Читать книгу: «Субъективный реализм», страница 3

Шрифт:

Ему оставалось кивнуть мне, не прощаясь, и посоветовать:

«Когда идёшь вверх, старайся не смотреть вниз. Когда идёшь вперёд, старайся не смотреть назад».

Но разве можно не смотреть туда, откуда пришёл? Разве перестанут напоминать об этом многоцветные листки чёрно-белого неотрывного календаря?

Я шёл, оглядывался, и теперь уже знал, что мешает мне идти, что с таким шумом пролетает, улетает мимо. Туда, куда всё-таки лучше не смотреть.

Прошедшее время здесь имело сугубо косвенное отношение к действительности, ты, разумеется, понимаешь.

«Понимаю. Но когда твою повесть наконец-то будут читать, настоящее станет давно прошедшим».

Думаешь, будут?

Апокриф

Навязчивый стук не прекращается…

«Что-то меня потянуло на чёрный юмор…»

«Твой юмор, как бы чёрен он ни был, меня не раздражает. Цвет острот выбирает острящий, мне остаётся принимать твой выбор как должное».

«Ну хоть что-то должно же тебя раздражать? Вот и хлопнула бы дверью и ушла бы себе куда глаза глядят!»

«Было бы чем хлопать…»

Название на месте. А вот последняя фраза в моём рассказе осталась недописанной – рука устала выводить точку.

Точка отказывалась выводиться, хотя до неё в рассказе был целый выводок этих самых точек. Последняя точка сопротивляется дольше и упорнее других, только внешне похожих на неё. Потому, я думаю, что последняя – это и впрямь точка, а остальные – лишь разновидности запятой… Охотнее всего возникает первая, нетерпеливая и легкомысленная, будто… ну, не знаю, – будто любовь с первого взгляда, если не задумываться о более удачном сравнении. А вот последнюю приходится искать немыслимо долго, как ищешь невесть куда задевавшуюся старинную монетку из не имеющей без неё смысла нумизматической коллекции. И ведёт она себя не как последняя точка, а точь-в-точь наипервейшее слово…

Я вышел из дому, как водится, захватив книгу, – да-да, разумеется, вышли – мы. Мы решили подышать воздухом – нейтральным, не то что вечный чернильный аромат моего нескончаемого рассказа.

Мы – означает вдвоём. Но, конечно же, решил я… Решаю-то я!..

«Решаешь, решаешь, не горячись».

«Ладно, не хочешь уходить – оставайся, пойдём вместе… Только не мешай мне, пожалуйста! Не мешай мне своим присутствием!»

И отсутствием – тоже не мешай…

Без этих прогулок моя жизнь превратилась бы в пустую квартиру без двери, куда входят, не постучавшись.

«Квартира с зияющим входом ничем не лучше рассказа без точки, согласна?…»

«Не отвлекайся и ответь: итак, ты решаешь, – ну, и что же тебе удалось решить?»

Не буду отвечать на колкости… Сконцентрируюсь на более существенном.

Книга была тяжёлой, но я всё равно всегда брал её с собой: ей одной под силу заглушить не оставляющий меня в покое стук. Для этого её, к счастью, не обязательно открывать, да я обычно и не открываю…

«Буду думать, что стучит дятел. Тогда можно помечтать, что навязчивый стук оставит меня в покое, когда, рано или поздно, закончится затянувшаяся весна…»

Весна в моём северном крае длится круглый год, даже после того, как птицам – стучащим ли, поющим ли – становится неуютно на деревьях. И сейчас, летом, весна по-прежнему продолжается – ну чем не мой рассказ?

Дятлу некуда деться от своего дерева, на дереве всё равно уютнее, чем в неприветливом небе… И стучать в небе не во что…

А куда мне деваться от привычного стука -

«который ты игриво называешь навязчивым».

«Очень остроумно. Ты разве не поняла – это дятел стучит».

Луч – не отвлечённо геометрический, а всего лишь простецкий, солнечный, – старой учительской указкой показал мне на скамейку под деревом. Я положил неподъёмную книгу рядом, отпустил галстук – или затянул его – для не дописавшего рассказ это практически одно и то же – и прислушался. Подумал, что бы сказать, и единственное, что нашлось, было довольно резкое:

«Вот найду потерянную монетку, и ты уйдёшь. Договорились?»

«Мы с тобой далеко ещё не договорили, так что время договариваться не пришло… А начали давненько, когда я торжественно числилась первой из точек».

«Лучше бы ты попробовала стать последней… Впрочем, это у тебя вполне получилось: ты оказалась обеими по совместительству».

«Бурчишь, значит, предпочитаешь числить меня последней, пусть и наиболее своенравной. А ведь моя покладистость так же бесконечна. В знак её демонстрации подыграю тебе: я согласна считать заканчивающееся лето незаконченной весной. Когда выведешь искомую точку – попробуем договориться. Точнее говоря – если выведешь. Я тебе, как у нас с тобой принято, ничего не обещаю – только обнадёживаю. А разве быть обнадёженным – недостаточно?»

Стук возвышался и учащался. Наверно, высокие широты заставляют его звучать бесконечно высокой нотой, не имеющей определённого содержания, словно рассказ без последней точки.

«Или роль без актёра… Не написать ли об этом – когда, наконец, закроется дверь?…»

Со скамейки мне было едва слышно ржание детских коней и туманно видны непреодолимые ржаные заросли. Вероятно, весна даже поздним летом искала свою монетку… Ах, была – не была, скажу всё, что думаю:

«В наших северных краях несжатая рожь напоминает твои волосы, не сжатые обручем, не отягощённые лентой, не стиснутые платком, – твои волосы, пропахшие ржаным ароматом моих чернил…»

До кого-то же он пытается достучаться, этот дятел? Или помогает мне найти мою монету?

«Знаешь, почему ты пристрастился к деталям?»

Я промолчал.

Книга лежала рядом, это успокаивало, но и чуть тревожило. Её тяжело носить с собой повсюду, ещё труднее перелистывать тяжёлые страницы. Время от времени хочется перевести дух, лучше всего – на этой скамейке, окружённой растрёпанной рожью, колышущейся в такт непреходящему стуку.

Ну, хорошо, отвечу:

«Твои вопросы становятся всё более детальными… Ты пристрастилась к деталям ничуть не меньше моего, только, боюсь, нас интересуют разные детали… Хорошо, раз ты настаиваешь, я отвечу: когда нет целого, цепляешься за частности, наивно надеясь, что они составят целое, или хотя бы заменят его. И знаешь – иногда заменяют».

«Видишь ли, я не интересуюсь тем, что ты называешь заменяющими целое деталями. И, разумеется, не интересуюсь этим твоим целым, просто потому, что оно для меня – самая незначительная из деталей. Для меня важнее обобщение, оно заменяет необходимость в подробностях…»

Дятел так дятел… Правила давно и полностью приняты.

Стоит стуку прекратиться – и рожь никогда уже больше не заколышется…

Снова чёрный юмор, привычно многовато на сегодня.

Не перехватить ли мне инициативу:

«Интересуешься. Возможно, не так болезненно, как я… Между прочим, «не так» вовсе не означает «менее».

«Нашёл время переходить в контратаку. Обобщение важнее для меня любой из фраз, и всех точек, вместе взятых, – проставленных и потерянных».

Удивительно, что её не раздражает постоянный стук. Поэтому-то она не хочет уходить. Когда же придёт её время и она оставит меня в покое?

«Ты хочешь, чтобы время пришло само собой, так же, как тебе пришло в голову постоянно приходить на эту скамейку? Не кажется ли тебе, что с твоей стороны подобная тривиальная самоуверенность граничит с тривиальным же отчаянием?»

Прихожу, но мой рассказ остаётся дома один, без точки… Обесточенная, прохудившаяся сеть, годная разве что на безрыбье… А ей, видишь ли, подавай обобщение.

«Я постоянно прошу тебя уйти, но ты беспардонно остаёшься…»

«Да, остаюсь, и даже горжусь этим, хотя упорно стремлюсь оставить тебя, пользуясь твоей терминологией, в покое. Не ухожу потому, что ты ещё упорнее не отпускаешь меня. Ну, предположим, отпустишь: кого же тебе тогда останется умолять и удерживать? Ты любишь меня за то, что у тебя для уговоров есть я, и опасаешься расстаться со мной, чтобы вместо меня не пришлось упрашивать кого-то другого, согласен? Я имею в виду – другую».

Дождь разговорился в такт нашей беседе. Его фразы безобидно обрушились на ржаную промокашку, отпечатываясь на ней расплывчатой, неразборчивой, хотя и многословной рукописью. Я узнал среди этих фраз свои – самые сырые из выпадавших.

Рука или ветер – мне никогда не было видно со скамейки – провели по волосам, чтобы они растрепались ещё сильнее.

«Твои волосы не укладываются ни в какую причёску».

Неукладывающиеся ржаные волосы насмешливо бросались мне в глаза, я отводил их – и глаза, и волосы, но ржаная копна не слушалась и рассыпалась вокруг скамейки и дерева, в ветвях которого невидимо и учащённо старался до кого-то достучаться дятел.

«Так почему всё-таки тебя не раздражает постоянный стук?»

«Послушай, я тебе ни в чём не отказываю, но – или и? – ты не можешь помешать мне существовать вне зависимости от несущественных частностей, даже если мы согласимся назвать их не уничижительно – частностями, а нейтральнее – факторами, что ли. Опережаю твой вопрос: существенных факторов для меня не существует».

«Почему же ты не хочешь оставить меня в покое и реализовать свою независимость в полной мере?»

«Потому, что ты слишком безнадёжно сильно этого хочешь. Твои настойчивые требования уйти – сильнее любых вялых просьб остаться».

Ну да, мы договорились, что это будет дятел, не станем вносить запоздалые коррективы…

«Ты постоянно твердишь мне это, словно повторяется одна и та же запись, которую я обречён проигрывать с тех пор, как чернила впервые промакнулись на моей первой, наименее сырой из фраз… На моей первой фразе, увенчанной послушной, игривой точкой…»

«Ты проигрываешь её, но она остаётся беспроигрышной: других слушателей у неё и соперников у тебя – нет».

Кто способен обнадёжить лучше, чем обнадёживаешь себя сам?…

«Возможно, ты исчезнешь, если я допишу недописанную фразу?»

Решиться и отыскать последнюю точку?

«Я решусь, но – пообещай, – хотя ты никогда ничего мне не обещала…»

«Попробуй, тебе же не впервой пробовать, – а мне не впервой ожидать счастливого краха, – хорошо, хорошо, не нужно кусать губы и конец ручки, – последней точки в твоём рассказе. Согласна, готова признать: нашего рассказа. Или, ввиду нескончаемости, – нашего романа – хотя роману-то как раз и положено закончиться. Поставь последнюю точку – и посмотри, окажется ли твоя фраза последней. Прислушайся к непрекращающемуся стуку на этом своём дереве: прекратился ли он?»

«Получается, тебя не волнует этот дятел, не отличающий ни одного времени года от весны?»

Вопрос без ответа – разве это не ответ?…

Учительская указка спряталась в тёмном шкафу. Ржаные волосы потемнели – их закрыл от меня занавес безнадёжно высотных зданий, и дятлу не нашлось места на безлиственном дереве, а дереву не было места у скамейки…

Дятел так дятел, – подумал я и спрятал нечитаную книгу в шкаф.

Дятел как дятел…

«Ты по-прежнему не хочешь уйти? Тогда давай поговорим совсем уж откровенно. Мой, как ты говоришь, рассказ-роман, к деталям которого ты безразлична, весь – в твою честь. Тебя это не вдохновляет? Тебе не интересно узнать, что всё в нём – от названия до последней фразы – ты и о тебе? От последней фразы, какой бы незаконченной она ни казалась, до быстро и легко возникшего названия, ставшего наиглавнейшей фразой».

«Совсем уж откровенно? Тогда вот что: честь чересчур велика для меня одной. Хотелось бы, если позволишь, разделить её с твоей промокшей промокашкой, с твоим ищущим последнюю точку дятлом, с твоей скамейкой, откуда видна весна и слышно ржание коней в ржаном поле. Всем нам – не самое ли место под вот этим выцветшим названием – словно под деревом, из-под которого раздаётся сбивчивый, учащённый стук, словно пригоршни монет падают на пол?»

«Ты и раньше умела формулировать и обобщать. Тогда добавь сюда и ветер, и дождь…»

На месте были все слова, и последняя фраза, по-моему, тоже.

«Ах да, чуть не забыла: дождь, высохший над моими волосами, не успев намочить их. И ветер, неспособный их растрепать».

Я устал от безответных вопросов.

«Послушай, тебя ведь не может не раздражать мой пульс, похожий на учащённый стук падающих на пол монет? Ты была вынуждена слушать его всё наше время – неужели это не повод уйти?»

«Имеет ли смысл упрашивать меня в надежде, что я проигнорирую твою просьбу? Лучше бы ты поставил точку в этом своём – нашем с тобою – романе и начал новый – а вдруг начнётся? Первая точка придёт легко и весело, сама собою, как любовь с первого взгляда. Разве что название… – опасаюсь, как бы оно не повторилось».

Проблема в том, что первый взгляд никогда не оказывается последним…

Достать книгу из шкафа сегодня снова и уже не было сил: руки устали держать ручку и тетрадь, промакать непросыхающие чернила, и тем более – перелистывать страницы.

Я сделал усилие и вчитался.

Приютившее нас название на месте… И последняя фраза вроде бы тоже…

Вот только квартира – как была, так и осталась, без двери.

Мольберт

Вопросительные знаки фонарных столбов перестали сутулиться и выпрямились в восклицание пустой утренней дороги, ведущей на север, к моему озеру. Почти бесшумно пролетел над озером самолёт, вот куда уже успевший долететь с тех пор. Мне казалось, что это я давным-давно запустил его, когда он был всего лишь самолётиком… Ленивый дождь полз, не в силах в такую рань пойти как следует, и постепенно уснул где-то в горах, спрятавшись за соснами, похожими на задутые под утро свечки.

Новая картина, кажется, постепенно вырисовывалась, – но, как всегда, я не был в ней уверен и устал от этой гнетущей неуверенности. Взяв этюдник, я спустился к моему озеру, напоминающему каплю дождя, растёкшуюся по ладони. Перелётный гусь гоготнул надо мной и перевёл настороженный взгляд собственника на равнодушную ко всему бренному перелётную подругу. Гусь был хорош собой и мог бы отдалённо походить на лебедя, однако выглядел чересчур горделивым, и этим радикально от лебедя отличался. Не следует считать своё происхождение, подумал я, – в том числе гусиность, большим достоинством, чтобы его, в конце концов, не посчитали недостатком.

Усевшись перед этюдником на любимую скамейку, я вздохнул поглубже и принялся рисовать. Островок, вода, простуженно хлюпающая у берега, вызывающая тёплое сочувствие радикулитная ива, проплывающие селезни с блестящими, подобно вымытым бутылкам, головами, невыспавшиеся утки, ёлки, сошедшие с миллиона новогодних открыток. И облака, как кусочки сахара в остывшем чае, не растворяющиеся в утреннем озере.

Чем дольше я писал мою картину, тем больше опасался, что она выйдет не такой, как я задумал, что ей будет недоставать одного-единственного штриха – или мазка – последнего, решающего, ставящего точку. Чтобы зрители увидели моё озеро так, как хотел я, и не сказали бы то, что всегда говорят: мол, так не бывает и на моей картине всё – неправда.

– Ваш мальчик любит метафоры, – оценивающе произнёс кто-то за спиной.

– Девочка, – машинально ответил я и обернулся.

Удивительно, что раньше я их не замечал. Двое художников, один несколько старше другого, сидели за мольбертами, их картины перешёптывались, как шепчут, шелестят, шуршат октябрьские листья. Картины были непохожи, словно две капли воды, и это делало их похожими – словно те же две дождевые капли. Я легко понял этот язык, хотя, на первый взгляд, он не был моим. Правда, иногда знания языка недостаточно, чтобы понять: ведь если знаешь язык, ожидаешь услышать знакомые слова и фразы, – а это, увы – или к счастью? – не всегда происходит. Я отложил кисть, но тот, что младше, сказал:

– Раз уж вы пришли на это озеро, кисть откладывать нельзя.

Он снова посмотрел на мою картину и проговорил одобрительно, обращаясь к своему коллеге:

– Получается непохоже…

Я не успел обидеться, как старший добавил – неторопливо и убедительно:

– Согласен, нужно отдать автору должное. К счастью, он не старается отличаться или походить.

Младший приветливо кивнул мне, ставя точку, хотя я надеялся, что – лучше – запятую:

– Стараться быть непохожим или похожим – это фактически одно и то же, дружище. Продолжайте избегать и того, и другого.

Я обрадовался новому знакомству, взял отложенную было кисть и сказал первое, что пришло в голову, чтобы поддержать разговор:

– А я вас тут раньше почему-то не видел…

Старший тоже улыбнулся и кивнул:

– Потребовались взаимные усилия.

Мы рассмеялись. Солнце тем временем вышло в люди и невыпеченным круглым кусочком теста повисло над островком. Утренний свет был цвета не совсем созревшего апельсина. Хозяин островка, бобёр, выбрался на сушу и поправил усы.

– Вы правильно определили возраст героини, – похвалил я моих новых друзей. – Впрочем, жаль: я хотел разгадать эту загадку для зрителя позднее. Желательно – в самом конце картины – когда найду завершающий штрих.

– Вы уже почти нашли его, – ответил младший. – Озеро на вашей картине видит девочка или мальчик: оно выглядит как капля, растёкшаяся на ладони.

– Если бы смотрел я, оно бы растеклось слезой по щеке, – негрустно, но и не очень весело, заметил старший.

Младший задумчиво затянулся сигаретой, не замечая пепла, падающего с неё точь-в-точь как пожухлые листья с клёнов, растущих по склонам гор.

– Меньше всего, – подумал я вслух, советуясь с ними, – на детали обращают внимание те, кто так же невнимателен к целому. В результате их детали не складываются в целое, а целое превращается в незначительную деталь, каким бы важным ни был замысел.

– Замысел сам по себе не может служить оправданием результата, – с отстранённой иронией заметил старший из художников. – Главное – узнать и рассказать правду, какой бы фантастической она ни выглядела, и избежать фантастики, какой бы правдивой она ни казалась.

– Иногда, – пожаловался я, – фантастика выглядит такой простой, что понять её более чем непросто…

И добавил, подумав:

– Хотя сложность в том, что зрители зачастую предпочитают фантастически непонятной им правде фантастику, выглядящую соблазнительно правдиво…

Мой самолётик всё летел над озером, мы смотрели на него и думали каждый о своём, но, в сущности, об одном и том же: о том, что сейчас кто-то наверняка смотрит на нас из иллюминатора и мечтает спуститься сюда и пожить хотя бы недельку на бобровом острове, – но самолёт не останавливается и улетает.

– Почему же, – проговорил я, обращаясь к младшему из художников и всматриваясь в его полотно, – у вас на картине наш остров не в озере, а в море?…

Он снова затянулся и сказал печально:

– Когда летишь на юг, все озёра сливаются в океан…

По своей привычке обязательно возразить, особенно тем, с кем согласен, я хотел было выпалить, что на морском острове приличный – а наш был явно приличен – бобёр не прожил бы и недели, – но вспомнил о более важном и поделился с ними:

– Я в детстве больше всего на свете любил ездить на юг…

– Вот видите, – подтвердил старший, – мы все с юга: и этот гусь, и мы с вами, и самолёт, летящий домой, и свет цвета созревшего апельсина…

Бобёр закончил утренний туалет, прищурился, бросил на нас оценивающий взгляд и, не найдя ничего заслуживающего внимания, плюхнулся в воду по неотложным делам. Ошарашенная утка взмыла куда глаза глядят, возмущённо крякая на бобра и разочарованно – на не защитившего её бутылочного селезня.

– Впрочем, – продолжил я, глядя на картину старшего из художников, – возможно, их нелюбовь к правде объективно объяснима?… Вот, к примеру, – но только к примеру, – эта ваша картина. Ей тоже, по-моему, недостаёт последнего штриха: здесь сообщают какую-то тайну, но вы не знаете, какую именно, и хотите, чтобы эту загадку разгадали зрители. Я попытаюсь найти её – для вас, чтобы вы нанесли последний штрих. Вот только если бы вы сказали, что разгадку найти можно и что она – единственная, искать было бы легче.

Художники переглянулись.

– Вы говорите как автор, – подбодрил меня старший.

– Нет-нет! – возразил я. – Я говорю как зритель – как ваш зритель! Разве вы пишете эту картину не для меня?

Младший снова затянулся. Старший из художников ответил задумчиво:

– Я пишу картины для себя…

Младший добавил:

– Это необходимое условие того, чтобы написать картину, которая по-настоящему заинтересует не только автора и будет правдивой. Впрочем, недостаточное…

Старший продолжал:

– Вы хотите, чтобы я сказал, есть ли разгадка? Но ведь картина на то и картина, чтобы молчать. В этом её предназначение.

– Предназначение же автора, – сказал младший, – всего лишь передать предназначение картины.

– А вы не пробовали… – начал я и чуть было не потерял дар речи от собственной смелости, – вы не пробовали писать не красками, а… словами?

Художники не возразили против моей идеи.

– Существенной разницы нет, – ответил младший. – Если картина написана словами, дописать её красками предоставляется зрителю.

– И уже от него зависит, – запальчиво добавил я, – сумеет ли он быть в достаточной степени художником, чтобы справиться с этой задачей, иначе художник превратится из художника в зрителя – собственной картины.

Мне захотелось развить эту мысль, но тут из кроличьей норки вылез, навострив уши, то ли кролик, то ли заяц.

– Самое отвратительное существо, – поморщился младший. – Люди, по крайней мере, разнообразны, их можно писать бесконечно, не повторяясь ни одним штрихом, а эти тошнотворные создания – все на одно лицо, – если это вообще можно назвать лицом.

– На редкость неэстетичен и сер, – согласился старший. – У него напрочь отсутствует скрытый план. Благодарен за солидарность, коллега, но всё же ваша оценка чересчур сурова…

Младший брезгливо поморщился и, стараясь не смотреть на кролика, что-то поспешно набросал на своём полотне, как бы избавляясь от неприятного ощущения. Старший спросил заботливо:

– Неужели кролик и впрямь может производить такое сильное впечатление?

– Раздражающее преобладание ушей над лицом, – проговорил его коллега, не отрываясь от мольберта. – Но, по крайней мере, он может дать сюжет для небольшой картины. Премного ему за это благодарен.

Заяц и ухом не повёл. Он вынул из жилетного кармашка часы ещё не вошедшего в моду фасона и поспешил со всех ног туда, куда, кажется, опаздывал.

– О времена, о нравы!.. Так торопиться, чтобы забыть надеть пиджак, – вздохнул я, задумывая сюжет своей собственной новой картины и удивляясь тому, насколько сильно зайцы и кролики могут стимулировать творческое воображение.

Старший из художников неторопливо проговорил, обращаясь к своему младшему коллеге:

– Как вы сказали? Не повторяясь ни одним штрихом?…

Мы оба посмотрели на него. Он долго молчал.

А день между тем становился то ли тревожно, то ли убаюкивающе кофейным. Где-то в горах, за деревьями, устало помахивающими ветвями перелётной гусыне, начинали зажигаться и разгораться огни. Гусыне было холодно, кожа покрылась пупырышками, огни там, внизу, не привлекали и не согревали и казались ей одним маленьким прощальным огоньком на тревожном, неизбежном, но желанном пути на юг. Над океаном, который кажется всего лишь озером, если сидишь на берегу у мольберта и на юг лететь не нужно…

Наконец он поделился с нами тем, что, казалось, беспокоило его:

– Я бы хотел найти один-единственный штрих, в котором уместились бы все штрихи и мазки…

– Все штрихи – один штрих? – задумчиво переспросил младший.

– Да!.. Я хотел бы написать картину, которая объединит все остальные – уже написанные и ещё даже не задуманные…

Младший затянулся очередной сигаретой и возразил:

– Чтобы эти остальные стали ненужными? Но тогда нам с вами – и нашему новому другу – пришлось бы переписать все свои картины в одну, после чего – вовсе бросить писать. Думаю, последнее так же маловероятно, как и то, коллега, что вам удастся отыскать этот всепоглощающий штрих. Надеюсь, что не удастся, и мы не раз ещё порадуем сравнительно немногочисленных поклонников, в первую очередь самих себя, и смутим сравнительно многочисленных недоброжелателей.

– В первую очередь – тех же, – грустно усмехнулся я.

Они не возразили и снова обратились к своим мольбертам – таким же, как мой, но не похожим на него и друг на друга.

Я смотрел на озеро и на свою картину. Там, за её пределами, моё озеро открывалось каждому по-своему, а здесь – его видела девочка, и мне оставалось нанести один-единственный штрих, чтобы дописать и досказать это, – но не такой, который сделает все остальные мои штрихи бессмысленными, а – наоборот – придаст им смысл. И смысл этот откроется всем, и тогда каждый зритель моей картины будет её союзником и соавтором, ведь когда размышляешь о чьей-то картине, тем самым создаёшь свою собственную. И каждый зритель увидит моё озеро так, как увидела его маленькая девочка, вместе с которой мы написали эту картину: капля дождя растечётся по её ладони, и кусочки сахара не смогут раствориться в остывшей воде. И эта моя картина расскажет зрителям правду, потому что не станет копией того, что изображает, ведь копия и подделка не могут быть правдой.

– Копия, – сказал младший из художников, – это всего лишь бесплодная попытка изобразить результат.

– Зато правда, – подтвердил старший, – это успешное усилие понять процесс и разгадать причину.

Берега, склоны гор, вода, островок, деревья стали тёмно-кофейными, кусочки сахара растворились в потемневшей воде.

– Вы думаете, мне не стоит откладывать кисть? – решился я.

– Чувствуется неразрывность, – заметил старший. – Этим вопросом мы в своё время мучили себя, теперь – в своё – вы мучаете и себя, и нас? Это радует.

Младший улыбнулся, в последний раз на сегодня затягиваясь сигаретой. С неё упал огонёк, и я успел загадать желание.

– Приятная непрерывность. Что же касается сути вашего вопроса, то – главное – продолжайте ставить вопрос, и не только в конце, но и в начале, когда картины ещё нет. Тогда она наверняка будет.

Дождь неуверенно подполз и капнул знакомым коктейлем моего «Грота». Берега озера стали совсем фиолетовыми. Фиолетовых красок было так много, что ими можно было бы написать новую картину, и я уже знал, что обязательно напишу её, вот только найду последний штрих для этой.

Моих друзей становилось не видно в фиолетовом исходе дня. Перешёптывание их картин слилось с шорохом листьев, тихим хлюпанием и редким всхлипыванием воды у берега, щелчками поленьев в каминах и откупориванием бутылок, и ещё сверчки без устали и перерыва строчили по какому-то своему игрушечному неприятелю. Я сложил этюдник и пошёл к своей машине.

Идущая мимо девочка направлялась туда, откуда приехал я, – туда, где уже вставало солнце, похожее на только что испечённое, ещё горячее печенье, а в ладони у неё светилась капелька воды, похожая на моё озеро. И я понял, что последний, главный штрих должен нанести на мою картину не я, а мой зритель, и у каждого зрителя этот штрих будет не похож на другие, и именно это сделает все штрихи похожими друг на друга, именно это сделает их единым, единственным штрихом.

– В твоей руке наше озеро становится ещё загадочнее и понятнее. Все вместе мы обязательно дорисуем его, – пообещал я ей.

Чтобы шаги не мешали слушать, дождь перестал идти и прислушался.

– А вы художник, правда? – с надеждой спросила она.

Я поехал всё той же дорогой на север. Иногда останавливался, чтобы спуститься к моему озеру и продолжить свои неразрывные – непрерывные – картины. Я знал, что буду писать их – красками, запахами, словами, звуками. И мечтать о том, что вопросительный знак – не сейчас, а хотя бы когда-нибудь – перестанет сутулиться и выпрямится в восклицательный. Или просто исчезнет, и от него останется одна точка, делающая вопрос и восклицание такими похожими друг на друга.

Я знал, что дорога будет разной. Иногда она будет шелестеть под шинами моей машины, как шуршат октябрьские листья под ногами. Или устало вздыхать, отзываясь на тихое повизгивание колёс старой сельской брички. Иногда – тысячи несбыточных серебряных соверенов будут звякать и цокать о её брусчатку…

А время перелётной гусыней будет лететь в обратную сторону, через подобное океану озеро и, судя по всему, не захочет возвращаться в чудесные, холодные края.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
99,90 ₽

Начислим

+3

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
27 сентября 2016
Объем:
501 стр. 2 иллюстрации
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 963 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,9 на основе 351 оценок
Черновик
Средний рейтинг 4,5 на основе 88 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1750 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 39 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 1028 оценок
Черновик, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 137 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 676 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 1 оценок
По подписке