Читать книгу: «Волчий поцелуй»
Глава 1. Волчья ухмылка
Город Тюиль под осенним солнцем был подобен двуликому божеству. С высоты замковых шпилей он сиял, как тщательно отполированная драгоценность, вправленная в зелёное золото лесов и серебро реки. Кривые улочки-вены пульсировали шумной и бурлящей жизнью. Здесь, в теснине между фахверковыми домами, чьи верхние этажи почти смыкались, рождался густой запах человеческого бытия: аромат свежего хлеба из пекарен, сладковато-гнилостное дыхание сточных канав, и пряное марево, струящееся от дверей таверн. Всё это сливалось в мощный, животворный хаос, над которым возвышался, как труба органа, готический шпиль собора Святого Арнуля.
Но сегодня хаос этот был узаконен и возведён в ранг праздника. На главной площади кипела ежегодная осенняя ярмарка. Это было море плоти, дерева и цвета. Море, выплеснувшее на берег сотни прилавков, как грубых, сколоченных на скорую руку, так и резных, под шатрами из ярких тканей. Здесь пестрели не только товары, но и лица: загорелые морщинистые физиономии крестьян, алые от хмеля щёки горожан, настороженные взгляды странствующих цыган. Воздух дрожал от гомона торгов, споров, хохота, криков зазывал и бренчания лютни. Запахи, обычно разрозненные, здесь сплелись в один густой тревожный дух свободы, что на два дня освобождал всех от сословных пут.
Среди этого пестрого моря Изабелла Ортан, дочь маркиза де Тюиля, двигалась с грацией лебедя, плывущего по бурной реке. Её платье из бледно-голубого шелка, оттенка неба в ясный полдень, мягко обволакивало её прекрасную юную фигуру, являя собой молчаливый укор грубости саржи и холста вокруг. Она не обращала ни малейшего внимания ни на взгляды, провожавшие её, ни на восхищённые поклоны купцов, ни на шёпот горожанок за спиной: «Смотри-ка, маркизская дочь… Какая стать… Говорят, скоро за герцога выходит…». Для неё этот шёпот был таким же фоновым шумом, как крики аукционистов или рокот скота. Тонкие лайковые перчатки до локтя не столько защищали руки от осенней прохлады, сколько ограждали их, как невидимый барьер, от случайного прикосновения.
Рядом с ней, как яркая, шумная птичка, порхала её тётушка и, что куда важнее, лучшая подруга, вдова Эмилия. Леди Эмилия, чьи вольные взгляды на жизнь и лёгкое пренебрежение условностями были предметами пересудов и одновременно тайной завистью всего высшего света Тюиля.
— Изабелла, взгляни на эти вензельбургские кружева! — воскликнула она, хватая племянницу за рукав. — Тоньше паутины! Представь, какое декольте можно отделать! Хотя, тебе, моя чистая голубка, рано ещё о таком думать, — она подмигнула, и в её глазах вспыхнула озорная искорка.
— Тётя, пожалуйста, — мягко, но с лёгким упрёком произнесла Изабелла, высвобождая руку. Её взгляд, привыкший скользить по лаковым паркетам бальных зал и золочёным корешкам книг в фамильной библиотеке, теперь вынужден был пробираться сквозь чащу простонародной жизни. — Я искала лавку господина Лефевра. Он обещал новый томик сонетов.
— Сонеты! — фыркнула Эмилия, уже торгуясь за флакончик с духами. — От них лишь зевота да мечты ни о чём. Тебе нужны не сонеты, моя дорогая, а приключения. Хотя бы вот такие, — она обвела рукой шумную площадь, — живые, настоящие!
— Эта «настоящесть» пахнет несколько резко, — улыбнулась Изабелла, но её глаза уже искали путь к тихой гавани книжной лавки на окраине этого людского водоворота.
Именно там, у самых крепостных стен, где каменная мощь города уступала место стихии леса, её взгляд, скользивший по стопкам фолиантов в витрине, вдруг наткнулся на нечто иное.
В углу площади, в тени высокой, почерневшей от времени стены, стоял прилавок, чуждый всеобщему ликованию. Он не был украшен ни яркими тканями, ни флагами; и едва ли напоминал лавку — два широких колеса от телеги, на которые был настлан щит из грубых, заскорузлых от многолетней сырости и жира плах. Здесь царил иной закон, и пахло иначе: не пряностями и жареным, а холодом глубокого леса и железным духом свежей крови. На этом дремучем алтаре лежала добыча: тушки фазанов с переливчатым оперением, крохотные рябчики и зайцы с остекленевшими глазами и тонкими лапками. Венчал это скорбное пиршество огромный кабан, на чьём лоснящемся боку с чёрной щетиной застыли алые струпья
Вокруг этого места царила странная, почтительная тишина, нарушаемая лишь деловым бормотанием. Покупатели здесь были не праздные зеваки, а суровые, практичные люди: повара из замковых кухонь в заляпанных жиром фартуках, скуляще торговавшиеся за каждый су; крепкие хозяйки с корзинами, высчитывавшие, на сколько дней хватит кроличьей тушки большой семье, старый трактирщик, придирчиво щупавший сало на кабаньей туше. Здесь не было места сантиментам — шла простая, чёрствая торговля смертью.
И над всем этим, словно дух самого леса, явившийся в город, возвышался он.
Охотник. Молодой, но будто вырубленный из старого, кряжистого дуба, что века рос не на приглаженной равнине, а на самом краю обрыва. От него, даже отсюда, веяло не просто запахом леса, а необузданным жаром костра под открытым небом, нагретой на солнце кожи, животной свободы, которой в этом застроенном, зарегулированном городе не водилось. Обнажённые до локтя мускулистые руки покрытые тёмными, словно шерсть, волосами, были испачканы землёй и чем-то засохшим и матовым. Простая холщовая рубаха, некогда серого, а ныне неопределённого от пота и дыма цвета, туго натянулась на невероятно широкую грудь и плечи, которые, казалось, никогда не знали теснящего объятия камзола. Его волосы, цвета тёмного, почти бурого мёда, были слегка растрепаны ветром и выбивались из-под повязки, удерживавшей их ото лба.
Когда он поднял голову, чтобы перекинуться словом с соседом-кузнецом, Изабелла увидела его лицо. Скуластое, с резкими, жёсткими линиями, будто высеченными не резцом, а ветром и непогодой. Трёхдневная щетина оттеняла твёрдую линию челюсти, придавая ей свирепую, но сдержанную силу. И самое главное — глаза. Они были подняты немного выше, чем у большинства людей, что придавало его взгляду наблюдательную, чуть свысока остроту. Серые. Но не цвета зимнего неба или стали, а как у горного озера в пасмурный день – холодные и пронзительные. В них не было ни тени городской усталости или расчёта, лишь спокойная ярость и глубокая тоска по просторам. Глаза волка, замершего в засаде.
Внутри у неё всё сжалось от странного чувства острой неприязни, смешанной с неприязненным любопытством, граничащим с очарованием. Её воспитанное естество протестовало против этой демонстрации грубой силы, но взгляд, вопреки воле, цеплялся за его движения. Она наблюдала, как он ловко, почти небрежно, взвешивал на безмене тушку кролика для щуплого горожанина в поношенном камзоле.
— Полтора ливра, и ни су меньше, — прозвучал голос охотника. Он был низким, приятно-хрипловатым и разительно контрастировал с его диковатой внешностью. В нём не было заискивания торговца, лишь спокойная, немного усталая констатация факта.
— Да это ж грабёж! Он весит не больше курицы! — взвизгнул покупатель.
Охотник, не удостоив его взглядом, легко перебросил тушку на ладонь, словно проверяя её вес на ощупь, как опытный меченосец — баланс клинка.
— Он бегал быстрее курицы и ел не зерно, а дикий клевер. За скорость и хороший корм и платить надо соответственно. Не хочешь — проходи. За углом есть дешёвые индюки, откормленные помоями.
Горожанин что-то буркнул, но, поколебавшись, всё же отсчитал монеты. Большие, сильные руки охотника обращались с безжизненным тельцем не со злобой, а с пугающей, отточенной привычностью. В каждом его действии была лишь простая, безэмоциональная эффективность ремесленника, знающего своё дело от и до. Он взял монеты, швырнул их со звоном в кожаную суму на поясе и тут же повернулся к следующему покупателю — трактирщику, уже указывавшему пальцем на тетерева. Вся его манера держаться, этот молчаливый, уверенный диалог с миром через действие, а не слово, гипнотизировал Изабеллу, вызывая в душе неприятное, но щемящее волнение.
«Варварство», — пронеслось у нее в голове. Воспитание, книги о природной гармонии, проповеди священника в фамильной часовне — всё это всколыхнулось в ней благородным негодованием.
Не отдавая себе отчета, Изабелла уверенно подошла к его прилавку. Запах крови, сырой шерсти и лесной хвои ударил в нос.
— Извините, — произнесла она, и ее голос, чистый и звонкий, как колокольчик, заставил охотника резко обернуться. — Неужели вы не находите, что сама мысль о том, чтобы отнимать жизнь у этих беззащитных созданий, чтобы потом выставить ее на продажу — есть величайшая низость?
Толпа вокруг слегка притихла. Некоторые узнали дочь маркиза и с любопытством ждали развязки.
Охотник медленно выпрямился во весь свой немалый рост. Его серые глаза обмерили ее с головы до ног — изящное платье, безупречные перчатки, высокомерно поднятый подбородок. И тогда на его губах появилась дикая, насмешливая, но невероятно притягательная ухмылка.
— Беззащитных, моя леди? — переспросил он. — Вам, должно быть, фазан, который вчера чуть не выколол мне глаз шпорой, или кабан, который может распороть человека клыками от живота до глотки, рассказывали. А зайцы, если вы не в курсе, отлично справляются с огородами ваших арендаторов, оставляя их семьи без пропитания на зиму.
Вокруг раздался сдержанный смешок. Кузнец фыркнул.
— Я не ем фазанов с вашего стола и не пашу на ваших полях, — парировала Изабелла, чувствуя, как жар стыда и гнева поднимается к её щекам. Она выпрямилась, принимая позу, которую часто видела у отца во время диспутов. — Но я знаю, что есть иной путь — путь сострадания, а не жестокости. Философы древности говорили о «благоговении перед жизнью». Разве уничтожение делает человека выше зверя, а не созидание и защита?
Охотник склонил голову набок, и в его глазах вспыхнул холодный, оценивающий интерес, будто он увидел не просто капризную барышню, а неожиданного спорщика.
— Сострадание? Благоговение? — повторил он, и его голос прозвучал теперь язвительно. — Отлично. В следующий раз, когда к овцам вашего отца подберётся голодный волк, я обязательно передам ему ваши слова о благоговении. А вы тем временем спросите у скорняков в мастерских Тюиля, из чего они будут шить зимнюю одежду для тех же философов, если мы, невежды, перестанем «низко» добывать пушнину. Или чем набьют вам перины, чтобы ваши нежные бока, отягощённые чтением, не мялись о солому.
Он сделал шаг вперед, и его тяжёлый и неумолимый взгляд вновь скользнул по её безупречному наряду.
— Ваши древние мудрецы, леди, сидели в тёплых домах и рассуждали о высоком, потому что чей-то грубый труд клал им на стол хлеб и дубил кожу для их сандалий. Сострадание — роскошь сытого. Голодный же знает лишь один закон: или ты, или тебя. Лес учит именно этому. А ваши книги учат красиво об этом забывать.
Вокруг раздался уже не сдержанный, а откровенный, гулкий смешок. Здоровенный кузнец с закатанными рукавами и заляпанным сажей лицом, стоявший рядом, фыркнул и громко пробурчал, обращаясь ко всем и ни к кому:
— Тьфу! Слышали, мужики? Нам бы ихние заботы — о благовениях да сострадании к зайцу, когда у своих ребят в печи пустой суп кипит! Эх, знать зазнавшаяся... У них в головах ветер, а в карманах — звон.
Его слова нашли живой отклик. Другие торговцы и зеваки закивали, кто с усмешкой, кто с внезапно вспыхнувшим недобрым блеском в глазах. Эта перепалка внезапно превратилась из частного спора в маленькое представление, где изящная дочь маркиза играла роль нелепой героини, а грубый охотник — народного заступника, говорящего суровую правду. Изабелла почувствовала, как её лицо пылает уже не просто от гнева, а от публичного унижения. Она, чьё мнение выслушивали с почтением в салоне королевы, была осмеяна на потеху всей рыночной площади этим неотесанным простонародьем и их диким вожаком! Но самое обидное, где-то в глубине души мелькнула мысль, что охотник был прав.
Изабелла стояла, словно парализованная. Гнев, стыд и ощущение глубочайшей несправедливости сдавили ей горло. Она открывала рот, чтобы найти убийственные, достойные её воспитания слова, но легкие лишь судорожно глотали воздух, насыщенный пылью и чужим торжеством. «Вы… вы…» — было всё, что она могла выдавить из себя, и даже это прозвучало как жалкий, задыхающийся шёпот.
Ситуацию, как всегда, спасла тётушка Эмилия. Она появилась рядом с грацией кошки, просочившись сквозь толпу, и её звонкий, не терпящий возражений голос легко перекрыл сдавленный хохот.
— Браво, молодой человек! Искренне браво! — воскликнула она, обращаясь к охотнику с самой очаровательной улыбкой, в которой, однако, читалась стальная уверенность. — Вот она, подлинная, не приглаженная придворными церемониями мудрость! Та, что идёт не из книг, а от самой жизни. — Она ласково, но властно взяла Изабеллу под локоть, переводя взгляд на племянницу. — Тебе, моя дорогая, есть чему поучиться у простого народа. Их философия куда прямее и честнее наших умствований. Пойдём, тебе пора отдохнуть от столь ярких впечатлений.
И, не дав ни Изабелле, ни охотнику, ни толпе возможности что-либо добавить, она плавно, но неумолимо развернула племянницу и повела её прочь. Её осанка и тон, полный снисходительного одобрения, мастерски перехватили инициативу, превратив позорное отступление в величественный уход знатной дамы, снизошедшей до народной поучительной сценки. Подол платья Изабеллы, подхваченный решительной рукой Эмилии, лишь изящно взметнулся, не хлестнув по пыли.
Весь вечер она была молчалива и холодна. Над семейным ужином тягостным облаком повисла неестественная тишина, нарушаемая лишь односложными, отрывистыми фразами. Обычно безупречно вежливая со слугами, Изабелла сегодня резко одёрнула горничную, поправившую её стул, и сухо отказалась от второго блюда. На вопросы матери о впечатлениях от ярмарки она ответила ледяным «ничего особенного» и отвернулась к окну. Даже отец, маркиз, спросивший её мнение о новом сорте вина, получил в ответ невнятное бормотание, граничащем с дерзостью. Все были в недоумении. Леди Камилла переглядывалась с мужем, не понимая, что случилось с их всегда столь сдержанной дочерью. Тётушка Эмилия лишь пожимала плечами в ответ на их немые вопросы, нарезая себе кусок дичи с безмятежным видом, а в уголках её губ играла хитрая, всё понимающая улыбка.
Изабелла едва притронулась к жареной оленине, представив с тошнотворной ясностью, как огромные, волосатые руки того охотника свежуют и потрошат это самое животное. Вместо томика сонетов, за которым она ходила, в её голове теперь непрестанно крутился один и тот же диалог, как пёстрые попугаи из дальних заморских стран, и каждое повторение заканчивалось её поражением. Это было невыносимо. Лёжа в постели, уставившись в балдахин, она придумывала новые, сокрушительные ответы, которые должны были поставить наглеца на место.
«Сострадание — роскошь сытого? Нет, милостивый государь, это — признак цивилизованного человека!» — звучало в её воображении гордо и убийственно.
Или так, с ледяным презрением: «Вы путаете жестокость с необходимостью, сударь. Истинная сила не в том, чтобы отнимать жизнь у беззащитного, а в том, чтобы её защищать. Ваш лес, кажется, не научил вас этой разнице».
А лучше всего было бы просто посмотреть на него с бесконечным, благородным сожалением и произнести, не повышая голоса: «Жаль, что столь сильные руки и острый ум служат лишь смерти, а не созиданию. В ваших словах я слышу не мудрость леса, а лишь отчаяние того, кто сам себя загнал в его самые тёмные чащи».
Но в памяти всплывало не её воображаемое торжество, а его спокойные волчьи глаза и низкий, хрипловатый голос, говоривший о пустых печах и тёплых перинах. И от этих мыслей становилось не по себе, потому что в каждой её придуманной отповеди звучала нота искусственности, в то время как его слова, грубые и жестокие, были ужасающе убедительными.
Но когда в её опочивальне погасли свечи и привычный, усыпляющий городской шум сменила всепоглощающая ночная тишина, ум отказался ей подчиняться. Он, как предатель, свернул с проторенной дороги благоразумных мыслей и ринулся в тёмные, запретные чащобы памяти.
Перед внутренним взглядом вставал уже не насмешливый грубиян, а… он. Не образ, а почти физическое ощущение. Сила, исходившая от него — не вымученная часами в фехтовальном зале, а дикая, врождённая, как сила урагана или горного потока. Она вспоминала не его слова, а детали: твёрдую линию скулы, резко очерченную под кожей, будто отлитую из бронзы; мерцающую искорку в глубине его серых глаз в тот миг, когда на его губах появлялась та самая диковатая ухмылка, заставляющая всё внутри сжаться от странного предчувствия.
Он стоял не так, как стояли придворные — изысканно изогнувшись или небрежно облокотившись. Он стоял прямо, уверенно и незыблемо, как скала посреди равнины, и от этой простой позы веяло такой непоколебимой внутренней свободой, перед которой меркли все условности её мира. А ещё мускулы… Как они играли под загорелой кожей его обнажённых предплечий, когда он ловко вращал безмен или перебрасывал тушку! Каждое движение было точным, лишённым суеты и наполненным скрытой мощью.
Изабелла перевернулась на другой бок, с силой вдавливая щеку в шелковую подушку.
«Нет же! Он неотесан, жесток и омерзителен!»
Но мысли были упрямы, как дикие козы на горных склонах, и ускользали от всякого контроля. Она вспоминала его широкие плечи, способные, казалось, сдвинуть с места целую гору, и как их ширину подчёркивал простой, потёртый кожаный ремень. Вспоминала крепкую, жилистую шею, тёмную от загара, уходящую в вырез грубой рубахи. Её воображение, обычно столь послушное, теперь рисовало картины, от которых следовало бы в ужасе отвернуться: она представляла, какими должны быть на ощупь эти руки — шершавые ладони, покрытые мозолями, пальцы, сильные и цепкие, способные удержать и лук, и… Она резко оборвала эту мысленную нить, чувствуя, как жар разливается по телу. Это были руки, испачканные не только трудом, но и самой первозданной, пугающей жизнью. Совершенно непохожие на холёные, белые, пахнущие мылом и помадой руки юных дворян из её окружения, чьё самое смелое прикосновение ограничивалось церемонным поцелуем её перчаток.
Она с силой перевернулась на спину. В тишине комнаты её собственное дыхание казалось непозволительно громким. На щеках, скрытых ночью, пылал стыд. Стыд не только от публичного унижения, но и от этой странной, навязчивой, щемящей теплоты, что глухой волной накатывала из самой глубины живота при одном лишь воспоминании о его волчьей ухмылке. Она попыталась анализировать это чувство, как анализировала строки сонетов, но не нашла названия. Это не было ни страхом, ни гневом. Это было что-то плотское, тёплое, пульсирующее, словно отзвук какого-то древнего, забытого инстинкта, который её воспитание тщательно пыталось похоронить. Она никогда не чувствовала ничего подобного. И это незнакомое, дикое ощущение пугало её куда больше, чем насмешки на площади.
«Кто ты?» — прошептала она в тишину.
За окном прокричал ночной стражник. До утра было еще далеко, а сон бежал от нее, как перепуганный олененок от того, чьи серые глаза видели его даже в кромешной тьме леса.
Глава 2. Предрешённая жизнь
Утро после ярмарки вползло в комнату Изабеллы бледным нерешительным светом, будто стыдясь нарушить её беспокойный сон. Лучи, пробивавшиеся сквозь тяжёлые жаккардовые занавески цвета спелой сливы, освещали царство изящной утончённости. На одной из обитых шёлком с серебряной вышивкой стен висел пейзаж, изображавший бурный лесной водопад. Рядом с резной кроватью стоял туалетный столик, уставленный хрустальными флаконами и резной шкатулкой для драгоценностей. Но главное сокровище комнаты теснилось на полках и столе у окна: книги. Томики в кожанных переплётах: поэзия, философия, трактаты о садоводстве и даже несколько зачитанных бульварных романов, бережно спрятанных от строгого взгляда матери.
Изабелла проснулась с тяжёлой свинцовой головой и странной гнетущей пустотой в груди, будто за ночь что-то важное, не до конца осознанное, было без спроса взято и унесено прочь холодным ветром рассвета. Она подошла к трюмо и увидела в зеркале призрак самой себя: бледное, почти прозрачное лицо, синеватые тени под глазами, свидетельствующие о бессоннице, и непривычно растрёпанные волосы. Это отражение казалось ей чужим, потерянным. Воспоминания о вчерашнем унижении и, что было куда страшнее, о навязчивых порочных мыслях вспыхнули с новой, обжигающей силой, требуя выхода, разрешения, осуждения, чего угодно, лишь бы избавиться от этого внутреннего хаоса.
Завтрак подавали в малой гостиной, стены которой были расписаны фресками с идиллическими пасторальными сценами, создающими иллюзию вечной безмятежной весны. Солнечные лучи играли на золочёных канделябрах и отражались в полированном красном дереве длинного стола, на котором поверх камчатой скатерти сверкала изысканная сервировка. Изабелла почти не притронулась ни к тающим во рту круассанам, ни тончайшим ломтикам окорока, ни к свежесваренному шоколаду, а лишь покрутила в пальцах серебряный ножик с фамильным гербом на рукоятке.
Напротив неё восседала мать, леди Камилла Ортан, чьё утро начиналось за два часа до этого, чтобы парикмахер мог водрузить на её голову сложную архитектуру высокого пудреного парика по последнему крику тюильской моды. Лицо, тщательно подготовленное холодным кремом и подкрашенное, чтобы скрыть следы лет, было безупречно. Леди Камилла отпила глоток шоколада из фарфоровой чашечки, внимательно и чуть холодно изучая дочь, и её губы, подкрашенные помадой из кошенили, сложились в лёгкую, но осуждающую гримасу.
— Ты даже не попыталась припудрить волосы, Изабелла, — заметила она, и её голос был тихим, но безжалостно чётким. — И разве ты уже не надевала это платье вчера? Совершенно непростительная небрежность. Кажется, твоё увлечение книгами заставляет тебя забывать, что внешность — это твоя визитная карточка в обществе, в котором тебе посчастливилось родиться. Мода не терпит лени, дитя моё.
— Ты не в духе, моя радость, — мягко констатировала она, а не спросила. Её взгляд теперь пронзил Изабеллу насквозь. — Ярмарка утомила? Или, может, слишком много впечатлений для твоей нежной души?
Изабелла почувствовала прилив смелой откровенности. Мать всегда была строга, но справедлива, и ходили слухи о её молодости, которые Изабелла ловила обрывками из разговоров старой горничной: будто бы леди Камилла в шестнадцать лет ночью сбежала на бал-маскарад без сопровождения; будто бы она вызвала на дуэль на шпагах (и чуть не победила!) одного кавалера, осмелившегося дурно отозваться о её сестре. Эта тень пылкой, отчаянной девушки, скрытая теперь под слоями пудры и правил, давала Изабелле призрачную надежду на понимание.
— Нет, мама. Не утомила. Она… смутила, — начала Изабелла, аккуратно выкладывая крошки от круассана на золочёный край тарелки тонким ровным рядком. — Я поспорила с одним человеком. — Она медленно, тщательно размазала ножом каплю абрикосового конфитюра по чистой поверхности фарфорового блюдца. — Грубым и совершенно невоспитанным. И он позволил себе насмехаться надо мной при всех.
Она опустила взгляд, уставившись, как солнечный луч играет на узком ободке обручального кольца матери, лежащего рядом на салфетке. Ей не хватало сил признаться, что больше всего её смутили не насмешки, а сам насмешник, его низкий голос и сила, с которой он стоял на земле. Это чувство было слишком новым, слишком смутным и слишком стыдным.
Леди Камилла поставила чашку с тихим, но отчётливым звоном, который прозвучал как точка в тишине комнаты. Она медленно провела кончиком идеально ухоженного ногтя по резному краю столешницы. Её взгляд ушёл куда-то вдаль.
— Мужчины из простонародья часто обладают диковатой, неудобной прямотой, — сказала она наконец, и в её голосе зазвучала не привычная наставническая нота, а нечто иное, почти задумчивое. — Их слова — как неотёсанные камни: ранят грубо, оставляя синяки, но в них редко есть истинное, продуманное зло. Яд кроется иначе. — Она посмотрела прямо на Изабеллу, и в её глазах мелькнула твёрдая, горькая искорка. — Истинную опасность несут отполированные до блеска фразы при дворе, что режут душу потоньше бритвы и больнее в тысячу раз, ибо рана от них не кровоточит, а гноится годами. Ну, а что сказал этот неотёсанный камень?
Мать, казалось, на миг отбросила маску светской дамы. Изабелла, ободрённая этим неожиданным тоном, сделала глоток воды, чтобы прочистить внезапно пересохшее горло.
— Он оправдывал убийство невинных тварей! — вырвалось у неё, и она снова почувствовала предательский жар на щеках, от которого потянулась к вееру. — И был так чудовищно уверен в себе. Так непоколебимо силён в своей правоте. Будто во всём мире для него нет ни одной тайны.
В глазах леди Камиллы мелькнуло что-то удивительно тёплое, почти ностальгическое и в то же время печальное. Она не стала поправлять дочь или читать мораль. Вместо этого она отодвинула чашку и протянула руку через стол. Её пальцы легли поверх пальцев Изабеллы, холодные и лёгкие, как прикосновение призрака.
— О, Изабелла… — её голос опустился до шёпота, полного странной нежности. — Я помню это чувство. Будто смотришь сквозь высокое окно своей золотой клетки и вдруг видишь внизу дикого ястреба в свободном полёте. Когда в юности встречаешь кого-то, кто живёт по законам, так непохожим на твои, кто говорит на языке инстинкта, а не этикета, кто пахнет не духами, а потом и дымом костра — это будоражит кровь, дитя моё. Заставляет её бежать быстрее. В этом есть опасная, запретная поэзия, которая манит сильнее всех сонетов на свете. Она кажется такой настоящей.
Изабелла замерла, вперив взгляд в мать. Она понимала.
— И что… что с этим делать? — запинаясь, прошептала она.
Леди Камилла мягко, но решительно сжала ее пальцы.
— Ничего, моя дорогая. Это ветер, что задувает в открытое окно, пока ты идешь по коридору. Он освежает, тревожит, но он мимолетен. Ты проходишь дальше, в предназначенные тебе комнаты, где царит порядок, и закрываешь за собой дверь. Такие мысли улетучиваются, когда появляются настоящие чувства, долг и семья. Они улетучились у меня, когда я вышла замуж за твоего отца и обрела свое истинное место в мире.
Ее голос звучал нежно, но в словах была стальная убежденность. Это был не совет, а констатация закона природы их сословия.
— К слову о замужестве и твоем месте, — продолжила леди Камилла, и ее тон сменился на торжественно-радостный. — Твой отец и я хотели сделать тебе подарок. Мы нашли его.
Сердце Изабеллы, только что сжавшееся от понимания, вдруг упало в бездну.
— Его? — повторила она глухо.
— Его. Эмиль, герцог Эрендийский, — произнесла мать, и каждое слово звучало с той мерной, неумолимой торжественностью, с какой бьют колокола в соборе, возвещая о коронации. Она сложила руки на столе, и её поза обрела ту безупречную выправку, с которой леди обычно говорила о делах государственной важности. — Пятый наследник королевского престола. Не просто титулованный дворянин, а принц крови, чья родословная восходит к первым королям и чьи предки подписывали хартии, менявшие ход истории. Он получил безупречное воспитание: лучшие университеты, дипломатические миссии с отрочества, искусство фехтования, музыки и поэзии. Его владения граничат с нашими, и этот союз вознесёт наш дом на такие высоты, о которых твой отец мог лишь мечтать.
Леди Камилла наклонилась вперёд, и в её глазах загорелся холодный огонь расчёта и триумфа.
— Он уже изъявил желание познакомиться. Через месяц он приедет с визитом. Пойми, милая, это не просто выгодная партия. Это тебе милостиво протягивает руку сама судьба. На твою долю выпала честь, которой грезят все девушки при дворе. Ты будешь герцогиней. А однажды, возможно, и королевой. Тебе выпал шанс, равный чуду.
Внешне Изабелла сделала все правильно. Ее губы растянулись в улыбку, которой ее учили для официальных портретов. Глаза блеснули подобающей девичьей радостью. Она даже вскрикнула тихое «О, мама!», полное будто бы благодарного изумления. Она обняла мать, вдохнула знакомый аромат лаванды и пудры, и леди Камилла, довольная, приняла эту реакцию за чистую монету.
Но внутри Изабеллы бушевала настоящая буря, опрокидывающая весь стройный порядок её мира. Мысли неслись вихрем, сталкиваясь и разбиваясь друг о друга, словно осколки хрустального бокала. Герцог Эрендийский. Это имя звучало как приговор. Она знала, что должна прыгать от счастья, но внутри образовалась пустота, в которую тут же хлынули воспоминания о серых глазах.
Они стояли в её сознании яростным противостоянием: выточенный ледяной дворец и дикий, пахнущий дымом лес. Один сулил бриллианты короны, но, как ей вдруг с ужасом показалось, и вечную изысканную скуку, жизнь по сценарию, написанному не ею. Другой — лишь грязь, опасность и позор, но в его глазах таилось обещание чего-то подлинного, жаркого, невыдуманного.
Она была воспитана для первого. Её учили видеть в браке высшее политическое искусство, союз крови и земли. Но в тишине своей комнаты, над страницами романов, она втайне лелеяла иную мечту — не о титуле, а о взгляде, который понимает без слов, не о выгодном контракте, а о прикосновении, от которого замирает сердце, не о долге перед родом, а о тайном союзе двух душ, бросивших вызов всему миру. И этот невесть откуда взявшийся охотник с волчьими глазами, этот грубиян и «неотёсанный камень», казался ей теперь куда ближе к этой запретной, пылающей мечте, чем безупречный, далёкий, как звезда, герцог Эрендийский.
Весь день она провела как в густом беспросветном тумане, где всё происходило с ней, но мимо неё. Новость, словно внезапный весенний паводок, затопила замок. Слуги, обычно сдержанные, ловили её взгляд с непривычной почтительной восторженностью. Повар, выйдя из кухни с покрасневшим от жара лицом, низко поклонился: «Поздравляю, сударыня, с такой честью!» Камеристка, поправляя покрывало на кровати, вздыхала: «О, какое счастье! Сам герцог Эрендийский!» Даже старый, всегда угрюмый конюх пробурчал ей вслед что-то одобрительное про «добрую кровь».
Отец, маркиз, нашёл её в библиотеке. Его обычно строгое лицо сияло. Он обнял её с силой, от которой она чуть не задохнулась, а запах его дорогого табака и кожи внезапно показался тошнотворным. «Блестящая партия, дочка! — гремел он. — Лучше и представить нельзя! Мы заложим основу новой процветающей династии!» Его слова звучали как громкие аккорды фанфар.
Бесплатный фрагмент закончился.
Начислим +6
Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.
Участвовать в бонусной программе