Читать книгу: «Колдуны», страница 3
«Да, и могу представить, как вы радовались. Послушаешь вас, Константин Петрович, так прямо хочется – вот назло – самому по Удельной бегать, со шпагой и этим самым. Наперевес».
«Видишь, сам смеёшься. А что до “назло”, так и починовнее тебя господа отличались, как глупые мальчишки; и сами не хотели, а бесчинствовали. Ущерб это в человеческой душе, Вася. Не будешь же ты уподобляться животному?»
«А вот и буду! буду! И бесчинствовать! Поеду сейчас на Думскую и стёкла в кабаках побью!»
Этим планам не суждено было сбыться.
Вася уже сворачивал в проулок, ведущий к дому, уже шагнул на протоптанную через газон дорожку – я даже не успел его одёрнуть, я редко выходил победителем из борьбы за сохранность зелёных насаждений, – и после этого всё произошло очень быстро: звуки борьбы и крики где-то над головою, тяжёлое падение дёргающегося тела; и вот Вася, отскочивший, отшатнувшийся, одурело рассматривает брызги крови на своих руках и одежде. Когда он повернулся с явным намерением убежать, я не дал ему это сделать. Уже собирались зеваки, уже снимали происходящее на мобильные телефоны, уже появился, как из-под земли, патруль. Нет, бежать было поздно. А взять себя в руки – не мешало бы.
Когда пришло время объясняться с молодым, но уже ко всему безразличным полицейским следователем (и этот без мундира), Вася смог только повторять: я просто шёл, шёл мимо. И вдруг вот нате.
– Но вы видели? Сам момент?
– Я не смотрел вверх. Я смотрел под ноги.
– Логично.
– Я ничего не видел.
– И ничего, я так понимаю, не слышали.
– Вы так говорите «ничего», как будто это «чего»! Не слышал! Я шёл… из церкви, со службы, и думал… о божественном.
«Вася, не заврись», – сказал я.
– Вы ходите в церковь? – сказал следователь. – Это хорошо.
– Да, я вообще положительный.
– …
Васе не понравилась пауза, и он нервно продолжил:
– А это просто какой-то наркоман. Случайно выпал из окошка. Они так делают, наркоманы.
– …
– Потому что нормальный самоубийца не будет выбрасываться с четвёртого этажа.
– Да, верно. А с чего вы взяли, что с четвёртого?
– …Дом-то четырёхэтажный.
– Но наркоман, по вашей логике, и со второго мог упасть.
– Со второго он бы вряд ли убился.
– Не повезёт – так и палец в жопе сломишь, – сказал следователь. – Но да, рассуждаете логично. Люблю людей, у которых всё чёрно-белое. По крайней мере, знаешь, на каком ты свете. Распишитесь.
И нас отпустили.
День, с утра тусклый и серенький, разыгрался, просветлел – и в солнечном свете заметнее, ощутимее стало безлюдье этих странных дворов Охты. Хотя, подумал я, стоило произойти несчастному случаю, люди мгновенно откуда-то появились. Несчастному случаю. Да.
«Вася, почему ты сказал неправду?»
«Не понимаю, о чём вы».
«А ты понимаешь, что я вижу то же самое, что и ты? Твоими глазами?»
«Я смотрел вниз!»
«А потом услышал крик и посмотрел вверх. Рефлекторно».
«Это был не крик. Не было никакого крика».
«Приглушённый и короткий. Назовём это сдавленный вопль. Так почему?»
«Потому что он не выпал. Потому что его выбросили».
«Да. Вот и мне так показалось».
«А вам не показалось, что его сбросили прямо на нас? То есть на меня? Ну а что, одним броском – двух зайцев. Даже трёх. Константин Петрович, а с вами что будет, если я умру? Вы только представьте: минутой бы позже…»
«Может быть, хоть это научит тебя ходить где положено».
«Все там ходят, так удобнее!»
«Вижу, что все. Оттоптались, как скот на водопое. Я продолжаю не понимать, зачем ты ввёл полицию в заблуждение».
«Потому что за этим могут стоять люди, которые страшнее любой полиции. Может быть, Шпербер меня всё-таки увидел – тогда, у гаражей».
«Интересно, что он там хранит».
«Нет! Не интересно! Что человек с погонялом Небрат может хранить в таких гаражах? Кокаин! Взрывчатку! Компромат на губернатора! За что мне всё это!»
«Вот полиция этим и займётся».
«Ой, да можно подумать, много вы знаете о полиции».
«Много. Я их всех знал. Начиная со старшего Трепова».
Фёдор Фёдорович Трепов, последний, до реформы, обер-полицеймейстер и первый градоначальник Санкт-Петербурга, Федька-вор, наживший миллионы и обеспечивший всех своих – девятерых – детей, «краснорожий фельдфебель», «полицейский ярыга», обер-офицерский сын (я не верю в «визит прусского принца»), жертва Веры Засулич, а ещё больше – дела Веры Засулич; человек анекдотически безграмотный и некультурный, в литературе признававший только «Полицейские ведомости»; и вместе с тем – человек большого природного ума, весь – энергия, движение, искренняя забота о своём полицейском деле, о пользах города и его благоустройстве, наделённый практической сметкой хлопотун, хорошо умевший и выбирать, и держать в узде подчинённых; существенное улучшение городского водопровода, канализация, Литейный мост, Морской канал, облицовка гранитом Адмиралтейской набережной, Александровский сад, паспортный режим, первая в России антиалкогольная кампания и благообразный вид народных гуляний – всё Трепов; порою кажется, что и знаменитое «есчо», и солдафонство, грубость ухваток, они все на войне – в 1877-м – а я тут сиди и соблюдай порядок, когда всё распущено; и в ответ на вопрос, почему не составит записок из своей долгой службы: «Я не письменный человек», – всё это своего рода рисовка, намеренное преувеличение, потаённая и не по воспитанию злая шутка: прикрылся медведь свиной харей и всем с удовольствием её показывает.
Того же покроя был полковник Власовский, московский обер-полицеймейстер при генерал-губернаторстве великого князя Сергея Александровича. Александр Александрович Власовский сумел за несколько лет преобразить московскую полицию, обуздать московских извозчиков, принудить домовладельцев провести ассенизаторские работы и заслужить от московского обывателя характеристику «Власовский антихрист, поэтому не спит и будоражит всю Москву».
Со сказочной быстротой носился он по городу, зимою – в санях, летом – в небольшой пролётке, рядом – чиновник из канцелярии с карандашиком и паскудской книжкой наготове – ах, эта прославленная паскудская книжка Власовского, куда для последующего наложения штрафов на месте вносились все виновные в нарушении правил дворники, извозчики, городовые, околоточные и любой замеченный беспорядок или намёк на незаконные поборы. (Вот так же и граф Пален, примерно в те же годы назначенный в министры юстиции, при объезде судебных округов всегда имел при себе памятную книжку, прозванную «книгою живота», куда вносил фамилии приглянувшихся чиновников – и не приглянувшихся тоже, под жирным крестом, превращая «книгу живота» в синодик.)
Виртуоз, полицейский эстет своего рода; человек из низов, без родства и связей, хитрый и пронырливый, клеврет великого князя; хам, всё свободное время – в кутежах и ресторанах; но – человек на своём месте, быстрый, толковый, въедливый, мастер распоряжаться; и вот на такого человека возложили весь позор Ходынки, виноваты в которой были Воронцов-Дашков по своей неспособности и великий князь – по злобе и мелочности. Долго Сергей Александрович ждал случая сделать Воронцову-Дашкову пакость, и коронационные торжества случай предоставили. Этот человек, которому Александр Третий когда-то послал телеграмму «прекрати разыгрывать Царя», человек, на просьбу Власовского о распоряжениях ответивший: «Пусть справляется Воронцов-Дашков!» – усердно вырыл яму себе самому, отныне и впредь великому князю Ходынскому.
Власовский дважды, сразу же после катастрофы и после отъезда Государя из Москвы, подавал в отставку – считаю более достойным признать себя формально виновным и уйти со службы самому, чем быть несправедливо уволенным помимо своей воли, – и оба раза великий князь его отговаривал, уверяя, что во всём виновато ответственное за гулянье Министерство Двора, а не московский обер-полицеймейстер и, следовательно, московский генерал-губернатор, его начальник, – отговаривал, улещивал, прямо запрещал и в итоге предал самым низким образом. Власовского бросили на съедение, никто за него не вступился – потому что в Москве он был чужой, пришлый, не из общества, – ошельмованный, уволенный без прошения, по царской резолюции, он рассыпался на части и очень быстро, несмотря на богатырское здоровье, умер, не дожив до шестидесяти. Кстати сказать, преемником его был второй сын Трепова Дмитрий.
А Департамент полиции? При директорстве Плеве и за ним Петра Дурново?
Плеве. Когда меня спросили, кого назначить в министры, Сипягина или Плеве, я ответил: назначайте кого хотите, один – дурак, другой – подлец. (Назначили Горемыкина.) Сказал ли я так, чтобы отвязаться? Был ли Плеве подлецом? Был ли он трагической фигурой? Трагический подлец, допустим, вариация на темы Шейлока? Те, кого он к себе подпускал, его любили, но он не подпускал никого, разве что (не всех) женщин. Подчинённые его боялись и чтили, и он считал нужным держать подчинённых в страхе, хотя людей, огрызавшихся на его едкие шутки, безусловно предпочитал людям подобострастным. Те, кто имел в себе силу к самостоянью, его всегда уважали.
Бархатный, барственный, вельможно-красивый – а происхождения самого тёмного, хотя и шептали, что Плеве незаконный сын одного из польских магнатов, – с видом человека постоянно утомлённого, чувствующего своё превосходство и таланты, для которых не нашлось применения; бархатный, а под этим бархатом – стальная воля; пренебрежение и даже презрение к вещам и людям; чарующий, но страшный человек; сфинкс, отменно вежливый, невозмутимо спокойный, никогда не повышавший голоса, не способный проронить в разговоре ни одного лишнего слова, – и все в один голос: ренегат и нерусский, пролаза, карьерист, со всеми в одинаково хороших отношениях, умел ужиться с такими разными министрами, как Лорис, Игнатьев, граф Толстой и Иван Дурново; министры сменяли друг друга, а Плеве всё был на своём месте; «от Плеве никогда не слышали его мнения, он вечно уклоняется от ответа»; Витте: «А каковы в действительности мнения и убеждения Плеве, об этом никто не знает, полагаю, что и сам Плеве этого не знает»; Суворин: «Так я и не понял, что он такое, консерватор или либерал; он и то и другое», – о да! конечно! Это самое главное – либерал человек или консерватор! эти господа всегда мастерят человека из его мнения о конституции, их требование своего мнения всегда оказывается требованием мнения политического. – Мнением Плеве были постоянная забота о сотрудниках («если хочешь, чтобы лошадь работала, её нужно кормить»), глубокое понимание нужд государства («сперва порядок, затем свобода») и то, что на службу порядку он поставил всё, что имел: ум, огромный опыт, исключительные познания и память, исключительную работоспособность, инстинкт и навыки государственника. И при этом – денежно безукоризненно честный, расчётливый, но не скупой, без цели составить себе крупное состояние – сорок тысяч оставил семье после всех лет службы и крохотное бездоходное имение, всё равно что дачу, в Костромской губернии. После гибели Плеве (что ещё от него осталось – лужа крови, обрывки вицмундира и нетронутый министерский портфель с докладами) князь Мещерский тотчас окатил его помоями. Для князя Мещерского это было в порядке вещей.
А Дурново! Пётр Николаевич Дурново, Квазимодо, маленький, сухой, весь из мускулов и нервов человечек, главный, если не единственный укротитель революции 1905 года, спасший династию и общественный порядок, министр внутренних дел, как зверь травимый и революционными боевиками, и Думой, и Витте; одиозная для общественности личность, человек более чем незаурядный, много умнее и Витте, и Столыпина и, кроме ясного ума, одарённый также сильною волей, угрозы его всегда приводились в исполнение, решительностью и талантом администратора, образцово ставивший любое дело, которое ему поручалось: и полицейское ведомство, и комиссии сената, куда его с трудом пристроили после скандала 1894 года, в котором были замешаны бразильский поверенный в делах, ресурсы полиции и неверная любовница Дурново, – резолюция Александра Третьего: «Убрать эту свинью в двадцать четыре часа», – и когда Плеве, став министром внутренних дел, не пожелал оставить ему Департамент полиции и дал в самостоятельное заведование Главное управление почт и телеграфов, – везде он, человек порядка, натура глубоко государственная, что было, наверное, его единственным убеждением, вносил целостность, дисциплину, систему, доступные казне улучшения. Всё в нём – властолюбие, быстрота понимания, беспринципность, неразборчивость в средствах, личное мужество и мужество независимого мнения, независимость суждений, хладнокровие, искренняя любовь к России, отсутствие мелочной мстительности – в другую эпоху создало бы Цезаря, в другой стране – Бисмарка… днём с огнём искали русского Бисмарка, а они были, пренебрегаемые, под рукою – Юрий Самарин, Дурново… И с безошибочным инстинктом либеральная толпа возненавидела его так, как не удостаивался даже Плеве, а нелиберальная – и тоже, увы, толпа, тоже чернь – умела только шутить: под счастливой звездой, дескать, родился Дурново, что после всех сделанных им репрессий и арестов целым и невредимым уходит из МВД.
«Константин Петрович, – сказал Вася как-то очень устало, – это всё начальство. Вы и сами не мелким винтиком перед ними стояли».
«Что ты хочешь этим сказать?»
«А то, что министра, если б меня к нему подпустили, я бы, может, и не боялся. Но вот такого… как это по-вашему? городового?.. очень даже боюсь».
«Вася, не говори глупостей. Во-первых, это был не городовой. Во-вторых, что тебе городовой сделает?»
«Всё что захочет. – Вася пожал плечами. – Они теперь с фантазией».
И ведь оказался прав: когда в следующий раз мы встретились с господином Вражкиным, следователь смотрел холодно и строго.
Сценой был залитый утренним солнцем скверик присутствия, действующими лицами, помимо Вражкина, Аркадий Шпербер и Шаховская. Все трое в некоторой оторопи разглядывали аккуратную, чёрным по кремовому надпись на стене:
РЕВОЛЮЦИЯ УЖЕ ЗДЕСЬ.
АДРЕС ТЫ ЗНАЕШЬ.
– Вот мы и с праздником, – задумчиво сказал Шпербер. – Всё как в Европе. И что насчёт адреса?
Торопящиеся на службу чиновники не рисковали остановиться, и Вася тоже прошмыгнул бы мимо, но именно в эту минуту обернувшийся следователь увидел его, узнал и смерил взглядом.
– Это не для вас ли послание?
– Для меня? Я-то тут при чём?
– Ой, нет, – сказала Шаховская. – Это же Васнецов.
– Вижу, – с ударением сказал Вражкин. – Тот самый. Свидетель по делу. Пока что.
– Не теряешь времени, мой Василий. Кого пришил? – Шпербер одобрительно кивнул затрясшемуся Васе и обратился к следователю: – Не цепляйся, Лёва, к надежде русской бюрократии. Зачем ему революция? Он не хочет жить как в Европе и коммунизма-анархизма не хочет тоже. Но самое главное – не хочет проблем на вверенном ему участке государственного строительства. Предложи ему выбирать между отсутствием проблем сейчас и будущим величием России в пакете с немедленными мелкими проблемами – что он, по-твоему, выберет? Что и называется стабильность.
Он говорил чуть быстрее и чуть веселее, чем следовало, но что такого было в чьей-то глупой выходке, чтобы породить это нервное возбуждение? Аркадий Иванович Шпербер не производил впечатление человека, который обдумывает всё, что пишут на заборах. Если только за сто лет роль заборов в общественной жизни не изменилась.
– Вы не все возможности перечислили, Аркадий Иванович, – сказала Шаховская. – Почему только анархисты? Это может быть консервативная революция.
– Шаховская! Редактор! Даже слов таких вслух не произноси! Во сне не думай! Консервативная революция! Эрнст Юнгер! Карл Шмитт!
– …Фон Заломон…
– О да! Убийство Ратенау – это то, чего нам сегодня остро не хватает.
– Наши Ратенау уже все на пенсии, – невозмутимо заметила Шаховская. – Кто дожил. А вы, значит, боитесь тайного канцлера? Правильно боитесь. Разговоры о будущей великой России – одно, а её неподвластное вам зарождение – совсем другое.
– Очень поэтично, – признал Шпербер. – Поднимется тайный канцлер из недр глубинного, так сказать, народа и первым делом повесит Аркадия Небрата на хорошо освещённом столбе. После чего, понятное дело, всё мгновенно наладится. Мягкий передел собственности, смена элит, честные выбора` и сопутствующие потери. У Лёвы нашего прибавится возможностей и работы. Ничего, Лёва, как-нибудь. Тайный канцлер всё-таки, а не пугачёвщина. Да?
– Мог бы я сказать…
– Скажи, не щади мои чувства.
Вася уныло и нерешительно переминался, ждал, пока его отпустят. Отвлечённая беседа с упоминанием ничего не говорящих ему (да и мне тоже) имён надежде русской бюрократии очень быстро наскучила.
Эти трое, столь несхожие, понимали друг друга с полувзгляда; даже если они будут врагами, преисполнятся ненависти, это останется: умение понимать, общие шутки. Все они умнее, способнее моего Васи, у них ясные безжалостные глаза, умные головы, крепкие нервы – и каменные сердца, полагаю; если такие захотят, то сделают. Неожиданно ленивый, лживый, недалёкий Вася стал мне очень дорог.
А потом Шпербер встряхивает головой и отдаёт распоряжение в пространство:
– Стену отмыть. Фомину доложить. Умы публики смущать не будем. Да, Шаховская, редактор? Не будем?
И Шаховская легко соглашается.
3
Бисмарк! Великий, грозный Отто Бисмарк! Железный Канцлер! Бисмарк, обер-скот, говорил Александр Третий. (Александр Третий языка не придерживал. Краснопевцев и г-н Виляев о Валуеве; поганый Шувалов; скотина Рейтерн; свинья Головнин. Но всё это за глаза и на бумаге: при личном объяснении государь совестился, конфузился, мечтал провалиться сквозь землю; никогда не умел распекать, даже если и требовалось.) И ещё: «От Бисмарка можно всего ожидать».
Вильгельм Первый: «Трудно быть кайзером при Бисмарке». Внук Вильгельма Первого, Вильгельм Второй: «Как же трудно с ним ладить! Мне всегда приходится уступать, а ведь я требую так мало». «И министры-то уже не мои, а князя Бисмарка». Огромная популярность. «Ссора с Бисмарком будет иметь те же последствия, что и приказ стрелять в толпу». Великий интриган, великий мастер фальсификации, создатель Германии – прочно, солидно, надолго, a la Собакевич, и при этом чисто по-немецки; создатель Германии, заставивший Тютчева вспомнить легенду о пробуждении Фридриха Барбароссы, которого мы увидим живьём выходящим из его пещеры; der alte Barbarossa, der Kaiser Friederich; его искусная наглость, его демонизм, бесовская, необъяснимая власть над людьми и событиями – и как он, должно быть, внутренне хохотал, когда сам себя называл «честный маклер».
И свирепая, беспощадная, систематическая последовательность, с которой он травил своих врагов – взять хоть графа Арнима; и свирепая неблагодарность к былым друзьям и соратникам, общее с Катковым, если закрыть глаза на разницу в размерах, умение использовать, высосать и отбросить – сколько раз старик-император за спиной у своего канцлера потихоньку утешал обиженных. И особая жадность: жаден, корыстолюбив, но за одни деньги даже не мигнул бы. И столь дорогая сердцу Константина Николаевича Леонтьева поэзия жизни: смелость, физическая сила, огромный рост, дуэли, шрам на щеке, бутылка мозельского в завершение завтрака, Евангелие и французские романы; студента, который в него стрелял, взял за шиворот и сам отвёл в полицию. Ему было хорошо в России, он год прожил прусским посланником в Петербурге, полюбил слово «ничего» и, говорят, научился солить грибы.
И словечки его, оставшиеся в исторической памяти фразы: записывали за ним все, в первую очередь – люди, неспособные оценить глубину этих острот. «С плохими чиновниками не помогут и хорошие законы». «Великие вопросы решаются не парламентскими резолюциями, а железом и кровью». «Слова – не солдаты, речи – не батальоны». «Дворцы – это опасные питомники вирусов, сквозняков и властных женщин». «Последовательны только ослы». «Самое опасное для дипломата – иметь иллюзии». «Европейская карта Африки». «Кошмар коалиций». «Любая политика лучше политики колебаний». «Уж если быть революции, так лучше мы её возбудим сами, чем станем её жертвами». «Вся моя жизнь была игрой с высокими ставками на чужие деньги». О рвении канцелярий: «Административный понос». Об общественной жизни: «Интриги баб, архиепископов и учёных». О столкновениях: «Очистительный элемент». Об овации, которой его провожал Берлин после отставки: «Похороны по первому разряду». О Дизраэли: «Der alte Jude, das ist der Mann». О нашем Горчакове: «Его тщеславие и зависть ко мне были сильнее его патриотизма». (Последнее, увы, сущая правда: канцлер Горчаков, пустивший словцо «бисмаркизировать», этот государственный полумуж, нарцисс чернильницы, «позорящая Россию развалина» Берлинского конгресса, в почёте без уважения, Горчаков, с его тщеславием, непотизмом и громкими фразами, завидовал Бисмарку люто; вся его маленькая душа изошла на эту зависть, вытеснившую сперва госпожу Акинфееву, а после и любые соображения высшего порядка, буде таковые у него оставались.)
Русского Бисмарка искали-искали и наконец, притомившись, решили назначить в бисмарки Сергея Юльевича Витте.
Витте был именно тем наглым выскочкой, каким его все считали, но. Вот именно, следует огромных размеров но. Парвеню и вундеркинд, не просто грубый, не просто неотёсанный и сквернослов, но весь какой-то разухабистый, с каким-то похабством приёмов; какая-то домашняя – да и в приличном-то доме не терпимая – распущенность, расхристанность, пряный альковный дух. Буйный, несдержанный, страстный; и при огромной самонадеянности, при огромном и нескрываемом презрении к людям (искренне благоговел он только перед двумя: Александром Третьим и своим дядей Ростиславом Фадеевым) – готовность унижаться перед кем угодно, лишь бы добиться своего.
Задорный тон, гнусавый тенорок, ужасный южнорусский акцент; совершенно без манер: в заседаниях Витте сидел развалившись, оба локтя на стол, в заседаниях Витте говорил всё, что приходило в голову; встречи Витте с путейцами в Тарифном комитете завершались скандалом: С таким нахалом мы отказываемся заседать. – С такими идиотами я не могу работать. Сила, напор, мощь; слепая стихия, которая «прёт», «ломит»; и ни следа нравственной брезгливости – взять нахрапом, терроризировать там, где не сработали лесть или подкуп; не смущаясь предлагать деньги и должности и не стыдиться, получив (но редко! как редко!) отказ и отповедь. В окружении своём предпочитал людей не первой нравственности как таких, с которыми проще иметь дело. И оборотная сторона его беспринципности: в Витте не было мелкого самолюбия, тупого упрямства в отстаивании своего; его можно было переубедить, образумить. И циклопическое, торжествующее бескультурье – вероятно, он даже «Птички Божией» Пушкина не читал никогда и заснул бы над первой же страницей любой серьёзной книги.
Политический хамелеон, хитрый, вероломный и умный, весь – ложь и фальшь; фальшивил, подлаживался к течениям, угождал и нашим и вашим (и это оттолкнуло от него всех); звериная ненависть к Плеве, не зря он взял к себе в министерство «Серенького» Колышко, которого Плеве считал вором; властолюбие – но сам подал в отставку в апреле 1906 года, накануне открытия Государственной думы, чутьём, звериным носом унюхав проигранное сражение; этого не простил ему Николай Второй («мои министры не уходят, я их увольняю»), этим оскорбился Суворин («это почти равняется тому, что главнокомандующий уезжает с поля сражения накануне генеральной битвы – буквально накануне»), это высмеяли газеты («доведя правительственный корабль до Сциллы и Харибды, С. Ю. Витте временно устраняется от кормила правления, дабы грядущие ужасы не обрушились на его голову»). Нужно понимать характер Витте, он был не из тех, кто римским солдатом умирает на позабытом посту; но видя выход, видя хотя бы проблеск надежды, он напрягал все силы, пускал в ход всех своих демонов – Портсмутский мир тому лучшее доказательство, два старейших посла, Муравьёв в Риме и Нелидов в Париже – Нелидов, ещё Сан-Стефанский мир подписывавший вместе с Игнатьевым, – отказались возглавить делегацию, сказались больными, а Витте поехал и победил. Золотой рубль, винная монополия, Транссибирская магистраль, интерес к Северному морскому пути, победа в таможенной войне с Германией, попытка перевести капиталы царской семьи из лондонского банка в Россию; никто не станет отрицать его заслуг, но Витте, весь в настоящем, равнодушный к прошлому и с бухгалтерским планом на будущее, человек, который при животном инстинкте жизни, нутряном чувстве её потребностей был исторически слеп, потому что считался только с текущим балансом, человек, у которого за всю карьеру даже мысли не мелькнуло, что есть нечто поважнее бюджета, – такого человека не назовёшь государственным деятелем даже притом, что сам по себе он был государственник, стремившийся к обеспечению величия и силы государства как целого.
4
«…И что?»
«А то, что и Бисмарк, и Витте, и все мы, государственные люди, были на виду. А искать тайного канцлера в недрах народа – глупая, опасная и безответственная затея. В этих недрах, кроме лихих людей, отродясь ничего не водилось».
«Константин Петрович, это Шаховская ищет, а не я».
Передовая статья Шаховской о консервативной революции не только не наделала чаемого авторами шума, но и прошла незамеченной. Те, кто её всё же прочёл, оказались не теми, кому она предназначалась. Прочли да пустили заворачивать селёдку по лавкам (если бы в новой России ещё оставались лавки и бочковая селёдка). Их тупое безразличие спасло Шаховскую от всего – гнева начальства и кары, – кроме унижения. Её шипучие, сыплющие бенгальским огнём фразы и прогорели ярко, колко и вотще, как бенгальский огонь, во тьме, в глухой и затхлой пустоте за забором; собачью будку скорее бы они могли заинтересовать, чем охтинского обывателя.
И поделом! Нельзя заклинать духов крови и почвы, будить тайные, тёмные силы после того, как сотни лет ушли на то, чтобы загнать их под спуд. Ещё и со словом революция среди заклятий! отказываясь понимать, что существительное, особенно такое, всегда перевесит эпитет. Задолго до всех этих чтимых Шаховской немцев о «революционном консерватизме» говорил и писал генерал Фадеев, обожаемый дядя С. Ю. Витте, и что же? Очень быстро заткнули генералу Фадееву рот, в придачу высмеяв: прав не прав, а зря сунулся, – как зря сунулся после него Лев Тихомиров с «Монархической государственностью».
Бисмарк потому и Бисмарк, что не из каких-то недр явился, а из прусского юнкерства.
«А что-то вы говорили про императора в пещере…»
«Да. Говорил. Но, Вася, это совсем другое. Пещера тайная, а не император.
Der alte Barbarossa,
Der Keiser Friederich,
Im unterirdschen Schlosse
Halt er verzaubert sich.
Er ist niemals gestorben,
Er lebt darin noch jetzt…2
Это Фридрих Рюккерт. Прекрасный поэт. Ты знаешь по-немецки?»
«Нет! И учить не буду!»
Надписи продолжили появляться (иногда они предлагали делать революцию, иногда – купить лауданум), но людей из окон больше не выбрасывали. Дело о гаражах в очередной раз ушло под сукно. Аркадий Шпербер таинственно появлялся и пропадал. Я изучал двадцать первый век: он вырастал постепенно вокруг высокими безобразными домами, и башнями Москвы на горизонте, и, на западе, всё чётче проступающими очертаниями новой, бессильной Европы – дальше, за Европой, тяжёлым боевым кораблём выплывала из атлантического тумана сверкающая громада Соединённых Американских Штатов. Огромный мир волшебно рос, ветвился, в мозаику складывался из заголовков новостей в Васином смартфоне и крикливой ругани там же; более бесчувственный мир, и более трусливый, и скаредный; полнился сиянием июньских листвы и воды, игры света – и вот это было тем, что не изменилось и, не связанное напрямую с прошлым, делало его частью общего всем временам времени.
Я осваивался и в Васином мирке, где под покровом суеты не происходило вообще ничего, и все (при наличии) страсти, весь (уж какой был) жар сердец прилагались к дрязгам и пустякам. Директором юридического отдела и непосредственным Васиным начальством была скорее особа, нежели дама, немолодая (что не только ею игнорировалось) и бесплодно энергичная. Подчинённые – Вася и две бесцветные барышни – находились с этой Ольгой Павловной в трагическом разладе. Они, по её мнению, не хотели. Фомин тоже жаловался, что, кроме него, никто ничего не хочет, и напоказ засучивал рукава – всё сам, сам! – на заурядный объезд бросался как в штыковую атаку. Ольга Павловна знала лучше. Она ничего не делала сама, но говорила за всех. Всё, что делалось в строгом соответствии с её указаниями, приводило к ошибке, и, видя ошибку, Ольга Павловна искренне не видела её авторства. Ну что опять такое! говорила она. Когда же вы научитесь делать как сказано! Что значит «так и сделали»? Я им говорю одно, делают они прямо противоположное, а потом смотрят мне в глаза и заявляют, что я сама виновата! Сперва праведное негодование её душило, после – жалость к себе и мысль о том, как несправедливы и неблагодарны люди; каждый раз это было мучение для себя и других, но для других всё же больше; счастье ещё, что беспрестанной работой отдел не томили, и как-то они справлялись, молча делая по-своему либо не делая вообще. Прекрасно я понимал, почему Вася лжёт и изворачивается, вместо того чтобы искать у начальницы помощи, когда следователь Вражкин начал тягать его на допросы.
Лев Александрович Вражкин, молодой человек не многим старше Васи и Шаховской, возненавидел Васю с первого взгляда. (На тот же первый взгляд более подходящим словом было бы «невзлюбил» – ненависть как-то не вязалась с этим хладнокровным и видимо чуждым страстей юношей, – и всё же ненавистью это было с самого начала.) Словно бы сразу, как глянул, позавидовал – но чему? Вася не был писаный красавец, или щёголь и daredevil в стиле Шпербера, или персона – и это Вражкин при первой их встрече распоряжался и приказывал, а Вася дрожал, склоняя голову; и Вражкин же, при встречах последующих, находил всё новые способы уколоть, зацепить, обидеть – не меняя удивительно ровного голоса, не отводя взгляда. Взгляд этот был исполнен вдумчивого презрения, и Вражкин завидовал, не переставая презирать.
«Ну что ему от меня надо? Сколько нужно бумаг на одного самоубийцу?»
«Вася, он не хуже тебя знает, что это было убийство».
«Тогда пусть так и скажет, что я вру».
«Нет, зачем же. Он выжидает. Нюхает воздух. Не решил ещё, на какой ноге будет танцевать. У него нет прямого приказа, понимаешь? Допустим, заставит он тебя сказать правду, а после выяснится, что такая правда начальству не годится. Этот молодой человек сделает прекрасную карьеру».
Здесь и далее примеч. редактора.
Начислим
+12
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе