Читать книгу: «Стоики. Избранные труды»
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2026
* * *
Сенека
Нравственные письма к Луцилию (Перевод П. Н. Краснова)
Письмо I. Об употреблении времени
Во всем отдавай себе отчет, о Луцилий, и старательно сберегай время, которое до сих пор или само ускользало от тебя, или отнималось другими, или, наконец, тобою самим тратилось попусту. Поверь мне: часть времени у нас отнимают другие, часть его тратится даром, часть уходит незаметно для нас самих. И самая постыдная потеря времени та, которая происходит от нашей собственной небрежности. Вникая в дело, ты легко заметишь, что большая часть нашей жизни уходит на ошибки и дурные поступки; значительная часть протекает в бездействии и почти всегда вся жизнь в том, что мы делаем не то, что надо. А между тем много ли людей придают времени какую-либо цену, уважают и ценят свои дни, понимают, что с каждым днем они умирают? Ведь в том-то и есть наша ошибка, что мы смотрим на смерть только как на будущее событие. Большая часть смерти уже наступила: то время, что за нами, – в ее владении. Итак, о мой Луцилий, продолжай, как ты пишешь, употреблять с пользою каждый час. Если сегодняшний день в твоих руках, меньше будешь зависеть от завтрашнего. Пока мы откладываем жизнь, она проходит.
Все, о Луцилий, не наше, а чужое; только время – наша собственность. Природа предоставила в наше владение только эту вечно текущую и непостоянную вещь, которую вдобавок может отнять у нас всякий, кто только этого захочет. Люди настолько глупы, что считают себя в долгу, если получат какой-либо подарок, как бы мал и ничтожен он ни был, хотя притом они всегда имеют еще возможность отдарить за него, и решительно ни во что не ценят чужого времени, хотя оно единственная вещь, которой нельзя возвратить обратно при всем на то желании.
Ты спросишь, может быть, как же поступаю я, поучающий тебя на этот счет? Сознаюсь откровенно: я поступаю как люди расточительные, но аккуратные: веду счет своим издержкам. Не могу сказать, чтобы я ничего не терял, но всегда могу отдать себе отчет, сколько я потерял, каким образом и почему.
Я могу объяснить причины моей бедности. И ко мне относятся как к людям, впавшим в нищету не по своей вине: все жалеют, но никто не помогает. Впрочем, я не могу еще считать нищим человека, которому хватает того, что у него осталось. Поэтому береги то, что у тебя есть, и примись за это заблаговременно. Недаром говорили наши предки: поздно беречь вино, когда уже видно дно. Ведь на дне его остается не только мало, но и самый остаток – плохого качества.
Письмо IV. О страхе смерти
Продолжай, что начал, и торопись: чем скорее усовершенствуешь и разовьешь свою душу, тем дольше будешь наслаждаться. Правда, есть наслаждение и в самом процессе совершенствования и развития. Но гораздо высшее наслаждение заключается в самосознании ума, свободного от всяких слабостей и блещущего чистотою.
Ты помнишь, какую радость ты ощутил, когда, сняв детское платье, надел тогу мужчины и в ней явился на форум. Еще большая радость ожидает тебя, когда ты отбросишь свой детский ум и философия впишет тебя в число мужей. До тех же пор твоя мысль находится в детском, и даже еще хуже, в ребяческом возрасте. Нет ничего хуже, как, будучи внушительным старцем, сохранять несовершенства детей, и притом маленьких детей. Старики боятся легкомысленного; дети боятся пустяков, а такие люди – и того и другого.
Заметь себе, всего менее следует бояться того, что обыкновенно внушает наибольший страх (то есть смерти). Под конец не бывает ничего значительного. Приходит смерть: ее можно было бы бояться, если бы она осталась с тобою.
Но неизбежно она или не наступит, или свершится. «Трудно, – возразишь ты, – довести ум до презрения жизни». Неужели ты не замечал, как часто это презрение порождается ничтожнейшими причинами? Один повесился у дверей своей милой; другой бросился с крыши, чтобы не слушать более брани своего господина; третий распорол себе живот, чтобы его не вернули из бегов. Так неужели же доблесть не сделает для человека того, что так легко делает чрезмерный страх? Безмятежная жизнь не выпадает на долю никому из тех, кто слишком заботится о ее продлении, кто между прочими благами жизни считает за благо долголетие. Чтобы равнодушнее смотреть на жизнь и смерть, думай каждый день о том, сколь многие цепляются за жизнь совершенно так, как цепляются за колючие терния утопающие в быстром течении реки. Сколь многие колеблются между страхом смерти и мучением жизни: и жить не хотят, и умереть не умеют. Чтобы жизнь была приятна, надо отложить все попечения о ней. Разве может радовать человека обладание вещью, утратив которую он будет безутешен? Напротив, совсем не тяжело потерять такую вещь, по утрате которой вторично ее не пожелаешь. Потому приготовься к превратностям судьбы и смотри хладнокровно на них: они случаются даже с самыми сильными. Приговор Помпею произнесли сирота и евнух; Крассу – жестокий и несносный парфянин. Гай Цезарь приказал Лепиду отрубить голову трибуну Декстру, а сам пал от руки Херея. Никого еще судьба не возносила так высоко, чтобы ему не угрожало то, что он сам себе позволял относительно других. Не доверяй затишью: в одно мгновение море может взволноваться. Корабли тонут иногда в тот самый день, в который они красовались на глади вод. Вспомни, что и разбойник, и враг всегда могут занести над тобой меч. Не надо даже никаких особых обстоятельств; твоя жизнь и смерть находятся в зависимости от прихоти любого раба. Ведай, кто презирает свою жизнь, владеет твоею. Припомни, сколько людей погибли от руки своих слуг, сраженные открытым насилием или тайною хитростью. Право, не меньше людей погибло от рук своих рабов, чем по прихоти царей.
Что же думать о том, как силен тот, кого ты боишься, если то, за что ты боишься, во власти всякого? Положим даже, что ты попадешь в руки своего врага и он в качестве победителя приговорит тебя к смерти. И что же? Ты придешь именно к тому концу, к которому шел всю жизнь. Зачем обманывать себя и только теперь замечать факт, с которым давно уже следовало примириться? Верь мне – ты неизбежно умрешь уже в силу того, что ты родился. В этом роде должны мы рассуждать, если хотим спокойно и твердо встретить последний час, страх перед которым делает мучительными остальные часы нашей жизни.
Чтобы кончить письмо, сообщу тебе изречение, встреченное мною во вражеских вертоградах и понравившееся мне: «Бедность, согласующаяся с законами природы, в сущности, большое богатство». Природа, как известно, установила для нас следующие потребности: не голодать, не чувствовать жажды и не зябнуть. А для того чтобы утолять голод и жажду, нет необходимости сидеть в приемных разных гордецов и выносить их тяжелую заносчивость или презрительную снисходительность; нет необходимости плавать по морям или нести тяготы военной службы. Необходимое всегда легко приобрести. И только для избытков приходится трудиться в поте лица. Из-за них-то изнашивается парадное платье, из-за них наступает преждевременная старость в военных походах, из-за них стремятся в чужие страны. А между тем под рукою у нас есть все, что нужно.
Письмо V. О философском образе жизни
Хвалю тебя и радуюсь, что ты, оставив все прочее, предался делу самосовершенствования. Я не только советую, но даже прошу: не оставляй этого дела.
Но предостерегаю тебя: не поступай подобно тем, кто хочет не столько быть чем-либо, сколько казаться; не делай ничего такого, что заставило бы говорить о твоей внешности и твоем образе жизни. Не ходи с неумытым лицом, непричесанными волосами и небритой бородой; не подчеркивай презрения к деньгам; не хвались постелью, устроенною на голой земле, и вообще ничем таким, за чем гонится извращенное честолюбие. Само имя философии, хотя бы она даже и скромно пропагандировалась, достаточно ненавистно. Что же будет, если мы еще станем выделяться среди других людей странными привычками? Пусть в душе мы будем вполне несходны с толпой, но по наружности ничем не надо от нее отличаться. Не надо блистать своим платьем, но зачем носить его грязным?
Не будем приобретать серебряной утвари, щедро украшенной золотыми узорами, но не будем считать за непременное условие умеренности лишение золота и серебра.
Будем заботиться о том, чтобы вести лучшую жизнь, чем толпа, но не противоположную ей. Иначе мы оттолкнем и отвратим от себя тех, кого хотим исправить, и добьемся того, что нам не захотят подражать ни в чем из боязни, что придется подражать во всем. Философия, прежде всего, проповедует здравый смысл, общительность и человечность. Резкое отличие от толпы противоречит этим целям. Надо заботиться поэтому, чтобы не казалось смешным и противным то, посредством чего мы хотим добиться восхищения. Ведь наша цель – жить сообразно с природой. Уродовать же тело, ненавидеть самую необходимую опрятность, жить в грязи и есть не питательную и вкусную пищу, а противную и тошнотворную – значит поступать против природы. Насколько можно считать роскошью стремление к изысканным вещам, настолько глупо избегать обычных и общепринятых удобств. Философия проповедует: умеренность, но не самоистязание; умеренность же вполне совместима с опрятностью.
Тут надо знать меру. Наша жизнь должна сообразоваться как с требованиями нравственности, так и с требованиями общественности. Пусть удивляются нашему образу жизни, но пусть признают его правильным. «Итак, что же, мы должны жить как все? И не должно быть никакой разницы между нами и толпою?» Непременно. Тот, кто узнает нас ближе, увидит, что мы не похожи на толпу. Но, войдя в наш дом, пусть дивятся не обстановке, а нам самим. Если есть величие в том, чтобы из глиняной посуды есть с таким достоинством, как и из серебряной, то не меньше его и в том, чтобы смотреть на серебро так же равнодушно, как на глину. Только узкий ум не может примириться с богатством.
По заведенному обыкновению, сообщаю попавшийся мне сегодня у Гекатона афоризм на тему, что ничего не желать – верное средство против страха. «Перестанешь бояться, – говорит он, – если перестанешь надеяться».
Но, возразишь ты, что же общего между такими разнородными вещами? Да, мой Луцилий, как ни различны они на первый взгляд, они тесно связаны. Между этими, по-видимому, столь несходными чувствами существует связь, подобная той, которая связывает часового с остальными солдатами. Страх стережет надежду.
И в этом нет ничего странного. Оба чувства – результат напряжения нервов, оба вызываются ожиданием будущего. Основная причина обоих чувств в том, что мы не довольствуемся настоящим, но направляем наши помыслы на будущее. Таким-то образом предусмотрительность, в которой наилучший залог человеческого благополучия, способна обращаться во зло. Животные бегут от опасности, но только избегнут ее, успокаиваются; мы же, люди, мучимся и настоящими, и прошедшими. Так, многие блага, дарованные нам природой, обращаются нам во вред. Память возобновляет мучения страха; предусмотрительность заставляет предвкушать их. Нет такого человека, который страдал бы только через настоящее.
Письмо VIII. О недоверии к счастью
«Ты советуешь мне, – пишешь ты, – избегать общества, уединяться и жить согласно внушению своей совести. При чем же ваши наставления, по которым следовало умереть за делом?» Но именно ради этого дела я и удалился сюда, и затворился от всех, чтобы возможно больше принести пользы. Ни один день не проходит у меня в бездействии. Я посвящаю занятиям даже часть ночей. Я не отказываюсь от сна совсем, но борюсь с ним и напрягаю для занятий глаза, уже утомленные от бодрствования и слипающиеся от сна. Я скрылся, впрочем, не столько от людей, сколько от мирских дел, и прежде всего от моих собственных. Я занимаюсь делами потомства и пишу нечто, что будет полезно для него. Я вверяю бумаге спасительные увещания как рецепты полезных лекарств, испытав их целительную силу на моих собственных ранах, которые хотя и не совсем еще зажили, но, по крайней мере, закрылись. Я указываю другим истинный путь, который я сам нашел поздно, уже утомленный блужданием, и кричу: «Бегите того, что нравится черни, что достается по случайности. Относитесь ко всякому дару судьбы подозрительно и с робостью. Ведь и зверь, и рыба попадают в западню, влекомые обманчивою надеждой. За тем, что вы считаете дарами счастья, кроется засада. Кто хочет остаться невредимым, пусть избегает сколько возможно этих даров, служащих приманкой. На них-то мы, несчастные, и ловимся чаще всего. Мы думаем, что захватили их в свои руки, а на деле оказывается, что мы сами попали в западню. Счастливый путь ведет к стремнинам, и конец блестящей жизни – падение. А между тем трудно противиться, раз счастье увлекло на ложный путь. Потому или будь всегда тверд, или порви с ним сразу. Судьба не направляет, но опрокидывает и топит. Ведите здоровый образ жизни, заботьтесь о теле, лишь насколько это необходимо для здоровья. Надо быть суровым к плоти, чтобы она повиновалась духу.
Пусть пища только умеряет голод, питье – жажду, одежда – холод и жилище служит защитою тела от непогоды. Но решительно безразлично, построено ли оно из дерна или из цветного, чужеземного камня: знайте, что человек одинаково может укрыться как под соломой, так и под золотом. Презирайте всякие украшения, достающиеся непосильным трудом. Помните, что нет ничего достойного восхищения, кроме души, а для ее величия ничто недостаточно велико.
Когда я рассуждаю таким образом теперь сам с собою, а после с грядущими поколениями, не находишь ли ты, что я приношу больше пользы, чем если бы я занялся адвокатурой или нотариальным засвидетельствованием завещаний, или продавал бы свой голос и влияние кандидатам, заседая в сенате? Верь мне, что тот, кто кажется бездельником, на деле часто делает слишком много: и божеское, и человеческое. Но пора кончить и, по обыкновению, надо приложить нечто к концу письма. И это нечто не должно быть моим. Все это время я читаю Эпикура, потому и приведу сегодня изречение из его сочинений: «Чтобы достигнуть истинной свободы, надо служить философии».
Кто ей отдался и подчинился, тот не будет зависеть от случайных обстоятельств времени и тотчас выйдет на волю. Ведь самое служение философии есть истинная свобода.
Пожалуй, ты меня спросишь, почему я нахожу столько хороших изречений у Эпикура, а не у наших? Но зачем называть эти изречения Эпикуровыми, а не общефилософскими? Сколько поэтов говорят о том, что сказано или что могло быть сказано философами! Я не говорю уже о трагиках и о представителях нашей национальной драмы. В их сочинениях, занимающих середину между комедией и трагедией, все же очень много серьезного. Но сколько остроумнейших стихов попадается в наших мимах! Даже у Публия есть много такого, что достойно быть сказанным не перед чернью, но перед избранными судьями. Я приведу здесь один его стих, принадлежащий к особенно философским и относящийся к тому вопросу, о котором я только что писал.
Он отрицает в нем нашу власть над случайными дарами судьбы:
Что дала тебе судьба, то не твое.
Я помню, что эту же мысль ты выразил несколько лучше и яснее так:
Не тебе принадлежит то, что счастье делает твоим.
Еще лучше сказано то же самое тобою же в другом месте:
Дар, который мог быть подарен, может быть и отнят.
Но эти стихи не идут уже в наш счет: я заимствовал их у тебя же.
Письмо ХII. О преимуществах старости
Куда я ни обращусь, всюду вижу признаки моей старости. Приехал я в мою загородную виллу и остался недоволен тем, что поддержание ее дорого стоило. На мои жалобы управляющий возразил, что он в этом не виноват, что он со своей стороны принимал все меры, но что сама вилла стара. А вилла эта построена на моих глазах. Чем в самом деле стал я, если рассыпаются камни одних лет со мною? Рассердившись на управляющего, я стал искать случая, чтобы придраться к чему-нибудь. «Очевидно, – сказал я, – что за этими платанами не смотрят. Их зелень жидка, ветви искривлены и узловаты, стволы черны и неравны. Ничего бы этого не было, если бы их окапывали и поливали как следует». Тут управляющий стал клясться, что он все это делал, не жалел на это никаких трудов, но что деревья стары. А между тем я сам посадил их и видел их первые листья. Взглянув на двери дома, я воскликнул: «А это что за расслабленный старик? Недаром он стоит в дверях: его пора выгнать из дому. Где ты выискал такого? И что тебе за охота таскать чужих мертвецов?» Но старик этот сказал мне: «Неужели ты не узнал меня? Ведь я Фелицио, тот самый Фелицио, которому ты дарил статуэтки богов. Я сын твоего управляющего Филозита и был твоим любимцем». «Что он врет? – вскричал я. – Моим любимцем был мальчик, да иначе и быть не могло. А у этого повываливались все зубы».
Итак, посещением своей загородной виллы я обязан тем, что старость предстала предо мною всюду, куда я ни обращался. Что ж, удовольствуемся ею и полюбим ее! И она полна наслаждений, если только уметь ею пользоваться. Яблоки всего вкуснее в то время, когда они уже проходят. Детство всего прекраснее на исходе.
Пьяницам наибольшее наслаждение доставляет последняя чаша, та, которая окончательно опьяняет их. Вообще, всякое наслаждение достигает высшей силы в последний момент. Потому и из возрастов самым приятным должен считаться старческий, а не зрелый. И я утверждаю, что в старости, стоящей на границе бытия, есть свои наслаждения, или, по крайней мере, их вполне может заменить то, что у нее нет потребности в них. О, как приятно, устав от страстей, наконец освободиться от них! «Но, – возразишь ты, – тяжко иметь смерть перед глазами».
Но, во-первых, юноша должен ждать смерти не меньше, чем старик. Ведь мы не знаем, когда придет наш час. Во-вторых, нет такого старика, который бы не имел оснований надеяться, что он проживет еще один день. А между тем каждый день – это шаг жизни.
Нашу жизнь мы можем представить себе как ряд кругов, обнимающих друг друга: один из них заключает в себе все остальные: он простирается от дня рождения до дня кончины. Другой заключает в себе все юношеские годы; третий – все детство и так далее. Наконец, есть круги, содержащие в себе отдельные годы, заключающие, каждый в себе, четыре времени года, через повторение которых слагается вся жизнь. Каждый месяц окружен своим маленьким кругом. Наконец, самые маленькие круги содержат в себе по одному дню, но и здесь каждый имеет начало и конец, исходную точку и конечную. Гераклит, прозванный Темным за туманность своего изложения, говорил, что «все дни одинаковы». Это изречение толкуют различно. Одни говорят, что он хотел сказать этим, что день равен дню по числу часов. И в самом деле, если день есть промежуток времени, равный двадцати четырем часам, то очевидно, что все дни равны между собою, потому что насколько увеличится ночь, настолько уменьшится день. Другие говорят, что Гераклит хотел указать на качественное сходство дней между собою; в самом деле, никакой более длинный промежуток времени не имеет таких свойств, каких не было бы в одном дне: света и тьмы, и других изменений в природе.
В больший промежуток времени явления эти только повторятся чаще: одних будет больше, других меньше, но нового не может быть ничего. Поэтому каждый день следует проводить таким образом, как будто он представляет из себя нечто цельное и наполняет и исчерпывает целую жизнь. Пакувий, управлявший Сирией, как будто она была его поместьем, готовил себе каждый день роскошный поминальный ужин и, напившись, приказывал относить себя из-за стола в спальню при пении хора мальчиков: «Он прожил, он прожил!» Таким образом он хоронил себя каждый день. Вот это, что он делал из распутства, мы будем делать с полным сознанием и, отходя ко сну, будем повторять радостно и весело:
Кончена жизнь! Я путь совершил, мне судьбой дарованный.
Если же боги пошлют нам и следующий день, примем его с благодарностью. Тот, кто ожидает завтрашнего дня без волнения, счастливо и мирно владеет сегодняшним. Кто говорит себе: я прожил свое, – для того каждый новый день составляет чистую прибыль.
Но пора закончить письмо. «Как, – скажешь ты, – на этот раз я должен обойтись без изречения?» Не бойся, кое-что ты получишь и сегодня. Впрочем, что же я говорю «кое-что». Очень много. В самом деле, что может быть лучше следующего изречения: «Тяжело жить в крайности, но нет никакой крайности жить в крайности». Почему же нет крайности? Да потому что для того, чтобы выйти из нее, существует множество и притом весьма легких способов. Возблагодарим Бога за то, что никто не может заставить нас насильно жить: можно презирать самую крайность. Но ты недоволен. «Это изречение Эпикура. Что тебе за охота цитировать своих противников?» – говоришь ты. Что истина – то мое. Я буду продолжать свои цитаты из Эпикура, чтобы те, кто верит в авторитеты и ценит мысли не по тому, что в них выражено, но по тому, кто их высказывает, поняли, что истина, кем бы ни была она высказана, одна для всех.
Письмо XXIII. Об истинной радости
Ты ждешь, может быть, что я напишу тебе, как милостиво обошлась с нами зима, которая была и тепла, и коротка, и как нехорошо было весной, когда наступили морозы, и о подобных пустяках, о которых пишут, когда не знают, что сказать. Но я буду писать только о том, что может быть одинаково полезно и интересно для нас обоих, а именно: я буду поощрять тебя к благоразумию, основа которого состоит в том, чтобы не радоваться по-пустому. И в этом не только основа благоразумия, как только что сказал, но и венец его. Кто знает, чему радоваться, кто не ставит своих радостей в зависимость от чужого произвола, тот достиг высших пределов благоразумия. Напротив, тот, кто живет надеждами, хотя бы исполнение их и казалось близким и легким, а ранее он никогда не обманывался в своих ожиданиях, тот обречен на вечное беспокойство и сомнения. Поэтому прежде всего, о Луцилий, учись радоваться. Ты подумаешь про себя: но какие же радости мне остаются, если ты велишь исключить случайные радости и даже саму надежду – сладчайшее утешение в горестях? И несмотря на это, я хочу доставить тебе вечную радость. Я хочу дать радость в твой домашний обиход, и это будет так, если твой дом будет внутри тебя. Все другие радости жизни не в силах наполнить сердце. Они оставляют свой след лишь в выражении лица – так они легки и поверхностны. Ведь нельзя же считать радостным того, кто смеется. Дух твой должен быть бодрым, верным и возвышенным.
Верь мне, истинная радость – вещь серьезная. Немногие способны с равнодушным лицом или, как говорят эпикурейцы, с улыбкой встретить смерть или впустить в свой дом нищету, обуздать свои страсти, терпеливо переносить болезни.
Но тот, кто освоился с мыслью об этих несчастьях, тот всегда радостен, хотя, быть может, и не весел. Я же хочу научить тебя радости именно этого рода: ты уже никогда не лишишься ее, раз узнаешь, где искать ее. Залежи дешевых металлов всегда лежат неглубоко под поверхностью земли; но те металлы драгоценны, жила которых глубоко сокрыта, и чем глубже она, тем полнее возмещает труды рудокопа. Те радости, какими забавляется толпа, доставляют мимолетное, поверхностное наслаждение; всякая радость, приходящая извне, лишена прочных оснований. Та же радость, о которой я говорю и которой надеюсь приобщить тебя, не только прочна, но, что еще важнее, – сокрыта внутри. Итак, о Луцилий, стремись к тому, что одно может дать тебе счастье. Презри и брось все, что прельщает нас извне, все, что тебе обещают другие: стремись к истинному благу и находи свои радости только в том, что твое, то есть в себе самом, и притом в лучшей части себя.
На свое тело, хотя без его участия ничего не может быть сделано, смотри как на нечто необходимое, но не главное: ему доступны лишь суетные наслаждения, которые скоро приедаются, а если ими пользоваться сколько-нибудь невоздержанно, обращаются во вред. Верь мне, все чувственные наслаждения ведут к скорби, особенно если предаваться им неумеренно; быть же воздержанным в том, что считаешь своим благом, очень трудно – это ты знаешь сам. Напротив, желание истинного блага – безвредно.
«Что же это за благо и где оно?» – спросишь ты. Отвечаю: оно в спокойной совести, в честном образе мыслей, в праведных поступках, в презрении к удачам жизни, в тихом и умеренном образе жизни, имеющем одну цель. В самом деле, что может быть верным и надежным у тех неустойчивых и суетных людей, которые от одних планов спешат к другим и если не меняют их по своей воле, то бывают вынуждены к тому обстоятельствами? Только немногие располагают свою жизнь сообразно своим намерениям; большинство же подобно людям, уносимым течением реки, с которым не могут бороться. Одних из них волны тихо несут на себе, других увлекает бурный поток и, успокоившись в течении, выбрасывает на ближайший берег, третьих быстрое течение уносит до самого моря.
Необходимо выбрать себе желанную цель и затем неуклонно стремиться к ней. Но пора расплатиться с тобою чужими деньгами. Отдаю тебе изречение твоего Эпикура и тем уплачу пошлину, причитающуюся с этого письма: «Тяжело постоянно начинать жизнь».
Та же мысль яснее выражается таким образом: «Не хорошо живут те, которые вечно начинают жить». «Почему же?» – спросишь ты. Изречение это нуждается в пояснениях. Да потому, что жизнь таких людей никогда не бывает совершенна. Тот, кто только что начал жить, не может смело смотреть в глаза смерти. Надо жить так, как будто достаточно уже прожито. А этого не может тот, кто едва начал жить. Не думай, что таких, едва начавших жить, мало: почти все таковы. Иные начинают жить тогда, когда пора бы кончить. Если тебе это кажется странным, то вот еще нечто, что ты найдешь еще более странным: есть люди, которые кончают жить раньше, чем начинают.
Письмо XXXI. О необходимости труда
Узнаю моего Луцилия. Он становится тем, чем обещал быть. Следуй же порыву своей души, влекущей тебя ко всему лучшему, презрев то, что считается за благо толпою. Я сам не желаю видеть тебя иным и лучшим, нежели ты сам того хочешь. Ты построил себе обширный и прочный фундамент; возведи же задуманное тобою здание до конца и пусти в ход то, что ты выносил в душе своей. В результате ты достигнешь мудрости, если, впрочем, заткнешь свои уши от соблазна, и притом даже не воском, ибо воска для этой цели недостаточно. Необходим более плотный материал, нежели тот, который употребил (против сирен) Одиссей. Голос, которого опасался греческий герой, был голосом лести, но он не был, по крайней мере, голосом народа. Тот же голос, которого придется остерегаться тебе, будет звучать не с одной какой-нибудь скалы, но по всей земле. Тебе придется опасаться не одного какого-либо места, в котором страсть устроила на тебя засаду, но всех его родов. Будь глух даже к своим друзьям. Из хороших побуждений они желают тебе дурного. Если хочешь быть счастливым, моли богов, чтобы ни одно из их пожеланий тебе не исполнилось.
То, чего они желают для тебя, совсем не благо. Единственное истинное благо, причина и залог счастливой жизни – это вера в себя. А ее нельзя достигнуть иначе, как не боясь труда или считая его, по крайней мере, в числе вещей безразличных. Ибо не может быть, чтобы одна и та же вещь была то дурна, то хороша, то легка и удобна, то невыносима. Сам по себе труд не есть благо, но выносливость в труде – благо. Я осудил бы трудящихся ради пустого, но зато тех, кто стремится к праведному, я готов одобрять, чем прилежнее и чем менее распускаются они и падают духом. Я готов постоянно поощрять их: «Восстаньте, добрые, и поднимитесь единым духом на предстоящий перед вами холм». Труд воспитывает души благородных. Итак, не следует желать и стремиться к тому, что дается только вследствие молитв твоих предков. Вообще, для мужа, готовящегося к великим делам, постыдно надоедать богам молитвами. К чему молитвы? Устрой себе сам свое счастье. И ты устроишь его, если поймешь, что хорошо то, с чем связана добродетель, и дурно то, с чем соединен порок. Как без света нет блеска, без темноты или тени нет черного, без огня нет тепла, без ветра прохлады, так благородное и низкое зависит от примеси добродетели и порока. Но благо – в познании вещей, а зло – в невежестве. Человек опытный и искусный, смотря по обстоятельствам, одно отвергает, другое принимает. Но он не боится того, что отвергает, и не поклоняется тому, что принимает, если дух его велик и непреклонен. Никогда не сдавайся и не робей. Недостаточно не уклоняться от труда – ищи его.
«Но, – скажешь ты, – какой же труд тогда ты назовешь пустым и непроизводительным?» Такой труд, который вызывается низкими побуждениями. Но и в нем, самом по себе, нет ничего дурного, не более, по крайней мере, чем в том, который вызывается прекрасными побуждениями; потому что труд развивает терпение, побуждающее душу на трудные и высокие подвиги увещаниями: «не ленись, недостойно мужа бояться усталости». Пускай поэтому твой труд направляется на всевозможные предметы, и добродетель твоя станет совершенной, и ты достигнешь той полной гармонии в своей жизни, которой нельзя достигнуть без искусства и без уменья познавать божеское и человеческое. В этом заключается высшее благо.
И раз ты добьешься его, ты станешь союзником богов, а не просителем их. «Но как этого достигнуть?» О, для этого не надо проезжать ни Пенинских, ни Грайских гор, ни пустынь Кандавии, ни Сиртов, ни Сциллы, ни Харибды, которые ты проехал ради какой-то жалкой прокураторской должности. Путь к этому благу безопасен, и природа сама снарядила тебя в дорогу. Она дала тебе все необходимое, чтобы стать равным Богу, если только ты сам не растерял ее даров. Ведь не деньги делают равным Богу – у Бога их нет; и не должностное платье – ибо Бог наг; и не слава, не почести – Бога никто не знает; многие думают о нем дурно, и он не мстит за это; и не толпа рабов, несущих твои носилки по городским улицам и проезжим дорогам: Бог сам все несет на себе. И не красота, и не физические силы могут сделать тебя блаженным – они не выдерживают старости. Ищи того, что не портится со временем, чего нельзя расхитить и испортить. А такими свойствами обладает душа, но душа прямая, добрая, великая.
А как назвать ее иначе, как не Богом, обитающим в человеческом теле? Такая душа может встретиться как у римского всадника, так и у вольноотпущенника, и у раба. Ибо и римский всадник, и вольноотпущенник, и раб – лишь пустые имена, измышленные честолюбием. Попасть на небо можно из любого места. Воспрянь же духом и сделайся равным бессмертным.
Для этого не надо ни золота, ни серебра; из них нельзя сделать даже хорошего изображения Бога. Вспомни, что те изваяния богов, которые были наиболее близки к ним, были глиняные.
Письмо XLI. О божестве, живущем внутри нас
Ты поступаешь прекрасно и спасительно, если, как пишешь, продолжаешь стремиться к совершенствованию; ибо нелепо только желать его, когда от тебя же зависит и достигнуть его. Не нужно простирать руки к небу, не нужно умолять жреца, чтобы он допустил нас к самому идолу, как будто тогда Бог скорее услышит нас: Бог близок к тебе, он с тобою, он в тебе. Да, о Луцилий, это так: в нас обитает святой дух, блюститель и страж всякого блага и зла внутри нас. Как мы ведем себя по отношению к нему, так и он поступает относительно нас. Никто не может быть хорошим помимо Бога; никто не может стать выше судьбы без его помощи. Только Бог подает нам прекрасные, возвышенные советы. В каждом доблестном муже… Бог обитает, хотя неизвестно какой. Если тебе случалось попасть в рощу из старых деревьев, переросших свою обычную высоту, в которой небо скрыто тенью переплетающихся между собою ветвей, то строгая таинственность этого места и восхищение перед такой густой и непроницаемой сенью, наверное, невольно располагали тебя к вере в божество. Точно так же вид большой и глубокой пещеры, образованной в горе полувыветренными скалами, не искусственной, но возникшей вследствие естественных причин, поражает дух каким-то священным чувством. Мы поклоняемся истокам больших рек. В тех местах, где из земли неожиданно вырывается сильный ключ, ставят алтари. Горячие источники составляют предмет обожания, а темнота или неизмеримая глубина некоторых озер делает их священными. И если ты встретишь человека, остающегося бесстрашным среди опасностей, чуждого страстей, счастливого при самых бедственных обстоятельствах, спокойного среди бурь и волнений, относящегося к людям как высший и к богам как равный, – разве не охватит тебя благоговение перед ним?
Разве ты не подумаешь о нем, что это существо высшее и не может быть подобно тому жалкому телу, в котором обитает? На него снизошел дух Божий. Небесная сила оживляет этот возвышенный, уравновешенный дух, для которого все мельче его, который с улыбкой смотрит на все, что составляет предмет наших желаний и нашего страха. Не может этого быть без участия божества! И большая часть этого божества остается там, откуда оно снизошло. Как лучи солнца достигают земли, но постоянно находятся там, откуда посылаются, так и великий святой дух, снизошедший на такого человека, чтобы мы легче могли познать божество, хотя и живет среди нас, но тяготеет к своему источнику. Там его корень, но сюда оно стремится и живет среди нас, оставаясь выше нас.
Какой же это дух? Конечно, такой, который опирается на присущее ему самому благо. Ибо что может быть нелепее, как хвалить человека за то, что не его? Что безумнее восхищения тем, что сейчас же может быть перенесено на другого человека? Золотые удила не делают лучшим самого коня. Из двух львов – одного с позолоченною гривой, но изнуренного, пока его укрощали и украшали, и другого, косматого, но неукротимого, и, следовательно, бодрого, каким его и создала природа, прекрасного в своей косматости, так как его истинная красота и состоит в том, что на него нельзя смотреть без страха, – второй будет предпочтен первому, усталому, хотя и раззолоченному. Никто не должен хвастаться тем, что не его. Мы хвалим виноградную лозу, если ветви ее отягощены гроздьями, если под тяжестью их гнутся самые подпорки; и кто скажет, что лучше такая лоза, на которой висят золотые гроздья и золотые листья? Но плодоносность есть качество, принадлежащее самой лозе; так и в человеке следует хвалить то, что составляет его свойство. У него милое семейство, прекрасный дом, он много сеет, много денег пускает в оборот, но все это не в нем, а только вокруг него. Хвали в нем то, чего никто не может у него отнять или подарить, что составляет его неотъемлемую принадлежность. А что это такое? Душа и разум. Человек есть существо разумное. А потому он достигает высшего блага, если выполняет свое прямое назначение, для которого родился. Чего же требует от него разум? Самой легкой вещи – жить сообразно с природой.
Только общее безумие сделало это трудным. Мы сами вовлекаем друг друга в пороки. И как призвать ко спасению тех, которых никто не удерживает от гибели, а толпа влечет к ней.
Письмо L. Познай свои недостатки
Я получил твое письмо только через несколько месяцев после того, как ты послал его. Я даже счел лишним поэтому спросить у того, кто принес мне письмо, что ты делаешь. У него должна бы быть очень хорошая память, если б он помнил это. Я надеюсь, однако, что ты уже живешь так, что где бы ты ни был, я могу знать, что ты делаешь. Ибо чем иным можешь ты заниматься, как не самосовершенствованием, как не тем, чтобы с каждым днем освобождаться от старых заблуждений, познавая, что те пороки, которые ты объяснял внешними обстоятельствами, коренятся в самом тебе. Ведь часто бывает, что мы приписываем что-либо времени или месту, а затем оказывается, что, куда мы ни переселимся, оно последует за нами. Ты знаешь Гарпасту, карлицу моей жены, которая досталась мне как ненужная обуза, по наследству. Сам я не любитель подобных уродов, и если мне когда-либо хочется позабавиться в обществе шута, мне не надо долго искать его: я смеюсь над собою. Так вот эта Гарпаста внезапно ослепла; но, что кажется даже невероятным, а между тем это правда, – она не верит, что слепа. Она ежеминутно зовет к себе вожатого, чтобы бродить по дому, и только уверяет, что в доме темнота. Поверь, что-то, над чем мы смеемся в ней, бывает с каждым из нас. Так, никто не признает себя скупым или жадным. Но слепцы, по крайней мере, ищут вожатых, мы же блуждаем без проводников и говорим себе: «Я вовсе не тщеславен, но никто в Риме не может жить иначе… Я не расточителен – это городская жизнь требует больших издержек… Не моя вина, если я вспыльчив, если я не устроил еще себе правильный образ жизни, – тому причиной моя молодость». К чему обманывать себя? Наше зло не вне нас: оно коренится внутри нас, в самом сердце. И тем труднее нам вылечиться, что мы не понимаем, что мы больны. А если мы начнем лечиться, сколько времени надо, чтобы изгнать из себя все эти застарелые уже болезни!
Теперь же мы не зовем еще даже врача, который все-таки скорее помог бы нам, если бы принялся лечить еще свежий порок. Нежный и незагрубелый ум легко последует за тем, кто укажет ему истинный путь. Только того, кто уже слишком отстал от природы, трудно вернуть к ней. Мы стыдимся учиться добродетели, но, клянусь небом, если и стыдно звать учителя добродетели, то нельзя же надеяться, что мы получим такое благо совершенно случайно. Необходимо поработать над собой, хотя, по правде сказать, труд этот не будет тяжел, если только, как я сказал, начать образовывать и исправлять ум прежде, чем он закоснеет в пороках. Впрочем, не надо отчаиваться даже и относительно закоснелого ума. Постоянным трудом и внимательной, неслабеющей заботой можно достигнуть всего. Даже и кривые дубы можно выпрямить; искривленные бревна можно расправить теплом, и хотя дерево выросло криво, оно все-таки может быть переделано сообразно нашим требованиям. Насколько же легче образовать душу, гибкую и податливую всяким влияниям. Ибо что такое душа, как не особого рода живой эфир. Но эфир тем гибче всякого другого вещества, чем тоньше.
О Луцилий! Нечего бояться, что тебе может помешать самая давность твоих недостатков.
Никому не удавалось иметь праведную душу ранее неправедной. Все мы были предвосхищены злом. Учиться добродетели – значит разучиваться пороку. Но тем охотнее должны мы приступить к уничтожению наших пороков, что, раз привитая, добродетель остается при нас навсегда. Ей нельзя разучиться. Напротив того, пороки, собственно, чужды нам; потому их легко вырвать с корнем и бросить. Гораздо тверже держится то, что сидит на своем месте. Добродетель соответствует нашей природе; пороки враждебны и противны ей. Но хотя раз насажденная добродетель уже не погибнет и уход за нею легок, однако начало и тут трудно, ибо неразвитой и больной душе свойственно бояться всего нового. Поэтому необходимо принудить ее к началу. Затем и самое лечение перестанет быть неприятным. Напротив того, чем далее будет подвигаться выздоровление души, тем более будет она наслаждаться. После выздоровления ей захочется даже новых лекарств: философия не только полезна, она приятна.
Письмо LIV. О приближении смерти
Давно я не подвергался никаким болезням, но на днях внезапно заболел. «Чем же?» – спрашиваешь ты. И вопрос твой не излишен, так как ни одна болезнь не осталась мне неизвестна. Но я как будто обречен на страдания преимущественно от этой болезни, которую мне не хочется, впрочем, называть ее греческим именем. Она достаточно точно определяется словом «удушье». Припадки ее коротки, но подобны бурям. Они длятся не более часа. И кто бы мог дольше задыхаться? Я испытал многие телесные недуги и боли; но ни одна не была для меня так тяжела, как эта. Ибо всякая другая боль – болезнь, а эта – агония. Недаром врачи называют ее подобием смерти. Душа, наверное, когда-нибудь отлетит во время этих припадков, как постоянно порывается сделать это.
Ты думаешь, что я рассуждаю теперь так спокойно, потому что болезнь прошла. Было бы так же неосновательно считать прекращение ее за выздоровление, как за выигрыш процесса – отсрочку судебного разбирательства. Но, даже задыхаясь, я старался успокоить себя веселыми и бодрыми размышлениями. «Что случилось? – говорил я себе. – Смерть испытывает меня. Пускай себе. И я долго испытывал ее».
Ты спросишь, может быть, когда это я испытывал смерть? Еще до своего рождения. Ведь смерть – это небытие. Каково оно – я уже знаю. После меня будет то же, что было раньше меня. Если в смерти есть какая-либо мука, очевидно, она была уже раньше, чем мы явились на свет. Но тогда мы не чувствовали никаких страданий. Воспользуюсь следующим сравнением.
Не нелепо ли думать, что светильнику хуже после того, как его погасят, чем до того, как его зажгут? Мы тоже загораемся и гаснем. В этот промежуток времени мы испытываем некоторое страдание. Вне его, по обе стороны, должен быть полный покой. Мне кажется, о Луцилий, что наша ошибка в том, что мы думаем, будто смерть только следует за жизнью, тогда как она и предшествовала ей, и последует за нею. Все, что было до нас, – смерть. Так не все ли равно, не начинать вовсе или перестать, если результат один и тот же – небытие?
Такого рода увещаниями, конечно мысленными, потому что говорить я был не в силах, я не переставал себя успокаивать. Между тем мало-помалу удушье успевало перейти в одышку, начинало повторяться через большие промежутки времени, затем одышка уменьшалась и, наконец, совсем проходила. Но и до сих пор, хотя болезнь прошла, дыхание не пришло еще в полный порядок; я чувствую в нем некоторое затруднение и задержку. Впрочем, и то хорошо, лишь бы мои вздохи не тревожили души. Итак, знай теперь, что я бестрепетно встречу последний час: я уже приготовлен к нему и не думаю о смерти. Ты же подражай тому, кому не жаль умереть, хотя отрадно было жить. Есть известная доля доблести и в том, чтобы уйти, когда гонят. Надо только делать вид, как будто уходишь добровольно. Мудреца же совсем нельзя прогнать, ибо быть выгнанным – значит быть насильно, против желания, удаленным откуда-нибудь. А мудрец ничего не делает против своей воли. Он избегает принуждения тем, что сам желает того, к чему принуждает его необходимость.
Письмо LXXIV. Только праведное – благо
Письмо твое восхитило меня и расшевелило мое вялое настроение. Оно возбудило к деятельности мой ум, ставший в последнее время вялым и ленивым. Ты прав, о мой Луцилий, что считаешь лучшим средством для блаженной жизни убеждение, что хорошо только то, что праведно. Ибо кто считает благом другие вещи, тот отдает себя во власть судьбы и перестает принадлежать самому себе. Тот же, кто думает, что все блага заключаются в праведности, счастлив сам по себе.
Один грустит о смерти своих детей, беспокоится по поводу их болезни, печалится, видя их пороки или обиды, претерпеваемые ими. Другой мучится любовью к чужой жене или к своей собственной. Третьи страдают от неудовлетворенного честолюбия. Четвертых, напротив, томит обилие почестей. Наконец, громадное большинство смертных несчастны оттого, что их страшит ожидание отовсюду грозящей им смерти. Нет такого места, где бы можно было укрыться от нее. И им, точно в неприятельской стране, приходится осматриваться вокруг и при малейшем шорохе поворачивать голову.
Кто не изгнал страха смерти из своей груди, тот живет с постоянным трепетом в сердце. Помимо этого, есть люди, сосланные или лишенные своего имущества; есть – и это самый тяжкий род бедности – бедные посреди богатства; есть люди, потерпевшие кораблекрушение или нечто подобное ему. Есть, наконец, люди, которых народная ненависть или зависть – страшнейшее оружие даже для самых сильных – беззаботных и безмятежных – опрокинула и разбила, подобно буре, разыгравшейся при ясном, безоблачном небе, или подобно внезапной молнии, при ударе которой потрясается вся окрестность. Ибо как там стоявшие вблизи от места удара цепенеют, подобно самому пораженному, так и здесь из пострадавших от народной силы – одного подавляет само бедствие, других же страх заставляет испытывать страдание, одинаковое с тем, какое постигло самого потерпевшего. Души всех волнуются при виде чужих внезапных бедствий. Как птиц пугает сам свист пустой пращи, так мы тревожимся не только от самого удара, но лишь от звука его.
Не может быть счастливым тот, кто надеется на блага судьбы. Ибо блажен только бесстрашный; под гнетом же страха живется плохо. Кто придает слишком много значения дарам судьбы, у того громадный и неисчерпаемый источник треволнений. Есть только один путь к спокойной жизни – презирать все внешние блага и довольствоваться только тем, что праведно. Ибо кто думает, что есть нечто лучшее добродетели или что, кроме нее, есть еще другие блага, тот подставляет свою грудь под удары судьбы и с беспокойством ожидает ее стрел.
Представь себе, что судьба устраивает игры и бросает в толпу людей почести, богатства и другие милости. Одни из даров судьбы разрываются руками, хватающими их; другие делятся в нечестном сообществе; третьи ловятся с большим ущербом для тех, кого достигают.
Иные из этих даров достаются более ловким, другие из-за того, что слишком многие хватаются за них, теряются и утрачиваются в то время, пока их жадно хватают. Но никому, даже тем, кто успел удачно захватить свою добычу, не доставляют эти дары судьбы продолжительной радости. Благоразумные люди, как только увидят, что в театре бросают подарки черни, уходят, так как знают, что при этом ничтожная вещь иногда обходится очень дорого. А между тем никто не вступит в драку с тем, кто уходит, никто не будет на него сердиться: все ссоры происходят около добычи. То же случается и с теми дарами, которые судьба бросает нам свыше. Мы, несчастные, волнуемся, мечемся из-за них, хотим иметь множество рук, смотрим то туда, то сюда.
Нам кажется, что слишком поздно посылаются нам эти дары, и, желаемые всеми, выпадающие на долю немногих, они возбуждают наши страсти. Мы жаждем идти им навстречу, радуемся, если что-нибудь достанется на нашу долю или если других обманула надежда на получение подачки. Словом, мы или приобретаем ценою многих лишений и трудов ничтожную добычу, или обманываемся в своих ожиданиях. Итак, уйдем лучше с этих игр и уступим свое место хищникам. Пусть смотрят они на эти висящие в воздухе блага, не имея под собою твердой почвы.
Кто хочет быть блаженным, тот должен считать благом только праведное. Ибо если он считает за благо что-либо другое, то этим он грешит против Провидения, так как на долю праведных людей часто выпадают бедствия, а то, что Провидение дает нам, и кратковременно, и скудно в сравнении с вечностью и миром. Из разочарования в жизни происходит неблагодарность наша по отношению к божеству. Мы начинаем жаловаться, что на нашу долю достаются блага и редко, и мало, и неверные, и преходящие. Кончается тем, что мы не хотим ни жить, ни умирать. Мы ненавидим жизнь и боимся смерти.
Наш разум мечется, и никакое счастье не может нас удовлетворить. А причина всего этого в том, что мы не достигли того неизмеримого и совершенного блага, которым должно быть удовлетворено всякое желание наше, ибо выше высшего ничего нет.
Одна добродетель ни в чем не нуждается: она довольна настоящим и не жаждет того, чего у нее нет. Для нее много уже и того, что ей достаточно. Если ты не признаешь этого, не устоит ни благочестие, ни верность. Ибо тому, кто хочет выказать эти добродетели, приходится претерпеть многое из того, что зовется злом, и многим пожертвовать из того, что мы считаем благом. Не будет и храбрости, ибо она должна искать опасности; и великодушия, ибо оно не может проявиться, если не будет презрено все, чего как великого блага жаждет чернь.
Не будет и милости, и благодарности, если мы будем бояться труда и считать что-либо драгоценнее верности, заботясь не об одном только благороднейшем. Короче, или то, что обыкновенно зовут благом, не благо, или человек должен считаться счастливее Бога, потому что у Бога нет тех предметов, которые дарованы нам. У Бога нет ни радостей сладострастия, ни пышных пиров, ни богатств и вообще ничего из этих, присущих человеку и доставляющих ему чувственное наслаждение, вещей. Итак, необходимо признать, что или Бог лишен блага, или что отсутствие его у Бога есть доказательство того, что это не благо. Прибавь еще к этому, что многим, что люди считают за благо, животные пользуются полнее, чем человек.
Они с большим аппетитом едят, меньше утомляются от половых сношений, их силы больше и равномернее, следовательно, они счастливее человека. И в самом деле, в их жизни нет ни преступлений, ни обмана; они пользуются чувственными наслаждениями полнее, чем люди; наслаждения эти достаются им легче и не оставляют по себе ни раскаяния, ни стыда. Итак, рассуди сам, можно ли называть благом то, в чем человек превосходит Бога? Будем же полагать свое высшее благо в нашей душе; оно само станет хуже, если его перенести из лучшей части нашего существа в худшую, в область ощущений, которые у бессловесных животных острее.
Итак, не следует полагать источника нашего счастья в нашем теле. Истинные блага те, которые даются нам разумом: они прочны и вечны, не могут ни разрушиться, ни даже уменьшиться. Остальные блага – блага только по имени и лишь обозначаются одним словом с истинным благом, но не имеют его свойств. Мы будем называть их удовольствиями или, пользуясь языком стоиков, предметами, заслуживающими предпочтения. Но мы должны помнить, что они могут принадлежать нам, но не составляют части нас самих; если они и с нами, мы не должны забывать, что они вне нас. Хотя бы они и были нашими, мы должны считать их за второстепенные и низшие блага, к которым не следует особенно стремиться. Ибо нелепо вменять себе в заслугу то, что не сам сделал. Все блага этого рода мы имеем случайно; они не связаны с нами, и потому, если их отнимут от нас, мы должны лишиться их без всякого сокрушения.
Будем пользоваться ими, но не будем хвалиться ими и будем пользоваться ими скупо, зная, что они легко могут истощиться. Кто тратит их не разумно, не долго владеет ими. Даже само счастье, если не умерять его, становится в тягость. Кто доверяется преходящим благам, тот быстро их теряет, а если и не теряет, то все же испытывает огорчение. Немногим удается спокойно перенести потерю счастья.
Большинство людей падает одновременно с падением того, что послужило причиной их возвышения, и скоро им становится в тягость то, чего они так домогались. Итак, пусть благоразумие поможет пользоваться этими благами умеренно и бережливо, ибо расточительность скоро исчерпывает свои богатства, и тогда их ненадолго хватает. Необходимо сберегать их умеряющей силой благоразумия. Необходимость ее видна на примере многих городов, которые в полном цвете погибали от роскоши и через невоздержность теряли все, что приобретали раньше своей доблестью. Нам следует предохранить себя от таких случайностей, и так как от судьбы нельзя оградиться никакой стеной, то укрепимся внутри себя. Если внутри полная безопасность, то человека можно осадить, но нельзя его взять.
Хочешь знать, в чем состоят эти внутренние укрепления? В том, чтобы не огорчаться ничем, что бы ни случилось с нами, и знать, что все, что, по-видимому, доставляет нам страдание, необходимо для поддержания мирового порядка и является следствием общемирового хода вещей, в том, чтобы согласовать свои желания с желаниями божества и считать своей заслугой свою непобедимость, а все бедствия ниже себя, и в том, чтобы с помощью разума, который сильнее всего, возвышаться над несчастьями, горем и обидами. Люби разум! Любовь к нему укрепит тебя против самых тяжелых испытаний. Любовь к детенышам бросает диких зверей на подставленные им рогатины, а необдуманная ярость делает их неукротимыми. Желание славы заставляет молодые умы презирать и железо, и огонь, а сама тень доблести ведет иных на добровольную смерть. Насколько выше всех этих побуждений разум, насколько прочнее их, настолько вернее проведет он через самый страх и опасности.
«Но, – возразят нам, – вы ничего не добьетесь тем, что будете считать за благо только то, что праведно; это убеждение не даст вам спокойствия и защиты против судьбы. Ведь не можете же вы не признать в числе благ хороших детей, пользующуюся благоденствием родину и добрых родителей, а вы не будете в состоянии равнодушно смотреть на их бедствия. Вас огорчит и завоевание отечества, и смерть ваших детей, и рабство родителей».
Я изложу сначала то, что обыкновенно возражают на это стоики, а затем прибавлю несколько своих собственных соображений.
В несколько особых условиях находятся такие вещи, с потерею которых на их место приходит нечто неприятное. Так, с утратою здоровья наступает болезнь. Если отнять зрение, то вместо него мы получаем слепоту. Если у нас будут разбиты колени, то не столько будем мы страдать от уменьшения быстроты, сколько от сменившей ее слабости. Но такой опасности нет в тех предметах, которые мы перечислили выше. В самом деле, если я утрачу друга, я не буду терпеть из-за этого вероломства, и если я потеряю хороших детей, их места не займут дурные. Кроме того, тут дело идет не об утрате самих детей или друга, но только об утрате их тел. Благо же теряется только одним путем – если обращается во зло, а самая природа блага не допустит его до этого, потому что всякая добродетель и всякий акт добродетели остаются неизменными. Наконец, если даже и погибнут друзья и хорошие, отвечающие желаниям отца дети, то есть нечто, что заменит их, а именно: их заменит то самое, что делало их хорошими, – добродетель. Она не терпит пустоты, охватывает всю душу, устраняет всякую тоску и сама удовлетворяет себя: ибо она сама по себе источник и причина всякого блага. Так, не беда, если ручей прерывается или уходит в землю, лишь бы был чист ключ, из которого он вытекает. Ведь жизнь будет как при жизни, так и по смерти детей одинаково праведна, одинаково благоразумна, одинаково справедлива, а следовательно, и одинаково хороша. Присутствие друга не делает нас умнее, а отсутствие не делает тупее, и, следовательно, первое не делает нас счастливее, а второе несчастнее. Лишь бы оставалась невредима добродетель, всякая другая утрата остается нечувствительна.
Так что же? Окружающие нас друзья и дети не делают нас счастливее? Почему бы и не так! Ведь высшее благо ничем не может быть уменьшено или увеличено. Оно остается само по себе, что бы ни делала с нами судьба. Выдастся ли на нашу долю долгая старость или безвременная кончина – мера высшего блага одинакова, хотя возраст различен. Начертишь ты большой круг или маленький, различно будет пространство – не форма. Оставь один из них надолго, другой же сотри и засыпь песком; все-таки форма их была одинакова. Что праведно, того нельзя измерить ни величиной, ни числом, ни временем. Того нельзя ни продолжить, ни сократить.
Сократи сто лет праведной жизни в какой хочешь короткий промежуток времени, хоть в один день: она останется одинаково праведна. Широко ли разливается добродетель, управляет ли она царствами, городами, странами, устанавливает ли законы, собирает ли друзей, проявляется ли в отношении близких и детей или сжимается в тесном круге бедности, ссылки, одиночества – она одна и та же. Она не уменьшается при переходе от высокого общественного положения к частной жизни, при смещении с царского престола в унижение, при перемене видной и славной жизни на тесноту дома или угла. Она одинаково велика, если даже, отовсюду изгнанная, замыкается в самой себе. Ибо праведник всегда одинаково велик и возвышен душой, одинаково благоразумен и неуклонно справедлив, а следовательно, и одинаково блажен, потому что счастье всегда живет в нашем разуме и всегда величественно, прочно и спокойно, так как основано на познании божеского и человеческого.
Перейду теперь к тому, что я хотел прибавить от себя. Мудрец не печалится по утрате своих детей и близких, потому что переносит их кончину в том же настроении, с каким ожидает своей. Он столько же скорбит о первой, сколько боится последней, ибо добродетель должна быть гармонична; все дела ее согласуются с нею, да, Луцилий мой, а эта гармония исчезла бы, если бы душа, которая должна быть возвышена, поддавалась печали и тоске. Всякий страх, беспокойство и отчаяние несовместны с праведностью, ибо праведность влечет за собою спокойствие, бодрость, бесстрашие, готовность на бой. «Но разве праведный не может испытывать ничего подобного волнению? Разве он не способен меняться в лице, краснеть, бледнеть, испытывать нервную дрожь и другие подобные этим изменения, происходящие помимо нашей воли, вследствие неожиданного напора ощущений?» Быть может, и да. Никакое бедствие не может поколебать его ума. Все, что мудрец делает, он делает отважно и обдуманно. Только глупец небрежен и рассеян и дает телу следовать одной наклонности, а душе – другой и рассеивается между различными побуждениями: раз испытав презрение за те поступки, от которых глупец ожидал славы, он теряет охоту приниматься и за действительно хорошие дела.
Если люди боятся чего-либо, они начинают мучиться от одного ожидания и страдают вперед уже от страха. Как болезням предшествуют их признаки: раздражительность, вялость, усталость без всякой причины, сонливость и озноб, пробегающий по членам, так слабый ум страдает гораздо ранее, чем наступают несчастья. Он предыспытывает их и раньше времени падает духом. А между тем что может быть безумнее, чем бояться за будущее и не только не избавлять себя от мучений, но звать и приближать к себе бедствия ранее их наступления? Если нельзя их избежать, не лучше ли отложить их? Вот доказательство того, как нелепо страдать за будущее. Предположи, что кто-нибудь узнал, что через пятьдесят лет его казнят.
Он, конечно, не будет страдать от этого, если только не будет переноситься мыслию за этот промежуток времени и тем не заставит себя страдать от того, что случится спустя столько времени. То же бывает, когда старые и забытые печали омрачают болезненный дух, охотно отыскивающий для себя причины скорби. И того, что прошло, и того, что еще не наступило, теперь нет. Ни того ни другого мы не чувствуем, а помимо чувства нет страдания.
Письмо LXXVII. О малоценности жизни
Сегодня прибыли к нам александрийские корабли, которые посылаются вперед с известием о приближении идущего за ними флота. Это были так называемые курьерские корабли. Вся Кампания радовалась при виде их. На набережной в Путеолах стояла толпа народа, узнававшая александрийские корабли среди общей массы других кораблей по роду их парусов. Ибо только на этих кораблях распускают верхний парус. Известно, что наиболее увеличивает скорость корабля верхняя часть парусов. С помощью их корабль движется всего скорее. Итак, как только ветер начинает крепчать и становится сильнее, чем нужно, верхние паруса убираются; нижний ветер уже гораздо слабее. Поэтому все другие корабли, миновав Капрею и ту гору, с бурной вершины которой на море смотрит Паллада, оставляют одни нижние паруса. Верхние же составляют отличительное свойство александрийских кораблей. Смотря на суетливость, с которою все спешили на берег, я почувствовал некоторое удовлетворение от своей беспечности, благодаря которой я не спешил узнать из ожидаемых мною писем, в каком положении были мои дела, и вообще, что в них заключалось. С некоторых пор ничто уже не может мне ни повредить, ни принести выгоды. Так должен был бы я думать, даже если б и не был стар; теперь же такой образ мыслей тем приличнее, что во всяком случае у меня более путевых запасов, чем остающегося пути, в особенности если принять во внимание, что я вступил уже в такой путь, который кончить не представляется необходимым. Путешествие нельзя считать совершенным, если остановишься посредине пути или не дойдя до места назначения; жизнь же, если только она праведна, – совершенна, и когда бы ее ни кончить, лишь бы хорошо кончить, она будет завершена. Часто же приходится кончать ее насильственным образом, и притом даже не по очень важным причинам: не очень ведь важны и те причины, которые побуждают нас жить.
Туллий Марцеллин, которого и ты хорошо знал, был в молодости спокойного нрава, но скоро состарился и, когда заболел болезнью хотя излечимою, но продолжительной, тягостной и сильно стеснявшей его, стал подумывать о смерти. Он созвал на совет многих из своих друзей; все они или отказывались дать совет по природной робости, или из лести и угодливости старались в своих советах угадать, что было бы приятно тому, кто спрашивал их. Тогда один стоик, прекрасный человек, и даже – отдадим ему должное – муж храбрый и строгих правил, посоветовал Марцеллину следующее и, как мне кажется, наилучшее:
«Не думай долго, о Марцеллин, – сказал этот стоик, – как будто ты размышляешь над очень важною вещью. В жизни нет ничего чрезвычайного. Все рабы твои живут, живут и животные. Напротив того, великая вещь – умереть праведно, разумно и мужественно. Подумай только, сколько времени делаешь ты все одно и то же: ешь, спишь, развлекаешься. Вся жизнь твоя проходит в этом узком круге. Желать смерти можно не только из благоразумия, храбрости или от несчастья, но и от скуки».
Марцеллину, собственно, был нужен не совет, а только поощрение. Но рабы не хотели ему повиноваться. Тогда стоик успокоил их и сказал, что им предстояла бы опасность преследования только в том случае, если б было неизвестно, добровольно ли умер их господин.
В настоящем же случае мешать господину умереть так же предосудительно, как убить его.
Затем и самому Марцеллину он напомнил, что было бы великодушно, подобно тому как после пира остатки раздают прислуге, так и при окончании жизни дать кое-что тем, которые прислуживали ему всю жизнь. Марцеллин был человек сговорчивый и щедрый даже в тех случаях, когда дело шло о его имуществе, поэтому он раздал небольшие суммы денег своим плачущим рабам и этим их совершенно успокоил.
Ему не понадобилось ни железа, ни крови; в течение трех дней он ничего не ел и приказал поставить шатер в своей спальне. Там он поставил ванну и подолгу сидел в ней, все подливая теплой воды, и таким образом мало-помалу совершенно истощил свои силы, притом, как он сам говорил, не без известного удовольствия, вроде того, какое производит легкое головокружение, испытанное, вероятно, всеми нами, когда кажется, будто душа покидает тело.
Я рассказал эту историю не без цели. Ты узнаешь из нее, что кончина твоего друга не была ни тяжела, ни печальна. Хотя он сам лишил себя жизни, однако скончался весьма спокойно. Сверх того, эта история может быть и полезна тебе: часто необходимость требует следовать таким примерам. Часто мы должны умереть, а не хотим; умираем и все-таки не хотим.
Конечно, все знают, что когда-нибудь придется умереть, однако, когда наступает час смерти, прячутся от него, дрожат, плачут. Но разве не нелепо плакать о том, что не жил тысячей лет раньше? И одинаково нелепо плакать о том, что не будешь жить спустя тысячу лет. Ведь это одно и то же. Не был и не будешь. И то, что было раньше нас, и то, что будет позже, одинаково не наше. Твое существование ограничено одним мигом, и если бы ты мог его продлить, до каких пор продлил бы ты его? К чему слезы?
К чему печаль? Все напрасно.
О, не надейся молитвой смягчить судеб непреклонность!
Судьба непреклонна, неизменна и основа предвечной необходимости. Ты идешь туда, куда и все идет. Что тут для тебя нового? В этом законе ты рожден. То же испытали и твой отец, и твоя мать, и твои предки, и все, кто жили до тебя, и все, кто будут жить после тебя. Неразрывная и никакими силами неизменимая цепь оковала все творение и влечет его. Сколько мертвых последует за тобой! Сколько пойдет их вместе! Тебе, может быть, будет легче, если с тобою умрут многие тысячи? Так знай, что в тот самый миг, когда ты задумываешься над смертью, тысячи людей и животных отдают свой дух самым различным образом. И разве ты сам не думал, что когда-нибудь придешь туда, куда шел все время? Всякий путь имеет свой конец.
Ты думаешь, что теперь я приведу тебе примеры из жизни великих людей? О нет, я приведу тебе примеры детской доблести. Есть предание о мальчике-спартанце, который, когда его взяли в плен, твердил на своем дорическом наречии: «Не буду рабом!» – и сдержал свое слово. В первый же раз, как ему приказали исполнить обязанности раба, и притом самые унизительные, а именно принести ночной горшок, он разбил свою голову об стену. Так близка свобода, и все-таки есть рабы! Не предпочел ли бы ты, чтобы твой сын так умер, тому, чтобы он дожил до старости благодаря унижениям? Так чего ж ты смущаешься, если мужественно умереть умеет даже ребенок? Знай, что, если ты не хочешь, ты должен будешь умереть. Так сделай своим то, что в чужой власти. Неужели у тебя не хватит духа сказать, как тот отрок: не хочу быть рабом! Несчастный! Ведь ты раб людей, раб вещей, раб жизни, потому что и жизнь, если нет храбрости умереть, – рабство.
И разве у тебя есть что-либо, что может удерживать тебя от смерти? Ведь ты перепробовал все наслаждения, которые заставляют тебя медлить. Ни одно из них не ново для тебя, всеми ты уже пресытился. Ты знаешь вкус вина и вкус меда; так не все ли равно – сто или тысяча бутылок пройдут сквозь твое горло. Точно так же ты отведал и устриц, и раков. Благодаря твоей роскоши на будущие годы для тебя не осталось ничего неизведанного. И от этого-то ты не можешь оторваться? Чего же еще тебе может быть жаль? Друзей и родины? Но разве ты их ценишь хотя бы столько, чтобы ради них позднее поужинать? О, если б было в твоей власти, ты погасил бы самое солнце! Ибо ты ничего не сделал достойного его света. Сознайся, что ты медлишь смертью не потому, что тебе жаль курии1, форума или даже природы. Тебе жаль покинуть мясной рынок, на котором, однако, ты все уже перепробовал. Ты боишься смерти: так отчего же презираешь ее среди своих наслаждений? Ты хочешь жить: как будто ты знаешь жизнь! Ты боишься умереть! В самом деле?
А разве такая жизнь, как твоя, – не сама смерть? Однажды Цезарь, проходя по Латинской улице, был остановлен одним из стражей – стариком с огромной, до середины груди, бородой, который просил у него смерти. На это Цезарь возразил ему: «Да разве ты живешь?» Вот какой ответ следовало бы давать тем, кому смерть могла бы быть только благодеянием: ты боишься умереть? Да разве ты живешь?
«Но, – возразят мне, – мы хотим жить, потому что живем праведно: мы не хотим бросать обязанности, которые налагает на нас жизнь, так как мы выполняем их хорошо и искусно». Как? Вы не знаете, что одна из обязанностей, налагаемых жизнию, состоит в смерти? К тому же, умирая, вы не оставите ни одного вашего дела неисполненным: ведь число дел, которые вы должны выполнить, неопределенно. Всякая жизнь коротка, если вдуматься в суть дела. Коротка жизнь даже Нестора и Статилии, которая приказала написать на своем надгробном памятнике, что она прожила девяносто девять лет. Как видишь, старушка расхвасталась своим долголетием. Ее хвастовство стало бы совсем невыносимым, если б ей удалось прожить все сто лет. Как басня, так и жизнь ценится не за длину, но за содержание. Совершенно все равно, когда кончить ее. Кончай, когда угодно, лишь бы конец был хорош.
Письмо LXXVIII. Не следует бояться болезней
Для меня тем неприятнее было узнать, что ты страдаешь частыми насморками и лихорадками, обыкновенно следующими за долгими и ставшими хроническими простудами, что я сам испытал в свое время эту болезнь. Сначала я не обращал на нее особенного внимания: благодаря моей молодости мне не было особенно тяжело переносить ее, и вообще я еще мог пренебрегать болезнями. Но, наконец, мне пришлось слечь, так как катар довел меня до того, что я весь истаял и страшно ослабел. Я даже стал подумывать о самоубийстве; но меня удержала мысль о том, как я оставлю моего отца – старика, очень любившего меня. Я принял в соображение не то, как бы прекрасно мог умереть я сам, но как бы он не горевал слишком по моей кончине. Итак, я решил остаться жить. Иногда ведь и остаться жить бывает мужественным поступком.
Я опишу тебе, чем я утешался в то время, но прибавлю, что эти утешения имели для меня целебную силу. Хорошие утешения могут заменять иной раз лекарства, так как то, что возбуждает дух, приносит пользу и телу. Итак, меня спасли тогда мои научные занятия. Я обязан философии своим выздоровлением. Я обязан ей самою жизнью, и это наименьшее, чем я ей обязан. Много содействовали моему выздоровлению и мои друзья, которые облегчали меня своими утешениями, посещениями, разговорами.
О Луцилий, ничто так не восстанавливает силы больного, как участие друзей. Ничто не устраняет в такой мере ожидания и страха смерти. Я думал, что я не весь умру, если они переживут меня. Я думал, что я буду жить тогда, если не с ними, то через них. Мне казалось, что я не испущу своего духа, но передам его им. Все это поддержало во мне желание вылечиться и терпеливо перенести все мучения. Ведь не станет тягостнее не иметь силы жить оттого, что расположишься умереть. Испытай эти лекарства и на себе. Врач тебе скажет, сколько времени ты должен гулять, сколько заниматься. Он объяснит, что не следует предаваться бездействию, к которому клонит болезнь, что надо стараться яснее читать вслух, упражняя таким образом дыхание, пути которого и органы поражены болезнью. Врач посоветует тебе кататься по морю, слегка укачивая свои внутренности. Врач предпишет тебе, что есть, когда пить вино и когда не пить, чтобы оно не возбуждало и не обостряло кашля. Я же пропишу тебе такое лекарство, которое поможет не только в настоящей болезни, но и на всю жизнь. Не бойся смерти. Раз ты избежишь страха смерти, ничто не будет для тебя тяжело.
Три вещи делают для нас тяжелою болезнь: страх смерти, страдания тела и лишение удовольствий. О смерти я достаточно говорил уже раньше. Здесь же скажу только, что страх смерти зависит не от болезни, но лежит в самой природе вещей. Иногда даже болезнь отсрочивает смерть и является спасением для того, кто думал умереть от нее. Ты умрешь не оттого, что ты болен, но оттого, что ты живешь. Если ты и выздоровеешь, все-таки ты не избежишь смерти. Выздоровление избавит тебя от болезни, а не от смерти.
Теперь рассмотрим присущее собственно болезни зло: болезнь сопряжена со страданием. Но страдание делают выносимым промежутки между приступами боли. Высшее напряжение боли влечет за собою смерть. Никто не может страдать и сильно, и долго. Природа, в своей заботе о нас, устроила так, что боль бывает или выносима, или коротка. Наиболее острая боль сосредоточивается в самых слабых частях тела.
Всего сильнее чувствуется она нервами, суставами и вообще всем, что более хрупко. Но зато эти органы скоро немеют и теряют способность ощущать боль, потому ли что жизненная сила, оживляющая и возбуждающая тело, встретив препятствие в своем естественном пути и направленная иначе, слабеет, или потому что влага, заключающаяся в нас, испортившись и не находя себе выхода, застаивается и лишает чувствительности переполненные ею органы.
Так подагра, хирагра и всякая другая болезнь суставов и нервов затихает, когда окостенеют те органы, которые страдали ею. Во всех таких болезнях мучителен лишь первый приступ; с течением времени боль ослабевает, и, наконец, болезнь кончается онемением. Так, зубная боль, глазные и ушные болезни и даже головная боль оттого проявляются так остро, что развиваются на небольшом пространстве. Но зато, если эти боли слишком сильны, они влекут за собою потерю сознания и сон. Итак, в самой сильной боли мы имеем то утешение, что, если она становится слишком сильна, мы совсем перестаем ее чувствовать. Истинная же причина того, что заставляет страдать людей, не привыкших к перенесению боли, состоит в том, что они не привыкли довольствоваться духовной стороной и слишком привержены к телу. Напротив, мудрец отвлекает душу от тела и более занимается этой лучшей и божественной частью себя. О теле же, жалком и хрупком, он заботится, лишь насколько это необходимо.
«Но тяжело в болезни лишение обычных наслаждений: приходится воздерживаться от пищи, жаждать, голодать». В первое время, действительно, такое воздержание трудно, но затем, по мере того как мы устаем и слабеем, самое желание проходит. Аппетит становится капризен, и то, что прежде нравилось, становится противным. Умирают сами желания.
А тогда уже совсем не трудно быть лишенным того, чего перестаешь хотеть.
Прибавь еще и то, что всякая боль прекращается и не всегда возвращается снова. Сверх того, можно уберечься от заболевания и даже бороться с самою болезнью лекарствами. Всякая болезнь имеет предупредительные симптомы, особенно же такая, припадки которой возвращаются по нескольку раз. Всякую болезнь можно терпеливо переносить, если не бояться того, чем она угрожает в худшем случае. Не увеличивай же сам своих страданий жалобами. Сама боль легка, если ее не преувеличивает воображение. Напротив, если ты попробуешь успокоить себя и скажешь: «Это ничего» или «Это еще можно терпеть; буду тверже; скоро пройдет», то ты сделаешь саму боль легче уже тем, что будешь так думать. Ведь все зависит от нашего мнения: не только честолюбие, роскошь и скупость зависят от того, как на что смотреть, но и болезнь зависит от нашего воображения. Всякий чувствует себя настолько несчастным, насколько считает себя таким.
Не следует также жаловаться на прошлые болезни и повторять: «Никогда еще не было так худо! Какие мучения, какие боли я перенес! Думали, что я и не встану. Родные оплакивали меня; врачи отказывались лечить. Кажется, саму пытку легче было бы вынести». Может быть, все это так и было, но ведь это прошло. Что за удовольствие вспоминать о прошлых несчастьях и снова страдать оттого, что когда-то испытал горе. К чему прибавлять к своим страданиям также и то, чего не было, и лгать перед самим собою? Наконец, скорее приятно вспоминать, что бедствие уже миновало: естественно радоваться концу страданий. Итак, избегай страха будущих страданий и воспоминаний о прошлых. Последних уже нет, а первые еще не наступили. Наконец, полезно в самых тяжелых обстоятельствах помнить, что сладостно будет и это с течением времени вспомнить.
Итак, всеми силами борись с болезнью. Если сдашься, будешь побежден; если же укрепишься – победишь. Многие сами навлекают на себя обвал, которому следует противостоять. Если ты поддашься тому, что бременит, угрожает, нависает, оно хуже обрушится на тебя; напротив, если ты противостоишь и захочешь сопротивляться, то ты устранишь этим опасность. Сколько ударов по лицу и по всему телу получают атлеты! Однако они переносят все эти мучения из желания славы и терпят их не столько потому, что сражаются, сколько для того, чтобы сражаться. Самое их ремесло – мука. Тем более должны мы побеждать всякое страдание, что наградою нашею будет не венок, не лавр, не глашатай, водворяющий тишину перед чтением похвального слова в нашу честь, но добродетель, стойкость духа и мир, приобретаемый раз навсегда, коль скоро мы победили судьбу. «Но мне больно». Ну что же? А разве не будет больно, если ты будешь переносить страдания малодушно? Насколько враг опаснее для бегущих, настолько всякая неудача вредоноснее для того, кто теряет мужество. «Но мне тяжело». Так что же? Разве мы для того сильны, чтобы нам все было легко? Что предпочтешь ты: чтобы болезнь была долгая или чтобы она была острая, но зато короткая? Если она будет долгая, в ней будут периоды отдыха; раз течение болезни продолжительно, очевидно, она будет то усиливаться, то ослабевать. Болезнь же короткая и острая ведет к одному из двух: или к выздоровлению, или к смерти. А не все ли равно, чего не будет, болезни или самого больного? В обоих случаях страданию конец.
Полезно также занимать свой ум посторонними размышлениями и стараться не думать о болезни: припоминай, что было в твоей жизни хорошего и славного. Обращайся к лучшей части своего существа. Вспоминай о том, что тебе доставляло удовольствие. Тут на память придут и примеры мужественного перенесения боли: тот мужественный человек, который продолжал читать в то время, как ему вырезали опухоль, и другой, который улыбался в то время, когда раздраженные этой самой улыбкой палачи изощряли над ним свою жестокость. Неужели же ты не способен силой рассудка победить ту боль, которую можно было победить смехом? Как бы ни был силен твой насморк и как бы ни терзал твою грудь постоянный кашель, как бы ни трясла тебя лихорадка и ни мучила жажда, как бы ни сводила судорога твоих суставов, все-таки огонь, застенок и растравление едва заживающих ран раскаленным железом мучительнее, и однако тот, кого так пытали, не стонал; мало того – не отвечал, смеялся, и притом от души. Ты тоже мог бы после этого смеяться над болезнью.
Но скажут – болезнь не дает ничего делать; приходится из-за нее бросать все дела. О, нет! Болезнь завладевает только телом, а не душой.
Конечно, скороход, заболев, перестает владеть ногами, башмачник и всякий другой ремесленник лишается рук, но если приходится пускать в ход умственные способности, то можно размышлять, учить, слушать, учиться, спрашивать, вспоминать… Чего же еще? Неужели ты будешь думать, что ничего нельзя делать больному? Ты должен доказать, что болезнь можно если не победить, то хотя бы переносить. Поверь мне, добродетель может жить хотя бы на одре болезни. Не только оружие и военная служба дают случаи выказать бодрость духа и презрение к опасностям; и в мирных одеждах храбрый муж может выказать свою доблесть. У тебя есть дело – борись с болезнью. Если ничто тебя не расстроит и не смутит, ты явишь собою прекрасный пример доблести. О, какой богатый источник был бы для славы, если бы нас можно было видеть во время болезни! Смотри же сам на себя и восхищайся собою.
Есть два вида наслаждений – телесные, которым болезнь мешает, хотя не исключает их и даже в иных случаях возбуждает: так, при жажде приятнее пить, при голоде приятнее есть, и вообще все, что нам достается после известного воздержания, ценится нами больше. Духовные же радости, которые и лучше, и прочнее телесных, не возбраняются больному никакими врачами. А между тем кто предается этим наслаждениям и хорошо понимает их, тот презирает все чувственные.
«О, несчастный больной!» Но почему? Потому что ему нельзя прибавлять лед в вино? Потому что он не может обновлять свежесть своего напитка, приготовленного в глубокой чаше, прибавляя новые куски льда? Потому что за его столом не подают лукринских устриц? Потому что за его ужином не бывает толпы поваров, приносящих к столу самые вертела с жарким?
Ибо таково изобретение роскоши, что, для того чтобы не простывало блюдо и не казалось недостаточно горячим для загрубелого уже языка, на ужин тащат самую кухню. О, несчастный больной! Он должен есть не больше, чем может переварить. Перед его глазами не будет лежать дикий вепрь, которого отнесут потом обратно, как недостаточно вкусное мясо, и не будут наложены груды птичьего филея (ибо лакомкам тошно уже смотреть на целую птицу). Но что в этом ужасного? Поужинаешь, как подобает больному, чтобы затем снова ужинать, как здоровый.
Но если мы перестанем бояться смерти, то нетрудно будет перенести и все это – невкусную похлебку, тепловатую воду и все остальное, что кажется невыносимым неженкам, утопающим в роскоши и больным не столько телом, сколько духом. Но мы перестанем бояться смерти, если познаем, что все, и хорошее, и дурное, имеет свой конец; тогда у нас не будет ни отвращения к жизни, ни боязни смерти. Ибо кто способен созерцать все великое, божественное разнообразие природы, тот не может пресытиться жизнью. Возненавидеть жизнь можно только вследствие апатии и лени. Исследователю природы вещей никогда не будет скучно узнавать истину: только ложь надоедает. Напротив, если придет смерть, то, будет ли она безвременная или наступит в обычное для себя время, – плоды жизни уже собраны. Природа будет познана, по крайней мере в большей своей части. Праведность не увеличится от долголетия. Но вся кая жизнь коротка для тех, кто мерит ее количеством суетных и потому бесконечно малых наслаждений.
Поддерживай же в себе силы такими размышлениями и пока чтением моих писем. Но наступит время, когда мы с тобою свидимся. И сколько бы времени мы ни пробыли вместе, умение им пользоваться сделает его длинным. Ибо, как говорит Посидоний, один день для образованных людей значит больше, чем длиннейшая жизнь для невежды. Помни же и держись следующего: не падай духом в несчастьях, не доверяй радостям и всякую возможную угрозу судьбы представляй себе уже осуществившейся. То, чего давно ожидаешь, бывает легче перенести.
Письмо XCVI. О неизбежности горя
Ты все негодуешь и жалуешься и не хочешь понять, что все зло заключается именно в том, что ты негодуешь и жалуешься. Если хочешь знать мое мнение, то знай, что нет другого несчастья, кроме того, что мы сами хотим считать несчастьем. Если мы чем тяготимся, то только собою. Болезни – необходимая принадлежность жизни. Семейные бедствия, притеснения кредиторов, имущественные потери, преследования, раны, труды, страх – все это обыкновенно. Даже мало того, все это неизбежно должно быть. Все это в порядке вещей, а не случайность. Хочешь ли знать, как отношусь я в глубине души к таким бедствиям? Во всех обстоятельствах, которые кажутся мне суровыми и тяжелыми, я не покоряюсь судьбе, но стараюсь примириться с ней. Я отдаюсь ей по собственной воле, а не по необходимости. А потому я никогда не печалюсь, что бы ни случилось. На все, о чем мы плачем, чего боимся, я смотрю как на известный налог, взимаемый жизнью.
И все эти налоги я плачу добровольно. И ты, о Луцилий, не надейся и не домогайся освобождения от этого налога. Мучит ли тебя каменная болезнь, получил ли ты неприятные известия – все это постоянно бывает. Даже более, если твоей жизни угрожает опасность, то знай, желая долголетия, ты сам пожелал себе ее. Все это так же неизбежно в жизни, как в длинной дороге пыль, грязь и дождь. «Но приятно жить, не испытывая никаких неудобств». Такое изнеженное пожелание недостойно мужа. Напротив, желаю тебе от всей души, от полного к тебе расположения, да не дадут тебе боги и богини быть любимцем счастья. Подумай сам, что бы ты выбрал, если б тебе предоставили право выбора, – жизнь на войне или в съестной лавке. А ведь жизнь, Луцилий, та же война. И те, кто готовы на всякие труды и бросаются во все возможные опасные предприятия, те храбрые мужи и лучшие из бойцов. Те же, кто, видя, как трудятся другие, сами пребывают в вялости и покое, подобны голубям, которых никто не трогает за их слабость.
Письмо XCVIII. Счастье зависит от нас самих
Никогда не считай счастливым того, кто зависит от счастья. Кто ищет радости во внешних обстоятельствах, тот доверяется непрочному: радость, пришедшая извне, уйдет обратно. То же счастье, которое возникло само по себе, верно и прочно, способно к дальнейшему развитию и достигнет высших пределов. Напротив, те блага, которыми восхищается народ, преходящи, и хотя нельзя отрицать того, что и они могут принести пользу или доставить наслаждение, однако только в том случае, если они зависят от нас, а не мы от них. Все дары судьбы полезны и приятны лишь в том случае, если, имея их в своей власти, мы имеем также в своей власти и самих себя, а не сами находимся во власти вещей. Ошибаются, о Луцилий, те, кто думают, будто судьба посылает нам благо и зло. Она дает нам только источник блага и зла, только зародыш вещей, которые уже в нас развиваются во благо или зло.
Ибо душа наша сильнее всякой судьбы. Она сама обращает дарованные ей вещи в ту или другую сторону, и она одна является причиной счастливой или несчастной жизни. Злой все обращает во зло, хотя бы в его распоряжение были даны лучшие блага; напротив, здравый и прямодушный исправляет ошибки судьбы, смягчает несчастья и горести умением их переносить, принимает удачу скромно и с благодарностью и переносит бедствия терпеливо и мужественно. Тот, кто мудр и все делает после зрелого размышления, никогда не попытается сделать что-либо, превышающее его силы. Только на долю того, кто приготовился против всяких случайностей, выпадает неуязвимое, вне угроз судьбы лежащее благо.
Обратишь ли ты внимание на других людей (ибо легче быть судьей в чужих делах) или представишь самого себя пользующимся милостями судьбы – ты убедишься и поймешь, что ни один из желательных и дорогих для нас даров судьбы не может быть полезен, если не быть готовым к мысли о непрочности судьбы и даров ее. Потому при постигающих тебя бедствиях повторяй себе почаще и без всяких жалоб, что «боги судили иное». Я даже немного исправил этот стих, чтобы он мог служить тебе лучшим утешением в тех случаях, когда вышло что-нибудь не так, как ты надеялся: «боги судили лучшее». Человек, настроенный на такие мысли, застрахован от всяких случайностей. Для того же, чтобы настроить себя так, достаточно иметь в виду всю непрочность земных вещей, прежде чем придется испытать ее на себе. Так следует иметь жену, детей и имущество в той мысли, что не всегда они будут с нами и что, если мы их лишимся, мы не должны от того стать несчастнее. Жалок тот, кто тревожится за будущее, и несчастен ранее самого несчастья тот, кто заботится, чтобы приятное ему осталось с ним до конца. Всегда такой человек тревожен и в тревоге за будущее теряет то настоящее, которым мог бы наслаждаться. А между тем боязнь утраты не менее тягостна, чем самая скорбь по утрате.
Из этого еще не следует, что я рекомендую тебе полную беззаботность: не мешает устранять опасности. Что можно предвидеть умом, следует предвидеть. Старайся за много вперед угадать опасность и отклонить ее. Для этой самой цели тебе много послужит твоя твердость и твой ум, закаленный в перенесении всяких бедствий. Кто может переносить несчастья, может все-таки остерегаться их. Он не беспокоится только во время истинного спокойствия. Ибо нет ничего горестнее и нелепее, как бояться вперед. Истинное безумие предвкушать зло. Скажу, однако, короче и в нескольких словах охарактеризую тебе несчастье тех вечно тревожных и несносных для самих себя людей, которые столь же нетерпеливы в самих бедствиях, как и раньше их: кто печалится раньше времени, страдает больше, чем мог бы страдать. Та слабость, которая не давала ему дождаться наступления несчастья, не дает ему возможности и оценить его. В своем неразумии он воображает, что ему на долю выпадет вечное счастье, что все, чего он достиг, должно не только сохраниться, но и приумножиться, и, забыв о колесе Фортуны, вращающей все земные дела, он воображает, что на долю одного его выпали непреходящие блага. Прекрасно сказал Метродор в том письме, в котором он утешает свою сестру в потере любимого ею сына, что всякое благо смертных смертно. Здесь он говорит, конечно, о тех благах, которые обыкновенно привлекают людей. Ибо истинные блага – мудрость и добродетель – не умирают, но вечны и прочны. Они единственное бессмертное – доступное смертным.
Но люди так слабы и так часто забывают, куда идут, что волнуются по поводу отдельных дней, что недовольны, если теряют что-либо, хотя должны будут со временем потерять все. Все, чем ты владеешь, только у тебя, но не твое. Непрочному не дается ничего прочного, хрупкому – ничего вечного. Наша гибель так же неизбежна, как и наши потери, и если пораздумать, то именно в том, что мы сами должны погибнуть, должно заключаться утешение в наших утратах.
Еще более верное утешение заключается в том, чтобы помнить о потерянном и не терять плодов, принесенных нам отнятым у нас предметом. Ведь можно отнять то, чем владеем, но нельзя уничтожить того факта, что мы имели его. Кто, потеряв, считает, что ничем не обязан за то, что получил, тот неблагодарен. Самая вещь может быть отнята у нас, но она оставила свои плоды и принесла свою пользу, а их мы можем потерять, только бесплодно тоскуя по утрате.
Помни также, что из всего того, что тебе кажется ужасным, нет ничего непреодолимого. Кое-что из этих ужасов уже преодолели раньше различные люди: Муций победил силу огня, Регул – креста, Сократ – яда, Рутилий – ссылки, Катон – смертоносного оружия. И мы можем победить кое-что. Напротив, то, что чернь считает славным и завидным, многими было презрено. Фабриций в качестве полководца презрел богатства, а в качестве цензора осудил их. Туберон, найдя, что бедность приличествует ему и Капитолию, устроил общественный пир на глиняной посуде и этим указал, что люди могут довольствоваться глиной, если сами боги не брезгуют ею. Секстий отклонил от себя почести, и хотя по своему рождению он должен бы был стремиться к общественным должностям, отказался принять от императора Юлия сенаторскую тогу, ибо отлично понимал, что то, что дается, может быть и отнято. И мы можем сделать нечто возвышенное; послужим и сами примером для других. Зачем отчаиваться? К чему унывать? То, что могло быть сделано однажды, может быть сделано и еще раз. Надо только усовершенствовать свою душу и следовать природным влечениям. Ведь страсти, страх и служение вещам свойственны только людям, уклонившимся от природы. Надо вернуться на истинный путь, надо вполне исправиться. И мы воспрянем духом, и тогда все бедствия, какие только могут случиться, будем переносить бодро и будем смело бороться с судьбой, говоря ей: «Тебе приходится иметь дело с мужем. Посмотрим, кто победит».
Письмо СII. Хорошая слава есть благо
Подобно тому, как спящему и видящему приятные сны кажется несносным тот, кто его будит, за то, что лишает наслаждения, хотя и призрачного, но имеющего вид действительного, показалось мне неприятным и твое письмо. Оно оторвало меня от моих размышлений, которые без того пошли бы, может быть, и дальше: приятно было размышлять о бессмертии души и далее, клянусь небом, только верить в него.
Я охотно доверяю мнениям великих мудрецов по этому вопросу, скорее только обещающих нам столь приятную вещь, чем неоспоримо доказывающих ее.
Я предавался надеждам на бессмертие. Я уже начинал скучать своей настоящей жизнью и презирать жалкие остатки предстоящих мне дней, как человек, который со временем будет обладать целой вечностью; и тут внезапно я был пробужден твоим письмом и потерял свой прекрасный сон. Впрочем, я возвращусь к нему и снова буду грезить, как только отвечу тебе.
Ты пишешь, что в прежних моих письмах, в которых я старался доказать, согласно учению стоиков, что слава, выпадающая на нашу долю после смерти, есть благо, я недостаточно выяснил этот вопрос, а именно: я не опровергнул делаемого нам возражения, что «не может быть благом предмет собирательный; между тем слава есть предмет собирательный».
То, о чем ты спрашиваешь меня, Луцилий, относится к тому вопросу, который я отложил вместе со всеми до него относящимися, чтобы разобрать их в другом месте. Ибо ты знаешь, что часто вопросы моральные перемешиваются с вопросами логическими.
Я рассмотрел ту часть вопроса, которая непосредственно относилась к учению о нравственности, а именно: имеет ли смысл заботиться о том, что будет после нашей кончины, или все наши блага исчезнут вместе с нами и потому ничего не может принадлежать тому, кто сам станет ничем, или, наконец, быть может, из того, чего мы не почувствуем, когда оно наступит, мы можем извлечь и получить некоторую пользу прежде, чем оно наступит.
Все это относится к учению о нравственности и было мною изложено в своем месте. То же, что говорят по этому вопросу софисты, мне казалось нужным отложить в сторону, и я об их мнении тогда ничего не говорил. Теперь же, раз ты требуешь, чтобы я рассмотрел также и все, что говорят софисты по этому вопросу, я разберу их мнения по порядку. Сначала, впрочем, я должен предпослать несколько замечаний, без которых нельзя ясно понять оспариваемого мною возражения софистов, а именно следующие.
Предметы бывают или простыми, как, например, человек, или составными, как, например, корабль, дом и вообще все те предметы, которые слагаются в одно целое из отдельных частей, или собирательными, части которых остаются независимыми единицами, как, например, войско, народ, сенат. В самом деле, части, из которых слагаются эти последние (собирательные) предметы, связаны между собою в силу закона, или права, но по природе независимы и обособлены друг от друга. Далее, стоики учат, что не может быть благом предмет собирательный, ибо благо должно выпадать на долю одного человека и управляться одною волею, и основная черта блага в том, что оно едино. Это очевидно само по себе. Но все это необходимо было предпослать возражениям, потому что тут сражаются с нами нашим оружием.
«Вы говорите, – возражают нам, – что не может быть благом предмет собирательный; но слава есть хорошее мнение хороших людей о нас; и так как известность не составляется речью одного человека, равно как и бесславие не составится дурным мнением одного только человека, то и слава не зависит от одного человека. Для славы многие знаменитые и почтенные люди должны согласиться между собою в одном мнении. Итак, она зависит от суждения многих людей, а следовательно, она есть предмет собирательный и в силу этого не может быть благом. Далее, слава есть похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям. Но похвала есть речь; речь же есть слово, имеющее известный смысл. Слово же, хотя бы и было сказано хорошим человеком, не есть еще благо. Ибо не все, что делает хороший человек, хорошо.
Иногда он рукоплещет или свистит, но ни рукоплескания, ни свистки никто, как бы ни восхищался и ни одобрял его во всем, не назовет сами по себе благом, подобно тому, как не назовет благом его чихания или кашля. Итак, слава не есть благо. Наконец, скажите нам, чье благо слава – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Если вы скажете, что она есть благо того, кто хвалит, то это будет так же смешно, как утверждать, что я здоров, потому что здоров кто-либо другой. Но хвалить достойных похвалы праведно; итак, слава есть благо того, кто хвалит, того, кто поступает праведно, а не того, кого хвалят, что и требовалось доказать».
Опровергну теперь вкратце каждое из этих возражений. Прежде всего, самый вопрос, может ли быть благом предмет собирательный, не может еще считаться решенным: и то и другое мнение имеет кое-что за себя. Затем, для славы вовсе не нужно одобрения многих: для нее достаточно суждения одного хорошего человека, если этот хороший человек одобряет нас. «Как, – возразят мне, – молва может быть мнением одного человека и бесславие недоброжелательною речью также одного? Нет, мы понимаем знаменитость шире; для нее необходимо согласное мнение многих людей».
Но различны условия, в которых находятся эти многие люди и тот один хороший человек. В самом деле, если хороший человек думает обо мне хорошо, то это все равно что все хорошие люди думают обо мне то же самое, так как, если только они узнают меня, они будут думать то же самое. У всех у них должно быть одно и то же мнение. Оно должно быть основано на истине, а потому должно быть одинаково. Итак, мнение одного хорошего человека – все равно что мнение всех хороших людей, потому что они не могут думать различно. Для знаменитости же или известности недостаточно мнения одного человека. Для славы одно мнение могло заменить мнение всех, потому что, если бы всех спросить, у всех было бы одно мнение. Тут же у людей несходных будут различные мнения, различные отношения.
Все будет сомнительно, легковесно, подозрительно. Неужели ты думаешь, что у всех может быть одно мнение? Одно мнение не то, что мнение одного. Для того чтобы это было все равно, нужно, чтобы мнение это было истинно, потому что только истина всегда имеет одно значение и одну форму. Мнения же, в которых люди могут сходиться, вообще ложны. А в ложных мнениях нет постоянства: они изменчивы и противоречивы.
Далее возражают, что похвала не что иное, как слово; слово же не есть благо. Однако когда говорят, что слава есть похвала хороших людей, воздаваемая им хорошими людьми, то это относится, конечно, не к слову их, а к мнению.
В самом деле, если хороший человек и молчит, но считает кого-либо достойным похвалы, то это все равно как если бы он уже похвалил его. Далее, есть разница между похвалою и похвальным словом. Последнее требует речи; так, нельзя сказать «надгробная похвала», но говорят «надгробное слово», которое и есть похвальная речь. Когда мы говорим о каком-либо человеке, что он достоин похвалы, то мы хотим этим сказать, что не слава людей, но их мнения о нем благосклонны. Итак, хвалить можно и молча, только про себя думая хорошо о человеке. Наконец, как я уже сказал, источник похвалы есть душа, а не слова, которыми только выражают похвалу и сообщают ее многим другим людям. Хвалит тот, кто считает, что следует хвалить. Наш знаменитый трагический поэт, говоря, что прекрасно быть хвалимым мужем, «который восхвален», хотел, собственно, сказать «достойным похвалы».
В том же смысле употреблял слово «похвала» и древний поэт, сказавши, что похвала питает искусства. И действительно, ничто так не вредило красноречию и всякому другому искусству, предназначенному для услаждения слуха, как одобрение толпы. Итак, для известности необходимы слова, для славы же – нет. Ибо слава, довольствуясь только мнением людей, может быть достигнута и помимо речи. Она достигается как среди молчаливых, так и среди болтливых людей. Между славою и знаменитостью есть следующая разница: для знаменитости нужно одобрение многих людей, для славы – хороших.
Наконец, опровергну последнее возражение относительно того, чье благо – слава, или, иначе, похвала, воздаваемая хорошими людьми хорошим людям, – того ли, кто хвалит, или того, кого хвалят? Она есть благо и того и другого.
Она мое благо, если меня хвалят, ибо от природы я склонен радоваться как тому, что я хорошо сделал, так и тому, что нашлись люди, оценившие по заслугам мои поступки. Но слава так же благо и тех многих, которым приятны мои поступки, как она и мое благо. Ибо я считаю своим благом благо других людей, если я причина их блага. Итак, слава есть благо тех, кто хвалит, ибо хорошо признавать чужие заслуги, и всякое следствие добродетели – благо. Другие люди не имели бы его, если бы я не был таким.
Поэтому хвалить кого-либо по заслугам есть благо обеих сторон, точно так, как и справедливо судить есть благо и того, кто судит, и того, кого справедливо судят. Ведь никто не сомневается, что справедливость есть благо и того, кто ею наделен, и того, по отношению к кому она выказывается. Хвалить же по заслугам – справедливо, итак, это есть благо и того, кто хвалит, и того, кого хвалят.
Но достаточно уже сказано в ответ этим болтунам. Наша задача совсем не в том, чтобы опровергать их придирки и низводить философию с ее величия до таких мелочей. Гораздо лучше идти по открытой и прямой дороге, чем самому себе придумывать уклонения, которые бывает затем так тягостно устранять. Ведь эти рассуждения не что иное, как игра слов между остроумными собеседниками. Не лучше ли говорить о том, как естественно простирать свою мысль в безбрежное пространство.
Душа человека – нечто великое и славное. Ее пределы одинаковы с пределами божества. Уже одно то чего стоит, что родина ее не какая-нибудь жалкая Александрия, или Эфес, или какое-нибудь другое густонаселенное место на земле, но все пространство, ограниченное крайнею сферою мироздания, внутри которой заключаются моря, земли и воздух, разделяющий и в то же время соединяющий между собою миры людей и богов, и движутся по своим орбитам бесчисленные светила. Далее, продолжительность жизни души не ограничена.
«Все время, что было до меня, – говорит она себе, – мое. Всякий век доступен великому уму; всякое время открыто для помыслов. Когда наступит день, в который произойдет разъединение телесного и духовного начала в человеке, я покину это тело здесь, где я нашла его, а сама вознесусь к богам. И теперь я не чужда им, хотя и живу в постылой земной тюрьме». Здешняя земная жизнь – только предвкушение той будущей лучшей и вечной жизни. Подобно тому, как мы проводим девять месяцев в утробе матери не для того, чтобы и впредь оставаться там, но для того, чтобы появиться на свет уже способными дышать и жить здесь, так точно, в течение времени от детства до старости, мы только созреваем для новых родов. Нас ожидает новое рождение, новый порядок вещей. В этой жизни мы можем видеть небо только издали. Так жди же бестрепетно, когда пробьет твой последний час. Не для души твоей он последний, но для тела.
На все окружающие тебя вещи смотри как на обстановку гостиницы, в которой ты остановился по пути. Нагим родился ты на свет, нагим отойдешь и в вечность. Не только нельзя унести с собою больше, чем принес, но даже из принесенного в жизнь придется большую часть оставить: совлечется с тебя покрывающая тебя кожа, последнее одеяние твое; совлечется и мясо вместе с протекающей по нему кровью; совлекутся кости и нервы, составляющие опору, и сосуды для жидких и мягких частей тела. Но этот день, которого ты боишься как последнего, – день твоего рождения в вечную жизнь. Отложи страх. Что медлишь, как будто ты не покидал еще ни разу того тела, в котором был скрыт. Ты медлишь, скорбишь, но тогда ты был исторгнут из утробы своей матери сокращениями ее. Ты стонешь, плачешь; так плакал ты и при твоем рождении, но тогда можно было простить этот плач. Ты являлся в мир глупым, неразумным ребенком. Когда ты появился на свет из теплого и мягкого плода, лежавшего во чреве твоей матери, тебя обвеял свободный воздух, затем причинило тебе боль прикосновение грубых, чужих рук; изнеженный доселе и не знавший внешнего мира, ты был подавлен множеством новых для тебя впечатлений. Теперь же для тебя не впервые отделяться от того, часть чего ты составлял.
Итак, брось со спокойным сердцем уже не нужные тебе члены и оставь это, столь долго обитаемое тобой, тело. Оно разрушится, истлеет, уничтожится. О чем печалиться? Так всегда бывает. Ведь и покровы новорожденных уничтожаются. Зачем же ты дорожишь телом, как чем-то составляющим часть твоей сущности? Ты только одет им. Придет день, и вырвут тебя, и выведут на свет из настоящего твоего обиталища – смрадного и душного тела.
А теперь ты, насколько можешь, возносись отсюда душою и, чуждый всяких страстей, кроме разве тех, которые неизбежно связаны с нами, размышляй о чем-либо высшем и более чистом, чем земное. Когда-нибудь откроются тебе тайны природы, рассеется окружающий тебя мрак, и отовсюду воссияет яркий свет.
Представь только себе, какой блеск должны производить столько светил, сочетающих свои лучи. Никакая тень не омрачит ясного неба. Оно будет одинаково блистать со всех сторон, ибо день и ночь – явления земные. Ты поймешь, что раньше жил в потемках, когда увидишь полный свет, который ты теперь смутно познаешь через посредство своих земных очей и, однако, издали восхищаешься им. Каким же ты найдешь этот божественный свет, когда увидишь его в самом месте его происхождения! Сами размышления об этом искореняют из души все грязное, низкое или жестокое. Душа признает, что боги свидетели всему. И она хочет, чтобы богам было приятно наше поведение и чтобы мы были готовы предстать перед ними в будущем и жить с ними целую вечность. Тот же, кто постигнет умом вечность, тому не будут страшны ни войска, ни сигнальная труба и никакие угрозы судьбы. Как может не быть бесстрашным тот, кому приятно умереть, если даже тот, кто думает, что душа живет лишь до тех пор, пока остается в оковах тела, а едва вырвется из них, тотчас рассеивается, старается быть полезным и после смерти? Ибо хотя он и скроется от очей наших, однако доблесть и слава его постоянно приходят на память. Вспомни, какую пользу приносят нам примеры хороших людей, и ты поймешь, что память о них так же полезна, как и само присутствие их.
Письмо CXXIII. Довольствуйся малым
Совершив путь, скорее неудобный, чем долгий, я прибыл в мое албанское имение поздно ночью. Там я ничего не застал готовым, кроме своего аппетита. Но я, усталый, лег в постель, отнесшись к этой оплошности повара и пекаря довольно благодушно. Я говорил сам с собой, что ничто не будет в тягость, если ко всему относиться легко, и что не бывает поводов для негодования, если только не измышлять их нарочно. Нет хлеба у моего пекаря, но он должен быть у соседних крестьян, у управляющего, у прислуги. Положим, у них плохой хлеб. Но что ж! Подождем, и он станет хорошим. Голод сделает вкусным даже и черный хлеб. Надо только приниматься за еду не раньше, чем проголодаешься. Итак, я решил ждать и не есть раньше, чем приготовят хороший хлеб или чем мне перестанет казаться невкусным плохой.
Необходимо привыкнуть довольствоваться малым. Часто неблагоприятные условия времени или места препятствуют исполнению желания даже богатых и знатных людей.
Никто не может иметь все, чего захочет, но всякий может не хотеть того, чего у него нет, и довольствоваться тем, что под руками. Умеренный аппетит и желудок, привычный к лишениям, предоставляют нам значительную степень свободы. Ты не можешь представить себе, сколько удовольствия я получил оттого, что усталость моя прошла сама по себе. Мне не пришлось прибегать ни к растираниям, ни к ванне, ни к какому другому средству, кроме времени. Те силы, которые были затрачены на труд, восстановил отдых. Он был для меня приятнее всяких торжественных пиров. Я имел возможность испытать себя неожиданно. А это самый простой и верный способ. Ибо в тех случаях, когда человек готовился и решился терпеть, он выкажет больше твердости, чем у него ее есть на деле. Самые убедительные доказательства – это те, которые даются без подготовки. Только они могут дать уверенность в том, что человек способен не только хладнокровно, но даже с кротостью переносить неприятности, не сердиться, не ссориться, что он способен, не получив какой-либо вещи, возместить ее нежеланием ее иметь, и думает, что если ему чего недостает в жизни, то этого недостает не ему собственно, но его привычкам. Мы только тогда бываем способны понять, как много у нас лишнего, когда лишимся его. Мы им пользуемся не потому, чтобы оно было необходимо, но потому, что оно у нас есть. Сколь много вещей мы приобретаем сами, сколь много приготовляют для нас другие только потому, что эти вещи есть еще у многих других. В числе причин наших несчастий немалую роль играет то, что мы живем по примеру других людей и образуем свою жизнь не согласно разуму, но согласно общепринятым обычаям. Тому, чему мы не стали бы подражать, если б это делали немногие, мы подражаем, как только оно станет общепринятым, как будто оно сделается от этого лучше. И вместо правды мы руководствуемся заблуждениями, лишь бы они были общераспространенными.
Так, например, теперь принято ездить в сопровождении отряда нумидийских всадников и целого войска скороходов. Считается неприличным не посылать вперед глашатаев, которые бы разгоняли встречных; считается несоответственным сану, если приближения знатного человека не возвещают густые облака пыли. Вместе со свитой ведут нескольких мулов, которые везут кристальные, мурренские и чеканные рукою искусных художников сосуды. Считается неприличным везти только такие вьюки, которые безопасно могут трястись. Далее, везется целая толпа отроков с намазанными лицами, чтобы солнце или мороз не повредили их нежной кожи. Считается постыдным не иметь в числе отроков ни одного с такою нежною кожей, чтобы для поддержания ее свежести были необходимы особые снадобья.
Всего этого следует избегать. Такие люди насаждают пороки и разносят их по всему свету. Считаются гнусными люди, которые переносят слова, но еще более низки те, которые переносят пороки. Сама речь их уже вредна. Ибо, если она не окажет своего действия немедленно, она оставит свои семена в нашей душе, и далее, когда мы расстанемся с такими людьми, за нами последует зло, которое всегда может ожить впоследствии. Как после музыки остаются в ушах музыкальные мотивы, препятствующие ясному мышлению и серьезным занятиям, так и речь льстецов и хвалителей дурного остается в душе и после того, как перестанешь ее слушать. Нелегко бывает вырвать из сердца эти сладкие звуки: они преследуют спустя еще долгое время, и с некоторыми перерывами слова возобновляются. Итак, следует затыкать свои уши от этих нехороших речей при первых же звуках, ибо если только выслушать начало, льстецы становятся смелее. И вот до какой проповеди способны они дойти тогда: «Добродетель, мудрость и справедливость – пустые звуки. Все счастье в хорошей жизни: есть, пить, расточать свое наследство – вот в чем жизнь, вот что значит помнить, что ты смертен. Проходят дни, и минует быстротечная жизнь. Что же думать? Что за радость быть добродетельным и в течение жизни, в которой не всегда будут доступны наслаждения, даже и в то время, когда можно им предаваться, когда сама природа их требует, предписывать себе умеренность, предвосхищая смерть и заранее отказывая себе в том, что она отнимет у нас. Нет у тебя ни любовницы. Постоянно ты трезв, обедаешь так, как будто тебе придется показать свою расходную книжку строгому отцу. Это называется не жить, но только смотреть, как живут другие. Не безумно ли копить имущество для своего наследника и отказывать себе во всем, зная, что богатое наследство только обращает друзей во врагов? Ибо чем больше останется после тебя, тем больше будет радоваться твоей смерти твой наследник.
Бесплатный фрагмент закончился.
