Читать книгу: «Не та жизнь», страница 2
3. Война
Мое первое воспоминание: мне четыре, я сижу и читаю детскую книгу. Я не знаю, сам ли я научился читать или мне помогли. Наверно, это было перед самой войной. У меня есть няня (мама училась в Инъязе, но я этого, конечно, не знал). У меня много игрушечных машин. А где мы жили? В Москве, конечно, но где именно у мамы не спросил, а теперь уже поздно. Следующее воспоминание: я с мамой в бомбоубежище, значит, уже началась война. Это воспоминание неискренне обыгрывается в «колбасе» как тяга к возвращению в материнскую утробу, которой у меня, разумеется, никогда не было. Набоков утверждает, что помнит себя с до-рождения, но он ведь гений, и к тому же сюрреалист. Между началом войны и нашим отъездом, эвакуацией, прошло всего две неделя. Когда я сочинял «колбасу», я спросил маму: неужели Москву уже бомбили? Но мама объяснила, что это была учебная тревога. Но почему нас эвакуировали так быстро, 5-го июля? Видать, Сталин предвидел, что немцы подойдут к Москве. Блицкриг мог завершиться 16-го октября, когда была полная паника и неразбериха, но до немцев это как-то не дошло. Всё-таки войну вел не помешанный Гитлер, а разумные немецкие генералы, и им не могло прийти в голову, что такое может произойти. И Москва могла снова пасть в декабре, но её спасли японцы: они по дурости послали камикадзе в Pirl Harbor (кто же мог тягаться с Америкой?), вместо того чтобы спокойно вторгнуться в Советское Приморье, неужто они так уважали пакт о нейтралитете? Переброшенные оттуда свежие войска спасли Москву, да и СССР. Иначе бы вы этих строк не читали.
Несколько лет назад мне позвонила какая-то женщина и спросила, не был ли я в эвакуации. Я ответил: да, но у меня нет доказательств. Она: нам доказательства не нужны. Видно, им уже не хватало «ницоле́й шоа́», выживших в холокосте, возникли трудности с реализацией бюджета, и эвакуированные тоже были включены. Я не отнесся к этому серьезно, но через некоторое время получаю емайл: почему я не передаю им анкету с данными о моей больничной кассе и номером счета в банке? Я чувствую, что это несправедливо, я не так беден, чтобы быть не в состоянии платить за лекарства, но всё же не отказываюсь от благодеяний, и даже хвастаюсь: я «ницо́ль шоа»! В школе со мной сидел за одной партой еврейский мальчик, действительно выживший в холокосте: он был один, пятилетний, в оккупированной Белоруссии. Он даже заразил меня заиканием, от которого я с трудом отделался.
С эвакуации и начинается моя непрерывная память. Нас везли в грузовых вагонах, по три семьи по ширине вагона, по каждую сторону раздвигающихся дверей, закрытых, когда поезд был в движении. С каждой стороны было маленькое окошечко. Это было первое разочарование в моей жизни: мы были посредине, у меня не было доступа к этим окошкам. Нас привезли в город Пермь, тогда звавшийся Молотов, в честь одного из «тонкошеих вождей». Именно он, наверно, вдохновил Мандельштама на этот образ (в стихотворении о Кремлевском горце с тараканьими усищами, которое стоило ему жизни), он действительно выглядел тонкошеим на портретах. Черчилль говорил о нем: «Я не видел человека, в котором более полно была бы представлена современная концепция робота». При Сталине непредусмотрительно называли города и улицы в честь живых людей, так что, когда тонкошеий был еще жив, но отправлен Хрущевым в опалу, город снова стал Пермью. Так вышло, что я часто бывал в этом городе в 10-х годах, читал лекции в академическом городке за Камой, там, куда мы переправлялись на пароме по грибы. Я помнил двухэтажный дом, где мы жили в центре города на улице Ленина (в Перми улицам до сих пор не вернули старые имена, как в Москве). Но я не нашел этого дома, возможно, его снесли.

Я расту. Слева молодая мама
Мы жили все в одной комнате: я, родители, дед, и бабка. Я недаром ставлю себя первым: я был главной персоной. Все работали, даже бабушка, ведшая хозяйство, строчила что-то на швейной машине как «надомница». Бабушка умела писать только на идиш и вставляла родные слова в русскую речь. Несколько позже она называла меня «йеши́ве бо́хер» (так зовут парней, изучающих талмуд, каких полно в Израиле, на иврите «баху́р йешива́») и «хало́ймес» (мечтатель, или разиня, на иврите «баа́л халомо́т», буквально владыка снов). Не зная слов, я понимал, что она имела в виду. Моя первая жена тоже была тогда в эвакуации с матерью в другом городе, и они голодали: её отец был офицер-артиллерист, так тогда заботились о семьях фронтовиков. А у моих были карточки хорошей категории, и еще для меня обменивали на масло талоны на водку и табак. Я ни в чём не нуждался, не заслужил я нынешних бесплатных лекарств. Сладкое воспоминание – фигурный шоколад, которым, еще ближе к началу войны, пока его не извели, как-то «отоварили» карточки на сахар. Мне не хватало только игрушек, мой автопарк остался в Москве, всего то у меня и было, что лиса и мишка без глаз.
Так случилось, что мамин Инъяз тоже эвакуировали в Пермь, но мама была патриотка, не имея из-за меня возможности уйти на фронт, она пошла работать на военный завод: она кое-что понимала в технике, до замужества и Инъяза кончила холодильный техникум, пока жила у сестры в Ленинграде. Она выглядела тогда, как девочка, и ей на работе давали поблажки. Это помогло, когда я заболел. У меня была тяжелая корь, я и сейчас помню бред, который у меня и потом повторялся при высокой температуре, бред похожий на компьютерные симуляции турбулентного течения, расширяющегося и непрестанно проваливающегося в глубину. Мама от меня не отходила, это значит: не ходила на работу. За такое тогда могли чуть ли не расстрелять, но девочке простили.
Мой дядя выписался из больницы, и мы стали с ним издавать домашнюю «стенгазету». Он стал потом журналистом, поселившись в Минске с женой, психологом на несколько лет его старше, которая, конечно, им заправляла, пока не растворилась в Альцгеймере. Я его любил: мне казалось, что он, пройдя через войну, был таким же мальчиком, как я, пятилетний, и мы играли с ним на равных. Мне даже кажется, что стенгазета была моей, а не его идеей. Как во всех газетах, в этой газете писали о войне. Я выписывал квадратными буквами статьи об успехах зайцев в их битвах с волками, и страница была украшена портретом маршала Зайцева. Кто его нарисовал? дядя? или даже отец? – это было его хобби, а я не умел рисовать, но отцу было не до того, я его в войну редко видел.

Наши тотемы
Хоть материал был патриотическим, возможно, если бы эту газету кто-то не тот увидел, мог бы заподозрить, не был ли этот портрет пародией на другого Великого Маршала? Кто-то ведь знал, чего мы не знали, что Великий Маршал вел себя, как трусливый заяц в первые недели войны. Но в нашей семье заяц был положительным персонажем, даже тотемом. И совершенно независимо, когда ко мне приехала 17-летняя дочь, оказалось, что её кличут Зайцем, так она для меня, да и для её мужа, Заяц и сейчас, когда ей вот-вот стукнет пятьдесят. Еще я рисовал или чертил некий «газогенератор для прогулки зайцев». Газогенераторы были папиной профессией, но сейчас это вызывает ассоциацию с газовыми камерами, о которых, конечно, тогда еще не знали. Другим тотемом был и остается медведь. Я стал называть отца Медведем, хотя в нем, ничего медвежьего нет, кроме имени Миша, а по паспорту совсем непохоже: Моисей, вернувшееся потом к тому, что написано на его могиле: Моше́. Ему медвежье прозвище не нравилось, и я прекратил его так называть, но, совершенно независимо, маленькая сестра тоже в свое время стала его звать Медведем, ей он возразить не мог, и так это и осталось, мы между собой так его и до сих пор зовем. И даже газогенераторы для прогулки зайцев сестра независимо изобрела!
Мы вернулись в Москву летом 43-го. Мой автопарк исчез (жилплощадь не пустовала эти два года), но я изобретал другие игры. Мы жили маленькой семьей в десятиметровой комнате в общежитии, с коммунальными кухней и туалетом в противоположном конце длинного коридора. Оно располагалось рядом с Новодевичьим монастырем, одним из моих любимейших мест Москвы. Я еще подбирал в сквере рядом осколки салютов. Красная Армия наступала, салюты в честь взятия городов были чуть ли не каждый день. Я был пламенным патриотом не только страны, но и Москвы, я сердился, чуть не плакал, когда салют в честь прорыва блокады Ленинграда был только там, не у нас. Я лишь слышал эту канонаду по радио – а радио было «радиоточкой», включенной в штепсель на стене, настоящие радиоприёмники реквизировали в самом начале войны.
Как-то, идя со мной в булочную за хлебом, мама оставила меня снаружи, и, чтобы я не заскучал пока она стоит в очереди, посоветовала мне считать трамвайчики. У нас было старое лото с разношерстными фишками, и я подметил интересное сходство между номерами на основаниях бочкообразных фишек и на дисках, увенчивающих трамвайные вагоны. Я развил это сходство в республику Лотению, о которой я так никому и не рассказал. Читатель (если ты где-то есть), ты первый, кто о ней слышит. Хоть и республика, у неё был король, который определялся сложным образом по миловидности фишек и частоте трамваев. Уже школьником, когда я мог самостоятельно ездить по городу, я упорядочил престолонаследие, включив в него трамваи из дальних концов Москвы и исключив фишки. Трамвайные пути постепенно зарывали, республика увядала. Однако у меня и посейчас осталась привычка считать предметы, например балерин в кордебалете на экране телевизора. Более сложным упражнением в арифметике был «настольный футбол», лист картона, где надо было, подобно нардам, бросать игральную кость и передвигать футболистов в соответствии с выпавшими очками; были там и особые номера, соответствующие штрафным ударам и т. д. Это породило интерес, уже когда война кончилась, к таблице настоящего футбольного чемпионата. Я даже как-то затащил маму (бедняжка, как она могла мне отказать?) на футбольный матч.
В сущности, меня никто не воспитывал: папа был слишком занят, а мама слишком молода, и к тому же она вернулась в Инъяз. И я был один, не общался, не играл ни с кем из сверстников. Возможно, обеспокоенные этим, родители отправили меня летом перед школой (был уже 44-й год) в лагерь. Я ни с кем не общался и там, и этот лагерь возненавидел. В «мертвый час» я тайно читал книгу под простыней, испортил тем глаза, стал близорук, очкаст, пока зрение не улучшилось после операции катаракты. Что я помню из общения со сверстниками, так это как один мальчик сказал, что это из-за евреев война. Я-то и не знал, что я еврей, но он, по-видимому, знал. Лагерь был городской, и, я думаю, меня оттуда забрали до срока.
4. Раздельное обучение
И вот, я пошел в школу. Школа была рядом с домом дедушки и бабушки, и я перешел жить к ним. Мне не повезло. В 44-м году произошла двойная реформа: начинать учиться стали на год раньше, с семи, и поэтому были двойные классы, и главное – я этого не понимал, но это было главное – ввели раздельное обучение. Его отменили через десять лет, в точности, когда я кончил школу, а сестра, истинная «бэби-бумер», в ту же школу поступила. В 47-м, после её рождения, комнату в общежитии обменяли с доплатой на девятиметровую комнату этажом выше комнаты дедушки и бабушки, они поднялись туда, а наша выросшая семья расположилась на просторных шестнадцати метрах. Вскоре мне уже не нужно было, чтобы меня отводили в школу. Надо было только пройти наш заросший деревьями двор между корпусами, пересечь трамвайную линию (опасно! – но я осторожен) и пройти через церковный двор Николы на Хамовниках. Храм через несколько лет реставрируют во всей красе русского барокко 17-го века. На фото, снятом гораздо позже, виден весь мой путь.
Как и всякий советский гражданин с высшим образованием (включая и антисоветчиков), я буду знаком с марксистской теорией исторического процесса. Первый период – архаический. Это были младшие классы. Структура общества была простой и бесконфликтной. Уроки по всем предметам вела одна и та же учительница. Вот она на фото с группой отличников; с другой прической и кофточкой была бы красивая девушка. Разумеется, я среди них, с самой широкой улыбкой, учительница меня любила, да и я её. Я был очень прилежен, каким не буду никогда. В первом классе я читал по слогам букварь, а выполнив домашнее задание, принимался за газету. Я, однако, никогда не был силен в правописании, лишь компьютеры избавили меня от неразборчивого почерка.

Слева: дорога в школу. Справа: группа отличников в начальной школе
Высокий мальчик позади меня – сын генерала. Вскоре он опустится в троечники, когда программа занятий выйдет за пределы компетенции мамы-генеральши. Под «генеральшей» в нарицательном смысле стали понимать необразованную бабу, которой повезло достичь высокого экономического положения. Таких было немало, было немало отличных офицеров, поднявшихся в ходе войны из простых, а женившихся до войны. Генералы жили в прекрасных квартирах в доме сталинской архитектуры на набережной, тоже близко к нашей школе. У нас было много детей военных: другой дом, для полковников и майоров, был рядом с нашим. Как ни странно, я на фото единственный еврей, хоть в классе были и другие, видно, мой сосед по парте, заика, спасшийся от немцев, в отличники не вышел. Помню еще одного, по имени Абрам, стесняясь которого он называл себя Аркадием; конечно, он знать не знал о патриархе, а «Абраша» было уже ругательством, чуть менее крепким, чем «жид». Последнее слово – вроде бы не ругательство по-польски или по-чешски, но всё равно мне было бы и там неприятно его слышать. А был еще в классе мальчик из майорского дома по имени Адольф – как его умудрились так назвать в 37-м году? Он-то имени не стеснялся, и даже, бывало, говорил (в шутку) «хайль!» – остроумная шутка, еще шла или недавно кончилась война!
Однако архаическое общество «первобытного коммунизма» находилось в постоянной борьбе за выживание с силами природы. Школу плохо топили, мы сидели в классе зимой в пальто. Иногда бабушка брала меня стоять с ней в очереди, когда «выбрасывали» муку или сахар: давали такой-то вес в одни руки, кто бы там ни был, стар и млад. Еще были карточки. Нам, как и в войну, было лучше, чем многим: Сталин зауважал науку, когда надо было делать атомную бомбу. Ученым, даже тем, кто был к бомбе непричастен, удвоили зарплату, и отец был приписан к особому продуктовому магазину – конечно, не высшей категории: в стране победившего социализма, как сказано у Орвелла, все животные равны, но некоторые более равны, чем другие.
В пятом классе мы, выросши, перешли в рабовладельческо-феодальную формацию. Социально-экономические отношения усложнились, было много разных предметов, иx преподавали учителя-специалисты, более квалифицированные, чем симпатичная девушка на фото, вроде бы как вместо единственного шамана или колдуньи был теперь целый штат храмовых жрецов. Но все они заботились о своих предметах, а не о состоянии класса в целом. Один феодал умел поддерживать порядок в своих владениях, а другой был слаб. Мы начали изучать иностранный язык. Выбора не было: нашему классу (а может быть и всей школе) достался немецкий. Преподавал нам настоящий немец, Альфонс Карлович Люббе. Непонятно, как он мог сохраниться в ту пору в Москве, всех немцев в войну выслали, некоторых, совсем далеко. Он был громадного роста, и если кто не соблюдал Ordnung, он брал мальца за шкирку и выкидывал за дверь. И он был замечательный учитель, я мог читать Рильке, кончив школу. А на других уроках шли феодальные войны всех против всех. Обычным оружием были трубочки, из которых стреляли жеваной бумагой, рогатка уже означала эскалацию конфликта.
Были и более грубые коллективные забавы. Одна из них была «кастрировать»: на кого-нибудь наваливались гуртом, стягивали штаны, и… не знаю, что точно, не кастрировали, конечно, я в этом, разумеется, не участвовал, а когда меня раз схватили, я так брыкался, что штанов им стащить не удалось. Это было демократическое развлечение, напасть могли на кого угодно, хотя заводилы были постоянные. Был всегда и постоянный козел отпущения, кто-нибудь слабый, странный, не похожий на других. Время от времени бедняги в этой должности менялись, возможно, заводилы хотели разнообразия. Я раз чуть-было в это не влип, но тут в класс пришел новый мальчик, слабый и умственно отсталый, он просто «просился» в козлы. Учителя в это не вмешивались, это происходило на переменах, не на уроках.
Секс был постоянным предметом разговоров. Малец спрашивал с подвохом: а откуда твоя сестра появилась? Я парировал: а ты откуда? Он: но ведь она недавно. Как будто что-то резко изменилось в биологии Homo Sapiens за десять лет. Другой анатомический вопрос: растут ли волосы из п*зды или вокруг? Может, кто спросил, и вправду не знал? Я определенно не имел понятия о существовании где-то каких-то там волос, и не задавался этим вопросом. Другой мальчик подбивал меня спросить у учительницы, что такое «е*ать». Я и впрямь не знал этого слова (он-то, конечно, знал, какую реакцию вызовет этот вопрос), но мне было знакомо слово «лобызать» (странно, значит, читал что-то, где оно встретилось, это старомодное, давно вышедшее из лексикона слово), и у меня было чувство, что между тем и другим была какая-то связь, так что я к учительнице приставать не стал, представляю себе, что было бы.
История неслась быстро. Пик дикости был в пятом классе, в седьмом дело шло к позднему средневековью. Феодал уже защищал монаха, если тот давал ему списать домашнее задание по алгебре. В восьмом наступило новое время, постепенно складывались черты капиталистической формации. Плохие ученики ушли в ремесленные училища или техникумы, классы объединили, и общение стало более интеллектуальным. Времяпрепровождение на уроках было не тем, что прежде: играли в какой-то сложный вариант «морского боя» и в шахматы; ходы передавали через весь класс записками. Один парень из нашего класса даже выбрался впоследствии в гроссмейстеры. Я некоторое время ходил в шахматный кружок при Доме Пионеров. Через наши квалификационные турниры пронесся, как ракета, пущенная в небеса, будущий чемпион Израиля. Я был бездарным игроком, дошел до третьего разряда и бросил. Успех ученого определяется его лучшими ходами, успех шахматиста – худшими, ошибку можно исправить в науке, но не в игре.
Детского похабства уже не было, но уже появились первопроходцы, приступившие от разговоров к делу. Особенно серьезное впечатление производил один парень, который меня некоторым образом опекал, вроде как его отец, чиновник в союзном управлении, опекал моего отца, завлаба в институте, подчиненном этому управлению. Он далеко пойдет: когда я с ним встречусь в 90-х, будет уже с восьмой женой, наверно, счет пойдет и дальше. Был он из тех, про кого говорили «бьют не по паспорту, а по морде»: безошибочно еврейские фамилия и внешность, но национальность по матери. Он, впрочем, был не из тех, кто дал бы бить себя по морде. Возможно, самым продвинутым был не он, а красивый еврейский юноша с красивой фамилией Серебряный; про него говорили, что он спит с учительницей биологии, импозантной зрелой женщиной, чей предмет, да и её, я не терпел.
Другие лишь мечтали: один юноша, тоже довольно хороший собой, говорил, что хочет стать гинекологом. К десятому классу были уже танцы с девочками из соседней школы. Я танцевать никогда не умел, так, двигал ногами в танго – а ведь уже дошел до Москвы рок-н-ролл (школьникам до него было далеко, а студента могли за такие танцы выгнать из института). Времена менялись: появились «стиляги» в брюках дудочкой вместо широких социалистических штанов; таким дружинники могли, поймав, разрезать брюки, дабы уберечь их от миазм империализма. Шла непрерывная борьба за длину волос: мода была противоположна нынешней, когда молодые обривают полголовы. Консерватор вроде меня не может понять, как можно жить с такой арестантской прической, но в то время консервативные вкусы были обратными.
Я был от этого далек. Мое физическое развитие запоздало, потом пришлось нагонять. В школе меня освободили от физкультуры, мама этому неразумно способствовала. Я научился кое-как плавать в 52-м, вместе с пятилетней сестрой, когда мы всей семьей впервые отправились к морю в Геленджик. Плавать как следует брассом стал еще позже, может быть, лет в двадцать, кролю же так и не научился. В институте я еле-еле сдал зачет по физкультуре, бегать мог, но не на лыжах, это позже я лыжи полюбил, но так и не дошел до горных. Я сел на велосипед тоже очень поздно, позже сестры, наверно, это было в Эстонии, но в свое время я купил велосипед, даже гоночный, со ступенчатой передачей и тонкими шинами, и даже рисковал укатывать на нем загород по вылетным шоссе.
Я начал писать стихи, не помню, о чем, и стихи были, несомненно, отвратительные. Еще не скоро в них проникнет любовь. Я не имел понятия о поэзии вне школьной программы, а в ней, помимо Пушкина, был единственный магнит: ранний Маяковский, футурист. Преподавательница литературы, изящная старушка, терпеть его не могла, морщилась, когда декламировали сомнительные строфы из «Облака в Штанах», но что делать, программа есть программа. «Старушка» – относительное понятие, ей было, может быть, пятьдесят с хвостиком, но у нее было еще дореволюционное воспитание, по нашим понятиям допотопное, а ведь с революции тогда прошло чуть больше времени, чем сейчас, кода я пишу эти строки, с развала СССР, для меня не столь уж давнего. Нас забавляло, когда она произносила слово «похерить», когда-то вполне приличное, «поставить крест», но с корнем, взятым из названия буквы похожей на крест, и превратившейся в эквивалент трехбуквенного слова, с неё начинающегося. Сравните со здоровым отношением к подобному грамматическому явлению в иврите, которое упомяну на своем месте.
Я написал длинную подражательную поэму, помню только две строчки: «я с сердцем ни разу до Маяковского не дожили, а в прожитой жизни один лишь Апрелев.» Оригинал, обращенный к Лиле, из «Облака в Штанах»: «я с сердцем ни разу до мая не дожили, а в прожитой жизни лишь сотый апрель есть». И, конечно, строки шли, как у Маяковского, лесенкой – прибавляло объема, платили ли ему построчно? Апрелев был мой псевдоним, по месяцу рождения. Я уверен, что у меня дальше не было, как в оригинале, раздетого бесстыдства, а содержание было патриотическим. Ничтоже сумняшеся, я послал рукопись (наверно, буквально рукописную, откуда мне взять пишущую машинку?) в толстый журнал. Как ни странно, они не выкинули её прямиком в мусорную корзину, а прислали обратно, с подробным разбором. Жаль, ничего не сохранилось. Наверняка я устыдился и всё уничтожил.
Нельзя кончить эту главу, не перейдя на более серьезный тон. Прежде всего, нас всё-таки действительно хорошо учили. Последний троечник, кончив школу, мог абсолютно грамотно писать по-русски, а это нетривиально, могут ли сейчас? Все были готовы к высшему образованию, на пути к более или менее престижным профессиям.
И это было напряженное время. Сталинское сумасшествие взмывало адским огнем, прежде чем коллапсировать в его смерть. Я был слишком мал, чтобы оценить разгром поэзии, музыки, биологии, еврейского театра в 48-м, но уже читал – он был в 50-м в газете «Правда» – его гениальный труд «Марксизм и вопросы языкознания». Над нами висела атомная бомба, она, правда, была не так страшна, надо было только лечь ногами к взрыву. Не уточнялось, что после этого тебя вынесут ногами вперед, если будет кому выносить. Еще были карикатуры Трумэна с воздушным шариком: это было пугало водородной бомбы, фантом, вымысел империалистов – хотя Сахаров уже разрабатывал свою «слойку», и даже опередит американцев.
А «безродным космополитам» вроде нас становилось всё хуже. Все знали кого обозначало слово «космополит». Окончательно разгромили Еврейский антифашистский комитет. В январе 53-го, я в девятом классе, объявили о деле врачей. Во дворе уже говорили: это ваши хотели Сталина убить. (На самом деле всё было наоборот: как раз отсутствие врачей его убило, может быть, его даже убили, воспользовавшись отсутствием его врачей). В Сибири уже строились для нас бараки, куда, как многие ожидали, кто с какими чувствами, всех нас вскоре должны были привезти в теплушках.
22-го февраля был день рождения мальчика моих лет, который приходился двоюродным братом моему отцу. Мой дед был старшим среди братьев, а его отец, врач-рентгенолог, самый образованный и обеспеченный из всех, был самым младшим, но признанным главой клана. И день рождения этого мальчика, гордости родителей, учившегося скрипке в школе Гнесиных, был главным праздником клана, куда съезжались и из других городов, их было четверо братьев и две сестры. Врач поднял там тост за status quo. Подумайте, за десять дней до смерти усатого! Но у всех была еще работа, все еще жили на своей жилплощади, а впереди – бездна! Я горжусь тем, что отказался пить этот тост. Беды ждали совсем не там. Рентгенолог умрет шестидесяти лет от профессиональной болезни, рака, много раньше старших братьев-долгожителей. Сын его бросит скрипку, не будет толком работать, и, проев, что осталось от отца, бросит и старуху-мать, укатив в Израиль, где недолго проживет, играя в кафе в шахматы за деньги и клянча у меня, прежде чем пропасть.
Как ни странно, смерть Сталина ни меня, ни многих из тех, кого эта смерть спасла, не обрадовала. Лучше всех прореагировали бабушка и пятилетняя сестра. Она до сих пор помнит, как обеспокоилась тоном объявления по радио, но успокоилась, увидев, что бабушка вытирает стол, как ни в чём ни бывало. Я пошел, как все, с ребятами из нашего класса, дорогой ритуального шествия, его погребальной гекатомбы, многократно умноженной и с людьми вместо быков. На Трубной мы поняли, что происходит, и нам удалось выбраться. Бульварное кольцо было потом усыпано галошами, оставшимися от тех, кто выбрался с большим трудом или не выбрался вообще. Многие, глядя на морды вождей, стоящих у гроба, в особенности вроде бы самых важных, жирного Маленкова и Берии, у которого уже была репутация палача, думали, как бы не стало еще хуже. Я окончательно понял, что все они бандиты, летом, когда они расправились с Берией, который, возможно, был умнее всех и установил бы у нас капитализм китайского типа. Я точно помню этот момент озарения, на солнце, у полотна дачной железной дороги. Я знал и других, для кого это было поворотным пунктом.
Как мы знаем, хуже не стало, стало лучше, но моя ненависть к этим, на трибуне мавзолея, осталась навсегда. Конечно, надо было притворяться советским человеком, как все притворялись, пока не выяснилось, уже в 90-м, что советских людей нет и не было. И я даже, надо думать, начал выпускное сочинение, как было принято, чем-то не относящимся к делу, но патриотическим. Мое сочинение даже читали по радио! – может, и впрямь выйду в писатели? Я кончил школу с золотой медалью, она и посейчас блестит, вправду ли золотая? Скорее позолоченная, но качественно. Нас было таких в школе только двое, второй тоже еврей. Ради Бога, не примите меня за расиста, но что делать, если так оно и было? Евреев следовало дискриминировать, чтобы обеспечить равенство и справедливость. Серебряному досталась серебряная, не стоило ему трахаться с учительницей, если и впрямь трахался.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе