Читать книгу: «Пас»

Шрифт:

На каждого злодея найдётся сто хороших людей. На каждую сотню хороших лю найдётся злодей.

народная мудрость


Пас, псевдопьеса и сборник. Есть всякая разная брань и сцены насилия.

Посвящение

Моим дорогим здоровым. Женя и её семья, например, всего вам лучшего! Желаю, чтобы все люди были как Женя. Всем пис.

Т., М. и тд и тп – места на Земле не хватит вас перечислять!

Действие нуль-нулевое. Апологеты (скучная часть)

Двое мужчин одеты в белое. Они сидят в кафетерии друг напротив друга и беседуют, выдавая фразы ритмически и с придыханием, постепенно окутываются сценическим дымом от сигар.

Мужчина с вилкой в руке:

– Спят. Видишь, нет никого?

Мужчина без вилки:

– Воистину.

Мужчина с вилкой в руке, смотря в никуда:

– Я понимаю, что так быть не должно, но мне нравится ощущать предвкушение, скользящее по коже, и это дивное чувство невесомости в животе. Приличные люди вот-вот начнут бодрствовать, их тела запустятся, как заводные игрушки, но пока мы наедине с редким моментом тишины, когда спят все.

Мужчина без вилки водит глазами по поверхности стола

Мужчина с вилкой в руке:

– Если момент не замечать, он перестаёт быть моментом и становится частью рутины.

Мужчина без вилки:

– Если ты такой умный, то скажи, что мне делать со смертью. Если ты такой сильный, то побори её сам. И тогда, обещаю, я никогда больше не посмею…

Замолкает.

Слышен шелест, снующий, как в лабиринте – это морозный колкий ветер, от которого приятно спрятаться, переносчик зимы. За окном то и дело поднимаются чёрные мокрые листья. Ветер стучится – о стены, о двери и окна, будто желающий пройти внутрь.

Мужчина с вилкой в руке, спокойно:

– Я думаю, она прекрасное понятие.

Мужчина без вилки:

– И всё?

Мужчина с вилкой в руке:

– Чем ей ещё быть? Ко мне в двери она не стучалась.

Мужчина без вилки:

– Глупец! Счастливый глупец!

Мужчина с вилкой в руке вздыхает.

Мужчина с вилкой в руке:

– Смерть очевидна? По-твоему?

Мужчина без вилки, твёрдо:

– Да.

Первый тихо смеётся.

Мужчина с вилкой в руке:

– Эх, как же я завидую тем, для кого смерть очевидна.

Второй пожимает плечами.

Мужчина без вилки, кивнув:

– Для меня… Для меня очевидна вера, вера и в смерть тоже. Для меня непонятно… Как можно ставить всё под вопрос и не сойти с ума. Я и так чувствую себя безумцем слишком часто!

Мужчина с вилкой в руке:

– А мне трезвость рассудка – не самое важное. Наверное, поэтому. Крутишься в неизбежном шторме, отпуская… Как бы это сказать… Оторванную мачту, в которую вцепился? Палубную доску? Давая уйти на дно без тебя, остаёшься в водовороте, в опилках – потому что иначе не выплыть. Конечно, в темноте. Конечно, странно. Но держишься ведь. Вообще-то, наверное, это тоже прыжок веры, но своей собственной, большей, чем есть у вас. И тогда не я ей предан, а она мне. Но это походя.

Мужчина без вилки:

– Зачем?

Мужчина с вилкой в руке, улыбаясь:

– Зачем выплывать?

Мужчина без вилки:

– Да.

Мужчина с вилкой в руке:

– А почему бы и нет? К этому все стремятся, кроме тех, кто думает «ай, ладно, течение далеко не унесёт»… А оно на дно тянет. Кажется, ну, будешь в воде: вода ж не злая, не кусается, там рыбки плавают, а я – я стану самой большой. Да только ещё в воде трупы разбросаны тоже…

Мужчина без вилки:

– Неважно.

Мужчина с вилкой в руке:

– А я – иначе. Тело – к небу, воздух – в лёгкие, и хорошо.

Мужчина без вилки:

– Твой вывод – надо жить, для того – отпускать разум… Но там одиноко, на этой твоей импровизированной райской глади.

Мужчина с вилкой в руке, отмахиваясь:

– Нет, совсем нет… Я про то и говорю, ты порой просто не можешь быть одиноким. Даже если хочешь: с тобой…

Нахмурившись, водит руками, шаткими, как развалюха на ветру, перед собой медленными круговыми движениями, будто в танце.

Мужчина с вилкой в руке:

– Что-то большее, чем можно описать. Какая-то мировая гуманистическая уверенность в человеке. Потому что ты настолько чист, что и не знаешь грязи, ты купаешься в истине и не знаешь лжи.

Мужчина без вилки:

– И как же это замещает тебе общество?

Мужчина с вилкой в руке:

– Не замещает. Это не нужно. Зачем? Просто оно, это великое, не даёт почувствовать оторванность, ибо ты объят чем-то большим и чем-то стоящим всего. Это как антидепрессанты, которые никогда не дарят тебе ответов на вопросы о жизни, смерти и тебе самом.

Мужчина без вилки:

– Но с ними легче живётся. Мне не понять?

Мужчина с вилкой в руке:

– Не знаю. Но даже если так, то в том и прелесть. Это не та идеология, которую можно разделить напополам.

Молчание.

Мужчина без вилки, спустя время:

– Тихо спят.

Мужчина с вилкой в руке:

– Тихо.

Мужчина без вилки:

– А всё же.

Мужчина с вилкой в руке:

– Сойди уже с ума!

Тихие голоса дружно начинают скандировать «сойди с ума» и стучать кулаками в такт. Они начинают медленно и разгоняются за несколько минут до скороговорки. Потом их речь обрывается кратким криком.

Мужчина с вилкой в руке, тут же:

– У тебя есть к этому данные, и ты очень пытлив для человека, которому претит познание, и красота для которого – пустой звук. Сойди с ума.

Мужчина без вилки:

– Наверное, это потому что я лучше, чем ты думаешь.

Мужчина с вилкой в руке, отмахиваясь:

– Тебе разве не интересно?

Мужчина без вилки:

– Я не могу позволить себе обрубить собственную жизнь из интереса.

Мужчина с вилкой в руке:

– В этом и соль…

Мужчина без вилки:

– Я поживу пресную жизнь, спасибо.

Мужчина с вилкой в руке:

– Банальщина. В конце концов, я такой же заложник, как и ты. Потому что у тебя есть обязанности – на самом деле нет, а у меня есть желание. У тебя есть рассудок, а у меня – всё то же желание познать что-то большее, чем одно только рацио. Сердце, боль мне не вырвать, как вам не пришить. Я жив.

Мужчина без вилки:

– Так…

Мужчина с вилкой в руке:

– Но мёртв больше, чем будешь ты в посмертии. Я мёртв.

Мужчина без вилки:

– Да, очевидно.

Мужчина с вилкой в руке:

– Но в этой дикой смерти больше жизни, чем в тебе! Не так?

Мужчина без вилки:

– Полагаю, ты прав. Но не мне менять систему, и не мне на неё жаловаться.

Мужчина с вилкой в руке:

– Я попросту больше тебя, ведь у меня нет границ. Я больше, скажем…

Срывает цветок.

Мужчина с вилкой в руке:

– Этой розы.

Второй мужчина переводит взгляд с цветка на лицо собеседника и обратно. Усмехается.

Мужчина с вилкой в руке:

– И потому я больше всех вас вместе взя…

Мужчина без вилки, перебивая:

– Давай, впрочем, укроем моих друзей одеялом.

Они встают, медленно расправляя одежду, и берутся за полотно ночи. Растягивают его. Присаживаются обратно.

Мужчина без вилки:

– Здесь холодно.

Мужчина с вилкой в руке:

– Время движется к концу.

Мужчина без вилки:

– Но это не значит холод.

Мужчина с вилкой в руке, бегая взглядом по зрительному залу:

– Нет.

Мужчина без вилки:

– И тихо.

Мужчина с вилкой в руке:

– Ага.

Мужчина без вилки:

– А всё же?

Мужчина с вилкой в руке, добродушно смеясь:

– А всё же, я говорю о том, что надо измениться. Нет, нельзя не измениться, в наше-то время. Если ты человек, а не прозрачный сосуд, что держит всё без колебаний.

Мужчина с вилкой в руке, шепчет тебе:

– В любое время, конечно же.

Мужчина с вилкой в руке:

– Хотя и у них, говорят, есть души – может, я не слежу за ходом истории? (1)

Мужчина без вилки успокаивается и оседает на ящик, поддерживая лоб ладонью.

Мужчина без вилки:

– Адаптироваться.

Мужчина с вилкой в руке, качая головой:

– Думать. Чувствовать! Ты понимаешь? Изменение – процесс, не шаг и не пара, а вихрем вверх по бесконечной лестнице! Пока не упадёшь! И снова! И снова! Какое забвение с этим сочетается? Как можно спать? Это как испанский алфавит и паприка! Ты понимаешь, эта ткань так сложна, ткань всего. А вы берёте, вы просто складываете её. Вы убираете её, задвигаете подальше. Нельзя так… Или расклеиваете, как обои, как мы расклеили звёздное полотно! Звёздное полотно! Подумать только. Это же безумие!

Мужчина без вилки:

– Но ты ведь любишь их слишком сильно, чересчур, я бы сказал. Этих «изменившихся».

Мужчина с вилкой в руке, приподнимая брови:

– Любить нельзя неправильно. Больше, меньше. Не того, не тогда и не так. Если любишь неправильно – это насилие, а оно не любовь, никогда не любовь.

Мужчина без вилки:

– И то верно, и то есть.

Мужчина с вилкой в руке, хитро:

– Ты чтишь их недостаточно, моих «сумасшедших». Для того, кто порой безумец.

Ухмыляется. Затихают.

Мужчина с вилкой в руке, останавливая тебя, второго, останавливаясь сам:

– Это вообще сложно.

Пелена пропадает, по полу перестаёт плыть дым.

Сцена освещена добротно, только чисто белым цветом, и две фигуры уже кажутся тенями себя прежних. Нет, они откровенно оголены теперь… Тебе неловко. Теперь уже твой взгляд бегает.

Мужчина с вилкой в руке:

– Представь, что тебе сказали, что небо стало землёй, а земля – небом.

Проектор транслирует обычный пейзаж на всю ширь и длинь, часть выпадает на фигуры актёров. Изображение со скрипом переворачивается, будто падает. Потом снова белый свет.

Мужчина без вилки:

– Я бы удивился.

Мужчина с вилкой в руке, про себя:

– Ну надо же!

Мужчина без вилки:

– Но потом бы привык.

Мужчина с вилкой в руке:

– А вот я не могу! Мне перевернули мир, вышвырнув в него так быстро и неясно, и я не смиряюсь. Для меня в этом и есть жизнь: она не должна быть понятной и комфортной, просто не может она таковой быть, и в ней не может быть достоверного! Вы жестоки по отношению к её устройству, а оно чрезвычайно красиво. Я говорю тебе: замечай это, цени это! А ты лепечешь про себя снова и снова!

Мужчина без вилки:

– То, что мне нравится жить, что я люблю жить, не значит, что я неправильно играю… В неё. Просто я получаю удовольствие от самого процесса. Тебе не понять.

Мужчина с вилкой в руке:

– И мы снова расходимся в понятии любви… Конечно. Конечно, конечно! Но моя любовь значит надрыв и ярость, и тепло, и шум, и боль, язвы и бред, умиротворение, удивление, когда твоя есть лёгкое раздражение, и только!

Мужчина без вилки:

– Ты ведь разочарован – на самом деле.

Мужчина с вилкой в руке, оскорблённо:

– Прости? Почему это я могу быть разочарован? Ты хочешь счастья! Старый дурак, ты не можешь его хотеть, ты не хотел бы его… Будь я чем-то большим, чем я есть…

Мужчина без вилки:

– Расти над собой, друг.

Мужчина с вилкой в руке:

– Твой рост – упражнения на софизмы по утрам и вечерам, как крем на руки! Только сколько их не мажь, крапива ужалит тебя так же сильно. Сходи с ума, друг.

Мужчина без вилки:

– Не стану… Тебе никогда не понять большей её части, большей части вселенной. Это не может не злить, так? Не может не злить. Ты всё ещё тело, ты чувствуешь, и то, что гонит тебя вперёд – чувство! Каким же образом для всех остаются невидимыми трещины, в которые ты так боишься провалиться? И о которые ты запинаешься каждый день.

Мужчина с вилкой в руке, раскатный ор:

– Я проваливаюсь в них с удовольствием, и это мой дар! Твой крем для рук миновал срок годности!

Мужчина без вилки:

– Ну да, так говорят те, кто летит в бездну – что это их выбор, – но знаешь, что я скажу? Я повторюсь. Ты разве что ходишь по краю, но не более! Потому что ты так же осторожен, только если я при виде обрыва отвесного молчу и смотрю, ты вопишь. От страха, как маленький мальчик, потерянный, одинокий…

Мужчина с вилкой в руке, с наигранной улыбкой:

– И разве может хоть один из нас быть прав? Какая гнусная чушь.

Молчат.

Мужчина без вилки, обводя ладонью зал пару раз кругами:

– Всё это. Всё – ничего. Только тебе до безумия больно, а я боли не чувствую, потому что так бывает: кто-то идёт, переступая с левой стопы на правую, а у кого-то наоборот. Тебя, не меня, разрывает от отсутствия ответов, от фракталов, от жизни, непониманий! Ты понял: люби жить и быть мертвецом одинаково, если хочешь гармонии, но чего-то не достаёт, верно? Потому что это больно, потому что чувства гоняют мысли, как кошки – мышей, потому что, чем больше мышь, тем больше её сходство с кошкой! А самое поганое – одиночество, которое ты получил в день своего рождения, одиночество! Оно заставляет тебя чувствовать, что ты особенный, но и оно же убивает тебя, как не могли бы никогда разрушить планету или звезду. Потому что однажды у тебя выросли жабры, выросли лапы, и однажды ты умер, не убрав руку от огня. Поэтому ты такой. Ты различал свет и тень, цвета, движение, чтобы потом начать сомневаться, потом – перестать понимать. Я тоже, но разница в том, что я не чувствую. Это и правда чушь, друг… С твоей точки зрения, я неполноценен, ведь не думаю. Но твоя суть говорит, что я для тебя неполноценен, ибо чувствую не так и не то. Не так много? Не покушайся на чувства. Это бесполезно. Это даже может их раззадорить.

Действие нулевое. Пока что без названия, да и вообще

Из темноты и дыма, еле заметных серых облаков, нарисованных проектором, с высоты сцены слышен тихий грустный ещё детский голос.

Детский голос:

– Зимами закаты приходят рано, почти незаметно, как проходят и сами зимние дни, цепляющиеся друг за друга однообразными ночами. Как слиплись. Я считаю, если ты одинок, тебе нужно солнце. Когда в твоём поле зрения только ветки, которые можно пересчитать по пальцам, лёд, одно-единственное небо, больше походящее на плотный туман высоко… Это плохо. Что ещё плохо? Что хорошо? Плохо ли, когда больно?..

Другой, более детский голос:

– Плохо ли, когда больно? Хорошо ли, когда счастливо? Зимами закаты приходят рано, почти незаметно, как люди, которые проходят сквозь метели, как люди, как люди за окнами и окна в пару!

Третий детский голос:

– Зимами рассветы приходят поздно, почти незаметно – так, как проходят сами зимы. Это размеренный поток, из которого невозможно вырваться, это тюрьма. Скажи, мы несправедливо осуждены, или мы согрешили столько раз, сколько зим нам нужно вынести?

Поднимается неопределённый гул, и на сцену выбегает жилистая девочка-подросток с жёлтой косынкой на голове. Лицо она закрывает предплечьем.

Подросток, экспрессивно:

– Не могу это видеть, я не могу этого видеть.

Убирает рук.

Подросток:

– Каждый день, каждый день… Я не из железа скована, я не из плоти и не из крови, бесплотный дух, я не выдержу! О, если бы…

Подросток:

– Слоны топчутся у входа, жирафы… Их шеи напоминают мне о беззаботном детстве, когда мать дарила мне по воздушному шару каждую субботу… Какое ударение в слове «суббота»? СубботА… И эти жирафьи шеи из пятнистого и сверкающего были чуть ли не длиннее всего остального, длиннее моей детской руки целиком – так точно. Я сворачивала их…

Её речь обрывает шум стонущего ветра.

Подросток кричит, закутываясь в шинель, под шум:

– Я сворачивала их шеи, длинные, как минуты… Господи.

Подросток:

– Я сама слон, и я, слон, топчусь у входа, мне свернуть шею так… О! Нет! Пожалуйста! Ты становишься жалким и диким…

Из здания под аплодисментых хвыходит мальчик лет восемнадцати лет…

Мальчик, подруге:

– Дай закурить.

Она кратко воооет и пытается убежать, но оступается, и мальчик хватает её руку и тянет на себя. На умлицу начинают тихо опускаться снежинки.

Мальчик:

– Ну ты серьёзно?

Подросток:

– Я?

Мальчки:

– Знала же, что меня нужно забирать? На чём ты приехала?

Мальчки:

– Да ты сама на ногах не стоишь.

Малечик.:

– Ну тихо, тихо ты. Всё будет хорошо.

Он – обнимает её, как сестру, укачивает, как взрослую дочь, и защищает от снега и ветра своим некрепким покаа ещё и никогда телом. Греет, как пёс. Пахнет, как бинты и вата.

Мальчику:

– Ну тише, тише.

Действие первое. Променад

На сцене человек тридцати лет с тёмным каре, на ней тонкий синий халат с узором, розовые резиновые тапочки. Женщина придерживает свечу одной рукой, а другой – её огонёк.

Женщина:

– Ни замков, ни зеркал, ни часов, – я знавала и лучшие времена, бесспорно, а и здесь мне неплохо. Почему же он не идёт? Я сойду с ума в этих стенах от вечного ожидания.

Она испытывает желание поковырять кожу у ногтей пальцев рук.

Мужской голос:

– Где вы?

Женщина:

– Ну да, и никаких имён. Имена исчезли так основательно, а я так привыкла к новой системе, что, когда меня спрашивают доктора и медсёстры, я уже и не понимаю, откликаться мне или нет, или кому нужно что произносить… Хотя, нет. Я слышала, у девочек из пятьсот девятой имена сохранились; они общаются почти, как нормальные люди, только говорят своими стройными потоками слипающихся, как подтаявшие и замороженные снова пельмени, слов об иных вещах: я уверена, раньше, со своими другими друзьями, они бы не стали тратить воздух и время – о, сколько же у нас времени, как много его у нас, как мы им богаты, как никто!.. – на речи о южноамериканских детективах… А это те книги, что у нас в распоряжении. О судоку, о морском бое, о еде и о нас. Я слышала, нас обсуждали эти девочки.

Качает головой.

– Сегодня понедельник, и психиатр снова приходил: целая бесконечная неделя ожидания из семи бесконечностей поменьше. Каждый день делится на утро у окна, к которому я подхожу, но из-за высокого этажа и жирнющих решёток на окнах я не могу разглядеть там даже двора, на процедуры, ожидание завтрака, завтрак, ожидание обеда, обед… Послеобеденный сплин и невыносимость, ожидание ужина, ужин, прогулку с ним до самой ночи, которая начинается раньше, чем начинается ночь… Уколы. Капсулы. Порой – походы в туалет.

Задумчиво:

– Может быть, мне разрешат увидеть Пашу и Веронику? Единственные, чьи имена сохраняют значение, их не пускают уже неделями, с самого первого дня нас троих кормят обещаниями, и, клянусь, если я и потеряю свой рассудок здесь, то это лишь потому, что мне не позволено, у меня нет права, видеть членов своей же собственной семьи, которую я сделала, я заработала! Это моя семья! А у них нет права увидеть меня. Почему? Я жду выписки только за этим, но мир тает. А я хочу вырваться на волю! Я хочу снова почувствовать себя человеком, живым человеком, а не функцией, отражением всех остальных – ведь здесь нет ни единого зеркала. И мы отражаем друг друга. Каждый день я борюсь со всем, что существует, чтобы не потерять себя, чтобы не стать ребёнком, безвольной, чтобы уметь думать по-прежнему. Или хоть как-то. Приемлемо – ну что за слово! Каждый день – день боя, неравного и слишком длинного… На мой вкус. Впрочем, это всё – только на мой дурной вкус положа.

Продолжает, взмахивая руками.

– Медленный ритм его шагов, о, мир размывается каждым пластмассовым стаканчиком пресного чая! Мне так плохо здесь, и я почти уверовала, что мне будет плохо везде и всегда! Только бы увидеть дочку и мужа, в них есть реальность, в них есть сама составляющая жизни!..

К ней неторопливо подходит мужчина того же возраста, у него светлые заспанные глаза, растрёпанные волосы, узкий подбородок с щетиной, такие же сланцы на ногах, что и у женщины, и он одет в клетчатые штаны и серую футболку, местами мокрую от пота.

Мужчина:

– Вы здесь.

Сцена озаряется красным светом, и между ними начинается активный диалог, который задействует их тела так же, как и их голоса.

Мужчина:

– Она умоляла нас!

Женщина:

– Кричала и кричала! Это был визг свиньи, но не человека.

Мужчина:

– Так беспрецедентно громко! Мне показалось, мы режем животное.

Женщина:

– Я думала, мы душим животное.

Мужчина:

– Будто мы задавили его.

Женщина:

– Переехали на машине шинами. Растоптали ногами!

Мужчина, шипя:

– Я растирал кончиками пальцев её жизнь.

Женщина:

– Он растирал на кончиках пальцев её кровь, чёрную в свете луны!

Мужчина:

– Она была такой тёплой. Было так тепло, я был согрет.

Женщина:

– Впервые, наверное?

Мужчина:

– А на твоих пальцах была чья-то смерть?

Женщина:

– Мои бёдра были однажды измазаны ребёнком, моей любимой Вероникой, в этом был сок моей собственной смерти… Если есть жизнь, есть и смерть! Я почувствовала это тогда особенно ярко. Вам никогда не понять этого, философы – рассуждайте о жизни, будто знаете больше, но мы создаём её! Я создала… И я была осчастливлена этим открытием новой души, а не так, как вы, злобно, низко, скряжно. Во мне появилось… Философ никогда не будет знать больше матери!

Свет возвращается к норме, и герои снова смотрят в пол. Они начинают променад.

Мужчина:

– Как ваш день?

Женщина:

– А как твой?

Мужчина:

– Всё так, как обычно.

Женщина:

– То есть пусто.

Мужчина:

– Пусто. Пусто ли? Я вот пообщался с той пожилой женщиной, знаешь, из пятьсот восьмой.

Женщина:

– С которой лежит её внучка, да… Их привозили по очереди: сначала старушка. Седая, жёлтая, глубоко тучная, с проплешинами и кудрями, речь её бессвязная – а чего стоит эта вонь… Мы полежали в одной многолюдной двуполой палате ночь, мою первую ночь здесь, и потому она была моим Иорданом; она просила поднести воды много раз, будила меня, она повторяла свои бредовые взывания, рыдала. С ней так или иначе ночевала каждая женщина и девочка здесь, даже если не помнит того. И многие другие. Обряд, таинство. Правило первой ночи что ли… Меня перевели, а её продержали ещё неделю. Тогда поступила внучка: маленький человечек, спортивные туники, леггинсы, пустая лысая головка, руки… Не дрожат. Все мы думаем, что у них в семье что-то случилось, но не спрашиваем. И о чём говорили? Как она?

На сцену резво выходит пара: один из мужчин молодой и среднего роста, активно жестикулирует, подпрыгивает на каждом шаге и привлекает этим внимание к своей перебинтованной ноге, второй – сорокалетняя громадина с ржавеющими волосами на лице, слушает. Их одежда: стандартные длинные клетчатые штаны на резинке, сине-белые, и той же расцветки застёгнутые рубашки. Яркие резиновые тапочки, голубые и жёлтые.

Мужчина среднего роста начинает рассказ:

– О чём мы говорили вчера? Я, знаешь, что вспомнил? Мы ещё давно, пацанами были, на дворе, поцапались с каким-то пацанчиком, он мне так затреснул!

Громадина, грубо и будто незаинтересованно:

– Как?

Мужчина среднего роста:

– Я, короче, иду, никого не трогаю, сам по себе. Ну, то есть, день обычный, ничего, да? Понятное дело. А у меня конфликтов, ну, вот я тебе говорю…

Показывает напряжённый кулак.

Мужчина среднего роста:

– Ну, в общем, не было. Вот. Ну, иду, чё. Иду. Долго. Потом, ну, в общем, приходит, подходит ко мне чувак, огромный, как ты, такой типа…

Проявляется фигура чувака-бугая в зелёном свете.

Чувак-бугай, хрипло:

– Есть прикурить?

Мужчина среднего роста:

– Нет.

Чувак-бугай:

– Прикурить есть?

Мужчина среднего роста:

– Такой агрессивный чел, сразу видно.

Чувак-бугай:

– Так есть?

Мужчина среднего роста:

– Нет.

Чувак-бугай:

– Есть?

Мужчина среднего роста:

– Нету. А он ещё, ну, клянусь, раз пять, и просто, как утверждение говорит. А я молчу. И там уже на какой-то там говорю. Есть.

Громадина:

– Вот это ты.

Мужчина среднего роста:

– Ну он достал уже, я говорю. Хоть и стрёмный на вид, но я тогда…

Чувак-бугай сбивает мужчину среднего роста с ног и садится на его торс, начинает колотить. У него отдышка. Встаёт, плюётся рядом и собирается уходить, но внезапно достаёт зелёную розочку, смотрит на землю, находит крупный осколок бутылки и отбрасывает розочку. Присаживается на корточки, сидит, отрывая пятки. Улыбка хищная. Чувак-бугай нежно берёт в свои левую руку мужчины без сознания и режет его плоть. Предплечье внутри.

Громадина:

– И ушёл?

Мужчина среднего роста, устало и на выдохах:

– Ну, не знаю. Нет же его.

Громадина:

– А что с рукой?

Мужчина среднего роста:

– Да так и не зажила толком. Я долго лежал там до скорой, смекаешь, шуша?

Громадина:

– Ты смотри, я ведь тоже могу затреснуть. Мне по кайфу.

Мужчина среднего роста:

– Да, так, а мне-то что? Никакой правды, чёрт с ней, ну, нет, нету. Ты думаешь, мне важно что-то, ну?

Громадина, размеренно, будто священник на службе:

– И то верно, и то есть. Если правды нету, ничего нету. Нет ни боли, ни радости, ни шага, ни бега. Если правда ушла, ушёл смысл, ушёл смысл – и нету тебя. Если правды нет, нечего бояться. Если правды нет, нечего умирать, не за что, а значит – не страшно это. Правда есть – надо умирать, но не хочется.

Мужчина среднего роста:

– Ну она просто в крови была, рука.

Мужчина среднего роста:

– Когда очнулся, всё ещё лежу на земле, сыро, и пахнет она так, прям как надо ваще. Земля. Будто божья, будто из мёртвых восстал, ё моё. Ну. Будто вытащили с того света. Я ваще… Наверное, так и было: после той драки – избиения меня, – моя жизнь прежней уже не была, но это неважно. Просто ты говорил про войны (заморские, у нас лучшая на свете святая святостью страна), про мужиков, которые под мухой стрелять в своих начинают, не разбирая, где и кто, а я встаю, ну, или нет, короче, неважно… У меня вода, я её лью на рану, голова ж ещё болит, вообще не соображаю мозгом. Поливаю, а там сеточка… Сеточка такая.

Громадина:

– Конечно. Ткань разошлась.

Мужчина среднего роста:

– И мясо! Сильно так. Как курятина, что ли, но я. Смекаешь, да? Пацанчик вообще невменяемый, ну, того, был. И смотрю, да… меня подвезти даже никто не решился, но я и не спрашивал. Просто иду, а все – вокруг. Стоят, смотрят, улыбаются, гадёныши… А мне-то что? Всё исчезло с того дня.

Громадина:

– Вот оно и так, да.

Мужчина среднего роста, смеясь:

– Кровь потому что. Пошла всё-таки, зараза такая, да? Не сразу появляется, но смачно, да?

Мужчина среднего роста:

– Я как-то такое одиночество почувствовал, никогда такого не было. Вроде и родился заново, да ни мамки, ни папки, никого ж. Я. Не думал, наверное, что, ну, что мы одни. Понял? Что в космосе мы – одни, что на планете – есть я, есть другой «я», но «нас» никогда не будет. У меня были девки эти, жрать мне готовили, дома ждали, мама, бабушка, домашняя работа, нах, брат, пацаны были, тоже братки, считай, мне… А меня избили, и я забыл о них, забыл их чувствовать, помнить, забыл, что они спасали от поганого холода. Были они, стал холод. Только.

Мужчина среднего роста, в тонких слезах:

– Иду, а никому дела нет. Выстроились в рядок. Лежу в больничке, а никому дела нет, и это я ещё не ку-ку. Просто… Никто. Потом рука, она, ну, болит, тоже зараза, будь она неладна, чёрт с ней, ё моё! И видно ж ещё… Ну… Мы ведь вообще никому не важны, а? И видно, что никому не важны – ты на руку мою посмотри, и вспомни. А мне куда девать, ладно, заживёт, а шрамы? Белые полоски, нах. Никто. Никто. А особенно – мы, которые тут. Бабки воют, блядь, девки гогочут, шастают, тут им променад, ё моё, что ль?! Тупые, вот честно ж. Погнали, короче, меня с этой, с работы, обломали крылья и оставили плакать, ага. Ужас. И самое, блин, чёрствое, что есть – этот холод. Когда, как хочешь объятий, а объять некому, смекнул? Я то ли им не подхожу такой, подбитый, ну, поцарапанный какой, тут, вон… Говорить не умею нормально, без базара, ни то, ни сё, и они мне талдычат, мол, сам себя того. Может, и так. Я ж не ебобка вам, я человек разумный, вы говорите, а я приму. Ну, мол, мож, им лучше разобрать. А ибо хер разобрать, может, это все мы такие. Одни, одинокие, никого обнять и объять нельзя. И что хуже? Когда ты один такой, или когда все такие? Не знаю.

Мужчина среднего роста:

– Я думаю об этом, вот, ну, нет же? Не одни. Целыми днями думаю. Кто-то да счастлив, кто-кто детей, там, рожает, на моря катается. Или, вон, в горы, ё моё. Демографию поддерживают, стариков своих лечат и собак гуляют. И тогда мне прям больно становится, что я так отделился от всей этой чепухи; я, вроде, и чувствую себя самым распиздатым… Умным, понимающий эту, ё моё, материю! Бытие, всё это – я знаю. Но мыслями-то до покоя не дойдёшь. Куда там счастье! Или все остальные тупые, как девки. Или справляются они так. Хер знает, шуш.

Мужчина среднего роста, шёпотом:

– Мне оно не надо, мне бы покоя, смекаешь? А я ж не могу. Вот есть что-то большее, чем человек – ладно, чем я, – а оно поедает денёк за деньком, а не гладит по головке. И погано… И любить бы, и знать бы всё, но мне, блин, ногу откусить пытаются. Расскажи что-нибудь, шуш?

Женщина:

– Я слышала, она называла нас «мальчик и девочка», представляешь?

Смеётся.

Женщина:

– «Мальчик и девочка»!

Смеётся с трепетом.

Мужчина:

– Ну-ну? И что?

Женщина, кокетливо:

– Да ничего, просто забавно, да? Так давно никто не называл меня как-то… Это было особенно.

Мужчина:

– Хотите, я буду вас называть так?

Женщина:

– Да уж изволь, мне незачем. Так как твои дела?

На сцену выбегает хоровод. В нём – около десяти человек, все в разноцветной одежде: красный, салатовый, сиреневая, жёлтая, розовая… Хоровод кружится, пока перед ними беседуют мужчина и женщина.

Мужчина, громогласно:

– Хорошо. Когда бежишь – хорошо.

Фигуры на фоне замирают и медленно разбредаются в два ряда, а когда все на своих местах, одновременно выставляют перед собой сжатые в кулаки ладони и одновременно же распускают пальцы. Поворачиваются в профиль к залу и начинают в разном темпе бежать на месте, некоторые порой с силой выкидывают руки вперёд или вверх. Кто-то имитирует непонятное.

Мужчина, громогласно же:

– Или хотя бы хочешь бежать: если есть от чего, значит, есть и куда: хотя бы методом исключения! А это важно.

Женщина:

– Конечно, важно, но вечно быть в бегах сложно. Рано или поздно ты выдыхаешься и заканчиваешься.

Мужчина:

– Иначе как.

Соединяя руки, цепочкой разноцветные фигуры покидают сцену, неловко, почти не заметно раскланиваясь.

Женщина:

– Мы просто не знаем, как. Но как-то точно можно… Как люди живут. На своих местах, наверное. Это мы, мы слоняемся тут, как неприкаянные, будто на наших ногах гири весом по тонне, в наших головах вода, которую нельзя расплескать, а руки от малейшего движения пронизывает такой страшной болью, что уже ничего не боишься, кроме того, что она может продолжаться в твою следующую секунду, да врачей, но мы ходим туда-сюда…

Мужчина:

– Взад-вперёд.

Женщина:

– И возвращаемся на то же место уставшие и больные, измождённые, покалеченные, не в силах даже начинать борьбу за себя. Либо засыпаем, либо не можем. Я просто хочу, чтобы нам стало легче…

Мужчина:

– Я просто хочу, чтобы вам стало легче.

На сцену выходит медсестра.

Медсестра, грозно:

– Картон, рыцы, белая пила, ветки. Вето. Вето, вето, вето, вето, право вето. Умри.

Медсестра, повышая голос:

– Кашемир, прыцы, броньк. Ты делал бронь на тот домик? Надо успеть! Летом – лето, летом – лето, летом – лета. Ты голый. Ты голая.

Медсестра, саркастично:

– Я ненавижу тебя, да-да, именно тебя. Умри, умри, умри… Убей, вонзи, вон-зи…

Медсестра, жестоко:

– Кемерово, помнишь? Перхость поверх времени. Часы. Наследил заговорщик Энди Уорхол.

Медсестра, высокомерно:

– Картон, вино и грузовик – зло, перла больше нету. Заведующий – плата, пир и на «вольно». Сороки? Сорокин? Что такое, в сущности, буквы «н»? А ведь она, кроха, так много значит. Всё состоит из мелочей, которые значат всё и ничего. Что весит атом? А два? А сколько будешь весить ты без них? Нисколько, нисколько и нисколько. Правильные ответы есть – а помнишь, тебе красной ручкой ставили лебедей? Лебеди. Помнишь, хохотал…

Она начинает оперно петь. Перестаёт.

Медсестра, в белом свечении:

– Коломин, Верхнёв и Гирцин, время принимать таблетки. Следующие – палата пятьсот два на уколы.

Свечение погасает. Медсестра тихо падает, точно подстреленная, её уносят другие врачи. Женщина и мужчина переглядываются.

Мужчина:

– И всем всё понятно.

Женщина:

– А когда было иначе? У нас тут эксклюзивное взаимопонимание сложилось. Книга в фекалиях – понятно. Новая капельница – понятно. Ночью крики – разумеется, понятно. Стыдно и сложно не понимать. Так привозили эту блондинку, например. Крупная, молодая, озлобленная, она вопила, пробуждая этаж! Таким лицам сразу место на надгробии. А вот вчера весь день лежала молча, на боку, к белой стенке. Есть – не ела, пить – не пила, спать – вряд ли могла тоже. Только руку отвернула от себя в сторону мира – в ней катетер, будь он проклят, честно говоря: заливают нам глюкозу, и всё…

Мужчина:

– И всё.

Женщина:

– Но она разговорилась сегодня утром, ещё до завтрака.

Мужчина:

– Мать двух малышей. Громкий голос.

Женщина:

– Точно. Вот то, что нам известно: старшая рождена на день Святого Валентина, и скоро ей будет исполняться три года.

Мужчина:

– Не надо об этом: тебе будет грустно.

Женщина:

– Хочешь, мы тебя свяжем? Мы тебя свяжем. Ты будешь игрушкой, безвольной и тупой, ты такая. Забудь облака и ори, будто никогда не видела лун. Ори, если тебе не нравится, а мы ничего не сделаем. Мы полюбим твои крики. Мы уже их любим, мы принимаем их.

Мужчина:

– Отравление, алкоголь и атаракс – это классический случай. Мне кажется, половина нашего этажа полегла именно из-за них. Хотя казалось бы.

Женщина:

– Она…

Женщина, в одну точку:

– Не будем.

Шёпот:

– Мне плохо, мне очень плохо, мамочка. Мне тут так тяжело.

Шуша:

– Если тебе мои истории не нравятся, сам трави байки себе. Только опять рыдать начнёшь.

Мужчина среднего роста:

– А ты не привередничай тут, шуша, нет нормальных людей, ну, не занесли. Вот и приходится выбирать из говна, да?

Шуша:

– Да не, ты мне нравишься. Просто так мы бы не заговорили, это да, но… Чего тебе поведать-то?

Мужчина среднего роста:

– Почему ты здесь?

Шуша:

– Я пятый вечер рассказываю тебе о разорванных челюстях, рассыпанных зубах и проколотых яблоках глазочков. С чего бы, да? А ты-то молчал ведь, только «ну» да «да». И это первое, что я слышу – как ты сам в чём-то был… Во что-то ввязался, скорее.

Мужчина среднего роста:

– Ты знаешь, что это пятые сутки, а я просто пытаюсь в это поверить. Я так делю: кто верит во время, тот здоров.

Шуша:

– Ты просто боишься поверить сам, что здоров, вот и выдумываешь.

Мужчина среднего роста:

– А, точно, забыл, что, согласно тебе, этого места вообще быть не должно?

Шуша:

– Оно должно быть… Но не для всех. Девочки из пятьсот девятой, всякие старики из пятьсот первой, та вон брюнетка с каре – все нормальные люди. Да, побитые, но повыли и хватит ведь? Ты тоже нормальный человек, я тоже, да почти каждый, кроме стонущей бабки – и та из-за возраста, никто не застрахован, тут не то. Вообще, я в восемьдесят лет тоже за себя отвечать расхочу – без осуждений. Но пока нам бы на свободу – и не отличить от толпы, не сказать же, мол, вон, над этим мужичком, над той девчонкой солнце красным горит. Нет. Девочек особенно жаль, знаешь. Они бы по инерции катились и катились, а так… Стали бы университетками, матерями, жёнами, просравшими всё, а потом и тётками. А если внушать, что каждая из них точечно больна – что же выйдет? А выйдет оно то, что до «тёток» и не доживёт две трети. В следующий раз посмотри на них – и вычитай. Что большую часть из них убьёт эта система – смотри и знай, что две на одну помрут, как мушки. А мы молодые ведь. Мы все. У нас в телах столько силы, ты и представить не можешь ведь. И вот две на одну могли бы тоже жизни создавать, кормить молоком своим, лелеять, быть счастливыми и несчастными в меру… Получили бы профессии, жили бы жизни, мешались бы… Короче. Вот ты ел рябину? А они – вряд ли. И дети их не поедят. И остаётся только третью на две воспитывать так, чтобы… Ладно. Система у нас плохая. Заперли нас, и всё. Когда есть такая опция – сказать, что ты болен и сдаться отчасти… Или когда можно на нарки сесть… Вот тогда плохо. Не должно быть таких вариантов вообще, я скажу. Я тоже грешил. И ведь передумал…

Мужчина среднего роста, в сторону:

– А бабку бы оставил одну он, что ли?

Шёпот:

– Мамочка…

Шуша, смеясь:

– Бабку бы точно оставил, пусть умрёт спокойно.

Мужчина среднего роста, улыбаясь:

– Тогда и дедка к ней.

Шуша, улыбаясь:

– И дедка к ней, ладно уж.

Мужчина среднего роста:

– Я просто… Не знаю, ну. Я это, я всё в себе ненавижу, и сложно быть объективным.

Шуша:

– Тут понимаю.

Они уходят.

Мужчина, затихая – уходя вместе с визави:

– Я всё же перехвачу инициативу…

Действие второе. Ночь

По полу плывут тусклый белый свет и туман.

Толстая бабка, с усилием и упорством карабкаясь по ламинату к центру сцены, зловеще хрипя:

– Забери меня! Я не могу здесь быть! Вы, суки, это жестоко!

Мужчина в клетку, хромая мимо, спокойно:

– Воды?

Бабка, ему в удаляющуюся спину:

– Сестра упекла меня сюда, поганая мразь, предала меня! Мне нельзя здесь быть, понимаешь?

Бабка:

– Она хочет наследства, так я дам ей наследства, забирай, мразота!

Бабка вытягивает средний палец.

Бабка:

– Забирай, рви, забирай, чёрт к тебе ещё придёт, ты, собака, к чёрту! Я тебе ничего не отдам! Лишила меня, блядь этакая, вертихвостка, шанса на жизнь! Заперла тут, сестрица, тоже мне! Чертовка! Блудница! Блудница! Чертовка!

Бабка, закашливаясь:

– Забери меня! Чёртов поганец и выродок! Сестра заперла меня здесь, и я тут дольше, чем все они, и мне не выйти! Я на этой земле дольше, чем хочу! Забери меня, мне нельзя здесь подохнуть, как мухе! Мухе! Мухе! Я вам не чёртовая блядская муха, я человек, в конце концов.

К бабке подходит спокойная стройная и красивая восемнадцатилетняя девушка со светлыми волосами, неровно обрезанными по плечи, и дешёвой на вид книжкой в руке пальцами между страниц и за обложку.

Красивая девушка:

– Перед аварией нужно расслабить всё тело, ибо так меньше шанс переломать кости и больше шанс выжить. Вы воды будете? Вам дать во-ды?

Бабка, спустя полминуты молчания:

– Себе налей, сука, воды! Заперла меня здесь и спрашивает! А вот хоть бы раз пришла! Нет, навестила парочку раз, и след простыл! Сука! Там ей и место! Там ей и место! Сука!

Красивая девушка уходит.

Бабка:

– Маразматики, чёрт с ними, чёрт бы их побрал. Упекла меня сюда и не навещает, хоть бы пришла, старуха треклятая, подзаборная шавка, наверняка уже тоже немолода и развалюха, блядь, а как ведёт себя до сих пор! Будто молодняк, ать! Оставила меня со всеми этими собаками и не приходит! Страшно ей, ай, страшно ведь! А мне не страшно? А баб Люхе ничего не страшно уже, баб Люха всё стерпит, ко всему привыкнет, её жизнь, этой баб Люхи, вообще ничего не стоит ведь! Баб Люха, подай воды, а? А в моей жизни ведь, наверное, тоже что-то хорошее было! Я ведь знаю… Ой бля, пидорасы все, не могу я уже.

Спокойным, но неуверенным шагом к бабке выходит другая восемнадцатилетняя девушка, на этот раз не такая красивая, сгорбленная, дрожащая и покрытая шрамами. Кажется, они переливаются при её движении. Девушка приближается и, когда остаётся на расстоянии двух шагов от толстой бабки, вытягивает изувеченную с двух сторон (снаружи белым, внутри – неровно багряным) руку к ней, зажимая в пальцах стаканчик с трубочкой.

Бабка, снова кашляя:

– Я хочу пить.

Девушка:

– Совет действительно работает, причём не только относительно автокатастроф. Так, например, американец Мэтт Сьютер потерял сознание из-за большой лампы, ударившей его по макушке, и был перенесён мощным торнадо на расстояние в четыре сотни метров. Он выжил. Расслабленное тело – существующее тело. Это, кстати является причиной, почему люди в состоянии наркотического либо алкогольного опьянения, проститутки, глупцы, взяточники и отрёкшиеся от книг такие «живучие». Вам воды? Вот.

Бабка, даже не пытаясь поднять руку:

– Не могу…

Девушка:

– Держите.

Бабка, качая головой и ещё более хрипло:

– Не могу я. Подай.

Девушка, прокручивая розовую трубочку к бабке:

– Так? Так нормально?

Бабка кричит:

– Не могу! Не могу! Не могу! Убивают!

Девушка, запихивая трубочку ей между губ:

– Пейте. Вы держитесь молодцом.

Бабка выпивает всю воду и начинает кричать снова.

Бабка:

– Не могу я! Заберите меня! Не могу больше так, здесь погано, я видела крыс, это ужасно, крысы – создания не неба, о, чёртовы суки, заперла меня, заперла здесь, в дурдоме, крыса такая! Крыса! Сука! Сука! Крыска! Сестра, а хоть бы раз пришла, мразь, хоть бы навестила меня, родную сестру её…

Девушка:

– Она ни разу не приходила к вам?

Бабка:

– Один раз пришла, сука такая, закинула, пришла, и всё. Забыла, смахнула меня, как дохлую мошку, и живёт в своей квартирке. Наверняка и муженька нашла, профурсетка такая! Про меня – забыла. Родная сестра! У неё а-пар-та-мен-ты.

Девушка:

– Мне жаль.

Бабка:

– То-то – конечно. Жаль ей, ага.

Девушка:

– А сестра младшая или старшая? Родная?

Бабка:

– Я младшая в семье. Представляете, какая там старуха? Развалина! Моя развалина. Тварь! Тварь! Развалина! Забрали всю красоту, а нам жить! Ты видишь? Видишь это, сука?

Девушка:

– Что?

Бабка:

– Как эти… Эти забрали у нас всё. Маяковский Владимир Владимирович девятнадцатого дня месяца июля тысяча восемьсот девяносто третьего года рождения забрал у нас все слова, складные, нескладные, забрал живые слова. Родченко а эм, петербуржец по рождению и москвич по смерти…

Бабка вздыхает и крестится.

Бабка:

– Малевич Казимир Северинович забрал цвета и формы; как мне жить?! Я ничего не вижу из-за них! Они говорят: дали. Они говорят: подарили! Но нам подарили то, что нам и должно принадлежать, разве это – и честным может быть? Чёрт. Ладно, красоту, я и так… Ладно, коммуникация, ладно, но меня, меня – зачем? Суки! Черти! Черти! Суки! Я за себя крещусь, знал бы ты, как это невыносимо и безвыходно. Как это… Как… Меня использовали все они…

Бабка затихает, и становятся заметны звуки глухих ударов: за стеной на белость палаты кидается всем телом, словно конвульсивно дёргающаяся в предсмертии рыба на берегу, один из пациентов, мужчина лет сорока. Одет он в клетчатые штаны, расстёгнутую

Бабка:

– Шла бы отсюда, пока можешь. Пока молодая – шла бы.

К бабке и к девушке подходит преспокойный тихий молодой человек, становится напротив и распахивает пальто.

Молодой человек:

– Хотите воды? В стакане и в бутылке! С трубочкой или без, только выберете цвет! Вода, холодный чай, газировка, беляши и пирожки, как в детстве, пончики, плюшки, как в бедности, сканворды и кроссворды, журналы – узнайте подробности о жизни современных отечественных поп-звёзд первыми! – прямо как в старости! Тихоходки, палочники, всевозможные членистоногие на ваш вкус, личинки и головастики, куколки и даже мох – всё, чтобы снова почувствовать себя, как дома, на воле! Всё для старого доброго ощущения жизни! Соскучились по толпам и солнечному свету? Приобретайте наши новинки, и вам гарантировано об… О… Облегч…

Молодой человек, изменившись в лице:

– И ветви раскачиваются, царапая лица, и луны восстают из-за крыш. И лужи, как зеркала, сияют огнями фонарей, пока по пескам и землям разносится лапий топот…

Распахнутое пальто оказывается халатом. Мужчину без сопротивления уносят. За ним, переплетя локти, следуют бабка и девушка.

Действие третье. Конец и начало тоталитаризма

Мальчик восемнадцати лет, притягивая подругу за плечи, хрупкий, костлявый, бредёт с минуту от одной кулисы до другой, всё время мелко подрагивая и чувствуя неземной холод и отвращение. Они скрываются.

Свет падает в одну точку. Там на сцене стоят Кристина, Паша, Вероника.

Синие джинсы, майка, лёгкая куртка в руках. Из-за оголённых тонких рук Кристина выглядит гораздо моложе своего возраста, её каре распушилось, губы иссохли, голова опущена, и женщина дрожит под косым моросящим дождём и сильным ветром.

Вероника пытается ухватиться за отца.

Кристина, голосом ломким и высоким:

– Надо забрать мои вещи. С которыми меня привезли сюда.

Паша:

– Где это? Ты сама дойдёшь? Что там?

Кристина:

– Не уверена, прости. Мне сказали, что надо…

Кристина, наконец поднимая глаза на Пашу:

– Надо идти через здание, через два, вернее. Под арку, что ли. К выходу как раз, так что давайте вместе? Там кошелёк, телефон – он уже сел, наверное, – проводные наушники… Не знаю. Но обязательно надо забрать. Сказали, что туда отнесли все вещи из карманов. Куртки.

Кристина:

– Я уже и забыла, как называется… Бюро какое-то? Я не помню, но нужно зайти за угол. Прямо, под аркой и налево.

Кристина:

– Куртку и ботинки мне выдали отдельно, а там на хранение оставили все ценные вещи. Типа, у меня всё же нашёлся платок в кармане.

Паша не улыбнулся.

Кристина:

– Я вот думаю, а там действительно все вещи хранятся? Насколько долго они могут лежать? Могут лет двадцать? Как думаете?

Паша:

– Во-первых, помолчи. Во-вторых, ты что, собралась сбежать от реальности здесь на двадцать лет?

Паша, обращаясь к девочке:

– Твоя мама хочет бросить нас и вернуться, когда ты будешь совсем взрослой! Или умрёшь, если будешь, как мамочка.

Кристина, угасающим темпом речи:

– Я не сбегала, я никуда не бегу! Я не виновата ведь, что так получилось. Извини меня, вы оба извините меня.

Паша:

– Оставь это при себе, пожалуйста.

Кристина, вызывающе:

– Хорошо, ладно. Оставлю.

Паша:

– Вот и славно.

Кристина:

– Как там…

Паша:

– Я же попросил дать мне побыть в тишине! Чё тея, кстати, не вчера выпустили? В понедельник же должны были. Врач не приходил, что ли? Или ты тупо не хотела выходить?

Кристина, обливаясь голубым плывущим светом и подняв голову к потолку:

– Но она оставляла все его следующие друг за другом вопросы без ответа, ощущая странное шевеление в душе, будто из-под эпикарда быстро-быстро вылезал червяк. Это чувство было с ней долгое время, но вдруг стало пронизывать так глубоко, до реальной тошноты, что не было в ней не поражённой им части, казалось. Маленькие деревянные дома с резными ставнями, хвойные леса, машины за сто тысяч рублей – всё. Всё на свете: все песни, все и каждый берега… Она брошена в ветряные улицы снова – там не было ветра, в безразлично белых стенах, – а он говорит и говорит, и дочь смотрит так, будто способна понять. Чаще смотрит на неё. Только бы не шелохнуться не как человек, только не подвести её этим. Ей страшно смотреть в глаза. И где-то, в неразличимом окошке с надёжной решёткой на неизвестном этаже, может стоять тот, кто понимал её целых несколько дней. Я несколько дней не видела облака, он об этом знает? Он думает об этом? Думает, что я, подобно Миранде Фаулз, была готова уже на что угодно от проявившейся любви к солнечному свету? Тогда, когда он исчез. Про что он способен знать теперь, мой муж? Такое простое «мой муж», такое неясное… Где будут теперь умещаться все мои монологи? А мысли мои? Там ли было их место? Ну а буду ли я ещё хоть кому-то так отчаянно нужна? Я ведь нуждаюсь в отчаянной любви, как и каждая великая женщина в ней нуждается, судьба каждой великой женщины этого требует… Пустое.

Вероника, внимательно слушавшая, к отцу, подозрительно:

– А что с мамой было? Чем она болела?

Паша, подумав:

– У мамы шарики за ролики зашли, это называется ересь.

Вероника:

– Что такое ересь?

Под аплодисменты уходят.

Появляется девушка со шрамами и её эклектично одетая собеседница, у последней – большая банка крема для рук зажата подмышкой. Они молча доходят до центра сцены, там становятся друг напротив друга и начинают ругаться.

Девушка со шрамами, сжимая в злости кулаки:

– Я не поеду никуда больше! Меня отпустили, пойдём.

Она рвётся к краю сцены

Мать, заставляя строгим голосом замереть:

– А тебя и не спрашивают. Ты могла принимать решения до того, как угодила, я извиняюсь, сюда. Тебя это вообще устраивает? Общаться с нариками? Такой ты хочешь быть?

Девушка со шрамами поначалу высматривает лица в зрительном зале, но через минуту тишины обречённо склоняет голову и всхлипывает.

Девушка со шрамами:

– Конечно, будто это был мой выбор.

Мать, с деланным спокойствием, доставая банку крема:

– А чей?

Девушка со шрамами, криком:

– Пойдём!

Она возвращается к матери, быстро хватает её за руку, из-за чего та роняет баночку, тянет прочь со сцены, но после пары тщетных порывов падает на колени и, закрывая ладонями лицо, начинает рыдать. Мать со вздохом поднимает банку крема и откручивает крышку, начинает, не смотря на дочь, сосредоточенно размазывать текстуру по кистям.

Мать:

– Остановись сейчас же.

Девушка со шрамами, снова криком:

– Ты не понимаешь. Ты не знаешь, каково там было! Никто не знает! Вы!

Девушка со шрамами поворачивается к зрителям.

Девушка со шрамами:

– Вы! Не понимаете! Каково это, когда спишь и просыпаешься от чужой боли, когда к тебе относятся, как к неразумному животному, и их не переубедить! Ты больше не человек, ты одна, ты взаперти, тебе плохо каждую секунду…

Мать:

– Остановись. Мы едем в частную клинику.

Девушка со шрамами, истошно, животноподобно вопит:

– Я! Никуда не еду! Поезжай сама! Ты хочешь остановить время, и тебе даже кажется порой, что это по силам, по силам той, кто не смог никуда поступить! А потом…

Девушка со шрамами, захлёбываясь слезами, торопливо:

– А потом ты понимаешь, что это невозможно, не выйдет! Как остаться человеком? Как справляться? Как найти в себе что-то новое, чистое, благое? Это не насморк и не аллергия, это только как температура тридцать девять и девять и для души, и для тела: тебе не отвлечься, не убежать, подарите рай – и не заметишь. Болит всё, и всё недвижимо, а если ты преодолеваешь законы физики твоего тела, то тебе больно снова! И если не двигаешься – больно! Тебе больно! Больно! Больно-больно-больно, тебе тошно, тебе нехорошо, вы не понимаете! Это громадная мысль, походящая на чувство! Оно внутри, всегда там, расцарапать бы мышцы, которые не работают так, как нужно. Я бы хотела этого, о!.. И по какой причине?! Чем заслужила?!

Она пытается встать, но ноги подгибаются, и она тут же рушится обратно. Всхлипывает.

Девушка со шрамами, загибая пальцы:

– Вытащить, удавить, раскромсать…

Девушка со шрамами, жалобно:

– В больнице всё это было таким осязаемым! Я бы хотела, чтобы так было и в жизни. Ты видишь… Видишь отражение этого. Знаешь, что всё хотя бы не придумано, не только в твоей голове… Если бы я могла сжать болезнь в ладони, если бы можно было показать её, рядом, на поводке… Поднять окрашенную синим цветом руку… Мне было бы легче.

Девушка со шрамами:

– Я бы трогала стены, если бы это не было поведением психа, я бы брала интервью у каждого пациента. А знаете, кто самый бестелесный там? Кого будто нет… Кто руководит тобой и кому нельзя перечить, кто единственный отмеряет твой срок пребывания – где? Он решит… Кто пропадает, но всегда с тобой?

Девушка со шрамами, оглушительно громко кричит:

– Знаете, кто твой бог?! Твой бог – человек! Он в белых одеждах, он богоподобен, он извне, из ниоткуда, но он чело…

Мать:

– Девушка со шрамами!

Девушка со шрамами:

– Я просто устала, и я хочу домой.

Мать:

– Тебя отпустили с условием, что ты едешь в другую больницу, я сама подписывала бумаги, это моя ответственность. Ты под моей ответственностью сейчас, и я обязана…

Уходят.

Появляется сестра бабки, быстро выкуривает сигарету.

Она:

– В доме суета, и что ни день, то боль. Меня разрывают обязанности, любовь к сыну и тоска. Рядом мои друзья, и я не знаю, гнусны ли они, либо прекрасны. Так проходит мирская слава.

Она ненадолго затихает, выбрасывает окурок и яростно затаптывает его в пыль. Её руки дрожат, и она бьёт правой рукой левую, а левой – правую.

Она:

– Однажды, когда я уже была лишь душой, красива и сильна только сердцем, которое, как бракованная пластинка… Крутило, крутило одну мелодию тоски, только мудростью и только словом, тогда к нам явился странник. Он был нищим, и я узнала в нём себя. Мой сын покинул нас, ведь было поздно, я вступила в спор с Меланто… Но это мелочи. И странник попросил Эвриклею омыть ему ноги, и я услышала, почувствовала в себе что-то такое… Это было подобно перестановке, но не мебели, а сводов, подобно воде в жарком летнем саду, подобно самому большому счастью, и мне показалось, передо мной возник лик… Я не смею говорить, чей это был прекрасный лик, прекраснее и сильнее моего сердца, значительный образ. И я подумала, что вот, сейчас, в этот миг, а если нет, то в следующий, я покину их всех. Мне было так хорошо и одновременно так стыдно за это счастье. Последними во мне господствовали мысли о сыне, о моих рабах, об Одиссее… Меня окружили женихи…

Её окружают молодые, высокие и стройные женихи Пенелопы в порхающих одеждах, медленно водя хоровод, расступаясь в конце предложений и скоро собираясь вновь, вращаясь каждый.

Она:

– И я поняла, что они есть мои новые боги, заместо гневного Зевса, заместо Аполлона и Ареса! Те отняли половину моей жизни, эти же… Они отнимают другую. Когда две половины жизни у тебя забрали, что остаётся?

Один из женихов отделяется от хоровода и неспешно сбрасывает с себя накидку. Под ней – синяя кожа. Пока первый жених выступает к залу и к Пенелопе, раскланиваясь, свою накидку начинает снимать второй, за ним – третий. Открывается таким образом три инородно-синих тела со светлыми головами, кистями и стопами.

Первый жених, тихим голосом:

– Что?

Рядом с ним становится второй жених.

Второй жених:

– Что?

Третий жених:

– Что?

Она:

– Если бы я знала, что…

Первый жених, наигранно удивлённо:

– Если бы она знала!

Второй жених:

– Тогда она была б…

Жених из толпы:

– Самой!

Первый жених, наклоняясь к уху женщины, но смотря в точку в потолке зала:

– Если бы ты знала, что остаётся, когда у тебя забирают все части жизни, то была бы…

Зритель в зале, басом:

– Самой!

Пенелопа вертит головой в раздумьях.

Она, поглаживая кончиком ногтя указательного пальца свой губной желобок:

– Я была бы богата, да?

Ты, хмуря брови:

– При чём тут богатство?

Первый жених:

– Ты была бы самой богатой. Ты была бы бессмертной, единственной богиней, единственным временем! Подумать только! Дочь онтологии и риска! Все знают, как потерять свою жизнь, и они убивают себя, потому что для них этот дар – бремя! Потому что им невыносимо. А если совершить обмен? Эти слова такие маленькие и совсем не подходящие, впрочем. Если б ты знала, что остаётся, когда забирают две половины жизни… Три трети, четыре четверти. У кого-то, о, есть те, чья жизнь расколота на миллионы частей! Что будет, если боги заберут каждую из них? Если их не будет? Будет ли сам человек? А если будет и он, и что-то ещё?

Она, исступлённо, смотря на свои руки:

– Но пока я не готова к встрече со смертью, мне не узнать этого…

Второй жених подходит к Пенелопе ближе и осторожно берёт её ладонь, возносит на свет и рассматривает вместе с ней. Свет растворяет плоть и открывает красненькие сосуды, в которых видно движение крови туда и обратно. Пенелопа и второй жених одновременно изумлённо выдыхают.

Первый жених, посмеиваясь и повисая на сестре бабки, шепчет ей на ухо:

– Да. А когда ты будешь готова к встрече со смертью, тогда ты умрёшь. Это как пытаться потерять разум, рассудок, если угодно, пока ты жив. Порой некоторые вещи идут в комплекте, разве не так?

Первый жених взмахивает руками и кружится на месте, пока Пенелопа и второй жених прижимаются ближе друг к другу, а потом складывает пальцы в пистолет и направляет его на Пенелопу, имитирует выстрел. Становится серьёзным.

Первый жених:

– Серьёзно. Есть резон не пытаться.

Все женихи, кроме второго собирают вещи и уходят.

Она, смеясь:

– Исступлённо.

Второй жених, тоже неловко посмеиваясь:

– Безвыходно.

Они медленно подходят друг к другу ещё ближе, как можно ближе, принимают необходимое положение и начинают вальс в тишине. Танцуют с минуту.

Она, замедляясь:

– Лениво.

Второй жених, отпуская Пенелопу:

– Дорогая, чего ты ждёшь?

Она:

– Чего я жду? Они говорят: «о чём ты вздыхаешь?». Я отвечаю так: «о чём можно не вздыхать?». Мне нужно что-то, но пока оно не прибудет, я не знаю, о чём речь.

Второй жених:

– Будет сложно забрать посылку с неизвестным весом и содержимым. Тебе никто её не отдаст. Не надо.

Она, улыбаясь:

– Что мне остаётся?

Второй жених:

– Ты можешь гнаться за осязаемыми абсолютами.

Она:

– А твой друг называл меня дочерью онтологии… То мне больше по нраву.

Второй жених:

– Не любишь абсолютное?

Она:

– О, люблю. Просто я не знаю, как оно может быть сердцевиной осознанной жизни.

Второй жених:

– Скажи, ты презираешь людей искусства или людей борьбы за правду?

Она:

– Я их не понимаю, да.

Второй жених:

– И счастье для тебя…

Она:

– Кислород. Я живу понятием счастья, да. Но вот яблоня я или лошадь – мне это всё равно.

Второй жених:

– Божество?

Она:

– Не моё, есть оно или нет. Пусть оно будет хоть пришельцем с синей кожей, этот бог немой, и я потому не могу его слышать. Кто может? Кто-то, между делом, может…

Второй жених:

– Любовь?

Она:

– Нет. Я любила сильно, но не нашла ни одного ответа.

Второй жених:

– Гармония?

Она:

– Мне не нужна.

Второй жених:

– Хаос?

Она:

– Гармония. Твои варианты всё более тонки, но не там и не тогда; я утопаю, отказываясь от спасительно протянутой тобой палки, и ты предлагаешь мне вместо неё ухватиться за нить. Я не…

Она замолкает на полуслове и отворачивается, скрывая лицо в сгибе локтя.

Второй жених:

– Я слышал похожую метафору от моего друга сегодня. Меня пугает то, чем начинает полниться мир.

Она:

– Мы можем попросить его вернуться?

Второй жених, сбитый с толку и немного обиженный:

– Если даже планета двинется так, что ты станешь им, тебе не найти ответов. Ты не знаешь, чего ты ждёшь. Он не знает, что существует.

Она:

– Да.

Второй жених отходит от визави и смотрит в потолок.

Второй жених, искренне:

– Даже я, я вас не понимаю.

Второй жених:

– Как белки в колесе, ей богу. Нам всем даровали что-то, но некоторые абсолютно не понимают применения этой вещи!

Свет приглушается, и ползёт чёрный дым. Пенелопа замечает его не сразу, понемногу распрямляясь, а когда замечает – с испуганным визгом отскакивает.

Второй жених:

– А ведь нам даровано буквально всё! Всё, что можешь вообразить – перед тобой. Простая истина, которую человечество уже уяснило, разве не так? Бытие ведь есть и не может не быть. Небытия нет и не может нигде и никак быть! (2) В чём вопросы?

Звуки грома, начинает собираться густая туча.

Он:

– Нет небытия! Уясни, Пенелопа! Нет… Очевидно же, что не может. А вы всё стремитесь туда, ну зачем? С кем не поговорю: «дайте мне что-то большее, чем я могу вынести»! «Я хочу иметь то, что мне нельзя познать»!

Второй жених затихает.

Он:

– Ну не будет у тебя этого, ну куда ты стремишься-то? Бери вечное счастье, бери наслаждение от того, что жизнь есть, передавай другим эти славные чувства в любой из форм. Но нет, они лезут на самую вершину, чтобы постучаться в небо.

Пенелопа:

– Ты вот это как сделал?

Туча растворяется под бронзово-красноватым натиском рассвета. На сцене снова почти бесшумно, только слышны шаркающие шаги второго жениха, да тихо-тихо щёлкают часы. Света становится немного больше, и направлен он на жениха же.

Он:

– Ты отвергаешь подарок.

Пенелопа:

– Нет…

Он:

– Ты почти! Почти не живёшь свою жизнь, ты не встречаешь смерть.

Пенелопа:

– О…

Он:

– Ты близка к ненужному, к тому, что не-до-ся-га-е-мо. Оскорбляешь меня и удивляешь.

Пенелопа:

– Я не могу иначе.

Пенелопа:

– Оно самодостаточно?

Второй жених целует Пенелопу в лоб, обхватив её голову руками, и уходит.

Дым выключается, выключаются прожекторы. Спустя несколько секунд загорается красное освещение. Шум. Пенелопа недвижима, в центре сцены.

Роботизированный, но эмоциональный женский голос, разделяя торжественные слова длинными паузами:

– Описание. Рассуждение. Повествование.

Голос, заинтересованно:

– На каком мы сейчас этапе?

Голос:

– Люди чаще всего преодолевают описание в раннем детстве…

Проектор транслирует на лицо Пенелопы сменяющиеся изображения детей. Прекращает.

Голос:

– Рассуждение – наиболее долгий этап. Он может занимать почти всю человеческую жизнь в двух случаях: либо она обрывается на нём, либо рассуждение неспешно смешивается с пустотой…

Голос, перебивая сам себя:

– Но по его окончании начинается самое интересное. Это устройство мне нравится сравнивать с конфетами: очищенный грецкий орех помещается в чернослив, а тот в свою очередь покрывается тонким слоем шоколадной глазури…

Голос, перебивая, тише:

– Если же вам удалось миновать два предыдущих этапа, пункта бытия, так сказать, начинается нечто совершенно особенное. Невиданное прежде, ведь это – единственный случай, когда компаньоны невозможны.

Спустя несколько мгновений тишины на большом экране позади Пенелопы загорается красная надпись «Повествование» на чёрном фоне, звучит сирена.

Пенелопа очень спешно убегает.

Действие четвёртое. На променаде. Удачи!

На сцену резво выходит пара: один из мужчин молодой и среднего роста, его фигура ссутулена, а стопа в желтоватых бинтах с красными пятнами. Второй – сорокалетняя громадина с ржавеющими волосами на лице. Их одежда: стандартные длинные клетчатые штаны на резинке, сине-белые, и той же расцветки рубашки, всё помято. Яркие резиновые тапочки, синие и жёлтые.

Молодой мужчина:

– Расскажите мне историю.

Сорокалетний:

– О чём?

Молодой мужчина:

– На ваш вкус, какая история у вас осталась.

Сорокалетний:

– Однажды мне раскроили руку. Я сам упал, но меня обступили.

Молодой мужчина:

– Я слушаю.

Сорокалетний, после раздумий:

– Многотысячная толпа собралась вокруг меня, будто все жители Вавилона вышли поглазеть на израненное, но мучительно обречённое животное.

Молодой мужчина:

– И что было дальше?

Сорокалетний:

– А после этого появились все языки мира. Так неправильно это было.

Молодой мужчина стоит, нахмурившись.

Сорокалетний:

– Это неправда. Но мне было больно от их безразличия.

Молодой мужчина:

– Я понимаю!

Сорокалетний, в сторону, с улыбкой:

– Я знаю.

Примечания

Примечания:

1 – Речь идёт о хорошей серии работ «Стеклянный городок» Дмитрия Тыквина.

2 – Это был Парменид.

Текст
5,0
2 оценки
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
15 января 2026
Дата написания:
2025
Объем:
38 стр. 1 иллюстрация
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания:

Похожие книги