Читать книгу: «Пути Господни»

Шрифт:

По благословению

митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского

Владимира

Рекомендовано к публикации

Издательским Советом

Русской Православной Церкви


В книге использованы фотографии из личного архива автора.

Фото на обложке – Н.И. Кривошеин

Введение

Я отталкиваюсь от земли, а парю над лугами, я не чувствую своего тела, потом я набираю скорость и взлетаю ещё выше, передо мной дивные поля с цветами, вдали горы, снеговые вершины, я спускаюсь ниже и вижу под собой реку. Меня обдувает тёплый ветер с ароматом цветов, только бы не упасть, нужно долететь до дальнего леса и там развернуться. Пора домой, меня ждут, я вижу как мой муж Никита, сын Иван и моя мама собирают на стол, готовится праздничный ужин. Солнце медленно садится, а на горизонте оно становится почти красным шаром, значит, завтра будет ветрено, я замедляю скорость, снижаюсь… и просыпаюсь.

Давненько я уже не летаю во сне, но, каждый раз испытав это состояние, я просыпалась наполненная счастьем! Не всегда у меня выходило так нежно планировать, бывало, что падала под откос, в пропасть, цеплялась за камни и душа замирала от страха, тогда просыпаешься в мокром поту и судорожно пытаешься объяснить сон. К чему бы это? Но однажды со мной произошло совсем другое.

Существует мнение, что наш сон есть мимолётное прикосновение к выходу души из тела, некая «малая смерть». Ведь во сне мы не чувствуем своей плоти и наше сознание отключено. Кстати, сильные депрессии и шизофрению лечат не только гипнозом, но и погружением в глубокий сон. Клиническую смерть, которую я пережила в 20 лет, невозможно сравнить ни с чем. Сразу осмыслить происходящее нельзя, состояние в котором пребывает душа и тело не похоже ни на счастливый сон, ни на страшный. Прошло почти сорок лет, а воспоминания у меня чёткие, будто случилось это вчера. Выход моей души из телесной оболочки я ощутила довольно быстро, я смотрела на себя сверху, моё тело лежало на операционном столе, а сама я плавала под потолком. Каждая деталь, движения врачей, их голоса, разговоры имели особенную чёткость, похожую на наводку фокуса в фотоаппарате. Мне казалось странным, что они не видят меня, а копаются в моём животе, я даже хотела как‑то обратить на себя внимание. Спустилась к ним поближе, услышала их панические разговоры, всё их внимание было обращено к моему телу. «Ау! Я здесь!» – прокричала я, но никто меня не услышал. Я рассердилась и вдруг почувствовала, как моя бестелесность наполняется неведомой силой и влетает в ярко освещённый коридор, а я или не я, но, видимо, моя душа превратилась в гладкий, полированный металлический шар, размером с теннисный мячик, который мчался с невиданной скоростью по туннелю и мне хотелось зажмурить глаза от слепящего бело-яркого света, совершенно не понятно, откуда исходящего. Сила, толкавшая меня вперёд была сверхъестественной. От белого сияния не было спасения (глаза зажмурить не удавалось!), вокруг меня стали возникать знакомые, как бы стёртые полу лица, голоса зазывали вперёд. Потом развилка, я забираю вправо, свет постепенно съёживается, проступают тени, словно повеяло подвальной сыростью, моё движение замедляется, и впереди, в конце туннеля я вижу поворот, а за ним темень, и неведомый голос говорит мне: «Не иди дальше, иначе ты не сможешь вернуться, подумай, у тебя есть выбор ещё несколько мгновений и назад дороги не будет…» Я – шар, зависаю в воздухе, моя душа наполняется сомнением, кажется, что ты не подвластен себе, сколько минут длиться это борьба, трудно сказать, всё исчисляется светосекундами, но вдруг, совершенно непонятно почему, я начинаю внушать себе «вернись, не ходи дальше, там впереди смерть, вечность…» и как ядро из пушки я вылетаю назад.

Меня бьют по щекам, я окружена медсёстрами, они в панике что‑то говорят, в их руках шприцы, кислородные подушки, а ноги и руки мои привязаны к кровати. До сих пор не понимаю почему? Это уже не сон, не смерть, не другой мир, а первый Медицинский институт. Ура! Путешествие за кромку жизни закончилось благополучно.

Далеко не сразу я поняла, что со мной произошло. Прошло с тех пор много лет и первый человек, который услышал мою историю и объяснил мне, где я побывала, был мой муж Никита. До этого я не рассказывала никому об этом. Во-первых мне было трудно выразить словами случившееся со мной, я долгое время жила под шоком, а потом боялась, что не поверят. После клинической смерти я стала видеть сны каждую ночь. Одно время даже записывала. Странно, но с возрастом интересных снов стало меньше, зато всё чаще мысленно возвращаюсь к прошлому, семье, друзьям, многих уж нет в живых, вспоминаю пейзажи, особенно новгородские, которые меня напитали покоем и красотой… и ещё многое другое, что подвластно только нашей памяти и времени. После пережитой клинической смерти у меня появилось как бы подтверждение, что помимо нашей физической оболочки есть и бестелесная душа. Я поняла, что человеку необходимо совершенствовать свою душу и ухаживать за ней как за садом. Какими прекрасными цветами и деревьями мы засадим свою душу – сад, так и будем жить, только от нас зависит станет ли он Раем или адом, будем ли мы верить в Бога или в тёмные силы зла….

Причины, следствия и последствия нашей жизни не всегда нам понятны, проанализировать их, а следовательно как говорят в жизни «на ошибках учиться» дано не всем. Есть люди, которым опыт свой и чужой совершенно не в обогащение, им нужно много раз разбить лоб, упасть в яму, полезть на рожон, а в результате так ничего и не понять. Считается, что мы формируемся рано, и в первые годы жизни родители играют фундаментальную роль в нашем самосознании. Можно ли обрести полноту личности посредством обрубания семейных корней, традиций или забытья? Что может наполнить нашу душу и сердце? Как сохранить добро и тепло? Что есть вера в Бога и как пронести её через все искушения и не потерять? Советы давать легко, но каждый находит для себя свой путь….

Известно, что путешествия – это хороший рецепт от одиночества, подпитка души, общение с миром и взросление; в передвижении есть и умиротворение, а любопытство есть надёжный двигатель молодости и познания. Наши предки уезжали в кругосветные путешествия на несколько лет, тогда не было самолётов и знакомство с миром затягивалось. Может, эта непоспешность имела смысл, молодой человек возвращался домой возмужавшим. Сегодня мы совершаем как бы набеги на памятники, не всегда можем промедлить свой шаг, вникнуть, дослушать и досмотреть до конца… ровно также как и прошлое, которое может быть столь же увлекательным познанием времён.

У святителя Августина есть прекрасное объяснение времени. Время, говорит он, лишь длительность, у которой есть прошлое, настоящее и будущее. Прошлое уже было – его нет; будущее будет, и его нет, а что же есть? Есть настоящее, но и его почти нет, оно – точка соприкосновения между прошлым и будущим, в которой будущее постоянно переходит в прошлое. Святого Августина называют первооткрывателем времени. С невероятной глубиной вглядывается отец Церкви в тайну того, что уже было, чего ещё нет, и что в настоящем своём неуловимо.

Человек неразрывно связан со временем, живет во времени, во времени раскрывается его историчность, а в историчности – богообразность в неповторимости.

Я прожила полжизни в России и пол жизни во Франции, и, как говорил святитель Иоанн Златоуст, «пришла пора сокрушиться своим сердцем, исчислить время твоей жизни и сказать самому себе: дни бегут и проходят; годы оканчиваются; много пути нашего мы уже совершили; а что мы сделали доброго?»

Вот поэтому и я решаюсь поделиться здесь своими наблюдениями, вспомнить кое, что из детства, рассказать о том как жили наши родители, что им удалось сберечь вопреки всему и передать уже в эмиграции детям и внукам… Кто были эти люди? И почему они всю жизнь, несмотря ни на что, верили в возвращение на родину и в будущее России.

Итак, дорогой читатель, сейчас я возьму тебя за руку и мы вместе, преодолевая время, пересечём границы прошлого, настоящего и будущего.

Рождество

 
Хранитель милых чувств и прошлых наслаждений,
О ты, певцу дубрав давно знакомый Гений,
Воспоминание, рисуй передо мной
Волшебные места, где я живу душой,
Леса, где я любил, где чувство развивалось,
Где с первой юностью младенчество сливалось
И где, взлелеянный природой и мечтой,
Я знал поэзию, весёлость и покой.
 
А. С. Пушкин. «Царское Село»


Состояние ожидания праздника, трепет душевный, радостный холодок от приближающихся дней, наполненных гостями, вкусностями, подарками и ещё кучей всяческих таинственных сюрпризов, начинался уже в начале декабря.

А фольгу от шоколадных конфет мы распрямляли с помощью столовой ложки и вкладывали в страницы книг, до начала Поста. Она предназначалась для мандаринов и грецких орехов, которые мы заворачивали в неё, продевали иголкой нитку и потом развешивали на ёлке. Мандариновый запах приближался с каждым днём, а ещё запах яблок, которые отец покупал в деревянных ящиках, где, золотые и ароматные, они лежали в тонкой кружевной стружке, и напоминали припомаженных девушек в кружевных воротничках. На ящиках были наклейки «Солнце», «Золотой ранет», «Шестой номер». Яблоки были разного сорта, размера и цвета. Отец приносил эти ящики задолго до Рождества и мама держала их на полках между дверьми, где было достаточно прохладно, там же наверху, почти под потолком, стояли банки с вареньем, но это те, которые мама и няня берегли для праздника. Однажды Петя не удержался, и, когда никого не было дома, подставил табуретку и потянулся к одной из банок. Трудно было удержаться перед соблазном, клубничное и айвовое варенье зачаровывали не только его, но и моё воображение, которое рисовало хрустальные розе-точки, наполненные этими лакомствами. Петя потянулся, но сумел ухватиться только за тонкую верёвочку, которой было обвязано широкое горлышко банки… и она всей своей трёхлитровой тяжестью рухнула на него. Наверное, он страшно ревел, потому что в дверь стала стучать и звонить соседка по площадке, которая случайно оказалась дома. Петя открыл ей дверь и та увидела зарёванную физиономию с огромной синей шишкой на лбу. Удивительно, но банка с вареньем не разбилась! Родители Петю не ругали, а наоборот, смеялись, отчего ему стало ещё стыднее за его тайные покушения на рождественские запасы, да ещё во время Поста.

Вместе с мамой и няней мы задолго до праздника начинали лепить пельмени, начинка была разная, обычно из трёх сортов мяса (свинина, говядина, баранина), считалось, что от этого они сочнее. Уже в начале декабря стояли морозы, а потому, пересыпав пельмени мукой, мы выкладывали их рядами в картонные коробки и выставляли на балкон. Мама, которая выросла на Камчатке, замечательно умела мариновать горбушу, пересыпала большие свежие ломти рыбы укропом и крупной солью, окутывала в льняное полотенце и тоже выносила на холод. Обязательным угощением были у нас в доме и пироги с визигой. Не знаю, есть ли она сейчас, но тогда ни один рождественский стол не обходился без этих пирогов. К ним, конечно, добавлялся и жареный гусь, начинённый капустой и яблоками, или большой свиной окорок с брусничным вареньем. Иногда в духовке томился фазан, а к нему тушилась свёкла с брусникой или клюквой. Всё это готовилось из расчёта не только на семейный рождественский кружок, а и на все последующие дни, когда приходили друзья с детьми и обязательно уносили с собой не только подарки, но и кусочки наших пирогов с визигой и яблоками. Я не помню, чтобы в Рождество за столом, взрослые много выпивали, веселье было не от похмелья, а от радости что все мы вместе, за нашим семейным столом, в такую дивную волшебную Рождественску ночь. Да, конечно, была и водочка в графинах, и белое и красное вино, (шампанское у нас пили на Новый год), наливки, портвейны и сладкие морсы для детей. Нам с Петей разрешали сидеть со всеми, пока мы не засыпали в ожидании Деда Мороза с подарками, хотелось подсмотреть – настоящий ли он или, как мы подозревали, переодетый папа.

На первый день Рождества всегда приходило много гостей, дети одевались в костюмы, нянечка помогала им гримироваться, заплетала косы, приделывала какие‑то немыслимые лисьи и волчьи хвосты и уши, бороды из ваты, кокошники из цветной бумаги и блёсток, – и начиналось представление!

Надо сказать, что наша няня была большой мастерицей. Она замечательно шила и вышивала, а ещё делала искусственные цветы из гофрированной бумаги. Причём, все цветы были разные: розы, анютины глазки, маки, колокольчики, ромашки… из них она плела очень красивые венки для украшения наших танцевальных номеров.

Елочные свечи всегда были под особым надзором, за ними наблюдали все. Ведь ёлка, большая, до потолка, украшенная шарами, бумажными гирляндами, игрушками (ещё аж от нашей бабушки) и кусочками вполне возгораемой ваты, могла, не дай Бог, вспыхнуть!

После праздника всем гостям раздавались маленькие подарочки, которые мы заранее готовили своими руками. С помощью мамы и няни задолго до праздника, мы шили маленькие красные мешочки из кусочков бархата или атласного шелка, нашивали на них блёстки и бисер и наполняли мандаринами, орехами и шоколадками. Туда же мы вкладывали именные открытки со стихами или двумя милыми строчками. Помню однажды, как няня написала нашей подруге, которая всегда смущалась и была очень застенчивой: «Роза вянет от мороза, Ваша прелесть – никогда!» Девочка эта была так рада! Прыгала от восторга и всем показывала открытку.

Календарный Новый год у нас в семье «отмечали», но достаточно скромно, для нас детей он проходил незамеченным, родители шли на молебен в храм, а потом в полночь выпивали бокал шампанского и то наша няня ворчала «ещё Пост, а вы себе такое позволяете».

Все эти недели Поста, вплоть до Сочельника, наша квартира наполнялась вкусными запахами. Они менялись каждый день, и суета вокруг закупок, и особое приготовление каждого заранее продуманного блюда создавало для нас, детей, чувство причастности к чему‑то особенно радостному и долгожданному. Наши вечера по мере приближения праздника удлиннялись и нам разрешалось идти спать позднее обычного потому, что каждый из нас разучивал или стишок, или песенку, а иногда и маленькую пьеску, в которой были задействованы взрослые. И здесь мастерицей на всякие шарады и загадки была наша няня. Она помнила их уйму.

С детства нас приучали к церкви, к литургии, к вечерним службам. Конечно, особенно строго в семье соблюдали все недели Великого Поста, но в отношении нас, маленьких, были кое-какие поблажки, снисхождения. Я хорошо помню, что строгость была, но это никак не пугало нас, детей. Наш священник, настоятель нашего храма, был для нас чем‑то совершенно «своим», доступным, соединённым со всем укладом нашей жизни. Родители, когда мы были совсем маленькими, так устраивали, что мы не мешали им своей вознёй и плачем в храме, как только мы уставали стоять (а с этим было очень строго) нас уводили в дальние помещения. Обычно в трапезную, где мы помогали накрывать на стол или сидели в сторонке, читали или рисовали. Бывало, что кто‑то из прихожан занимался самыми маленькими, читали и разъясняли детские тексты на евангельские сюжеты, но всё это было соразмерено с возрастом каждого. Помню как однажды отец Николай подозвал меня и сказал: «Тебе исполнилось 7 лет и ты должна перед Причастием обязательно исповедоваться. Ты ведь уже вполне знаешь, что плохо и что хорошо». Я почему‑то испугалась и заплакала! А вдруг, я не смогу исповедоваться и как нужно «распознать» свои дурные поступки? Но батюшка меня успокоил и сказал: «Вот увидишь, всё у тебя получится, ты только задумайся, как ты проводишь каждый день, что говоришь своим близким или друзьям, гневаешься ли ты, грубишь…» С тех пор прошло очень много времени, я выросла, стала взрослой, но до сих пор мне требуется огромное усилие перед исповедью, чтобы понять себя, осознать грехи не только на уровне «бытовом» или детском (когда я доводила до слёз мою нянечку), а услышать нашёптывания греховные, собраться с мыслями и со всей строгостью к себе распознать, где я завидовала, плохо думала о людях, мало молилась или недостаточно помогала… и конечно сразу, как только задумаешься над этим, хотя бы над одним таким поступком, наваливается целая лавина, которая в каждодневной жизни как бы затмевается суетой, растворяется в ежеминутных делах и ты не видишь за этим самого себя. Ведь очень трудно постоянно себя контролировать, но если ты живёшь по совести, то конечно в тебе происходят некие зарубки, отметинки твоих грехов. Позднее, уже в юности у меня был маленький опыт посещения монастырей. Это были паломничества на несколько дней. Но именно там, я как‑то внезапно поняла, как необходима очистительная исповедь и молитва перед принятием Святых Таинств. Скажу ещё, что до сих пор, мне очень трудно исповедоваться часто, каждую неделю и особенно у незнакомого священника. Может быть это происходит от того, что очень долгое время у нас в семье был один духовный отец, он нас чувствовал и мы дети выросли с ним. Отец Николай обладал замечательным свойством – он никогда никого не принуждал и не ругал. Помню, как в свои пятнадцать-семнадцать лет мне не очень хотелось ходить на ежевоскресные литургии, в моей голове стали возникать разные сомнения, крутиться вопросы, на которые не могла найти ответы и даже не всегда обудить с моей подругой. Уж не знаю как, но отец Николай заметил моё состояние и однажды после вечерней подозвал к себе и сказал: «Если тебе по каким то причинам сейчас трудно бывать в храме, то постарайся дома молиться утром и вечером, читать Евангелие и знай, что я всегда готов с тобой поговорить». У меня словно камень с души упал…

Но вернусь к детству. 6 января – Навечерие или Рождественский Сочельник, был последним днём Рождественского поста, канун Рождества Христова. В этот день мы особенно готовились к наступающему празднику, квартира была наполнена особой праздничной суетой.

Мы, дети, уже знали, что само название Сочельник происходит от слово «сочиво», приготовленное из варёных зёрен риса или пшеницы, которое обычно вкушают только после литургии. Поэтому часть Сочельника 6 января проходила у нас в полном неядении, до первой вечерней «вифлеемской звезды». Пост предрождественский соблюдался у нас до конца вечерни. Однако, ведь служба вечерни соединяется с Литургией, служится утром, поэтому отец Николай нам объяснял, что и постимся мы до того момента, когда в центр храма выносится свеча и перед свечой поется тропарь Рождеству Христову. Те из нас, кто причащались на ночной Литургии, по церковной традиции, вкушают пищу в последний раз не менее, чем за шесть часов до времени Причастия, или примерно до 6 часов вечера. И здесь дело не в конкретном количестве часов, что 6 или 8 часов нужно пропоститься и ни минутой меньше, а в том, что устанавливается некая граница, мера воздержания, которая помогала бы и нам соблюсти меру.

Помню, что не всегда мы, дети, выдерживали эти длинные службы, частенько засыпали. Встретить праздник ночью – конечно, это была особая душевная радость. Таких служб в году очень мало – на Рождество и Пасху, и все эти замечательные особо торжественные службы совершаются ночью.

Как красиво украшался наш храм на Рождество, всюду еловые ветви, живые красные и белые цветы и в воздухе стоит особый запах, смесь жасминного ладана с лесом, елью, медовых свечей и таинственная полутьма, перед тем как всё засияет светом и торжественным песнопением «Воскресение Твое, Христе Спасе, ангелы поют на небесе…» и весь храм подхватывает!

По мере взросления после Рождественской Литургии у меня оставалось чувство, которое как-бы не хотелось расплескать, хотелось надолго сохранить духовную радость. Наша нянечка была человеком очень набожным и почти всегда оставалась на разговление в храме. Помню, как она объясняла, как бы извинясь перед нами, «не могу я после длинного Поста, только что причастившись на Литургии, окунуться в ваше семейное застолье, пир и смех». Но надо сказать, что это с ней было не каждый год. Почему она делала такие антракты в соблюдении строгости, объяснений толковых от неё было не добиться. Мама нам говорила, что есть такие люди, особенно подвижники, аскеты, монахи, богато наделенные благодатными дарами Божиими, что за шумным торжеством они теряет благодатный настрой. Для них внешняя часть второстепенна. Но как нам, простым мирянам, распознать и провести такую четкую грань между духовным и земным, между состоянием в котором пребывают аскеты и мы грешные? Повредит ли человек своему молитвенному состоянию если он вместе со всеми разделит семейную радостную трапезу после Литургии? На этот вопрос я получила ответ гораздо позже, когда поняла, что состояние созерцания, молитвенности всегда связано с приливом духовной радости, благодати, которую Господь щедро изливает на своих рабов. Но мы не можем себя сравнивать с монахами аскетами, с нас и спрос другой, а потому демонстративный отказ от общего радостного семейного застолья иногда напоминает ханжество и фарисейство.

Ночное мерцание наряженной ёлки, которая оставалась у нас до Крещения, огонь цветных, кручёных свечей, поблескивания серебрянного «дождя», маленьких ангелков, снегурочек, птичек, китайских фанариков и разноцветных шаров… всё это и днём и ночью сохраняло в квартире волшебную атмосферу. Иногда, когда взрослые засыпали, мы с Петей ночью прибегали на цыпочках в столовую, забивались на кушетку, в подушки, и, затаив дыхание, наблюдали за ёлочной красотой в темноте. Ёлка жила какой‑то особенной жизнью, совсем не похожей, конечно на ту, ещё голую и холодную, только что принесённую с мороза, прямо из леса, с остатками снега на стволе. Теперь она была частичкой нашей жизни, любовно украшенная, да ещё игрушками «семейными», она тоже становилась членом нашей семьи, не только делила радости, но и щедро дарила их. Отец каждый год подкупал несколько больших шаров или разноцветные ёлочные бусы, а мы с Петей и няней вырезали и клеили бумажные гирлянды, флажки, «цепи», которые папа, взгромоздившись на стремянку, растягивал, приколачивал от стенки к стенке под потолком через всю квартиру. В ночной тиши вся эта елочная красота от какого‑то невидимого движения воздуха медленно поворачивалась на своих тоненьких верёвочках, крутилась вокруг оси, светилась, искрилась и жила загадочной жизнью… Мы не очень верили в Деда Мороза, но почему‑то верили, что подарки нам приносила именно ёлка, что они как грибы выростали именно под ней. Подарки всегда были интересные, и никогда их не было много, скорее даже, мало. Но! Почему‑то так было устроено (конечно, по-волшебству!), что эти подарочки всегда были нам сюрпризом, который мы не ждали. Петя мечтал, например, о деревянной лошадке, но нет, ёлка ему дарила тенисную ракетку, и он который никогда и не думал играть в теннис, вдруг влюбился в него. Помню, как однажды, я получила на Рождество в подарок маленькую швейную машинку. Она была крохотной, но совершенной копией маминой «Зингеровской». Вы догадались. Именно так я начала обшивать своих кукол.

Очень грустно было наблюдать, как постепенно ёлка начинала осыпаться. Хотя её жизнь у нас была продлена почти на 20 дней из‑за огромного ведра с водой, в котором она стояла вместе с крестовиной. Иногда, но это зависело от породы ели, она выдерживала и даже давала новые зелёненькие побеги вплоть до февраля. Уж не говоря о том, что родители всегда праздновали Старый Новый Год, который приходится на середину Святок и ёлка наша оставалась вполне свежей. Это праздничное настроение, шутки, посещения оперы, балетов, детских спектаклей, оставалось у всех вплоть до Крещения.

Разбирать ёлку для нас, детей, было всегда грустно, Петя плакал, а потому мама и няня так устраивали, что в наше отсутствие, пока мы были в школе или на прогулке, быстренько снимали все игрушки, заворачивали их в тонкую папиросную бумагу, шары обволакивали ватой и складывали до следующего года в коробки, которые хранились на антресолях. Когда мы возвращались домой, всё было убрано, иголки с паркета и ковров подметены, гирлянды сняты, и сама ёлка исчезала как в сказке, будто уносилась кем‑то неведомым до следующего праздника. Прошло много десятилетий, жизнь наша стала другой, а в Советские годы были времена, когда нам нельзя было праздновать Рождество и даже запрещено было украшать ёлку вифлиемской звездой. Нам оставили только Новый год, но и то он был другим, не таким радостным и частенько голодным. Но так счастливо распорядилась моя судьба, что живы ещё «из той жизни» несколько друзей, которые вспоминают наши праздники и непередаваемое состояние Рождественского счастья, переходящее почти в волшебство, привитое нам с детства родителями. Оно осталось со мной на всю жизнь.

Семья

Дитя, не смею над тобой

Произносить благословенья.

Ты взором, мирною душой,

Небесный ангел утешенья.

A. C. Пушкин. «Младенцу»


«Острую жалость вызывает умирание и охлаждение человеческих надежд и человеческих чувств. Острую жалость вызывает всякое расставание. Острую жалость вызывают многие воспоминания о прошлом, о безвозвратном, и сознание своей неправоты, причинение страданий другим людям, особенно близким. Жгучую, пронизывающую жалость испытывал я часто, когда смотрел в глаза животных: есть выражение глаз страдающих животных, которое нельзя вынести. Вся скорбь мира входит в вас. Я часто, очень часто чувствовал людей, как угрожаемых смертью, как умирающих, и представлял себе молодых и радостных, как больных, постаревших, потерявших надежды.» Именно этими словами Николая Бердяева из «Самопознания» я и хочу продолжить свой рассказ.

Вот уже более тридцати лет, как я живу в Париже и приезжаю в свой любимый Питер все реже, семья и работа связывают нас и диктуют свои законы, но каждый раз, когда я бываю в городе своего детства и юности, я прихожу к дому номер 4 на Гороховой улице. На его сером фасаде висит большая мемориальная доска, на которой золотом выписано: здесь «…жил знаменитый оперный певец Иван Васильевич Ершов». Рядом – другие мемориальные доски, громкие имена, прославленные люди, – в разное время все они проживали в этом доме.

Я родилась в квартире, расположенной на предпоследнем, пятом, этаже. Она занимала пространство всего периметра дома. Дед хотел видеть небо и простор, но, к сожалению, вид из окна был не на Александрийский шпиль, а во двор-колодец, довольно мрачный. Вся анфилада комнат соединялась огромным коридором, по которому я совершила первые шаги, а чуть позже каталась на деревянном желтом велосипеде, пряталась в шкафы и чуланчики. У меня с детства сохранилось ощущение таинственности нашей огромной и во многом «сказочной» квартиры. Все комнаты и коридор были увешаны сценическими фотографиями деда и бабушки, полотнами самого деда, рисунками и картинами Кустодиева и Репина, с дарственными надписями, эскизами костюмов Бенуа к вагнеровским циклам. В нашей квартире было два рояля и с детства завораживающий меня инструмент фисгармония, нотные шкафы до потолка, книжные полки, – и всегда много, много живых цветов. Это букеты от поклонников. Здесь же на кушетках и креслах валялись шкуры, мечи и щиты Зигфрида, гусли Садко, многочисленные гримерные ящики и масса зеркал самых разных форм и размеров. Атмосфера была пропитана творческими деяниями деда и бабушки, воздух вдохновения десятилетия питал не только меня, моих родителей, но и многих друзей, соратников, учеников. Этот огонь служения искусству сохранялся долго, вплоть до смерти бабушки в 1972 году.

Моя бабушка, Софья Владимировна Акимова-Ершова, была партнером деда по сцене, его концертмейстером и профессором по классу вокала в Ленинградской консерватории. Их романтическая встреча в Лейпциге и любовь, сложные, вулканические отношения сравнялись и упокоились в одной могиле в Александро-Невской лавре.

Бабушка была второй женой деда, а он её вторым мужем. Разница в возрасте – почти в тридцать лет. Он – «выходец из народа», она – дворянка. Бабушка вышла замуж за Ершова против воли своих родителей, а перед этим пережила бурный, почти драматический развод с первым супругом – Александром Сергеевичем Андреевским. По профессии он был юрист, но его настоящей страстью была музыка и опера. Именно он, увлеченный Вагнером, впервые рассказал ей о замечательном «русском вагнерианце» Иване Васильевиче Ершове. Как считал Андреевский, Ершов не имел себе равных по исполнительскому мастерству, даже в Германии.

Итак… бабушка Софья Владимировна Акимова (Ершова), будущая жена Ивана Васильевича Ершова и мать Игоря (моего отца), родилась в 1887 году на Кавказе в городе Тифлисе. На своей левой руке, на безымянном пальце, я ношу фамильное кольцо с вензелем из трех букв «С. В. А.» (имя, отчество, фамилия бабушки) – это то малое, что сохранилось у меня от семьи, от той её части, которая жила в «старой» дореволюционной России.

Всю жизнь я обращалась к бабушке только на «Вы», так уж в нашей семье было заведено. Сегодня это кажется старомодным и даже смешным, но это «Вы» не привело нас к отчуждению, а даже наоборот, постепенно ввело меня в пространство отношений возвышенных, некоего «бельканто», стояния «на пуантах», – всего того, что воспитывает в человеке уважение к личности. Теперь такие бабушки редкость. Может быть кое-кого такая бабушка могла бы и напугать; особенно её глаза, всегда внимательные, строго смотрящие, жизнь по расписанию, требовательность и ответственность не только к другим, но прежде к самой себе. Да, она не была «классической» бабушкой, в коляске меня не катала, кашу не варила и сказки не читала. Зато с детства водила меня в Мариинку и в Малый на балет и оперу; рассказывала о детстве в Тифлисе, о своей матери (верующей и строгой женщине), о годах, проведенных в Германии, о Париже и Женеве, о том, как Иван Ершов построил дом и деревянный театр на реке Мста в деревне Воронья гора Новгородской области, где хотел ставить камерные спектакли и привозить артистов из Питера (театр вскоре после революции сожгли местные жители); бабушка учила меня играть на рояле и, как ни странно, петь. Не вышло из меня ни пианистки, ни певицы, но музыка вошла в мою жизнь навсегда. Бабушка вплоть до самой смерти (а ей было 86 лет) каждый день садилась к инструменту. К ней по-прежнему приходили ученики, она сохранила сильный голос, и её драматическое сопрано поражало своим диапазоном, никак не вяжущимся с грузной седовласой женщиной преклонных лет и орлиным профилем. Разговоры мои с ней, вплоть до её кончины, были увлекательными, она всегда живо интересовалась «чем я дышу, с кем дружу и в кого влюблена». Она была на редкость благородным, не безразличным и, как ни странно, влюбчивым человеком (особенно это касалось её учеников. Свою строгость она унаследовала от матери, а влюбчивость и застенчивость – от отца. Думается, для неё слова «родственник», «сын», «внук» не сводились к кровным связям, она часто повторяла (даже своему сыну Игорю), что «её духовные дети – ученики». Дед и бабушка жили еще в той жизни, когда слова «служение искусству» звучали возвышенно и правдиво, они действительно «служили», не во имя славы. Хотя слава была им знакома. Но под её гнетом они не только не сломались, но и не заигрались в неприступных «знаменитостей».

Бабушка происходила из дворянской, патриархальной семьи Акимовых. Считалось, эта фамилия произошла от армянской фамилии Экимян (или Хекимян). Её деды, со стороны отца – Николай Захарьевич Акимов, а со стороны матери – Антон Соломонович Корганов, хорошо говорили на грузинском языке и прекрасно владели русским. Я, благодаря моим предкам, соединила в себе много кровей: одна бабушка – армянка, другая – нанайка, их дополняют донские казаки, украинцы… – и все эти «четвертинки» меня радуют, эта «гремучая смесь» дает мне ощущение равенства со всеми частями света.

Гувернантки и гувернеры трех сестер Акимовых (Нины, Сони и Ирины) были француженки и немцы, учителя музыки и танца выписывались из Москвы. Моя бабушка всегда сокрушалась, что плохо знает английский и уже в 75 лет решила наверстать упущенное, засела за тетради и учебники и меня подключила! Семья Коргановых была богата, владела большими нефтяными месторождениями. Армянский геноцид 1915 года, а потом и революция, разорили их, но до меня доходили слухи, что до сих пор в Тбилиси сохранилась улица Коргановых… Не знаю, правда ли это?

Я с детства любила слушать рассказы бабушки. Она живо и образно описывала свою юность, встречи с людьми, сыгравшими в её профессиональной жизни ключевую роль. Она многое видела и запечатлела в своей памяти эти встречи с пианистами Артуром Шнабелем, Раулем Пюньо, скрипачами Пабло Сарасате, Яном Кубеликом, Фрицем Крейслером, виолончелистом Пабло Казалесом. Она стала ученицей Марии Александровны Славиной и позже выступала в оперных спектаклях с выдающимися русскими и зарубежными дирижерами: Эдуардом Направником, Сергеем Кусевицким, Альбертом Коутсом. Её партнерами по сцене стали Леонид Собинов, Павел Андреев, Иван Ершов и многие другие.

После двухлетнего обучения вокалу в Петербурге бабушка едет со своим первым мужем в Германию. Два года, 1911–1912, она проводит в настойчивом изучении Вагнера и его репертуара. Близкое знакомство с музыкальным критиком В. Коломийцевым и дирижером С. Кусевицким привело к тому, что её приглашают принять участие в сезоне концертов, посвященных 100-летию Вагнера, в Петербурге. Она не нашла в себе сил отказаться от столь лестного предложения, хотя «волновалась и умирала от страха». И вот 6 февраля 1913 года её фамилия появляется на афише рядом со знаменитым исполнителем Вагнера – Иваном Ершовым. Дебют был настолько блестящим, что Софье Акимовой-Андреевской предлагают подписать контракт и быть зачисленной в труппу Мариинского театра уже с октября месяца 1913 года. С этого момента начинается её карьера оперной певицы и партнерши Ивана Ершова по сцене, во всем многообразии вагнеровских героинь (Зиглинда в «Валькирии», Гутруна в «Гибели богов», Елизавета из «Тангейзера» и Эльза из «Лоэнгрина»).

А поздней осенью 1914 года она расстается со своим первым мужем и переезжает на новую квартиру. В ту пору все её чувства и мысли были обращены только к одному человеку. 7 ноября 1916 года у Софьи Акимовой и Ивана Ершова рождается сын, которому дают имя Игорь.

Всегда собранная, одухотворенная, она умела подняться над «суетой сует», над всем будничным и мелким, в ее судьбе были взлеты и падения. Век девятнадцатый, в котором родилась бабушка, и век двадцатый расколол не только Россию, но и семью Акимовых. Они покинули Тифлис в 1915 году, оказались в Германии, потом революция и опять разлуки, которые разбросали семью. Нина (старшая сестра бабушки), Софья (средняя) и младшая Ирина, вместе с матерью Марией Антоновной уехали в 1915 году в Европу. Их отец, Владимир Николаевич Акимов, остался в Тифлисе. События 1917 года, потрясшие Российскую империю, разделили семью навсегда. Мать бабушки и две ее сестры решили остаться в Швейцарии, Софья вернулась к Ивану Васильевичу Ершову в Петроград. «Скоро всё закончится, мы опять увидимся, я так хочу обнять маленького Игоря. Твои сестры хорошо учатся, и мы скоро вернемся домой…» – так писала моя прабабушка. Им суждено будет встретиться еще один раз, примерно в 1922-24 году, когда Софье с сыном будет разрешено посетить с гостевым визитом Женеву. И по тем временам казалось, что разлука – навсегда.

Вот уж действительно, никогда не говори «никогда»! В 1964 году моя бабушка Софья Владимировна впервые, после сорокалетнего перерыва, увидела свою младшую сестру Ирину. Та приехала с приятельницей в Ленинград как турист, на три дня. В моей памяти отпечаталась маленькая, прямо держащаяся, как бы «засушенная», с голубыми волосами швейцарка. Ни русского, ни армянского в ней ничего не осталось, она была эталоном швейцарского благополучия, и на меня пахнуло «гербарием» веков. Мы встретили её в нашей квартире, с анфиладой комнат, на улице Гороховой. Бывшая квартира Ершова-Акимовой превратилась постепенно в огромную коммуналку. Из каждой комнаты высунулись любопытные носы, дабы посмотреть на «голубоволосую» швейцарскую старушку. Она и мне была в удивление. Почему‑то я запомнила, что бабушка решила принять сестру достойно и шикарно. Как только открылась входная дверь, мне было приказано поставить на проигрыватель пластинку в исполнении деда, так что тетя Ирина вступила под звуки Вагнера и голос Ершова. Бабушка занимала в «нашей квартире» три комнаты, а на большой кухне стояло семь деревянных столиков с аккуратными маленькими навесными замками на каждом ящичке, три газовых плиты и соответствующие неаппетитные запахи из помойных ведер. Голубая старушка шла по коридору под звуки Вагнера и по-русски, с довольно сильным акцентом, выговаривала: «Слушай, Софи, как ты можешь жить в этой стране! Воды горячей в гостинице нет, я не могу принять ванну. Краны не отвинчиваются, уборная забита газетой, а туалетной бумаги нет, еда жирная, салатов не подают…», – и так далее… Потом тетя Ирина перешла на французский, продолжая жаловаться с прежним азартом на «сервис» гостиницы «Октябрьская». Любопытные носы соседей быстро скрылись, заслышав чужую речь.

Я была поражена, что сестры не кинулись друг к другу в объятия, не заплакали, в общем, все то, что мы обычно наблюдали по телевидению в трогательных передачах «Жди меня». И это после стольких десятилетий разлуки! Бабушка была смущена, отец возмущён, мама суетилась за приготовлением чая. Кстати, переписка между сестрами, хоть и с перерывами, по совершенно определенным обстоятельствам тех лет и режима, худо-бедно не прерывалась. Но эта встреча, без слёз радости, волнения, проходила как‑то не так, как полагалось. Я помню, как все мы к ней готовились, особенно бабушка, но не учли мы «противоположной стороны», не ожидали, что эмоции и слезы радости напрочь сотрутся советской бытовухой. Тетя Ирина долго говорила о неудобствах нашей жизни, к торту с розочками не притронулась, вымыть руки в ванной отказалась, музыку попросила пригасить, а фотографии из семейного альбома просмотрела небрежно. Зато показала свои – большой дом с садом в Лозанне, шикарный автомобиль. Вот и говори потом, что есть родственные связи…

Так я впервые увидела не просто заморских людей, а своих заграничных родственников. Семейная струна во мне не задрожала и любопытство не взыграло. Казалось, что я у них тоже вызвала, скорее, чувство страха (а вдруг начну просить о подарках). Но я ничего не попросила – моя двоюродная бабушка мне не понравилась, и никакого желания посетить Швейцарию в то время у меня не возникло. Мы все переживали интереснейшее время «оттепели», и меня совершенно не привлекали отношения с малосимпатичными заграничными родственниками.

Помню, что бабушка была расстроена встречей. Тетя Ирина оставалась ещё три дня в Ленинграде, но с бабушкой они уже не виделись, кажется, мой отец возил их на могилу деда в Александро-Невскую Лавру. Позже, когда бабушка стала писать свои воспоминания, она частенько читала нам черновики. Ей хотелось сказать многое, но, как мне кажется, по тем временам она себя придерживала, срабатывала самоцензура. Этот страх доверить бумаге себя, свои мысли, переживания, въелся и в неё, хотя она прожила вполне благополучную жизнь, не пострадала и бояться ей было особенно нечего. Помню, что отец мой критиковал её за умолчания и недосказанность мемуаров.

В этот рассказ о женщинах моей семьи я не буду вплетать повествование о деде, который во многом сформировал бабушку. О нём написано много книг, статей, в 1999 году в Санкт-Петербурге в издательстве «Композитор» вышло второе, дополненное, исследование профессора А. А. Гозенпуда. Этой книге он отдал почти десять лет, она заполнена фотографиями и большими серьёзными исследованиями творчества деда. Помню, как Гозен-пуд много и дотошно работал с архивами, расспрашивал бабушку, моего отца, учеников деда. Абрам Акимович умер несколько лет назад, в преклонном возрасте, ему было далеко за девяносто. А совсем недавно в Париже я увидела его по телевидению в фильме, посвященном С. С. Прокофьеву, – он замечательно говорил, вспомнил и о «Трёх апельсинах», где партию Труффальдино исполнял Ершов, который в 1927 году был уже не молод, однако Прокофьев уговорил его стать первым исполнителем.

Творческое влияние Ершова на Акимову было несомненным. Как в оперном, так и в камерном исполнительском искусстве оба были исключительно требовательными тружениками. Непрерывное совершенствование мастерства, неутомимый труд, постоянная работа над расширением репертуара; они никогда не признавали никакого «кокетства», жеманной пошлости и безвкусицы.

Мой дед скончался в 1943 году, а я родилась в конце 45-го, так что деда своего я не знала. Но тем не менее я выросла в атмосфере поклонения таланту и гению Ершова, а мой отец на протяжении всей жизни так и не смог справиться с комплексом «сына великого отца». Хотя сам унаследовал прекрасный голос, внешность, пропел на сцене Малого оперного театра два сезона (особенно он был выразителен и красив в роли Куракина и Дон Жуана), но в 1946 году он все‑таки окончательно и бесповоротно избрал путь художника.

* * *

Странна наша судьба и её возвращение «на круги своя». Мой рассказ будет неполным, если не вспомню о том, как в конце семидесятых годов я оказалась в Женеве. Здесь в доме для престарелых я познакомилась с тетей Ниной, старшей сестрой бабушки.

В первый момент я была совершенно потрясена её внешним сходством с бабушкой Соней. Тете Нине было почти сто лет; жизнь сложилась в Швейцарии неожиданно: после смерти мужа-швейцарца она перешла в протестантство и, более того, стала довольно известным философом и богословом. К ней приезжали за советами издалека и поговаривали, что она многое видит… Из разговора с ней я узнала, что она всегда была верующим человеком и что в акимовской семье в церковь их водила мать. Мне трудно было отвечать на её вопросы, к сожалению, я не могла описать жизнь ее сестры Сони. Но сколько вопросов она мне задала! И какой проницательностью она обладала, в отличие от их младшей сестры Ирины, той самой «голубой» старушки… Видимо, в какой‑то момент она почувствовала мою неловкость и сказала: «Ты, наверное, стесняешься и не можешь мне сказать, что Соня не была верующим человеком? Я вполне понимаю и жалею её, она оказалась в положении деликатном, ведь жила в безбожном СССР. Но я знаю, что на протяжении всей своей жизни она оставалась настоящей христианкой, человеком Совести, а это огромное мерило, особенно для людей советских, совесть которых, как мне известно, была связана с карьерой и именем. Нужно, чтобы ты на всю жизнь запомнила, что твоя бабушка была, по сути, христианкой, она никогда не совершила ни одного предательства и сделки с совестью, а это было непросто в тех обстоятельствах». После этих слов у меня будто камень упал с души, и я рассказала тете Нине, что до конца своих дней её Сонюша была окружена учениками и любящими сподвижниками. Наверное, для многих из них она была «последним могиканином». Может, потому её всегда с уважением и восхищением величали не иначе как «профессор».

Дом «ершовский» уплотнился до размеров коммунальной квартиры, но стены в нем как бы расширились и гостеприимно раскрывали двери для новых и новых учеников. Уже больная, но всегда встававшая к двенадцати часам, бабушка тщательно приводила себя в порядок, укладывала свои густые, красивые седые волосы в прическу, подмазывала губы яркой помадой, душилась, надевала шелковую фиолетовую кофту с широкими рукавами и садилась к роялю. До самой смерти она переписывала свои дневниковые записи, встречалась с учениками и была в курсе последних мировых событий, она сумела разобрать архив деда, передала его библиотекам и музеям, так что почти ничего не пропало: каждая фотография надписана, каждая вырезка из газеты нашла своё место.

Бабушка всегда была эпикурейцем, любила разные вкусности и, уже чувствуя дыхание смерти, попросила отца налить ей бокал шампанского. Одна из любимых учениц, Татьяна Лаврова, обняла её, запела колыбельную, а через полчаса бабушки не стало…

Счастье, что она упокоилась в одной могиле с дедом, на «театральных мостках» в Александро-Невской Лавре. Надгробие – серая мраморная плита. Скромность и простота, которые были присущи этим двум артистам в жизни и на сцене, сопровождают их и в мир вечности.

Няня

 
Подруга дней моих суровых,
Голубка дряхлая моя!
Одна в глуши лесов сосновых
Давно, давно ты ждешь меня.
Ты под окном своей светлицы
Горюешь, будто на часах,
И медлят поминутно спицы
В твоих наморщенных руках…
 
А. С. Пушкин. «Няне»


В детстве у меня была нянечка, о ней я уже немного рассказала. Она досталась мне «по наследству» от папы, которого она вынянчила. Сейчас таких нянь уже нет, этот класс вымер, а были они особыми женщинами. Её звали Елена Михайловна Субботина, её родная сестра Дуня (которую все звали Дуду) одевала мою бабушку для сцены и заведовала её театральным гардеробом. Обе сестры приехали из новгородской деревни Крестцы на заработки в Петербург в 1909 году. Крестцы славились вышивкой, которая так и называлась «крестецкой строчкой». Дуду и моя нянечка Елена были мастерицами в «строчке», до сих пор в Париже у меня сохраняется скатерть её рукоделия.

Все детство нянюшка меня обшивала, особенно она любила шить костюмчики для моих кукол из розового целлулоида. Кукол у меня было три, и все с большим гардеробом. Нянечка была доброты неземной, все мне прощала и совершенно не занималась тем, что называется воспитанием. Она была малограмотная, сама выучилась писать и читать. Набожность и церковность няни сыграли большую роль в моем воспитании. Помню, как она почти машинально, как бы между делом, молилась. У нее были молитвы на всякий случай, каждое утро – «Отче наш», на ночь – «Вечернее благодарение»… Только сейчас я начинаю осознавать, какое значение в моем воспитании сыграла эта малограмотная, но кроткая и смиренная старушка. Она научила меня прощать и молиться за обидевших нас. Доброта и покой нянюшки сыграли в моей жизни огромную роль. Моим первым учителем грамматики была тоже она и, как я теперь понимаю, няня применила ко мне тот же способ обучения буквам и чтению, который она испытала сама. Она вырезала из бумаги большие буквы, складывала из них простые слова, а потом перемешивала все и просила меня сложить заново. Няня много читала мне вслух, и я уже в три года разбирала по складам предложения. У нас с ней образовалась настоящая дружба, я с ней играла, как с ровесницей, ничего от нее не скрывала.

С личной жизнью ей не повезло. Первый раз она вышла замуж в 32 года, и муж её умер в первую брачную ночь. Второй оказался пьяницей и бил её. Стерпеть она этого не смогла и ушла от него. Своих детей у неё не было, а любовь к ним была большая. Так она и попала в нашу семью, вначале выходила, вынянчила моего отца (её Гуленьку), а потом уже и меня. Жила вместе с нами совершенно родным человеком.

Прогулки с няней были каждодневными. Рано утром мы выходили из дома, в любую погоду, и шли в Александровский сад (напротив Адмиралтейства) или до Михайловского и Летнего. Весной мы собирали подснежники в большие белые букеты, осенью – желтые и красные листья, а в маленькую корзиночку шли желуди. Зимой – санки, катание с ледяных горок: бух… – и все лицо жжет, нянечка меня бранит, выбивает из валеночек снег. Я была упрямым ребенком и иногда донимала свою добрую нянюшку. Наделаю проказ за день, а перед тем, как должны прийти домой мама и отец, целую милую няню и умоляю ничего им не рассказывать. Наказаний от родителей не получалось. Но однажды мои фантазии превзошли себя! Одну из моих кукол звали Ира, кроме того, у меня был Петрушка, который надевался на пальцы, я представляла разные сцены и разговаривала за него, а ещё был большой медведь. Почему‑то я его не любила. Он был страшно облезлый, внутри у него что‑то сухо трещало. Однажды мама и папа, как обычно, поутру ушли. Я осталась в квартире с нянечкой, которая занималась хозяйством на кухне. В своей комнате я разговорилась с любимой куклой Ирой, и не знаю, то ли она подала мне идею, а может быть, запахи, шедшие из кухни… только я потихоньку пробралась в столовую и стащила из буфета огромный кухонный нож с костяной ручкой. Я знала, что в комнате у нас всегда была электрическая плита (с металлическими спиральками), которую включали для подогрева в холодные дни. Я взяла медведя, положила его на пол, разрезала на куски, затем поставила детскую игрушечную сковородку на плиту, вставила штепсель в розетку, разложила куски медвежатины на сковородке… Мишка запылал довольно быстро. Нянечка прибежала из кухни с кувшином воды, так как запах горелого быстро распространился по всей квартире. Она плеснула на мое «блюдо», и оно задымилось ещё больше. Медвежьи опилки плавали по паркету, я рыдала, оправдываясь тем, что хотела приготовить ужин для папы и мамы. Но где‑то внутри себя я была рада, что расправилась с ненавистным мне скрипучим зверем. Скрыть происшествие от родителей не удалось. Меня наказали жестоко – отняли все книжки на несколько дней. Нянюшка переживала больше меня. Она чуть не плакала от жалости ко мне, целовала и успокаивала.

Няня много со мной говорила. Мое детское воображение особенно поражали ее рассказы о «крепостном иге» – её семья была крепостной. Мне тогда было невдомек, что такое «крепостной крестьянин», и почему‑то казалось, что это такие люди, которые живут в крепости, а потому очень воинственные и богатые. В нянином рассказе удивляло, что она частенько повторяла: «А мы и не очень хотели уходить на волю, любили своего барина, плакали и молились, чтобы он нас при себе оставил». Вот тут я уже совсем ничего не понимала, а расспросить её не умела.

Няня обожала мою бабушку и отца. Как я говорила, она была членом семьи, жила с нами, а задолго до моего рождения сопровождала на летние и зимние дачи. Об этих поездках она мне, девочке, тоже рассказывала, и на всю жизнь поразил меня её рассказ о разбойниках.

Мой дед Иван Ершов на простом холщовом полотенце написал Образ Христа, с которым никогда не расставался. Это холщовое полотенце потом всю жизнь висело над моей кроваткой, сейчас оно пропало, как и многое другое, но одна пожелтевшая фотография, с обломанными краями, приехала со мной во Францию: слева – моя мама, в центре – глупый пупс лет пяти, это я, справа – няня; мы стоим на фоне полотенца с Образом.

Так вот, няня рассказывала, что в 1910 году летом дед собрался к себе на дачу, в Новгородскую губернию, на Воронью гору, где он строил театр. Бабушка и няня оставались в Петербурге и должны были поехать позже, а потому дед захватил с собой кое‑что из вещей и бабушкины фамильные драгоценности. Всю жизнь она хранила их под крышкой рояля (насколько это было надежно – трудно сказать, нашу квартиру грабили много раз и в разные периоды). Дед взял коробочку с драгоценностями, завернул ее в холщовое полотенце с Образом Христа и положил все это в сундук вместе с остальными вещами. Дорога длинная, в то время попасть на реку Мсту через новгородские леса было делом долгим, лошадей меняли в Малой Вишере, на постоялом дворе пили чай, отдыхали. В шестидесятые годы, посещая эти места, я сама пила жидкий чай в Маловишерской столовой, где в середине зала возвышался десятиведерный самовар из Ершовского дома, наполненный самогоном. Отмахав много верст, дед ехал через лес, и вот тут, уже почти возле дома, на него напали разбойники. Лошадей остановили, кучера ссадили, сундуки взломали и… перед ними развернулся лик Христа! Это их так напугало, что один упал на колени, стал молиться, другой дал дёру, побросав в панике награбленное. Третий, правда, все же прихватил с собой бабушкину коробочку с драгоценностями, но каково было удивление деда, когда через пару дней крестьяне принесли коробочку с нетронутым содержимым, сказав, что нашли её подброшенной к одному из домов.

Няня дожила до 1963 года. Она всю жизнь страдала стенокардией. Умерла от приступа. Когда её нашли, увидели, что правая рука была занесена ко лбу, она, видимо, не кончила крестного знамения, когда душа её отлетела на небеса. А это милость Божия.

Мама

 
Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит —
Летят за днями дни, и каждый час уносит
Частичку бытия, а мы с тобой вдвоем
Предполагаем жить, и глядь – как раз умрем.
На свете счастья нет, но есть покой и воля…
 
А. С. Пушкин


Мама моя, красавица, драматическая актриса, полжизни проработала в ТЮЗе (начинала у Брянцева). Приехала она в Ленинград в 1935-м с Камчатки, наполовину нанайка, наполовину – украинка. Детство свое я проводила не только на ершовском рояле, но и за кулисами ТЮЗа, в окружении живых сказок. Мама обладала на редкость стойким и сильным характером; она похоронила двух малолетних детей (мою младшую сестру и брата) – когда отец привез маму из больницы, её волосы из сине-черных стали совершенно седыми. Мне было пять лет, помню, как я испугалась, в первый момент я не узнала её и заплакала.

А теперь мы в Париже, и я сижу на полу, в квартирке, которую занимала моя мама. Передо мной книжный шкаф, ещё один в коридоре, с полок на меня смотрит смесь подписных советских изданий, эмигрантской литературы и…Марининой. Мне предстоит разобрать, отобрать, разделить на кучки все эти книги. Что‑то придется выбросить, часть сохранить и перенести к нам домой, какую‑то часть подарить друзьям. Кое‑что из вещей и книг я уже вынесла на улицу и была поражена, как люди на это набросились. В людском копошении в скарбе чувствовалась какая‑то жадность и ещё нечто неопределимое и отталкивающее, то, что обычно проявляется в человеке небедном, ведь среди подбиравших книги и мамины вещи бездомных не было.

Безнадежное и грустное дело сохранять библиотеки, перевозить их через границы, копить вещи в подвалах. Один мой знакомый сказал, что наконец стал разбирать свой чердак, где свалены детские игрушки его детей, – детям сейчас за пятьдесят, у них уже дети и даже внуки. Жизнь вещей кончается со смертью владельца. Мама моя ещё жива, но она уже не живет в этих стенах, пришлось поместить ее в старческий дом. Никогда не могла представить себе, что так случится, это ужасно для меня, но так лучше для нее. Маме 93 года. В последнее время у нее было много падений, переломов, больниц, а у меня – постоянный страх за ее жизнь. Каждый день к ней приходили две женщины помогать, медсестра раскладывала на всю неделю лекарства, следила за давлением и сердцем, наш «участковый» врач постоянно был на связи, мы сами жили в десяти минутах ходьбы, внук Иван звонил бабушке каждый день… Да, мама совсем не похожа на себя. Последние годы книжку она держала вверх ногами, уверенно говоря мне, что читает. «Мамочка, что ты сегодня делала?» – это мой каждодневный вопрос. – «Массу дел! Читала, вязала, стирала, разговаривала с подругами по телефону»… Вот уже много месяцев, как она «читает» всё ту же книгу с картинками – «Камчатка», только обернула её в газету. Подруги в России уже все давно умерли. Мама, худенькая и легкая как пушинка, с двумя протезами вместо шеек бедра, перенесла и раковую опухоль, и смерь двух детей, и все тяготы жизни в блокадном Ленинграде, актерские выступления на фронте… О военном периоде она особенно долго помнила и много рассказывала, но теперь из ее памяти стерлось все. Она не помнит, как звали ее единственного мужа, моего отца…

Я посмотрела на верхнюю полку шкафа и увидела толстенную книгу. Потянулась за ней, но от неловкого движения книга упала на голову, а пожелтевшие страницы рассыпались. Собрать их хоть и долго, но можно, ведь страницы пронумерованы, а вот выстроить порядок событий в памяти моей мамы – уже нельзя. Эти страницы стерлись из ее памяти безнадежно, а когда пытаешься вернуть ее «назад» – она сердится. Куда, в какое загадочное небытие ушло все? Страдает ли она сама от невозможности заполнить эти «чистые листы»?

Кое‑как я справилась с развалившейся книжкой и, наконец, нашла титульную страницу. Оказалось, это «Обрыв» Гончарова. Хорошая книга. Я перевела взгляд на окно и увидела синее, ясное, без единого облачка небо. Такой солнечный январь, почти весенний, бывает в Париже не часто. В высоком поднебесье яркой белой звездочкой мелькает самолетик. Может, он летит в Россию, а может, – на Камчатку, где родилась в 1915 году моя мама.

Как у всех, конечно, есть в ее жизни некоторые загадки, и об этих секретах мне уж никогда не узнать. Несмотря на преклонный возраст и болезни, она держалась всегда молодцом, хотя за последние пять лет сдала. Каждый раз, уезжая из Парижа (звоня ей утром и вечером), я молилась, чтобы в моё отсутствие ничего с ней не случилось, и Бог был милостив ко мне и к ней. Роковые события, связанные с её здоровьем, происходили всякий раз, когда я была рядом, и каждый раз её болезни и операции приводили меня к естественным житейским мыслям, в перечень которых входил и такой вопрос: крещена ли моя мама? И если нет, то как быть, когда наступит последний час? Звать ли священника?

Разбирая мамины полки, в кипе фотографий я нашла совсем маленькую потертую карточку с изображением годовалой девочки в белом пышном платье, сидящей на кресле. На обратной стороне карандашом, крупным малограмотным почерком моей нанайской бабушки написано: «Дорогую мою девочку Лиду поздравляю с днем Ангела». Все‑таки крещена? Так ли это важно? Как будет проходить Высший суд на небесах, по нашим делам или по нашим неумелым, недостаточным молитвам, будет нам даровано прощение или наказание?

Думаю, что я неплохо знаю жизнь мамы. Она родилась на Камчатке, а её дед по матери – на Аляске. От нанайцев мама унаследовала удивительный национальный дар рукоделия, вышивки, фантазии в шитье и росписи по шелку. От предков к ней перешла по наследству и интуиция. «Бывало, утром просыпаешься, а дед запрягает собачью упряжку и едет за сотни километров. Зачем, куда? А потому, что он" услышал"(хотя почты нет никакой), что заболел близкий человек. Нужно ему помочь, принести пищи, разжечь огонь…» «А когда стареет человек, он не хочет быть обузой семье. Ведь и так тяжело живется. Он сам решает, что пора умирать, идет на курган – и веревку на шею.»

Странными, сказочными для меня, девочки, были её рассказы о боге Медведе, о том, как весна приходила за одну ночь и всё покрывалось цветами и медовыми запахами, и так же враз наступала полярная ночь; как можно было ведром черпать в нерест семгу; как к горячим камчатским источникам приходили лечиться не только люди, но и животные. В её (моей) нанайской семье все были охотники, но почем зря зверя не убивали, а бабушка (Куркова) могла попасть белке в глаз. «Дед мой жил на Аляске и был не только охотником, но и мыл золото. Конечно, скупали у него это за гроши, за спирт, за ружьё, даже за американские консервы. Много раз я видела, как его, пьяного, шайтан окуривал да вокруг приплясывал, а потом бабушка его в печку задом сажала.»

Путь от Камчатки, где она запоем читала книги в какой‑то сельской библиотеке, потом стала техником-строителем, а потом приехала в Ленинград поступать в Театральный институт, был ею пройден огромный… Но странности первобытного человека, некая фатальность в характере мамы сохранилась до сих пор. Меня всегда поражало, как она умела справляться с трудностями и одиночеством. Никогда ни на что она особенно не жаловалась.


Любовь и, я бы даже сказала, уважение к животным у неё тоже наследственные. Я даже не помню, когда в нашей семье не было бы кота или собаки, а порой одновременно двух-трех котов и собак, и они вполне «по-Дуровски» между собой дружили. Был в нашей жизни с мамой и деревенский период, когда у нас появились куры, кролики и корова. Всем им были даны имена, всем им у нас хорошо жилось, резать курочек и кроликов мама так никогда и не смогла научиться. Отдавала их соседям. Пиком нашего деревенского бытия стала покупка коровы, которую она ласково назвала Доча и научила меня ее доить… «Знаешь, у лаек необыкновенные голубые глаза! Но для того, чтобы они работали, бежали, их три дня не кормят. Каюр только голосом с ними управляется, никогда их не подстегивает, а на ходу кидает им мороженую рыбу. Сама видела, как мчалась такая упряжка через деревню и на дорогу вышла свинья. От нее через пять минут ничего не осталось, собаки на ходу ее сожрали.»

Первую лайку с небесным цветом глаз я увидела в Париже. Почему‑то в СССР я их не встречала. А после войны никто в квартирах собак не держал, да и кот был редкостью, и хозяевам, выгуливавшим своих четвероногих друзей, вслед частенько неслось: «Вот, самим жрать нечего, а они псов развели». Это относилось и к нам, потому как первая собака появилась у нас в 1950 году. Её звали Бой, очень красивая песочного цвета овчарка, с добрым лицом и большими карими глазами. В 1952 году она с нами поехала в путешествие на Северный Кавказ, где папа писал портреты каких‑то передовых колхозников и проектировал (хотя что он мог проектировать?) павильоны мини-ВДНХ. Помню, что мы жили недалеко от станицы Курганная, где, кажется, снимался фильм, который в народе прозвали «Враки про кубанские казаки». А ещё по нашей местности протекала стремительная и холоднющая река Лаба, приток реки Кубани. Так случилось, что в первый класс я пошла именно там, и меня, девочку, удивляло, на каком странном русском языке все вокруг говорят. Мне не повезло, в этом плодородном краю, благоухающем розами и изобилием «кавунов», я заболела малярией, и помню, что лечили меня хинином, отчего кожа моя пожелтела, тело ослабло, и в свои семь лет я практически разучилась ходить. Для того, чтобы как‑то восстановить силы, меня старались кормить тутовыми ягодами и медом, после чего я возненавидела эти продукты на всю жизнь… Мама вывозила меня на самодельной коляске (скорее похожей на тачку для земли) на берег Лабы. Собака Бой нас всегда сопровождала. Уж не помню, по какой случайности я сползла к самой воде, где стремнина подхватила меня и понесла… Мама закричала, побежала вдоль реки, но вокруг не было ни души и некого было звать на помощь. Бой кинулся в реку, схватил меня за платье и вытащил.

Когда мне было лет десять, мы с мамой гуляли на Елагином острове. Стояла тёплая весна, вокруг прудов цвели кувшинки, летали синие стрекозы, и вдруг я увидела птицу, которая лежала у самой воды и смотрела на меня испуганным глазом. Я позвала маму, и она, взяв её в руки, сказала мне, что пока трудно определить, ворон это или грач, но птенец, видимо, выпал из гнезда. Присмотревшись к птичке, мы обнаружили, что у неё не хватает одной ноги. Мама сказала, что если мы её здесь оставим, она погибнет. Мы принесли её домой и дали имя Карка. Пришлось купить ей клетку, потому что в то время у нас был кот. Птице было трудно двигаться, она довольно неловко прыгала на одной ноге, отказывалась клевать семечки, но постепенно освоилась с людьми, и когда наш кот выходил на улицу, мы выпускали Карку из клетки. Он постепенно стал совсем ручным, и мама решила, что можно попытаться сделать ему что‑то вроде маленькой деревянной ноги. Этот странный протез она мастерила довольно долго из каких‑то палочек, клея и ниток. Когда дошло до укрепления его на теле птички, дело не заладилось. Пришлось нашу затею оставить. Инвалиду Карке жилось у нас хорошо, он довольно шустро приспособился прыгать на своей одной ноге, через год он вырос в ворона, и мама сказала, что это умная птица и мы научим его говорить. Дело до науки так и не дошло. Однажды утром мы обнаружили Карку в клетке мертвым. После этого я никогда не заводила домашних птиц…

«Мама, помнишь нашу Урчу? Как она радовалась, когда попадала на природу, бегала кругами по траве? (Об этой невинной душе рассказ впереди.) А помнишь нашего кота Фильку? Он был очень красивый, тигровый, черно-бело-рыжий, с длинной шерстью, и нашли мы его во дворе у помойки. Больше всего на свете он любил сидеть на дне ванной и ловить язычком струю воды. Ты говорила, что это камышовый кот… А помнишь, еще у нас был кот Тиша? Он был большим донжуаном, весной пропадал, шлялся неделями, возвращался худой, ободранный, еле держался на ногах и заваливался спать.» – «Нет, ничего не помню!» – сердито отвечает мама. А я сержусь и раздражаюсь на неё за этот провал памяти, за то, что я больше не могу делиться с ней своими мыслями, что больше она никогда не напишет мне ни одного письма, которых за нашу жизнь было написано очень много и которые начинались словами: «Курочка моя, доченька моя». Эти письма я только что разбирала и завороженно перечитывала. Сколько детальных описаний, сколько рассказов о друзьях, сколько надежд и планов! Наша переписка сохранилась, особенно за тот страшный год, когда мы были разлучены с ней и Иваном и казалось, что навсегда они останутся в СССР, а я во – Франции.

Шел 1981-й, полтора года мы прожили в разлуке. Я уехала к Никите, Ивана пришлось оставить в СССР. Он стал неким заложником в сложной игре КГБ со мной и Никитой. Вся ситуация была похожа на натянутую струну, хождение по канату над пропастью. Иван, которому тогда было 4 года, жил с моими родителями. Не буду пересказывать всю историю, но хочу вспомнить одну немаловажную деталь, скорее, даже событие, из‑за которого наше тогдашнее хождение над пропастью могло обернуться настоящим падением в неё. И если бы не мамина сила воли и нанайская интуиция – так бы все и рухнуло. И вся наша жизнь с Никитой, мамина судьба, будущее Ивана сложились бы иначе. Как? Этого никто не знает.

Помню, как мама в один действительно прекрасный день сказала мне по телефону: «Мы с Иваном получили в ОВИРе паспорта. В них срок выезда во Францию ограничен двумя месяцами». Ликованию нашему с Никитой не было предела. Теперь всё будет хорошо, французскую визу они быстро получат. Прошла неделя, и тот же телефон принес ужасную весть, что она шла выносить помойное ведро, поскользнулась во дворе, упала и сломала шейку бедра. В одной из лучших больниц Ленинграда «им. В. И. Ленина» оперировали мою мамочку. Рано утром пришел хирург. Он не совсем твёрдо держался на ногах после ночного банкета, праздновался его выход на пенсию, и сегодня была последняя операция. Из‑под белоснежного халата, пропахшего хлоркой, странным образом выглядывала пижама и стоптанные домашние тапочки. Он нагнулся над мамой и выдохнул смесь водочного перегара, закуски и папиросного угара. Уже под наркозом, на операционном столе, мама отдаленно и глухо слышала звуки молотка, вколачивающего в её бедро гвоздь. Что вбивалось? Неизвестно. Видимо, так было надо. Затуманенный взгляд хирурга и дрожь в руках сыграли роковую роль. Предмет, который должен был надёжно соединить кости в шейке бедра, – прошел рядом. Это был не обычный гвоздь, а достаточно увесистый, многогранный десятисантиметровый предмет, с остро отточенным концом, который, пройдя рядом с костью, уперся в живую ткань. Это был не просто предмет, а деталь военного самолета, из ценного металла титана. С одной стороны – винтовая нарезка, с другой – ручная заточка. Боль после операции – нестерпимая, не проходящая. «А ты что хочешь? Кости‑то нужно соединить, чтобы нога не болталась. Мы тебе гвоздик вбили. Учти, из ценного металла! Его через четыре месяца нужно вынуть и нам вернуть…», – сказал хирург маме. И продолжил: «Ты, кажется, в Париж собиралась? Оставь эти мысли, лежать тебе месяца три, а потом будешь учиться ходить. Да и ещё нужно проверить твой рентген! Мне он не нравится, не исключаю рака костей». Хирург любил аккуратность и правду.

Рентген повторили, результат показал, что рак костей в прогрессивной стадии. Маму выписали из больницы через десять дней, рентгеновские пленки на руки не выдали, потому как не положено – должно пойти в архив. Помог семейный «блат», благодаря другу-хирургу снимки просмотрели ещё раз и выяснилось, что они принадлежат другому больному. Перепутали фамилию, и диагноз был ошибочным. Но боли в ноге не прекращались, хотя все врачи и даже «семейный» утверждали, что операция прошла хорошо. За время, что мама лежала в ленинградской больнице, мы похоронили Нину Алексеевну (мать Никиты) на русском кладбище Сент-Женевьев‑де-Буа. Дни переходили в недели ожидания, и казалось, что цепному кошмару непредсказуемости событий не будет конца. Трудно сейчас припомнить, как мы действовали изо дня в день, решения приходилось принимать интуитивно и по возможности обдуманно, но чувство полного бессилия и ощущение, что пришел конец всему было для нас очевидно! В Париже, наведя справки, выяснили, что подобная операция при хорошем исходе восстанавливает человека и его способность ходить на пятый день, а через десять дней при занятиях со специалистом человек уже самостоятельно передвигается с костылями. Ни о каком «гвозде», соединяющем кости, парижские врачи не слыхали, здесь ставили пластиковый протез.

Приговор хирурга звучал угрожающе, но, наконец, маму привезли домой, и телефон ожил. Мама мужественно сказала, что как только пройдет боль, она немедленно займется визой и билетами и что ни в коем случае она не хочет, чтобы я приезжала. Она понимала, чем может закончиться мое появление в Ленинграде. Преодолевая дикие боли, она стала ходить с помощью костылей. Мои друзья помогали ей, старались успокоить Ивана. Он был как зверёк, который чувствует опасность и инстинктивно жмется к людям в надежде на спасение…

И все‑таки день отлета наступил. Мама лежала на кровате-каталке, Иван рядом, две женщины в форме завезли их в боксик, задернули шторки, попросили маму и Ивана раздеться и приступили к «шмону». Он был основательным, бессмысленным, унизительным и грубым. Кажется, собирались разбирать костыли – в них можно было спрятать брильянты; мальчика попросили открыть рот и тщательно осмотрели его тельце. Бедная мама, с трудом сдерживающая боль, сама раздевалась и одевалась после обыска. Родина провожала с любовью, так, чтобы надолго запомнилось! Самолет задержали на два часа…

В Париже нам казалось, что несколько сеансов гимнастики, массажи, уход – и здоровье мамы восстановится. Но боли не прекращались, и мы показали ее специалисту. После рентгена хирург сказал нам: «У вашей матери начинается гангрена и необходимо немедленно делать операцию. В ином случае придется ампутировать ногу». После операции вся клиника сбежалась смотреть на «восьмое чудо света» – предмет, он же титановый гвоздь, он же деталь самолета. Ничего подобного французские врачи не видали. Гвоздь прошел мимо и вызвал нагноение. На границе с мамы взяли письменное обязательство, что она вернет кусок этого ценного металла в СССР, а я решила сохранить его как редкий коллекционный образец. Надеюсь, золотому запасу страны и авиастроению я не нанесла ущерба.

Через неделю мама уже ходила на костылях, боли исчезли. Мы с Никитой решили уговорить её остаться с нами, но, видимо, она и сама понимала, какая жизнь предстоит ей в Ленинграде. Иллюзий и перспектив, что мы когда‑нибудь ещё увидимся – не было. Через месяц скончался Брежнев, ему на смену пришел Андропов. Подумать, что наше воссоединение висело на волоске ещё и от этих перемен в стране Советов! Мама попросила политическое убежище.

С тех пор она ходит с костылем и как‑то однажды, смеясь, сказала мне: «Я теперь, как Карка, скачу на одной ноге… Помнишь, мы ему тоже протез выдумывали, да он умер». Совсем недавно (в свои 89 лет) она опять упала, с ещё большими страданиями и усилием опять стала ходить, но уже с двумя костылями.

Мамино постепенное увядание вызывает во мне страх и незнакомые доселе чувства. Вдруг она мне говорит: «Ты хорошо выглядишь. Может, тебе пора родить? А кто твой муж?» Разговоры наши свелись к двум фразам: «Как ты завтракала? Как спала?» Спрашивать чуть пространней уже бесполезно. Она забыла много слов и понятий. Хотя, утром встаёт, сама одевается, застилает кровать и идет к столу. А ведь она была красавица. Длинные косы цвета воронова крыла с синим отливом, она их укладывала в причудливые прически. Высокая, стройная, хорошо танцевала, пела, читала стихи… В ней всегда была застенчивость и робость, порой даже самоуничижение, которое, полагаю, оставалась у неё от принадлежности к малому народу. Но была в ней и дерзость, и бесстрашие. В 1935 году она села в поезд и десять дней ехала до Ленинграда. Цель – Театральный институт. Приняли её тоже не сразу. По способностям она прошла, но приемная комиссия поставила условие: исправить за год русское произношение. Вот тут‑то и сказался её упрямый характер. Перед самой войной она стала актрисой Брянцевского ТЮЗа. «Вот посмотри, это ты в роли Беатриче… А это ты в «Грозе» Островского.» – «Нет, не помню. Неужели это я?» – опять сердится мама и замолкает.

Бесплатный фрагмент закончился.

239,90 ₽
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
14 мая 2019
Дата написания:
2011
Объем:
246 стр. 27 иллюстраций
ISBN:
978-5-7868-0059
Формат скачивания:

Похожие книги