Читать книгу: «Непокои»

Шрифт:

Знак информационной продукции (Федеральный закон № 436-ФЗ от 29.12.2010 г.)


Литературно-художественное издание


Редактор: Мария Головей

Издатель: Павел Подкосов

Главный редактор: Татьяна Соловьёва

Руководитель проекта: Ирина Серёгина

Арт-директор: Юрий Буга

Корректоры: Ольга Петрова, Лариса Татнинова

Компьютерная верстка: Андрей Ларионов


Дизайн обложки: Андрей Бондаренко


Все права защищены. Данная электронная книга предназначена исключительно для частного использования в личных (некоммерческих) целях. Электронная книга, ее части, фрагменты и элементы, включая текст, изображения и иное, не подлежат копированию и любому другому использованию без разрешения правообладателя. В частности, запрещено такое использование, в результате которого электронная книга, ее часть, фрагмент или элемент станут доступными ограниченному или неопределенному кругу лиц, в том числе посредством сети интернет, независимо от того, будет предоставляться доступ за плату или безвозмездно.

Копирование, воспроизведение и иное использование электронной книги, ее частей, фрагментов и элементов, выходящее за пределы частного использования в личных (некоммерческих) целях, без согласия правообладателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.


© М. Ронжина, 2025

© Художественное оформление, макет. ООО «Альпина нон-фикшн», 2025

* * *

Катя

Деструкция

2000, 2001 и 2002 годы

Сережа пропал, когда я еще могла кричать.

И кричала – безмолвно, безгласно. Бесполезно. Тогда я начала молчать, замалчивать, прятать себя в тишину квартиры, комнаты, кровати. Стояла посреди прошлого, сжимала в пальцах немое горе. Но разве это могло кого-то спасти?

Мы с родителями ездили его искать, а как вернулись передохнуть, наполниться надеждой, я перестала выходить из квартиры, отставила-оставила УрГУ, филфак и с ними – словоформы. Поняла ценность пустоты; в ушах как раз кончился звук.

Он закончился внезапно, как будто рядом взорвалась бомба и все отрубилось, растаяло, ушло в землю, в корни деревьев, корни людей. Люди стали отступать, да и как не отступать от девушки с тишиной в рукаве, ведь все, чего боялось человечество, было у меня, у нее, у нас обеих; лишь руку протяни.

Пустота кутала силой, обдавала теплом, уравновешивала отзвук сердца, болела, но не подтачивала меня изнутри. Не нужны: физическая тишина, вакуум, одиночество. Не нужно оставаться в комнате, баррикадировать двери и окна, отрывать себе уши, аккуратно разрезать их по краю, сберегая хрусткие хрящи.

Через месяцы непокоя пустота стала спутником, оберегом, коконом; она стала настоящим моим домом.

В университете меня терпели, не вызывали, сначала понимающе кивали, но все больше перешептывались за спиной, советовали взять «академ». Я решила уйти насовсем, а люди вокруг и снаружи безучастно молчали, отворачивались, удалялись, качали головами и жалели меня, нищенку без половины тела, без части семьи. Подумай, Катя, соберись: легко притормозить и очень тяжело вернуться.

– Теперь и ты туда же, мало нам одной беды, да пришла откуда не ждали. И что дальше, в продавщицы пойдешь, в дворники, на завод? – родители на время остановились, замедлились. Они устали; отыгрывались на мне.

– В дворничихи, да, Катерина? – поправлял маму папа. – Ты сама головой думаешь, как кормить себя будешь, как содержать? Мы же не вечные, я всю жизнь трудился, чтобы вы учились, ты, Катерина, училась в институте. Чтобы человеком стала!

Но возвращаться, становиться человеком я не собиралась. Забрала документы.

И все закончилось, отпало, больше мне не помнилось семестров литературного праха; и ее, вины, внезапно тоже не стало. Вина больше не пахла пивом, перекурами на этаже, в туалетах и на тургеневском крыльце; не стиралась прогулами с пятикурсниками или взрослыми парнями. Я искала в них то, что найти, конечно, не могла. Вина перестала иметь запах, уксусный привкус возбуждения, а потому печали. Вина ушла внутрь.

Мне развязали руки; выпустили на волю.

– И как тебе не страшно у черта на куличках: маньяки изнасилуют, убьют или отправят в секс-рабство, у вас там сплошная балабановщина, только вид из окна, не кино, – Женя, подруга, пугала на все лады.

Небо дождило на рассвете, затягивалось на закате. Весна догоняла, горная грязь смешивалась, бурлила пеной на асфальте. Я уходила вслед за громоздкой тишиной улиц, трамвайным молчанием, гулом дворов, отчаянием обшарпанных домов. Лужи не сохли, распадались, но выживали – поучиться бы у них; в грязь дорог падали и падали невидимые слезы; и я слышала, как где-то рядом, в вечности, бродит Рыжий, наш поэт.

«Если в прошлое, лучше трамваем…»

Я ходила пешком.

Всматривалась в лица людей, а от меня шарахались, ведь кто же ходит по Вторчику, задрав голову вверх. Некто без страха и инстинкта самосохранения. Неместных здесь в сумерках могли отметелить, обокрасть, пырнуть ножом, закинуть за помойку, за гаражи; искать потом их матерям.

Но не меня, человека с меткой тишины.

Днем я ходила по району застывших во времени пятиэтажек; они родились уже со струпьями на теле, с подвальной гнилью и жилищем-крышей для помойных птиц. Блуждала по району отсыревших дворов, что делят дети и алкаши, в местах бессмертного странствия монохрома, сепии, в которой потеряны все остальные цвета.

Думала, читала про себя стихи, одну и ту же строчку. Потом уходила в центр, тянуло к ленинской аллее и Литературному кварталу, к пятачку за Оперным, где сидел весь институт. Я шла и не падала, пока не заболят ноги, не загудят конечности.

Иногда доходила до «жэбайки» – Жениного района; там, ссутулившись на качелях, мы пили отраву в ярких банках, делились мелочными мыслями, всем тем, для чего нужны приятели. Когда-то познакомились на подготовительных курсах в универе, но она не прошла по баллам и поступила в сельскохозяйственный. Теперь принимала меня в своих кварталах, а Вторчермет не любила, словно была глобальная разница в судьбах людей. Я же принимала ее закосы под плохую девчонку, ее эгоизм, ее черствость; никакой жалости, сочувствия в ней и не существовало, она делала усилие, спрашивая про мои дела.

И этим все больше нравилась.

В этот раз Женя угощала джин-тоником, и мы дули его, раскачиваясь лениво и медленно, задерживая внутри тепло спиртовых паров.

– Дерьмовая погода. – Грязь под ее ботинками превратилась в гречневую кашу, и она все перемешивала ее, перемешивала, до готовности. Пригорит. Я отвернулась, прикончила банку; податливая жестянка смялась без усилий.

– Скучаешь по инстику?

– Нет.

Забудь. Уже отброшен этот мертвый звук и альма-матер слёз.

Когда я поступила в уральский Гарвард на платное, то все шутила, что украла судьбу Сережи так же, как Фолкнер забрал у своего Бенджи семейный луг, продал его в оплату института. Брат фыркал: забудь свои фантазии, ведь тот герой, Бенджи, – совсем безумный, ненормальный, псих; оставь уже, отстань, не надо, никто не виноват, я же другой. Да брось, Сереж, родители боялись, что я так не поступлю; ведь ты «наш юный гений», а я девочка, никто.

– Да лан тебе. Скучно же так. Я вот иногда думаю, тип, бросить все. А потом чё, ерундой страдать? Куда работать? Замуж выйти, дак телом не вышла, чтобы пацики бегали. Моя типа подруга Маринка при баблишке, работает недалеко в стриптизе, дома только красится и телик смотрит, а я не могу, чё-та в голове, видимо, еще осталось. На квартиру копит, вещи покупает. Знаешь, чё еще там делает?

Женя легко засмеялась, а во мне засвербело. Наверное, коктейль, наверное, контрасты.

– Отдается за деньги, как интердевочка. Ну, помнишь фильм?

– Я не смотрела.

– Да как так, фильм детства, – она вздохнула, а потом ухмыльнулась, зубы у нее слегка пожелтели от крепкого чая с пятью ложками сахара. – Какая, грит, разница, давать утырку из подъезда, или бедному прыщавому однокурснику, или тут мужикам при деньгах, всего-то пузо потерпеть да перегар.

– А давно вы знакомы?

– С Маринкой-та? С детства, она ко мне привыкла, раньше мы обе не пришей кобыле хвост ходили, она нестрашная и тупая, я толстая, но поумнее, а сейчас видишь, как вышло… Сейчас вот Мариша, Маришка. Зовет все в клуб развеяться, типа накрашу, грит, приодену, ха-ха, прираздену, потусишь, папика найдем, а то чё как лошара, мало ли любителей, а мне чё-т стремно пока.

Женя погрустнела, закачалась сильнее. Скрип качелей убаюкивал, голова откинулась назад, я смотрела на белесое небо; желала лишь улететь.

И тогда все равно я продолжала подначивать брата, вредить, но за месяцы и годы часть луга подвыцвела, подрастеряла былую остроту, а очарование рассеялось; теперь Сережа-Бенджи не скачет по траве; его здесь вообще нет.

– Ну а так, типа, подумать, что мне этот институт? Куда дальше? Что делать? Зарплаты видела? На еду и прокладки, за газ, свет, чё там еще есть, заплатить, погулять раз-два в месяц, а если жить негде, снимать еще. Ни отложить, ни в отпуск сгонять, ни в «Мак Пик» сходить. Ай забей. Тошно-тошно-тошно. Бли-и-ин.

– Ну.

– Хорошо забрало. Будешь еще одну пополам? На.

И через минуту:

– Мы тут кочевряжимся, осуждаем. А мож того, потом окажется, что эт Маринка нас всех умней?

Я откинулась еще дальше, так, что, если еще немного, разломится позвоночник, стукнется с той стороны голова и покатится, свободная, вниз.

– Будет прикол.

Нам слишком тоскливо здесь жить.


Женя и притащила нас в киноклуб «Посторонним В», прохрипев что-то про рутину и совет парня, который не вылезает из «Люка», адеграундного клуба с фейс- и даже культурным контролем.

– Там показывают артхаус, ну типа странные такие фильмы, да и вообще сходим проветримся.

– Только ко мне не приставать, не понравится – уйду.

– Без бэ, без бэ, – подняла руки Женя.

Популярное место: дом писателя, двухэтажное эклектичное здание с массивной дверью, полуциркульными арками на окнах; расслабленная публика, шлейф интеллектуального безумия.

– Ну что, уходишь? – засмеялась. – Остаешься? То-то же.

Когда загорелся экран, Женя раскрыла сумку – две блестящие банки.

– А кино?

– Кино это смотреть не мешает. Даже помогает.

– Сигарет, жаль, нет.

– Наплела мамке про распечатки, всякие сборы на учебу. Деньгами разжилась.

– Сигарет бы найти, – шепнула я и, пока Женя прихлебнула джин, вышла из зала, потом на крыльцо, вот так, как была в тонкой кофте.

Старушка на входе-выходе крикнула:

– Околеешь ведь, чай не лето.

Желание курить сильнее любой простуды.

– Травимся, значит, – я уже хорошенько захмелела и не выдержала, рассмеялась. Двое худощавых парней дернулись, обернулись, угостили. Вот не доброе слово, а сигарету – убивающее зелье – всегда найдешь. – Спасибо.

Во рту горчило, руки пропахли какой-то жженой резиной, а эти люди что-то говорили, так что я поскорее сбежала. Когда вернулась на место, Женя продолжила, будто все время во рту держала и напиток, и слова; не подавилась бы.

– Учеба для нее святое. Она, наверно, на мое здоровье бы не так охотно деньги давала, как на что-то для вуза. Вуз же, блин. Самое важное. Вот он мой вуз, и у тебя в руках тоже. Плещется.

Зашикали сбоку и сзади. Женя как-то грустно умолкла, еще больше сгорбилась, допила и тихо засунула банку под сиденье, привалилась к моему плечу. Она смотрела вперед, но не на черно-белый фильм, а на модно и расслабленно одетую девушку, сидящую наискосок на два ряда впереди.

– Денег хочется, понимаешь, – пьяно, совсем душевно зашептала она, – побогаче жить, чтоб пейджер, да чё там, кофточку, джинсы, сумку купить и не на Таганчике на картонке мерить, а в магазе и чтобы бренд, и на цену не смотреть. А маме скажешь: хочу, а она – дак у тебя же есть, уже есть одна, еще нормальная, вот и носи. И так дурацки: идет показывать мне мою же вещь, как кошку в молоко носом, «смотри, сука, смотри!» разве что не говорит. А ничё, что кофточке лет пять, немодно и видно это, так стремно. Ей не понять, что хочется красивое!

– А зачем?

Она отшатнулась, как будто ударили, села ровно.

– Ага, ничё ты не поняла, тебе с фигурой повезло, что угодно надеть – будет хорошо. Все, забей, проехали.

Ее руки упали на колени, на пол. Но сломалась я. Давно уже. А может, сразу сломанная и родилась. Ни денег, ни вещей, ничего мне не хотелось и даже захотеться не могло.


И как-то так сдружились.

Я набрала печатных друзей-философов и вот ее, подсевшую на жестяные банки, химозные коктейли, девчонку. Прилизанное, приличное общество вдруг не стало прочным и логичным выбором; у близкого девичьего круга оказалась своя жизнь, которая теперь мне не давалась. Я в основном молчала, берегла клетки, а Жене можно было почти не отвечать, она одна напрочь заполняла пространство собой; и ерундой.

Тогда дом опустел еще раз, я научилась управлять тишиной, стала уносить-выносить ее с собой, проветрить, погулять.

– Ох, как хорошо сидеть на нашей с мамой шее. Шляться, курить-закуриться, чего-то там философствовать, искать смысл, или что ты там ищешь, ладно хоть читать не разучилась, пока тебя кормят, поят, одевают, пока спишь в своей отдельной комнате. Куда опять, Катерина?

Они еще не осознали, что теперь я их единственный ребенок, опора, сцепка для семьи.


Пока визжал студеный мартовский ветер, я и Женя раз в неделю наведывались в киноклуб, выпить под авторское кино, но ближе к лету все больше гуляли, выбирая скамейки поуютнее, поукромнее. Говорили мало, слушали музыку, она раз за разом рассказывала про Марину, истории из дома и с учебы, я читала стихи – странная мы парочка, – пока подруга не попросила притормозить:

– Кать, не обижайся, завали, а у меня и в инстике хватает чтения. Такая тухлятина. Лучше выпьем, деньги есть?

Оказывается, она тоже что-то читает.

– Голяк, а у тебя? Я не беру у родителей.

– Блин.

– Хочешь выверну карманы?

– Да чё ты начинаешь. Ох-х, все скука такая. Общаться не с кем: ты, Маринка и сестра двоюродная, да и та редко приезжает.

– А хобби? На танцы, на кружок какой-нибудь, что-то же есть в универе. Ну что-то новое.

– Деньги нужны, да и форма не клевая, не, в обтяге мне стеснительно, будут смотреть, типа корова пришла. Надо сначала похудеть, а потом идти.

Не с таким количеством алкоголя. Но кто бы говорил – сама я ела мало и могла сосчитать кости на бедрах.

Женя вздохнула и долго смотрела на воду – мы сидели на корнях ветвей в дендропарке, приминали собой землю и зелень.

– А вообще я с парнями гулять хочу, влюбиться, попробовать, ну, эт. Я, блин, даже не целовалась ни разу.

– В кого?

– Да уж в кого-нибудь, – разозлилась Женя. – Мужского пола, как будт много вариантов. А то как старушка. Тебе разве не хочется пососаться, пообниматься, повеселиться… ты же раньше с тусовок не вылезала, а потом, ну я понимаю, но все равно, черт, голубь прям на банку насрал, ты это видела, видела? Черт.

Ха-ха, карающие крылья, голубиный бог.


И продолжалось лето, время длилось-длилось: беседы о скуке, о внешности, под алкоголем, бродя по улице, стоя в подъезде, в киноклубе – ведь денег нет, ты только дай запить тоску.

– Там какой-то странный парень на тебя смотрит, у двери, – толкнула в бок Женя.

Я оборачиваться не хотела, но она все толкала и толкала. Обычный, непримечательный, просто одетый, в какие-то штаны и свитер в клетку; сигарет у такого явно не было.

– Ой не, такие парни-клетки в основном тихо работают инженерами на заднем ряду жизни и женятся на тех, до кого смогут дотянуться, – шептала Женя, набравшись от успешной Маришки.

Инженер на заднем ряду жизни. Обычно с такими можно построить крепкую тихую семью, но осторожно, может затянуть; если бы ее еще кому-то хотелось.

– Не знаешь? Да забей, давай выйду с тобой покурить.

– Я тут эта, – замялась уже на крыльце Женя, – с Маринкой договорилась в баню или, чё там, сауну поехать.

– С мужиками?

– Да ну чё ты, – смутилась она. – Посидим, ничего такого, я просто за компанию, заставлять не будут. Ты меня сразу записала… Я пообщаться, может, хочу, встретить кого. Не все же с утырками встречаться, в «Эльдорадо» на дискачи гонять.

– В сауне?

– Да какая, блин, разница где! Я уже от этой хандры бадяжной помереть хочу.

– Ну.

– Чё ну да ну. Морду попроще. Вот веришь, нет, жить не хочется, чтобы так, как мама – дети, посуда эта сучья, вечно грязная, пол, стирка и глажка, работа и работа. Мамка-то моя, прикинь, думает, все хорошо, считает, что состоялась в жизни, ну да, эколог, важная такая профессия, важная, ага, перспективная, за копейки, дети, тип, пристроены, мелкий еще в восьмом, я говорила. А я на нее смотрю и думаю – что это за чужая уродливая тетка меня родила?

Она отвела взгляд. Самой было стыдно, но перебороть не могла?

– И чтобы так лямку дальше тянуть, ну не-е-е. И такое унынье, чернота, вот прям отсюда, из сердца, хочется бежать куда глаза глядят. Вот кем угодно быть, чтобы только не это.

– Сколько ты банок выпила?

– Да задрала, нормально все. Сладенькое, легкое, фигня. В тоске, короч, выхожу во двор, тебя вспоминаю, что взяла и порвала со всем. Ушла в никуда. Взяла девка и решилась.

И скоро будет жить под забором.

– Дело твое, – я затушила сигарету, и мы пошли назад, – будь осторожна и, блин, много не пей. Тебя вставляет быстро.

– Дело мое, да, да, только мое, понятно! Не лечи меня, а, святоша.

А кто говорил про маньяков? Те, что внутри, теперь не страшны?

Я отдала ей недопитую банку. Женя отвернулась. Кино смотрели молча, она гордо хлебала из жестянки, мне снова мучительно хотелось курить и курить – закуриться бы досиня, – и где-то сзади на лопатки глядел и глядел парень Клетка.


Всю осень мы с ней пересекались мало, я ходила в библиотеку за новыми мыслями, заталкивала их в себя, чтобы забыться, Женя разгоняла бедность. Права, она, права, тоска, хоть вешайся, но тоска фантазий лучше остроты реальности. Сережку еще ищут или нет? Поехать бы самой куда глаза глядят, но маму жалко.

– Погоним на новогоднюю вечеринку? – бодро объявилась Женька. – Ребята из моего вуза собираются в общаге, я сказала про тебя, грят, давайте вместе.

Там будут вопросы: где учишься, как живешь, что ты, кто ты; а хуже – если нет.

– Давай.

– Попробуй хотя б повеселиться, а? Ну, Катьк.

Новые растянутые нотки.

– Увидимся.

Женя приволокла пару бутылок коньяка и сок, я закуску – просто мамин салат и блины, что за привычка готовить, если никто почти не ест. Пусть едят вечно голодные, а значит, живые.

Мальчики пили водку и пиво из кружек и стаканов, девочки замешивали коктейли в грубых бокалах, кем-то принесенных из дома. Шумели разрешенной частичкой этажа. Я впервые с того самого оказалась в компании людей; подкрасила черным глаза, ходила по открытым комнаткам, привлекала внимание и под «о, познакомимся, садись сюда» говорила с одногруппницами Жени и, возможно, с ее бывшими минутными увлечениями; гудела здесь вся параллель.

Кто-то голодный чавкал и мычал, поглощал мамин салат так, что горошек летел на пол. Какой-то парень и чрезмерно надушенная девушка целовались на кровати за моей спиной, я бы тронула их, протянув руку. Надо же, поразительное умение чего-то, кого-то хотеть отстраняться – будто они лежали одни в темноте и за закрытой дверью; пока мир вокруг только и делал, что кружился, люди повально дышали и пили, и весь воздух превратился в упругий жар.

Кричали в потолок, всем и никому, как тут уловишь смысл. Четырехсторонняя атака, давление; лишь успевай закрывать голову.

– Что такое человек? – справа, парни на полу.

– Как открыть вино? – слева.

Сзади любители влажных касаний, спереди на кровати Женя в девчоночьем кругу. Хорошая общажная вписка; собираются люди, о чем-то говорят – лови настроение, лавируй словами, включайся, включай. И можно раствориться. Как будто больше не одна.

– Ну кто, кто же такой «человек» по-твоему? Не все так просто, тысячи лет бьемся, начиная с Платона, а ты…

– Да ладно, я родился, и все, я уже человек. Нет никакой комиссии. Если я хомосапиенс, значит, у эволюции все получилось, называйте меня человеком. Правда в том, что человек – говно. Примешь – проще будет жить. И тогда, чтобы не обесценить это понятие, можно говорить о ситуативном человеческом поведении. Оно может быть у любого.

– Кроме тебя. Хер там плавал. Не переворачивай все вверх дном. Видали.

– Бутылку? Мальчики, у кого штопор есть?

– А что видали? Давай так, вот бомж – это человек? В биологическом отношении – да. Но уважаешь ли ты его за поступки, равняешься ли? Нет. Ты и не думаешь о других, сидишь, сосешь пивас, сосешь Наську, тебе хорошо. В институте учишься, телики чинишь. И ты человек? Но на деле ты не лучше бомжа. И не хуже. Хотя, может, и хуже, если смотришь сверху вниз.

– Разбить о голову кому-то вино? Сколько я с ним ходить буду, а выпить-то хочется.

– А у бомжей, стало быть, нет зависти, нет чувств.

– Попробуй пальцем вдавить вниз.

– Многое на выживание тратится, чистая физиология, чистый ресурс.

– Ну, может, у них, эта, свои бомжовские мерки. Не знаю, например, у кого коробка красивее, место на теплотрассе потеплее, хлеба побольше, – хрюкнула Наська и засмеялась.

– Вот. Настю мы уже потеряли. Сочувствую.

– У кого есть чистый палец?

– Так-так, давай назад. Каждый человек – и человек, и нет, ты хочешь сказать?

– Я, блин, уже не знаю, что происходит, пробка застряла и дальше никак. Может, саблей?

– Гранатой, аха-ха.

– Ну, обезьяна не человек, но человек может быть обезьяной.

– Короче, я просто расковыряю ножом это пойло.

– А полтела – это человек? Полмозга – человек? В животе эмбрион или человек? Убийца – человек?

– Да подожди ты.

– Пойду поссу.

– Спросим у соседей. Дай сюда бутылку.

– Ха!

Меня задели какой-то потной частью тела, я отпрянула, поднялась.

Есть ли разница, где философствовать: на грязной кухне и четвертинке комнаты в общаге или в дороге, направляясь прямиком в другую, просолено-морскую, жизнь? Есть ли разница, что видеть вокруг, если внутри непроглядная темнота? Как он там, наш третий, Ромка?

– Катька, ты куда? Не теряйся давай.

Нам всем, особенно Жене, ответит Маришка, девушка с грязным домом и чистой душой. А я поизучаю окрестности, спертый дух на этаже, полуподвальную темень, плесень на плинтусах, обломки штукатурки. Пиво, осколки, бутылки, бычки и заплатки на совесть.

Хочу покурить.

А в дальнем конце этажа: звуки, трели инструментов, вой под гитару. Одиночество и голод. Не пробудившиеся пока Маришки. А нет, они в другом крыле, там мне не место.

Шагала дальше медленно, держалась за шершавость стен. Остановись, момент реальности, не переходи в затяжное безумие. Кадр шатается, один, два – стоп.

Встала рядом с туалетом, ощупала карманы – вечно я на сигаретной мели. Сползла по стене на корточки; отчаяние прибивало все ниже, хоть ложись.

– Эй, ты в порядке? – некто ухватил за подбородок и легко поднял до уровня своего лица. Глаза зеленые, большие, на загорелом лице, а больше ничего.

Не надо было на голодный желудок вливать в себя «Кровавую Мэри».

– Есть курить?

– Давай угощу… Затягивайся и подержи, не выдыхай.

– Что это? – поперхнулась я, закашлялась; с непривычки горчит.

Он только засмеялся, назвался Сеней – а друзья звали Сеном – и протянул мне самокрутку табака: попробуй снова, вдохни, вдохни.

Так вот где пряталось спасение.


Он жил в другой общаге, там в комнате стояли двухэтажные кровати, столы и табуретки. И я стала там оставаться на ночь, вмещаясь с ним на полуметре второго яруса; бедный наш сосед.

Сеня, кудрявый, веселый, смуглый и очень красивый, витал не в облаках, а где-то выше, в иных сферах, и эти полукружия придавливали его веки, так что глаза открывались лишь наполовину.

На учебу он не ходил, но как-то числился на пятом курсе, писал диплом. Недешевые свои вещи сваливал на пол, в угол. Потом туда же отправлял и меня. Играл на гитаре, мы курили в потолок, а потом вставали, чтобы покурить еще раз. Он рассказывал о море, о возникновении Марианской – и марсианской – впадины, о космических кораблях, о том, как в детстве его похитили инопланетяне, отвезли в рай, а потом вернули. Как выглядит рай, он не помнит, но умеет чувствовать – где-то там есть лучшая жизнь, а эта – лишь грязный, вонючий презервативный тоннель, воняющий кровью и потом.

В моменты предельного единения с раем или энергией солнца он раздевал меня и трогал; начинал играть на своем инструменте, петь что-то нечленораздельное, танцевать голым – бедный скромный наш сосед; нижняя часть тряслась под гитарой, приминалась, взбалтывалась, вверх-вниз. Я хохотала так, что, казалось, забыла о существовании ада.

Ему нужен был слушатель фантазий. Мне – паяц без предрассудков. И какое же это оказалось удовольствие.

– Взорвется что-то типа Кракатау, или еще хуже – Йеллоустоун, и всем каюк. А я чё, брал от жизни все, малышка. Брал, беру, иди сюда.

Он планировал покорение космоса по фильму «Космическая одиссея 2001 года», любил свободных людей и ненавидел общество, странным образом соединял в голове неимоверное количество фактов. То хотел жить настоящим, то считал будущее основной своей целью. Делился, как полетит на корабле в неизвестность и тогда его глаза будут плакать истинным светом. Впрочем, так заканчивался его любимый фильм.

Естественно, Сенины родители были богаты, а его самого ждала квартира у Плотинки, недалеко от Дома Севастьянова, и должность в фирме отца. Но пока он мог разбрасываться словами, жить в коробке, в круге, треугольнике, в любой фигуре с углами и без; или ловить кайф под жарким открытым небом.

– Живу где хочу, хоть в ящике. Но я свободен.

– Ты похож на курчавого барашка из «Маленького принца», который сидит внутри коробки и иногда, неловко озираясь, выходит на свет, – смеялась я.

– Постой! А кто там в бочке жил?

– Диоген.

Сеня воодушевился, поднялся, начал оглядывать скупое пространство студенчества – без выбора уже аскетизм – хотел прикинуть инсталляцию с самим собой.

– Я бы сделал большую банку супа «Кэмпбелл», как у Уорхола, и играл бы внутри.

Когда нахохотались, он сел, подтянул меня на пол, приобнял за шею, сжал пальцы на горле, тихо прошептал:

– А я бы мог, все мог.


С его друзьями я познакомилась почти сразу, как стала ночевать в каморке безумного веселья. Сеня специально ничего не делал, втягивал в свои сети наскоком, один раз примерял к компании, а там уж как пойдет. Видимо, меня приняли.

И мы зависали, подвисали на коллективных домашних – народ на пуфиках вповалку, всмятку – кинопоказах, музыкальных вечерах, посиделках-полежанках, бурных разговорах. Валялись у Сени, переплетали руки и ноги, а потом, спохватившись, выуживая немятое из горы тряпья, переходили в двушку с высокими потолками, где собирались молодые творческие ребята, богема ночи, критики целого века – интеллектуальная нечисть нового времени.

Больше всего меня интересовали знакомые, учившиеся на философском или живущие в потоке постоянной мысли. Там разговоры сами по себе воображались как субъект, объект, искусство, живущее мгновение. Презирая границы дозволенного, они говорили, что думали, почти не фильтруя речь. Впервые я ощущала объемную силу разговора, энергию действия, некую бредовую, но обаятельную коллективизацию сознания.

И теперь я ждала те сладкие часы в потустороннем мире; хотела внимать неназванным философам и отдавать. С ними хотелось показать себя. Словно я, наконец, обрела человеческие уши. И отрастила свои назад, пусть и временно. Я сократила сигареты до двух в день, раньше бы иссохлась в первый же час, почернели бы – расчертились тьмой – легкие, а сейчас что-то другое стало важней.

Этой ночью мы лежали в пространстве из подушек, на диване и на полу; глядели в экран, где мелькал фильм Соловьева. Сеня прижимался ко мне, обвивая шею, на которой уже наставил засосы; мама подумала бы, что меня покусал укурок-паук, а жало его размером с мужской открытый рот.

Кто еще здесь с нами? Рыжий мальчик с пачкой чипсов в продолжении руки, худощавый и прыщавый, но голос – как у оперного бога. Девочка с золотом в кудрях, улыбка с запахом бензина и дорогих духов. Полный Малый, серьезный, строгий, образчик морали – тайный вуайерист, про всех вел дневник.

Первый и начал разговор.

– Друзья, вы знаете, что Ленин – гриб?

– Аха-ха, вот ты дурак.

– Бородатую шутку выкопал. Тут этим не удивишь.

– Харэ, достали, а, развели тут эту, как там, скажи-я-скажу, платоническую проституцию.

– Там пел Найк Борзов. Ты знал? Но группа почти неизвестна.

– А ты зануда всех времен.

– Лимонов, панк-рокер литературы и души моей, что говорил? Что музыканты тупые и типа только один Курехин из них умнейшим был.

– Да этого Лимонова с газетенкой закроют скоро, зуб даю, запретят. И книжки читать не собираюсь.

– Ленин – гриб. Ленин – гриб. Ленин – гриб. Я тоже гриб.

– Да чё все Курехин и Курехин? Кура-куку. Я так закукарекаю. Писаются с вашего Курехина все, надоели, а? Еще Ревякина доставайте или Летова, а нет, знаю, прям Цоя, на сотый раз обсудим. А? Нечего сказать. То-то.

– Добыть бы винильчика, послушать лебедев-фронтовский «Веприсуицид». Вот забытое так забытое.

Из телевизора: «Ты что, ты что, с ума сошел?»

– Я что вспомнил, он, кстати, назван был в честь неизвестного фильма – «Вепри суицида», там самолеты и чувак убивает себя, а так ничего интересного. Как там это понятие называлось, н… н… Помогайте, эй!

– Дурка?

– Гриб знаете кто? Гри-иб? Кто гриб? Правильно, Ленин – гриб.

– Человек или творит, или разрушает, так Рерих говорил. В том числе себя.

– Верно.

– Но если у нас есть право творить, заниматься чем угодно, в рамках закона, то вот вопрос: есть ли у нас право разрушать себя? С точки зрения человека-индивида, да, а если человек – участник системы, если у него семья и дети… Он продукт их коллективного представления о себе или же имеет некую степень свободы?

– Что жрете, грибы? Завязывайте уже…

– Ленин – гри…

«Ну какой же это эротический шок».

Кто-то вскочил на ноги. Будоражил «Нежный возраст».

– Я знаю! А к концу вечера мы включим Тарковского, дружно подрочить, взявшись за руки. Ну и потом, конечно, уйдем в закат под музыку Курехина.

– Да заткнись уже.

– Мы тут на той неделе кинчик четкий глянули, про чернокожего художника и этого, ну того, кто суп и бабу все рисовал.

– Ты мозг в этом супе забыл? В гостях? У Ленина?

– У Энди Уорхола, под париком, ха-ха. Заплесневел.

– Точняк, Энди его звали. А второго Баския.

– Про новое и страшное, ребят, я тут почитал «Шатунов» и чуть не ебнулся.

– Что? Выражайся нормально.

– Аха-ха, тут такое дело, Тася, что это самое корректное обозначение сего факта, дорогая моя Тасюня. Сам мужик-писатель Мамлеев не то что ебнулся, но и заставил ебнуться меня, потом взял за руку, довел до нужного места и засунул мою голову в мясоруб…

– Это я так Сорокина как-то читнула…

– И самое поганое, что после этого фарш он обратно так и не собрал. Сижу я с этим метафизическим злом в голове и двинуться боюсь.

– Тьфу на тебя.

– Аха-ха, такое лицо, вспомнил, как Мамышев-Монро рисовал и переодевался под Монро, ну, Мэрилин.

– Да-а, мудно. Умеет чувак.

– Петь, рисовать и веселить, трам-пам-пам. Уорхол тоже Мэрилин любил.

– Танцы на костях. Сколько людей зарабатывает на вознесенных мертвых, следите, цепочка из хрящей: рекламщики делают деньги на Уорхоле, он – на Монро, а бедная эМ использует тело, много пьет и пытается справиться с психическими расстройствами, навязанными обществом, которое ее потребляет.

– Чем вам так Монро нравится?

– А я-то в общем говорю. Не про эМ и даже не про блондинок, и не про женщин. Только люди и двигают культуру, не политика, не общество – отдельные люди, те, кто создает новое, и те, кто их поддерживает. Вот щедро и множат идолов, эйдосы – идеи по-платоновски. Если не будет таких людей, нам всем кирдык, Тася.

Замолчали все, тихо думалось о вечном, тихо курилось. Я размышляла, умнее ли философы с сознанием, оторванным от бытия, простых людей?

– А вы знаете, что есть фото – Курехин с Уорхолом, вернее Энди держит Куре…

– А-А-А-А-А-А-А-А!

Давайте выгоним из города поэтов. Они – эмоции, они нам не нужны.

И почти всё, кроме главного, какое-то время держалось, плыло по течению. Сеня загорался мгновенно, поджигал всех вокруг, вспыхивал и какое-то время горел. Но без огня нет веселья, сплошная труха.

Он все так же трогал меня, в комнатке и при людях, душил в объятиях. Однажды на встрече с друзьями он отделился от моего тела, долго болтал с новенькой девочкой, чьей-то подругой, а через час уже целовал ее в ванной.

Громко сказал: ну что поделать, я так хочу. А я? И все перед друзьями.

– Останься, детка, тебя утешут, нам было круто, ну теперь мне нравится она.

– С кем не бывает, – его друзья сочувственно налили, – сейчас расслабит. Это же Сеня, он течет, перетекает, как вода.

Может, я и хотела отказаться, но не могла. Я лишь просила: ребята, не слишком много.

– Тут пипец творится, ребят, самолет захватили, – издалека, испуганно-полувосторженно прокричал кто-то высоколобый.

Я вслушалась, всмотрелась в новости, остатки зримого. Может, Сережка там, примкнул к другой стороне, может, он – бородатый, безлицый, безволосый, переодетый под смертника, смертницу – призрак? Оглядываться страшно. Ведь посреди ужаса, что странно, люди не могли унять улыбчивые, неверящие рты. Меня парализовало.

– Эк ее торкнуло, совсем с катушек слетела, эй, ты, все в порядке, эй? Ты чё-то выглядишь плохо, копыта откинуть решила, такого нам не надо, эй, эй? Ты чё разлеглась, и бледная жуть, ребят, она ж бледная, да, не глюки, не глюки?

– Эй, вставай, нехер на полу валяться, кто-нибудь помогите поднять, эй, эй, пошли на диван, да чё она как куль с мукой, давайте переложим, не хочешь, чё, тебе на полу хорошо, ну и хер тогда возиться, бросай ее.

Черное сменялось серым. Сначала темный звук, потом, возможно, явь.

– Чё там, с самолетом-то, освободили? – спросил кто-то из парней.

В уши проникали новостные поставленные голоса, что не ведают горя; какая им разница, о чем сообщать.

– Н-но, спецназ, убили кого-то из стюардесс вроде и террориста.

– Сто шестьдесят человек на борту, прикиньте, если всех разом, – добавил протрезвевший женский голос. – Хотя на войне больше погибают, но почему-то мы так устроены, что вот это трогает больше, запоминается сильнее. Еще с детства так у меня было.

– Может, потому, что мирные жители, обычные пассажиры, как ты и я…

Еще немного сна.

Очнулась – резко выдохнула. И начался путь без движения, я не вставала, даже не двинулась. А когда сознание сконструировало подобие тела, включило-подключило звук, боль и запах, я застонала и перевернулась на бок, не то бы задохнулась в рвоте. Чертовы уши. Мне не убежать от слов, не убежать.

– Нифигась тебя забрало. Я думал, подохнешь. Прилипла к полу, чё-т бормочешь, не отдерешь.

Кто-то стоял надо мной, но глаза не могли сфокусироваться.

– Меня что, побили? – отплевывалась и откашливалась, пока могла удерживать голову на весу, недолго.

– Нехило перебрала. Вот и унесло. Перебор, ничё, бывает. Тебе б помыться, воняешь жуть.

Невыносимо чесалась шея, что-то ранее бывшее во мне вышло и коркой налипло на волосах; детали недочеловека.

– Спасибо, я еще полежу и уйду.

– Аха, да-да-да-вай.

Слышно было как он затягивается сигаретой. Как ходит. Внутри подрагивало, теребило нервы, и я хотела встать, встать, вот сейчас, смогла, смогу, но отключилась.

– Эй, подруга, пора.

Начало темнеть, как я сходила в душ, как могла – что увидела – прибрала за собой. Немного вернулась к человечности, человекоподобности, но не женскости, нет, даже смешно. А ты так похудела. Почему же, почему.

– Ну, я пошла. Извини за все.

– Бывай.

Большая хорошая квартира. Внутри – белоснежные стены, импортные вещи и вещички, вполне культурные люди. Снаружи – каракули весны. Надписи, записи, подписи, перекрывающие подъездные стены на последнем, четвертом этаже, а также вековые мудрости, мат на мате.


А можно ли иначе? Нет.


Я еле доползла до дома.

– Кать, – у порога сияла мама. Учащенное сердцебиение, но зря, зря. – Смотри, кто приехал.

Я сначала не поняла. А он поднялся и первый раз за столько лет обнял, прижал крепко, мощно, легко. Да, он вырос, братов темный близнец. Пах табаком, маминым морковным кексом и терпким мылом. Он накачался, из щуплого мальчика – таким знали его друга Сережку – превратился в мужчину. Двадцать?

Из армии вернулся.

Мама пододвинула мне тарелку, чтобы положить салат, но еда вызывала лишь обратное желание – не брать, а освободиться; она говорила:

– Как страшно, столько человек и в воздухе, и ведь с каждым, с каждым может случиться. Ужас, ужас. Как теперь летать? Нет, нет, поезд гораздо безопаснее. Я опять спать не смогу.

Как будто мы тут вообще спим. Как будто не она всю ночь ходит за водой, стоит за дверью сыновьей комнаты, ловит минутное, секундное помутнение, обманывается, что он тут. И сегодня пойдет, соберет крупицы, крошки; стараясь не плакать, не дышать. Лежит же мальчик, хоть какой.

– Мама говорит, ты инстик бросила, – резко повернулся Рома, я даже не успела среагировать.

– Ну да.

– Ясно. А я вот ненадолго, проведать вас приехал, потом на работу зовут.

– Куда, Ромочка? – вмешалась мама.

Я поморщилась, но это маминское понять могла. Раньше он был мальчик без родителей, мальчик-сирота, бабушкина единица, вечно голодная, взъерошенная, не всегда опрятная; малолетний драчун, с тринадцати курящий и пьющий с друзьями в заплеванных подъездах. А сейчас Рома – самый старый лучший друг Сережки. Кристаллизованная ценность.

– На Дальний Восток. Устроился на рыболовный траулер, приятель позвал, по знакомству, канеш. Деньги сначала не шик, но потом обещают уже по-серьезке, как наработаю за выход.

– О как далеко, другой край. И как ты там один? Зачем? Не боишься?

– А у меня здесь никого. Да не был я нигде, тут на родине и вот в части только, два года оттарабанил: пост сдал – пост принял, будка да казарма. Хочется на море побывать, другой жизни нюхнуть. Солюшки морской.

Он хмуро улыбнулся, но поджал губы и в момент стал серьезным. Он, как и все мы, тоже бежал.

– Так скучал, – с нажимом сказал он. – И родное все, хорошо. Но тянет – туда, к воде.

Может, подальше от комнаты, района. Нас троих.

– Мне того, можно полотенце, тетьЛен? В ванну хочется. Если можно. Устал.

Мама забегала, засуетилась, крикнула мне:

– Кать, Рома в комнате спать будет, постели, пока я к чаю приготовлю.

Все плыло, шумело перед глазами. Надо лечь.

– Катерина!

Пока он мылся, я кое-как расправила простыню, наизнанку вывернула наволочку, одеяло положила на пододеяльник, внутрь, конечно, не справилась бы. Странно, что кто-то здесь сегодня спит, что комната обретет звук, истаявший больше года назад.

Рома зашел тихо. Внезапно резко приобнял, попытался то ли поцеловать, то ли обнюхать; отбивалась, но что толку. Почувствовал, а может угадал; грязь.

– Похмелье, да? Смотрю, молчишь и лыбу давишь за столом.

– Как помылся?

Грязь-грязь-грязь.

– Э-э, не. Ты чё травишь себя? Тебе-то чё хоть, с ним мало? Родаков пожалей.

Он показал вокруг, на всю братову каморку. Капли красиво стыли в его коротких волосах, мы молчали. Могла бы оправдаться, что один раз, но знала – не последний.

– Маме приятно, что ты здесь.

– Катька, я скучал. Я реально, блядь, скучал. Я все время, блядь, думал, вернусь, вернусь, а тут он на кровати, с плеером своим, и сказки все, сон.

– Скучал – и уезжаешь.

– А мы с Серым хотели вместе поехать. Никто не знал, лишь брательник и я. Только он меня не дождался. А там это и все, все. Я тебе говорю: завязывай, а?

– Я и не привязана, не переживай. Перебрала.

– Совсем поехала. Ты ж не дура, а вот что начала.

– Это, знаешь, как говорят «армия из тебя сделает человека». Вижу, сделала.

– Ой да пошла ты.

– Ага.

Ушла, уснула, как упала на подушку.

Но встала, вскочила на кровати и прыгала и прыгала с Сережей, с Ромой; они тогда, в одиннадцать, ходили в одних трусиках, горячие, гладкие пацаны и я – пацанка, стеснялась всех, конечно; а потом брат куда-то пропал, его друг повалил меня на кровать и тискал, целовал. Хотелось не отталкивать, так было стыдно и приятно.


После Роминого отъезда мама продержалась неделю. Я – пять дней. Потом стала снова избегать ее, наседающую, жалующуюся, отправляющую и работать, и учиться, и прибраться в комнате, и взяться за ум – и все это одновременно, а не слишком ли много для девушки с тишиной в рукаве, на плечи которой поставили и землю, и вину за весь мир.

– Хватит жаловаться, я же не жалуюсь, сжала зубы и работаю.

Кричать бы, кричать. Заткнись, ты не имеешь права на слово. Да, мама, я сижу у вас на шее. Пью пиво, окрашенное вашей кровью, по́том и трудом. Я неблагодарное существо, не знающее приличий. Во мне везде грязь.

– А знаешь, – сказал однажды папа, и я напряглась, еще ниже склонилась над тарелкой, – я вас понимаю, – это он обо всем поколении, – да-да, правда, вы же думаете, что самые умные и свободные. Что вас из дедов никто понять не сможет.

Голову не поднимала, представила, как он плотно морщится, как когда не мог найти пульт в полупрозрачном целлофане или мама громко кашляла.

– Я бы, может, тоже попробовал что-то, что у вас там модно, если бы так не трусил за свою жизнь, если бы не ходил на работу тридцать лет, хочу я не хочу, в снег и дождь. Я бы, может, также обманывал отца и мать, травил свой организм, если бы не голодал в деревне в детстве и когда зарплату на заводе месяцами не выплачивали… Катерина, вернись!

Где же их хорошая добрая девочка? Столько надежд.


Есть я почти никогда не хотела, искала, где бы – квартирники, клоповники и подъезды – пить, курить. Дышала бесплатным воздухом с крыш, пила воду сточных канав, умывалась из озера памяти. А Сеня канул в Лету, канул в Сену. Но какое-то время вход к его друзьям был для меня открыт.

Мама поседела, отец сгорбился, полысел – когда это все случилось, после Сережи или же со мной? – и почти перестал разговаривать. Я уходила на несколько дней, возвращалась проспаться, помыться, дать понять, что жива; теперь мама ночами стояла у моей двери. А я падала, падала, изучала падение.

Падать оказалось просто, если враз разрушить барьеры, социальные догмы, надстройки, а не тонуть в борьбе. Замереть в полете, межстрочье, беспамятстве разлада, кануть в тишину. Тело противилось, стонало печалью, но что я могла ему предложить, не болеть, потерпеть и все пройдет, и так прошло бы, нет, конечно, нет. Я сжималась от страха потерять хотя бы это, забвение.

И тогда Сережа-Серый снова появился. Папа принес его с улицы, полудохлого, полуслепого, мокро-мохнатого, шкурка – уральская грязь.

– Ох. Ну и куда он мне, не вещь же, ответственность, живое существо, а ты, раз, решил за всех. А ухаживать, а гулять кто? Я после работы, знаешь, как устаю? Мне лечь бы и не вставать. Тяжело, а тут еще.

– Назад не понесу, я как лучше хотел, – уперся папа. – Выбрасывай сама.

Меня встряхнуло, нет, не надо ссор, пусть тихо пройдут годы, а родители все там же, где и были, за стеной наших комнат, плененные стандартами, молча смотрят рекламу о своем несчастье. И едят.

Серый остался, обустроился сначала в коробке на подстилке, где обильно питался, спал и смотрел в стену. Мама первые дни вздыхала, стонала, но не жаловалась, помаленьку прирастала к новому, отвлекающему, но не заменяющему существу, шикала на меня и папу за громкость звуков, купила ошейник и книгу по воспитанию. Называла его «лоснящееся беспородье».

Я хотела сохранить в себе хоть что-то. Рамку семейного пазла, скрепку и клей: ТМ Сережа. Но не останавливалась, бежала и дальше крошила сознание, освобождала болезненность памяти; болезнь разума, теперь уже мою. Я как пустой стакан с горчичной водицей, не то наполненной, не то наполовину отпитой. Наполовину живой.

– Знашь, мой тебе совет.

– А-а?

– Харэ. Стопани-ка. Так ты долго не протянешь, – сказал однажды кто-то из тусовки, заветренного вида вечно упоротый тип – музыкант не без таланта. – Меня послушь, я раньше с катушек каждые выходные слетал, пока не умер. Вышел из окна в белую горячку, еле жив остался, сука. Да что там, сколько приятелей поумирало, особенно со двора. На похороны раньше чаще, чем на свадьбу, костюм даже протерся между ног. Поминки, поминки.

Там и запил, от страха за себя?

– Сядь-встань-ходи, сядь и сиди, пей, плачь – вот и протерлись. Знашь, я когда друга в гробу увидал, с нормальным таким лицом, как до всего, чё-т там его подкрасили, подделали, как будто заново собрали, короче, знаешь что? Я ему привет сказал, как дела, спросил. Потом меня вырвало. Прямо на пол, рядом с гробом. Месяц потом ходил к его отцу извиняться.

Я не знала, что сказать, смотрела в стену.

– К чему я, знашь? Давай-ка отдохни. А то копыта раньше времени отбросишь. Да и телок наших распугаешь. Вон уже те поглядывают. Сигарет сколько выкуриваешь в день? Больше пачки, снова, ебать.

Незло указал мне на разницу. Парни-экономисты, парни-банкиры, девочки-успешницы. С родителями и образованием, с концепцией «я – здесь, а остальное где-то там» – в голове. Они держались – у них было за что, и знали черту, за которую нельзя переходить.

У них у всех была сцепка с реальностью, они не бунтовали, а делали вид, потому что бунт – это метод разрушения основ, исходной формы. Зависимость для них была не фактом саморазрушения, а удовольствием, разнообразием, игрой со скукой, иллюзией подмены кукольного мира.

А пустота внутри меня их пугала.


В хорошую квартиру больше не звали; приходилось пока пережидать тоску дома, отвлекаться на визгливого Серого, ждать, с кем падать и снова где? Подруги с района? Нет, мне хотелось убежать как можно дальше.

Я позвонила двум приятельницам из прошлого, с одной мы поговорили хорошо, даже тепло, она была занята учебой в меде, подработкой в лаборатории и женихом. Вторая сначала отвечала приветливо, но когда мы исчерпали вежливые, рамочные темы, то так долго молчали между вопросами, что я положила трубку.

Оставалась Женька.

Она больше не пила джин-тоник из банки, а ходила в «Луну» и «Карабас», смотрела на полуголых танцовщиц в клетке – прямо-таки решетки на одном из этажей экс-института, поигрывала на автоматах. Она превратилась в существо другого толка. Мимикрия под Маринку и не закончившееся еще стремление к поиску истины вели в ней потасовку, «ямову» борьбу. Я даже подумала, что никакой прошлой девчонки, неуверенной в себе из-за полноты и девственности, не было, что еще недавно я разговаривала то ли с призраком, то ли с самой собой. А она стала стрекозой, которая пела и плясала, пока позволяла молодость; черная дыра.

Несколько раз мы сходили позависать в клубы с нормальной публикой, где она отрывалась на полную, танцевала и привлекала, угощалась от парней. Подружка преображалась постепенно – всего-то другая одежда, умелый взрослый макияж, но не другое тело, другое лицо. А денег на косметику уже не надо ждать от матери, теперь с желтым билетом все сама.

Спустя недели – вместе сидели в клубе «Казино», за столиком, с мужчинами вдвое старше себя. Напомаженная лже-Маришка блестела юной, гладкой полнотой. Я мрачно оттеняла ее сияние.

– А как же честь, братан?

– Бабки – это основа! Братки и бабки, – говорил, но скорее выкрикивал пузатый человек, лапавший Маринку; дорогая рубашка и джинсы, итальянские туфли. – Я без денег кто? Ноль без палочки. Научный работник на минималке, так бы и жил, говно жрал и жрал, спасибо говорил, блядей государственных обслуживал. А сейчас что, блядей сам покупаю, денег не считаю на виски, квартира, машина, жена вон в шубе, шмотки-хуетки, цацки-сиськи, все как у людей. Не, брат, извиняй, не согласен, блядь, с тобой про справедливость, ни хуя, мир несправедлив и рулят только бабки.

– Что это у тебя такая подруга хмурая? – прокричал другой, тот, который перепил и раньше заговорил про совесть. – Может, ей коктейльчик?

– Не обращай внимания. Это она по брату.

– А чё он?

Я не сдержалась, больно щипнула Женю за бок.

– Да так, забудь. – Она повернулась ко мне и зло шепнула: – А чё, мне, как и ты, вечно хмуриться, я понимаю – брат-брат, но этот твой траурный ебальник мне все портит.

Пока она целовалась с пузатым, я размахнулась, думала дать ей в лицо, но изо всех сил толкнула. Поехала домой, одна.


Оставалось вернуться к учебе?

Неделю думала, почти рвала на себе волосы; хорошо не страницы книг. И сходила в институт, обиталище некогда и моего разума. Внутри хотелось пригнуться, закрыться. Стены, окрашенные воспоминаниями, любовными начинаниями, – куда же все кануло? Ирония госстандарта.

Деканатный страж – неулыбчивая женщина моложе мамы с полупустой кружкой чая и раскрытой, забытой конфетой. Перепроверила по фамилии.

– Отчислены. Если хотите, подождите декана. Тут, скорее всего, и не сделать ничего.

Подожду. Я пришла, потому что больше некуда идти. Не лучший выбор профессии, чтоб полвека кормить мою жизнь. Мысль, как и время, распадалась на куски, отрывки благоразумия. Я ждала не час, не два, не три, я выждала двадцать минут – двадцать лет, прежде чем опомниться.

– Да, мам, я на работе, – тихо проговорила женщина, двумя руками сжимая трубку аппарата. – Ты мне сюда и звонишь. Еще не скоро, еще день, потом я в магазин за творогом и хлебом зайду. Мам, ты поела? Не сиди голодная. Если суп не хочешь, то рожки с биточками, нормально она жуется и не жирная совсем, не выдумывай.

Женщина даже не вздохнула, слегка покосилась на меня, видимо, привычное.

– Молоко не грей, я вечером дам. Коту дверь туалета открой, не забудь, вот встань прямо сейчас сходи, я подожду. А ну все. Все, мам, все, пока. Жди меня дома.

Она было хотела повесть трубку, но кто-то на той стороне не договорил:

– Что? Какие бутылки ты приготовила? Мама, никто уже не сдает бутылки. Не говори ерунды, никуда я их не понесу. Убери, а то разобьешь ненароком. Все, пока, поешь обязательно.

Понесет, конечно, понесет, на помойку, будет оберегать мамину психику и веру в порядок вещей.

Я встала. Все мы – тела в ожидании, на скамейке у кабинета декана. Я знаю, что пришла, чтобы быть нормальной для мамы и папы. Но двадцать минут, двадцать с чем-то лет, надо уже стать взрослой; уйти.


Вместо учебы я устроилась на работу в жвачно-сигаретный киоск, мама постонала, но, кажется, внутренне выдохнула, расслабилась, и – как там? – перекрестилась.

Крестом стояла улица, а я на ней в будке из стекла и металла; продавала болезнь и смерть, всегда пожалуйста, без сдачи. Странно, что за это неплохо платили, и впервые у меня были свои деньги, но есть я не любила, спиться все еще боялась, переодеваться не видела смысла, поэтому больше половины отдавала домой, как в оплату за прошлые страдания, – вот моя обычность, мама, забери.

А в свободное выходное время изредка продолжались тусы и клубные полуподвалы, неумытые квартиры, квартирники, черти, чёрты, вдохи, затяжки, пары. А хорошие девочки оставались на парах, пока я пропадала в темноте.

И это была удачная находка – забыться в щели сигаретного киоска, очерстветь, отупеть, выколоть себе глаза, проспать и не заметить падение башен-близнецов, пусть на другом континенте, пусть и не рядом.

– Нет, ты посмотри, какая трагедия, ох, боже, – разводила руками мама, когда я пыталась съесть хотя бы половину порции ужина, но та все не лезла. – Столько людей пострадали, женщины и дети, и каждый утром собирался по делам и не подозревал, что умрет. Такая трагедия!

Мама покосилась на терпеливую мордочку Серого и начала собираться на прогулку с новыми собачьими приятелями. Папа ворчал, почесывая песеля за ухом: собачница, вот же ж, не думал, когда притащил.

– Как хорошо, что мы живем не в столице. Кстати, Рома пишет, что у него все нормально, работа, рейсы, вахты или как там называется. Хоть бы потом куда-то поступил. Может и у нас пожить.

– У него бабка в соседнем доме.

– Ну и что, Валер. Бабушке тоже сложно, может и на два дома или иногда заглядывать. Катя!

Я подняла глаза – два донца полупустоты – снова взяла ложку, и она не продолжила.


Наступил баланс серых чернил, я держала страстную аскезу. Несколько раз встречалась с высоким парнем, слишком похожим на брата. Тот напирал, как будто была какая-то срочность, словно не терпелось разобраться с неприятными делами, пересилить себя и сделать уже то и это. Но все наскучило, я перестала ему перезванивать.

Я работала, спала. Видимо, так хорошо отсчитывала рубли, разбирала, отдавала товар, гоняла парнишек, что владельцы стали просить выйти на замену в несколько центральных точек. Зарплату чуть повысили, но не наполнили работу смыслом. Сигаретная барыга, охранница окурков – профессия мечты.

Как говорила раньше Женя, скука сожрет человека раньше стыда. Оставалось читать любимых писателей, наблюдать за людьми, сосущими силы, брать-копить их энергию и боль; внутри себя переплавлять. Свинцовое ядро безумной массы. Никто не знает, когда оторвется, куда упадет.

Знакомого из прошлой жизни, из «Посторонним В», я узнала почти сразу. Он нагнулся, притормозил, отдал деньги за жвачку, пригляделся. Хорошо выглядел, в шапке, нормальной куртке, и улыбался, оказывается, застенчиво, мило.

– Мы в кинотеатре виделись?

Я кивнула.

– А ты тут работаешь?

– Подменяю девочку.

– Ясно. Что-то тебя давно не было видно, ну там, в клубе. Недавно показывали годные короткометражки.

– Работа-дом, скука, в общем, – приятно было поговорить с кем-то иным, перепридумать себя. – Может, и надо сходить.

Он дернулся.

– Я Алексей. Лёша. Слушай, а может, это, погуляем? Я все познакомиться хотел, но ты с подругой была, так и не решился.

Женя звала его Клеткой, как чувствовал, что при ней подходить не стоит. А свитер, наверное, подарок от мамы или девушки без вкуса. Хорошо, что избавился от него; а я – от подруги.

Он взял номер домашнего телефона и обещал зайти ко мне после закрытия. Проводил до трамвая, за час выспросил обо мне, рассказал о себе. Назавтра принес термос с горячей, немного сонной облепихой.

В выходные позвал покататься на лыжах, коньках или ледянке, а после согреться в кино; весной – погулять по капающему лесу в резиновых сапогах на шерстяные носки; в начале лета – плыть на каяке по Чусовой. Какой нормальный человек. Торопится жить.


Он ухаживал за мной, как за раненым животным.

Мы соединились, словно раздельно нам плохо и хорошо – лишь вместе. По инерции я еще пару недель ходила по старым кварталам отрыва, но очарование истаяло, и постепенно прошло все, кроме сигарет. Но и они потеряли вкус. Больше нет нужды заполнять время, оно заполнилось само – человеком, знающим о зле, но выбирающим добро.

И опять я впитывала запах чужого. Ютилась на его диване, в крошечной арендованной спальне, закрывала глаза, но можно было не закрывать, и собирала внутри тепло наших тел, не голых, он спал всегда в носках, в футболке. Дышала испарениями его хорошести, настоящести; молчала про то, что было и что не случилось. Со вчера знакомы, а будто бы родной. Сложились, слиплись разномастные карты.

– Да, встречаюсь кое с кем. Мам, хороший работящий парень, ходили на каток, он приносил мне на работу глинтвейн, горячий кофе, грел мне руки.

– А может, нас с ним познакомишь?

– А мне это зачем, Лен?

– Ну дочь же твоя, я вот хочу на парня посмотреть.

Но я медлила их знакомить, оберегала свой сладостный покой, лишь к весне оттаяла и позвала его на ужин. Перетерпела первые вопросы про работу и жилье. Осмотр одежды и Лёшиных волос – не слишком ли длинные, не слишком короткие. Лёша держался отлично:

– Работаю официально, не за минималку. Менеджером, продаю нефтяникам оборудование. Сфера прибыльная, хоть я тут недавно. Ничё, зацеплюсь. Наработаю. И цели сейчас есть.

Он посмотрел на меня.

– А где живешь?

– Я из Североуральска, это в области, чуть больше 400 километров, знаете? А-а, ну вот, раньше у дальней родственницы жил, сейчас квартиру снимаю с парнями с работы. Условия не очень, получу повышение – съеду.

– А как же ты готовишь? – дивилась мама, которой померещился голод там, в стране одиноких мужчин.

– Сам, ерунда, – усмехнулся, но быстро оправился Лёша. – Научился, конечно по-простому, яишенку там, сосиски, котлеты пожарить разве сложно, курицу там, с картошкой. Вот супы да, супы только дома, у мамки ем.

Мама достала из холодильника паштет и намазала мягкую горбушку, подала ему.

– Сама делала. Попробуй. Катя не ест ничего, а папе нашему не нравится.

– Это не мне, а желудку не нравится! Жирно. Что я сделаю? Не надо тогда готовить.

– Елена Витальевна, очень вкусно! Можно еще? Я бы и получше квартиру снял, но пока экономил, откладывал на первый взнос, машину хочу брать, иномарку. Права-то с восемнадцати уже, а никак не куплю.

– Ну, неплохо-неплохо, – только и сказал папа, а мама долго держала под столом ложку, полную паштета, лакомила Серого. – Видно, нормальный ты парень, с головой.

И это вслух.

– Ты даже с моими родителями поладил, – сказала я Лёше потом, а тот удивился:

– Что, с ними надо ладить? Мне они показались хорошими, и дома у вас уютно, так хорошо. А кстати, у тебя есть брат?

В мае Лёша купил машину. В мае снова взорвалась бомба террора, пусть и далеко. Я сидела в киоске, уменьшись он немного – и вот уже черепаха с панцирем вместо спины и плеч. Люди подходили, что-то покупали, мешали читать, перекладывали на меня эмоции: мы все под колпаком, мы все – большие города страны – застыли с красной меткой, точкой на лбу. Надежда на сбитый прицел.

– Не хочу больше так, – курила я в тот вечер в подъезде, накинув на трусы Лёшин пуховик. Он охранял меня пролетом выше. – Работу брошу, больше не могу взаперти. Устала. И если ты готов, можем снимать вместе квартиру.

– Да, но я только купил машину, туда все вложил, потерпи до осени хотя бы.

– Переезжай пока ко мне. Давай поговорю с родителями. А я уйду с работы, и лето проведем вместе.

– Мне неудобно.

Замолчали.

– Но, конечно, временно, на лето, очень заманчиво, к моим в город съездим и тут, на озёра, машина теперь есть. Родителей твоих смогу подвозить куда надо, помогать. Ты это все передай. Что платить за себя буду.

– Конечно, будешь, – добавила я, – с моим-то отцом.

Потом обсуждала с мамой, она не кричала, вздыхала, готовилась стать в собственном доме чужой. Ты же его всего несколько месяцев знаешь. Да, он вроде добрый, человек. И у нас дальше планы, ты же хотела, чтобы я наладила свою жизнь. Жестоко ты, Катерина, эх.

В первую ночь, как перевезли и распихали по углам Лёшины вещи, мы спали близко телами, но кожей не касались друг друга. Нас стерегли родительские уши.


Про Сережу он больше не спрашивал, не бередил, старался вести меня вперед и не додумывал лишнего. Физически присутствовал тут, в этом мире, а не летал во снах, смотрел прямо в меня и своей бытовой устроенностью притягивал, держал.

В квартиру так органично влился, словно жил здесь годами, а пришлой все это время была я. С папой говорил о рыбалке и грибах, с мамой обсуждал новости и нахваливал еду, выгуливал Серого. Покупал по списку продукты, оплачивал половину коммуналки, убирал за собой. Все очень естественно, участливо, с охотой.

Я примеряла, подставляла к родителям Сеню с губами-рвущими поцелуями, его, такого колоритного, ради мнимого протеста жгущего вещи в студенческом углу, бренчащего на гитаре; нет, там была не влюбленность, просто уральский Леджер, киномечта. Я знала – они несовместимые люди. Но на лица родителей после мифической встречи бы посмотрела.

А рядом живет – совсем другой, ласковый и внимательный, не тот тип мужчин, к которым хочется поворачиваться только лучшей частью себя. Ему многое не стыдно показать и рассказать, кроме, пока, самого главного.


В один из выходных Лёша вернулся ночью, когда домашние уже спали. Утром я тихонько выскользнула на чай. Родители в полную силу завтракали, гремели сковородками и ложками, изредка поглядывая на воскресный ленивый телевизор.

– На мужика хоть стал похож, – сразу прокомментировал папа, макая оладьи в варенье.

– Ну папа.

– Да, а что он мне: все не буду и не буду по стопочке.

– Это ты слишком много, Валь, пьешь.

– Не пью, а выпиваю, мне можно, тяжелая работа, и я держу себя в руках. Катерина, едрить, всю клеенку закапала!

Лёша лежал весь день; голова скрывалась между двумя подушками, стонала, кляла эти проклятые Рыжие, тараканьи пивные, и друга, и повод: зачем жениться, если потом устраивать кровавый и юный развод.

Вода, сон, таблетки. А меня накрыла волна теплоты, что он рядом, что вернулся сюда, во временный дом, что мог быть нескучным. Странно и приятно, что он напился, веселился, а потом лежал с похмелья вот так, засунув руку под давящую резинку трусов; он мог делать это перед мной. Он разрушил какой-то барьер. И я, оказывается, привязалась.

Когда проспался, первым делом позвал. Обнял, прижался, я не подала вида, но он сам:

– Я воняю, фу.

Всего-то забродившее пиво и испарения от кожи, пор; мне ли осуждать.

– С кем не бывает, не страшно.

– С тобой, – он прижался щекой к моей голой ноге и терся, терся.

Какой он мягкий и податливый, виноватый. Похмельная вина почему-то возбуждала.

– Мы поженимся? – Поцеловал в ладонь. – Хочу, чтобы все стало по-настоящему.

– Можно, – сказала я, – давай.

– Надо съездить к моей мамке, познакомиться.

– Хорошо.

– Но только типа как у Димы у нас не будет. Нет. Его бывшая, беременная, пилила все из-за денег, помнишь, рассказывал, а он ей все до копейки отдавал. А Димка, да, пока водителем работает, но устроился же, не буянит, любит ее, любил, подработку собрался искать, а так хороший, надежный чел. Короче, оказалось, не его ребенок, она уже к тому, настоящему папаше переехала. Капец.

– Если я забеременею от другого, обещаю сразу тебе рассказать. Минералки?

– Не смеши, меня сейчас вырвет. Пойду-ка в душ, потом полежим еще?

В выходные мы катались на роликах, пришли голодные, веселые, приземленные – крохи забывчивого счастья.

– Тебе твоя Женя звонила, – вздохнула мама, которая всю жизнь ждала другого звонка. И пока я не начала, что она не моя, добавила: – Сказала в больнице, просила зайти. Всхлипывала.

Мама смутно чувствовала, что как только перестала появляться «эта» подруга, внешне моя жизнь стала похожа на нормальную. Она плохо влияет. И только? Да-да. Я же теперь хорошая девочка с Вторчика, новый невышедший хит.

Лёша поехал со мной, посидеть внизу, в коридоре, купил фруктов и йогуртов, силой всунул мне в руку пакет. Больница: ничего особенного, разбитая, старая, но палата на двоих, заплатила, постаралась Женя. А может, Маришка, что била ее по сердцу, обещала золотые горы. Не она теперь лежала на кровати.

Кожа висела клочками. Я села, стараясь не смотреть, но не отрывая глаз от бледного, слишком быстро схуднувшего, спавшего, сползшего Жениного лица. За усталостью проглядывала миловидность, пережатая затянутыми ранами и водянистыми синяками.

– Ну чё, предупреждала ты меня. Только молчи, – поздоровалась подруга.

Она полулежала на подушках, что-то читала, морщилась, пыталась отвлекаться. Я села на стул рядом.

– Ну что ты, Женя, это ужасно. Больно?

– Нет, сука, приятно. Вообще – капец. Спасибо, что пришла. Я серьезно, думала, ты злишься.

Я и так.

– Мама передала, что тебе плохо.

Женя зашевелилась и застонала, пыталась что-то достать из-под себя. Отбросила на стол мобильник, он упал в лужу около вазы, в которой тухли белые розы.

– Вот, смотри что хахаль подарил, звонилку драную. А цветы от Маринки. Слышала, ты с парнем пропала, кудрявым, красавцем, как у вас, все еще вместе?

– Нет, повеселились и разошлись, я же говорила, мы виделись.

Она отмахнулась.

– Ну чё я тебе скажу, подруга, дура ты, он, конечно, шизик, но из богатой семьи, я поузнавала про него. Думаю, молодец девка, завидовала даж, что у кого-то так просто.

– Он сам меня бросил.

– Ладно. Ты… – она запнулась, проглотила несколько слов, я нагнулась поближе, чтобы расслышать, – …извини за брата, я дура такая была, а потом думаю, ну-ну, нужно мне это все больно, пусть обижается, если хочет, не маленькая же. А сейчас… Мир?

– Да ну ладно, всё уже.

Она схватила меня за запястье, заплакала и зашептала:

– Ты не представляешь, что он хотел сделать, не как они обычно. Если бы он, то я, я могла… то я сама отрезала бы половые губы, потому что вспоминать это каждый раз, каждый раз…

Ох Женя. Болтает ради кроваво-красного словца.

– Хватит, я лучше учиться буду, тихо сидеть на своем месте. Работу нормальную найду. На хер оно всё. Другая жизнь.

– А что он хотел сделать?

Она заплакала еще сильнее и что-то неразборчиво забулькала гортанью.

– Знаешь, хорошо, что ты его не убила, а просто ударила. Сама могла бы сесть.

– А знаешь, и убила бы, убила с-суку. Он мне три ребра сломал, ногу в двух местах, голову расколошматил до сотрясения. И память: шрамы на теле, моральный ущерб. Не, клянусь, бля, больше ни-ни. Марина дура, тупая пизда, подставила. Вот извиняется, цветы шлет, а я ее шлю на хер.

Она еще много материлась, захотелось отойти. Отвыкла.

– А ты сейчас как?

– Работаю в киоске, с парнем встречаюсь. Учиться дальше не пошла.

– О, с кем?

– Ну, помнишь, в клетчатом свитере? – Но она не понимала, о ком я, и мотала головой. – В киноклубе, давно было дело. Мы потом случайно встретились.

– А, лошарик этот, – опять поменяла позу, скривилась Женя, – это ж когда было.

– Нет, не надо, он хороший.

Он не как ты и я, другой.

– А-а, все одно мужик. Разницы нет. Но выглядит как чмошник, ты ему, эта, скажи, посоветуй, если чё, переодеться. Морда ничё так, симпотная, а одежа…

– Женя.

– Чего?

– Мы пожениться решили.

В палату вернулась соседка. Мы с Женей долго друг на друга смотрели, общались на глухонемом, зверином языке. Молча стрекотали; одни маты.

– Знаешь, устала я от этого. Ты не подруга, а хамка, – сказала я.

– Ты чего-то не того набралась. Чё с тобой? Я же извинилась.

На прощание я пожала ей руку, боялась объятий, боялась прикасаться к лицу.

– Давай без оскорблений. Мы ж раньше нормально общались. Позвони мне, как станет лучше, получится – поболтаем.

Она сморщилась и отвернулась.

Женя не начала новую жизнь; вернулась в похоть ночи. Наверное, все зажило и на время забылось, а ей все было мало. Страшно, что я не могла ее пожалеть. Я опустилась ниже дна. Пора было наверх, в обычный, пусть и не такой красивый, дивный мир.

Никтинастии

2002 год

Пока мы двигались сквозь чащу, Североуральск погряз в развязном зное.

Я думала, это – умирающий маленький город, но он не погибал, потому что в основном и не рождался, он просто однажды здесь, на месте красных месторождений боксита и древней земли манси, встал, а люди в нем однажды утром проснулись, затемно надели форму и спустились вниз, во тьму, в шахты.

Часа четыре мы ехали ровно, под шелест дороги и звуки борзовской лошадки, вечно молодых галлюцинаций, наутилусов и дельфина, который собирался жить и любить – людей. Мне людей любить не требовалось, достаточно было Лёши, а он радовался, что возвращается погостить на свою малую родину вместе с новой машиной и – со мной.

– Голодно уже как-то.

Достали бутерброды, я разложила хлеб: сыр снизу, колбаса сверху, как он привык. Кормила из рук, поила перезаварившимся чаем; на пальцах отпечатывались его горячие мокрые губы, пока термос обжигал меня между ног. Заерзала, не стерпела, а он быстро взглянул, но – ну же, жажду, жженье, жар плоти спугни – ничего не сказал. Об этом мы не говорили.

На плохой дороге Лёша молчал, молчала и я, как в детстве считая деревья по стволам, пока родители везут, и ты не знаешь куда – просто везешься, вязнешь в мыслях, грызешь подсоленные, поджаренные еще утром семечки, ссыпанные в кулек. Через час мы остановились, вышли размять спину и ноги. Лёша кряхтел, стонал и охал. Он устал молчать.

– Все уже, минут десять – и у дома. Ты посмотри туда, видела?

Горы, да, северная часть Уральского хребта. Видела, не успела отвернуться.

– А запа-а-ах, – вдохнул и выдохнул Лёша, – не как в городе, чистый. Живешь там и не замечаешь разницы. Лес вокруг, природа-а, посмотри-и. Как хорошо!

Я замечала. Веяло ли от этого горнодобывающего места душноватым запахом алюминия, древних рудников, бокситов и глиноземов, или они ощущались, смешивались лишь в моей голове?

Он догадался, что меня придавило, и, когда проезжали через железнодорожные пути, пытался отвлечь:

– В детстве, даже не в детстве, я уж пацаненком был, мы к оленеводам ходили, на шкурах спали, приятно вспомнить…

– А как они пахнут?

– Шкуры-то? М-м-м, собачатиной. Такой животный запах. Не противно, сначала непривычно, а как пригреешься, притрешься, забываешь. И домом они пахли, пропитались. А там дом не дом, а деревянная такая избушка на плато возле горы, низкая-низкая, маленькая, однокомнатная. Заходишь: посередине печка, вокруг лежанки. Ложишься на одну меховку, на шкурку, другой прикрываешься, и словно медведь обнимает.

– Как медведь, только олень, и наоборот.

– Ну да, – улыбнулся он. – Пока идешь, там промокнешь или замерзнешь, а что, вот те и северное лето. Потом заскочил и бегом к печке греться, чесслово ничего на свете лучше нету. Домой возвращаешься, а мамка орет такая: кто в квартиру мокрую псину притащил?!

Я радовалась почти искренне, почти нежно. Лёша смеялся попеременно, то стесняясь зубов, то широко открывая рот; иногда его подвижное лицо улыбалось автоматически, не меняя выражения глаз.

– Временами меня так душил Североуральск, ты, Катён, не представляешь, как я хотел уехать, а потом ничего, забывался, и как будто здесь было тип-топ. Мама упрашивала, чтобы остался, но я решил учиться в Ебурге. Уехал, перебивался в общаге, на мамкиных харчах только не сдох. А потом позвали подрабатывать, в продажи, видела бы ты меня, сельский парнишка, совсем еще зеленый.

Лёша припарковался рядом с пятиэтажной хрущевкой.

У дальнего подъезда два мужика смотрели не отрываясь на нас, на незнакомую машину. Лёша достал из багажника пакеты с вещами и гостинцами для матери, помахал рукой:

– Привет дядьВить!

– А, эт ты, шо ль, Лёх? – махнул один из мужиков. – Не прижнал, богатым бушь.

– Как сам, дядьВить?

– Пойдет. Пока не помер, есть чем похмелиться, живе-ем. Твоя, чё ль?

– Да, вот недавно взял, дорогая, собака, но для работы надо. Прокачу потом, конечно. Я это, с невестой, потом забегу, завтра.

– ДядьВитя неплохой мужик, в юности спортсменом был, на лыжах ходил, мяч с нами, пацанами, гонял. Отца ж не было, так он моей мамке постоянно помогал то тут, то там в быту, – объяснял Лёша, пока мы поднимались на третий этаж.

На пролете первого и второго встречали загаженные пасти почтовых ящиков, на подоконнике стояли пепельницы из жестянок из-под сгущенки, хорошо без шприцев. На этаже приоткрылась правая дверь – лоскутная, облезлая, но мы шли не туда, не на запах перестоявшего мусора и перегара.

– Только пьет много. Сын у него, Вадик, мы с трех лет дружили. Потом он снаркоманился, клей сначала нюхал, потом жесткач пошел… Таскал все из родительского дома, я сам ходил его вытаскивать с дядьВитей, чтобы тетьТаня не узнала. Она узнала. Выгнала насовсем, Вадик ей ну, то есть он с ней не очень был, как будто не признавала она его своим, а отец, отца любил. Ну и все. Больше его тут не видели.

– Он умер?

– Стал москвичом.

– Не смешно, – скорчила я гримасу, а Лёша поцеловал в нос и занес руку для звонка.

Его мама отперла дверь, не дожидаясь второй трели.

– Лёшик, – она втянулась назад в квартиру, полная, мягкая женщина с обесцвеченными волосами, собранными заколкой-крабом в пучок. – И Катя, Катенька, здравствуй, я Надежда Степановна, вот и познакомились, айда, айда, заходите, заходите, что ж мы в дверях, некрасиво, обувь сюда на поставку, я помогу, сумку давай, в комнату положу, ой, тапочки, тапочки я же новые купила для тебя, Кать.

Лёша поцеловал мать, сжал в полуобъятиях.

– Ксюня, беги сюда, гости приехали. Какая ты, Катенька, тонкая, не ешь совсем, хорошо наконец вырвались, а то все работа и работа, да дела у всех, ну, как доехали? Голодные, наверное, с дороги, руки мойте и садитесь.

Из комнаты вылетела раскрасневшаяся, с растрепанными русыми косами девочка лет десяти, бросилась на Лёшу, сжала крепко-крепко.

– Книжки привез? – радостно сощурилась она, поглядывая то на меня, то на брата. Брата.

– Кане-е-ешь, обижаешь, – протянул тот.

– Все книжки читает, нет бы погулять, – вздохнула, всем телом всплеснулась Надежда Степановна. – Ксюш, пропусти в ванную.

Лёша мыл руки, я стояла чуть поодаль, смотрела на нечеткое его отражение, боялась спустить взгляд на разбитый кафель, смятые, редкие – поеденные – щетинки зубных щеток, некоторую неустроенность при общей чистоте. Что его бы больше обидело, что в таких случаях больше обижает людей: разглядывание недостатков или создание пугливого слепого пятна, каледойскопного избирательного зрения?

– Не стесняйся, – притронулся к локтю Лёша, и я смутилась.

– Там еще наша бабушка, моя мама, Тамара Ивановна, – хозяйка отвела нас в гостиную-спальню.

– Здравствуйте! – почти прокричала я, но старушка слышала отлично.

– Эт хто еще орет, не ори-т, – цыкнула она.

– Мама, это Катя, она с нашим Лёшей приехала. Помнишь, я говорила. Из города, из Свердловска.

– Фу эт ты, Алексий, иди бабку обними, поганец, жду, жду, где мой чыночек, ан нет, и носа не кажет.

– Хорошо, баб, все в порядке. Рад, что ты здорова.

Надежда Степановна сделала нам знак и, как вышли, прикрыла дверь.

– Она совсем старенькая уже, мы к себе и перевезли, как Лёшик съехал, ать она долго болела, я вечно туда бегала после работы, на два дома жила. До этого куда нам было, с разнополыми детьми – раз комнатка три на три, вторая еще мельче и кухня, ладно сейчас диван раскладной поставили, хоть вам где спать, – как будто оправдывалась Лёшина мама, быстро передвигаясь по кухне, разливая борщ по тарелкам, раскладывая зелень.

– Садись уже, мам.

– Да-да, я щас. Ксюнь, табуретку себе принеси и садись с нами, что стоишь, а вот сметана у нас настоящая, деревенская, берем в хозяйстве недалеко, пейсят процентов жирности, пейсят, глянь ложка стоит!

– Спасибо, очень вкусно.

Еда неожиданно шла легко. Борщ необычно отдавал уксусом, но оказался наваристым, насыщенно-бордовым, хотя почти безмясным. Мясо ушло на второе, на рожки.

– А ты, Кать, из Свердловска, да? – расспрашивала Надежда Степановна, прикусывая хлеб с зелеными прутиками лука. Ксюша крошила кусочки прямоугольной горбушки в тарелку. – Родители там жили или переехали откуда?

– Мама из Челябинской области, папа из Новосибирска. Они на завод устроились, там познакомились.

– На Уралмаше там и живете? Я по районам немножко знаю.

– Нет, папе квартиру дали однокомнатную на Эльмаше, а потом на Вторчермет в трешку перебрались. Там и жили, живем.

– Я в Свердловске была лет десять назад.

– Мам, уже давно Екатеринбург.

– Ой да что там, какая разница? Поехали тогда на машине с Борей, ты помнишь, Лёш, Ксюня во-о-от такая мелкая, полгода. По центру гуляли, на метро покатались, да, да, там три первые станции только пустили.

– Сейчас шесть, и у цирка еще вроде как заканчивают, в этом году должны новую открыть.

– А когда мы к Лёше съездим? – спросила Ксюша. – Я ни метро не видела, ни цирка, ничего. Одни обещания, мам.

– И в зоопарк, и в парк Маяковского надо сходить, тебе понравится, – предложила я, девочка с воодушевлением посмотрела на нас.

– Приедете, не канючь, как квартиру снимем, – сказал Лёша, собирая хлебом остатки супа с тарелки. – Мы пожениться решили. Как станет понятно по датам, я скажу.

Надежда Степановна икнула и откинулась на спинку стула.

– Ой как хорошо. Катенька, поздравляю! Теперь деньги копить, платье подбирать, заранее. Ой. Обязательно приедем. Или, может, вы сюда? Кафе подешевле организуем, не подумай, все чинно, благородно, свадьба – дело затратное. Родителей твоих поселим, устроим шашлыки на второй день и в баньке попаримся у тетки двоюродной, Галки, помнишь, Лёш, выстроили такую бандуру и с предбанником, и с тем и сем, а была простая мыльня по-черному.

– Мы обсудим, мам. Но свадьбу не хотим, посидим с родителями и вами в кафе, и всё. Хорошая возможность приехать. Мы сейчас однушку смотрим, вы на кровати, себе матрас найду, поживете, погуляете, Ксюха, вон, город посмотрит.

– Я повожу ее.

– Вы молодые там у себя, но надо же как люди, Лёш. Свадьбу собрать, один раз, – Надежда Степановна поджала губы. – Ну как знаете. К чаю печенье, масло вот, Кать, варенье три вида: голубика, крыжовник, а вот это местное из морошки, деликатес, небось в Свердловске не пробовала.

– Не пробовала. Вкусно.

Мне действительно было вкусно.

– Ат у нас растет на тундровых болотах, собирать тяжело, сначала поди доберись, поэтому и дорогая, редкая. Царская ягода!

И правда. Терпкий, жарко-колкий чай из белого чайника с щербатой крышкой хорошо сочетался с сочными, растекающимися оранжевым ягодами.

– А жить где потом будете? Дак-то в съемной, – тяжело вздохнула Надежда Степановна. – Надо и с жильем что-то решать, не дело это, по чужому шляться, дядькам платить. Здесь есть квартира, если что, ремонт подделать и…

– Не-не, я там останусь. Пока на съеме, я ж не миллионер, – вспыхнул, а потом сразу затушил себя Лёша, – мне пока за машину б расплатиться. Разберусь…емся, мам.

– Ох-ох, машина – это дорого. Да и в Свердловске дорого, зато перспективы. Ну была бы работа, а там, бог даст, все наладится. Поможем, чем можем. Все наладится, Лёшик.

Я вышла в туалет, включила воду и села на крышку унитаза. Перспективы. Перспективы не спиться, где-то работать (а это уже много для здешних и нездешних, да), куда-то с работы возвращаться, а в выходные плясать и пить, если при деньгах. Перебороть тугую солнцем уральскую весну. Какие еще нужны стремления, они лишь делают людей несчастнее.

Когда доели и наговорились, Надежда Степановна отправила нас умываться, сама пока разложила диван, постелила новое постельное белье с подсолнухами. Прикрыла дверь. Поспите-поспите.

Но мне не спалось, через тюль, преломляясь, в лицо били солнечные лучи, около подоконника отчаянно жужжала муха. Эти существа летят на грязь, на останки человека, на плинтусную пыль. Они дышат людьми, люди дышат собой, чем не каннибализм нового-старого времени.

Я взяла воздух в рот, попробовала заглотить, доесть всех бывших раньше в комнате людей. Хотелось бы жить в мире, где мы вольны выбирать того, кого вдыхаем. Выходит, мы состоим из мертвых клеток самих себя, друг друга, мы – молекулы вещества под названием жизнь, мы – как булавчатый гриб-кордицепс, поглощающий своих жертв, чтобы двигать в любую точку света одну свою материю, одно существо, под названием человек.

Муха пела и пела свою одинокую песню, заходилась в надрывном звуке печали; и все выла и выла, тщетно беснуясь, пока не умерла.

И когда я уже всерьез задумала написать эссе на тему «Пост-мета-каннибалистические свойства пыли», все вдруг опротивело, стало скучным, я впала в жаркую кому; и сквозь нити сознания лишь окоченелая муха вторила о пыли; о пыли-свободе, пыли-желании.

О пыли-любви.

Мы проснулись, всосав, выпив весь воздух между головами; Лёша потянулся, пошире открыл окно, а когда не помогло продышаться, предложил пройтись.

Его мама выглянула в коридор. В проеме двери мелькнула бабушкина спина, рука с пультом, телевизор, чай на табурете. И дохнуло, внезапно, не старостью, не запахом-вкусом, а чем-то другим – пожухлым цветком?

– Мы прогуляемся немного, Кате город покажу. Вина купить, мам, за ужином хлопнуть?

– Коньяк лучше или водочку, что нам это вино, празднуем же! – повеселела его мама от возрожденной на несколько дней семьи. – Я пока мясо поставлю. Салат сделаю. Оладьи или блины, Катенька?

– Я больше блины люблю. Но ради меня не надо…

– И я пойду, – начала собираться Ксюша, но Надежда Степановна отрицательно покачала головой. – Я тож хочу гулять. Ну-у-у, блин.

– Не блинкай мне тут!

Уличная тишина затыкала уши. Вот бы безмолвно, не открывая спекшийся от сна рот, попросить Лёшу ничего не говорить, неслышно вести по дорожкам своего детства.

Вдруг захотелось рассказать о горах, не этих, других, куда однажды ушел Сережка. Но с чего-то нужно было начать. Сначала слова не получались, торчали, оцепенело булькали во рту, застревали в горле.

– Хорошая у тебя семья. Теплота чувствуется.

– Хорошая, – согласился Лёша, вроде как с облегчением. – Отца только нет.

Много у кого нет, хотела сказать я, но то были отголоски маминых мыслей-плевков. Ее прошлая привычка ворчать, колоть, неосознанно поддевать словами. Хотя у кого-то эта привычка с годами не стиралась, не выравнивалась опытом, горечью потерь, наоборот, набирала жесткость, злобную, беспощадную силу.

– Отца. Я понимаю. У меня он был, до какого-то возраста был, на велике учил кататься, кормил, в сад водил, но мы, по сути, нормально ни разу не говорили друг с другом. В школьные годы про оценки спрашивал, да и все. А потом он вдруг потерял интерес или не знал, как с девочкой-подростком общаться, да и мне с ним стыдно стало.

Мы шли по разбитой дорожке, где справа дома, слева лес и птицы, тление мха.

– Но разве преимущественно отцы делают нас нами? Мы – некто, сумма выбора родителей или просто двух людей с разными хромосомами. И если в детстве найдется один или два важных человека, пусть мама или папа, то в принципе можно вырасти нормальным и избежать пустоты.

В ушах зазвенело. Врала себе, но Лёша не заметил или замечать не хотел.

– Мне отца очень не хватало. Отцы у других парней тоже как призраки. Пили, на шахтах трудились, летом лес, да и зимой тож, всегда лес. А дети, это так. По пути на работу или шабашку волосы им пятерней взъерошат, спросят: учишься? – кивнешь, скажут: учись-учись; по спине ласково пристукнут; всё.

Так делал мой дедушка. Хлоп-хлоп-хлоп, сухонько, чувствовалась сила, любовь.

– Отцы-одуваны, не трогай, сидят рядом, а дунешь, пережмешь – слетят.

Лёша кивнул на полуистлевшую скамейку, мы сели, ссутулились, расслабились.

– Думаешь, это потому, что ты мальчик, а мальчикам отец нужнее?

– Хрен знает. Мне нужен, тебе, любому ребенку.

– А что Ксюшин папа?

– У-у, Борька, дебила кусок, чморина. На десять лет младше мамы, такой был при деньгах, не пьет, я сначала обрадовался, дружить хотел. Он нас и в отпуск, и холодильник купил, меня по-мужицки начал строить. А как Ксюха родилась, он начал мамку побивать, я сначала не знал, потом морду набил. Он мне. Но помогло, разошлись.

– Почему мама терпела? Любила?

– Ой, я тя умоляю. Устала, наверное, одна. Мы как-то не говорили об этом.

Я подняла наконец глаза, замолчала надолго, откинулась назад, под бой и рев внутри. Они были здесь, прямо передо мной. Небольшие холмики.

– Ты что-то совсем погрустнела, – сказал Лёша. – Тебе здесь плохо?

– Нет, просто задумалась.

Он не мог знать, что эти горы были теми горами, которые поглотили Сережу, потому что все видимое или невидимое, но осознаваемое соединилось, скрепилось во мне. Все горы мира сообщались, имея общий центр, общую, выходит, базу отчаяния и воспоминаний.

– Хочу рассказать про брата, – еле слышно сказала я.

Он участливо слушал.

В североуральской квартире темнело; летом солнце уходило поздно. Вино и коньяк закончились, Лёша с бутылкой и маминым салатом в тарелке ушел в соседний подъезд, а мы напились чаю с кружавчатыми блестящими блинами, сели рассматривать альбомы, выгруженные из шифоньера.

Ксюша заснула слева от меня, прижавшись к локтю; она не отходила от нас с Лёшей весь вечер. Бабушку пересадили на кресло к окну, чтобы освободить диван и расправить складной стол; она полусидела, уже наелась и даже выпила стопку водочки и теперь то засыпала, то просыпалась. Создавала домашнюю атмосферу.

Чужие истории лежали на моих коленях, и мама Лёши дешифровала их по одной. Сначала я схватила маленький, тонкий полиэтиленовый пакет для фото, там была Надежда Степановна с мужчинами, в разное время. С двумя.

– Два раза замужем была, да разошлись. – Она мазнула рукой бумагу, показала: – Папа Лёши, папа Ксюни.

– А потом вы, ну? – тихо спросила я и даже хотела, чтобы она не расслышала. Не говорят о таком с будущими свекровями, не говорят.

– Ой, да упаси бог, зачем мне эти чувства, от кого, от грузных этих мужичков или спившихся рабочих; не нужна така любовь. Ради детей теперь живу.

Я смотрела украдкой на эту нестарую женщину, в молодости обаятельную и тонкостанную, сейчас какую-то плюшевую, уютную. Почти пятьдесят, неужели конец для страсти? Неужели когда-то в том возрасте, душевном состоянии или, может, после двух мужчин тело перестает зудеть, хотеть, стенать под пальцами и чем-нибудь еще, иным. Когда иссыхают естественные желания? И когда они возникают?

– Ты золотишка кагда найдешь, подялись с детьми и детями детей, не жадничай, а то накажет Нум-Торум, бох создатель, – тихо засвистела старушка.

– Что? – я дернулась, но после пододвинулась поближе.

Она, как каменный истукан, открывала рот и глаза медленно, тяжело, а потом закрывала, и больше в ней не двигалось ничего.

– Златая баба в лесах лежит, зовет, зовет: приди, возьми мое бохатство, но я уже дряхлая, не пайду, а ты иди.

Я обернулась к Надежде Степановне, та нервно улыбнулась.

– Здесь же давным-давно земля племен манси была, Лёшик, может, тебе говорил. А мама моя наслушалась сказок, прикипела. Внукам все детство рассказывала про эту бабу золотую, идола их. Уж не знаю, чем ей эти россказни, мифы приглянулись. Может, услышала где-нибудь, может, ее бабушка передала, а той ее бабушка, ат, не знаю.

– Очень интересно! А где про них можно почитать?

– Но на детей-то действует, – она будто не слышала моего вопроса, – ребята, мой Лёша и его пацаны, в поход собрались на все лето, одни, в тундру! Но даже десять километров не прошли, какой там Денежкин камень, мы их поймали. Лет восемь, мелочь еще. Всем досталось!

Она так протяжно вздохнула, словно из комнаты выдавила весь кислород.

– Ты это, не переживай, не бойся бабушку. – Пальцы Надежды Степановны перебирали плотные снимки. – Старость – подруга такая, молодые думают, что она всем мешает, а на деле, наоборот, все мешают ей. Вот и брюзжит, всех путает. Для других она немощь сплошная, а моя-то она мама. Ма-ма.

– Все в порядке, конечно, я понимаю.

– Да-а, возраст, через год девяностолетие праздновать, я седьмая, мать в сорок меня родила. – Лёшина мама подала общее фото и сделала паузу, чтобы вместить мой удивленный вздох. – Дак да, она думала, что в таком возрасте дети не рождаются. Тогда неприлично было. А вот. Отец умер в мои десять – сердце. Мама всю жизнь прожила с первой дочкой, с Людмилой. Они как сестры уже выглядели потом, разница со временем стерлась. Та замуж не ходила, мужчин сторонилась, может, какай история случилась, поговаривали, что над ней надругались, но гадкие языки намелят, мало не покажется. Тьфу.

На фотографии, будто висевшей на какой-то местной фотовыставке, на крыльце одноэтажного домика сидели и стояли дети, в углу примостились двое взрослых, неловко нагнувшись, будто их нарочно заставили встрять в идеальный кадр и они заранее чувствовали эту неуместность, чуждость.

– Людмила, Люда, любила животных, куриц, коров, в деревне же жили, скотину держали, и вот все сами, все сами. Музыку классическую еще признавала, пластинки дороже золота. Причем сама пять классов образования, война и послевоенные годы, время такое, а к искусству тянуло. И какай-то стальная была, не подступиться, я боялась на стул присесть при ней. Приедем за овощами, яблоками Лёшику, а меня так работой нагрузят, я уже побыстрее уехать хочу. Но эт я молодая, как все была. Нехорошо сейчас так говорить.

Она замерла, закоченела над альбомом.

– А когда сестра к Богу отошла и начали тело осматривать, дак там мама дорогая! Грудь такая раскуроченная, открытая, врачихе аж плохо стало. Рак. Мучилась страшно и ни слова никому не сказала. Умерла в своей кровати, в любимой ночнушке. Вещи хоронить приготовила. Хоспаде, сколько, наверное, страдала, всё ведь горе.

Мы помолчали. Лёшина мама водила пальцем по теням на бумаге:

– А остальные. Вот второй брат погиб в тридцать еще, на большегрузе работал, как и шестая сестра, пропала в двадцать семь, искали, так и не нашли, может, жива, может, надо сейчас в программу по телевизору обратиться. С третьей сестрой и четвертым братом мы как-то разошлись, она уехала в Краснодар, он в Челябинск, потом Владивосток, тоже умерли, недавно, с детьми их не общаемся, мама даже внуков не видела. Пятый брат, Петька, тут, во втором подъезде, пьянствует, уж ноги еле ходят, я кормлю его, чтоб не подох, а приличным человеком был, в Серове фирму держал, ай, что там, все как обычно, водка сгубила.

– Очень тяжело.

– Ты прости меня, Катенька, что это я тут темень устроила, страху навела, наговорила, ты молодая, тебе жить и жить, радоваться. Один раз взглянула и лады. Тяжесть на сердце не держи.

Поздно.

– Спасибо вам, что так по-доброму меня принимаете.

– Да что ты, Катенька. Что могу, чем могу… – Надежда Степановна пригляделась к креслу, встала и включила свет. – Мама устала, неудобно. Ты давай возьми все на кухню, дальше сиди смотри, там и Лёшины детские фото. Я пока постель ей сделаю. И вот, кстати, мамины тетради, почеркушки, там и сказки есть, перемешаны с рецептами, поглядишь, если интересно.

Я помогла отнести вещи со стола. А потом долго разбирала сказочные каракули Тамары Ивановны, смотрела на карточки молодой Надежды, с подругами, на учебных сборах, на свадьбе, потом на ее растущих от фото к фото детей. Люди печатают, хранят картинки тех, на кого однажды были похожи, чтобы каждый раз возвращаться назад и воссоздавать себя снова и снова.

Не альбом, а машина времени, спрятанная под кожаной обложкой.

Казалось, я и не смыкала глаз. Но чтобы сделать глоток воды, следовало их открыть. Лёша, ожидаемо пьяный после дядьВити, спал рядом. Я встала на холодную плитку, потянулась за чистой посудой, в стакан зажурчала вода, разбавив холодом тишину.

У окна, скрытая тюлем, на табурете сидела полупрозрачная старушка; там днем скончалась муха.

– Что-то случилось?

Она долго не отвечала. И, казалось, не отбрасывала тень.

– Пять душ у меня, но главные две. Одну душу отдам тебе, раз надо, вторую оставлю в новом теле, – прохрипела, – а пока с тобой не пойду, дай пожить еще, брысь.

Перечитала мансийских сказок на ночь.

Мне захотелось зарыдать – жаль, я не умею – и выбежать на улицу, встретить эту Золотую Бабу, привести ее сюда, разобраться с этими душами. Вода пошла горлом, вырывалась и вырывалась, пока не очистила меня всю. Когда я вернулась из ванны, на подоконник даже не взглянула; хотела жить. Я изо всех сил прижалась к Лёше, весь вечер и ночь меня мучило лишь одно.

Знала ли его бабушка о раскрывающейся на груди Людмилы розе? Пережившая войну, голод, нищету, знала ли она о взрыве ядерной бомбы на теле собственной дочери, о катастрофе всего человечества в уменьшенном масштабе, но – в уменьшенном ли?

На рассвете морок истаял, исчез. Но в памяти стояла прямая спина, струна, вдетая в околовековой позвоночник.

Отоспавшийся Лёша поехал в шиномонтажку, к друзьям, и застрял на полдня, мы с Ксюшей играли в настолки, читали про мальчика-волшебника.

– Лёша, а ты где был? Мы с Катей тут подружились, она мне подарила свой блеск и обещала духи в городе купить, когда приеду. А еще я почти дочитала первую книгу, такая классная! У меня две, но ты привезешь еще, да? Ура-а!

– Молодцы-огурцы, – отозвался тот, потрепав Ксюшину челку. – Привезу, кулема.

– Прости, – шепнул мне на ухо, – ребята как клещи, да заболтался, время пролетело. Нас ждут вместе, поедим-поедем.

– Ненадолго же, а уже намылились куда-то, – расстроилась Надежда Степановна. – Пока тебя не было, Катя мне с бабушкой помогла, хорошая девочка. Ну-ну, давайте садиться, я уже курицу с картошкой положила.

Когда спустились вниз к подъезду, Лёша столкнулся с подтянутым мужчиной, трезвым на вид.

– О, здоров. Слыхал-слыхал, что приехал, с невестой. Катерина, приятно познакомиться.

– Здравствуйте, и мне.

– А вы щас куда, Лёх?

– Колян на днюху позвал, да и надо к мелкому, Дэцлу, не знаю, сегодня-завтра. Решим.

– Если не помешаю, докати до дочки, помнишь, где живет? Ща я быстро.

Он закурил, и я приблизилась, чтобы вдыхать черненый дым.

– Что, дядьТоль, как дела? Начальник сменился?

– Да потихоньку. Все никак не уйдет, ватокат. А мне тут предложили повышение, но чё-т не знаю, думаю. Привык к своему уже.

– Давай, дядьТоль, отвезу, и мы дальше поедем, садись вперед.

– А вы на шахте работаете?

– Агась, на «Красной Шапочке».

– Одна из здешних шахт, – вступил Лёша, разворачиваясь на пустынном перекрестке, – а цвет уральских бокситов – красный, вот и назвали.

– Раньше на угольной трудился, далеко, вредная – жуть. Тут лучше. А на «Красной» месторождение все уменьшается, надо уж новую бурить. Шахты тута всему голова, глиняное серебро, как умные люди говорят. Если будут осваивать новые места, новые глубины добычи, то и городу придется развиваться. Мож, и построят чё.

– Хорошо бы.

– А то регион удачный, не знала, наверное, бокситом всю Россию обеспечиваем, не полностью, но больше половины точно, вон даже памятник у нас стоит, Лёха знает, покажет.

Тот кивнул.

– А это опасно? – спросила я.

– Не особо, то бишь раньше угольные были взрывоопасные, освещение – открытый огонь, и тут метан, все дела. Все знают, что канарейку лет сто назад брали вниз; пока поет, можно и работать. Замолкает или мрет – жди беды. Потом придумали безопасную лампу, с ней спускались, она голубым горела, когда к газу приближали.

Он повернулся ко мне, но в лицо не смотрел.

– Слыхал, что бывалые мужики с чифирем ходили – если метан повышен, чай отдает сладко-металлическим вкусом, но сам не проверял. Но всё это не про современные угольные шахты, сейчас автоматика везде, аккумуляторные светильники. – Он поднял вверх палец: – Так, древние шахтерские байки тебе травлю.

Лёша хмыкнул и замедлился, подъезжали.

– Вообще, хорошо у нас. Работа для шахтера приличная, к тому же обещали платить побольше, и квартиры дешевые. Я-т в Черемуховске родился, поселок тут, недалеко, а женился второй раз, переехал в город. Лес, заповедник, Денежкин камень, гора, был такой Денга Ондрюшин, из манси, вот в честь него и назвали.

– Олени еще, – вспомнила я.

– Агась, дело говоришь. Не знаю, что ты, пацан, в Свердловске забыл, но это уж твое дело, ты всегда головастым был, но уж больно скромным. А щас, вон, смотрю дела в гору пошли.

ДядьТоль хитро покосился на меня.

– Ну, спасибо, Лёх, что подвез, бывайте. – Он вышел из машины и заглянул в окно, протянул Лёше руку: – И чтоб количество спусков равнялось выходу на-гора.

Засмеялся и отошел. Шахтерские приметы, чтобы все вернулись домой. Но у меня – уже не все.

А мы двинулись дальше. Мир вокруг менялся, то ускорялся, то замедлялся, горы то приближались, то отдалялись, и реальность стала ускользать, еще немного и увернется, проскочит сквозь пальцы.

Прокуренная квартира на окраине, почти в лесу, человек десять в комнате за столом и на диване; гневный разговор на кухне, переходящий в братание, бро-бро и брудершафт; две крикливые девушки в мини; Колян, подмигивающий Лёше. Они немного поговорили, я встала на балконе, замерла, рассматривала на просвет свои руки, а потом Лёша тронул меня за кисть:

– Пойдем, думаю нам пора.

Он купил два пакета еды: им и нам, поднялся передать, еще раз поздравил друга с днюхой, сказал, что дома дела. Врал же, когда нужно.

– Покажи любимое место, у тебя же такое было, оно у всех есть, – попросила я, когда он вернулся.

– А, что? – не понял Лёша.

– Хочу побыть с тобой. Подышать.

И мы поехали к деревьям. Уставшее, пристыженное солнце било по глазам сквозь стекла и стены машины. Вот бы прямо тут заглушить двигатель и песни людей, посидеть в тишине, посмотреть на природу, вот бы отмотать время, что-то сделать с Сережкой, пока не поздно, или прям тут взять и все забыть.

Мы остановились на полянке на небольшом возвышении, так что поле, заросшее прореженной двухцветной травой, простиралось далеко-далеко до горизонта. Недолго целовались, но заболела шея – переднее сиденье не годилось для долгого и тесного контакта.

Нет, не так.

– А давай заберемся на крышу, посмотрим на небо, найдем, что друг в друге любить.

Думала, Лёша сморщится, пожалеет свою «тачку», долг за которую отдавать еще года три, или скажет, что там, наверху, грязь многих дорог, но он взял пакет и полез на капот, а потом и выше.

Помедленней, природа, хотим устроить себе небытие, отсутствие в шумном времени, пространстве.

Заалело.

– Вот бы пожениться прямо здесь, на закате, – протянул он. – Хочешь?

– Хочу.

Хрупкое согласие. Как будто, если не пожениться сейчас, то уже и не захочется потом.

– Объявляю нас мужем и женой. Теперь пора зацеловать невесту.

Кто кого еще зацелует, защекочет.

– Не верится, что тут был Уральский океан, – отдышался он, когда мы насмеялись.

– В Североуральске? Когда?

– Ну точно не скажу, что прямо тут, или на северной границе, или на улице Ленина или Каржавина, – улыбнулся Лёша, открыто, как он умел. – На месте Уральских гор, сколько там, нет, не помню, сотни миллионов лет назад. Вычитал в какой-то книжке, библиотечной, так потом и не вернул. В голове тогда не укладывалось. А еще бабушка в детстве сказку рассказывала.

– Мансийскую?

Лёша кивнул.

– Про каменный пояс Нум-Торума. Как сейчас помню. В древние времена земля была шаткой и зыбкой, непригодной для людей, бог снял с себя пояс и бросил вниз. Тот окаменел, стянул землю, и она стала прочной. А на поверхности, куда упал пояс, появились Уральские горы.

– Живописно.

– Ага. В детстве и шахтерские байки, и мансийские мифы кажутся правильными, надежными, как будто и подпирают весь мир. Слушаешь, успокаиваешься, что будешь работать тут-то, так-то, а делать то и то. И всему есть сказочное объяснение.

Есть на кого переложить ответственность.

– А ты, ты когда-нибудь думал о том, чтобы остаться, работать на шахте? – осторожно спросила я.

Но Лёша задумался, а через несколько минут пения предночного леса сказал:

– Скорее, я долго метался и однажды задумал уехать.

Я глотнула пива из полторашки, пролив несколько капель себе на грудь, заела на полуголодный желудок тремя сухариками; а все-таки как они волшебно меняли вкус от обстановки, от природы, пива, Лёши вокруг.

– А что случилось с твоим другом, сыном дяди Вити?

– Мы перестали общаться, я собирался поступать в Ебург, а он пошел не туда, бросить не мог, заврался, я сначала терпел, прощал, денег давал, уговаривал. А потом взгляд его однажды увидел.

Лёша отвернулся, быстро отпил из горла и жестко продолжил:

– Я его к себе не пускал, было дело, у мамки моей из кошелька таскал. В подъезд позвал побазарить, перетереть, а на деле он только денег хотел, ничего ему не нужно было. Пришел обсосанный, блевотный, несет как с помойки, одежда висит, ты видела таких, наверное. Утырок – он и есть утырок. Я побить хотел. А отдал ему все деньги.

– И всё?

– Ну и всё, сказал, не друзья мы больше. Уехал, не знаю, что он делал и как выжил, вроде посадили за что-то, там, в тюряге, и бросил. Мамка говорит, перебрался в город, ухватиться пытается. А как в Москве ухватиться бывшему нарку с судимостью? Только чернуха всякая. Так уж мир устроен. Беляши на рынке продавать – и то крыша. Могилы копать? Да там своя мафия. Кароч, его проблемы.

– Скучаешь?

– Нет. Я его ненавидел. За то, что сгубил себя и нашу дружбу. Как брат мне был и умер. – Лёша насупился и грубовато, не перестроившись, добавил: – Извини.

Он замолчал, допил пиво, под пальцами скрипнула, взвизгнула мятая бутылка. Открыл вторую, терпкую, еще медно-плотную, передал мне. Извини.

– А вообще, не всем в большие города нужно. Не всем там счастье. И тут может житься хорошо, если с умом к развитию территорий подойти, но это ведь всё деньги и сильные в обустройстве люди, а где их найти поблизости, большинство занято выживанием, ну и бухлом. Я мелким думал, что уеду, разбогатею, вернусь депутатом, праздник устрою, площадку нескрипучую, как терем, выстрою и всем-всем детям подарочные наборы конфет выдам, килограмм на пять.

Он слегка улыбнулся, но почти снова стал серьезным:

– Знаешь, я кое-что тебе еще не рассказывал.

Он замялся, но я испугалась, что заминка даст ему силы продолжить, выдать правду, с которой я должна буду и жить, и обменивать на свою.

– Ты не обязан, – сказала я.

Он кивнул. Наверное, тогда и решил окончательно на мне жениться. И понял, что и мне есть что скрывать, что я буду такая всегда, не желая сближаться слишком сильно. Но, конечно, все понял давно.

Гладкий, без сопротивления, воздух и звездная тьма кружили голову. Мы легли на спину, между мной и небом не оставалось преград, лишь сонные мысли, лишь желание объять необъятное и замереть, да, замереть в небытие.

Обними меня еще, предай всю грусть забвению… о, если бы ты смог.

И мы – я, ты, они – будем как запоздалые хиппи, русские хиппи оторванных свобод, восторгов, мнимой вседозволенности; пропитый и прокуренный народец, никак не укладывающий в голове, что сейчас страдания и удовольствия, природа, а дальше – завтра утром – опять война, всегда одна война, и что-то нужно менять.

Но из цепи зависимостей нам так просто не выбраться.

Природа остывала, надо мной, конденсируя, пульсируя, испарялись рифмы и строчки… и как это никто раньше не понял, никто не догадался шептать вслух одними губами Сережины стихи, а ведь я заучила ту кассету наизусть, чтобы воззвать, чтобы его вызвать.

Не надо меня цитировать, знаешь, в каком состоянии я это написал, неслышно, только в мое, сестрино ухо сказал Сережа. Он лежал здесь, со мной.

Мне надо было ехать в горы и самой тебя, его искать.

Ну что ты?

Я нашла Лёшину руку, он сжал мою в ответ.

Ну привет, брат. Полторашка, растянутые штаны со стоптанными кедами и я, после зависимости, зависимостей, совсем уже не девочка, девочка, привыкай ты, я, она, новое существо. Где-то там убежище других людей, устойчивых, циничных, легко находящих смыслы, но стоптанным телам – нет ничего лучше покоя, тишины. Для полых душ не так уж много места на свету.

Вот бы сойти с ума или хотя бы покурить сигарет, сказала я Сереже, но мы и без этого сильно ближе, чем всегда.

А хотела сказать другое: знаешь, я очень горюю, знаешь, я тебя очень жду.

Время и сознание закольцевались – Уральские горы, крыша машины на закате, запахи солнечного лета, пиво с сухариками, родственники Лёши и снова горы. Три дня, в которые, кажется, мы обсудили друг о друге все, а потом, если и говорили, то перепроговаривали оставшиеся в той жаре, в том лесу замершие в воздухе слова.

Уже не совсем понимала, когда мы шептали о его умершем брате, шахтах и свадьбе, когда неспешно стонали; когда ко мне пришел Сережка. Когда мы с Лёшей впервые стали узнавать, подходим ли друг другу – нет, нравится ли нам быть рядом – да, надолго – быть может, хотя и не высказались вслух.

Я знала, что не подходила ни родителям, ни ему, ни даже себе. Да и не нужно было подходить, унимать зуд, нужно лишь правильно притвориться, раз чего-то ценного во мне не зародилось. Раз то, что было ценное, поломалось, потерялось где-то там, в детстве и юности, оставив страдание, которое уже переходило в зависимость.

Я сочинила свою притчу. Одна девочка долго жила в горе прошлого, и это прошлое разъело все желания и чувства, сделав девочку полой внутри. И гномы, и принц, и мышка-норушка, и лягушка-квакушка, и Нум-Торум, и даже Курехин пытались ее встряхнуть, наполнить, оживить. Но никто, в том числе и девочка, не знал, может, она всегда была пустой.

Три дня покоя длились вечно. Как только гора и город скрылись из виду, Сережка замолк. Мне хотелось выпрыгнуть или затопать ногами, заставить машину развернуться. Я снова теряла связь, и мне было неважно, что это: морок, магия, проделки гор, предания племен манси или других народов. Я не могла без его голоса в голове, мне нужно чем-то заполнить себя.

Сережа как-то давно рассказывал про растения и их способности к никтинастии – склонности смыкать листья на ночь и открывать на рассвете. И я, его сестра из плоти и крови, теперь стала человеческой никтинастией, и, может, Лёшина бабушка, с двумя главными и многими второстепенными душами, тоже была ею; всегда.

Полый человек

2002 и 2003 годы

Время расширялось и сужалось, сонно моргало, а я все смотрела назад.

Рассматривала мир вокруг благодаря Лёше; плавала на байдарке, сплавлялась на доске, много ходила в лесу, заполняла наши дни, придумывала активности и бесконечно к ним готовилась. Спорт – вот новая жизнь. Свобода – ночи и дни, закаты и рассветы. Пиво со льдом и тортом, кофе с засушенной, задушенной газетой, рыбой.

Я старалась. И тогда почти получалось.

На несносной жаре лишние домыслы испарялись, оставался эмоциональный концентрат. Природные пожары. Велосипедные звоночки – трели августа. Мальчики и девочки с палками на гаражах, домой не дозовешься, саднящие коленки в красных дырках. А если дети постарше, то посиделки в падике – есть чё, нет чё, чья очередь проставляться. Недавно и я была такой.

Но все же лето отвлекало, в свете солнца меньше хотелось грустить. Как легко и сладко забыть, что вскоре придет осень: сырость, меланхоличный веточный треск; слезоточивые реки, дожди целой русской Вселенной. Пока что вечность плавилась в асфальтовой крошке, глухо вбирая мои ступни; и не надо к чему-то стремиться, бояться смерти; я уже отпечаталась тут. Оставила след на земле.

А в сентябре сошла лавина, обрушились другие горы и образовали крепкие завалы, несчастную сотню людей – пропавших братьев и сестер, Серег, Сережек. Намоленного «Брата». Мы с родителями даже не успели потратить прошлую печаль, как всколыхнулось горе. Ведь так и будет снова, снова… Пока он не вернется или – не найдут.

Мама ругалась с папой. Да куда ты собралась? Пойду по всем инстанциям. Без вести пропавший. Милиция, волонтеры, поисковые службы. Мы уже сделали все, что можно, дай хоть немного отдохнуть. Валера, надо было переехать. У нас же дочь, и одна жизнь, вторую нам не дали.

– А вдруг он потерял память, лежит в больнице один? Или попал в плен, в горах, и ему не дают вернуться? Ну мало ли что может быть. А мы тут, на работу ходим. Чаи распиваем в тепле. Как жить, Валер?

Да, сидим, сейчас, в субботу, дуем на горячий чай, едим блины с кровавым, баночным вареньем.

– Он обязательно вернется. Будем дома.

«Проораться бы, – шепнула Лёше. Хочу кричать.

– Ну это не проблема.

Мы сели в машину – а мама хотела засунуть нам Серого, пусть побегает собачонок, ну куда нам, мама, а если убежит, опять, ты его лучше береги – и отправились исследовать лес, топтать красно-желтые тропки. Двигались все дальше и дальше, а может, Лёша уже сам рвался куда-то из города и временного дома, хотел уединения и для себя, и для меня. Он где-то свернул, остановился, дальше на машине сложно, нужно пешком.

Уральская прохлада. По обе стороны условное молчание – с деревьев спавший яркий звук, заросшее маленькое озеро, почти как лужа.

Я села на первую подходящую корягу, ссутулилась, и о чем Лёша думал, это все не работает, не работает. Как заплакать, закричать, переломить бетонную настройку, надстройку стыда, что велит безопасно молчать. Изнутри.

– Не могу. А ты сам раньше так делал?

– Нет, увидел в кино и все хотел, ну знаешь, не специально же, да и тупо это все как-то, пока доедешь, запал иссякнет. Я быстро потухаю. Матюкнусь пару раз, кулаком по дивану, вот и все.

– А у кого-то запал накоплен за долгие месяцы, годы.

– У тебя? – Я кивнула. – И у родителей… близких можно понять.

Повезло, что он такой. Заботится, думает обо мне. О нас. Ну и пусть, что от его касаний не нагревается тело.

– Пойдем прогуляемся туда, поглубже.

– Главное, назад вернуться, тут ни ориентиров, ничего, дикие места в получасе от города. Такие у нас территории, конечно. Я в Москве был, едешь и едешь по трассе, и все стройка и машины, а дальше только хуже будет. Все туда рвутся, ну не все, канеш, но кажется, что все, многие, а я дальше не хочу, Ебурга хватает. Живет во мне маленький человек из мелкого города, который переехал в город побольше и стал человеком средним. Нашел себя. Здесь надо зарабатывать и обустраиваться.

– А я хочу в Питер, да и в Москву, погулять. Проездом в детстве были, на море ездили. Представь, пересадка небольшая, а родители с нами, да еще с чемоданами, в жару, суету, в эти толпы бегут в метро, на Красную площадь и в «Детский мир».

Красный мир. В детстве важен только мир.

– Слетаем, после свадьбы. Ты как, будешь кричать?

Я покачала головой. Лёша приобнял, прижался всем телом, потом медленно повел назад.

– Спокойствие, – шептала я, – вот так гулять вместе, а еще двигаться, думать и забывать. Жаль, скоро уже не покататься на велике.

Жаль; я так и не закричала.

И когда пришел конец октября с московскими заложниками в театре, паника вновь вернулась. Все, что мог сделать Лёша, – это крепко обнимать, целовать, баюкать. А я стала понимать, что, вероятно, никогда мне не залечить эту ноющую рану. Она расширяется, засасывает меня и окружающих; но интересно – не всех.

Я больше не смотрела новости. Каждый день и так страшно жить. О свадьбе не говорили, отложили на потом, как будто взяли передышку от решений, и проводили время вдвоем, я искала работу. И находила: продавщицей телефонных карточек, менеджером жвачно-сигаретного ларька (звали обратно), администратором фотосалона по проявке пленок. Хотелось продавать музыкальные CD, но места были заняты фанатиками-парнями, даже со знаниями брата мне было бесполезно с ними тягаться.

Родители вздыхали.

– А я же говорила, Катерина, не надо было бросать институт. Вот куда ты теперь?

– Да что ты ей говоришь все, зудишь, талдычишь, если в голову раньше не положила, сама виновата.

– Валер, да кто из молодежи вообще слушает сейчас?

– Никакого уважения, и пусть, пусть, – поджаренной куриной ножкой тыкал в меня папа, – вот и пусть сама с работой разбирается, да хоть ко мне на завод идет. А, дочь? Я кому надо за тебя скажу.

Лёша хотел, чтобы я нашла работу с перспективами, пусть даже сначала это была бы копеечная должность. Похоже, он нащупал свой путь и с энтузиазмом – хоть по мне немного истерическим – вкладывал в карьеру все силы и время. Катён, ты просто ничем ни разу не интересовалась, не горела, не достигала цели. Но, может, когда-нибудь найдешь свое.

Я действительно не танцевала, не пела и не умела рисовать. Немного мыслила, читала по сто книг в год, но оказалось, что с того другим. Уже даже Лёша одергивал: ты слишком ушла в себя, вернись и помоги мне с планами, с квартирой, отпуском, в конце концов. Знаешь, простой быт так лечит душу.

Но что, если выздоравливать я не хочу?

– Съезжать-то и не думаете? – спросил за новогодней нарезкой салатов папа. – Лето прошло, осень прошла, а вы как стрекозы, пропели-проплясали.

Я работала на новом месте и первую зарплату всю отдала маме, то была не помощь, а плата за проживание и стресс. Откуп.

– Мне не жалко. Взрослые, пора бы уж и самим как-то, а не на нашей с мамой шее. Лафа закончилась.

Вкусно горчит домашнее лечо; изжога вины. Лёша весь подобрался, насупился, но не грубил:

– Как раз есть варианты, на днях посмотрим квартиры, я пока деньги отложил.

Вариантов, конечно, не было. Заигрались, слишком комфортно квартировались, и при другом, тактичном, мягком папе мы бы с Лёшей, как у Бродского, «долго вместе прожили» и, может, стали хорошими семейными людьми.

С середины января мы искали квартиру через рекламу и знакомых, выписывали связки номер-имя-отчество-адрес, звонили по объявлениям, одно и то же спрашивали и одно и то же объясняли. Да, молодые, нет, но скоро поженимся, детей и животных не заводим, оба работаем, вечеринки не планируем и вовсе думаем в этой квартире молчать. Зачем же молчать – милостиво – ведь можно и шепотом. Шептали: когда прийти на просмотр?

Обещания от реальности отличались примерно так же, как знание от мнения, поэтому при первых просмотрах живот жгло гневом, но постепенно нас отпускало, примиряло с действительностью. А как за такое цена в ползарплаты, почему? – да так, просто цифра нравится.

Хозяева мастерски практиковали ложное мнение по Платону, и все как один нашли решение вечного вопроса об истине: считать верным то, что они придумали и написали в газете. Напечатанному чернобуквенному – верить. Не снизят оплату до адекватного уровня, пусть хоть осыпается штукатурка, падают на голову насекомые – местные, домашние животные, вздуваются до колен полы.

Лёша так хотел съехать от моих родителей, что уговорил на быстрый временный вариант – комнату, недалеко от его работы, в которой, по мнению хозяина-пропойцы-гражданина, так уютно будет молодым. Всего на месяц-два!

– Кхе-хе, вот ключи, и сам, знаити, был юным, искал гнездышко, чтобы поеб…

Мы вымыли стены, окно и пол хлоркой, забрали из дома немного вещей, а подушки, одеяла, новое постельное бросили на матрас в углу. Сбежали. И Лёша стал таким же, как и раньше, цепкость стыда спала, серая четырехстенность отодвинула обиды, проверила нас на прочность. А не в этом ли был план?

Попробуй-ка тут договориться и не ругаться от усталости, тесных условий. Тысячелетняя проверка чувств. Плита заржавела, налет на унитазе дополз до верхней кромки, а стиральная машина – невиданный в разрухе зверь. Есть было нечего и не за чем, холодильник забит разносолами, водкой, а наши продукты, подписанные в пакете, исчезали за несколько часов.

Первый раз, когда я разглядела квартиру при дневном свете, то закрыла лицо руками, боялась прикоснуться к грязи. Не переживай, зато это почти бесплатно – пока ищем хороший вариант, можно и потерпеть. Но сначала Лёша задерживался на работе, пришлось отложить просмотры новых мест. И пролетали, тяжко проползали дни, а потом недели. То что-то с машиной, то моя поздняя смена, то голод и злость, то поездки к родителям, то сон до обеда и прогулка, а там уже и не до звонков, ведь начали – продолжаем терпеть.

Так мы возвращались и возвращались на напольную постель, с чипсами и соком, пара минут объятий и пора спать; никто даже не думал о большем. Давай уже что-то сделаем. Да-да, завтра точно. Или послезавтра. Точно.

Грязь не липнет к грязи.

– Несите свое стирать, – жалела, звала мама на воскресном обеде.

– А мы как раньше на руках, в тазике, без автомата стирали и через сушку-каток крутили, не жаловались, – шутливо издевался папа. Но Лёша ему нравился, особенно на приличном отдалении. – Я не со зла. Хорошая школа жизни, Алексей.

– Я уж понял.

Временное задерживалось в горсти, черпай не черпай, хранить больше не в чем.

За месяцами если не следить, не цедить, моргнешь – прошло пять лет. И все в мире так?

– Чё за фигня, – часто свирепел Лёша, пытавшийся умыться перед сном. – Починить свет, что ли, нельзя.

Давай попросим таракана с той стены, как раз вот смотрит, он свободен.

В санузле моргала, надсадно жужжала лампа, трещали покрашенные красно-коричневые половицы; за дверью надрывно, кисло, больно кашлял алкоголик, не подхватить бы туберкулез; в углу недвижно лежала бактерия бубонной чумы. А вот тут я. Боже, что я-то тут такое. Расхохоталась:

– Ты представь, что это третьесортное кино, ну бутафория, декорация, спецэффекты, как в ужастике. Пощекотать нервы.

– Все тебе выдумывать.

– Ха-ха, а как тогда здесь жить?

В месте, где стараешься ничего не трогать.

– Как это достало, и все, что нравится, занято, блин, давай уже посмотрим новые варианты. Да хоть что! Это не жизнь же, не жизнь, а дерьмо поганое.

Иди обниму. Не знаю, до какой точки я смогу терпеть, где моя линия: волна кипения, брызги в стену и вечный покой.

Но потом Лёша успокоился, в выходные мы отмели еще две квартиры, одну в плесени и далеко, а вторую сдавали лишь на лето – я не хочу на лето, хочу основательно, с тобой, Катён. В третьей, хорошей, хозяева нас долго и пристально разглядывали в узком тусклом коридоре, но отказали, захлопнули дверь.

Когда мы вернулись в съемную комнату, Лёша пнул ногой матрас, стену – тише, напугаешь усатого, – потом дверь и порвал себе кожу о гвоздь. После аптеки я обработала рану – дуй сильнее, дуй; он лег. Принесла чай и книгу, давай почитаю тебе вслух – а что там, не Рассел, не Юнгер? – не переживай, тут – веселые приключения муми-трольцев с кометой. Как остроумно, давай.

Тогда погас свет.

«Денег хотят, нелюди! – вопил хозяин. – Скоты ебучие, треклятые мрази, свиноты подзабор…» Гражданин с грязной тряпкой на бедрах ругался на правительство, омериху, систему. «Айда отсюда», – быстро собрался Лёша. И мы, как тени-люди из платоновской пещеры, с пакетами и сумками, ушли.

Ночевали не на вокзале, сначала продышались, привалились плечом к плечу на тихой скамейке, согревали друг друга дыханием, паром. Пошли в машину – базу теплоты, подремать до утра, купить забытые зубные щетки и доехать до работы – ему. А я целый день сидела во временном доме, звонила по квартирам, расширила поиск, пусть и дальше ездить, но сегодня надо где-то спать.

Поедем к родителям? Нет, в отель, помоемся, переночуем, а ты ищи скорее. Хоть что, хоть где.

Так мы попали к Нине. Умеренно убитая квартира, пышминское направление, вежливая хозяйка, а мы сама скромность. Прямо у двери перешептывались. Но это через весь город, Лёш. Метро, и, если что, я могу тебя возить. Он вставал обычно в семь, а мне уже к восьми. Но иногда же не сможешь. Катён, все обязательно будет, квартира и комфорт, заработаем, только немного потерпи.

Мы стали видеться совсем мало, графики не совпадали, я иногда ночевала у родителей, а Лёша всегда там, усталый и раздраженный, через пробки возвращался в арендную чужую постель; отмалчивался, не объяснял.

Но после нескольких бессмысленных ссор мы как-то подали заявление в загс на июнь, я снова стала работать у сигаретных жвачников, в другой точке, недалеко, и стала ездить с Лёшей. Отпустило, приноровились, вошли в колею. Гляди, за плечом опять скука.

– Я, знаете, что подумала, – комкала мама скатерть, – может, соберемся, день рождения справим.

– Чей же? – повернулся к маме папа.

– Сережкин.

Без него.

– Друзей детства позовем, посидим, вспомним, а то дома тихо, вы еще съехали… если бы не мой Сереныш.

Пес теперь спал в тезкиной комнате, за закрытой дверью, шорохами длил надежду.

Папа молчал.

– Жаль, Рома не сможет, недавно созванивались. Лёша, ты, наверное, знаешь, Сережа и Катя втроем дружили. Он жил тут рядом. А сейчас в Питере, только переехал, не вернется, говорит. Ты бы ему, Кать, что-то хоть передала, написала, ну столько лет, пусть связь не теряется. Не чужие же люди.

– Хм.

– Невесту уж, поди, нашел, говорю. А он смеется. Говорю, приезжайте вместе погостить, зову вот, дозовусь однажды. Сережкины вещи, фотки посмотрим, расскажет свое мальчишеское, тайны, то, чего родителям никогда не рассказывают. Сейчас-то не страшно…

– Да, соберемся, – тяжело выдал папа, как будто внутри с кем-то посоветовался, разобрался, решился. – Хорошая идея, мать дело говорит.

А мама, впервые при Лёше, вложила мужу пальцы в ладонь. Тот сжал ее руку в своей, неловко, но как умел. Все эти годы я недооценивала их общую боль и поддержку.

В машине и я, и Лёша долго слушали нарезку музыки, рифмованных рекламных истин.

– Катён, ты не думаешь, что твоей маме, ну, того…

– Что?

– Ну, пора примиряться, отпускать.

– Она устраивает день рождения без него. Это ли не сдвиг?

– Сколько, три года прошло?

– Три, и что?

Зачем он начал. В память забарабанили: горы, лес, Сережкин голос. А сколько должно пройти, чтобы перестать ждать и верить?

– Забей. Ты что-то злишься. Давай не будем. Ляпнул. Тут это, мне надо одежду купить новую, костюм там, все дела. Отправляют в командировку, к серьезным партнерам, так, в джинсах и кофте, уже нельзя, не поймут. Поможешь выбрать?

Вместе нам было хорошо; в крупицы часов тянуло теплом.

Тесно жили рядом, знали друг о друге все ежедневное, мелочемоментное: когда кто встал, что ел, как прошел рабочий день. Обсуждали мелкие происшествия, склоки, покупки в квартиру, планы на общие выходные. Неужели такие вещи могут удержать реальность? Иногда делились мнением по книгам. А что ты читала, Беньяминова или как там, не-не, даже не рассказывай, верю, что сложно; ты только не муми-тролль без меня, вечером продолжим, моя очередь – вслух. А еще на работе посоветовали классный фильм.

Уютно раскинувшись на постели, мы читали книги, пили чай с подноса; я грелась у Лёши под мышкой. Там же, в кровати, на кухне и в ванной обоюдно спокойно сплетались наши тела; жаль, что его мужским эго управляла лишь страсть «выбиться в люди».

В одну из суббот – совпал выходной – Лёша готовил какао и завтрак, говорил о надежном, безопасном, нормальном. Мама и Ксюха приедут на роспись, погуляем по городу, покажем центр, познакомим с родителями невесты, введем, так сказать, в дом. Машине нужны новые шины. А еще купить бы ноутбук к концу года. Поехали на обед к твоим, потом в кино.

На выходе из подъезда встретилась хозяйка квартиры:

– Как раз к вам иду. Жаль, но через две недели в квартиру вернется моя дочь, надо съезжать, ребята.

– Опять искать, блин, все снова! – сжимал зубы Лёша и чуть не стучал по рулю.

– Найдем, зато поближе. Поудобнее.

– Это ж все время. И деньги. Я и так за многое плачу.

– Давай я не половину, а полностью буду оплачивать квартиру, а ты кредит за машину, еду и что-нибудь еще.

– Нет, – он смягчился, успокоительно погладил мое колено. – Катён, у нас все нормально. Перетерпим. Я думал, найти бы страшную дешевую квартиру, самим ремонт подделать и копить на первый взнос, потом свою взять, не дядям платить. Но с такими хозяевами, переездами как?

– Работаем же.

– Работать надо, зарабатывать, вон какие возможности, а мы мотаемся, как, блин, как кильки в банке.

– Кильки плотно там лежат и мотаться не мог… – не утерпела. – Да, Лёш, хочется. Поищем.

А родители совсем не удивились. Мама доставала из духовки любимый Лёшин пирог:

– Да знаем, проходили. Раньше-то как тяжело с квартирами было, не снять. Мы с папой пока не получили, помотались дай бог.

– Короче, – папа положил широкие руки перед собой, оставив место для тарелки; мама уже накладывала солянку.

Лёша напрягся, папин голос звучал серьезно и грубо, обращался к нему, не ко мне:

– Хватит вам мыкаться по съемному. Поженитесь, дадим денег на первый взнос, на ипотеку, добавишь сколько надо, а может, и так хватит.

Откуда деньги, опять неизрасходованное поле Бенджи, скрытые клады?

– Я не возьму.

– Да не подачка это, – папа ложкой показал на нас обоих. – Сказал же, нормальный ты, Лёха, парень, но Катерина так жить не должна. Поиграли во взрослых и хватит. Примите помощь, жить и так непросто.

– Спасибо, очень неожиданно, – еле выдавил он. – Надо подумать и обсудить нам с Катей.

– Обсуждайте. Не хотите так, берите в долг. Все равно у нее доля будет. А там разберемся.

Мама села со всеми, взяла ложку, окунула в оранжевое, жгущее озеро и вступила в разговор:

– Послушай хоть тут, Катя, а как вот дети пойдут.

День рождения Сережки выпадал на будний день, и мама перенесла его на субботу, чтобы смогли все. Я и Лёша, родители, несколько школьных друзей. Рома собирался приехать в следующем году. Вот и все, кто остался, кто помнил. Далекие бабушки-дедушки. Птичья родня. Галдят наперебой советы, пока живешь, а когда отсутствуешь, теряют интерес.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
3,7
11 оценок
389 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
24 апреля 2025
Дата написания:
2025
Объем:
342 стр. 4 иллюстрации
ISBN:
9785002236015
Издатель:
Правообладатель:
Альпина Диджитал
Формат скачивания:

Похожие книги