Читать книгу: «Афанасий Фет», страница 7

Шрифт:

Место ближайшего друга Фета занял сын хозяев дома, будущий известный поэт и замечательный критик Аполлон Александрович Григорьев. Отношения между ними имели характер странный, какой нередко принимает дружба молодых людей, представляющая тоже своего рода «университет», в котором происходит процесс «воспитания чувств». Аполлон был домашним юношей, чувствительным, прекраснодушным и наивным – полной противоположностью видавшему виды Введенскому. Чувства, которые он испытывал к Фету, были близки к поклонению. «Я любил его с безотчетною, нежною, покорною преданностию женщины – и теперь даже это один человек в целом свете, с которым мне не стыдно было бы предаваться ребяческим, женским ласкам…»146 – писал Григорьев по горячим следам в одном из своих ранних беллетристических произведений, имеющем автобиографическую основу. Фет не отвечал взаимностью.

Григорьев, зачисленный вольнослушателем на юридический факультет, был прилежным студентом – аккуратно посещал университет, тщательно записывал лекции, готовился к занятиям, чем раздражал своего соседа: «После обеда старики отправлялись вздремнуть, а мы наверх – предаваться своим обычным занятиям, состоявшим главным образом для Аполлона или в зубрении лекций, или в чтении, а для меня отчасти тоже в чтении, прерываемом постоянно возникающим побуждением помешать Аполлону и увлечь его из автоматической жизни памяти хотя бы в самую нелепую жизнь всякого рода причуд»147. Фет, закаленный пансионом Крюммера, был сильнее маменькиного сынка, проведшего детство и юность с гувернерами под родительским крылом, и тот легко становился добычей своего кумира: «Григорьев… дорожил каждой свободною минутой для занятий; а между тем я всеми силами старался мешать ему, прибегая иногда к пытке, выстраданной еще в Верро и состоящей в том, чтобы, поймав с обеих сторон кисти рук своей жертвы и подсунув в них снизу под ладони большие пальцы, вдруг вывернуть обе свои кисти, не выпуская рук противника, из середины ладонями кверху; при этом не ожидавший такого мучительного и беспомощного положения рук противник лишается всякой возможности защиты»148. Григорьевский идеализм, увлеченность Шиллером и Гегелем не только не вызывали сочувствия у его соседа, но превращали юношу в объект его жестоких «демонических» выходок. Их общий университетский приятель Полонский на склоне лет напоминал Фету: «Какой он (Григорьев. – М. М.) был Шиллер в то время, как он боялся папиньки и маменьки. <…> Помнишь, как ты нашел Григорьева в церкви у всенощной, и, когда тот, став на колени, простерся ниц, ты тоже простерся рядом с ним и стал говорить ему с полу… что-то такое мефистофельское, что у того и сердце сжалось, и в голове замутилось…»149 «Он смеялся цинически над моею жаждой веры, убеждая меня, что я слишком умен, чтобы верить во что-нибудь»150, – утверждал герой автобиографической художественной прозы Григорьева. И всё-таки сила обаяния Фета была настолько велика, что его жертва была готова прощать причиняемую ей физическую и душевную боль: «За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько редких вечеров, когда мы оба бывали настроены одинаково, я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь»151.

Фет не шел навстречу готовности приятеля изливать душу, оставаясь в общении с ним закрытым в неменьшей степени, чем с другими сверстниками, – не поведал ему правду о своем происхождении (впоследствии Григорьев будет писать о Фете как о «полунемце»). Это только еще больше притягивало Аполлона, заставляло гадать, что скрывается за напускным, как ему казалось, цинизмом друга: «Вольдемар (под этим именем Фет фигурирует в ранней прозе Григорьева. – М. М.) не верил в возможность лучшего, другого чего-нибудь, кроме того, что им было уже прожито, а всем прожитым был он пресыщен, всё прожитое было ему гадко. <…> Страдания улеглись, затихли в нем, хотя, разумеется, не вдруг. Этот человек должен был или убить себя, или сделаться таким, каким он сделался. <…> Я не видал человека, которого бы так душила тоска, за которого бы я более боялся самоубийства»152. Трудно сказать, чего здесь больше – собственного романтизма Григорьева, стилизующего друга под шиллеровского благородного разбойника Карла Моора и героев байронических поэм, или интуитивно («любящим сердцем») почувствованной правды. Что это были за страдания, автор рассказа не проясняет; несомненно, никакими страданиями «Вольдемар» с ним не делился.

Это не мешало Григорьеву, самому сочинявшему стихи и ставшему горячим почитателем творчества друга («У меня никогда не было такого ревностного поклонника и собирателя моих стихотворных набросков, как Аполлон», – констатировал Фет), выводить из этих «страданий» и страсть к стихотворству. Пользуясь правом, даваемым литературой вымысла, Григорьев даже вопреки фактам приписывает себе (или своему литературному двойнику) пробуждение этой страсти в «Вольдемаре» и тем самым – роль его спасителя: «Может быть, я сделал его тем, чем он стал теперь, ибо как за якорь спасения схватился я за художественное влечение его природы»153. В «Листках из рукописи скитающегося софиста» он выражается даже более категорично: «Я спас его для жизни и искусства». Результат, по Григорьеву, был неожиданный – лекарство оказалось слишком сильным, превратив «Вольдемара» в холодного эстета, жертвующего всем для своего искусства: «С способностию творения в нем росло равнодушие. Равнодушие ко всему, кроме способности творить, – к Божьему миру, как скоро предметы оного переставали отражаться в его творческой способности, к самому себе, как скоро он переставал быть художником»154. Очевидно, что здесь нужно сделать скидку на склонность автора к экзальтации и преувеличениям; но именно в этом случае Григорьев через призму своего идеализма кое-что верно рассмотрел в своем приятеле.

Для такого героя, которого Григорьев вывел в своем «Вольдемаре», жизнь является всего лишь средством, стимулом для искусства. Но повседневность, рутина, в которую погружен человек, представлялась слишком скучной, эмоционально бедной и непригодной для поэзии. Выходом могло быть торжество мечты, фантазии, переносящей поэта в иные, намного более красочные миры. Другой выход – преобразование самой этой жизни с помощью каких-то эксцентричных, дерзких поступков, совершая которые, человек создает экстраординарные ситуации, вызывающие соответствующие эмоции у окружающих, заставляющие заурядную жизнь играть яркими красками. Зачитывавшийся, по его собственному признанию, лермонтовским «Героем нашего времени», в котором эта игра в жизнь и с жизнью ведется чрезвычайно обаятельным Печориным, юный Фет был готов экспериментировать, чтобы сделать жизнь ярче и острее, открыть в себе чувства, по-настоящему достойные поэзии.

Испытательным полигоном стала любовь. В период учебы в университете Фет пережил несколько любовных историй (он обладал весьма привлекательной внешностью и наверняка был готов надевать маску модного демонизма не только перед Аполлоном Григорьевым). Нам доподлинно известно только о двух. Одна, начавшаяся еще на первом курсе, имела, если можно так выразиться, традиционный характер (о ней будет подробнее рассказано ниже). Вторая, случившаяся скорее всего уже на третьем курсе, выглядит очень необычно и напоминает печоринские «эксперименты». В своих воспоминаниях Фет об этом эпизоде не упоминал, но посвятил ему небольшую поэму «Студент», впервые опубликованную в 1884 году. В прозе эта история составила центральную сюжетную линию григорьевской повести «Офелия», в которой автор не преминул подчеркнуть постоянно ужасавшую его рассудочность намерений Вольдемара: «Он говорил, что хотел бы влюбиться, что ему это нужно для его поэзии, что влюбиться не трудно, стоит только захотеть»155.

О девушке, ставшей объектом этого чувства (или этого эксперимента), практически ничего не известно. Фактически единственными источниками сведений о ней остаются автобиографичная проза Григорьева и поэма Фета. Связано это, конечно, с заурядностью судьбы героини. Звали ее Елизавета, она была крестница матери Аполлона и вместе с сестрой по воскресеньям бывала у Григорьевых, где, обладая хорошим голосом, пела под аккомпанемент Аполлона («На фортепьянах игрывал мой друг, / Певала Лиза – и подчас недурно – / И уходила под вечер…»). Прозаик не жалеет красок для описания ее внешности: «Чудно легли пышные белокурые локоны на нежный прозрачный лик ее, и жажда любви пробилась на бледные ланиты ярким заревом румянца, и резкий, несносный, детский голос заменился тихою речью, и быстрые голубые глаза подернулись влагою»156. Судя по всему, семья Лизы была бедна, и потому открывшаяся возможность выгодно выдать дочь замуж была принята с радостью. Ее жениха оба тогдашних приятеля называют неровней по интеллекту и развитию. По Григорьеву, это был «маленький человечек, с обиженной наружностию и со всеми манерами пехотинца»157. В изображении Фета:

 
Не вышел ростом, не красив лицом,
Но мог бы быть товарищам примером:
Весь раздушен, хохол торчит вихром,
Торчат усы изысканным манером,
И воротник как жар, и белый кант,
И сахара белее аксельбант.
 

Судя по всему, именно то, что Лиза была просватана за недостойного ее человека, пробудило чувство к ней в обоих приятелях. Можно предположить, что причинами вдруг вспыхнувшей страсти были недосягаемость ее объекта (для Григорьева) и, наоборот, сочетание отсутствия ответственности – поскольку о браке речи быть не могло – и опасности, запретности происходящего, позволяющей ощутить опьянение от переступания границ, дерзкого вызова общественным принципам и ценностям (в случае Фета). Аполлон не решился признаться в своем чувстве. С Фетом было иначе: уже на свадьбе, на которой он выступал шафером, Лиза во время мазурки призналась ему в любви.

 
«Тут маменька, виновница всех бед,
Распорядиться ей хотелось мною.
Я поддалась, – всю жизнь свою сгубя.
Я влюблена давно!» – «В кого?» – «В тебя!»
 

Ответное признание не заставило себя ждать:

 
«И я тебя люблю! – едва дыша,
Я повторял. – Что нам людская злоба!
Взгляни в глаза мне: твой, – я твой до гроба!»
 

Роман, протекавший в первые месяцы замужества Лизы, имел вполне неплатонический характер:

 
И я ворвался в этот мир цветов,
Волшебный мир живых благоуханий,
Горячих слез и уст, речей без слов,
Мир счастия и пылких упований,
Где как во сне таинственный покров
От нас скрывает всю юдоль терзаний.
 

Он тянулся до тех пор, пока муж не узнал о поведении супруги. Молодая женщина простодушно радовалась:

 
«…всё проведал этот зверь.
С тобою он стреляться верно станет;
И если ты убьешь его теперь, —
Тогда, тогда и счастие настанет».
 

Незадачливому любовнику пришлось прибегнуть к помощи декана факультета (здесь, впрочем, рассказ Фета несколько путан; возможно, его спасителем стал принимавший в нем участие профессор Шевырев), который, стремясь избежать скандала и дуэли, обещал посадить незадачливого повесу в карцер, чтобы не дать возможность оскорбленному супругу добраться до него. Через короткое время молодожены уехали в деревню, и скандал сошел на нет, не породив никаких последствий для любовника. Лиза вскоре овдовела и, по сведениям Фета, то ли снова вышла замуж, то ли вступила в связь с каким-то генералом. Судя по всему, радость благополучного окончания опасного приключения была намного сильнее, чем горечь от потери возлюбленной. Эта любовная история (а возможно, и какие-то другие, оставшиеся нам неизвестными) оставила в жизни Фета незначительный след; возможно, она опосредованно отразилась в лирическом цикле «К Офелии», скрестившись с впечатлениями от «Гамлета», увиденного им в Малом театре. Это, по большому счету, была только шалость; подлинная жизнь, подлинные чувства были связаны с другим.

Только после поступления в университет Фет, наконец, приехал домой в Новоселки. Это, несомненно, была его собственная инициатива – Афанасий Неофитович никакого желания его видеть не выражал. Немалые деньги, требовавшиеся на дорогу, – 50 рублей – пришлось занять у погодинской кормилицы. Тем не менее на первые же рождественские каникулы он отправился в путь на «сдаточном ямщике», уложив в узелок с бельем единственный мундирный сюртук. Ехать в 25-градусный мороз в позаимствованном у Введенского «нанковом халате на тонкой подкладке из ваты», надетой поверх него «легко подбитой ватой студенческой шинели с меховым воротником» и летней форменной фуражке было нелегко, но встреча с родственниками была радостной. С тех пор каждые каникулы, рождественские и летние, студент проводил в кругу родных. С братьями и сестрами пришлось практически знакомиться заново – оставлял он их малолетними, а теперь они подрастали, кто-то отправлялся в пансион, кто-то уже возвращался.

Многое осталось неизменным: дядя Петр Неофитович был по-прежнему добр – пребывание у него в имении и совместные охоты относятся к наиболее приятным воспоминаниям Фета о гощении в родных местах. Афанасий Неофитович, получивший в наследство еще одно имение, Грайворонку, был, как обычно, суров и замкнут, вечно занят, постоянно находился в разъездах. Каких-либо разговоров с ним по поводу происхождения Афанасия, скорее всего, не было.

Вряд ли и от матери Фет требовал объяснений, ее душевная болезнь за годы разлуки прогрессировала: «Отсутствие непосредственных забот о детях, развезенных по разным заведениях, как и постоянные разъезды отца наводили мечтательную мать нашу на меланхолию, развиваемую в ней, с другой стороны, возрастающими жгучими ощущениями в груди… То и дело, обращаясь к своему болезненному состоянию, она со слезами в голосе прижимала руку к левой груди и говорила: “рак”. От этой мысли не могли ее отклонить ни мои уверения, ни слова навещавшего ее орловского доктора В. И. Лоренца, утверждавшего, что это не рак. В другую минуту мать предавалась мечте побывать в родном Дармштадте, где осталась старшая сестра Лина». Состояние Елизаветы Петровны ухудшалось: во время очередного визита Фет «застал мать окончательно поселившеюся в так называемом новом флигеле, где она лежала в постели, с окнами, закрытыми ставнями, и кроме двух сменявшихся горничных, никого к себе не допускала, разве на самое короткое время в случае неизбежных объяснений». Наконец пребывание в доме Шеншина стало для Елизаветы Петровны невозможно, и она «вынуждена была переехать в Орел, чтобы находиться под ежедневным надзором своего доктора Вас[илия] Ив[ановича] Лоренца. В те времена еще не было в Орле порядочных гостиниц, и мать занимала два номера на постоялом дворе Кабанкова»158. Тем не менее до исполнения своего желания увидеть старшую дочь Елизавета Петровна дожила.

Во время учебы Фета в университете русская и немецкая ветви его семьи воссоединились. В середине мая 1841 года дармштадтский дядя Афанасия Эрнст Беккер приехал в Москву в качестве флигель-адъютанта принца Александра Гессенского, сопровождавшего свою сестру Максимилиану Вильгельмину Августу Софию Марию, выходившую замуж за наследника российского престола Александра Николаевича – будущего царя Александра II. Во время шумных свадебных торжеств дядя разыскал племянника в доме Григорьевых. «Когда я подошел к нему, он со слезами бросился обнимать меня как сына горячо любимой сестры», – престарелый поэт, вспоминая этот эпизод, не жалел эмоциональных характеристик. Узнав от хорошо говорившего по-немецки Аполлона Григорьева, что его племянник пишет стихи, дядя тут же предложил Афанасию сочинить приветственное стихотворение августейшей особе. На другой же день стихотворение было изготовлено и передано по назначению (правда, никаких милостей его автор не получил). Дядя Эрнст оказал и более практическую помощь, пусть и по-немецки скромную, не в пример щедрым дарам русского дяди Петра, но для бедного студента оказавшуюся весьма кстати: «Так как родные перестали баловать меня значительными денежными подарками, то подаренный мне дядею столбик в пятьдесят серебряных рублей показался мне великою щедротой»159.

Одновременно с Эрнстом Беккером, но отдельно от него в Россию приехала Лина Фёт. Дядя тут же повел племянника к ней. «В номере гостиницы мы застали замечательно красивую и милую девушку, которая, нежно встретившись со мною, сказала, что не понимает переполоха дяди, что она свой поступок считает весьма естественным. Ей хотелось увидать хоть раз в жизни свою мать и родных по матери, что она доехала до Москвы с знакомой ей дамой и надеется и на возвратном пути найти спутницу»160, – пишет Фет в мемуарах. О жизни Каролины в доме отца под присмотром опекунов мы практически ничего не знаем, однако по ее немногим сохранившимся письмам, а также воспоминаниям Фета можем составить о ней представление как о девушке развитой и культурной. Влияние воспитателей не привело ее к неприязненному отношению к матери. Лина с дядей Эрнстом отправилась в Новоселки, где долго гостила, благодаря веселому и доброму характеру пользуясь общей любовью.

Познакомившись с братом и новой семьей матери, Лина, к тому времени достигшая совершеннолетия и получившая возможность самостоятельно вести дела, прекратила инициированный ее опекунами судебный процесс против Шеншина, отказавшись от всяких материальных претензий к нему. Вести тяжбу со страдающей душевной болезнью матерью и ее мужем, который, как она убедилась, честно выполнял обязательства и оказывал ей материальную помощь, она не хотела. «Велика была бы несправедливость с благодетеля всей их фамилии деньги требовать, которые он не брал и не занимал и даже присылкою оных чрез родных ее ей помогал»161, – писала Лина в официальном прошении о прекращении процесса. Что говорили, о чем рассказывали друг другу никогда не видевшиеся прежде брат и сестра, родные не только по крови, но и по несчастью, две жертвы судьбы и легкомыслия матери, мы не знаем. Возникшая между ними с первой встречи приязнь переросла в долгую дружбу. Дармштадтские родственники, погостив в Новоселках, вернулись в Германию: Лина – совсем ненадолго, дядя Эрнст – навсегда.

Поэт

Поэзия занимала Фета в студенческие годы, была, кажется, его подлинной страстью. Сочинял он, по собственным утверждениям, едва ли не по стихотворению каждый день. Стихи записывал в «желтую тетрадку», которая всё время «увеличивалась в объеме» (она, конечно, была утрачена, в печать попало только очень малое число записанных в нее произведений). Первыми читателями были немногочисленные соседи по пансиону: компетентный Введенский и чуждый поэзии, но «добрый» Медюков, «неподдельным участием» «разжигавший» соседа, восторженно (эта манера декламации останется у Фета надолго) читавшего ему свои и чужие стихи162. Начинающий поэт добился (во всяком случае, по его утверждениям) и существенно более ценного признания:

«Однажды я решился отправиться к Погодину за приговором моему эстетическому стремлению.

– Я вашу тетрадку, почтеннейший, передам Гоголю, – сказал Погодин, – он в этом случае лучший судья.

Через неделю я получил от Погодина тетрадку обратно со словами: “Гоголь сказал, это несомненное дарование”»163.

Нет оснований подвергать сомнению сам факт этого символичного эпизода, но, к сожалению, не удается установить, когда он мог произойти, поскольку в те дни, которые указывает Фет, Гоголя в Москве не было.

Неизменный поклонник Аполлон Григорьев поддерживал в начинающем поэте веру в себя. «Вскорости после моего помещения у них в доме моя желтая тетрадка заменена была тетрадью, тщательно переписанною рукой Аполлона»164, – вспоминал престарелый Фет. Григорьев же стал и своеобразным пропагандистом поэзии друга – стихи Афанасия начали ходить по рукам и пользовались у студентов определенным успехом. Следующим естественным шагом была их публикация.

В конце 1839-го или начале 1840 года Фет послал несколько стихотворений в «Отечественные записки». Что это были за стихи и почему был выбран именно журнал, в котором ведущее положение только что занял Белинский, неизвестно. Скорее всего, просто в силу свойственных дебютанту амбиций он отправил свои опусы в то издание, которое казалось ему самым лучшим и потому единственно достойным их опубликовать. Полученный отказ не только огорчил его, но и вызвал болезненное чувство унижения. (Возможно, письмо лично издателю Краевскому, которым дебютант сопроводил стихи, было написано слишком самоуничижительно или, наоборот, самоуверенно; во всяком случае, Фет еще некоторое время боялся, что кто-то из членов редакции «Отечественных записок» предаст его огласке.) Однако от попыток напечататься в журнале он не отказался и, демонстрируя полное равнодушие к характеру и литературной позиции изданий, примерно в октябре 1840 года послал во враждебные «Отечественным запискам» и пользовавшиеся противоречивой репутацией «Сын Отечества» и «Библиотеку для чтения» «стихов столько, что их хватит на два журнала»165. О том, что произошло с текстами начинающего поэта в первом журнале, редактировавшемся Николаем Полевым, сведений нет. Во втором он рассчитывал на помощь начавшего сотрудничать в нем Введенского. Однако протекция приятеля (если он пытался ее составить) не помогла – стихотворения канули в небытие без какого-либо ответа от заведовавшего поэтическим отделом «Библиотеки для чтения» Эдуарда Губера.

В результате первым выступлением Фета в печати стал сборник стихотворений, изданный за свой счет. Сам поэт на склоне лет приписывал такое решение наивности и преувеличенному самомнению: «Между прочим я был уверен, что имей я возможность напечатать первый свой стихотворный сборник, который обозвал Лирическим Пантеоном, то немедля приобрету громкую славу, и деньги, затраченные на издание, тотчас же вернутся сторицей»166. Тем не менее такой способ войти в литературу для того времени не был необычен – во второй половине 1830-х годов выходило немало поэтических сборников, и некоторые из них приносили своим авторам популярность, а возможно, и доход: еще помнился сенсационный первый сборник (1835) В. Г. Бенедиктова, доставивший настоящую славу до того никому не известному поэту. Само же намерение Фета обратить свой талант в деньги и получить известность было вызвано не только вполне естественным честолюбием и материальными расчетами. По его утверждению, подлинным стимулом для издания книги была любовь.

Мы столь же мало знаем о девушке, ставшей объектом страсти поэта, как и о ее «преемнице» Лизе. Звали ее Елена Григорьевна (в своих мемуарах Фет чаще называет ее «M-lle Б.»). Социальное положение ее было скромным. Фет вспоминал: «Еще зимой (видимо, 1839 года. – М. М.) я познакомился с восьмнадцатилетнею гувернанткой моих сестренок, Анюты и Нади. У нее были прекрасные голубые глаза и хорошие темнорусые волосы, но профиль свежего лица был совершенно неправилен, тем не менее она своею молодостью могла нравиться мужчинам». В отличие от более позднего приключения с «Офелией» чувство к M-lle Б. воспринималось Фетом серьезно и заставило думать о браке. Перспективы же для совместной жизни были крайне мрачны, вызывая ощущение безнадежности: «Какой смысл могло представлять наше взаимное с М-lle Б. увлечение, если подумать, что я был 19-летний, от себя не зависящий и плохо учащийся студент второго курса, а между тем дело дошло до взаимного обещания принадлежать друг другу, подразумевая законный брак. Мы даже обменялись кольцами, так как я носил подаренное мне матерью кольцо, а у нее тоже было обручальное кольцо ее покойного отца. Что такое обещание было не шуткой, явно из того, что однажды, думая покончить эту неразрешимую задачу, я вышел из флигеля на опушку леса… с заряженною двустволкой и некоторое время, взведя курки, обдумывал, как ловчее направить в себя смертельный удар. Слезы изменили окончательную мою решимость, и я ушел домой». Возможным способом решения материальных затруднений показалось издание книги: «Разделяя такое убеждение, Б. при отъезде моем в Москву вручила мне из скудных сбережений своих 300 рублей ассигнациями… на издание, долженствовавшее, по нашему мнению, упрочить нашу независимую будущность»167. Таким образом, от судьбы книжки, казалось, зависела не только литературная карьера Фета, но и его будущее семейное счастье.

Вернувшись с каникул в Москву в сентябре 1840 года, Фет начал энергично действовать: отдал рукопись в цензуру (цензор Снегирев не нашел в ней ничего крамольного) и вступил в отношения с книгопродавцем Селивановским, которому и заплатил какую-то часть требуемой суммы (всего издание обошлось в 400 рублей – к деньгам Елены Григорьевны пришлось где-то добыть еще сотню). Впрочем, отношения с «M-lle Б.» прекратились еще до выхода книжки: «Пламенная переписка между Еленой Григорьевной и мною продолжалась до начала октября; но вдруг совершенно неожиданно явился Илья Афанасьевич с известием, что “папаша прибыли в Москву и остановились с сестрицами Анной и Надеждой Афанасьевнами у Харитония в Огородниках, в доме П. П. Новосильцева, и просили пожаловать к ним”… отец, оставшись со мною наедине, неожиданно вдруг сказал: “беспутную Елену Григорьевну я расчел, а девочек везу в институт. Матку-правду сказать, некрасивую глупость ты там затеял. Хорошо, что я вовремя узнал обо всем случайно; но прежде всего il faut partir du point où on est168”»169. (История завершилась не так трагично, как можно было ожидать; по свидетельству Фета, Елена была принята гувернанткой в другой дом и впоследствии достаточно удачно вышла замуж.)

Тем не менее Фет довел свое предприятие до конца. Между 18 и 28 ноября книга, получившая название «Лирический Пантеон» и подписанная «А. Ф.» (что заставило начинающего автора скрыть от публики свое полное имя, неясно), вышла в свет. Сам поэт в это время страдал от оставшейся неназванной болезнью. «За Лирический Пантеон деньги я нынче отдал, понеже нахожусь дома, а завтра ложусь в Градскую больницу… я говорю, деньги отданы и экземпляры надевают у переплетчика сорочки, на следующей неделе я непременно пришлю к тебе экземпляр. Каков-то будет успех??! и проч.», – писал он Введенскому. Сам факт выхода книги вызывал у Фета эмоциональный подъем, позволивший легче перенести достаточно суровые условия, в которых ему как недворянину пришлось находиться в больнице, и даже породил мысли профессионально заняться литературой. «Цена моей книги самая умеренная 1 р. серебром. Благодаря Бога, теперь мечты о литературной деятельности проникли и заняли всё мое существо, иначе бы мне пришло худо. Душа в разладе; потому что обстоятельства грязны до омерзения»170, – сообщал Фет тому же корреспонденту между 17 и 24 ноября 1840 года.

Состав «Лирического Пантеона», с которым начинающий поэт связывал столь большие надежды, совершенно соответствует названию. В книге всего 40 лирических стихотворений, три баллады и 11 переводов также из лирики: Ламартина, Гёте, Шиллера и Горация. В отборе текстов и их компоновке активное участие принял Аполлон Григорьев (Фет позднее утверждал, что композиция сборника, делящегося на три раздела: «Баллады», «Лирические стихотворения» и «Переводы», – полностью составлена его другом).

С одной стороны, это отчетливо ранний сборник, вполне естественно для дебютанта состоящий преимущественно из стихов подражательных. С другой стороны, в художественном отношении между стихотворениями «Лирического Пантеона» и зрелыми произведениями Фета нет большого разрыва: он выбирал объекты для подражания в соответствии с раз и навсегда принятым представлением о сущности и смысле литературы. Неизбежно находясь под влиянием окружающих, Фет смело корректировал его своими вкусами, отсекая в творчестве тех авторов, которым подражал, тенденции, которые ощущал как чуждые, – фактически всё, что выходило за пределы «чистой» интимной лирики. Например, он рассказывает в своих воспоминаниях, как поддавался и одновременно боролся с влиянием Григорьева, увлеченного французскими романтиками: «Аполлон в совершенстве владел французским языком и литературой, и при нашей встрече я застал его погруженным в Notre Dame de Paris и драмы Виктора Гюго. Но главным в то время идолом Аполлона был Ламартин. Последнее обстоятельство было выше сил моих. Несмотря на увлечение, с которым я сам перевел “Озеро” Ламартина, я стал фактически, чтением вслух убеждать Григорьева в невозможной прозаичности бесконечных стихов Ламартина…» То же произошло с активно пропагандировавшейся его другом поэзией Байрона: «Но, поддаваясь байроновско-французскому романтизму Григорьева, я вносил в нашу среду не только поэта-мыслителя Шиллера, но, главное, поэта объективной правды Гёте»171. У Байрона Фету нравился не бунтарь против современного общества Чайльд Гарольд, но более абстрактный Каин.

Титульный лист сборника «Лирический Пантеон»


В результате влияние названных самим автором «Лирического Пантеона» поэтов «первого ряда» в книге не так просто распознать – их мотивы трансформированы до неузнаваемости. Так, Гёте отразился почти исключительно в переводах и, возможно, в названии всей книги, которое могло быть навеяно характеристикой, данной творчеству великого немецкого поэта Шевыревым: «Поэты всего мира, всех веков и стран участвовали через Германию в воспитании Гёте, – и потому галерея его произведений, вмещающих славу и гордость его отечества, представляет Пантеон всемирной поэзии…»172

У Лермонтова, со стихотворениями которого его познакомил Шевырев, Фет совершенно не принял протест против власти и медитации о потерянном поколении. Намного более отчетливо видны следы его увлечения «властителем дум» тридцатых годов Бенедиктовым. Фет на склоне лет не скрывал того впечатления, которое на них с Григорьевым произвели его звучные стихи:

«Зато как описать восторг мой, когда после лекции, на которой Ив[ан] Ив[анович] Давыдов с похвалою отозвался о появлении книжки стихов Бенедиктова, я побежал в лавку за этой книжкой?!

– Что стоит Бенедиктов? – спросил я приказчика.

– Пять рублей – да и стоит. Этот почище Пушкина-то будет.

Я заплатил деньги и бросился с книжкою домой, где целый вечер мы с Аполлоном с упоением завывали при ее чтении»173.

Но именно там, где Фет подражает Бенедиктову, появляется стилистическая какофония, как, например, в стихотворении «Откровенность»:

 
Не мне просить у прелестей твоих
Очаровательной неволи.
Не привлекай и глазки не взводи:
Я сердце жен изведал слишком рано;
Не разожжешь в измученной груди
Давно потухшего волкана.
 

Здесь очень по-бенедиктовски сочетаются романтическая «измученная грудь», «потухший волкан» с игривыми «прелестями» и «глазками». При этом вторые как будто снижают трагизм первых, придавая образу «волкана» пошловато-эротическое значение. В некоторых случаях Фет выглядит даже пародией на Бенедиктова:

146.Григорьев А. А. Воспоминания. Л., 1980. С. 153.
147.Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 150.
148.Там же. С. 151.
149.ЛН. Т. 103. Кн. 1. С. 670.
150.Григорьев А. А. Указ. соч. С. 153.
151.Там же. С. 93.
152.Там же. С. 153.
153.Там же.
154.Там же. С. 93, 152.
155.Там же. С. 164.
156.Там же. С. 158.
157.Там же. С. 160.
158.Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 194, 244, 228.
159.Там же. С. 197.
160.Там же. С. 198.
161.Цит. по: Кузьмина И. А. Материалы к биографии А. А. Фета. С. 138.
162.См.: Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 140, 141.
163.Там же. C. 141.
164.Там же. С. 152.
165.Цит. по: Блок Г. П. Рождение поэта. С. 60.
166.Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 169.
167.Там же. С. 163, 169.
168.Надо отправляться от той точки, в которой мы находимся (букв. фр.), что, вероятно, означает: надо разрешить сложившуюся ситуацию. (прим. редакции)
169.Там же. С. 172–173.
170.Цит. по: Блок Г. П. Рождение поэта. С. 61.
171.Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 153.
172.Шевырев С. П. Теория поэзии у древних и новых народов в историческом развитии. 2-е изд. СПб., 1887. С. 203.
173.Фет А. А. Ранние годы моей жизни. С. 153.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
399,99 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
07 марта 2023
Дата написания:
2020
Объем:
605 стр. 9 иллюстраций
ISBN:
978-5-235-04723-5
Правообладатель:
ВЕБКНИГА
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 7 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,4 на основе 19 оценок
Текст
Средний рейтинг 3,5 на основе 6 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 3,4 на основе 10 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 11 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке