Читать книгу: «Семейный альбом. Трепетное мгновение», страница 3
В папином кабинете
Потом я ещё долго про него вспоминаю. Как увижу на полке ту книгу, так сразу вспоминаю, как он красил, и eго песню.
Я сейчас дома сижу. На улице дождь, слякоть, последние листочки с берёз слетели, а дома натоплено и хорошо. Я сижу в папином кабинете, за его столом – мне это папа позволяет – и воображаю, будто я работаю. Будто я тоже пишу книгу про томаты и разные культуры – как их надо здесь выращивать.
Сперва я смотрю в микроскоп. Как папа. Там внизу, под трубкой, есть заслоночка, и когда её отодвинешь, виден белый светящийся кружок. Папа кладёт на него зёрнышки рассматривает их. А потом срисовывает в блокнот. Они получаются большие и полосатые.
Он всегда так радуется, когда у него хорошо выходит! Он, мама говорит, хочет, чтобы на севере росло то же, что и на юге: гречиха, люпин, тыква, кабачки, помидоры, кольраби, цветная капуста, клубника. Всё это и кое-что ещё папа выращивает на школьном участке, но ему хочется, чтобы это бы и в колхозах. Поэтому он устраивает в школе выставки, беседует с мужиками и заведующими, проводит совещание с агрономами в Вожеге.
Папе, мама говорит, надо очень много знать. Вот он и делает разные опыты – скрещивает, прививает – и всё аккуратно записывает: какая была погода, какие удобрения, какие семена. И когда опыты удаются, папа быстро переписывает из блокнота на отдельные листки, а затем печатает на машинке. Это такая чудная машинка, чёрная. Она хлопает, и верхушка её сама двигается. И отпечатывает на белой бумаге буквы, как в книге. Папа эту напечатанную бумагу складывает в ящик стола – там уже много лежит таких бумаг с рисунками.
Но когда у папы что-нибудь не выходит, он делается грустный. Поднимет на лоб очки и сидит, тихонько постукивает пальцами по столу. Это он так думает. Или же встанет и начнёт прохаживаться по кабинету. Походит, снимет какую-нибудь книгу с полки, полистает и поставит её на место. Иногда при этом сердито взмахивает рукой, будто с кем-то споря, но вслух ничего не говорит.
Потом опять походит, ещё одну книгу возьмёт и снова задвинет её меж других книг. А иногда не задвигает, а, полистав, принимается читать, сперва стоя, потом прислонившись к подоконнику, потом усевшись на уголок кушетки. Если в этой книге стихи, то лицо папы добреет, он закрывает глаза и что-то шепчет, покачивая головой. Я думаю, он так отдыхает. У папы весь кабинет в книгах. Они стоят на полках вдоль стен от пола до самого потолка…
Я немножко смотрю в микроскоп, немножко рисую, немножко трогаю печатную машинку. Затем придвигаю стул к стене и начинаю выбирать книги. Я выбираю только те, которые с интересными картинками.
Особенно я люблю Брема. Там изображены птицы, звери, море, и мне всегда после этого хочется побыстрее стать моряком. Там есть антилопы, носороги, гиппопотамы, тигры, львы, кенгуру с короткими передними лапками и малышом, который выглядывает из живота; верблюды, страусы с толстыми, как у лошади, ногами, разные пёстренькие птички, леопарды. А про ягуара я уже рассказывал.
Как они все называются, мне объясняет мама. Сам я прочитать не могу, потому что книги Брема на немецком языке. Их читает только папа, а мама лишь немного понимает.
Ещё я очень люблю про Гулливера. Там в одном месте он сидит в сундуке, а его под облаками тащит орёл. А на другой картинке сидит лошадь. Облокотилась передней ногой на стол, подпёрла щёку и внимательно слушает Гулливера. Как человек. И видно, что она думает. Жалко лишь, что и эта книга не русская. Она в красном матерчатом переплёте, и на ней написано золотыми буквами по-французски. Это очень странный язык, как будто тебе нос зажали. Я «р» по-французски выговариваю, папа сказал.
Вот я и не скучаю, хоть мне и нельзя гулять из-за дождя. Я на днях прочитал «Конька-горбунка». Мне в особенности понравился конец, как он выкупался. Только как же он все-таки прыгнул в котёл с кипятком? Я бы ни за что не прыгнул, не осмелился бы. Ради того, чтобы царём стать, – ни за какие денежки! И вообще, зачем ему это, раз он со своим горбунком сильнее всех царёв? Вот уж правда дурачок, хоть и добрый!
Я всяких царей и буржуев не люблю. Мне сейчас попала как раз такая книжка. Я её сперва смотрел на папином столе, а потом перебрался на пол, развернул её – она вся в картинках и раскладывается, – лёг на живот и стал глядеть по порядку. Она называется «Наши достижения». В ней нарисованы красные тракторы, красные трубы, а внизу под чертой, где тракторы, – что было раньше, при царе: оборванные мужики с сохой, а рядом – богатей кулак, в жилетке, в сапогах, и цифры – сколько собрали пудов тогда и сколько теперь. А где красные трубы, там под чертой – худенький сердитый рабочий, а рядом стоит буржуй, пузатый, с короткими ножками и цепочкой через весь живот, и опять цифры. Я бы всех буржуев перебил.
Я вспомнил такую Ирину песню:
Мы пойдём к буржуям в гости,
Мы пойдём к буржуям в гости,
Мы пойдём к буржуям в гости,
Поломаем рёбра, кости,
Во, и боле ничего!
Последние три строчки надо петь быстро, а после «во» сделать остановочку и весело закончить – «и боле ничего!»
Только у буржуев нет рёбер, я думаю. У них одно пузо. Я хочу, чтобы отовсюду прогнали таких уродов и поломали им кости.
Потому что они не люди. Поэтому мне их не жалко.
Я Будённого люблю. Над моей кушеткой висит портрет Будённого, и мне нравится на него долго смотреть. У него боевые усы. Я его так и вижу на коне, с шашкой, как он рубает. И как буржуи от него бегут на коротеньких ножках. И как барон Врангель выглядывает из-за каменной стены – у него лицо длинное, губы тонкие, с загнутыми вниз уголками. Он похож на чёрта, только в папахе.
Я чертей видел в другой папиной книге. У них на голове острые прямые рога, а глаза белые. Я как представлю себе его живым – сразу делается холодновато. Особенно от того чёрта, который воткнул в человека кинжал и смотрит на меня с картинки. Ещё очень страшно, как голый человек откинулся спиной к каменной плите, а снизу из могилы выбивается огонь. А ещё – как земля вся покрыта такими плитами и из-под них идёт дым. Что же там бедные люди делают, как же им, наверно, горячо!.. Или как с неба падают огненные капли, а голым людям некуда спрятаться. Зачем это? Или вот ещё. Голый человек (они там почему-то все голые) сидит на камне и смотрит на свою отрубленную голову, которая лежит у него на коленях. Так странно! Я никак не могу этого себе вообразить – как же он её видит, чем? А голова, которая лежит на коленях, тоже смотрит страдающими глазами. Очень жуткая картинка! Он только шею чуть склонил, свой обрубок…
У меня папа отобрал эту книгу и запретил брать. Он сказал, что я ещё не дорос до Данте. Мне надо читать детские книжки, а картинки смотреть лучше всего про животных и дальние страны…
Раскладная книжка мне надоела. Я теперь возьму «Бахчисарайский фонтан». Там тётенька голая, печальная стоит, думает. О чём она думает? А хан Гирей обмотал голову полотенцем и лежит, курит трубку. Может быть, у него голова болит? Когда у папы сильно болит голова, мама даёт ему полотенце, намочит в горячей воде, выжмет, а папа положит его на свою лысину и ходит по комнате, и я вижу, что ему больно. И мне его жалко. Я своего папу люблю больше всех на свете.
Мне что-то расхотелось смотреть «Бахчисарайский фонтан». Я лучше полежу на кушетке и подумаю, как я его люблю. А потом прозвенит звонок, папа и Ира придут весёлые из учительской, и мы будем обедать. А Ксенька ещё раньше их прибежит, у неё во втором классе меньше уроков. А пока она не прибежала, я, пожалуй, ещё раз посмотрю в микроскоп и немножко повоображаю, будто я работаю.
Праздничным вечером
Наконец-то наступил праздник! Везде вывешены флаги, плакаты, а под портретами в коридорах и просто перед входом в дома прибиты пушистые еловые ветки. И повсюду этот особый запах, который бывает только на Октябрьскую: пахнет пирогами, первым снежком, ёлками.
Вчера после обеда я ходил провожать папу и Иру в избу-читальню на торжественное собрание, сегодня целый день гулял по улице, а сейчас мы отдыхаем. У нас в гостях учительница Вера Клавдиевна с сестрой Еленой Клавдиевной. Мы пьём чай.
Я всё на мёд налегаю. Я нарочно для этого и подсел к папе. Он мне подкладывает и подкладывает, а я ем и ем и будто ничего не замечаю. Я, конечно, замечаю, что мама поглядывает на меня строго, но при гостях она мне ничего не говорит. Она боится, что я опять объемся. Я всегда объедаюсь Первого мая и в Октябрьскую годовщину.
Мама сидит за самоваром. По одну сторону от неё – Ира, по другую – Ксенька. А я рядом с папой и чуть-чуть прячусь за него, как будто я не вижу за ним маминых глаз. Напротив меня и папы сидят Вера Клавдиевна и Елена Клавдиевна.
Они разговаривают и разговаривают. О том, что было раньше, что теперь. Но я не очень прислушиваюсь к их разговору. Я просто наслаждаюсь.
Во-первых, все улыбаются, а Вера Клавдиевна порозовела, и папа такой оживлённый и шутит, и Вере Клавдиевне нравится, как он шутит. Во-вторых, на столе скатерть, вазочка с вареньем, тарелки – всё так замечательно. В-третьих, папа надел чёрный костюм и белую рубашку с галстуком; если бы он знал, какой он красивый сейчас, то он бы чаще так одевался, но он очень редко так одевается, а ходит каждый день в клетчатой рубашке и сапогах. А мама приколола красненькую брошь на грудь, глаза у неё синие, лицо смуглое, с румянцем, и волосы на голове высокие, чёрные. Они с папой всегда смеются, что маму считают папиной дочкой; он её всего на семь лет старше, но он седенький и с бородой, поэтому и считают.
Ну, и конечно, я из-за мёда наслаждаюсь. И ещё из-за того, что Ира притихла и переживает про себя, – мне интересно видеть её такой. Она потому сейчас такая, что ей не очей нравятся Вера Клавдиевна с Еленой Клавдиевной. Они, Ира говорит, какие-то блаженные старые барышни.
А мне они всё равно нравятся. Особенно Елена Клавдиевна. У неё седая, будто серебряная, голова и прямой нос. У неё одна рука плохо двигается, она болела параличом! Ксенька вчера ходила к ней помогать по хозяйству.
Сейчас Ксенька сияет голубыми глазами – тоже наслаждается. Уселась около мамы и берёт печенье за печеньем и медок, и ей ничего. Никто не глядит на неё строго. А лицо Иры, я вижу, начинает краснеть. Сейчас она скажет Beре Клавдиевне бестактность, как это называет мама. Она этого очень не любит.
– Юра, покажи нам, как на Троицын день пляшут, вдруг говорит мама.
Она из-за Иры меня это просит, я знаю. Ладно, мама, я тебя выручу. Я слезаю со стула, и папа слезает и отодвигается к фикусу, и все снова начинают улыбаться, даже Ира, и смотрят в ожидании на меня.
Ничего, пусть подождут. Я скидываю башмаки: босым плясать ловче. Елена Клавдиевна поворачивает серебряную голову ко мне. Ксенька замирает и перестаёт жевать! Сейчас oни посмотрят, как пляшут на Троицын день, пусть полюбуются.
Я отвожу руки назад, приближаясь к Елене Клавдиевне, и останавливаюсь шагах в двух от неё. Потом, вздёрнув подбородок и чуточку выждав, начинаю отчаянным голосом, как пьяные парни, первую часть частушки:
Эх, раскачу катушку ниток
По зелёным по лугам.
Ой!
Тут я топаю пяткой и, разворачиваясь влево и уронив голову на грудь, иду по кругу, выделывая ногами что полагается.
Я прохожу два круга, сам себе подыгрывая языком, как на гармошке, потом снова останавливаюсь напротив немного оробевшей Елены Клавдиевны, отвожу руки назад и отчаянно-пьяным голосом, как те парни, допеваю частушку:
А если сделаешь измену,
По зубам наганом дам.
Ой!
Опять топаю пяткой и опять, свесив голову и чуть согнувшись, как парни, иду, приплясывая, по кругу и подыгрываю себе языком.
– Браво! – говорит папа.
– Молодец! – выкрикивает Ира.
– Ладно аль нет? – спрашиваю я Веру Клавдиевну. Я выставляю одну ногу вперёд и будто курю: подношу два пальца ко рту и дую.
– Хорошо, хорошо, – растерянно произносит Вера Клавдиевна и делает такой смешочек: «М-м-м-м» – с закрытыми губами, как коза, когда подзывает козлёнка.
– Ещё? – спрашиваю маму.
Мама кивает, она уже хорошо на меня смотрит.
А Ира берёт балалайку, и в глазах у неё прыгают веселые чёртики.
И я опять пою, обращаясь к испуганной Елене Клавдиевне:
Будет, будет, покаталися
На конях вороных.
Ой!
И после пляски под Ирину балалайку:
А топере покатаемся
В вагонах голубых.
Ой!
Снова пляшу, а Ира подзадоривает меня:
– Вприсядку, вприсядку, Юрка!
А Ксенька орёт:
– Дробью!
Я иду вприсядку, и дробью – пятки у меня твёрдые, – и пою снова, всё больше пугая бедную Елену Клавдиевну:
Эх, дорогой ты мой товарищ,
Вострый ножик на тебя.
Ой!
А ты не первую – вторую
Отбиваешь у меня.
Ой!
И чтобы было совсем так, как на Троицын день, я закладываю пальцы в рот и свищу – я это тоже умею.
Елена Клавдиевна, кажется, близка к обмороку, Вера Клавдиевна делает своё: «М-м-м-м» – и немножко побледнела, мама сконфуженно молчит – может, я перестарался? А что папа молчит? А папа заслонил лицо рукой и беззвучно трясётся от смеха. А Ира продолжает наяривать на балалайке и улыбается, как Мефистофель. Вот она рада-то, я представляю!
– Ну, довольно, Юра, – говорит с улыбкой мама, – ты устал.
– А и нисколечко…
– Поди ко мне, ты сегодня спать не будешь.
– Да, – говорит, вставая, папа. – Раскачу катушку ниток… Картина точная!
И он своим особенным движением проводит ладонью по моей голове, как будто ввинчивает винтик. А Ксеня мне потихоньку печенье в карман суёт. И Ира подобрела и не будет говорить бестактность. А Вера Клавдиевна с Еленой Клавдиевной потому так растерялись, что они к этому не привыкли: они всё время жили в Вологде, в самом городе, они к нам только этим летом переехали.
Сёстры, Люба и костыли
– А не хватит ли тебе, Юрка, дурака валять? – как-то говорит мне Ира.
Я нашёл на чердаке костыли, подтянул под себя ногу, зажмурил глаза и расхаживаю по комнате. Как наш секретарь партячейки, которому оторвало ногу на войне. Ксенька зажимает пальцами нос: от костылей несёт йодоформом (это такой зеленоватый порошок, он у папы есть). А мне так очень нравится ходить на костылях: упрёшься на них и переставляешь ногу, упрёшься и переставляешь.
– А что я могу, если я без ноги? – говорю я Ире, когда она ещё раз спрашивает, не хватит ли мне валять дурака.
– Перестань, маме будет дурно, – ворчит Ксенька. Выброси эту гадость!
Мама сейчас на кухне, а папа уехал. Он в выходной всегда уезжает или уходит пешком в дальние деревни. Он там проводит собрания о культуре животноводства и как надо правильно выращивать овощи. Я не люблю, когда папы нет дома, его я сразу послушался бы.
– А как это – валять дурака? – пристаю я к Ире, которая читает книгу.
– Отвяжись и не стучи.
– А я и так не привязан. Ты мне объясни, раз ты учительница – как это валять дурака? Какого дурака?
– Я пойду маме скажу, – грозится Ксенька. – Развёл такую вонь, даже голова заболела.
Она сидит над задачником. У неё плохо решаются задачи, вот она и сидит в выходной день.
– Вонь не разводят, это цыплят разводят, – смеюсь я над Ксенькой. – А ты скоро заревёшь, потому что тебе всё равно не решить. Ты бестолковая, – добавляю я и поворачиваюсь снова к Ире.
– Юрик, иди к Кораблёвым, – говорит Ира. – Иди к Любе, к Володе, покажи им костыли.
Ой, хитра! Она нарочно ласковым голосом говорит, знает, что я люблю, когда мне говорят ласково. Если бы она не хитрила, то я бы сразу пошёл. Интерес мне какой с ними, с ворчуньями-сёстрами, сидеть!
– А леденцов дашь?
– Дам, дам, отвяжись! – Ира опять уткнулась в книгу.
– Не дашь, – говорю я уверенно.
Она просто забудет о своём обещании, я знаю. Она лишь тогда не забывает, когда скажет «честное комсомольское или когда, потеряв терпение, отколотит меня.
– Ладно, посмотрим, какое твоё комсомольское! – Я ей специально это говорю. Теперь, может, и не забудет.
А она вдруг захлопывает книгу и спускает ноги в чулках с дивана. Она всегда так внезапно перестаёт читать. Она всё делает внезапно и неожиданно: она порывистая.
– Знаешь, что я придумала? – Ира, приоткрыв рот, улыбается и моргает зеленовато-серыми глазами. – Я тебя возьму в физкультурный кружок. Тогда по крайней мере перестанешь балбесничать.
– Вы мне ещё долго будете мешать? – чуть уже не ревёт Ксенька.
– Иди в папин кабинет, – говорит Ира. Ей, видно, делается жалко Ксеню-мученицу, и она ещё говорит: – Иди, Ксенюшка, я тебе потом помогу.
Ксеня с покрасневшим носом молча забирает со стола задачник и тетрадку, а Ира опять, довольно улыбаясь, смотрит на меня. Ей самой нравится, что она насчёт меня придумала. Но я ей пока не очень верю.
– Правда, в кружок возьму, честное комсомольское, – говорит она. – А теперь катись, мне тоже надо позаниматься.
Я бы даже поцеловал её, какая она хорошая, но она этого не любит. Я только делаю Ире ручкой и, подхватив костыли, качусь из комнаты.
Я иду к Кораблёвым. Сперва я припрятываю костыли в коридоре, где стоит ларь с мукой, а потом стучу к ним в дверь. Это меня Анатолий Евлампиевич научил – стучаться в дверь. Он отец Любы и Володи. Он заведующий нашей школой.
Люба сидит за столом и рисует. Володя складывает кубики на полу – он на год помладше меня.
– Ты чего рисуешь, Люба? – спрашиваю я, усаживаясь рядом с ней.
Люба перерисовывает из книжки цветы.
– Дай листочек, я тебе тоже что-нибудь нарисую.
Она даёт мне листочек и толстый карандаш.
Я рисую ей корабли, с мачтами, с трубами, с чёрным дымом. Нарисую один и погляжу на неё. Потом нарисую второй и опять погляжу. Мне нравится смотреть на её лицо.
Мне её нос нравится. Я люблю, чтобы у людей был не толстый нос и не курносый. У Иры – курносый, и она, когда смотрится в зеркало, страдает. А у Ксеньки нос картошкой.
Я устал от их носов. Ещё я гляжу на Любин лоб и на глаз Я её люблю – из-за носа и из-за всего лица. Мне даже её голова нравится, хоть на ней короткие волосы, как у мальчишки.
Я бы потрогал её голову, но боюсь – рассердится. Она у неё тёплая, голова, и большая. У Володи тоже большая и тёплая, – у него я трогал. Они на своего папу похожи. У Анатолия Евлампиевича тоже большая голова, но не тёплая. У него очень чёрные глаза, и, когда он смеётся, они делаются узенькие, с огоньками.
Мы с Любой однажды вечером так сидели, сидели, и я чуть не уснул за их столом – всё не хотел уходить. Мы тоже рисовали.
Я рисовал свои корабли, а потом стал говорить ей слова, которые прочитал в журнале, где были нарисованы матросы. Люба сказала, что это неприличные слова – так ругаются. Я этого никак не мог понять, потому что у нас мужики, когда бьют лошадей, ругаются совсем не так. Но я больше не стал повторять этих слов, чтобы Любе не было неприятно. Я уже и тогда ее любил.
– А меня Ира возьмёт в физкультурный кружок, – говорю я.
– Хвастать нехорошо, – замечает Люба.
– Я ведь не хвастаю, а правду говорю. Ты ведь тоже говорила, что тебя твой папа учит играть на фисгармонии.
– У меня дело идёт пока неважно, – признаётся Люба. Надо всё время упражняться и развивать пальцы.
– А ты не можешь сейчас немножко поупражняться?
У них в другой комнате стоит чудесный инструмент, желтый, сияющий, – фисгармония. Я однажды слышал, как Анатолий Евлампиевич играл на нём. Так волшебно!
– Я в четыре часа буду заниматься, говорит Люба, – сейчас половина четвёртого. Тебе придётся подождать.
– Спасибо. А я тебе потом тоже что-то покажу, когда кончишь заниматься, принесу из коридора. А ты не хочешь поступить в физкультурный кружок?
– А что там, в этом кружке, интересного? Ты сам-то имеешь об этом представление?
Вот она, Люба, какая! Она станет учительницей. Как её мама, Лидия Николаевна. И папа, Анатолий Евлампиевич. Недаром она так похожа на своего папу-заведующего.
По правде, я не очень хорошо знаю, что интересного в физкультурном кружке. Интересно лишь то, как они выступали на школьном утреннике: строили разные пирамиды, мостики, стояли друг на дружке, вытянув руки.
– Он красивый, – говорю я Любе.
– Красивый, – соглашается она.
Она со мной иногда соглашается. И когда она соглашается, я её особенно люблю. Я бы её взял к нам жить.
– Тебе нравится эта ромашка? – показывает мне Люба свою нарисованную ромашку. – Правда, красивая?
– Красивая, – соглашаюсь я. Я хочу, чтобы она меня тоже любила.
А она вдруг смеётся и соскакивает со стула. И бежит в другую комнату, где стоит фисгармония. А я отправляюсь в коридор за костылями.
Я уже придумал развлечение: Люба будет играть на фисгармонии, а я под её музыку буду ходить на костылях. Как секретарь партячейки. Может, мне тоже когда-нибудь на войне оторвёт ногу, а я теперь наупражняюсь, и мне будет не страшно.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе