Читать книгу: «Спаси и сохрани»

Шрифт:

Глава 1. Последний обстрел

25 октября 1916 года. Юго-Западный фронт.

Бритва была тупая.

Корнилов водил ею по щеке, намыленной хозяйственным мылом — другого не нашлось ни в Ольховке, ни в предыдущей деревне, ни в лагере под Кёсегом, где четыре месяца брился тем, что давали, — и лезвие скребло, и вода в жестяной кружке стыла на подоконнике. За окном темно ещё — октябрь, рассвет поздний. Изба пахла чужой печкой и чужим деревом. Хозяев выселили в баню через двор, когда штаб двадцать пятого армейского корпуса въехал в Ольховку пять дней назад. Хозяйка приносила щи в чугунке и крестилась при виде Корнилова. Прохор говорил — боится. Погон ли, азиатских скул, войны — не уточнял.

Из зеркальца на стене — мутного осколка, который Прохор привинтил к раме в первый же день, потому что «без зеркала вы, ваше превосходительство, зарежетесь, а мне потом отвечай», — смотрело лицо: узкое, тёмное, скулы торчат, усы серебрятся на кончиках. После плена лицо стало другим — жёстче, суше, и глаза, которые газеты называли «задумчивыми», были просто уставшими.

Прохор стоял в дверях с полотенцем. Хмурый, большерукий, в стоптанных сапогах — Каракумы, карпатский лес, побег через горы — а теперь мнут половицы ольховской избы, как будто всю жизнь здесь стояли.

— Новую надо, — сказал Прохор.

— Эта послужит.

— Если её ещё раз наточить, она в пилу превратится. Или рассыплется. Я вам в Кёсеге говорил — возьмите австрийскую. Не послушали.

— Наточи.

— Ваше превосходительство.

Корнилов вытер лицо полотенцем — сырым, пахнущим чужим мылом. Порезался: тёмная капля на щеке, привычная. Натянул гимнастёрку — чистую, Прохор добыл, не спрашивай откуда, — застегнул, затянул ремень. Нашарил в кармане крест. Дедовский, медный, потёртый до блеска на рёбрах. Носил с юнкерского, не на шее — в кармане, под рукой. Тронул. Тёплый.

Вышел — и остановился.

Солнце. Жёлтое, низкое, октябрьское — било по глазам после тёмной избы. Небо было синее, яркое, с редкими облаками, высокими и белыми. Пахло палой листвой и дымом — во дворе связист грел кипяток на костерке. Лошади стояли у коновязи, три, гнедые, одна серая — адъютантская, тонконогая, перебирала копытом. За забором — улица, Ольховка: десяток изб, колодец, церквушка с покосившимся крестом, за ней — поле, жёлтое, стерня, и дальше лес, и за лесом — фронт. Пять вёрст. Отсюда не слышно. Почти не слышно.

Птица пела — далеко, в том самом лесу, назойливо и неуместно. Корнилов стоял на крыльце и слушал. Синее небо, птица, дым от костра. В Каракумах небо было такое же — бездонное, чистое. Смотрел на него с верблюда, караван отстал, вокруг песок. Вверх — лучше, чем вперёд. Здесь проще. Небо, село, война за лесом — знакомая, понятная, с приказами и рапортами. Он знал, что делать.

Из сеней — шаги, тяжёлые, уверенные. Романовский. Генерал-майор, начальник штаба корпуса — невысокий, плотный, лысина под фуражкой, усы подстрижены аккуратно, мундир застёгнут на все пуговицы. Пять дней знакомства, и Корнилов ещё не определил — что за человек. Штабист, это видно: руки белые, спина прямая, папка с бумагами в руке, как с ней родился. Ворчит, но работает. Ночами — сидит над картой, курит, пьёт чай, не спит. Может, толковый. Может — просто исполнительный. Посмотрим.

— Доброе утро, Лавр Георгиевич. — Романовский открыл папку, не дожидаясь ответа. — За ночь: обстрел на участке четвёртого полка, с трёх до половины пятого. Вяло, без пристрелки — беспокоящий. Потерь нет. Вторая дивизия — тихо. Разведка — без перемен.

Корнилов подошёл к карте — большой, на полстены, кнопками к брёвнам. Двадцать вёрст фронта: правый фланг на Стыри, левый — в болоте. Шесть полков, двенадцать батарей. Синие флажки — свои, красные — противник. Корпус он принял неделю назад. Плен, Карпаты, газеты, кабинет Брусилова — «рад, рад, примите двадцать пятый». Приехал в Ольховку. Получил карту. Пять дней вглядывался в красные флажки напротив, пытаясь понять: что они делают?

— Опять вяло, — сказал. Палец по карте — участок четвёртого полка, где ночью стреляли. — Пятый день — без пристрелки, без системы. Стреляют, будто для отчётности: мы ещё здесь, не забывайте.

— Может, снаряды берегут, — Романовский сказал. — На западе расход большой, подвоз нужен там.

— Или перебрасывают. — Корнилов провёл пальцем по карте на запад, за красные флажки, дальше, к пунктиру, за которым — неизвестность. — На западном фронте что?

Романовский помолчал. Это был тот вопрос, на который пять дней не было ответа.

— От соседей: Каледин доносит — немецкие полки, те, что стояли за австрийцами, уходят. Два полка снялись за последние сутки. Куда — неизвестно. Австрийцы напротив нас — на месте, но без немецкой подпорки нервничают. Артиллерия у них слабее обычного.

— Сняли и не заменили?

— Не заменили.

Корнилов смотрел на карту. Два полка — это бригада. Бригаду не снимают без причины. Либо перебрасывают на другой участок — но куда? Либо отводят в резерв — зачем? Либо — что-то на западе, что требует каждого штыка, и тогда восточный фронт для немцев больше не приоритет. Данных нет. Разведка — «без перемен».

— Потери?

— Семеро за неделю. Двое — артиллерией. Трое — снайпер, на участке второй дивизии. Один — свои, в дозоре, по дурости. Один — тиф.

Семеро. Из двенадцати тысяч — ничто.

— Хочу проехать по позициям, — Корнилов сказал. — Третий полк, четвёртый. Посмотреть своими глазами. Вернусь к вечеру.

Романовский закрыл папку. Помолчал — коротко, с тем выражением, которое Корнилов за пять дней уже научился читать: начштаба хочет что-то сказать и решает не говорить.

— Лошадь готова, Лавр Георгиевич. Адъютант Воронов при вас.

Корнилов допил кипяток — мутный, с накипью, из прохоровского котелка. Надел фуражку. Застегнул шинель. Поправил наган — привычка, рука проверяет сама.

Во дворе ждал Воронов — поручик, адъютант, неделю при корпусе. Молодой, подтянутый, из кавалерийских: сидел в седле так, что хотелось проверить, не приклеен ли. Лицо чистое, выбритое, фуражка по линейке. Козырнул.

— Доброе утро, ваше превосходительство.

Корнилов кивнул. Молодой, штабной. Научится — или нет.

Его гнедой стоял у коновязи — низкорослый, из тех, на которых ездил в Туркестане: крепкий, некрасивый, надёжный. Прохор подвёл, подержал стремя.

— Гимнастёрку берегите, — сказал вслед. — Другой нету.

* * *

Ехали полем — жёлтым, низким, стерня по колено, земля мягкая от вчерашнего дождя. Копыта чавкали. Воронов держался на полкорпуса сзади, молчал — правильно, когда командир не заговорил, молчи. Слева тянулся телефонный провод на кольях — от штаба к дивизии, от дивизии к полкам. Корнилов считал колья: ровные, вбиты крепко, связисты работали на совесть. Одно хорошо — связь налажена. Пока.

Через версту поле кончилось. Дорога пошла между подлеском — берёзы тонкие, голые, с последними листьями, жёлтыми и рыжими, и солнце сквозь них пятнами на землю, и было тепло, по-настоящему тепло, как в бабье лето, которое задержалось, хотя не должно было. Где-то впереди стучали: чинили мост или латали дорогу. Навстречу — подвода, пустая, возница дремал, лошадь шла сама. Из обоза, значит — сдал груз, едет порожняком. Нормально. Война работает: снаряды подвозят, раненых увозят, хлеб — через раз, но подвозят.

Дальше — тише. Подлесок кончился. Поле за ним — другое: изрытое, бурое, с воронками, заросшими рыжей травой. Старые — с лета, с Брусиловского. Запах изменился: палая листва осталась позади, здесь пахло глиной и железом. Лошадь пошла неохотнее. Корнилов тронул коленями — давай.

Ход сообщения — от дороги к первой линии — начинался за разбитым сараем. Спешились. Воронов привязал лошадей, одёрнул шинель, проверил фуражку — привычка, которая на фронте выдавала штабного. Корнилов не стал говорить. Научится. Или не научится.

В траншее пахло сортиром и чьей-то кашей — горелой, подгоревшей до дна, — и Корнилов дышал ртом, пока не привык. Стенки обшиты досками, кое-где плетнём, а кое-где ничем — глина проступала жирная, рыжая, с прожилками мела. Под ногами хлюпало: вода стояла по щиколотку, бурая, тухлая. Осень, Волынь, деваться некуда. С этим жили, как с вшами: не любя, но смирившись.

У поворота — офицер в шинели, погоны капитанские, лицо худое, небритое, красные глаза. Увидел Корнилова — подтянулся, козырнул.

— Командир батальона капитан Ильин, ваше превосходительство. Полковник Дроздов просил передать — будет к полудню, задержался во втором батальоне.

— Хорошо. Покажете позиции?

Ильин повёл — коротко, по делу. Первая линия: стенки, мешки, настил, бруствер. Здесь пулемётное — два «Максима», расчёт на месте. Здесь слабый участок, стенка подмыта, латали трижды. Волынская глина, ваше превосходительство. Здесь наблюдательный: бинокль, телефон, связь с батареей.

Корнилов слушал и смотрел — не на то, что показывали, а на другое. Как солдаты поднимаются при виде погон: молодой — рывком, каска съехала, пальцы на винтовке белые; пожилой — спокойно, без суеты, фуражка на затылке. Один месяц на фронте, другой — два года.

— Фельдфебель вашего первого батальона где?

— Громов? — Ильин кивнул за поворот. — Там. Третья рота, правый фланг.

* * *

Громов вырос из-за поворота — невысокий, плотный, лицо кирпичное, обветренное, усы подкованы книзу. Шинель затёртая до белизны на локтях, сапоги чищены, ремень подтянут. Корнилов читал таких с одного взгляда: кадровый, довоенный, хребет роты.

— Фельдфебель Громов, ваше превосходительство. Третья рота, первый батальон.

— Как настроение в роте?

Громов посмотрел на него — оценивающе, прямо, без подобострастия, — большим пальцем подцепил ремень и чуть качнулся на каблуках. Так смотрят на лошадь перед покупкой.

— Нормальное, ваше превосходительство. Вши сытые, солдаты голодные, всё по уставу.

Корнилов не улыбнулся. Но запомнил.

— Потери?

— Четверо за неделю. Двое — артиллерия, Старков и Малинин. Один — снайпер, Кухтин. Тело на ничейной, не вытащили, немец простреливает. Одного — свои, по дурости. В дозоре ночью, приняли за немца.

— Фамилия?

— Фомичёв. Мальчишка, ваше превосходительство. Месяц на фронте. Я его на кухню отправлял — не пошёл. Воевать, говорит, пришёл. Повоевал.

Корнилов кивнул. Не сказал «жаль» — не говорил. Запомнил: Фомичёв, месяц, свои.

— Покажите позиции.

Шли вдоль первой линии. Громов — на полшага впереди, и рассказывал не как подчинённый начальству, а как хозяин гостю. Здесь — пулемётное гнездо, расчёт толковый, второй номер Сергеенко — пулемёт знает лучше, чем жену. Здесь — слабое место, стенка подмытая, третий раз латают, а она опять. Здесь — наблюдательный, телефонист хороший, не засыпает, разве что на рассвете, но Громов ставит ему рядом котелок с кипятком, и телефонист от горячего вздрагивает и просыпается.

Корнилов слушал и замечал — не то, что Громов показывал, а другое. Как солдаты смотрят на фельдфебеля: без страха, без ненависти, с чем-то, чему он не нашёл слова.

Далеко, за спиной, ухнуло — глухо, тяжело. Потом ещё раз. И ещё. Австрийцы — по второй линии, наугад, без пристрелки. Как и докладывали. Солдаты на дне траншеи даже не подняли голов: научились отличать «к нам» от «не к нам» на слух, в первую неделю. Четвёртый снаряд лёг ближе — земля дрогнула, песок зашуршал по козырьку фуражки. Корнилов не пригнулся. Привычка, которая однажды его убьёт.

Воронов — за спиной — пригнулся. Корнилов видел краем глаза. Промолчал.

У пулемётного Корнилов остановился, посмотрел через бруствер. Ничейная — бурая, изрытая, с останками проволочных заграждений. На расщеплённом стволе сидела ворона — чёрная, крупная, блестящая.

— Жирная, — сказал Громов за спиной. — Месяц назад была тощая.

Помолчал.

— Не на каше откормилась.

У поворота — солдат на корточках, чистил винтовку: неторопливо, тщательно, как чистят не по приказу. Худой, чернявый, тонкие пальцы. На запястье — деревянные чётки, потемневшие от пота. При виде Корнилова встал, кивнул — коротко, без суеты.

— Рашидов, — сказал Громов. — Стрелок. Лучший в роте.

Корнилов посмотрел на Рашидова и сказал — по-тюркски, негромко, два слова. Рашидов поднял глаза — быстро, коротко — и ответил. Тоже по-тюркски. Тоже два слова. Уголок рта дрогнул.

— Казань? — спросил Корнилов.

— Казань, — подтвердил Громов. — Добровольцем пришёл. Мусульманин, намаз читает аккуратно, но в строю — чище кадрового. Стреляет так, что мне обидно.

Шли дальше. Мимо мешков, мимо пулемётного, мимо солдата, который спал стоя, привалившись к стенке, фуражка на носу. Обстрел кончился — вяло, без системы. Как каждый день.

Молчали. Громов шёл, Корнилов — рядом, и молчание было рабочее, как бывает между людьми, которые не знакомы, но уже поняли что-то друг о друге.

— Вы верующий, фельдфебель?

Громов не ответил сразу. Шли. Чавканье сапог по настилу, далёкий кашель, капель из-под козырька. Потом Громов сказал — тише, чтобы солдаты не слышали:

— Я, ваше превосходительство, видел, как люди от голода мёрли. От болезни мёрли. Видел, как на части их рвало. Как маму звали мальчишки, которым пуля в живот. — Помолчал. — Бога не видел.

Корнилов ничего не ответил.

У развилки Громов остановился — дальше шёл ход сообщения ко второй линии, его участок.

— Разрешите идти, ваше превосходительство?

Корнилов кивнул. Громов козырнул — коротко, по-строевому — и пошёл, подкованные шаги стихли за поворотом.

* * *

Василия он нашёл за следующим поворотом.

Ниша в стенке траншеи — неглубокая, на одного, с досками вместо пола и огарком свечи на патронном ящике. Пахло воском и землёй, и чем-то травяным — мятой или чабрецом. Василий сидел на перевёрнутом ведре, ноги вытянул, ряса задрана до колен, и пил чай из жестяной кружки — мятой, вдавленной с одного бока так, что пить приходилось наклоняя голову.

— Батюшка.

— Ваше превосходительство. — Василий привстал, Корнилов махнул рукой — сидите. Сел сам на ящик напротив, колени почти упёрлись. Ниша — на двоих, если оба невысокие.

Василий налил из жестяного чайника — без вопроса, без церемоний, как наливают своему. Чай пах смородиновым листом. Кружка — чистая, без вмятин. Гостевая.

Корнилов пил. Кипяток жёг губы. Василий сидел напротив — лицо мягкое, в морщинах — из тех, при ком солдаты ослабляют плечи. Борода с проседью. Руки крупные, крестьянские, в трещинах земля, которую не отмыть. Ряса в заплатах. Крест на груди — оловянный, серый, старый, стёршийся.

— Давно на фронте, батюшка?

— С четырнадцатого. С мобилизации.

— Два года.

— Два года, четыре месяца и — Василий посчитал, шевеля губами — одиннадцать дней. Но кто считает.

— А до фронта?

— Приход в Калужской губернии. Село Горелово, двести дворов, одна церковь, один кабак. Церковь — напротив кабака. Удобно: согрешил — покаялся, покаялся — согрешил.

Воронов стоял у входа в нишу, не заходил — тесно, да и разговор не для адъютантских ушей. Корнилов про него забыл. Сейчас вспомнил — и подумал: хорошо, что не лезет.

Помолчали. Чай был горячий, терпкий, с горчинкой от пережжённых листьев. Свеча горела ровно, и тень Василия лежала на земляной стене. Далеко за третьей линией ухнуло — глухо. Не наше.

— Как настроение у солдат, батюшка?

Василий не сразу ответил. Поставил кружку на ящик, аккуратно, чтобы не съехала.

— Держатся, — сказал. И после паузы, тише: — Пока.

Корнилов допил. Горчинка осталась на языке.

— Спасибо, батюшка.

Встал, пошёл дальше. Обход — по часовой. Вторая траншея, третья, ходы сообщения, резервные позиции. Воронов за спиной — молчит, записывает в блокнот. Пусть записывает.

Батарея стояла за увалом, в низине — четыре трёхдюймовки, ящики со снарядами, маскировочные сети. Капитан Сирко — худой, нервный, с тиком в левом веке — встретил, козырнул, сразу заговорил:

— Снарядов — комплект, ваше превосходительство. Подвоз обещают к среде, но обещают каждую среду, а привозят через раз. Расчёты — на местах. Стрелять — не в кого.

— Что на той стороне?

Сирко затянулся, не докурил, бросил. Взял следующую.

— Тихо, ваше превосходительство. Неделю тихо. Я наводил — в бинокль, каждый день. Позиции на месте, окопы целые, а людей не видно. Как будто ушли и забыли выключить свет.

Последнее сказал — и замолчал, как будто сам услышал. Потёр тик в веке.

Наводчики спали у орудий, укрывшись шинелями. Один храпел. Второй мычал во сне, лицо дёргалось. Третий лежал с открытыми глазами и смотрел в небо. Корнилов остановился. Посмотрел — жив? Жив. Не спит. Лежит и смотрит в небо — в ту синеву, которая с утра, с крыльца, с коня. Просто смотрит. Корнилов видел таких в Туркестане, после переходов: человек ложится, глаза открыты, а внутри — тихо.

К обеду вернулся к третьему повороту. Солдат из полковой кухни принёс котелок — щи из солонины, хлеб чёрный, жёсткий, с привкусом плесени у корки. Корнилов ел стоя, привалившись к стойке. Воронов — рядом, тоже стоя. Хлебал быстрее генерала, краснел, когда замечал.

За бруствером двое играли в карты — на патроны, тихо, без азарта. Один проигрывал и ругался вполголоса. Другой хмыкал и сдавал заново. Рядом — солдат штопал шинель, крупными стежками, язык зажат в зубах. Ещё один писал письмо: лёжа на животе, огрызком карандаша, высунув язык от усердия, и почерк, наверное, был такой, что мать не разберёт — но писал.

Солнце стояло высоко, грело по-настоящему. Пахло нагретой землёй и сухой травой, и чем-то ещё — тёплым, печным, издалека, от деревни за лесом. Корнилов привалился к стойке, прикрыл глаза. Тепло на лице. Тепло на закрытых веках. За бруствером — тишина, мягкая, без выстрелов, без ожидания выстрела. Где-то далеко тот, кто напевал утром — или другой, — тянул мелодию, протяжную, без слов, и она шла по ходу сообщения, как дым, и растворялась.

Ни войны. Ни траншеи. Ни пятисот саженей до тех, кто хочет убить. Октябрь. Бабье лето. Где-то рядом деревня, кто-то топит баню, мать зовёт с огорода, и можно не идти, потому что солнце ещё высоко, и некуда торопиться, и ничего не случится.

Открыл глаза. Траншея. Мешки. Солдат с картами. Война.

Пошёл обратно к Василию.

Вернулся к нише. Василий сидел на ведре, чайник на ящике, кружка в руках — как не уходил. Посмотрел на Корнилова вопросительно.

— Поедете со мной, батюшка? Хочу ещё пару позиций посмотреть.

Василий посмотрел на него — снизу вверх, из ниши. Помолчал. Потом кивнул — медленно, как кивают люди, которые привыкли не удивляться.

— Как доберётесь?

— Ногами, ваше превосходительство. Мне не впервой. — Поднялся, расправил рясу. — Или подводу дадут — тут до четвёртого полка недалеко.

Ильин дал подводу — ту же, обозную, на которой утром привезли сухари. Пахло мешковиной и мукой. Василий сел на край, свесив ноги. Корнилов ехал рядом шагом, Воронов — чуть позади. Возница — пожилой, молчаливый, из тех, кто лошадь понимает лучше, чем людей, — тронул вожжи, и поехали.

* * *

Четвёртый полк стоял левее, за болотом. Добирались просёлком, через деревню, в которой не осталось жителей: избы заколочены, колодец затянут ряской, на церковном дворе — госпитальные палатки, от них тянуло карболкой. По дороге молчали.

На подъезде к позиции — другой запах. Не грязь и не каша. Сладкий, тяжёлый, который Корнилов знал по Персии: так пахнет там, где мертвецов не убирают. Трое суток, не меньше. Воронов натянул поводья, побледнел. Корнилов не остановился.

Полковой командир встретил у входа в ход сообщения — подполковник Горяинов, пожилой, с нездоровым лицом, жёлтым от недосыпа или от печени. Козырнул — рука дрожала, мелко, и он убрал её за спину.

— Рад приветствовать, ваше превосходительство. Не ждали.

— Покажите.

Горяинов повёл. Те же окопы — и не те. Доски на настиле — гнилые, проваливаются под ногой. Стенки обшиты кое-как: плетень разошёлся, глина ползёт вниз, никто не чинит. Вода по колено — не по щиколотку, как в третьем полку, а по колено, бурая, с плёнкой. Мешки на бруствере — просели, два порваны, песок высыпался. Пулемётное гнездо — один «Максим», и тот на станке косо, кожух пробит, залатан жестянкой. Расчёт — двое, один спит, второй курит и не смотрит за бруствер.

Корнилов шёл и считал. Не потери — недостачи. Здесь: настил не чинен. Здесь: обшивка не подбита. Здесь: часовой стоит не на посту, а в трёх шагах левее, в нише, где не дует. Мелочи. Каждая мелочь — дыра. Из дыр складывается позиция, которая не выдержит.

— Священник у вас есть?

Горяинов потёр шею — жест усталого человека, которому задали вопрос, на который нет хорошего ответа.

— Был. Отец Никифор. Месяц назад эвакуирован — тиф. Замены не прислали.

Василий тихо сказал, за спиной Горяинова:

— Никифор мой. Вместе рукоположены, в девяносто восьмом. — Помолчал. — Здесь пели, Лавр Георгиевич. Месяц назад. Не церковное — солдатское, вечерами. Сейчас — послушайте.

Корнилов слушал. Тишина. Ни голоса, ни напева, ни ругани — ничего, кроме чавканья воды под ногами.

Солдаты здесь были другие. Серее. Тише. Молодой сидел у стенки, винтовка между колен, смотрел в землю. Корнилов прошёл мимо — не поднял головы. Пожилой чистил котелок — медленно, механически. Котелок давно чистый. Он всё чистил.

Василий уже шёл к молодому — не дожидаясь, не спрашивая. Сел рядом, тяжело, в грязь, ряса в воде. Не сказал ничего. Просто сел. Молодой посмотрел на него — сбоку, исподлобья. Василий достал из кармана что-то, протянул. Сухарь? Леденец? Корнилов не разглядел. Молодой взял. Не поблагодарил, не улыбнулся. Но взял.

Василий посидел с ним минуту, может две. Потом встал, пошёл дальше — к следующему, к тому, с котелком. Тронул за плечо. Сказал что-то, тихо, и тот поднял голову, и на лице мелькнуло — на секунду, не больше — что-то живое.

Корнилов стоял и смотрел. В третьем полку, где Громов и Василий, — одно. Здесь, где нет ни Громова, ни Василия, — другое. Те же окопы, та же война, те же люди. И — другое. Не мог пока определить, что именно. Записал бы — если бы была тетрадка. Не было ещё.

На обратном пути Василий сказал — негромко, с подводы:

— Плохо там, Лавр Георгиевич.

— Знаю.

— Не окопы плохо. Окопы починить можно. Люди плохо. Им не с кем. — Поправил ворот рясы. — Никифор был хороший. Но ушёл. И всё — как будто печку вынули из дома.

Корнилов не ответил. Ехали молча.

К вечеру набежали облака — лёгкие, розовые от заката, — и закат был долгий, размазанный по горизонту, красный с золотым. Корнилов смотрел — мельком, между мыслями, как смотрят на вещь обычную. Воронов ехал рядом, молчал. Василий на подводе — тоже молчал, возница молчал, лошадь шла сама. Тихо — Корнилов слышал скрип колеса и дыхание гнедого. Где-то за третьей линией, далеко, кто-то тихо напевал — без слов, мелодию протяжную, деревенскую. Не прерывали.

Василия довезли до третьего полка — он попросил. Сказал: зайду, навещу. Корнилов посмотрел на него — грязная ряса, усталое лицо, заплатки на локтях. Кивнул. Подвода свернула. Василий помахал — коротко, по-деревенски, ладонью вниз. Уехал.

* * *

В Ольховку вернулись затемно.

Прохор ждал у крыльца — накрытый стол, щи в чугунке, хлеб, чайник. Молча принял шинель, молча поставил сапоги к печке. Корнилов ел — быстро, не чувствуя вкуса. Думал: четвёртый полк. Горяинов с трясущимися руками. Мальчик у стенки. Чистый котелок. Священника нет.

Потом — рапорты. Стол, лампа, бумаги. Романовский принёс папку — толстую, вечернюю. Сводки от дивизий. Всё одно: без перемен. Обстрел — вялый, потерь нет. Разведка — тихо. Корнилов подписывал, откладывал, брал следующий. Та же работа, тот же вечер.

Связист постучал около девяти.

— Ваше превосходительство. Телеграмма из штаба фронта.

Корнилов взял листок. Карандаш, торопливый почерк, дважды подчёркнуто: Получены донесения из района Ковеля. Частям 8-й армии приказано повысить готовность. Подробности — телеграфом, утром. Характер угрозы — НЕВЫЯСН.

Невыясн.

Он перечитал. «Характер угрозы» — штабное, понятное. «Невыясн.» — штабное, непонятное. Штаб фронта не пишет «невыяснен» — штаб пишет «артиллерия», «пехота», «конница», «газ». Конкретика. «Невыясн.» — значит, не знают. Если штаб фронта не знает — значит, что-то не так.

Отложил листок. Взял второй — от начальника разведки корпуса, по телефону, записано ординарцем: Перехват передач противника на нашем участке — активность снижена. За последние сутки — три передачи вместо обычных двенадцати-пятнадцати. Содержание — шифрованное, дешифровке не поддаётся. Рекомендую усилить наблюдение.

Три передачи вместо пятнадцати. Немцы уходят, австрийцы нервничают, связь пустеет. Утром — снятые полки. Вечером — «невыясн.» Картина складывалась — и картина была такая: что-то происходит на западе, и это что-то настолько серьёзно, что восточный фронт для противника перестал существовать.

Романовский стоял у двери, ждал.

— Подготовьте приказ по корпусу, — Корнилов сказал. — Повышенная готовность с завтрашнего утра. Усилить наблюдение на западном направлении. Разведке — работать.

— Есть.

Романовский ушёл. Корнилов сидел над телеграммой. Невыясн. Одно слово. Семь букв. Штаб фронта не знает, чего боится.

Встал. Вышел.

* * *

Ночь стояла тихая, безветренная. Бабье лето задержалось, и воздух пах палой листвой и дымом из трубы — Прохор топил. Небо было чёрное, глубокое, в звёздах — густых, ярких, каких не замечаешь, когда некогда. Корнилов стоял на крыльце и замечал. Что-то заставило поднять голову — не тактически, не разведчик на маршруте. Просто. Звёзды. Тишина. Палая листва.

Стоял и смотрел на запад. За селом — поле, тёмное, за полем — лес, за лесом — фронт. Где-то за фронтом, за австрийскими окопами, за Ковелем, за Варшавой — что-то. «Невыясн.» Два снятых полка. Пустеющий эфир.

Минуту стоял. Может, две.

На горизонте — далеко, на самом краю, — что-то. Не вспышка. Вспышки он знал — белые, жёлтые, оранжевые, короткие. У этого не было цвета. Полоса по горизонту, широкая, — и в голове стало мутно, как будто воздух загустел, и захотелось отвернуться, закрыть глаза, не смотреть. Корнилов моргнул — и ничего. Горизонт тёмный. Звёзды на месте. Как будто не было.

Рука лежала на нагане. Когда достал — не помнил.

Стоял на крыльце. Смотрел на горизонт. Тёмный. Пустой. Звёзды горели. Листвой пахло. Ночь была обыкновенная осенняя ночь, в которой ничего не случилось. Только в затылке гудело — тихо, на самом дне, как после контузии.

Убрал руку. Постоял ещё.

Тронул крест в кармане.

Ледяной.

Тридцать лет — тёплый. С юнкерского. С деда. Утром, днём, у Василия за чаем, на обходе, у Громова, у Рашида — тёплый. Сейчас — ледяной. Будто пролежал в снегу.

Корнилов убрал руку. Посмотрел на запад. Темнота, тишина, звёзды.

Зашёл в избу. Лёг. Не разделся. Наган — рядом, на табурете. Лежал с открытыми глазами и слушал тишину — деревенскую, с далёким лаем собаки и скрипом ставни.

Крест в кармане не грел.

149 ₽

Начислим +4

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
14 апреля 2026
Дата написания:
2026
Объем:
330 стр.
Правообладатель:
Автор
Формат скачивания: