Читать книгу: «Богомолье», страница 6

Шрифт:

Под троицей

Троица совсем близко. Встречные говорят:

– Вон на горку подняться – как на ладоньке вся Троица!

Невесело так плетутся: домой-то идти не хочется. Мы-то идем на радость, а они уж отрадовались, побывали-повидали, и от этакой благодати – опять в мурью. Что же, пожили три денька, святостью подышали, – надо и другим дать место. Сидят под елками – крестики, пояски разбирают, хлебца от Преподобного вкушают, – ломтем на дорожку благословил. На ребятках новые крестики надеты, на розовых тесемках, – серебрецом белеют.

Спрашиваем: ну, как… хорошо у Троицы, народу много? Уж так-то, говорят, хорошо… и надо бы быть лучше, да некуда. А какие поблаголепней – из духовного причитают:

– Уж так-то благоуветливо, так-то все чинно-благоподатливо да сладкогласно… не ушел бы! А народу – полным-полнехочко.

– Да вы, – говорят, – не тревожьтесь, про всех достанет. А чуть нестача какая – похлебочки ли, кашки, – благословит отец настоятель в медном горшке варить, что от Преподобного остался, – черпай-неочерпаемо!

Радостная во мне тревога. Троица сейчас… какая она, Троица? Золотая и вся в цветах? Будто дремучий бор, и большая-большая церковь, и над нею, на облачке, золотая икона – Троица. Спрашиваю у Горкина, а он только и говорит: «А вот увидишь».

Погода разгулялась, синее небо видно. Воздух после дождя благоуханный, свежий. От мокрого можжевельника пахнет душистым ладаном. Домна Панферовна говорит – в Ерусалиме словно, кипарисовым духом пахнет. Там кипарис-древо, черное, мохнатое, как наша можжевелка, только выше домов растет. Иконки на нем пишут, кресты из него режут, гробики для святых изготовляют. А у нас духовное дерево можжевелка, под иконы да под покойников стелют.

Веселые луговинки полны цветов – самая-то пора расцвета, июнь месяц. В мокрой траве, на солнце, золотятся крупные бубенцы, никлые от дождя, пушистые, потрясешь над ухом – брызгают-звенят. Стоят по лесным лужайкам, как тонкие восковые свечки, ночнушки-любки, будто дымком курятся, ладанный аромат от них. И ромашки, и колокольчики… А к Вифании, говорят, ромашки… – прямо в ладонь ромашки!..

Анюта ползает по лужкам в росе, так и хватает любки. Кричит, за травой не видно:

– Эти, бабушка, какие в любовь присушивают, в запазушку кладут-то?..

А Домна Панферовна грозится:

– Я тебя, мокрохвостая, присушу!

Не время рвать-то, Троица сейчас, за горкой. Кривая все на лужки воротит. И Горкин нет-нет – и остановится, подышит:

– Ведь это что ж такое… какое же растворение! Прямо-те не надышишься… природа-то Господня. Все тут исхожено Преподобным, огляжено. На всех-то лужках стоял, для обители место избирал.

Федя говорит, как Преподобный, отроком когда был, лошадку потерял-искал, а ему старец святой явился и указал: «Вон пасется твоя лошадка!» – и просвиркой благословил. Антипушка и говорит:

– Ишь, с лошадкой тоже хозяйствовал, не гнушался.

– Как можно гнушаться, – говорит Горкин радостно, – он и с топориком трудился, плотничал, как и мы вот. Поставит мужичку клеть там, сенцы ли – денег нипочем не возьмет! «Дай, – скажет, – хлебца кусочек, огрызочков каких лишних, сухих… с меня и будет». Бедных как облегчал, сердешный был. С того все и почитают, за труды-молитвы да за смирение. Ну до чего ж хорошо-то, Господи!..

Федя идет босой, сапоги за спиной, на палочке. Совсем обезножел, говорит. И скучный. И сапоги у него разладились – подметки с дождя, что ли, отлетели. Поутру в Хотькове Горкину говорил, что у Троицы сапоги покупать придется, босого-то к архимандриту, пожалуй, не допустят – в послушники проситься. Горкин и пошутил:

– А ну-ка скажет архимандрит – ай сапоги-то пропил?

А Домна Панферовна и говорит тут:

– С чего ты это по сапогам соскучился? ай есть кому на тебя смотреть, пощеголять перед кем?

А это она – потом уж сама сказала – над Федей пошутила, что внучке старушкиной земляничку все набирал. Вот он и заскучал от утра, что сапоги-то, не миновать, надо покупать. А старушка с молодкой в Хотькове поотстали, иеромонах там взялся отчитывать над внучкой, для поправки. За дорогу-то попривыкли к ним, очень они приятные, – ну, и скучно. Смотрит на лужок Федя – и говорит:

– Эх, поставить бы тут келейку да жить!

А Домна Панферовна ему, в шутку:

– Вот и спасайся, и сапог лаковых не надо. А поодаль еще кому поставишь, земляничку будешь носить, ради души спасения.

Федя даже остановился и сапоги уронил.

– Грех вам, Домна Панферовна, – говорит, – так про меня думать. Я как сестрице братец… а вы мысли мои смущаете.

А она на язык вострая, не дай Бог:

– Нонче сестрица, а завтра – в глазах от нее пестрится! Я тебя от греха отвела, бабушке пошептала, чтоб отстали. И кралечка-то заглядываться стала… на твои сапоги!

Горкин тут рассердился, что не по этому месту такие разговоры неподобные, и скажи:

– Это ты в свахах в Москве ходила – и набралась слов, нехорошо.

И стали ссориться. Антипушка и говорит, что отощали мы от пощенья, на одних сухариках другой день, вот и расстроились. А на Домну Панферовну бес накатил, кричит на Антипушку:

– Ты еще тут встреваешься! На меня командеров нет!.. Я сто дней на одних сухариках была, как в Ерусалим ходила… и в Хотькове от грибной похлебки отказалась, не как другие… во святые-то просятся!

Горкин ей говорит, что тут во святые никто не просится, а это уж как Господь соизволит… и что и он от похлебки отказался, а копченой селедки в уголку не грыз, как люди спать полегли.

Ну, тут Домна Панферовна и приутихла.

– И нечего спориться, – Горкин-то говорит, – кто может – тот и вместит, в Писаниях так сказано. А поговеем, Господь сподобит, – в «блинных» у Троицы заправимся, теперь недолго.

И все мы повеселели, и Федя даже. Мы с Анютой рвем для Кривой цветочки, и она тоже рада, помаргивает – жует. А то бросит жевать и дремлет, висят на губе цветочки. А то присядем – и слушаем, как тихо, пчелки только жужжат-жужжат. Шишечка упадет, кукушка покукует – послушает. И вот будто далёко… – звон?..

– Благовестят, никак… слыхал?.. – прислушивается Горкин и крестится. – А ведь это у Троицы, к «Достойно» звонят… горкой-то приглушает?.. У Троицы. Самый ее звон, хороший такой, ва-жный…

Нет, только кукушку слышно, голосок ей дождем обмыло, – такая гулкая. А будто и звон?.. За горкой сейчас откроется.

Федя уже на горке, крестится… – Троицу увидал? Я взбегаю и вижу…Троица?.. Блеск, голубое небо – и в этом блеске, в голубизне, высокая розовая колокольня с сияющей золотой верхушкой! Верхушка дрожит от блеска, словно там льется золото. Дальше – боры темнеют. Ровный, сонный как будто, звон.

Я слышу за собой тяжелое дыханье, вздохи. Горкин, без картуза, торопливо взбирается, весь мокрый, падает на колени, шепчет:

– Тро-ица… ма-тушка… до-шли… сподобил Господь…

Потирает у сердца, крестится, с дрожью вжимая пальцы. Я спрашиваю его, где Троица? Его голова трясется, блестит от поту; надавка от картуза на лбу кажется темной ниткой.

– Крестись, голубок… – говорит он устало, слабо, – вон Троица-то наша…

Я крещусь на розовую колокольню, на блистающую верхушку с крестиком, маленьким, как на мне, на вспыхивающие пониже искры. Я вижу синие куполки, розовые стены, зеленые колпачки башенок, домики, сады… Дальше – боры темнеют.

Все вздыхают и ахают – Господи, красота какая! Все поминают Троицу. А я не вижу, где Троица. Эта колокольня – Троица? блистающая ее верхушка?

Я спрашиваю – да где же Троица?! Горкин не слышит, крестится. Антипушка говорит:

– Да вон она, вся тут и есть Троица!

Я тяну Горкина за рукав. Он утирает слезы, прихватывает меня, радуется, плачет и говорит-шепчет:

– Дошли мы с тобой до Троицы, соколик… довел Господь. Троица… вон она… вся тут и Троица, округ колокольни-то, за стенами… владение большое, самая Лавра-Троица. Во-он, гляди… от колокольни-то в левой руке-то будет, одна главка золотенька… самая Троица тут Живоначальная наша… соборик самый, мощи там Преподобного Сергия Радонежского, его соборик. А поправей колокольни, повыше-то соборика, главки сини… это собор Успенья. А это – посад, домики-то под Лаврой… Сергиев Посад зовется. А звон-то, звон-то какой, косатик… покойный, ва-жный… Ах, красота Господня!..

Я слышу ровный, сонный как будто, звон.

Подбегает мальчик с оладушком, кричит нам:

– Папаша вас зовет в гости!.. на дачу!.. – И убежал.

Какой папаша? Смотрим – а это от Спаса-в-Наливках дьякон, со всей своей оравой. Машет красным платком из елок, кричит, как в трубу, зычно-зычно:

– Эй, на-ши, замоскворецкие!.. в гости ко мне, на дачу!..

Надо бы торопиться, а отказаться никак нельзя: знакомый человек, а главное – что лицо духовное. Смотрим – сидят под елками, как цыганы, и костерок дымится, и телега, огромная, как барка. И всякое изобилие закусок, и квас бутылочный, и даже самоварчик! Отец дьякон – веселый, красный, из бани словно, в летнем подряснике нараспашку, волосы копной, и на нем ребятишки виснут, жуют оладушки. Девочки все в веночках, сидят при матери. Дьяконица такая ласковая, дает мне оладушек с вареньем, велит девочкам угощать меня. Так у них хорошо, богато, белорыбицей и земляникой пахнет, жарятся грибы на сковородке – сами набрали по дороге, – и жареный лещ на сахарной бумаге. Дьякон рассказывает, что это сами поймали в Уче, с пушкинским батюшкой, по старой памяти бредешком прошлись. Лошадь у них белая, тяжелая, ломовая, у булочника для богомолья взяли. Едут уж третий день, с прохладцей, в лесу ночуют, хоть и страшно разбойников. А на случай и лом в телеге.

Дьякон всех приглашает закусить, предлагает «лютой перцовки», от живота, – всегда уж прихватывает в дорогу, от холеры, – но Горкин покорно благодарит:

– Говеем, отец дьякон… никак нельзя-с!

И ни лещика, ничего. Дьякон жмет-трясет Горкина, смеется:

– А-а, подстароста святой… прежде отца дьякона в рай хочешь? Вре-ошь!

И показывает за елки:

– Вон грешники-то самые отчаянные, как их пораскидало… любимые-то твои! Ну-ка, пробери их, Панкратыч. В Пушкине мужики за песнопения так заугощали. На телегах помчали, а тут и свалили, я уж позадержал. А то прямо к Троице везти хотели, из уважения.

А это наши васильевские певчие в елках спят, кто куда головой, – под Мытищами их видали: Ломшаков и Батырин с Костиковым. Дьякон шутит:

– На тропарях – на ирмосах так и катятся всю дорогу, в рай прямо угодят!

Дьяконица все головой качает и отнимает у дьякона графинчик:

– Сам-то не угоди!

Пожалели мы их, поохали. Конечно, не нам судить, а все-таки бы посдержаться надо. Ломшачок только-только из больницы выписался – прямо у смерти вырвался, Дьякон Горкину белорыбицы в рот сует, кричит:

– Нипочем без угощенья не отпущу!

Уж дьяконица его смирила:

– Да отец… да народ ведь смотрит! да постыдись!..

Только бы уйти впору, а она расспрашивает, не случилось ли чего в дороге, – вон, говорят, у Рахманова щепетильщик купца зарезал, и место они видали, трава замята, – лавочник говорил. Ну, мы ей рассказали, что это неправда все, а в Посаде один зарезался. А она все боялась, как в лесу-то заночевали, да дождик еще пошел. Дьякон-то хоть и очень сильный, а спит как мертвый: за ноги уволокут – и не услышит. И что же еще, оказывается. Говорит – двух воров в Яузе парень один топил, лаковы сапоги с сонного с него сняли… ну, нагнал, отбил сапоги, а их в Яузу покидал, насилу выплыли. Народ по дороге говорил – видали сами.

Ну, мы ей рассказали, как было дело, что это самый вот этот Федя богохульников в речке наказал, а лаковы сапоги расслабному пареньку пожертвовал. Дьяконица стала его хвалить, стала им любоваться, а Федя ни словечка не выговорит. Дьякон его расцеловал, сказал:

– Быть тебе ве-ли-ким подвижником!

Будто печать на лице такая, как у подвижников. А тут и певчие пробудились, узнали нас, ухватились за Горкина и не отпускают: выпей да выпей с ними!

– Ты, – говорят, – самый наш драгоценный, тебе цены нет… выпьем все за твое здоровье, да за отца дьякона, да за матушку дьяконицу и тебе любимое пропоем – «Ны-не отпущаеши раба Твоего»… и тогда отпустим!

Никак не вырвешься. И отец дьякон за Горкина уцепился, на колени к себе голову его прижал – не отпускает. Дьяконица уж за нас вступилась, заплакала, а за ней девочки в веночках заплакали.

– Что же это такое… погибать мне с детьми-то здесь?!

Ну, стали мы ее утешать, Горкин уж листик белорыбицы за щеку положил, съел будто, и перцовки для виду отпил – зубы пополоскал и выплюнул. Очень они обрадовались и спели нам «Ныне отпущаеши». И так-то трогательно, что у всех у нас слезы стали, отец дьякон разрыдался. И много народу плакало из богомольцев, и даже копеечек наклали. А которые самые убогие… – им отец дьякон сухариков отпускал по горсти, «из бедного запасца»: целый мешок на телеге был у него, для нищих. Хотели еще свежими грибками угощать и самовар ставить – насилу-то вырвались мы от них, чтобы от греха подальше.

Горкин и говорит, как вырвались да отошли подальше:

– Ах, хороший человек отец дьякон, ду-ша человек. Знаю его, ни одного-то нищего не пропустит, последнее отдаст. Ну, тут, на воздухе, отдыхает, маленько разрешает… да Господь простит.

А Домна Панферовна стала говорить: как же это так, лицо духовное, да еще и на богомолье… – напротив Горкину. А Горкин ей объясняет, через чего бывает спасение: грех не в уста, а из уст!

– Грех, это – осудить человека, не разобрамши. И Христос с грешниками пировал, не отказывал. А дьякон богадельню при церкви завел, мясника Лощенова подбил на доброе дело. И певчие люди хорошие, наянливы маленько только… а утешение-то какое, народ-то как плакал, радовался! Прости Ты им, Господи. А мы не судьи. Ты вон и женский пол, а на Рождестве как наклюкалась… я те не в осуду говорю, а к примеру.

Сказал от души, а он-то уж тут как тут.

Домна Панферовна закипела и давай, давай все припоминать, что было. То, да то, да это, да вот как на свадьбе гробовщика Базыкина, годов пятнадцать тому, кого-то с лестницы волокли… Горкин задрожал было на нее так руками – потом затряс головой и закрылся, не видеть чтобы. И так его жалко стало, и Домна Панферовна стала махать и плакаться, и богомольцы стали подходить. И тут Федя заплакал и упал на коленки перед нами – и всех тут перепугал. Говорит, в слезах:

– Это от меня пошел грех, я вас смутил-расстроил… земляничку собирал, с того и разговор был давеча… а у меня греха в мыслях не было… простите меня, грешного, а то тяжело мне!..

И – бух! – Горкину в ноги. Стали его подымать, а он и показывает рукой вперед:

– Вот какой пример жизни!..

Глядим – а меж лесочками, как раз где белая дорога идет, колокольня-Троица стоит, наполовину видно, – будто в лесу игрушка. И говорит Федя:

– Вот, перед Преподобным, простите меня, грешного!

Так это нас растрогало – как чудо! Будто из лесу-то сам Преподобный на нас глядит, Троица-то его. И стали все тут креститься на колоколенку, и просить прощенья у всех, и в ноги друг дружке кланяться, перед говеньем. А тут еще богомольцы поодаль были. Узнали потом, почему мы друг дружке кланялись, и говорят:

– Правильные вы, глядеть на вас радостно. А то думалось, как парень-то упал, – вора, никак, поймали, старичка, что ли, обокрал, босой-то, ишь как прощенья просит! А вы вон какие правильные.

Позадержались так-то, а Кривая пошла себе, насилу-то мы ее догнали.

А тут уж и Посад виден, и Лавра вся открывается, со всеми куполами и стенами. А на розовой колокольне и столбики стали обозначаться, и колокола в пролетах. И не купол на колокольне, а большая золотая чаша, и течет в нее будто золото от креста, и видно уже часы и стрелки. И городом уж запахло, дымком от кузниц.

Горкин говорит – сейчас первым делом Аксенова надо разыскать, свой дом у него в Посаде – Трифоныч Юрцов на записке записал, – игрушечное заведение у него, все его тут знают, из старины. У него и пристанем по знакомству, строение у него богатое, Кривую есть где поставить, и от Лавры недалеко. А главное – человек редкостный, раздушевный.

Идем по белой дороге, домики уж пошли, в садочках, и огороды с канавами, стали извозчики попадаться и подводы. Извозчики особенные, не в пролетках, а троицкие, широкие, с пристяжкой. Едет возчик, везет лубяные короба. Спрашиваем – дом Аксенова в какой стороне будет? А возчик на нас смеется:

– Ну, счастливы вы… я от Аксенова как раз!

Спрашивает еще, какого нам Аксенова, двое их: игрушечника Аксенова или сундучника? Сказали мы. Оказывается, в коробах-то у него игрушки, везет в Москву. Показывает нам, как поближе. Такая во мне радость: и Троица, и игрушки, и там-то мы будем жить!

А колокольня все вырастает, вырастает, яснеет. Видно уже на черных часах время, указывает золотая стрелка. И вот мы слышим, как начинают играть часы – грустными переливами, два раза.

К вечерням и добрались, как раз.

У троицы на посаде

Прощай, дорожка… – пошла на Лавру и дальше, на города, борами.

Мы – в Посаде, у Преподобного. Ходим по тихим уличкам, разыскиваем игрушечника Аксенова, где пристать. Торопиться надо – меня на гостиницу отвести, папашеньке передать с рук на руки, Горкину надо в баню сходить помыться после дороги, перед причастием, да Преподобному поклониться, к мощам приложиться, да к Черниговской, к старцу Варнаве, сбегать поисповедаться, да всенощную захватить в соборе, – а тут путного слова не добьешься, одни мальчишки. Спрашиваем про Аксенова, а они к овражку куда-то посылают, на бугорок, где-то за третьей улицей. А мы измучились, затощали, с утра в рот ничего не брали, жара опять… Домна Панферовна сунулась попросить напиться, а на нее из ворот собака – и ни души. И возчик-то путем не сказал, а – ступайте и спрашивайте Аксенова, всякий его укажет! А всякого-то и нет. Стучим в ворота – не отзываются. А где-то варенье варят, из сада пахнет – клубничное варенье, – и будто теплыми просфорами или пирогами?.. – где-то люди имеются. Горкин говорит – час-то глухой: в баню, гляди, ушли, суббота нынче; а которые, пообедавши, спят еще, да и жарко, в домах, в холодке, хоронятся. Самая-то кипень у Лавры, а тут затишье, посад, жизнь тут правильная, житейская, торопиться некуда, не Москва.

Улицы в мягкой травке, у крылечек «просвирки» и лопухи, по заборам высокая крапива, – как в деревне. Дощатые переходы заросли по щелям шелковкой, такой-то густой и свежей, будто и никто не ходит. Домики все веселые, как дачки, – зеленые, голубые; в окошках цветут гераньки и фуксии и стоят зеленые четверти с настоем из прошлогодних ягод; занавески везде кисейные, висят клетки с чижами и канарейками, – и все скворешники на березах. А то старая развалюшка попадется, окна доской зашиты. А то – каменный, облупленный весь, трава на крыше. Сады глухие, с гвоздями на заборах, чтобы не лазили яблоки воровать; видно зеленые яблочки и вишни. Высоко змей стоит, поблескивает на солнце, слышно – трещит трещоткой. И отовсюду видно розоватую колокольню-Троицу: то за садом покажется, то из-за крыши смотрит – гуляет с нами. Взглянешь – и сразу весело, будто сегодня праздник. Всегда тут праздник, словно Он здесь живет.

Анюта устала, хнычет:

– Все животики, бабушка, подвело… в харчевенку бы какую!..

А Домна Панферовна ее пихает: вызвалась – и иди! И Федя беспокоится. В лесу-то разошелся, а тут, на посаде, и заробел:

– Ну, как я босой – да в хороший дом? Только я вас свяжу, в странноприимную пойду лучше.

Ноги у него в ссадинах, сапоги уж не налезают, да и нечему налезать, подметки отлетели. А мне к Аксенову хочется, к игрушкам. И Антипушка говорит – надо уж добиваться, Трифоныч-то хвалил: и обласкает, и Кривую хорошо поставим, и за добришко-то не тревожиться, не покрадут в знакомом месте. Горкин уж и не говорит ничего, устал. Прошли какую-то улицу, вот Домна Панферовна села на травку у забора и сипит, – горло у ней засохло:

– Как хотите, еще квартал пройдем… не найдем – на гостиницу мы с Анюткой, за сорок копеек хорошую комнату дадут.

Посидели минутку – Горкин и говорит:

– Ладно, последний квартал пройдем, не найдем – на гостиницу все пойдем, не будем уж разбиваться… а Кривую на постоялый, а может, и монахи куда поставят.

Слышим из окошка – кукушка на часах три прокуковала. Стали в окошко выкликивать – никого, чижик только стучит по клетке, чисто все померли. Через домик, видим, – старик из ворот вышел, самоварчик вытряхивает в канавку. Спрашиваем его, а он ничего не слышит, вовсе глухой. В ухо ему кричим – где тут Аксенов проживает? А он ничего не понимает, шамкает: «Мы овсом не торгуем». И ушел с самоварчиком.

Глядим – стоит у окошка девочка за цветами, выглядывает на нас, светленькая, как ангельчик, и быстро так коску заплетает. Подходим, а она испугалась, что ли, и спряталась. Горкин стал ее вызывать:

– Барышня, косаточка… и где тут игрушечник Аксенов, пристать нам надо… пожалуйста, скажите, сделайте милость!..

Схоронилась – и не показывается. Постояли – пошли. Только отошли – кто-то нас окликает, да строго так. Глядим – из того же окошка высунулся растерзанный какой-то, в халате, толстый, глазами не глядит, сердитый такой, и у него тарелка красной смородины:

– Это зачем вам Аксенова?

Говорим – так и так, а он смородину ест, ветки на нас кидает, и все похрипывает – ага, ага. Стал доискиваться – да кто мы такие, да где в Москве проживаем, да много ли дён идем… да небось, говорит, жарко было идти… да что ж это у вас лошадь-то без глаза, да и тележонка какая ненадежная, где вы только такую разыскали?.. Горкин его просит – сделайте нам такое одолжение, скажите уж поскорей, мы пойдем уж, – а он на окошке присел, и все расспрашивает и расспрашивает, и смородину ест.

– Да вам, – спрашивает, – какого Аксенова, большого или маленького?

И стал нам объяснять, что есть тут маленький Аксенов, – этот троицкие сундучки работает и разную мелкую игрушку, а больше сундучки со звоночками, хорошие сундучки… потому его и зовут сундучником. А то есть большой Аксенов, который настоящий игрушечник… он и росту большого, и богатый, сравнить нельзя его с маленьким Аксеновым… даже и в Сибирь игрушки загоняет, внук у него этим делом орудует, а сам он духовным делом больше занимается, ихнего прихода староста, уважаемый… но только он богомольцев не пускает, с этого не живет, и не слыхано даже про него такое, и даже думать невозможно!

– Вы, – говорит, – что-то путаете… вам, верно, сундучник нужен, подумайте хорошенько!..

Увидал нас с Анютой и смородинки по веточке выкинул. Мы ему говорим, что и мы тоже люди не последние, не Христа ради, а по знакомству, сродственник Аксенова нас послал. Горкин ему еще объяснил, что и мы тоже старосты церковные, из богатого прихода, от Казанской, и свои дома есть…

– А большие дома? – спрашивает, – до той стороны будет?

Нет никакой силы разговаривать. Горкин ему про Трифоныча сказал – Аксенов, мол, нашему Трифонычу сродни и Трифоныч у нас лавочку снимает, да второпях-то улицу нам не записал на бумажку, а сказал – Аксенова там все знают, игрушечника, а не сундучника!

– Очень, – говорит, – всем нам обрадуется, так и Трифоныч сказал. К нему даже каждый праздник Саня-послушник, Трифоныча внук, из Лавры в гости приходит.

Тот смородину доел, повздыхал на нас и показывает на Федю:

– И босой этот тоже с вами в гости к Аксенову? и Осман-паша тоже с вами?

– Какой Осман-паша?.. – спрашивает его Горкин: совсем непонятный разговор стал.

– А вот турка-то эта толстая, очень на Осман-пашу похожа… у меня и портрет есть, могу вам показать.

И стал смеяться, на всю-то улицу. А это он про Домну Панферовну, что у ней голова полотенцем была замотана, от жары. Мы тоже засмеялись, очень она похожа на Осман-пашу: мы его хорошо все знали. А она ему: «Сам ты Осман-паша!» Ну, он ничего, не обиделся, даже пожалел нас, какие мы неприглядные, как цыганы.

– Жалко мне вас, – говорит, – и хочу вас остеречь… ох, боюсь, путаете вы Аксеновых! И может быть вам через то неприятность. Он хоть и душевный старик, а может сильно обидеться, что к нему на постой, как к постояльщику. Ступайте-ка вы лучше к сундучнику, верней будет. Ну, как угодно, только про меня не сказывайте, а то он и на меня обидится, будто я ему на смех это. Направо сейчас, за пожарным двором, что против церкви, дом увидите каменный, белый, в тупичке. Только лучше бы вам к сундучнику!..

Только отошли, Домна Панферовна обернулась, а тот глядит.

– Делать-то тебе нечего, шелапут! – И плюнула.

А он ей опять: «Турка! Осман-паша!» Горкин уж побранил ее – скандалить сюда пришли, что ли! За угол свернули, а тут баба лестницу на парадном моет, на Федю с тряпки выхлестнула. Стала ахать, просить прощения. Узнала, чего ищем, стала жалеть:

– Вам бы к тетке моей лучше пойтить… у овражка хибарочка неподалёчку, и дешево с вас возьмет, и успокоит вас, и спать мягко, и блинками накормит… а Аксенов – богач, нипочем не пустит к себе, и думать нечего! Махонький есть Аксенов, сундучник… он тоже не пускает, а есть у него сестра, вроде как блаженная… ну, она нищих принимает, баньку старую приспособила, ради Христа пускает… а вы на нищих-то словно не похожи.

Совсем она нас расстроила. Стало нам думаться – не про маленького ли Аксенова Трифоныч говорил? Ну, сейчас недалёко, спросим, пожарную каланчу видать.

Идем, Анюта и визжит – в щелку в заборе смотрит:

– Лошадок-то, лошадок… ма-тушки!.. полон-то двор лошадок!.. серенькие все, красивенькие!..

Стали смотреть – и ахнули: лошадками двор заставлен! Стоят рядками, на солнышке, серенькие все, в яблочках… игрушечные лошадки, а как живые, будто шевелятся, все блестят! И на травке, и на досках, и под навесом, и большие, и маленькие, рядками, на зеленых дощечках, на белых колесиках, даже в глазах рябит, – не видано никогда. Одни на солнышке подсыхают, а другие – словно ободранные, буренькие, и их накрашивают. Старичок с мальчишками на корточках сидят и красят, яблочки и сбруйку выписывают… один мальчишка хвостики им вправляет, другой – с ведеркой, красные ноздри делает.

И так празднично во дворе, так заманчиво пахнет новенькими лошадками – острой краской, и чем-то еще, и клеем, и… чем-то таким веселым, – не оторвешься, от радости. Я тяну Горкина:

– Горкин, милый, ради Христа… зайдем посмотреть, новенькую купи, пожалуйста… Горкин!..

Он согласен зайти, – может быть, говорит, тут-то и есть Аксенов, надо бы поспросить. Входим, а старичок сердитый, кричит на нас, чего мы тут не видали? И тут же смиловался, сказал, что это только подмастерская Аксенова, а главная там, при доме, и склад там главный. а работают на Аксенова по всему уезду, и человек он хороший, мудрый, умней его на Посаде не найдется, а только он богомольцев не пускает, не слыхано. Погладили мы лошадок, приценились, да отсюда не продают. Вытащил меня Горкин за руку, а в глазах у меня лошадки, живые, серенькие, – такая радость. И все веселые стали от лошадок.

Вышли опять на улицу – и перед нами прямо опять колокольня-Троица, с сияющей золотой верхушкой, словно там льется золото.

Приходим на площадь, к пожарной каланче, против высокой церкви. Сидят на сухом навозе богомольцы, пьют у басейны воду, закусывают хлебцем. Сидит в холодочке бутошник, грызет подсолнушки. Указал нам на тупичок, только поостерег – не входите в ворота, а то собаки. Велел еще – в звонок подайте, не шибко только: не любит сам, чтобы звонили громко.

Приходим в тупичок, а дальше и ходу нет. Смотрим – хороший дом, с фигурчатой штукатуркой, окна большие, светлые, бемского стекла, зеркальные, – в Москве на редкость; ворота с каменными столбами, филенчатые, отменные. Горкин уж сам замечательный филенщик, и то порадовался: «Сроботано-то как чисто!» И стало нам тут сомнительно, у ворот, – что-то напутал Трифоныч! Сразу видно, что милиенщики тут живут, как же к ним стукнешься. А добиваться надо.

Ищем звонка, а тут сами ворота и отворяются, в белом фартуке дворник творило держит, и выезжает на шарабане молодчик на рысаке, на сером в яблоках, – живая красота, рысак-то! – и при нем красный узелок: в баню, пожалуй, едет. Крикнул на нас:

– Вам тут чего, кого?..

А Кривая ему как раз поперек дороги. Крикнул на нас опять:

– Принять лошадь!.. мало вам места там!..

Дворник кинулся на Кривую – заворотить, а Горкин ему:

– Постой, не твоя лошадка, руки-то посдержи… сами примем!

А молодчик свое кричит:

– Да вы что ж тут это, в наш тупичок заехали – да еще грубиянить?!. Вся наша улица тут! Я вас сейчас в квартал отправлю!..

А Горкин Кривую повернул и говорит, ничего, не испугался молодчика:

– Тут, сударь, не пожар, чего же вы так кричите? Позвольте, нам спросить про одно дело надо, и мы пойдем… – сказал, чего нам требуется.

Молодчик на нас прищурился, будто не видит нас:

– Знать не знаю никакого Трифоныча, с чего вы взяли! и родни никакой в Москве, и богомольцев никаких не пускаем… в своем вы уме?!

Так на нас накричал, словно бы генерал-губернатор.

– Сам князь Долгоруков так не кричат, – Горкин ему сказал, – вы уж нас не пугайте, а то мы ужасно как испугаемся!..

А тот шмякнул по рысаку вожжами и покатил, пыль только. Ну, будто плюнул. И вдруг, слышим, за воротами неспешный такой голос:

– Что вам угодно тут, милые… от кого вы? – Смотрим – стоит в воротах высокий старик, сухощавый, с длинной бородой, как у святых бывает, в летнем картузе и в белой поддевочке, как и Горкин, и руки за спиной под поддевочкой, поигрывает поддевочкой, как и Горкин любит. Даже милыми нас назвал, приветливо так. И чего-то посмеивается, – пожалуй, наш разговор-то слышал.

– Московские, видать, вы, бывалые… – И все посмеивается.

Выслушал спокойно, хорошо, ласково усмехнулся и говорит:

– Надо принять во внимание… это вы маленько ошиблись, милые. Мы богомольцев не пускаем, и родни в Москве у нас нету… а вам, надо принять во внимание, на троюродного братца моего, пожалуй, указали. У него, слыхал я, есть в Москве кто-то дальний, переяславский наш… к нему ступайте. Вот, через овражек, речка будет… там спросите на Нижней улице.

Горкин благодарит его за обходчивость, кланяется так уважительно…

– Уж простите, – говорит, – ваше степенство, за беспокойство…

– Ничего, ничего, милые… – говорит, – это, надо принять во внимание, бывает, ничего.

И все на нашу Кривую смотрит. Заворачиваем ее, а он и говорит:

– А старая у вас лошадка, только на богомолье ездить.

Такой-то обходительный, спокойный. И все прибавляет поговорочку – «надо принять во внимание», – очень у него рассудительно выходит, приятно слушать. Горкин так с уважением к нему, опять просит извинить за беспокойство, а он вдруг и говорит, скоро так:

– А постойте-ка, надо принять во внимание… тележка?.. откуда у вас такая?.. Дайте-ка поглядеть, любитель я, надо принять во внимание…

Ну, совсем у него разговор – как Горкин. Ласково так, рассудительно, и так же поокивает, как Горкин. И глаз тоже щурит и чуть подмаргивает. Горкин с радостью просит: «Пожалуйста, поглядите… очень рады, что по душе вам тележка наша, позапылилась только». Рассказывает ему, что тележка эта старинная. «От его дедушки тележка, – на меня ему показал, а он на тележку смотрит, – и даже раньше, и все на тележку радуются-дивятся, и такой теперь нет нигде, и никто не видывал». А старик ходит округ тележки, за грядки трогает, колупает, оглядывает и так, и эдак, проворно так – торопится, что ли, отпустить нас.

Бесплатный фрагмент закончился.

Текст, доступен аудиоформат
Бесплатно
379 ₽

Начислим

+11

Бонусы

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
12 апреля 2019
Объем:
450 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-17-109208-5
Правообладатель:
Издательство АСТ
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 13 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,4 на основе 18 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Подкаст
Средний рейтинг 4,8 на основе 22 оценок
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 114 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 159 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 229 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,8 на основе 4 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 59 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,6 на основе 46 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 625 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 69 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,8 на основе 4 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,6 на основе 34 оценок
По подписке