот и пришлось возвести ей отдельное жилище.

На последнем вираже деревья расступились, и взгляду открылся главный дом. В синеющем предвечерье приветливо светились окна первого этажа. В башне на втором этаже к стеклу прижимались листья и цветы, словно удивленно разглядывая заснеженные дубы, сосны, липы. Вот он, мир Варвары Ярутич, вот где она своя.

На зимней веранде, похожей на большой венецианский флакон, гости беседовали, разбившись на две компании. Дамы пили чай вокруг хозяйки дома, мужчины курили сигары с хозяином. Из глубины дома доносились звуки настраиваемых инструментов. Мы познакомились и с Оль гой, матерью Варвары, и с Сергеем, ее отцом. Волчьи глаза у Варвары от отца, а варяжская красота от Ольги. Знакомство произошло без малейшей неловкости. Неловкости здесь не в чести, это чувствовалось. Конечно, я предпочел чай сигарам, хотя с любопытством присматривался к обоим кружкам.

Похоже, вокруг Сергея собрались сплошь деловые люди. Управляющий сетью магазинов, в котором мгновенно угадывался бывший военный, говорил коротко и внезапно на темы, которые никто до тех пор не обсуждал. Он стрелял новой темой, точно посылал с подводной лодки торпеду по кораблю прежней беседы. Посреди разговора о способах готовить красную рыбу он резко произносил:

– Лично я-то считаю, Армавир – прекрасный город. Почище вашей Флоренции.

Иногда беседа перескакивала на новую тему, иногда текла по прежнему руслу, причем мужчина невозмутимо принимал любой вариант. Некто Эдуард, модный фотограф, не произносил ни слова, но улыбался такой всепрощающей улыбкой, словно заранее принимал всех присутствующих и даже отсутствующих вместе с их слабостями и грешками. Мужчины говорили негромко, с большими паузами, заполняемыми задумчивыми клубами сигарного дыма.

Напротив, дамы щебетали и смеялись без умолку. При этом ни в дамах, ни в их суждениях не было ничего мелкого, даже когда говорили о мелочах. Во всем чувствовался вес – в замечаниях, в жестах, даже в смехе. Притом не случайный, не сегодня нажитый вес, а давнишний, возможно полученный по наследству. Здесь были ученые дамы, дамы-галеристы, дамы-редакторы и дамы-поэтессы. Конечно, мне следовало прибиться именно к такой компании.

Ольга была солнцем этого круга не только на правах хозяйки. Каким-то образом помимо воли она подавала знак, что к ее словам следует прислушиваться больше, чем к остальным, что в каждом движении ее пальцев, унизанных тяжелыми серебряными перстнями, имеется важное послание, которое непростительно проглядеть. Она обращалась к гостям с ровным радушием, и в этой ровности виделось нежелание барыни сколько-нибудь подчеркнуть свое высокое положение. Именно благодаря истинному благородству никто не чувствовал себя ниже Ольги.

Впрочем… Или мне почудилось? Иногда становилось заметно, что аристократизм этот, пусть врожденный, не вполне целен. Нет-нет да и обнаруживалось – на доли секунды, – что не всегда Ольга так величава, как ее сегодняшний парадный автопортрет.

Сквозь листву зимнего сада пробивался огонь двух ламп; лица, жесты, платья вспыхивали и гасли, на мгновение попадаясь на пути таинственного света. Казалось, здесь, в кольце двух садов – цветущего и заснеженного, можно было говорить только о значительных предметах или молчать о них же. Но дамы рассуждали о платьях, журналах, о непутевых детях какого-то режиссера, о цветах и кошках. Меня никто не разглядывал и не расспрашивал, знакомство произошло как-то мельком, а дальше уж не было случая ни оказаться в центре внимания, ни обособиться. Варвара в длинном платье синего бархата скользила между гостями, подливая чай в чашки и улыбку в каждый разговор, но ни слова не произнося. Заговорила она только при появлении Герберта.

Считать Герберта котом может только поверхностный человек вроде меня. Когда это загадочное существо (Герберт) приблизилось и подняло на меня свою ушастую голову, другое загадочное существо (Варвара) произнесло приятнейшим из своих многочисленных голосов:

– А это Герберт, мой кастрированный сын.

Кастрированный сын Варвары в два прыжка забрался ко мне на плечи и обнял шею полосатым мурлыкающим воротником. Варвара смотрела на кота с нежной гордостью, долю которой я ошибочно отнес на свой счет. Странность Герберта и впрямь сродни странности Варвары Ярутич. Он красив, но понимаешь это не сразу и не навсегда. Каждую секунду он словно решает, казаться ли ему элегантным интеллектуалом, диким самодуром или туго соображающим олухом. Герберт бывает то огромным, то трогательно миниатюрным, то деликатным аристократом, то разнузданным барчуком. Красота его попахивает вырождением, или, говоря прихотливее, декадансом.

Шее моей стало родственно-горячо, но египетский наглец тут же впил свои когти мне в плечо, не переставая, между прочим, приветливо мурлыкать. Едва я собрался взвыть, в зале заиграли скрипки.

3

Быть в доме, спрятанном в январском саду, который затерян среди снежных полей, вдали от городов и дорог, – и слушать музыку Марчелло, да так близко, словно сам сидишь в оркестре, – а за окном дочерна посинели сумерки и снова танцует снег – верить ли мне тебе, радость? Ты со мной ли происходишь? Мне ли назначена? Уж точно не мной заслужена. Впрочем, радость – не предмет сделки и не продукт производства. Любая радость нечаянна, не только нежданная.

На белых стенах поблескивало старинное оружие: кирасы, мечи, шпаги. Странные звери, вытесанные из черного дерева, тянули морды к окну, пахло воском, мандариновой коркой и, кажется, Варвариными духами. Боковым зрением я задевал ее профиль, отточенный вниманием и венецианскими звуками скрипок, гитары, гобоя. Все было так, как я хочу. К этому я был настолько не готов, что чувствовал себя счастливым и беззащитным. Все было другим, другой была Варвара Ярутич. Возможно, она была как раз той, с кем я так мечтал познакомиться, впервые увидев ее картину.

4

В вагоне электрички, тянувшейся через зимние поля к Москве, я был один. Поездка не удаляла меня от Дома в заснеженном саду, а словно еще больше погружала в звуки музыки, в дружеские разговоры, в круговорот лиц в теплой полутьме. Зеленый свет кошачьих глаз, огонь в кованом марокканском фонаре. Лицо Варвары, которое я вижу близк-облизко от своего. Слышу, как она, почти не заикаясь, спрашивает, как бы невзначай:

– А ты что, не замечаешь, что у меня губы стали немного похожи на твои?

Стук колес и мелькание снега за окнами. Как же в мире бывает спокойно, как хочется верить этому спокойствию!

5

В день концерта, точнее глубокой ночью, состоялся еще один, последний разговор. Лампа в комнате была погашена, по стене редко-редко заплывали на потолок отсветы фар проехавшей машины.

– Представь широкую доску – гладкий спил дерева. И разводы волокон. Такие волны. Ты на нее садишься, а это вдруг оказывается то ли озером, то ли рекой. А волокна – круги по воде. Ты плеснешь рукой, а это опять древесина. Вот пусть и расходится вокруг тебя, как круги времени. Или окружает, как вечность.

– А тебе гусениц-кривляк, чтоб дырочки в простыне ажурно прогрызали и вспархивали тихими неглупыми птицами.

Мимикрия четвертая. Праздник птиц

1

Мне кажется, что улыбка Олега Борисовича стала еще туже? Чтобы держать ее на лице, он напрягает все мышцы рук, ног и пресса. Главное дело особой редакции, где я работаю, – многотомник Кронида Кафтанова «Куранты». Ради «Курантов» отодвигаются все прочие дела, на «Курантах» нельзя экономить, «Куранты» оправдывают само существование особой редакции. Именно благодаря «Курантам», их успехам мы можем и в других случаях позволить себе делать что-то необычное, важное, красивое.

«Куранты» – наша верительная грамота, лицензия, позволяющая работать не по правилам. Например, большинство сотрудников нашей редакции вообще не ходят на работу, даже в дни зарплаты. То есть не ходят в издательство, потому что носятся по музеям, птичьим рынкам, по открыточным развалам или сидят в библиотеке, листая подшивки старых газет.

А если кто и ходит в издательство, то может явиться в полдень, а потом просидеть до полуночи. Или полчаса. Словом, особая редакция жила по своим собственным графикам, которые не поддавались никакому учету, и раздражала прочие подразделения издательства. Но генеральный директор боялся Кронида Кафтанова и предпочитал с ним не связываться: Кафтанов дружил с владельцем издательства Мамаевым, мультимиллиардером. Мамаев хвастался своим друзьям-мультимиллиардерам, что «Куранты» выходят в его издательстве, и если бы Кронид наябедничал Мамаеву на гендиректора, тому бы не поздоровилось.

Был такой случай. Один из томов «Курантов» напечатали на глянцевой бумаге, а не на матовой, как остальные. Точнее, бумага была матовая, но блестела заметно сильнее. Кафтанов взбесился и немедленно пожаловался Мамаеву, как раз летевшему в Куала-Лумпур. Мамаев потребовал у командира экипажа связать его с издательством. Альбина Густавовна потом всем рассказывала по секрету, что Олег Борисович во время разговора сделался «как слоновая кость», руки его дрожали, и он едва держался на ногах.

– Представьте, ему пришлось переодевать рубашку.

– Почему именно рубашку? – удивился я.

– Да ну вас!

2

После месячных поисков и уговоров в пелемском отделе ФСБ согласились прислать для «Курантов» фотографию взорванного моста. Взрыв произошел сорок четыре года назад, но документы все еще были засекречены.

Я не стал звонить Кафтанову и хвастаться удачей. Просто передал фотографию на верстку. В первый год я с щенячьим дружелюбием еще таскал хорошие новости, пытался заслужить его похвалу. Ни разу ничем хорошим это не заканчивалось.

Благодарность за работу во время работы невозможна – к этому Кафтанов приучил всех нас в несколько щелчков. Поначалу это возмущало, казалось несправедливостью, мелочностью. Может, это и было несправедливостью. Но именно за неблагодарность я и благодарен Кафтанову больше всего. Когда я перестал ждать похвал, дружелюбия и справедливости, моя жизнь стала легче. Если нужно выполнить работу – работай, оценивай ее верной мерой, а не чьим-то одобрением. Работа сделана хорошо? Этого достаточно. Позвольте, возразят мне, ну а если принимает твою работу другой человек, к примеру все тот же Кронид Кафтанов? Ну так что же. Принял – работаем дальше. Не принял – переделываем.

Интересно, что сам я продолжал хвалить своих подчиненных за хорошую работу. Видимо, благодарность у меня в крови. И если благодарность – это слабость, то и слабость там же, в крови. Крови за это я тоже благодарен.

3

Весна пронеслась щепочкой в ручье, солнечным вздохом, травяным сном. Все тревоги и нелепости, непереносимые зимой, весна приняла и срифмовала с собой. Жаль только, что так скоро: уже через две недели на город упало сокрушительное лето.

Вадим Маркович позвонил среди дня. В открытое окно редакции торжественно влетал тополиный пух. Крэм совершенно свободен, у него нет никаких дел, все знакомые разъехались кто куда. Не хочу ли я выпить с ним чашку чаю и поболтать?

Терраса кафе – деревянные скамьи, заваленные расшитыми подушками, – располагалась на крыше четырехэтажного здания и глядела прямо на синие в золотых звездах купола церкви. Поговорив немного об Италии, Крэм перевел разговор на Кронида Кафтанова. Он прочитал все тома «Курантов», он поражен точностью, тонкостью, краткостью и охватом. Что за человек этот Кафтанов? Как он ухитряется быть интересен людям, чьи взгляды противоположны друг другу и даже взглядам самого Кафтанова? Очевидно, Вадим Маркович предпочел бы поговорить с самим Кафтановым, но за неимением кумира рад разговаривать и с приближенными.

У Кронида нюх на славу, сказал я. Он слышит ее дальние шаги, чует ее залежи на десять метров вглубь. Но вот что поразительно: Кафтанов не способен разглядеть самый яркий ум, различить самый очевидный гений до тех пор, пока этот ум или гений не будет признан большинством. Как-то он жаловался, что первым услышал песню, которой потом восхищались миллионы, знаменитую песню великого музыканта, который гостил тогда в ленинградском общежитии. Услышал и ничего не почувствовал. Потом ту же песню музыкант исполнил на ленинградской кухне, где сидели несколько его собратьев, которые уже успели прославиться. Они так восхищались песней, так горячо предрекали новичку славу, что Кафтанов эту песню мгновенно расслышал, понял и жалел, что не смог оценить ее первым.

Пока нет славы, для Кафтанова и гения нет. Без славы хоть Левитан, хоть Пикассо, хоть Бродский, хоть Высоцкий могут говорить, сочинять, писать что угодно – для Кронида они точно в шапке-невидимке. Но стоит подняться первому шепотку, стоит имени прошелестеть в поле народного разноголосья, как Кафтанов заметит это имя. И не просто заметит, а лучше, точнее всех остальных скажет, почему это имя замечательно, вынет из воздуха кристальную формулу этого шума и расскажет народу, за что тот так любит нового гения. И народ с ним согласится, потому что главный талант Кафтанова – чувствовать и озвучивать тайные, разбегающиеся мысли большинства. Он – пифия при храме общих мнений, как верных, так и вздорных, как добрых, так и дурных, как светлых, так и мракобесных. Его ум идеально мимикрирует под любую молву. Знает ли Вадим, что Кафтанов – прекрасный пародист? Он так тонко чувствует славу, что слава неизбежно должна стать его призом.

Но еще поразительнее другое. В этом качестве Кафтанов идеально совпадает с той властью, которую он терпеть не может. Власть так же слепа к любым величинам, кроме популярных. Власть равняется на массы и ловит души в славе, как в мутной воде.

Тут на край стола прилетел воробей, дерзко схватил крошку от булочки с марципанами, которую поглощал Вадим Маркович, – и улетел в сторону церкви.

4

Синела середина июня, поля, пригорки и лужайки рябили люпинами. Многоярусная голубая, палевая, розовая рябь – огромный праздник размером в Среднюю полосу и длиною в месяц. В один из июньских дней мы шли через понебесневшие поля, слушая дальний звук поездов и жужжание пчел, не говоря о прочей крылатой мелюзге. В этот редкий день летнего спокойствия Варвара рассказала про Праздник птиц, устроенный в Вяхирях два года назад.

То давнее лето было другим: без конца шли дожди, и по всему Подмосковью ожидали, когда небо образумится и начнет отдавать солнечные долги. А уж когда выглянет солнце, можно созвать гостей из Вяхирей, из соседнего Забрезжина, из Москвы. В один из дней, когда по стеклам оранжереи змеились потоки вялой воды, Варя с Ольгой придумали Праздник птиц. Каждый из гостей должен выбрать роль какой-нибудь пташки: дятла, удода, овсянки, снегиря… Подливая друг другу кофе и куря, мать и дочь выбрали птичьи образы себе. Кстати, Варвара уверяет, что мать курит, подражая ей. Ольга назначила себя алконостом, Варя решила стать лебедем. Хотя гораздо нежнее любит ворон, вечно с ними беседует, зовет красавицами и при виде красавиц сама вышагивает по-вороньи, поглядывает почерневшим глазом умно и недоверчиво. Но рядом с алконостом решила быть лебедем, чтобы противопоставить силе красоту. Алконост Ольга и лебедь Варвара, попыхивая дымом и потягивая кофе, обсуждали идею праздника. Каждый гость обязан нарядиться в стиле выбранной птицы. В день праздника все слетаются в дом на угощенье, кто поет, кто декламирует стихи, кто показывает своих птенцов. Гостей ждет пир, а под занавес птицы водят огромный хоровод вокруг костра-солнца, символизируя летящий в круговращенье космос, дружную стаю вечных звезд и галактик.

Варвара описывала это в своей манере, то пища, то подвывая, беспрестанно охая и совершая разнообразные па в лебедином стиле. По дороге нам попался люпин, цветки которого снизу доверху были населены пчелками. Синяя пагода цветка вибрировала и качалась.

5

Начались приготовления. Ольга, назначив себя алконостом, больше ни во что не вмешивалась, потому что алконосты – птицы высокого полета. Все заботы легли на автора идеи: составление списка гостей, переговоры по телефону, рисование приглашений, отмывание собачьего бассейна, а главное, выпиливание талисманов-тотемов для финального хоровода. Родители Варвары-лебедя время от времени делали вид, что о Празднике птиц слышат впервые. Варя торопилась, как сумасшедшая. Не так-то просто выпилить тридцать птиц из толстой фанеры, приладить к одинаковым гладким древкам, раскрасить так, чтобы птица выглядела значительной и загадочной.

И все же дело понемногу двигалось: один за другим вставали, притулясь к стене избы, зяблик на палке, орел на палке, кукушка на палке, малиновка – по-скифски грубые и повизантийски изысканные. Варя металась по дому, натирала полы и мебель, рыдала от досады и усталости, не успевая сшить наряд лебедя для самой себя. Каждый день звонил кто-то из приглашенных, капризничал, напрашивался на уговоры, отказываясь быть удодом и прося назначить его сойкой или коршуном.

Однажды, когда вконец обессилевшая Варвара Ярутич выла на дне собачьего бассейна, из студии вышел Сергей Ярутич и добрым голосом спросил, какое угощение приготовить для птиц. До праздника оставалось три дня. Варвара еще повыла, попричитала, швырнула о стену мокрую тряпку, выкарабкалась из бассейна и пошла искать отца, к тому времени отступившего на заранее подготовленные позиции.

6

Сережа Ярутич, отец Вари, – миллионер. Так говорит Варя. В доме у них вечно нет денег, по крайней мере по словам Варвары. Я ей верю как в том, что папа миллионер, так и в том, что денег нет. Приходится верить. Если бы Ярутич не был миллионером, откуда тогда огромный участок в Вяхирях, великолепный дом, обставленный старинной мебелью, оружие на стенах, а также четыре внедорожника? Это из того, что бросается в глаза, а ведь в глаза не все бросается как следует. С другой стороны, если бы в семье были деньги, почему за домом, садом, шестнадцатью собаками, девятью котами и свиньей ухаживает, рыдая и ругаясь, Варвара Ярутич, дочь миллионера? Почему три из четырех внедорожников годами стоят без движения на поляне рядом с мастерской? Впрочем, вокруг Варвары не может быть простых людей и вещей. Будь Сережа просто миллионером, это сильно обедняло бы картину.

Сергей Ярутич – невысокий мужчина лет пятидесяти пяти с крупной головой, сильными руками, широкими плечами, который привык скрывать свою значительность, если уж нельзя скрыться самому. Из серых глаз Сергея внимательно глядит затравленный хищник. При этом взгляд Сережи всегда кажется спокойным. Варварин отец нечасто выходит поздороваться, когда я приезжаю (а приезжаю я довольно редко). Он предпочитает одеваться подчеркнуто невыразительно, как если бы новизна или заметность одежды была признаком недостатка мужества.

Прежде, во времена первого замужества, Варвара жила в городе, отдельно от родителей. Разойдясь с мужем, она вернулась в Вяхири. Теперь Варварино положение в доме напоминало жизнь вольноотпущенника, который не смог жить на свободе и вернулся под хозяйский кров. Но, возвратившись к рабской жизни, вольноотпущенник ежеминутно помнит о своей свободе и постоянно напоминает о ней другим. Поэтому в Вяхирях вечным углем тлел дочерний бунт, превращающий родителей в невольных плантаторов-укротителей. Невольниками, впрочем, здесь были все, особенно с тех пор как исчезла прислуга.

О собачьем бассейне. Изначально бассейн устраивали для людей, а для собак построили отапливаемую псарню. Но псов стало слишком много, они ссорились, сражались за место вожака, пытались загрызть кого-то, кто был послабее: собак Ярутичей нельзя назвать домашними. Тогда большую часть поселили на закрытой террасе с бассейном. Некоторые из псов целыми днями лежали на бортах бассейна, некоторые подпирали двери, кое-кто спал на дне. Драчуна из маленьких, Бову, запирали в особой каморке.

Собачье переселенье на пользу бассейну не пошло, и каждые три-четыре дня с тех пор, как уволилась последняя домработница, Варваре приходилось его мыть. На террасе отменная акустика, и когда собаки принимаются выть хором, этот тягучий тоскливый аккорд слышно даже по ту сторону поля. Ольга уверяет, что наслаждается хоровым пеньем и разбирает голоса отдельных солистов: «Вот, Хват завел, слышите, какой у него церковный тенор?»

7

Наутро в самый день Праздника птиц Варвара Ярутич была изнурена, издергана и готова сменить человечью речь на лебединое шипенье. Но Дом сверкал, отряд расписных птиц-тотемов на древках ждал гостей, а на поляне вокруг сложенного высокого костра выстроились столы, кресла и узорчатые скамьи. В доме резались салаты, Ольга примеряла украшенье из перьев, а из летней кухни доносились потрясающие ароматы жарящегося мяса.

Праздник назначили на четыре часа, но первая птица прилетела только в шесть. Точнее, приехала. По сценарию и уговору это был дрозд, но, мило улыбнувшись, дрозд сообщил, что не успел ничего придумать, а потому явился в человеческом образе – ничего? Прибывшая в такси сорока с мужем тоже прострекотала про недостаток времени. На сорочьем муже красовались шорты и футболка с надписью: «Не Cola». Лебедю Варваре хотелось ущипнуть его в толстую руку.

8

Гости Праздника птиц, как и большинство коренных жителей старых Вяхирей, были потомками заслуженных, а то и знаменитых мастеров советской архитектуры, музыки, кино и искусства. Или наследниками выдающихся партийных деятелей и военных. Чтобы получить дачу в Вяхирях, нужно было отличиться перед государством. Здесь, к примеру, была дача известного скульптора, которому партия доверяла создавать памятники Ленину, Сталину, Кирову, Жданову. Здесь строили дома прославленные советские композиторы, скрипачи, кинорежиссеры, семья летчика-полярника, маршал, герой войны.

Сейчас в Вяхирях обитали их дети, внуки, правнуки, а чаще – новые хозяева, которым наследники продали дачу, навсегда уезжая из России или просто нуждаясь в деньгах. Часть потомков унаследовала ремесло именитых дедов, причем непременно в таком виде, какой дедам, взгляни они на творения внуков, был бы непонятен, а то и ненавистен. Например, внучка мраморных Сталиных создавала остроумные конструкции из смятых алюминиевых банок или подвижные композиции из палочек, ниток и пластыря. Кто-то оформлял детские книги, кто-то торговал недвижимостью, кто-то удачно выходил замуж.

Среди них встречались люди талантливые, обаятельные, даже легкие. Внучке скульптора-сталиниста в голову бы не пришло хвастаться дедовыми истуканами, равно как и стесняться их. Внук прославленного маршала, участвовавшего в венгерских событиях, не считал это ни пятном на своей репутации, ни орденской ленточкой по наследству. Все они жили собственной жизнью по своим правилам и обыкновениям. При этом, не испытывая ни гордости, ни стыда по поводу своих дедов, они неосознанно причисляли себя к избранным и вели себя как избранные. Иными словами, от отцов и дедов они соглашались принять положение, никак не связывая себя ни с историей, ни с ценой этого положения.

Вероятно, все новые вяхиревцы чувствовали это противоречие и бессознательно старались справиться с ним – кто экстравагантностью, кто капризным поведением, кто высокомерием. Только самые талантливые из них становились, наоборот, чрезвычайно просты, сердечны до святости. Но таких на Празднике птиц не оказалось.

Наверное, именно поэтому и случилось, что на Празднике нашлась только одна птица – Лебедь Варвара. Что касается алконоста Ольги, то, увидев гостей, всецело позабывших о своих птичьих ролях, она тоже отряхнула с себя театральные чары и делала вид, что просто нарядилась для летней вечеринки в саду.

9

Гостей собралось не менее сорока душ. В глубине сада там и здесь зажглись китайские фонарики, из открытых окон Дома курились звуки легкого джаза, а на столах поблескивали хрусталь и серебро. Множество лиц, в том числе незнакомых, приводило Варвару Ярутич в приподнято-поэтическое настроение. Хотя, конечно, жаль, что сова Лиза Папаникос с мужем-сычом Владиком не позаботились о малейшем совообразии, а Кристина Фогге пальцем не двинула, чтобы стать похожей на сойку, роль которой так выпрашивала неделю назад. Белая Лебедь сновала между гостями, светски, но немного нервно смеялась. Она была самой светлой птицей в темнеющем саду, и отсветы китайских фонарей бросались к ней на плечи, грудь, спину.

– Прохор, я запамятовала что-то: вы сокол? Ах вот как, стриж. Очаровательно. Стриж, подлейте-ка лебедю шампуня. Недостриж Прохор хмыкал и подливал Варваре шампанского. А вот Лиля Дульская оказалась не дрофой, а зрелой гадюкой, ибо ухитрилась всех оповестить, что лебедь есть символ порочности, на что и без того издерганная Варвара никак не рассчитывала. Она метнулась было к избушке, мечтая взрыднуть в уединении и переодеться, но передумала. Пожаловалась Герберту:

– Видишь, Герб, какая нынче птица пошла? Лилька – курица. Какая к черту порочность? Белый цвет, жемчуг, луна. Нет, Герберт! Я сказала «нет»! Не смей, у тебя руки грязные. Буду как марка гашеная. Ладно, маленький, не скучай.

Поправив макияж перед полуслепым зеркалом, Варваралебедь выплыла в посвежевший вечерний сад. Стая гостей распалась на крошечные компании. Дрозд с синицами пил бурбон, Сергей Ярутич, для которого птицу даже не выбирали, курил с дятлом кубинскую сигару, разделенную на небольшие толстенькие отрезки. Головы курильщиков покоились в голубом гнезде плотного дыма. Пора было возвращаться к сценарию. Каждый из приглашенных обещал выступить – кто с декламацией, кто с танцем, кто с пением. Прыснув лекарство из баллончика, лебедь вздохнул и направился к гостям.

– Пернатые! Просим всех пройти на берег бассейна. Летите в дом! Утка! Василий!

Запертые в псарне, глухо залаяли собаки. Вот-вот должно начаться космогоническое действо, круг птиц с минуты на минуту воссоединится. В сгустившихся сумерках китайские фонари казались планетами, плывущими среди листьев.

Однако журавль Дмитрий, в обычные дни работающий телепродюсером, слишком часто окунал клюв в бурбон и сейчас спал на скамье, сложив незримые крылья. Дрофа Лилька целовалась с соловьем Анатолием, хозяином фирмы, торгующей электронными системами безопасности. Щегол, овсянка и канюк ушли гулять на реку.

Космогоническое действо бездействовало. На берегах бассейна курили неведомые бескрылые существа, беседующие о рытье колодцев и об охоте в Заполярье. Даже алконост Оля, которую Варвара попросила спеть, сделала вид, что не расслышала и что она не алконост. В таинственно белеющем платье, расшитом жемчугами, лебедь Варвара зачем-то вскарабкалась на дуб, качалась на ветке, но не удержалась и полетела наземь, шурша тканью и листвой, рыдала у Свиного пруда, бродила одна-одинешенька в глубине сада, навещала Герберта и собак.

Вечеринка удалась, все были довольны, благодарили хозяев. Искали, кричали Варю, но та исчезла. Пока гости обнимались, приглашали к себе, рассаживались по машинам, белая лебедь у поленницы пыталась сломать древко с изображением дрофы, расправившей крылья. Тотем напоминал римский штандарт. Деревянная дрофа дергалась в темноте, как подстреленная, и шумно клевала листья сирени. Еловое древко оказалось крепче Варвариного колена, и после минутной борьбы непобежденная дрофа приземлилась в траву.

10

В доме пахло погасшим праздником и кошками. Лебедь зажгла высокую свечу, вышла на борт бассейна и звонко, почти не заикаясь, прочла:

 
Эта мука – проходить трясиной
Неизведанного в путах дней —
Поступи подобна лебединой.
Смерть – конечное непостиженье
Основанья нашей жизни всей —
Робкому его же приводненью.
 
 
Подхватив его, речное лоно
Постепенно, нежно и влюбленно,
Все теченье снизу уберет,
Лебедь же теперь, воссев на ложе,
С каждым мигом царственней, и строже,
И небрежней тянется вперед1.
 

– Малыши! Домой! – пропел в глубине сада призрачный крик.

Через минуту раздался щелчок, дверь отворилась, и на бассейную террасу, рыча и сталкиваясь в дверях, ворвалась стая черно-рыжих псов: Федон, Хват, Рохля, Шум, Алмаз, Кручу, Полчаса, Кармен, Дикий, Цахал, Вальс, Бова, Чушь, Маска и Вихор. Глядя в их веселые невинные морды, Варя подумала, что это самая космогоническая часть провалившегося действа – великого вяхиревского Праздника птиц.

11

– Пусть тебе приснится целая роща борщевиков, причем у каждого в венчике будут десятки крошечных лампочек разного цвета. А еще там будут лопухи, где прожилки будут разделять неровные травяные стекла, как в витраже.

– А у тебя пусть вырастут огромные усы, они не будут помещаться даже на лице, а потянутся в разные стороны, так что в них будут летать разные птицы, бабочки… Птицы будут охотиться за бабочками, запутываться, потом распутываться. Целая жизнь!

– Прекрасно.

– (жалобно и возмущенно) Я же стараюсь!

Мимикрия пятая. Лишний день рождения

1

Герберт сидел на подоконнике – самом светлом месте в избе-мастерской. Из банки, в которой лежали цельные рябые скорлупы от перепелиных яиц, он пытался извлечь самую красивую. Или самую крупную. Или самую светлую. Или хоть какую-нибудь. Вид у Герберта, как и всегда в минуты тонкой кропотливой работы, был одновременно сосредоточенный и придурковатый. Варвары в мастерской не было – она ушла в большой дом. Наконец охота Герберту наскучила, и он направился ко мне.

– Если ты, уморительный кот, хочешь, чтобы я тебя гладил, убери свои чертовы когти, – сказал я, да разве он послушает?

На мольберте стояла недописанная картина с чайником и шахматной доской. В полумраке шахматные фигуры на доске казались настоящими. Особенно ладья. Изучив книгу о древнеегипетском орнаменте и утомившись от приставаний древнеегипетского Герберта, ненасытного коллекционера ласк, я вышел в сад. Облака расступились, и по стволам сосен стекало медленное солнце.

В разное время дня и при разном освещении некоторые части сада сплавляются в монолит, а другие выходят на авансцену, позволяя разглядеть себя по отдельности. Сейчас на летнем солнце млел светлый песчаник, на фоне которого особенно четко вырисовывались трефовые листья бордовой кислицы. По лбу камня глянцевым мазком пробежала ящерка и исчезла в траве. В цветах за перголой работала Ольга. На руках ее были резиновые перчатки лимонного оттенка. Вокруг танцевала пестрота: бледно-голубые гортензии, чернильные колокольчики, чайные и карминные розы и еще десятки цветов, названия которых мне не известны. В ответ на приветствие Ольга помахала мне рукой. Она казалась картиной той же палитры, что и растения.

Я не сразу увидел Варю. Она сидела на корточках перед скамьей и что-то мастерила. Стараясь ступать неслышно, я подошел поближе. На скамье стоял мозаичный фонарь, одна из стенок которого пока не была застеклена. Варвара размечала лист кальки, глядя то в траву, то на эскиз. Как ни прекрасна была эта картина, поражало другое. Дело в том, что перед скамьей сидела не Варвара, не совсем Варвара. Черты ее заострились, и вся она походила на значительный, загадочный иероглиф в узорчатых штанах и малахитовой рубахе. Вид у Вари был сосредоточенный и одновременно глуповатый. Иными словами, в траве над поблескивающими мозаичными стеклышками сидел еще один Герберт, который всем видом показывал, что ему нет до меня никакого дела. Впрочем, это был особый, садовый Герберт, узорный, надменный, безмолвный. Захотелось погладить умное животное по голове.

– Любой мало-мальски искушенный мужчина понял бы, что трудящегося художника лучше не баламутить, – прошипела Варвара.

Недовольство ее было законно, и, извинившись, я отправился прогуляться по саду. На берегу Свиного пруда покачивались лиловые гортензии. В карей, прогретой солнцем воде резвились черные запятые головастиков. Где-то за большим домом слышен был стук дятла, умножаемый эхом.

Немного кружилась голова. Я двинулся в сторону перголы. Солнце уже палило вовсю. Яркие круги (словно кто бросил в пруд камень) красками поплыли перед глазами. Навстречу мне во весь рост вставал огромный цветок львиного зева. Все лицо его волновалось пышными лимонными складками, локон челки накатывал на сияющий лоб, отвороты век завершались нарядными ресницами, львиный лик дышал, переливался, шевелил лимонными губами. Здесь всё было всем: тонкие ноздри, раздуваясь, смотрели на меня, щеки шептали, лоб улыбался, а потом оказывался подбородком, воздетым к солнцу. Водопад лиц катился сверху вниз, фонтан лимонных цветков взлетал в вышину, а меня опаляла вспышка чуда, красоты и жути. Вдруг цветок вздохнул и сказал голосом Ольги:

– Так жарко, не могу работать в перчатках.

Тут только я и увидел, что передо мной никакой не львиный зев, а Варина мать, которая стаскивает с руки лимонную перчатку. Может быть, у меня солнечный удар? Отведя взгляд, я случайно наткнулся на клумбу, над которой трудилась Ольга. С восточного края пестрого островка тянули головы светло-желтые каскады львиного зева.

Это все Сад. Он что-то делает с каждым, кто сюда попадает. Может быть, со мной тоже? Тут я вспомнил про день рождения в саду Ярутичей, возможно самый странный день рождения за всю мою жизнь.

2

Однажды придет благословенный год, и все чужие люди забудут про мой день рождения. А тех, кто забыл про мой день рождения, можно будет спокойно записать в чужие и не заботиться ни о них, ни о себе, не тратить на это ни единой мысли. Я сяду в поезд, где ни одна душа знать меня не знает, замру у открытого окна, буду слушать музыку, бодаться с ветром, влетающим в окно, и принимать движение за счастье. За три дня Варвара спросила, когда мой день рождения.

Точнее, я сам завел этот разговор. Она знала дату год на зад, но непременно забыла бы, к моему глупому огорчению. Утром в самый день рождения она позвонила и по-светски небрежно сообщила:

– Ты мог бы приехать к вечеру. Мы позвали Эмму и Эдуарда. Родители позвали. Ну заодно бы и тебя поздравили, касатик. Вот те на, думаю. Родители позвали Эмму и Эдуарда, которые недавно вернулись со съемок из Перу. Им хотелось повстречаться с друзьями, это вполне объяснимо. При чем тут я?

– Варя, может, ты ко мне приедешь? Пойдем гулять на реку, потом по крышам. В ресторацию закатим, хочешь?

– Мишуша, ну куда мне ехать? Тут гости, надо прибирать, принимать. Герберт ухо расцарапал, нужно лечить его.

«День рождения – обычная условность, не раздувай свое значение, ты не ребенок, не смей обижаться!» Так я быстробыстро, неслышно-неслышно говорю себе.

– Хорошо, я приеду, раз так всем удобнее. Только можно тогда никому не говорить про мой день? Эмма будет без подарка, поставим их в неловкое положение.

– Чушь!

– Так ты согласна?

– Миня, мне пора, приезжай часам к четырем.

3

Уже сидя в электричке, я понимал, что поездка и окажется лучшей частью дня. Была самая середина лета и середина летнего дня. Возможно, уже завтра лето начнет спускаться с горы, копя и теряя, но в мой день год за годом лето в самом зените, в самой поре и славе. За окном мелькали раскрашенные заборы, ржавеющие гаражи, кирпичные водонапорные башни, сверкнула чешуей Москва-река, город то заканчивался, то спохватывался и начинался заново. Наконец на плече холма вспыхивали розовые пагоды кипрея, и начиналась лучшая из свобод – свобода дорожная.

Иван-чай – прощальный цветок, не отпускающий сердце. Еще сжимают кулачки нераскрывшиеся бутоны, еще нежны новорожденные розовые шелковинки лепестков, а там, на нижних ярусах, уже седеет кольцами осенний ус, уже светятся солнцем дымы разлуки. Не за то ли так люблю тебя, кипрей, – за одновременность всех возрастов, за цветущую связь времен, за юную красоту близкого упадка?

Конечно, с таким настроем нужно было проехать станцию Вяхири и катиться дальше, дальше, светлея от праздничного огорчения. Господи, для чего снабдил ты меня таким терпким характером? Знаю, знаю зачем. А почему спрашиваю? Да из-за того же характера.

Когда я приехал, все давно уже сидели на берегу Свиного пруда. У подножья сосны на подстилке хвои светились две дыни, золотистые каждая на свой лад. Единственное свободное кресло занимала, свернувшись калачом, Рохля, одна из малых собак. При моем появлении Рохля вопросительно подняла голову, шевельнула хвостом и тут же снова впала в ленивую негу. Пирующие приветствовали меня, Сережа Ярутич велел дочери принести еще один стул. Согнать Рохлю никому в голову не пришло.

Эмма и Эдуард – самые частые гости Ярутичей. Наверное, мне никогда их не понять. Это люди, которых я ни разу не видел неулыбающимися. Людям идет улыбаться. Кого-то улыбка защищает, кого-то делает беззащитным, но в стране, где такая долгая зима, улыбки улучшают климат. У Эммы же с Эдуардом улыбка то ли ритуал, то ли политика. Словно если они на секунду перестанут улыбаться, их кто-то накажет – рублем или по попе, не знаю.

У Ярутичей на все лады повторяют, какие Эмма и Эдуард хорошие. Наверняка так и есть. Но почему время от времени кажется, что они не настоящие люди, а голограммы? Вероятно, я просто не умею ценить светской беседы, где главная прелесть – легкость интонации, а предметы избираются только такие, какие невозможно принять близко к сердцу: сорта бегоний, белая мебель, фестиваль провансальской кухни. Примерно через час беседы обнаруживаешь, что держать на лице приветливое выражение не так то просто, а еще через полчаса – что сам превращаешься в голограмму.

Мы с Варварой пошли за стулом для меня. По дороге стало ясно, что Варя выпила больше двух бокалов. Как только мой стул оказался у стола, Рохля спрыгнула с кресла, потянулась и ушла в сторону бани, а может прямо в нее.

К вечеру звуки ручья, впадающего в пруд, сделались чище и холодней. В чернеющей воде отражались облака голубых гортензий. Где-то далеко за полем стучал молоток, и стук этот, оголубленный расстоянием, казался небесным. Глядя на сосны, я наконец успокоился. Тут Ольга велела Сереже налить всем вина и подняла бокал за меня и мой день рожденья. У Эммы и Эдуарда на лицах проявилось приятное удивление, точнее к постоянной приятности прибавились дополнительные ноты. Вроде у них приподнялись брови, хотя этого и не было видно. Как жаль, что нас не предупредили, мы без подарка. А сколько тебе, если не секрет?

4

Выждав некоторое время, я предложил Варе прогуляться. Уходить из-за стола ей не хотелось. Будь у нее надежда сидеть со всеми, а не бегать в дом и из дому, никуда бы мы не пошли. К тому же Сергей вполголоса, но так, что все слышали, попросил Варю больше не пить. Она сверкнула волчьими глазами, ярко улыбнулась и потянула меня за собой. Мы вышли за ворота. Солнце уже окуналось в дальний лес, и борозды недавно вспаханного поля отливали фиолетовой глиной. Молча мы свернули с дороги в какой-то дачный проулок и стали спускаться между рядами сливающихся в мрачные монолиты елей. Дачи справа и слева, казалось, пустовали. Наконец впереди забрезжил зелено-золотистый просвет. Где-то впереди несла быстрые воды Пахра. Понемногу мы разговорились. Почему разговор зашел о ремонте моей квартиры? Ничто вокруг не могло навести на мысль о полах, обоях, краске и шпатлевке. Время от времени мы говорили о ремонте: Варвара подумывала переделать мой дом по собственному вкусу, я, насколько мог, показывал на словах воодушевление, но бессознательно старался отложить начало работы как можно дальше.

По дороге Варя любит меня приобнять. Ей хочется самой меня обнять, а не быть обнятой. Она ниже почти на голо ву, но обнимает меня за шею. Мне приходится слегка наклониться, идти при этом неудобно. Кажется забавным и милым, что Варвара не замечает разницы в росте. Иногда это объятье немного похоже на силовой захват. По-моему, этот жест многое объясняет в ее отношении ко мне. Не то что бы Варя хотела меня раз навсегда приручить, переделать под свои привычки, но ей важно быть главной, настаивать на своем, переучивать. Варя – дрессировщик, которому важна роль человека с хлыстом, а вовсе не результат дрессировки. Кот Герберт, которого Варя «воспитывает» ежедневно, сохранил полный набор своих пагубных привычек.

Река пряталась в широких травяных берегах, ее не было видно и за десять шагов. Уже мерцали там и здесь соцветья пижмы и осенне-солнечные метелки золотарника, напоминающие пух свежей мимозы. Горели бледным марганцем кипреевые костры. Прибрежные поляны были безлюдны, но при этом не казались пустыми. Цветы тянули шеи, пытаясь наглядеться на уходящее солнце.

Шагая к реке по розовеющему полю, я чувствовал себя то ли уменьшенной статуей Командора, то ли ходячим бревном, недобуратиной. Начав говорить о ремонте, Варвара уже не могла остановиться. Собственно, бормотала она о будущем ремонте в форме беспощадной критики нынешнего дома. И вместо того чтобы праведно наслаждаться красотой пахринских берегов, я каменел от глупой нарастающей обиды. Ведь это мой дом! Мой родной дом!

Возвращаясь с работы или из поездки, я слегка глажу по стене прихожей, словно это не обои, а спина любимого пса. Нет, это недостаточно точно. Я чувствую не просто любовь к дому, но почти суеверную благодарность за то, что он у меня есть.

Квартиру я получил в сорок лет. Большую часть жизни ждал, теряя веру, когда у меня появится свое жилье. Помню, в Новогирееве строили новую девятиэтажку. Тогда я жил в коммуналке, в десятиметровой служебной комнатенке. Каждый раз, глядя в пустые, незастекленные окна девятиэтажки, я слышал внутри себя голос, умоляющий: пустите меня домой, пожалуйста, пустите!

Что значит для бездомного обрести дом? Значит, есть где спастись от невзгод, существует место, где можно жить посвоему, например засидеться до середины ночи над книгой или плясать за закрытыми шторами, позвать гостей, скажем самую важную гостью, мою возлюбленную, которая сейчас идет рядом через буро-розовые травы и недовольным голосом поносит этот самый дом.

– Не обижайся, но когда я вижу твою кухню… – тут она скукожила такое личико, словно пыталась разглядеть мизерную, но смертельно опасную инфузорию. – Эти шкафчики двухкопеечные, этот фартук с узорчиком тюдюм-сюдюм, занавесочка эта – «ветер с моря дул»…

– Варя, послушай… Не могла бы ты описывать не то, как ужасна моя квартира, а, скажем, во что бы ты хотела ее преобразить?

Да, конечно, небрежно соглашалась Варвара и продолжала поднимать на смех то диванчик, похожий на «чемодан с салатом оливье», то люстру, напоминающую автодоилку. Она описывала мои домашние вещи с тем косноязычным юмором, который я так любил. Что еще огорчительнее, ее описания были узнаваемы. Варя говорила с нетрезвым раздражением, но при этом, как я заметил, ласково гладила рукой вихры травяных верхушек. Примерно раз в минуту она твердила: «Не обижайся», да и сам я про себя повторял то же самое. Тем не менее, когда мы подошли к воде, обида схватилась во мне, как добрая эпоксидная смола.

Завидев темные воды Пахры, Варвара наконец обнаружила предмет, более привлекательный для обсуждения, чем пятно на обивке кровати, напоминающее лысину Горбачева. Повернувшись ко мне, но глядя слегка мимо, она затараторила:

– Ну что, маленький, опять накуксился? Опять расхохлился? Ну не надо! Смотри, какие волны! – Язык у нее немного заплетался. – Там водоросли, черная музыка, там налалай, ту-ду-лай-рарарим-там. Садись со мной на бережку, ру-лу-лай, тири-рай.

Конечно, я продолжал упрямо стоять столбом. Давно следовало развернуться и уйти. Но рюкзак с ключами, паспортом и деньгами остался на даче, куда без Варвары попасть невозможно. И позвонить Ольге с Сережей нельзя – телефон в кармане все того же рюкзака. Оставалось ждать момента, когда мы вернемся, можно будет полноценно оскорбиться и уехать домой. Господь, как это было глупо!

Река несла почти невидимые воды под облаками нависающих ив, и ночной воздух, настоянный на луговых травах, расступался от бодрых криков:

– Успокойся, я тебя прошу! Смотри, какие звезды! Можешь ты сесть и обнять меня сию же секунду? Мишуша! И хрен с тобой. Привела чмыря на свое детское место. Раз ты такой, ты мне не нужен! Сволочь! Хочешь, я разденусь догола и буду плескаться в реке, как дриада? Кретин ты, и я, я кретинка! Бедный я, злосчастный осел!

Наверняка есть люди, чье чувство красоты от воплей и оскорблений только обостряется. Пока такому человеку не скажешь, что он паскуда, он хризантему от вантуза не отличит. Признаться, я не из их числа. На обратном пути я слышал, как пахнет ночная полынь и звенят в траве цепочки цикад, но наблюдения, которые в другое время обратились бы в чуткое счастье, сейчас происходили как бы помимо меня. Текла над головой пыльца созвездий, мелькали леденцы редких фонарей, а я все думал: как же можно так испортить человеку его чертов день рождения? Нахохлившийся ребенок лет десяти, приученный к тому, что хотя бы день в году все договорились его радовать, прощать и ни в коем случае не огорчать, чувствовал себя, то есть меня, обманутым. Разве я требовал подарков, хороводов и песни «Каравай, каравай»? Между тем не сам ли я пытался договориться с этим мальчиком, чтобы он принимал день рождения, как всякий другой день?

Странно, невзирая на свою безупречную правоту, я чувствовал, что даже в этой ужасной ситуации Варвара Ярутич ухитряется оставаться восхитительной, непостижимо талантливой, и хотелось запомнить, любовно сохранить все, что она делает и говорит.

Наконец мы дотащились до ворот. Сладкую мысль о перебрасывании рюкзака через ограду в четыре часа ночи, о прогулке до станции я утомленно отверг, улегся на узкой кушетке в кошачьей комнате и уснул.

5

Вскоре утреннее солнце вошло в комнату, точно многоцветный звон. На окнах не было штор. Проспав каких-нибудь три часа, я не узнал места пробуждения, попытался вернуться в сон, но допущен не был. Потом собрался с духом, вспомнил события вчерашнего вечера и ночи.

Солнце просвечивало белые шлемы лилий, валялось в траве, грело стволы сосен. Сад цвел по-райски щедро и пояпонски тонко. Ужасные сцены минувшей ночи больше не ужасали, боль обиды оказалась многослойно увернута во что-то мягкое, и распаковывать ее не хотелось. Мысли притупились, и единственное, что я чувствовал напрямую, – красоту. Сейчас я был теплым замшелым камнем из летнего сада, ощущая мир и свою прежнюю жизнь на каменный лад.

В дверь тихонько поскреблись. Вошла Варвара, улыбаясь, точно ведьма эпохи Возрождения. Как ни хотелось мне оставаться нагретым камнем посреди июльского сада, пришлось посмотреть на веселую злодейку. Она, похоже, думать забыла о вчерашних неприятностях, щебетала о Герберте, который – вот дундук! – грыз несъедобный утеплитель. Она хотела было залезть в постель, но кушетка неожиданно взяла мою сторону и застонала с такой ревматической силой, что Варя кротко уселась на край и вместе со мной воззрилась на солнце, гуляющее по саду.

– Хочешь, я приготовлю завтрак и мы сядем под дубом? – спросила она, нежно разглядывая листья на перголе. Вместо того чтобы спросить про ближайшую электричку или на худой конец потребовать извинений, я просто кивнул и закрыл глаза. От недосыпа веки двигались мешковато, к тому же с закрытыми глазами я видел все тот же сад с танцующим солнцем, только нарисованный немного подругому.

6

На круглом столе под огромным дубом лежала сухая веточка со скрученными листьями. С дуба спускался на четырех цепях граненый фонарь, внутри серел оплывший свечной огарок. Усевшись в складное кресло, я слушал журчание воды, бегущей в Малый пруд, и следил за отсветами на листьях и цветах. Казалось, ритм ручейных звуков и колышущихся бликов – две стороны одного и того же ленивого счастья.

Счастье сада состояло в том, что в мире не было событий. Значит, никто ни перед кем не был виноват, никто никого не мог обидеть, а самое важное – это витражный блеск стрекозьих крыльев, сетка дрожащей серебряной ряби на боку камня, птичьи голоса высоко в листве.

Проснулась Ольга, завтрак пришлось отложить до тех пор, пока она не будет готова к нему выйти. Впрочем, время в саду все равно отменилось, а где нет времени, нет ожиданий, а если и есть, то они легки, точно тень прозрачного облака. Полуспя под дубом, я думал о том, что Варя вечно заставляет меня сравнивать ее с матерью. Трудно понять, откуда взялась эта игра, причиняет ли она дочери терзания или щекочет какими-то соблазнами. Во всяком случае я не подавал для такой игры ни малейшего повода. Время от времени Варвара с вызывающей игривостью спрашивает:

– Как по-твоему, кто красивее: я или мама?

Этот вопрос вызывает недоумение. Зачем она его задает? Что хочет услышать? Мои предпочтения – если, конечно, это слово вообще уместно в ситуации, когда никого ни с кем не сравнивают, – очевидны: я встречаюсь с Варей, у нас роман, возможно однажды мы поженимся. Впрочем, разве мы всегда выбираем лучшее? И всегда ли мы вообще выбираем? Ответ «Люблю одну тебя» Варвару не успокаивает и даже слегка раздражает.

В шаге от меня промчались одна за другой две собаки и скрылись в кустах по ту сторону перголы. Они исчезли так скоро, словно их и вовсе не было. Но колокольчики продолжали тревожно качаться, выходит, собаки мне не померещились. Наконец Ольга закончила прихорашиваться и вышла из дому. Тень дуба не приглушала ее сияния. Ольга – женщина, которая явилась из древних языческих преданий и однажды непременно воцарится в новых легендах, если наш век еще способен что-то слагать и помнить. Внешность Вариной матери древнерусская, из тех веков, когда в степные славянские крови уже вторгалась северная, варяжская. Высокая статная Ольга светла, величава, и красоту ее трудно отделить от здоровья: чтобы восхититься, достаточно посмотреть на ее румянец, белозубую улыбку или младенчески яркие белки глаз. К тому же у нее великолепный голос, она прекрасный гончар и керамист, а также поэт, чьи книги восхищают многих понимающих людей. Ольга была мечтой, запретным видением мальчиков и мужчин с тех пор, как стала солисткой школьного рок-ансамбля, где пела, танцевала и играла на дудочке, название которой я забыл.

Сейчас она шествовала в длинной светло-серой тунике с простым черным рисунком по краю, радушно приветствовала нас и милостиво согласилась выпить с нами кофе. Варя, отказавшись от моей помощи, сновала между домом и садом, доставляя на бамбуковом подносе кофейник, молочник, чашки, хлеб, деревенское масло в керамической масленке Ольгиной работы. Рваные и путаные тени накатывали на стол, солнечные пятна катились туда-сюда беззвучными монетами. Было хорошо, причем удовольствие ощущалось как-то шире меня, я был только одним из его орудий, одной клавишей, одной нотой его садовой партитуры.

Потом переместились на берег Свиного пруда, куда постепенно стали стягиваться псы, уваливаясь черно-рыжи ми шубами, копнами и кочками вокруг наших кресел. Тут открылось удивительное, причем не сразу, а шаг за шагом. Мне всегда казалось, что Ольга гораздо выше Вари, крепче, сильнее, что мать – из эпоса, а дочь – из песни. Прежде я думал, что они даже не слишком похожи. А теперь, пока мы беседовали на берегу Свиного пруда, выяснилось, что мать и дочь одного роста, у них похожи фигуры, лица, волосы, они одинаково двигаются, хмурятся и смеются. Причем оставалось категорически непонятно, кто из них подстраивается под другого, кто подражает и мимикрирует. Вроде бы обе женщины оставались самими собой, они не менялись относительно собственного узнаваемого образа. Однако вчера у них не было ничего общего, а сегодня они казались чуть ли не двойняшками.

Из воды торчит круглый камень, совсем маленький, словно сгиб указательного пальца, притом детского. Вдруг на камень садится бабочка, несколько раз складывает-раскладывает темно-пастельные крылья и наконец замирает, греясь на солнце. Камня под ней вовсе не видно, и кажется, что бабочка сидит прямо на глади карей воды. В это так же трудно поверить, как в хождение человека по зеркалу волн. Стоит бабочке немного замочить крылья, и она не сумеет взлететь. Можно было выбрать камень побольше, где она оказалась бы в полной безопасности. Но, видимо, бабочке как раз приятно очутиться под горячими лучами солнца и одновременно в близости прохладной воды. Все наслаждения разом – это и есть максимальный риск. Меньше риска – меньше удовольствия.

Из медвяной дрожи полусна слышу, как Ольга и Варвара рассказывают о какой-то женщине, соседке, что ли. Голоса их сделались одинаковыми, у меня было полное ощущение, что один и тот же голос перелетает с восточного берега пруда на западный. Правда, с дальнего берега он разговаривал со мной на вы, а с ближнего – на ты.

– Вы не знаете, кто такая Арина. Она в доли секунды ухитряется вычислить, как вас поставить в неловкое, в немыслимое положение.

– И не просто вычисляет, но сразу и ставит. Оглянуться не успеешь, как тебе хочется под землю провалиться. Хотя ты прежде с Ариной не встречался, ничего худого не делал…

– И сразу, как втопчет в грязь, она станет вам лучшим другом.

– Глазом не моргнешь, а она тебя обожает.

Они болтали, насмешничали, щебетали, а я лениво плыл в этом солнечном, птичьем мелькании, таял в плавном покачивании на причале полусна. Сегодня – если к безвременью приложимо слово «сегодня» – у меня не было ни малейшего сомнения в том, что день пройдет мирно и обе женщины, мать и дочь, заботятся о блаженстве беседы и о моем счастье – не искупая вчерашнюю вину, этого они чувствовать не могли, а только отдаваясь течению момента. Мне же казалось, что в эдемском саду все сговорились ласково покачивать мою душу в прогретом покое и неубавляемой красоте.

7

– Пусть тебе привидится шахматная доска: темные клетки – водоемы (шахты, пруды, колодцы). Светлые – пустыни, деревянные полы, спина льва. Ты перескакиваешь с бархана на паркет, видишь кораллы и камешки в воде. А потом оказывается, что ты королева, которая всех победила.

– А тебе пусть приснится пруд с игривыми зеркальными карпами. Они плавают у самой поверхности, шевелят своими хвостами-плавниками, а ты капаешь цветной тушью. От ударов хвостов тушь принимает разные формы, складывается в образы, а ты бумагой снимаешь с пруда готовые картины.

1.Райнер Мария Рильке. Лебедь. Новые стихотворения. Пер. К. Богатырева.

Бесплатный фрагмент закончился.

500 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
22 сентября 2026
Дата написания:
2017
Объем:
340 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
979-5-91187-401-7
Правообладатель:
Бослен
Формат скачивания:

Похожие книги