Читать книгу: «Айше»
Купание невольницы
Усадьба стояла на берегу тихой реки, вдали от шумных городов, среди старых лип и дубов, которые помнили ещё дедов и прадедов. Дом был большой, деревянный, с колоннами, выкрашенными в белый цвет, с высокими окнами и мезонином, где летом было прохладно, а зимой — тепло от печей, сложенных изразцами. Вокруг дома раскинулся сад — яблоневый, вишнёвый, с малинником, с беседкой, увитой диким виноградом, с прудом, где плавали лебеди и караси.
В летний полдень, когда солнце стояло в зените и воздух дрожал от зноя, в доме царила та особенная, сонная тишина, которая бывает только в старых усадьбах, где время течёт не по часам, а по теням, скользящим по паркету. Пахло воском, сушёными травами, яблоками, лежащими на подоконниках, и чем-то ещё — тёплым, пыльным, неуловимым, чем пахнут только очень старые дома.
В угловой комнате, выходящей окнами в сад, стояла деревянная купель — большая, из цельного дуба, почерневшая от времени и воды, с медными обручами, начищенными до блеска. Над ней поднимался пар — тонкий, прозрачный, пахнущий мятой, чабрецом и ещё чем-то горьковатым, полынным. На спинке стула висело полотенце — белое, льняное, с вышитым петухом по краю, — а на столике, среди гребней и склянок, дожидался своего часа кувшин с розовой водой, заткнутой пробкой.
Невольница, которую звали Айше, сидела на низкой скамье у окна, поджав под себя ноги, и смотрела в сад. Ей было восемнадцать — хотя точной даты её рождения не знал никто, даже она сама. Её привезли сюда три года назад, когда она была ещё совсем девочкой, тонкой, как тростинка, с испуганными глазами и руками, которые не знали, куда деться. Теперь она выросла, расцвела, как цветок в чужом саду, и её красота была той особенной, южной красотой, которая не бросается в глаза, но запоминается навсегда: смуглая кожа, отливающая медом, тёмные, как спелые вишни, глаза с длинными ресницами, густые чёрные волосы, которые сейчас были распущены и тяжёлой волной спадали на плечи и спину. В её облике было что-то от старой восточной миниатюры — тонкие черты, плавные линии, тихая грация, которая не требует украшений.
Она сидела и смотрела, как в саду ветер качает ветви яблонь, как падают на землю спелые яблоки, как бабочка-лимонница кружит над клумбой с флоксами. Она думала о том, что сегодня её будут купать — не старая ключница Аграфена, которая захворала и лежала в своей каморке с припарками на груди, а сам барин, Пётр Ильич, который сказал утром: «Айше, готовь купель. Я сам тебя вымою».
Она не знала, бояться ей или радоваться. Барин был стар — ему шёл седьмой десяток, — но ещё крепок, прям, с седой бородой, подстриженной в скобку, с тёмными, глубоко посаженными глазами, которые смотрели на неё как-то особенно, задерживаясь чуть дольше, чем следовало. Он никогда не обижал её, не бил, не кричал. Он дал ей имя — Айше, — потому что её настоящее имя было слишком длинным и трудным для его слуха. Он велел сшить ей платья из ситца и льна, подарил бусы из янтаря, которые она носила на шее, и серьги с бирюзой. Он учил её читать и писать по-русски, и она уже могла разбирать по слогам молитвы и сказки. Но иногда, когда он смотрел на неё, в его взгляде было что-то такое, от чего у неё подгибались колени и сердце начинало биться быстрее.
Дверь скрипнула, и в комнату вошёл Пётр Ильич. Он был в домашнем сюртуке из тёмно-синего сукна, с белым шейным платком, заколотым простой серебряной булавкой. Его сапоги, начищенные до блеска, тихо ступали по паркету. В руках он держал медный ковш и губку — мягкую, морскую, привезённую когда-то из дальних стран.
— Ну что, Айше, — сказал он негромко, и голос его, низкий и ровный, прозвучал в тишине комнаты, как звук старого клавесина. — Вода готова?
— Готова, барин, — ответила она, поднимаясь со скамьи. Голос её был тихим, чуть дрожащим.
Он подошёл к купели, опустил руку в воду, проверяя температуру. Вода была тёплой, почти горячей, и от неё шёл пар, который оседал мелкими каплями на его седой бороде.
— Хорошо, — сказал он. — Снимай платье.
Она замерла на мгновение. Обычно её раздевала Аграфена, старая, сухорукая, с грубыми, мозолистыми пальцами, которая ворчала и торопила её. Но теперь Аграфена лежала в своей каморке, и рядом с ней был только барин — старый, седой, с глазами, которые смотрели на неё с той особенной, тёплой тяжестью, от которой у неё пересыхало во рту.
— Барин… — начала она, но он перебил её мягко, но твёрдо:
— Не смущайся, Айше. Я тебя не обижу. Я тебя вот такой помню, когда ты ещё в уголке сидела и боялась на меня взглянуть. А теперь ты выросла. Красивая стала. Ну, снимай.
Она вздохнула и потянула за тесёмки на груди. Платье — простое, ситцевое, с мелким цветочком, — соскользнуло с её плеч и упало к ногам, оставив её в одной тонкой, почти невесомой рубашке. Ткань, льняная, белая, облегала её фигуру, открывая плечи, ключицы, намечая груди, узкую талию, округлость бёдер. Сквозь лён просвечивала кожа — смуглая, гладкая, с едва заметным золотистым отливом, как у спелого абрикоса.
— Повернись, — сказал он.
Она повернулась к нему спиной, и он, подойдя вплотную, принялся развязывать завязки на её рубашке. Его пальцы, крупные и всё же ловкие, двигались медленно, привычно, но в каждом движении была та особая осторожность, которая бывает у людей, прикасающихся к чему-то хрупкому, драгоценному. Завязки разошлись, и рубашка, уже не держась на плечах, соскользнула сама, плавно, как тает утренний туман, обнажая её спину — длинную, изящную, с выступающими лопатками и глубокой ложбинкой между ними, которая уходила вниз, к тонкой талии.
Она стояла перед ним нагая. Всё её тело, молодое, стройное, с едва заметной, девичьей мягкостью форм, было сейчас открыто его взгляду. Её груди, небольшие, но уже сформированные, с тёмными, как корица, сосками, слегка дрожали от утренней прохлады. Живот был плоским, с тонкой линией мышц, спускающейся от пупка к тёмному, ещё нежному треугольнику между бёдер. Она стояла неподвижно, зажмурившись, и её дыхание было частым, поверхностным.
— В купель, Айше, — сказал он и протянул ей руку.
Она взялась за его ладонь — сухую, тёплую, с мозолистыми пальцами, — и переступила через край дубовой купели. Вода приняла её тело, обволокла его теплом, пахнущим травами, и она, наконец, выдохнула, почувствовав, как напряжение уходит, растекается по воде вместе с волнами, расходящимися от её тела.
Он опустился перед купелью на одно колено и взял губку — мягкую, морскую, — и кувшин с розовой водой. Несколько капель упало в воду, разошлись маслянистыми кругами, и запах роз, сладкий и чуть пряный, поплыл по комнате, смешиваясь с запахом мяты и полыни.
— Голову откинь, — сказал он.
Она откинула голову, и её длинные, чёрные волосы упали назад, скользнули по воде, намокли, потемнели, стали похожими на водоросли. Он намылил губку и провёл ею по её плечу — легко, почти невесомо, — и она почувствовала, как по её коже пробежал электрический ток, заставивший её вздрогнуть.
— Холодно? — спросил он.
— Нет, — прошептала она. — Нет, всё хорошо.
Он водил губкой по её плечам, по ключицам, по шее, и мыльная пена, белая и лёгкая, ложилась на её смуглую кожу, как первый снег на осеннюю землю. Его пальцы касались её сквозь губку, и она чувствовала их тепло, их уверенность, их медленное, размеренное движение. Он тёр её спину, круговыми движениями, и его ладонь скользила по лопаткам, по позвоночнику, по талии, задерживаясь на пояснице чуть дольше, чем требовалось.
— Повернись теперь, — сказал он.
Она повернулась в купели, и вода плеснулась через край, оставив на полу тёмное пятно. Теперь она стояла к нему лицом, и он видел её груди, её живот, её бёдра, её тёмный, влажный треугольник между ними. Он намылил губку снова и провёл ею по её груди.
Она задержала дыхание. Губка, мокрая и мягкая, коснулась её соска, и он, уже набухший от тепла, отозвался на это прикосновение мгновенной, острой волной, которая прошла от груди к животу, от живота ниже, туда, где между ног стало влажно. Она прикусила губу, чтобы не издать ни звука, но он заметил это — заметил, как её тело напряглось, как груди стали тяжелее, как соски, два маленьких тёмных бутона, затвердели и набухли.
— Не смущайся, Айше, — сказал он, и в голосе его, по-прежнему ровном, промелькнуло что-то новое, тёплое, почти ласковое. — Я ведь старый человек. Я ничего дурного не сделаю.
Он провёл губкой по её груди ещё раз, медленно, описывая круги вокруг соска, и она чувствовала, как её тело предаёт её, как дрожь проходит по всему телу, как соски становятся твёрдыми, требовательными, как между ног что-то пульсирует, бьётся, требует продолжения.
Он опустил губку ниже, к её животу. Он тёр её плоский, упругий живот круговыми движениями, и мыльная пена стекала вниз, собиралась в тёмном треугольнике волос, делая их мокрыми, блестящими, кудрявыми. Он видел, как её тело отвечает ему — как мышцы живота сокращаются, как бёдра чуть заметно сжимаются, как её дыхание становится глубже, прерывистее.
— Теперь ноги, — сказал он.
Она подняла ногу, поставив её на край купели, и он провёл губкой по её бедру, по колену, по икре, задерживаясь на каждом изгибе, на каждой впадинке. Её кожа была гладкой, как шёлк, и тёплой, и влажной от пара. Он тёр её ногу медленно, тщательно, и она чувствовала, как его пальцы, касаясь её сквозь губку, оставляют на коже огненные следы.
— Другую, — сказал он.
Она подняла другую ногу, и он повторил всё то же самое, но теперь его рука скользнула чуть выше, по внутренней стороне бедра, туда, где кожа была особенно нежной, особенно чувствительной. Она вздрогнула, и её колени чуть не подогнулись.
— Всё, — сказал он, откладывая губку в сторону. — Теперь ополоснуться.
Он взял медный ковш, зачерпнул из купели воду и медленно, тонкой струйкой, полил её на плечи. Вода стекала по её телу, смывая мыльную пену, обнажая её кожу, влажную и блестящую. Он полил её ещё раз — на грудь, на живот, и она почувствовала, как струя воды скользит по её коже, между грудей, по животу, теряясь в тёмных волосах внизу.
— Встань, Айше, — сказал он.
Она встала, вода сбегала с неё, оставляя на теле прозрачные, блестящие дорожки. Она стояла перед ним, мокрая, голая, трепещущая, и в её глазах — огромных, тёмных, влажных — было столько вопросов, сколько она не могла бы задать и за всю свою жизнь.
Он взял полотенце — белое, льняное, с вышитым петухом, — и развернул его широким жестом. Он обернул его вокруг неё, сначала сзади, потом спереди, и притянул к себе — не грубо, но решительно. Она оказалась в его объятиях, прижатая к его груди, и её мокрое тело дрожало под его руками.
Он начал вытирать её — медленно, тщательно, — проводя полотенцем по её спине, по плечам, по груди. Она стояла неподвижно, закрыв глаза, и чувствовала, как его руки, сквозь льняную ткань, касаются её тела, как они массируют, ласкают, разглаживают. Его дыхание было рядом — ровное, глубокое, и от него пахло табаком и одеколоном, смешанным с запахом мыла и розовой воды.
Он вытер её руки — одну за другой, каждый палец, каждый сустав. Потом — её груди, и его ладони, обёрнутые полотенцем, задержались на них чуть дольше, чем на других частях тела. Он чувствовал их упругость, их тяжесть, их ответную дрожь, и в груди его что-то шевельнулось — тёплое, смутное, долго спавшее.
Он вытер ей живот, опускаясь всё ниже, и когда полотенце коснулось того места между бёдер, она судорожно вздохнула и приоткрыла глаза. Она смотрела на него, и в её взгляде был вопрос — смешанный с мольбой, с испугом, с чем-то таким, что невозможно выразить словами.
— Ну вот и всё, Айше, — сказал он, и голос его был ровным, как всегда, но в глубине его глаз мелькнула искра. — Ты чиста. Как новорождённая.
Он помог ей надеть рубашку — сухую, свежую, пахнущую лавандой, — и она, согревшаяся, сонная, чуть покачиваясь, отошла к скамье и села на неё, поджав под себя ноги. Он накрыл ей плечи пуховой шалью, и она укуталась в неё, как птица в гнездо.
— Барин, — сказала она тихо, почти шёпотом, — спасибо вам.
Он поклонился, как всегда — ровно, с достоинством.
— Не за что, Айше. Я тебе всегда рад услужить.
Он вышел, и его шаги, тихие, неслышные, затихли в коридоре. Она осталась одна, сидя на скамье, и её тело всё ещё помнило его руки — их тепло, их уверенность, их медленное, чувственное движение. Она сжала колени и почувствовала, как внутри, там, где полотенце коснулось её, пульсирует что-то сладкое, тёплое, влажное.
Она не знала, что это было. Она не знала, что сегодняшнее купание навсегда изменило её, что она больше не будет той наивной девочкой, какой была час назад. Она знала только одно: она хочет, чтобы барин купал её снова. Завтра. Послезавтра. Всегда.
А внизу, в буфетной, Пётр Ильич стоял у распахнутого окна и смотрел на реку, на мокрые камни набережной, на чаек, кружащих над водой. В его руках дымилась трубка, и он затягивался глубоко, с наслаждением, но мысли его были далеко — там, наверху, в угловой комнате, где в дубовой купели ещё не высохли капли воды, пахнущей мятой и розой.
Он был старым человеком, он знал своё место, но когда он закрывал глаза, он всё ещё чувствовал под пальцами её тело — упругое, тёплое, живое, — и от этого чувства у него кружилась голова. Он не был злым человеком, он не собирался её соблазнять. Но он хотел её — так, как мужчина может хотеть женщину, — и эта мысль была сладкой, как запретный плод, и горькой, как полынь.
«Господи, — думал он, глядя на плывущие по реке облака, — господи, прости меня, грешного. Но если бы я был на сорок лет моложе… если бы я был не барином, а молодым повесой…»
Он докурил трубку и выбил её о перила, наблюдая, как пепел, шипя, падает в воду и уносится течением. Потом повернулся и пошёл обратно в дом — отдавать распоряжения, проверять счета, встречать гостей, как будто ничего не случилось. Но в его груди, там, где у старых людей уже всё остыло, горел огонь — тихий, ровный, неутолимый, — и он знал, что этот огонь не погасить ни молитвой, ни работой.
Завтра она снова будет ждать его в угловой комнате. Завтра она снова разденется перед ним. Завтра он снова коснётся её. И он не знал, что делать с этим знанием — принять его или бежать от него, как бегут от чумы.
Но он остался. Потому что куда бежать, когда тебе уже за шестьдесят, когда ты привык к этому дому, к этим стенам, к этой девушке с глазами, как спелые вишни?
Он остался. И ждал завтрашнего дня, как ждут самого страшного и самого сладкого в своей жизни.
Бесплатный фрагмент закончился.
