Читать книгу: «Бывшие. Любимые. Мои»
Глава 1
Майское солнце бьёт в лобовое стекло так нагло, будто имеет на это полное право. Впрочем, оно и имеет — середина мая, Москва наконец-то выдохнула из себя затяжную серость и расцвела.
Я опускаю козырёк, щурюсь и в сотый раз проверяю зеркало заднего вида. На заднем сиденье — два одинаковых личика в одинаковых платьях, которые я зачем-то купила к сегодняшнему дню.
Белые, в мелкий василёк.
Как будто мне мало поводов нервничать.
— Мама, а там будет торт? — спрашивает Соня, болтая ногами в новых сандалиях.
— Будет.
— А батут? — это уже Маша, и глаза у неё загораются так, что я вижу этот свет даже через зеркало.
— Тётя Лера обещала батут.
Маша толкает Соню локтем. Соня толкает Машу в ответ. Четыре с половиной года чистого, незамутнённого счастья, перемешанного с хаосом.
Мои девочки.
Моя вселенная.
Моя ежедневная маленькая война, в которой я давно перестала рассчитывать на подкрепление.
Я паркуюсь у загородного дома Леры, и мне немедленно хочется развернуться и уехать. Не потому что я не люблю Леру — люблю, она одна из немногих, кто остался рядом после того, как моя жизнь сложилась пополам, а потом ещё раз пополам.
Просто людей слишком много.
На подъездной дорожке — машины, которых я не знаю, а среди знакомых номеров мелькают такие, от которых тянет под рёбрами.
Общие друзья. Общее прошлое. Общий круг, из которого я пять лет назад тихо вырезала себя, как неудавшийся фрагмент из фотографии.
— Мам, пойдём уже! — Соня дёргает ручку двери.
— Подожди, зайка. Дай я вас вытащу нормально.
Я выхожу, одёргиваю платье — тоже новое, тоже зачем-то купленное, — и обхожу машину. Открываю дверь, отстёгиваю сначала Машу, потом Соню. Они выпрыгивают на газон, как два воробья из клетки, и я едва успеваю поймать обеих за руки.
— Так. Правила?
— Не убегать далеко, — бубнит Маша.
— Не трогать чужих собак, — добавляет Соня.
— И?
— И не говорить незнакомым дядям, что у нас нет папы, — заканчивает Маша таким будничным тоном, что у меня перехватывает горло.
Я присаживаюсь на корточки, заправляю ей за ухо выбившуюся прядь. Тёмную, густую, непослушную — не мою.
— Умницы. Идём.
Лерин сад — это отдельный вид безумия.
Тридцать пять лет ей исполняется, и она отмечает так, будто это последний день на земле.
Шатры, гирлянды, живая музыка — какой-то парень с гитарой негромко поёт что-то из знакомого, дворового, почти забытого. Длинные столы с едой, отдельная зона для детей с тем самым обещанным батутом, аниматор в костюме единорога, и повсюду — люди, люди, люди.
Лера замечает нас первой. Налетает, пахнущая сладкими духами и шампанским, хватает меня за плечи, отстраняет, оглядывает.
— Катя! Господи, ты пришла! Я думала, опять соврёшь про работу.
— Я не вру, у меня правда бывает работа.
— В субботу. Конечно. — Она закатывает глаза и тут же приседает к девочкам: — А вот и мои любимые принцессы! Ну какие красавицы! Соня, Маша, батут вон там, видите? Бегите!
Девочки вопросительно смотрят на меня. Я киваю, и их сандалии мелькают в траве. Я вижу только белые платья да тёмные макушки. Сердце сжимается привычной смесью нежности и тревоги, которая, наверное, теперь навсегда.
— Выдохни, — говорит Лера, вручая мне бокал. — Безалкогольное игристое. Тебе нужно.
Я делаю глоток. И ещё один. Пузырьки щекочут нёбо, и я почти начинаю расслабляться, когда Лера произносит:
— Только ты, пожалуйста, не психуй.
Мир замирает. Бокал замирает у губ. Я смотрю на неё, и что-то в её лице — виноватая складка между бровей, чуть прикушенная нижняя губа — говорит мне всё раньше, чем она успевает открыть рот.
— Лера.
— Я не могла его не позвать, Кать. Он мне тоже друг. Он пять лет…
— Лера.
— Я думала, он не приедет. Он в последний момент…
— Он здесь? — Мой голос звучит ровно. Совершенно ровно. Как стена, за которой что-то обрушивается.
Лера прижимает ладони к груди.
— Он приехал час назад. Я хотела тебе позвонить, но ты была уже в дороге, и я подумала, что если скажу — ты развернёшься, а я так хотела, чтобы ты наконец…
Я больше не слушаю.
Мой взгляд уже движется сам, против воли, против здравого смысла — по гостям, по лицам, по фигурам. Я ищу его так, как тело ищет источник боли: инстинктивно, безошибочно, на уровне мышечной памяти.
И нахожу.
Он стоит у дальнего края стола, вполоборота. Рубашка с закатанными рукавами, тёмная, без галстука. Стакан в руке — виски, наверное, он всегда пил виски.
Он разговаривает с кем-то, и я вижу, как двигаются его губы, как он чуть наклоняет голову, слушая собеседника, — жест, который я узнала бы из тысячи.
Плечи шире, чем я помню. Или мне казалось, что я помню, а на самом деле я просто запретила себе вспоминать и сейчас вижу его заново, впервые, и это страшнее.
Дима.
Дмитрий Андреевич Волков.
Человек, который пять лет назад посмотрел мне в глаза и сказал, что не готов. Что ему нужно разобраться в себе. Что я заслуживаю лучшего.
Полный джентльменский набор формулировок, которыми мужчины прикрывают одну простую, тупую, как удар под дых, правду: ты мне недостаточно нужна.
Он тогда не знал, что внутри меня уже росли две крошечные жизни. И я ему не сказала. Не потому что хотела наказать. А потому что человек, который говорит «не готов», — не тот, к которому приходят с положительным тестом и дрожащими руками.
Я отвернулась. Ушла. Справилась.
А теперь он стоит в двадцати метрах от своих дочерей и не знает об этом.
Глава 2
— Катя? — Лерин голос пробивается сквозь вату. — Ты дышишь?
— Дышу, — отвечаю я и залпом допиваю бокал.
Первые сорок минут я справляюсь. Я — мастер избегания. Пять лет практики.
Я знаю, как перемещаться по пространству так, чтобы между мной и определённым человеком всегда оказывались другие люди, шатёр, стол с закусками или, на худой конец, единорог-аниматор.
Девочки скачут на батуте, потом едят клубнику, потом рисуют мелками на специально расстеленной бумаге. Я держу их в поле зрения и одновременно контролирую его перемещения — краем глаза, затылком, каким-то шестым чувством, которое, оказывается, никуда не делось за пять лет и работает с пугающей точностью.
Он тоже меня не видит. Или делает вид. Он в другом конце сада, в компании мужчин, которых я не знаю. Смеётся.
У него новый смех — или я забыла старый.
Более низкий. Или мне кажется.
Хватит. Хватит на него смотреть.
— Мам! — Маша дёргает меня за подол платья. — Мам, я хочу мороженое! Там дядя раздаёт мороженое!
Я смотрю в направлении её пальца и вижу у десертного стола высокого мужчину с двумя вафельными рожками. Не того мужчину. Просто чей-то муж, раздающий детям мороженое.
— Идём.
Беру Машу за руку, Соня бежит следом, и мы идём к десертному столу. Длинный стол, красиво уставленный тарелками, пирожными, ягодами. Я накладываю девочкам мороженое, и всё хорошо, всё под контролем, и тут Соня роняет свой рожок прямо на траву.
Нижняя губа дрожит. Глаза наполняются. Катастрофа вселенского масштаба.
— Тихо, тихо, сейчас возьмём новый, — говорю, присаживаясь к ней.
— Но это было с шоколадным! А шоколадное кончилось! Я видела!
— Мы найдём шоколадное, обещаю.
— Не плачь, — говорит Маша и протягивает сестре свой рожок. — На, лизни. Тут клубничное, но тоже вкусное.
Соня шмыгает носом и лижет Машин рожок, и я думаю: «Господи, какие же они у меня». И в ту секунду, когда я распрямляюсь с грязной салфеткой в руках, мир делает то, что он делает лучше всего, — выбивает почву из-под ног.
— Позвольте.
Голос за спиной. Низкий. Спокойный. Такой знакомый, что у меня немеют кончики пальцев.
Я оборачиваюсь.
Он стоит прямо передо мной. Ближе, чем я готова выдержать. В руке — вафельный рожок с шоколадным мороженым.
Его глаза — серые, тяжёлые, как зимнее небо — встречаются с моими, и на одну долгую, оглушительную секунду в них мелькает что-то, что я не могу прочитать.
Удивление? Растерянность? Или мне хочется думать, что растерянность, потому что его лицо тут же становится непроницаемым, и он опускает взгляд — на Соню.
— Кажется, кто-то потерял мороженое, — говорит он и протягивает рожок.
Соня смотрит на него снизу вверх. Четыре с половиной года бесстрашия и любопытства. Никаких стен. Никаких шрамов. Чистый, распахнутый взгляд — его взгляд, его глаза, его разрез, тот же упрямый серый цвет, — и я чувствую, как пол уходит из-под ног.
Он видит. Он не может не видеть.
Но Соня уже берёт мороженое и расцветает.
— Спасибо! А вы волшебник?
— Почему волшебник? — Он чуть приподнимает бровь. Этот жест. Этот чёртов жест.
— Потому что шоколадное кончилось, а вы нашли!
— Просто знал, где искать.
Маша тут же оказывается рядом, потому что Маша — это всегда рядом, всегда в гуще, всегда с вопросом наготове.
— А вы знаете нашу маму? Вы на неё смотрите странно.
Кровь бросается мне в лицо. Жаром, от шеи до корней волос.
— Маша.
— Что? Он правда странно смотрит.
Дима переводит взгляд на меня. Медленно. Тяжело. И я вижу, как что-то сдвигается в его лице — узнавание, которое он, видимо, сдерживал эту секунду, проступает сквозь маску, как трещина по стеклу.
— Катя, — говорит он.
Не вопрос. Не восклицание. Просто имя. Моё имя его голосом, и я мгновенно оказываюсь на пять лет назад — в прихожей съёмной квартиры, босая, в его футболке, с остывающим кофе в руках, и он говорит: «Катя, нам надо поговорить», — и от этой фразы до конца всего двадцать минут.
— Дима, — отвечаю я. Голос не дрожит. Маленькая победа.
— Вы знакомы! — радостно объявляет Соня, облизывая мороженое. Шоколадная капля падает на белое платье в васильках. — А вы тоже друг тёти Леры?
— Да, — говорит он, не сводя с меня глаз. — Тоже друг.
— А как вас зовут? — это Маша, и она уже разглядывает его с тем цепким детским вниманием, от которого взрослые обычно ёжатся.
— Дмитрий.
— Дмитрий — это слишком длинно, — заявляет Маша. — Можно мы будем звать вас Дима?
У него дёргается уголок рта. Не улыбка, нет. Что-то более сложное.
— Можно.
— Дима, а вы чей папа? — спрашивает Соня, и мир останавливается.
Глава 3
Просто так. Между двумя ударами сердца. Между каплей мороженого, стекающей по вафельному конусу, и далёким смехом чьих-то детей на батуте.
Мир замирает, и я вместе с ним.
Дима молчит одну секунду. Две. Потом говорит:
— Ничей.
— Как это — ничей? — Соня округляет глаза. — Вы что, тоже без детей? У нас мама тоже без папы. То есть мы без папы. То есть…
— Соня, — мой голос наконец прорезается, и он звучит почти нормально, почти, если не знать, что внутри у меня сейчас Хиросима, — доедай мороженое, у тебя всё капает.
Соня послушно утыкается в рожок. Но Маша — Маша смотрит на Диму, потом на меня, потом снова на Диму, и я вижу, как в её голове работают шестерёнки.
— У вас глаза как у нас, — говорит она.
Тишина.
Дима медленно опускает взгляд на неё. На четырёхлетнюю девочку с тёмными непослушными волосами и серыми глазами. Потом на вторую — с такими же волосами и такими же глазами. Потом — на меня.
И в этом взгляде больше нет непроницаемости. Нет маски. Нет спокойствия. В этом взгляде — только вопрос, который заполняет всё пространство между нами, как вода заполняет трещину в плотине.
Я делаю единственное, что могу.
— Девочки, нам пора к батуту.
— Но мы только что от батута!
— Значит, пойдём ещё раз.
Я хватаю их за руки — обеих, одним движением — и разворачиваюсь. Быстро. Не оглядываясь. Чувствуя его взгляд спиной, затылком, каждым позвонком.
— Катя.
Его голос — негромкий, но в нём есть что-то, от чего ноги замедляются помимо моей воли. Та самая интонация. Не просьба. Не приказ. Что-то между тем, к чему моё тело до сих пор настроено, как радио на забытую частоту.
Я не оборачиваюсь.
Я иду дальше, сжимая маленькие ладошки в своих, и сердце колотится так, что чувствую его пульс в горле, в висках, в кончиках пальцев.
— Мам, — шёпотом говорит Маша, запрокинув голову, чтобы видеть моё лицо. — Мам, а почему ты плачешь?
— Я не плачу, — говорю я.
Майский ветер касается мокрых щёк, и я ускоряю шаг.
За спиной — музыка, смех, звон бокалов и тридцатипятилетие Леры, которой я сегодня обязательно выскажу всё, что думаю.
За спиной — мужчина, который только что посмотрел в глаза своим дочерям и ещё не понял этого. Или уже понял.
И от второго варианта мне страшнее.
Телефон вибрирует в кармане платья. Я достаю его, усадив девочек на скамейку с новой порцией клубники.
Сообщение. Незнакомый номер.
«Нам нужно поговорить. И ты знаешь, о чём. Не уезжай.»
Пальцы сжимают телефон так, что белеют костяшки.
Откуда у него мой номер?
Ответ приходит тут же — вторым сообщением:
«Лера дала. Не злись на неё. Злись на меня. Но не уезжай.»
Я смотрю на экран. Потом на девочек — шоколадные пальцы, клубничные щёки, одинаковые макушки, склонённые друг к другу.
Потом я делаю то, на что у меня уходит вся смелость, скопленная за пять лет.
Я не уезжаю.
Глава 4
Следующие полтора часа я провожу в состоянии натянутой струны.
Девочки этого не замечают — дети вообще устроены милосердно: пока есть батут, клубника и единорог-аниматор, мамино лицо можно не считывать.
Я сижу на деревянной скамейке в детской зоне, держу на коленях бумажную тарелку с пирогом, к которому не притронулась, и наблюдаю, как Соня и Маша водят хоровод с чьими-то детьми.
Телефон лежит в кармане, как граната с выдернутой чекой.
Я не ответила на его сообщение. Но и не уехала. И он это видит — я чувствую, как он это видит, хотя ни разу за эти полтора часа не посмотрела в его сторону.
Это какое-то проклятие: не смотреть на человека и при этом точно знать, где он стоит, когда он поворачивает голову, в какой момент его взгляд проходит по моей спине, как ладонь по оголённому нерву.
Он знает. Или догадывается. Или уже всё сложил — Машины слова, глаза, возраст, арифметику, которую нельзя не сделать, если ты не идиот, а Дима никогда не был идиотом.
— Кать. — Лера садится рядом, и скамейка тихо скрипит. От неё пахнет шампанским — уже настоящим, не безалкогольным. — Ты молчишь.
— А что я должна делать? Кричать? Здесь дети.
— Ты злишься.
Я поворачиваюсь к ней. Медленно.
— Лер, ты дала ему мой номер.
Она не отводит глаз — надо отдать ей должное. Лера из тех людей, которые сначала делают, потом отвечают за последствия, но никогда не прячутся.
— Да. Дала.
— Не спросив меня.
— Потому что ты бы сказала «нет».
— Именно. Я бы сказала «нет». Это мой ответ, и ты не имела права за меня решать.
Лера молчит. Потом тихо говорит:
— Он увидел девочек, Кать. Ещё до того, как подошёл к тебе. Он стоял у стола и смотрел, как они рисуют мелками. Минуты три стоял. Я видела его лицо. — Она сглатывает. — Он подошёл ко мне и спросил: «Чьи?» Одно слово. Я сказала: «Катины». И он больше ничего не спросил, просто взял мороженое и пошёл к ним.
У меня внутри что-то больно переворачивается — и я не могу понять, что именно.
Злость?
Страх?
Или что-то гораздо хуже — жалость. Не к себе. К нему. К тому, как он стоял три минуты и смотрел на двух девочек, не зная, имеет ли на это право. Или не имеет.
Нет. Не жалость. Ты не будешь его жалеть. Он сам ушёл. Он сам сказал «не готов». Он не заслуживает жалости, он заслуживает ровно того, что получил — пять лет неведения.
Но мысль не приносит облегчения. Никогда не приносила, если честно.
— Ты должна с ним поговорить, — говорит Лера.
— Я никому ничего не должна. В особенности ему.
— Кать…
— Лера. — Я встаю, отряхиваю платье. — Сегодня твой день рождения. Я не собираюсь его портить. Но когда всё закончится — ты и я будем разговаривать отдельно, долго и неприятно.
Она кивает. На её лице нет обиды — только усталость человека, который слишком долго наблюдал за двумя упрямыми людьми и наконец решил вмешаться.
Я не собираюсь ей этого прощать. Пока не собираюсь.
Праздник разгорается к вечеру.
Зажигают фонарики в кронах деревьев — тёплые, медовые, от них весь сад начинает казаться декорацией к фильму, в котором всё заканчивается хорошо.
Музыкант с гитарой сменяется колонкой с плейлистом, кто-то танцует на террасе, чьи-то дети заснули в шезлонгах под пледами.
Воздух пахнет жасмином, остывающим мясом с гриля и поздним маем.
Девочки устали. Соня капризничает — верный признак того, что ей нужно в горизонталь в ближайшие двадцать минут. Маша держится, но глаза уже стеклянные, и она всё чаще утыкается мне в бок, как маленький тёплый зверёк.
Пора ехать.
Я собираю их вещи — кофточки, панамки, Машин рисунок мелками, который она категорически отказывается оставлять. Нахожу в траве Сонин сандалик. Вытираю шоколадные пальцы влажными салфетками, которых в моей сумке всегда как минимум три пачки, потому что двое детей — это закон больших чисел в применении к пятнам.
— Идём, зайки. Скажем тёте Лере спасибо и поедем.
— Не хочу ехать, — ноет Соня, но уже вяло, по инерции. Через семь минут в машине она уснёт.
Я беру Соню на руки — она обнимает меня за шею и сразу тяжелеет, — Маша цепляется за подол моего платья.
Мы идём к выходу, и я почти — почти — добираюсь до калитки, когда он вырастает передо мной.
Не из темноты — он появляется в мягком фонарном свете, среди аромата жасмина, среди всего того, от чего я бежала весь вечер.
— Катя.
Я останавливаюсь. Соня сопит мне в шею, почти спит. Маша выглядывает из-за моего бедра и молча разглядывает его — внимательно, серьёзно, так, как дети смотрят на что-то важное, ещё не понимая почему.
— Мне нужно уложить детей, — говорю я тихо. Не шёпотом — просто тихо, чтобы не разбудить Соню.
— Я понимаю. — Он тоже говорит тихо. Стоит в полутора метрах от меня и не пытается подойти ближе. Руки в карманах, плечи напряжены — как человек, который держит себя за поводок. — Я не хочу пугать ни тебя, ни… их. Но мне нужен ответ на один вопрос, Катя. Один.
— Не здесь.
— Где?
— Не сейчас.
— Когда?
Его голос — ровный, но под этой ровностью что-то гудит, как высоковольтный провод. Я знаю этот голос. Так он разговаривал, когда злился и не хотел этого показывать. Когда всё внутри него горело, а снаружи оставался только этот тяжёлый, контролируемый тон.
Я смотрю на него поверх Сониной макушки.
Фонарики отбрасывают на его лицо медовые тени, и он кажется старше, чем пять лет назад, — не возрастом, а чем-то другим. Усталостью, может быть. Или той особой формой одиночества, которая оседает у мужчин в складке между бровей и в линии сжатых губ.
Не смей его жалеть. Не смей.
Глава 5
— Завтра, — говорю, и сама удивляюсь тому, как легко это слово выходит. — Напиши мне утром. Я скажу где и когда.
Он кивает. Коротко, сдержанно. Потом его взгляд соскальзывает на Соню — на её тёмные волосы, на маленькую ладонь, обхватившую мою шею, на пальцы с остатками шоколада, — и я вижу, как у него дёргается кадык.
Он сглатывает. Отводит глаза.
— Спокойной ночи, — говорит он.
— Спокойной ночи, Дима! — неожиданно звонко отзывается Маша снизу, и я чувствую, как у меня подкашиваются ноги, потому что эта фраза — детский голос, произносящий его имя — звучит так правильно и так больно одновременно, что грудную клетку сводит.
Уголок его рта дёргается. Он присаживается на одно колено — медленно, осторожно, как с диким зверьком — и оказывается на уровне Машиных глаз.
— Спокойной ночи, — говорит он ей. Тихо. И почему-то хрипло. — Тебе понравился праздник?
— Угу. Особенно батут. И мороженое. Вы хорошо мороженое находите.
Его губы складываются в подобие улыбки — странной, незнакомой мне. Болезненной.
— Рад стараться.
— Маша, нам пора, — мой голос выходит жёстче, чем я хочу, но мне всё равно, потому что ещё секунда — и я сломаюсь прямо здесь, у калитки, на глазах у тридцати гостей.
Маша нехотя отлепляется от моей ноги и позволяет себя взять за руку. Мы идём к машине. Я пристёгиваю Соню в кресло — она уже спит, голова набок, щека прижата к боковине. Маша залезает сама, привычно ловкая.
— Мам, — шёпотом говорит она, пока я защёлкиваю замок ремня.
— Что, зай?
— А Дима — он хороший?
Я замираю с рукой на замке.
— Почему ты спрашиваешь?
Маша пожимает плечами — жестом, который она подсмотрела у меня и который на ней выглядит одновременно трогательно и пугающе взросло.
— Просто. У него глаза грустные были.
Я целую её в макушку. Вдыхаю запах детского шампуня, солнцезащитного крема и клубники, и говорю:
— Спи, Машенька.
Сажусь за руль. Завожу двигатель. Руки на руле дрожат мелкой, противной дрожью, и я сжимаю пальцы крепче, до боли, пока дрожь не уходит.
В зеркале заднего вида — две одинаковые макушки. Тёмные, непослушные. Не мои.
Его.
Я выезжаю с Лериной улицы и еду по пустой подмосковной дороге, и фонари отсчитывают метры, как секунды обратного отсчёта.
Телефон в кармане молчит. Он не пишет. Ждёт утра, как я сказала.
Странно: пять лет назад он не умел ждать. Не умел слышать «нет», не умел быть тем, кого попросили, а не тем, кто решает.
Может, изменился. Может, нет. Может, мне не стоит думать о том, изменился он или нет, потому что это больше не имеет значения.
«Имеет», — шепчет что-то внутри.
«Заткнись», — отвечаю я этому чему-то.
Довожу девочек до дома, поднимаю по очереди на третий этаж, потому что лифт в нашей пятиэтажке — из тех мифических существ, которые упоминаются в документах, но в реальности не существуют.
Сначала Соню — она спит мёртвым сном, обмякшая и тяжёлая. Кладу на кровать, возвращаюсь за Машей. Маша сонно перебирает ногами по ступеням, держась за мою руку и за перила одновременно.
Раздеть, умыть, уложить. Поправить одеяло. Поцеловать одну, потом вторую. Включить ночник — тот, в форме луны, без которого Соня отказывается засыпать. Постоять в дверях. Послушать ровное дыхание.
Каждый вечер. Уже четыре с половиной года. Одна.
Я закрываю дверь в детскую, прислоняюсь к стене в коридоре и съезжаю по ней на пол.
Линолеум холодный. Платье — новое, глупое, в которое я зачем-то нарядилась — задирается на бёдрах, и мне плевать.
Сижу на полу в тёмном коридоре своей двушки в Строгино, и потолок над головой тонет в тусклом свете из кухонного окна, и я наконец позволяю себе то, что не позволяла весь день.
Я плачу.
Не красиво. Не как в кино — одна слеза по щеке, дрожащий вздох. Я плачу некрасиво, зажимая рот ладонью, чтобы девочки не услышали. Плечи трясутся, тушь течёт, нос закладывает, и я вытираю его рукавом, потому что салфетки остались в сумке, а сумка у входной двери, а ноги не держат.
Я плачу не потому, что он вернулся — он не вернулся, он просто оказался на том же празднике, это не одно и то же.
Я плачу потому, что Маша сказала «у него глаза грустные были», и в этих четырёх словах — всё, от чего я пряталась пять лет.
Мои дочери не знают своего отца. И их отец не знает о них. И я сделала это сама, своими руками, своим решением, потому что мне казалось, что я защищаю их.
А теперь я сижу на холодном полу и не знаю — защищала или лишала?
Телефон. Карман. Я достаю его мокрыми пальцами и открываю переписку с незнакомым номером.
Его два сообщения. И ни одного моего.
Пальцы зависают над экраном.
Я набираю: «Завтра. 11:00. Кофейня "Море внутри" на Тверской. Без детей.»
Перечитываю. Стираю «Без детей». Он и так поймёт. Или не поймёт — тогда я скажу.
Отправляю.
Ответ приходит через восемь секунд. Я знаю, что через восемь, потому что считаю.
«Буду»
Одно слово. Без точки. Без восклицательного знака. Без вопросов, без давления, без «спасибо» и без «мне так много нужно тебе сказать».
Одно слово, и я почему-то понимаю по нему больше, чем по всем речам, которые он мог бы произнести.
Он не спал. Он ждал. И он не уверен, что имеет право ждать.
«Не имеет», — говорю я себе, убирая телефон.
«Не имеет», — повторяю, поднимаясь с пола и стягивая через голову глупое платье в васильках.
«Не имеет», — шепчу, стоя под душем и подставляя лицо горячей воде, которая смешивается со слезами, и уже не разобрать, где что.
Но где-то под рёбрами, там, где живут все вещи, которые я запрещаю себе чувствовать, тихо и настойчиво пульсирует другое слово.
«Будет.»
Я закручиваю кран, заматываюсь в полотенце и иду ставить будильник на восемь утра.
Завтра я впервые за пять лет посмотрю ему в глаза без детей между нами, без батута, без единорога, без шоколадного мороженого и чужого праздника — и скажу ему правду.
Всю.
И я понятия не имею, что будет после.
Бесплатный фрагмент закончился.
