Читать книгу: «Ветры, ангелы и люди», страница 2
Шел очень быстро, благо ледяной южный ветер дул теперь в спину, не препятствовал, а помогал, подгонял. Свернул за угол даже раньше, чем успел задуматься: «А не пора ли мне поворачивать?» И практически сразу вышел на широкую улицу с трамвайными рельсами, пока совершенно пустыми, хоть танцы устраивай. Остановка была совсем рядом, пошел было туда, но спохватился: Туули велела постоять на рельсах и вспомнить, как испугался. Если уж решил выполнять самую идиотскую в мире инструкцию, будь точен – просто для равновесия. Безупречно или никак.
Ну что, постоял, побоялся. Вернее, вспомнил давешний испуг, скорее даже просто выброс адреналина, сотрясший тело, ум-то был занят совсем другими страхами, только с бухгалтерским равнодушием отметил: «Надо же, как близко этот трамвай».
Потом все-таки пошел на остановку и принялся ждать.
Раньше почему-то думал, все трамваи в Хельсинки зеленые, но оказалось – нет. Первым приехал синий, как майское небо, почти сразу за ним – ярко-красный, с призывной надписью «Паб». Вспомнил даже, что читал о таком в Интернете, решил не искать специально его остановку, но обязательно сесть прокатиться, если сам случайно попадется на глаза. И вот, гляди-ка, действительно приехал и долго стоял, дразнил распахнутыми дверями, теплом и светом, звоном бокалов и веселыми голосами чужих незнакомых людей, вероятно здоровых, а значит, почти бессмертных – в отличие от меня. Вот о чем не следует забывать, когда почти готов поддаться искушению, махнуть рукой на дурацкую куклу и вскочить в уютный вагон, погулять напоследок, потому что это же действительно самый последний шанс, завтра поезд – как бы домой, а на самом деле, мы все понимаем, куда идет этот поезд, и как называется конечная станция, да? Ладно, ладно, молчу.
Наконец красный трамвай-паб обиженно тренькнул и тронулся с остановки. А следом за ним приехал зеленый – не сразу, но более-менее вскоре. Минут пять спустя. Остановился, но почему-то не открыл двери, и в этот момент вдруг стало так страшно, как еще никогда в жизни не было, страшнее, чем отвечать на телефонный звонок из клиники, страшнее даже, чем завершив разговор с врачом, класть телефон в карман.
«Трамвай приехал, спасение рядом, но двери! Закрыты, не войти, шанс упущен, чудесное спасение отменяется», – примерно так выглядел безмолвный внутренний вопль в переводе на внятный русский язык. И только тогда понял: «Господи, да я же очень серьезно играю в эту игру. Как будто поверил каждому слову ярмарочной старухи. Подучается, правда поверил? Похоже на то».
Водитель трамвая, вагоновожатый, как их называли в детстве, с недоумением косился на странного пассажира – вроде, топчется у самых дверей, а не заходит. Хотел заорать: «Дурак, ты забыл открыть мне двери!» – но тут наконец сообразил, что должен сделать это сам. Просто нажать кнопку, расположенную снаружи, сто раз уже это делал, во многих странах городской транспорт устроен именно так. И вдруг забыл. Господи, как же глупо. Но хорошо хоть в последний момент вспомнил, нажал, вошел, успел.
Успел. Что дальше-то? В таких случаях обычно говорят: «хороший вопрос». Но вопрос, будем честны, нехороший. От такого вопроса в глазах темно, и как же это невовремя, потому что именно сейчас смотреть надо очень внимательно. И не себе под ноги, а на лица немногочисленных пассажиров. Кто-то из них – твоя смерть. И моли Бога, чтобы этот кошмар, который и сформулировать-то сейчас невыносимо, сбылся для тебя. Оказался правдой. Потому что если все эти люди – просто жители города Хельсинки, едущие по своим делам, тебе хана.
Огляделся, конечно, – а куда деваться. И убедился, что великанша Туули была права, когда говорила: «Не было до сих пор такого, чтобы человек собственную смерть не узнал». Ошибиться и правда невозможно.
Ошибиться невозможно хотя бы потому, что эту фигуру в синей куртке с прикрывающим большую часть лица капюшоном, видел уже не раз. И всегда почему-то в трамваях. Впервые в детстве, года что ли в четыре. И так громко ревел, так вопил от ужаса, так упрямо тянул мать к выходу, что порвал ее новенький плащ. А она так расстроилась и растерялась, что впервые в жизни ударила по щеке, да так сильно, что не устоял на ногах. Как теперь выясняется, правильно сделала, по крайней мере на всю жизнь запомнил эту безобразную сцену и заодно образ врага, мужчину в синей куртке с большим капюшоном, почти без лица, самого обыкновенного, самого страшного в мире дядьку – поди такое кому-нибудь объясни даже в сорок лет, не то что в четыре года.
Потом еще несколько раз встречал его в трамваях, почему-то всегда в «шестерке», сколько ни ездил другими маршрутами. И еще один раз в Одессе, когда был там в отпуске и ехал с друзьями с пляжа, от парка Шевченко, кажется, в «двадцать восьмом». Конечно, сразу же выскочил, объяснив: укачало. В этом смысле очень хорошо быть взрослым, даже перед лицом иррационального смертного страха всегда найдешь что соврать.
И вот теперь в Хельсинки. Ну, привет.
Сразу мог бы догадаться, кого мне высматривать в зеленом трамвае. Однако, надо же, даже не вспомнил. Удивительная штука память, этакий шкаф на курьих ножках, который поворачивается задом то к лесу, то к тебе самому исключительно по собственной воле. И какой частью усвоенной информации можно воспользоваться прямо сейчас, решаешь совсем не ты.
Стоял, смотрел на фигуру в синей куртке. Думал: «Куклу он, конечно, брать не захочет. Такого поди заставь. Значит, остается один вариант: нужно дождаться остановки, кинуть куклу ему на колени и выскочить. Главное – кнопка! О кнопке в последний момент не забыть, а то не откроется дверь. Он… этот… короче, Смерть скорее всего погонится за мной, чтобы вернуть куклу. И наверняка тоже успеет выскочить, местные вагоновожатые никогда не захлопывают дверь перед носом зазевавшегося пассажира, и это в кои-то веки плохая новость, наши лютые питерские водилы в этом смысле куда надежней, но ладно, работаем с тем, что есть. Все, что мне остается – выскочить из трамвая и бежать, не оглядываясь. И тогда, может быть, убегу. Или скроюсь в каком-нибудь баре, или ворвусь в магазин, затеряюсь в толпе, заползу под прилавок. Или, кстати, полиция – совсем неплохой вариант. Спрячусь за спину первого же полицейского, буду кричать, что на меня напал тип в синей куртке, пусть защищает. В общем, можно рискнуть. Вернее, иначе нельзя.
Прошел через салон, остановился рядом с этим… безликим, в куртке. Короче, и так ясно, с кем. Тот, надо отдать ему должное, не обратил вообще никакого внимания – мало ли кто тут ходит. И можно было бы усомниться, да не выдумал ли я это все, включая свой детский испуг и рыдающую от растерянности маму, если бы не сила притяжения незнакомца – не какая-нибудь «харизма», а настоящее физическое притяжение, наверное, так чувствует себя железка в опасной близости от магнита, когда понимает: «Ой, батюшки, я сейчас поползу». Вцепился в поручень, выстоял, не грохнулся всем телом на колени пассажира в синей куртке, не уселся на ручки собственной смерти, и на том спасибо, такой молодец.
Стоял на расстоянии вытянутой руки, терпел из последних сил, думал в ужасе: «Господи, как же я от него убегу?» Но когда трамвай затормозил у очередной остановки, действовал решительно и так четко, как будто уже сто раз репетировал эту сцену. Достал из кармана тряпичную куклу, швырнул ее в лицо своей смерти, вернее, под капюшон. Крикнул на весь салон: «Забирай вместо меня», – а потом зачем-то добавил, уже потише: «Это от Туули. Подарок на Рождество за хорошее поведение».
Хотел было развернуться и побежать к выходу, но застыл, не в силах двинуться с места. Понял: вот и пропал. А этот в синей куртке вдруг рассмеялся, да так заразительно, что в иных обстоятельствах стал бы хохотать вместе с ним, не разбираясь, в чем, собственно, соль. А так просто беспомощно слушал, как смеется – не то его смерть, не то все-таки просто пассажир хельсинского трамвая, поди разбери.
Так бы и стоял небось столбом не то что до следующей остановки, а вообще до конечной, но тут тип в синей куртке повернулся к нему, сверкнул из-под капюшона веселыми глазами, совершенно человеческими, только оранжевыми как огонь, сказал по-русски, совсем без акцента, как толстая Анна на ярмарке: «Да не бойся ты. Я ж не идиот – от рождественских подарков отказываться».
Уже потом, выскочив все-таки из трамвая, убедившись, что нет никакой погони, переведя дух, подумал: «Вообще-то сразу мог бы сообразить – если у смерти действительно мой характер, с ней довольно легко поладить, удивив или рассмешив».
Присел на лавку на остановке – ноги совсем не держат, а ведь еще собирался удирать от погони, такой оптимист. Посмотрел вслед отъезжающему трамваю, на всякий случай огляделся по сторонам – вроде бы, никого. Закрыл глаза и подумал: «Спасибо, милая Туули, милая Анна. Хотел бы я принести вам теперь подарков на Рождество. Сейчас посижу немножко и что-нибудь непременно придумаю. И заодно соображу, как отсюда добраться до Эспланады. Надеюсь, вы пока там, ярмарка не закончилась, рано еще совсем, часа, наверное, не прошло с тех пор, как мы расстались».
Но вместо того чтобы встать и идти, задремал. Вернее даже крепко заснул. Потому что как еще объяснить, что когда открыл глаза, вокруг было светло как днем. Ну, то есть, условно светло, на самом-то деле серо. Но серо – это и есть «как днем», иного освещения в полдень в конце декабря на севере не дождешься.
Оглядевшись, понял, что находился не на улице. И даже не в гостинице. А дома, в спальне. Ничего себе номер.
– Ничего себе номер, – сказал вслух, когда дверь отворилась и в спальню вошли Машка с Кашей.
Причем удивило его даже не столько Машкино появление, сколько тот факт, что кошка преспокойно сидела у нее на руках, не предпринимая попыток вырваться. Прежде Каша Машке даже гладить себя не особо позволяла. Да та и не рвалась. Неприязнь их была взаимной и, слава Богу, что сдержанной. «Ты меня не трогаешь, я тебя не замечаю», «Я тебя кормлю, ты ко мне не лезешь», – вот и договорились.
И тут вдруг такая любовь.
– Да уж, ничего себе номер, – повторила Машка. Тоном, не предвещавшим ничего хорошего.
Ну или просто так показалось. Потому что когда засыпаешь на трамвайной остановке в центре города Хельсинки, а просыпаешься у себя дома, довольно легко предположить, что в промежутке между этими двумя событиями поместилось еще несколько, вполне способных вызвать некоторое недовольство ближних. Особенно если ближний – Машка, обладающая ангельским характером. В смысле, характером падшего ангела, так он всегда ее дразнил.
Сказал:
– Учти, я понятия не имею, как тут оказался. Последнее воспоминание: я сижу на трамвайной остановке и соображаю, как добраться до Эспланады, где Рождественская ярмарка. И все!
– Ну, судя по всему, до ярмарки ты благополучно добрался, – вздохнула Машка. – А где еще ты мог так наклюкаться, что даже на поезд опоздал?
– Наклюкался? Я?! Опоздал на поезд? Немыслимо. Так не бывает.
– Я тоже думала, что так не бывает. С кем угодно, но не с тобой. Тем не менее факт остается фактом. Телефон ты отключил еще три дня назад…
– Три дня назад?! Господи, а какое сегодня число?
– Двадцать третье. А на звонки ты перестал отвечать двадцатого. Я, наверное, понимаю, почему. И даже рассердиться на тебя за это толком не могу. Ладно, ничего, в итоге Александр Викентьевич позвонил мне. Не смотри так, плохих новостей не будет. Он сказал, что лечить тебе надо исключительно голову, в противном случае мне придется еще долгие годы жить с невменяемым психом, не способным даже вовремя зарядить свой идиотский телефон. И бросил трубку. По-моему, Александр Викентьевич здорово обиделся. Не знаю, как ты теперь будешь с ним мириться, и очень рада, что это не моя проблема.
Хотел перебить, сказать: «Вы все дружно сошли с ума. Ну или только ты. Санвикентич звонил мне двадцатого, сразу честно сказал: «Максимум – полгода», – и как раз после этого разговора я…»
Но промолчал, потому что… Не важно. В общем, правильно сделал, что промолчал.
– Поэтому, – сказала Машка, – все двадцатое декабря я рыдала. Сперва на радостях. А потом, после нескольких сотен попыток тебе дозвониться, уже от ужаса. Потому что, понимаешь, самые хорошие в мире анализы совершенно не спасают от несчастных случаев и других катастроф, которые, будем честны, могут произойти с кем угодно, абсолютно в любой момент. И я все время думала, как же это обидно, если с тобой что-то случилось именно сегодня, когда наконец стало ясно, что все хорошо, и можно жить дальше. В общем, как-то примерно так. А ты, конечно, свинья.
Кивнул:
– Я свинья. Но учти, я такая интересная разновидность свиньи, которая только что была совершенно уверена, что двадцатое декабря – это у нас сегодня. В самом крайнем случае – ладно, вчера. При условии, что я до утра проспал на той остановке, что само по себе совершенно немыслимо, холодно же, ветер и снег… Но куда делись еще два дня?
– Это тебе виднее, – вздохнула Машка. – Я знаю только, что поездом ты вчера не приехал. И пока я думала, не пора ли обращаться в какой-нибудь международный розыск, и пыталась выяснить, с чего начинать, тебя благополучно привезли.
– Привезли?
– Ага. В грузовике. Какая-то милая пара – она русская, он финн. Ехали в Питер, везли в магазинчик ее родителей какой-то товар и подобрали тебя недалеко от границы, где ты ловил попутку. Сказали, ты был так прекрасен, что просто невозможно такого не подвезти до самого дома. Они тебя еще и внесли – прямо на четвертый этаж. И кротко спросили, куда можно положить.
– Я был прекрасен? Это в каком смысле? Настолько пьян?
– Пьян – это само собой, судя по чудовищному перегару. Но думаю, они имели в виду твой наряд.
– Что за наряд?
– Словами не описать. Сейчас покажу.
Усадила Кашу на постель и вышла из комнаты. Кошка, прежде обожавшая хозяина с истинно собачьей страстью, сейчас не спешила ластиться. Сидела, внимательно разглядывала, осторожно принюхивалась, как будто успела забыть… Да ну, чушь какая – «забыть»! А то прежде никогда из дома не уезжал. И почти на месяц случалось. И все было в порядке, сразу лезла на руки, мурлыкала, как заводная.
Хотел спросить кошку: «Правда, что ли, не узнаешь?» – но почему-то постеснялся. Только пробормотал неуверенно: «Кашенька», – и замер, испугавшись, что она сейчас вообще удерет. Но в этот момент Каша вдруг торжествующе мякнула и решительно полезла под одеяло – исполнять свою прямую обязанность, греть хозяйский бок.
Ну слава Богу, признала. Значит, я – это все-таки я.
А что, были сомнения?
Сомнения, чего уж там, были. Но они все разом вылетели из головы, когда в спальню вернулась Машка. И вовсе не потому, что Машка прекрасней всех на земле, хотя, конечно, случается с ней порой и такое. А потому что она – не принесла даже, а натурально приволокла что-то вроде огромной мантии с капюшоном, или плащ-палатки, сшитой из тряпичных игрушек, кукол, птиц и зверьков. Туулин балахон, Господи твоя воля. Ис лоскутёп, ис трьапосек. Откуда ему тут взяться? А с другой стороны, откуда тут взяться мне?
То-то и оно.
А все-таки хорошо, что добрался тогда снова до ярмарки, разыскал великаншу Туули и рыжую Анну, завалил их подарками, обнимал, целовал румяные от мороза щеки, пил «за здоровье», а потом за скорое Рождество, за Туули, Анну, Матти и «Сорку», за «хювя» и «окей» – сперва на Эспланаде, под смех гуляющих, потрескивание костров и жизнерадостный визг расстроенного аккордеона, а потом на палубе катера, мчавшего куда-то их пеструю компанию сквозь вой ледяного южного ветра. Или это был не катер, а сам южный ветер? Да кто ж теперь разберет.
Конечно, перебрал с непривычки. А кто бы на моем месте не перебрал.
– Ты хоть что-нибудь помнишь? – сочувственно спросила Машка.
Уселась на ковер рядом с постелью, посмотрела жалобно, снизу вверх, как ребенок. Повторила:
– Помнишь хоть что-нибудь?
Времени на обдумывание больше не оставалось. Знал: как скажу, так и будет, мне выбирать.
Ладно.
Сказал:
– Помню только, что от страха совсем съехала крыша, и я отключил телефон. Пообещал себе, что через пару часов наберусь храбрости, снова включу и позвоню Санвикентичу сам. Пошел прогуляться в сторону Эспланады, где ярмарка. Выпил там глёги – это же, вроде, совсем не крепко. Но сразу так попустило, что повторил. А потом… А вот что было потом, друг мой Машка, я совершенно не помню. Помню только, что все забыл.
– Ну и черт с тобой, – вздохнула Машка. – Забыл так забыл, главное, что живой. И это, к счастью, надолго.
Innuendo
– Предположим, апельсин ходит как ферзь, – сонно говорит Кэт, катая пахучий оранжевый шар по столу. – Вот как хочет, так и ходит. Например, в твою тарелку. Или вообще на пол. Но не тут-то было! Я его – ррраз! – и поймала. И теперь съем. Игрок съедает своего ферзя, как лиса колобка. Ам! Беспрецедентное событие. Я – великий шахматист. Никем не понятый гений. И у меня самый вкусный в мире ферзь. Почистите мне его, пожалуйста, люди добренькие, помогите кто чем может. Я так устала, что уже практически не местная. И сама не своя. У меня пальцы в косу заплетаются.
– Да вижу, – вздыхает Бо. – Ты же сидя спишь. Отвезти тебя домой?
– Меня отвезти домой, – сладко зевает Кэт. – Меня еще как отвезти! И привезти. Причем именно домой. Но не прямо сейчас. Хочу еще немножко поспать сидя. И посмотреть сон про всех вас. Такой хороший сон! Я ужасно соскучилась.
– Работа тебя доконает, – говорит Маша, протягивая Кэт очищенную половину апельсина и принимается за оставшуюся часть. – А я тебя сразу предупреждала, что в этот милый журнальчик лучше не соваться. Когда о редакции доподлинно известно, что рабочий день там начинается в девять, потому что «так положено», да еще со штрафами за опоздание, а заканчивается в лучшем случае тоже в девять, потому что «номер горит», причем горит он как костры инквизиции, весь месяц напролет, а не последние три дня перед сдачей, как у всех нормальных людей – это, по-моему, равносильно надписи «Не влезай, убьет». А ты как персонаж тупого ужастика, которому весь зрительный зал хором кричит: «Не сворачивай в сумерках на лесную дорогу, не ночуй в гостинице под названием «Черный Проклятый Дом», труп на пороге твоей комнаты – это не обычное недоразумение, нет-нет-нет!» – а он все равно жизнерадостно прет в самое пекло вместо того, чтобы бежать без оглядки, осеняя себя крестом трижды в секунду.
– Вот именно, – кивает Бо. – Я ей каждый день говорю, что…
– Ты мне каждый день говоришь, – сонно соглашается Кэт. – И все правильно говоришь. Я бы на твоем месте примерно то же самое говорила. Но этот «Черный Проклятый Дом» оказался таким замечательным местом! Во-первых, делать журнал, за который не стыдно, по нашим временам немыслимая роскошь. Все равно что к Маргарите на свидания бегать, ни единой души Мефистофелю так и не продав. А во-вторых, там же натурально заповедник гоблинов. В смысле, совершенно прекрасных придурков – таких же как я, только еще хуже. В смысле, круче. Не знаю, как до сих пор без них жила. По утрам просыпаюсь в семь. Если по уму, надо бы еще раньше, но тогда я просто сдохну. Я, конечно, и так сдохну, но не сразу. А немного погодя. Так вот, просыпаюсь каждый божий день в семь утра – это я-то! Ненавижу все живое. Хуже зомби, потому что меня даже чужие мозги в этот момент не интересуют. Ни за что не стану такую гадость жрать. Только кофе, да и то скорее от отчаяния: и так все плохо, а тут еще полную кружку вот этого горького черного залпом, как пулю в висок. И пока бреду на кухню, проклиная все сущее, вдруг вспоминаю, ради чего поднялась. Что сначала, конечно, все будет плохо, потому что кофе горький, вода мокрая, а еще одеваться – Господи, как я же ненавижу одеваться, хоть в одежде спать ложись, чтобы одной пыткой с утра меньше. А впереди еще метро – без комментариев, мы все понимаем, что это такое. Но потом-то, потом! Потом я все-таки приду на работу, и там будут все мои прекрасные придурки. Танька, Ваня, Салочка, Морковна. И Лев Евгеньевич, если очень повезет, выйдет из кабинета к нам пить кофе. И кааак начнет свои байки рассказывать…
– Кто-кто тебе байки рассказывает? – изумленно переспрашивает Веня. – Что за Лев Евгеньевич? Это Крамский, что ли? Я с ним пять лет в «Новостях» проработал. Чудовищный зануда. И вообще чудовище. Вида ужасного, к тому же.
– Ну так, наверное, ему с вами было скучно. А с нами интересно, – пожимает плечами Кэт. – Вот он и пошел байки травить. Любой нормальный человек – переменная, а не константа. А то бы застрелиться можно было.
– Ну, не знаю. Нормальный человек может и переменная, а у Крамского на лбу написано, что он константа. И послан человечеству в наказание, уж не знаю за что. Может, как доплата за Содом и Гоморру? В Небесной Канцелярии подбивали баланс, поняли, что огонь и сера – это было недостаточно сурово, и быстренько отправили на землю Крамского. Но почему-то не на берега Мертвого моря, а в Москву. Промахнулись, что ли?.. Слушай, а мы точно говорим об одном и том же человеке?
– Понятия не имею, – сонно улыбается Кэт. – Но все-таки фамилия, имя, отчество, профессия. Многовато для совпадения. Да брось ты, в самом деле. Может, у человека просто плохой период в жизни был, когда вы вместе работали. А теперь все прошло. Он правда прикольный. И между прочим, бывший художник-авангардист. При советской власти это был такой экстремальный спорт, для самых безбашенных. Он к памятникам Ленину ангельские крылья приделывал – самодельные, из марли на каркасе. И картины рисовал – египетские мумии в пионерских галстуках, рабочие с картофелем вместо лиц, члены Политбюро парят ноги в тазиках, а глаза у всех светятся таким инопланетным белым огнем. А когда СССР развалился, и все разрешили, бросил это дело – стало неинтересно. Вот тебе и зануда.
– Ну ты даешь, – восхищенно вздыхает Веня. – Крамский! Клеит ангельские крылья памятникам! Мумии в галстуках, картошка, ноги в тазиках. Вот это импровизация! Что у тебя в голове делается, дорогой друг?
– Голова головой, а ты погугли, – пожимает плечами Кэт. – Про свои картинки он нам не рассказывал, я их сама нашла на сайте какой-то американской галереи. Или немецкой? Один черт.
* * *
– Слушай, а что за байки Крамский вам травит? Я же Левгеньича тоже немножко знаю. И, честно говоря, совершенно не могу вообразить его выступление в этом жанре.
– Ннннуууу… Да черт его знает, – зевает Кэт. – Такой, понимаешь, экзистенциальный поток сознания, пока слушаешь, просто ах, а потом хрен перескажешь.
Диспозиция теперь такова. Бо сидит за рулем, Кэт лежит на заднем сиденьи, прикидывая, что делать с ногами, которые внезапно стали слишком длинными и не помещаются никуда. Хоть в окно их высовывай. А кстати, это мысль.
– Ты что творишь?
– Да вот, подумала: у меня такие прекрасные новые сапоги. Надо бы воспользоваться случаем и показать их всему городу. При бледном свете фонарей, например.
– Не стоит, – мягко говорит Бо. – Предположим, сегодня неподходящий для этого лунный день.
– Аргумент, – вздыхает Кэт. – Ладно, тогда поехали побыстрее. Потому что я тут у тебя совершенно не помещаюсь – так, чтобы лежать. А не лежать бессмысленно. Зачем тогда вообще жить, если усталому человеку прилечь нельзя?
– Бедный ты мой усталый человек. Слушай, а они все действительно такие кайфовые, как ты рассказываешь?
– Кто – они? Сапоги? Еще бы! Все два.
– Да ну тебя. Твои коллеги. Включая эту всклокоченную рыжую тетку, которая сидит у окна – как ее? Морковна? Ну, которая начала орать, когда я за тобой зашел. Что-то она мне как-то совсем не понравилась. Я дурак? Чего-то не понимаю?
Кэт не отвечает, потому что спит. И будет спать до самого дома, пока худосочный Бо не предпримет очередную провальную попытку вынуть ее из машины и отнести на руках хотя бы до подъезда. Потому что на пятый этаж без лифта – это уже перебор, даже с точки зрения благородного рыцаря, чья дама сердца весит, скажем так, несколько больше, чем два пакета с едой из супермаркета, с которыми он обычно вполне неплохо справляется.
– Ой, нет-нет-нет, уронишь, я сама, – сонно смеется Кэт и выбирается из машины, а потом они идут, обнявшись, сквозь синюю гущу тьмы, слегка разбавленную топленым молоком фонарей.
* * *
– Понимаешь как, – внезапно говорит Кэт, остановившись на лестничной площадке между третьим и четвертым этажом. – Та же Морковна, кажется, вообще никому кроме меня не нравится. Зато она – поэт, причем настолько странный и сложный, что даже не могу сказать, хороший ли. Но какая разница, все поэты зачем-то нужны, иначе бы их не было. Особенно Морковны, с таким характером, как у нее без дюжины ангелов-хранителей среди людей не выжить. Совершенно не важно, нравится она тебе или нет. И все остальные. Ты же с ними не работаешь. А я работаю. Целыми днями в одном помещении сижу. И кофе вместе пьем, и обедать ходим. Что, впрочем, пустяки. Важно, что журнальчика нашего распрекрасного не будет, если мы не станем одним целым – на то время, пока его делаем. Больше, чем пресловутой «командой», натурально одним существом, с ясной целью и твердым намерением. Не могу же я вот так, с утра до ночи с какими-нибудь скучными придурками одним существом становиться. И поэтому они – кайфовые. Буквально лучшие люди на земле. Я так решила. Мое слово твердо. И знать ничего не желаю.
– Ничего себе постановка вопроса. – Бо озадаченно качает головой.
– Ну а как еще. – Кэт снова сладко зевает. – Это же моя жизнь. Как скажу, так и будет. Собственно, уже есть.
* * *
– А Крамский, между прочим, действительно совершенно офигительный тип, – сонно бормочет Кэт, наматывая на себя оба одеяла. – Хоть и с прибабахом. Ну а кто без? Я же правда его картинки в Интернете нашла. И еще почитала воспоминания друзей юности, сейчас многие о тех временах пишут. По всему выходит, Крамский наш очень крутой чувак был. А значит, и остался. Такие штуки – они же никуда не деваются. Они всегда навсегда.
* * *
– Тихо, – говорит Лев Евгеньевич, – помолчите, пожалуйста.
«Если, конечно, уровень вашего примитивного сознания позволяет контролировать речевой аппарат хотя бы на протяжении нескольких минут, в чем я, по правде говоря, сомневаюсь», – эту, вполне обычную в его устах фразу шеф-редактор почему-то произносит про себя. Будем считать, по причине лирического настроения, наступившего столь внезапно, что Лев Евгеньевич пока не понимает, что с этим следует делать. И как себя вести. Ему хочется плакать и одновременно скакать на одной ножке. И еще – кого-нибудь обнять. А это уже, будем честны, ни в какие ворота.
Лев Евгеньевич прислоняется лбом к холодному стеклу. За окном идет снег, который он ненавидит с детства, с тех самых пор, когда родители привезли его из Ташкента в Москву и сказали: «Теперь наш дом здесь». И даже толком не потрудились объяснить столь нелепый выбор нового места жительства. Ужасно тогда на них обиделся. И зиму невзлюбил. И вот она опять началась. Что вполне закономерно, как-никак, на дворе середина ноября. «Удивительно другое, – думает Лев Евгеньевич, – какого черта я этому рад?»
И открывает окно. И свешивается наружу – не по пояс, конечно, но все-таки изрядно, так что у рыжей Таисьи Марковны начинает кружиться голова, она отворачивается и пропускает дивное зрелище: грозный, вечно угрюмый шеф, человек-футляр для хранения самого злого в мире языка, высовывает этот самый язык и ловит на него снежинки – одну, другую, третью.
– В детстве у меня был друг Сашка, – говорит Лев Евгеньевич, вероятно, под воздействием этого психотропного средства, иных объяснений у его подчиненных нет. – И мы с ним мечтали стать полярниками. Надо же, я только что вспомнил! Причем не просто мечтали, а готовились к походу на Северный полюс. Идея, ничего не скажешь, смелая – с учетом того, что жили мы тогда в Ташкенте. И снег видели только в кино. Нам говорили, что он холодный, как мороженое, но поверить в это было непросто. Такое абстрактное знание, совершенно неприменимое в практической жизни. Однако из кинофильмов мы твердо уяснили, что по снегу передвигаются на санках. И стали их строить. И даже построили нечто – не санки, конечно, а, можно сказать, платоновскую идею санок, по крайней мере более предельного обобщения я и вообразить не могу. Думаю, наши санки и по снегу особо не скользили бы, потому что вместо нормальных полозьев у них была идея полозьев. Платоновская, конечно же. Какая еще. Но мы как-то умудрились нагрузить эти санки доверху и дотащить их по тротуарам почти до самой городской окраины, где они все-таки развалились, и мы остались на груде обломков с охапкой отцовских свитеров и семью банками консервов – по нашим расчетам этих припасов должно было хватить до самого полюса, штурм которого, увы, не удался. Или все-таки удался? Просто растянулся во времени. Выходили мы из Ташкента, и что же? Сашка сейчас живет в Эдмонтоне, на самом севере Канады. А я – тут, в Москве. Результат не блестящий, до Сашки мне далеко, но все-таки почти полпути я уже проделал. А жизнь все еще впереди, по крайней мере некоторая ее часть… Внимание, вопрос: зачем я вам все это рассказываю? Правильный ответ: понятия не имею. Кажется, мне просто надоело прикидываться вашим начальником. Что, впрочем, не отменяет того факта, что ваша тоскливая возня с Масоалой должна триумфально завершиться хотя бы к пяти, а не за полчаса до полуночи. Спасибо за внимание.
И, не обращая внимания на округлившиеся глаза и приоткрывшиеся рты сотрудников, возвращается в кабинет.
* * *
– Отлично, – говорит Кэт, – просто отлично. Ну а как еще, по-твоему, мы можем жить?
– Да как угодно можете, – смеется мама Тами. – Вы у меня в этом смысле вполне всемогущие.
– Именно! – радуется Кэт. – Но мы же не просто всемогущие. Мы еще и умные! Поэтому из всего доступного нам многообразия возможностей выбрали самую простую и приятную: отлично жить. Даже удивительно, что ты сомневаешься.
– Это все из-за вашей квартиры. Ты же знаешь, я невзлюбила ее с первого взгляда. Ненавижу эти советские хрущевки, сама в такой выросла и счастлива там не была. И теперь думаю: ну как в такой гнилой норе можно «отлично жить»? И подозреваю неладное. Например, что кто-то из вас уже давно сидит без работы, и вы просто не можете позволить себе жилье получше. И конечно, ничем не могу помочь, зато исправно морочу тебе голову. Прости.
– На самом деле имеешь полное право, – говорит Кэт. – Ты у меня и так какая-то подозрительно вменяемая. У всех мамы как мамы, истерят с утра до вечера, требуют, чтобы все немедленно стало как им хочется, ничего слушать не желают. А ты как с другой планеты, даже внуков срочно не требуешь. И не приезжаешь внезапно раз в неделю с проверкой, хорошо ли мы чистим унитаз. Я, знаешь, даже рада, что ты прикопалась хотя бы к нашей квартире. Появляется надежда, что ты все-таки нормальная живая человеческая мама со своими причудами, а не безупречно функционирующий андроид, какая-нибудь экспериментальная модель Нексус-шестьдесят девять, которая всем хороша, но в любой момент может выйти из строя. И где тебя тогда чинить? Борька даже с утюгом через раз справляется, а я вообще технику только ломать умею, ты в курсе.