Читать книгу: «Держава и топор»

Во время дознания по особо важным делам монарх зачастую присутствовал при расспросах за ширмой, невидимый для обвиняемых. В 1742 году при рассмотрении дела Остермана, Миниха и других за ширмой была Елизавета Петровна. Так в ряде случаев поступала и Анна Ивановна. Но, даже не присутствуя лично, образ императорский всегда был в расспросной палате, зримый или незримый, а все происходившее там делалось с императорским именем на устах.
Введение
Несомненно, идея этой книги, возникшая еще в позднесоветские годы, была продиктована моим желанием изжить из своей души страх перед органами политического сыска, которые после революции 1991 года как бы нас отпустили. Этот «генетический» страх гнездился в моем сознании всегда и был унаследован от поколений предков. При этом нельзя сказать, что страх этот для меня, мирного академического ученого, занимавшегося финансовыми проблемами XVIII века, не имел под собой оснований. Помню, как перед защитой диссертации, в 1984 году, меня «зацепил» так называемый «куратор» нашего института и стал назначать мне встречи для бесед в разных местах города. Довольно скоро стало ясно, что он вербует меня в стукачи. И тогда я запаниковал, я испытал то, что называется Великим Государственным Страхом, поражавшим моих предков. Момент для вербовки был выбран удачно: если я пошлю его по известному адресу, то моя защита может и не состояться – достаточно с Литейного позвонить моему оппоненту и порекомендовать ему не ехать на защиту. Идти же в стукачи было для меня также невозможно, и я довольно скоро оказался перед страшной дилеммой, перед которой оказывались многие герои этой книги: «И доносить мерзко, и не доносить страшно» или в другом варианте: «Либо Отечество продать, либо бессмертную душу». Беседуя с «куратором», я видел, что он человек невежественный, неумный, явный неудачник, выполнявший свою работу халатно, говоривший о пользе стукачества для родины неубедительно, рутинно. Но при этом он был страшен для меня не сам по себе, а тем, что за его спиной стояло Государство, которое могло сделать со мной все что хотело. Все помнили историю Кости Азадовского, у которого во время обыска «нашли» наркотики и отправили на пару лет на Колыму, в сущности, ни за что – он, переводчик и преподаватель, не был ни диссидентом, ни террористом, а лишь адресатом писем своих многочисленных западных коллег-филологов! И я, пригвожденный Великим Государственным Страхом, не спал по ночам и маялся от тоски. Но постепенно я стал приходить в себя. Один из героев этой книги был приведен в Тайную канцелярию и от страха не мог говорить, а лишь стучал зубами. Мудрый начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков велел посадить его в каземат, к другим бедолагам, чтобы он «обнюхался», обвыкся и спустя пару дней был уже пригоден для сыскной работы. Вот и я также «обнюхался», разобрался со своим Страхом. Было ясно, что судьба Кости мне не грозит, как и вообще необязательный для нормального человека опыт нюхания параши, что в худшем случае сорвется моя защита. Важно, что я намеревался защищаться по опубликованной ранее книжке, которая уже вошла в научный оборот. Так что удар наносился лишь по моему тщеславию иметь степень и отчасти по карману – без степени меня бы не перевели в старшие научные сотрудники. И всё! Перемена моего настроения с этого момента была очевидна, в беседах с «куратором» я стал вести себя более свободно, даже развязно, позволял себе опаздывать на свидания, шутить. И он от меня отстал, защита прошла успешно, но испытанный мною Страх, промелькнувший надо мной, как тень пролетевшей огромной птицы, оставил в моей душе след и вылился в книгу «Дыба и кнут» – сублимацию Великого Государственного Страха, – которую двадцать лет назад я опубликовал в издательстве «Новое литературное обозрение». На тот момент история политического сыска как института по преимуществу внесудебного и незаконного преследования государственных (политических) преступников в XVIII веке не рассматривалась в таком объеме, исследование было новаторским. Прошли годы, но своей актуальности книга не потеряла, и я решил подготовить ее краткий популярный вариант, чтобы с темой познакомился широкий круг читателей. Было бы ханжеством сказать, что, работая над этой темой, я не думал о недавнем прошлом нашей страны и ее настоящем. Демоны политического сыска живы на Лубянке и Литейном, живы они и в сознании свободных граждан России.
Я мог бы посвятить эту книгу всем доносчикам русской истории, без упорного, творческого труда которых эта книга вряд ли была бы написана. Не будем забывать, что с изветов начиналось 99,9 % политических дел в России XVIII века. Однако такое посвящение будет понято как снобизм автора, а некоторые простые души даже поощрит к желанию именно так запечатлеться в будущей истории России. Поэтому я посвящаю эту книгу моим друзьям, коллегам, родным, в особенности моей жене Нине, которую я несколько лет безжалостно истязал рассказами об ужасах Тайной канцелярии и принуждал читать главы книги. Благодарен я также редактору книжной серии «Что такое Россия» Дмитрию Спорову и редактору этой книги Андрею Топычканову, которые взяли на себя тяжкий труд редактировать мой текст. С теплым чувством я вспоминаю сотрудников Российского государственного архива древних актов и в первую очередь заведующего читальным залом архива А. И. Гамаюнова. Однажды, видя, что я не успеваю до конца работы читального зала составить конспект по выданному мне делу, он взялся помогать мне. Это была обширная итоговая ведомость по приговорам, вынесенным Тайной канцелярией в 1730–1740‐х годах. Проводив последнего читателя и погасив в зале верхний свет, Саша взял в руки ведомость и стал диктовать мне приговоры: «Урезать язык, сослать в Нерчинск», «Казнить, голову отсечь», «Бить кнутом, сослать в Тобольск», и так бесконечно – десятки и десятки приговоров. И казалось, что демоны Тайной канцелярии будто оживают в пустом, полутемном зале архива и окружают нас…

Летом 1749 года Бутырский пехотный полк был расквартирован в Москве, где в тот момент находился двор. Подпоручик этого полка Иоасаф Батурин решил использовать ситуацию и совершить переворот, тем более что двор и императрица часто находились за городом, в плохо охраняемых временных помещениях и шатрах. Действовать предполагалось решительно: после ареста императрицы Елизаветы и убийства графа Разумовского Батурин планировал вынудить высших иерархов церкви срочно провести церемонию провозглашения великого князя Петра Федоровича императором Петром III.
Батурин имел сообщников в гвардии и даже в лейб-компании. Он договаривался с работными людьми московских суконных фабрик, которые как раз в это время бунтовали против хозяев и могли бы, за деньги и посулы, примкнуть к заговорщикам. Батурин сумел даже подстеречь на охоте великого князя и во время этой встречи, которая привела наследника престола в ужас, пытался убедить Петра Федоровича принять его предложения. Петр утаил от Елизаветы Петровны встречу с Батуриным на охоте, чем невольно поощрил заговорщиков к активности – Батурин принял молчание великого князя за согласие.
Но заговор не удался, в начале зимы 1754 г. Батурина арестовали и посадили в Шлиссельбургскую крепость. В 1767 г. он, расположив к себе охрану, чуть было не совершил дерзкий побег из заточения. Но заговор снова разоблачили, и Батурин был сослан на Камчатку. Там в 1771 г. он устроил-таки бунт. Мятежники захватили судно и бежали из пределов России, пересекли три океана, но Батурин умер у берегов Мадагаскара.
Глава 1. Государственные преступления в XVIII веке
Появление в русском праве понятия государственных (политических) преступлений относится к так называемой эпохе судебников конца XV–XVI веков, когда в целом сложился свод законов Московского государства. В научной литературе нет единого толкования статей и терминов законодательных памятников, в которых идет речь о государственных преступлениях. Однако бесспорно, что в статье 9-й Судебника 1497 года, как и в статье 61‐й Судебника 1550 года, восходящих в своем происхождении к статье 7-й Псковской судной грамоты, перечислены наиболее тяжкие виды преступлений, которые потом стали относить к государственным. Люди, совершавшие их, называются «государский убойца», «коромольник», «церковный тать», «головной тать», «подымщик», «зажигалник», «градской здавец» и «подметчик». Всех их казнили.
Общепризнано, что Соборное уложение 1649 года впервые отделило преступления против государя и государства (как его владения) от прочих тяжких преступлений. Государственным преступлениям посвящена целиком 2-я глава Уложения, хотя они упоминаются и в других главах этого кодекса. Во 2-й главе говорится, во-первых, о преступлениях против здоровья и жизни государя, во-вторых, об измене – преступлении против власти государя, которое заключалось в смене подданства, бегстве за рубеж, а также в связях с неприятелем в военное время или сдаче крепости врагу, а также в намерении это совершить («умысел»). В-третьих, как отдельный вид преступления выделен в Уложении «скоп и заговор». Историк права Г. Г. Тельберг не без оснований считал, что весь корпус государственных преступлений по Уложению сводится, в сущности, к двум их важнейшим видам, а именно к посягательству на здоровье (жизнь) государя и к посягательству на его власть. При этом к последнему виду преступлений относились самые разные деяния – от претензий на престол и помощи вторгшейся на территорию России армии иностранного государства до описки в документе с титулом государя.
Государственные преступления понимались прежде всего как преступления против государя, а потом уже против государства. Лишь к середине XVIII века стало более или менее отчетливо оформляться разделение понятий «государь» и «государство», на которое уже не смотрели как на вотчину государя. Трактовка государственных преступлений как наказуемых деяний, направленных преимущественно против государя, его власти и его владений, в сочетании с исключительными полномочиями самодержца в решении дел о таких преступлениях и породили то явление, которое принято называть «политическим сыском».
Законодательство о политических преступлениях Петровской эпохи было органичным продолжением права времен царя Алексея Михайловича. При этом нормы Уложения 1649 года были существенно дополнены рядом новых законов. Важнейшим из них является Устав воинский 1716 года, включавший в себя Артикул воинский и «Краткое изображение процессов или судебных тяжеб» 1715 года. В этих документах уточнен корпус государственных преступлений и закреплены основы нового процессуального права, которые широко использовались в политическом сыске.
В число государственных преступлений вошли те деяния, которые ранее таковыми и не считались. В праве и публицистике появляются понятия «интересы государственные», «интересы государственные и всего народа» и, соответственно этому, обнаруживаются нарушители этих интересов – «преступники и повредители интересов государственных с вымысла». Собственно, тогда и образовалось это понятие – «государственное преступление», которое юристы того времени трактовали весьма широко как нарушение «интересов государственных и всего народа». В указе 24 декабря 1714 года о таких преступлениях сказано обобщенно – это «все то, что вред и убыток государству приключить может». Конкретно к государственным преступлениям стали относить различные проступки по службе, умышленное неправосудие, финансовые и иные преступления. Естественно, что многие из этих деяний прямо не были связаны с преступлениями против государя и его власти.
25 августа и 23 октября 1713 года были изданы именные указы, принципиально важные для истории политического сыска. Авторы указа 25 августа попытались отделить государственные преступления от частных («партикулярных прегрешений») чиновников. О последних уточнено: «…то есть в челобитчиковых делах взятки, и великие в народе обиды, и иные подобные тем дела, которые не касаются интересов государственных и всего народа». Таким образом, государственное преступление состояло в нанесении ущерба не конкретному человеку, давшему чиновнику взятки, а всему государству, всему обществу. После указов 1713 года к государственным преступникам относили не только нарушителей 2-й главы Уложения, но и всех корыстных чиновников – «грабителей народа», совершавших «похищения лукавые государственной казны», а также казнокрадов, которые обирают народ, чинят ему «неправедные, бедственные, всенародные тягости».
Столь широкая трактовка понятия «государственное преступление» как подлежащего исключительной прерогативе государя вошла в противоречие с повседневной практикой. Государь оказался физически не в состоянии справиться с тем потоком дел о преступлениях, многие из которых стали теперь называться государственными и, следовательно, подлежали его исключительной компетенции. Поэтому уже в 1710‐х годах проявилась тенденция хоть как-то выделить из чрезвычайно разросшейся массы государственных преступлений те, которые должны относиться к сфере ведения самодержца. В указе Сенату от 23 декабря 1713 года Петр потребовал «объявить всенародно: ежели кто напишет или скажет за собою „государево слово или дело“ и те б люди писали и сказывали в таких делех, которые касаютца о их государском здоровье и к высокомонаршеской чести, или уведав какой бунт и измену». Так подчеркивалось намерение сохранить старый корпус государственных преступлений по Уложению. В указе 25 января 1715 года корпус дел по преступлениям, которыми занимался государь, существенно сузили. Отныне прямо царю подавали изветы по трем «пунктам»: «1. О каком злом умысле против персоны его величества или измене. 2. О возмущении или бунте. 3. О похищении казны».
С 1715 года появились и маркирующие важнейшие государственные преступления термины. Если человек сказал «слово и дело по первому пункту», то речь шла о покушении на государя или об измене ему. По «второму пункту» надлежало хватать всех бунтовщиков и заговорщиков. Когда же в документах сыска встречается оборот «показал… о похищении интереса» или говорилось «о краже государственного интереса», то это означает, что изветчик обвиняет кого-то в казнокрадстве или иных нарушениях «по третьему пункту». Такие дела стали называться «интересными». Позже доношения «по третьему пункту» из‐за несметного их числа и бесцеремонности толп доносчиков, рвавшихся на прием к царю, запретили. Их передали фискалам, а также в особые розыскные «маэорские» канцелярии.
Так оформилась самая общая классификация государственных преступлений. Петр уточнял ее в 1723 году, во время работы над указом «О форме суда», в котором к прежнему «набору» государственных преступлений прибавлены «слова противные на государя», то есть столь печально знаменитые оскорбляющие государя и его власть «непристойные слова». Конечно, в практике политического сыска такие «непристойные», «злые», «непотребные» слова задолго до 1723 года рассматривались де-факто как преступление, но теперь они были включены в общей индекс главнейших преступлений де-юре.
Окончательно же классификация государственных преступлений уточнена в указе Анны Ивановны от 2 февраля 1730 года. В нем так сказано о преступлениях по «первым двум пунктам»: «1-й пункт. Ежели кто, каким умышлением учнет мыслить на наше императорское здоровье злое дело или персону и честь нашего величества, злыми и вредительными словами поносить. 2-й. О бунте или измене, сие разумеется: буде кто за кем подлинно уведает бунт или измену против нас или государства». А преступления против «казенного интереса» окончательно выведены из корпуса важнейших государственных преступлений. В таком виде определение важнейших государственных преступлений и сохранилось на весь XVIII век.
Рассмотрим виды государственных преступлений. Самыми важными преступлениями считались покушения на жизнь и здоровье государя в форме физических, а также магических действий или умысла к этим действиям. Речь идет о разных способах нанесения ущерба здоровью государя – от убийства его до «порчи» с тем, чтобы лишить его дееспособности, подчинить волю государя себе с помощью чар, магических действий, предметов и снадобий. Так как угроза убийства монарха существовала потенциально всегда, а определить, насколько она реальна, можно было только при расследовании, то власти при малейшем намеке на подобный умысел хватали каждого подозрительного. Неопределенное «желательство смерти государевой» уже рассматривалось как выражение преступного намерения. Еще более страшным преступлением являлись разговоры о гипотетических покушениях на царственных особ. Достаточно было – в шутку, спьяну, в виде ругательства – сказать о своем желании нанести физический вред государю, как это высказывание сразу же подпадало под действие законов о покушении на жизнь монарха. В 1703 году посадский Дмитрова Михаил Большаков тщетно пытался доказать в Преображенском приказе, что неблагожелательные слова, сказанные своему портному о «новоманирном» платье («кто это платье завел, того бы я повесил»), к царю Петру I никакого отношения не имеют: «Слово „повесить“ он молвил не к государеву лицу, а спроста, к немцам, потому что то-де платье завелось от немцев, к тому то он слово „повесить“ и молвил». Но эти объяснения не были приняты, и Большакова сурово наказали.
Убеждение, что с помощью магии (порчи, приворота, сглаза) можно «испортить» государя, устойчиво жило в сознании людей XVIII века. Они искренне верили, что Екатерина I с А. Д. Меншиковым Петра I «кореньем обвели», что сам Меншиков «мог узнавать мысли человека» и что мать Алексея Разумовского – старуха Разумиха – «ведьма кривая, обворожила» (в другом следственном деле – «приворотила») Елизавету Петровну к своему сыну Алексею Разумовскому.
Борьба с магией как видом государственного преступления опиралась на нормы Соборного уложения и Артикула воинского. Эти законы выделяли три разновидности таких преступлений. Во-первых, преследовалось всякое колдовство (чародейство, ведовство, чернокнижие), а также заговоры своего оружия, намерение и попытки с помощью «чародейства» нанести кому-либо вред. Во-вторых, наказаниям подлежали богохульники, говорившие «непристойные слова», надругавшиеся над христианскими святынями или совершавшие хулиганские действия в церкви. В-третьих, политический сыск пресекал совращение православных в язычество, раскол и вероотступничество.
Рассмотрев группу преступлений о покушениях на здоровье и жизнь государя, перейдем к покушениям на власть самодержца, которые назывались «изменой». Петровская эпоха сделала русское общество более открытым, но не отказалась от старого понятия «измены». Во-первых, сохранился военно-государственный смысл измены как побега к врагу или содействия противнику на войне, равно как и намерения совершить эти преступления. В Артикуле воинском говорится не только о преступной переписке и переговорах с врагами, выдаче им военных секретов, но и об умысле «измену или сему подобное учинить». Умысел этот рассматривался также как прямой акт измены – «яко бы за произведенное самое действо». Во-вторых, при Петре государственная измена рассматривалась как «преступление против подданства». Иначе говоря, изменой считалось намерение выйти из подданства русского царя.
В источниках есть два толкования термина «измена». Согласно одному из них, переход в иное подданство связан с изъятием из подданства русского государя части его территории. Эта измена, ведшая к потере земель, называлась «большой изменой» или «великим государственным делом». Поступок гетмана Мазепы, перешедшего на сторону шведов в 1708 году, являлся с точки зрения русского права актом «большой измены». Состав его преступления – в том, что он умыслил лишить русского государя права владения частью государевых земель (на Украине).
Под «изменой партикулярной» подразумевалось намерение конкретного подданного российского государя просить о подданстве или принять подданство другого государства, а также побег русского подданного за границу или его нежелание вернуться в Россию. При Петре I Россия оказалась открыта только «внутрь», исключительно для иностранцев. В отношении же свободного выезда русских за границу, а тем более эмиграции никаких изменений (в сравнении с XVII веком) не произошло. Безусловно, царь всячески поощрял поездки своих подданных на учебу, по торговым делам, но при этом русский человек, как и раньше, мог оказаться за границей только по воле государя. Иной, то есть не санкционированный верховной властью выезд за границу по-прежнему рассматривался как измена. Пожалуй, исключение делалось только для приграничной торговли, но и в этом случае временный отъезд купца за границу России по делам коммерции без разрешения власти карался кнутом. Прочим же нарушителям границы грозила смертная казнь. Оставаться за границей без особого указа государя также запрещалось.
К измене вел не только самовольный переход границы, но и вполне невинная деловая или родственная переписка с корреспондентами за границей. В 1736 году расследовали дело о ярославских подьячих братьях Иконниковых, которые, «умысля воровски и не хотя доброхотствовать их и. в. и всему государству, изменнически отпустили отца своего Михаила з женою ево и их матерью, и з детьми их в другое государство за рубеж, в Польшу, и с ним списыватца, ис чего может приключитца государству вред и всенародное возмущение».
С петровских времен государственной изменой стал считаться и отказ следовать завещанию правящего государя или пренебрегать его правом назначать себе наследника. Как известно, это связано с обострившимися к концу 1710‐х годов династическими проблемами Романовых, с желанием Петра I посадить на престол детей от своего второго брака с Екатериной Алексеевной. В манифесте 1718 года об отрешении от наследования царевича Алексея Петровича сказано, что тех, кто будет «сына нашего Алексея отныне за наследника почитать и ему в том вспомогать станут и дерзнут, изменниками нам и отечеству объявляем».
Государственную измену при Петре трактовали предельно широко в духе полицейского государства как преступление против власти государя вообще. Военные порядки Петр рассматривал как образцовые для организации гражданской жизни, поэтому измена противопоставлялась службе, верному служению подданного своему государю. В 1732 году кнутом и пожизненной ссылкой был наказан прапорщик Алексей Уланов, обвиненный в том, что своего товарища, поручика Федора Елемцова, безосновательно назвал «е. и. в.1 изменником, а не слугою». Когда в 1733 году солдат Бронников, наказанный за пьянство и драку, «всех ундер-афицеров и салдат бранил матерно и называл бунтовщиками, и изменниками, и стрельцами… слабой командой», то возмущенный прапорщик Кузнецов ответил следующее: «…мы – люди регулярные, ежели нам не слушатца своих камандиров, то нехорошо, и ежели с вами поступать и каманду содержать слабо, то слыхал он, что слабая каманда подобна измене». Эта сентенция отражает отношение «регулярного государства» и людей к такому преступлению, как измена. Слово «изменник» в XVIII веке являлось табуированным, запретным и допускалось только в отношении лиц, совершивших такое преступление. После Стрелецкого розыска конца XVII века такое же значение приобрело слово «стрелец». Обозвать верноподданного «стрельцом» означало оскорбить его и заподозрить в измене.
Бунт – тяжкое государственное преступление – был тесно связан с изменой. Бунт всегда являлся изменой, а измена включала в себя и бунт. Конкретно же «бунт» понимался как «возмущение», восстание, вооруженное выступление, мятеж с целью свержения существующей власти государя, сопротивление и неподчинение верховной власти. Само слово «бунт» было таким же запретным в XVIII веке, как и слово «измена». Сказавшего это слово обязательно арестовывали и допрашивали. Самодержавие настолько опасалось бунта, что строго предписывало, чтобы военные в случае ссоры, брани, драки никогда не звали на помощь своих товарищей, «чтоб чрез то (крик, призыв. – Е. А.) збор, возмущение, или иной какой непристойный случай произойти мог».
«Бунтовщиками» считались восставшие в 1705 году астраханцы, Кондратий Булавин и его сообщники – в 1707–1708 годах, Мазепа с казаками – в 1708 году. Наказания за бунт следовали самые суровые. В 1698 году казнили около двух тысяч стрельцов по единственному определению Петра I: «А смерти они достойны и за одну противность, что забунтовали и бились против большого полка».
Власти преследовали всякие письменные призывы к бунту, которые содержались в так называемых «прелестных», «возмутительных», «воровских» письмах и воззваниях. Держать у себя, а также распространять их приравнивалось к участию в бунте. Как «бунт» расценили в Преображенском приказе в 1700 году поступки известного проповедника Григория Талицкого: он раздавал и продавал свои рукописные сочинения с «бунтовыми словами», «будто настало ныне последнее время и антихрист в мир пришел, а антихристом в том своем письме, ругаясь, писал великого государя».
Бунтовщиком назвали и полусумасшеднего монаха Левина. 19 марта 1719 года, взобравшись на крышу мясной лавки пензенского базара, он объявил Петра I антихристом: «…весь народ мужеска и женска пола будет он печатать, а у помещиков всякой хлеб описывать… а из остальнаго отписнаго хлеба будут давать только тем людям, которые будут запечатаны, а на которых печатей нет, тем хлеба давать не станут… Бойтесь этих печатей, православные!.. бегите, скройтесь куда-нибудь… Последнее время… антихрист пришел… антихрист!» Таким образом, «бунтовными» считались призывы бежать от власти якобы пришедшего в лице Петра I антихриста. Логика в таком обвинении есть. Формально всякие слова, произнесенные Левиным, есть непризнание власти монарха, неподчинение ему, следовательно, согласно праву того времени, бунт.
Очень часто в приговорах понятие «бунт» соседствовало с понятиями скопа и заговора, обозначавшими преступное объединение («скоп») с целью совершения неких антигосударевых деяний («заговора»), типа «измены», «бунта» и т. д. Если Уложение 1649 года различает преступное «прихаживанье для воровства» от законного «прихаживанья для челобитья», то петровское законодательство категорически запретило любые попытки организовывать и подавать властям коллективные челобитные. Артикул воинский запрещает «все непристойные подозрительные сходбища и собрания воинских людей, хотя для советов каких-нибудь (хотя и не для зла) или для челобитья, чтоб общую челобитную писать, чрез что возмущение или бунт может сочинитца». Эта норма 17‐й главы «о возмущении, бунте и драке» написана самим Петром I. В Артикуле прямо сказано, что зачинщиков коллективных челобитных следует вешать без пощады, независимо от причины их жалобы и содержания челобитной, «а ежели какая кому нужда бить челом, то позволяется каждому о себе и о своих обидах бить челом, а не обще». Такие ограничения действовали в отношении не только разговоров в солдатских «бекетах» и караулках, но и общественной жизни всех других подданных, будь то старообрядческие моления при Петре I, мужские вечеринки «конфидентов» в доме А. П. Волынского при Анне Ивановне, светская болтовня в салоне Лопухиных при Елизавете Петровне или ритуальные собрания масонских лож при Екатерине II.
Из реальных, но неудавшихся попыток «скопа и заговора» привлекают внимание четыре: история Александра Турчанинова (1742), Иоасафа Батурина (1753), Петра Хрущова и братьев Гурьевых (1762) и Василия Мировича (1764). Камер-лакей Турчанинов обсуждал с гвардейцами план свержения и убийства императрицы Елизаветы, чтобы «принца Ивана возвратить и взвести на престол по-прежнему». Подпоручик Бутырского пехотного полка Батурин составил план переворота, который предусматривал такие вполне достижимые в той обстановке цели, как изоляция придворных и арест императрицы Елизаветы, убийство А. Г. Разумовского и провозглашение великого князя Петра Федоровича императором Петром III. Заговорщик также имел сообщников в гвардии и даже в лейб-компании. Имевшие широкую поддержку гвардейцы Петр Хрущов и братья Гурьевы в 1762 году готовили переворот в пользу экс-императора Ивана Антоновича. Не прошло и двух лет, как их план попытался осуществить подпоручик В. А. Мирович.
Список преступлений по рубрике «скоп и заговор» с целью захвата власти нужно пополнить и перечнем успешно осуществленных переворотов. Речь идет о заговоре цесаревны Елизаветы Петровны и гвардейцев, вылившемся в переворот 25 ноября 1741 года и свержение Ивана Антоновича, а также о заговоре императрицы Екатерины Алексеевны и Орловых, который привел в июне 1762 года к свержению Петра III. Эти заговоры, естественно, не расследовались – вспомним слова С. Я. Маршака:
Мятеж не может кончиться удачей,
В противном случае его зовут иначе.
Тяжким государственным преступлением было самозванство – «самозванчество». Социально-психологическая подоплека самозванства довольно сложна. Изучая ее, нужно учитывать черты массовой психологии, веру человека в чудесные спасения государей, бежавших из-под ножа убийцы, подмененных и тем спасенных багрянородных детей. Примечательна и мистическая вера в особые символы и меты – «царские знаки». К началу XVIII века казалось, что время самозванцев навсегда миновало, однако этот век принес гораздо больше самозванцев, чем предыдущий. Причины столь резкого и опасного для самодержавной власти возрождения самозванства коренились в династических «нестроениях» XVIII века. Бегство, следствие, суд, а потом и таинственная смерть царевича Алексея в 1718 году внесли смятение в сознание народа – не случайно первыми самозванцами стали как раз «царевичи Алексеи Петровичи». Ореолом мученичества было окружено имя заточенного в узилище бывшего императора Ивана Антоновича. И все же к концу правления императрицы Елизаветы самозванство явно пошло на убыль. Но вскоре самым сильным потрясением для народного сознания и толчком к новому всплеску самозванства стала трагическая история Петра III, якобы скрывшегося среди народа. В длинной череде лже-Петров III были и психически больные люди, и авантюристы разного калибра. Один из них не устраивал смятений и мятежей, а тихо, благодаря слуху, пущенному о его «царском происхождении», паразитировал среди крестьян, которые передавали «государя» друг другу, кормили и поили его, на что самозванец, собственно, и рассчитывал. Другой объявил себя «Петром III», чтобы… добыть денег на свадьбу, третий в 1773 году говорил приятелю о намерении сделаться «Петром III»: «А может иной дурак и поверит! Ведь-де простые люди многие прежде о ево смерти сомневались и говорили, что будто он не умер». И расчет этот был не так уж и глуп: огромные массы людей верили в «чудесные спасения», «царские знаки» и, недовольные своей жизнью, шли за самозванцем.
Власть весьма нервно относилась к малейшему намеку на самозванство. Все подобные факты тщательно расследовались, и выловленных самозванцев жестоко наказывали. В приговорах о самозванцах 1720–1760‐х годов фигурирует произнесение ими «вымышленных великих непристойных слов», «вымышленной продерзости» или «злодейственных непристойных слов». Иначе говоря, присвоение царственного имени расценивалось как дерзкое и «непристойное слово». Оно каралось по тогдашним нормам права как тягчайшее преступление, в котором усматривали прямой умысел захватить власть.
Слова «царь», «государь», «император», поставленные рядом с именем любого подданного, сразу же вызывали подозрение в самозванстве. В 1737 году монах Исаак дерзнул написать цесаревне Елизавете Петровне письмо, в котором так «извещал» ее о своем решении: «Наияснейшая цесаревна, я буду по сей императрицы (то есть по смерти Анны Ивановны. – Е. А.) император в Москве, а ты, государыня цесаревна мне женою». Тотчас по этому письму в Тайной канцелярии начали следственное дело. Преследовали во времена императрицы Елизаветы и смелые сравнения, которыми поделилась с мужем жена: «Я перед тобою барыня и великая княгиня! И что касается и до императрицы, что царствует, так она такая же наша сестра – набитая баба, а потому мы и держим теперь правую руку и над вами, дураками, всякую власть имеем».
Нельзя было даже в шутку, иносказательно провести аналогию своего положения, статуса с царским. За «название своего житья царством» пострадал в 1740 году поручик Лукьян Нестеров, который сказал о своем поместье: «Мы вольны в своем царстве». Преступлением считалось шутливое причисление себя или кого-либо из простых смертных к царскому роду, а также упоминание о близких, интимных, товарищеских отношениях с государем: «государев брат», «товарищ его величества», «он – царского поколения».
Отказ присягать государю и нарушение присяги – преступления, появившиеся в XVIII веке, хотя присяга на кресте и Евангелии существовала и раньше. Преступлением считалось также пренебрежительное отношение к присяге, уничижительные комментарии («Вы-де присягаете говну!»), препятствие к ее совершению со стороны чиновников и духовенства, неумышленное неучастие подданного в процедуре присяги.
При Петре I были разработаны обязательные типовые письменные присяги для военных и гражданских служащих, которые они подписывали после клятвы и целования креста и Евангелия. За нарушение присяги (как и за дачу ложных показаний) полагалось отсечение двух пальцев, которое в 1720 году Петр I заменил на вырывание ноздрей. Одновременно царь ввел и всеобщую присягу на верность назначенному государем наследнику престола, а после смерти царевича Петра Петровича весной 1719 года предписал присягать изданному им «Уставу о престолонаследии», согласно которому император мог назначить себе в преемники любого из своих подданных.
В 1722 году жители Тары отказались присягать в верности Уставу, за что подверглись пыткам и казням. Массовый отказ подданных от присяги был связан с распространенным в среде старообрядцев представлением о том, что процедура клятвы – дьявольская ловушка антихриста Петра I, который с помощью священной клятвы хочет «привязать» к себе невинные христианские души накануне конца света, ожидавшегося, по расчетам старообрядцев, в 1725 году.
Действительно, в некотором смысле присяга оказывалась если не эсхатологической, то правовой ловушкой как для служилого человека, так и для подданного вообще. В присяге, которую подписывал каждый служащий, говорилось о верности служения государю и назначенным им преемникам, о точном исполнении «присяжной подданнической должности», то есть своих обязанностей по службе, а также о предотвращении ущерба «его величества интереса». А поскольку этот интерес понимался весьма широко, то фактически всякое преступление служащего автоматически означало нарушение присяги и могло трактоваться как клятвопреступление. О преступлении А. П. Волынского в одном из документов следствия было сказано, что он, кроме прочих преступлений, «явно уже в важнейшем и предерзком клятвопреступлении явился». Так, собственно, смотрели власти на участие служилого человека в «непристойных разговорах».
Как непризнание власти самодержца рассматривали в политическом сыске и различные «анархические» высказывания людей о своей якобы полной независимости от божественной, царской, вообще земной власти. В 1729 году к следствию привлекли купца Трофима Мелетчина, который ругал власть и утверждал: «Никого не боюсь и государя мало боюсь». Ишимский поп Михаил попал в Тайную канцелярию в 1739 году за слова: «А я-де, философ и никого не боюсь, кроме Бога!» Все эти выкрики в сыскном ведомстве рассматривали как политические преступления, как выражение дерзкого неподчинения власти самодержца и оскорбление его чести. Преступлением считалось и разное иное «самовольство», например, отказ съехать с дороги, по которой шествовал государь.
В документах XVIII века встречается упоминание о таком преступлении, которое собственно и преступлением назвать трудно, хотя обвиненных в нем ждал если не эшафот, то удаление от дел или ссылка. Речь идет о так называемом «подозрении». Что это такое? В русских документах XVIII века встречается несколько значений этого слова. Если в деле допрошенного мы встречаем запись: «А по осмотру явился он подозрителен», то это означает, что на спине у этого человека обнаружены следы кнута – верный признак пытки или старого наказания за какое-то серьезное преступление. Доверять ему считалось невозможным.
«Подозрением» называли также дополнительные, вскрывавшиеся в ходе следствия обстоятельства преступления. В 1724 году Петр I писал о должностных преступлениях: «Ежели какое дело явитца по порядку правильному чисто, но та персона по окрестностям подозрительна…», то требуется расследование. Основанием для «подозрения» становились служебные и родственные связи с преступником. Андриса Фалька отправили в Оренбург только «за подозрением», что он, будучи слугой у лифляндца Стакельберга, «который за вины его сослан в Сибирь», мог слышать «непристойные речи» своего господина.
Кроме того, в источниках встречается особый термин: «впасть в подозрение», нередко с уточнением: «впасть в подозрение по первым двум пунктам, а именно в оскорблении величества и в возмущении противу общего покоя». Это означало, что человек не совершал государственного преступления, но его (без расследования, представления улик и доказательств) подозревают в намерении совершить такое преступление и уже на этом основании наказывают. Капитана фон Массау в 1742 году сослали в Охотск только по подозрению в том, что он, может быть, говорил «непристойные слова», хотя расследования об этом не проводили. В приговоре по делу Массау сказано: «За оным подозрением ни к каким делам не определять и из Охотска никуда, ни для чего отпускать его не велено».
«Подозрение» – юридическая категория почти неуловимая, ее нельзя понимать только как подозрение в совершении или причастности человека к какому-то преступлению или преступнику. «Подозрение» – обобщенное определение неназванного государственного преступления. В черновик манифеста 5 марта 1718 года о преступлениях бывшей царицы Евдокии Петр I исправил то место, где было сказано о причинах ссылки его первой жены в монастырь (выделенное прибавлено рукой Петра): «Бывшая царица Евдокия в Суздале, в Покровском девичьем монастыре, для некоторых своих противностей и подозрения, постриглась и наречено имя ей Елена».
«Подозрение» как преступление, во-первых, являлось ярким выражением средневекового права, ибо в делах о ведьмах подозрение вообще заменяло доказательства виновности, и, во-вторых, говорило о неограниченном праве государя казнить и миловать подданных без всякого объяснения причин своего гнева. Наказание «по подозрению» – чистейшая форма опалы, «голое» проявление державной воли самодержца как источника права. В манифесте 1758 года об опале А. П. Бестужева сказано, что он лишен чинов и сослан уже только по той причине, что императрица Елизавета никому, кроме Бога, не обязана давать отчет о своих действиях, и если она положила опалу на бывшего канцлера, то из этого с неопровержимостью следует, что преступления его велики и наказания достойны, но еще важнее, что императрица не могла «уже с давнего времени ему доверять».
Пожалуй, самым распространенным видом государственных преступлений, о которых сохранилось много дел в архивах, были так называемые «непристойные слова». Их также называли «воровскими», «зазорными», «злыми», «зловредными», «вредительными», «дурными», «невежливыми», «неистовыми», «непригожими», «неприличными», «непотребными». Они были связаны с преступным оскорблением государевой чести. Во многих случаях их так и называли: «непристойные слова, касающиеся чести государя».
Защита чести государя считалась не менее важной обязанностью подданных, чем защита личности и власти царя от изменника, самозванца или колдуна. В указе Анны Ивановны от 2 февраля 1730 года сказано, что доносить нужно не только на потенциальных заговорщиков, мятежников, но и на тех, кто будет «персону и честь нашего величества злыми и вредительными словами поносить». К этому виду преступлений относились не только сказанные или написанные слова, оскорбляющие личность, действия и намерения государя, но также и символические непристойные движения, жесты, гримасы, поступки и даже мысли, в которых можно усмотреть или угадать тот же оскорбительный для чести государя смысл.
«Непристойным словам» придавался магический смысл. По представлению того времени, слово могло вредить, приносить ущерб подобно физическому действию. Примечательно, что когда людям приходилось писать в служебных бумагах о возможных катастрофах, то после написанного сакрального слова «мор», «пожар» следовала ритуальная фраза: «от чего, Боже, сохрани». В восприятии сказанного слова как магического действия и состояла в немалой степени причина столь суровой оценки законом произнесения или написания «непристойных слов», оценки этих действий как государственного преступления.
Соответствующая норма вошла в Артикул воинский: «Кто против его величества особы хулительными словами погрешит, его действо и намерение презирать и непристойным образом о том рассуждать будет, оный имеет живота лишен быть и отсечением главы казнен». Право петровской поры считает преступлением все слова подданных, которыми они ставят под сомнение любые намерения и действия верховной власти. Важно, что именно в виде толкования артикула 20-го о каре за «непристойные слова» дается знаменитое определение самодержавия: «Ибо Его величество есть самовластный монарх, который никому на свете о своих делах ответу дать не должен. Но силу и власть имеет свои государства и земли, яко христианский государь, по своей воле и благомнению управлять». Только в условиях безграничного самовластия всякое слово, сказанное подданным об этой власти, могло быть интерпретировано как «непристойное», «хулительное».
Наконец, связь всяких «непристойных слов» с родовым для них преступлением – оскорблением чести государя – усиливалась тем, что наказания за оскорбления чести государя распространили и на оскорбления его родственников. В XVIII веке эта норма была включена в законы. Присягали, как отмечено выше, не только самодержцу, но и его жене и детям, а указ «О форме суда» 1723 года в числе государственных преступлений упоминает «слова, противные на и. в. и его величества фамилию». Позже эта норма закона фактически распространилась и на фаворитов самодержиц, что породило пословицу: «Такой фаворит, что нельзя и говорить». Сфера запретного, сакрального включала и двор, придворных, служителей вплоть до гайдуков. В 1754 году в Тайной канцелярии «исследовали» дело Осипа Никитина, сказавшего товарищам, что на святках императрица Елизавета была в комедии, и «тогда-де попойки много было и халуи-де все перепились, и он, Осип (доносчик. – Е. А.) говорил: „Какие-де тут были холуи? Тут были честные люди, генералы“, – и тот Иван Никитин неведомо для чего говорил: „Хоть черта поставь, так едет у государыни на запятках“».
«Непристойные слова» оказались очень емким юридическим понятием, которое могло применяться к любому суждению о власти, государе, политике, даже если в нем не было ничего оскорбительного для чести монарха. Рассказать сказку или легенду о царях-государях и их подвигах, любовных похождениях значило для подданного рисковать головой. В 1744 году бит кнутом и с вырезанием ноздрей сослан в Сибирь сержант Михаил Первов за сказку о Петре I и воре, который спас царя, причем оба героя, царь и вор, в пересказе сержанта отличались симпатичными, даже геройскими чертами.
Обращение людей к истории было в те времена занятием небезопасным. Прошлое династии, монархии, как и личность самодержца, входили в зону запретного. Одни исторические события и деятели прошлого чтились публично и официально, другие события и люди (даже живущие) как будто бы никогда и не существовали. Только одно упоминание в разговоре имен Отрепьева, Шуйского, Разина, Мазепы и некоторых других «черных героев» русской истории с неизбежностью вело к розыску. В царствование Елизаветы Петровны исчезло из истории целое царствование императора Ивана Антоновича (октябрь 1740 – ноябрь 1741 года). С 25 ноября 1741 года хранение предметов и документов, содержащих титул или изображение Ивана Антоновича, стало считаться преступлением. В 1747 году подмастерье Каспер Шраде был сослан в Оренбург на вечное житье за хранение пяти монет Ивана Антоновича.
Знание отечественной истории могло принести человеку большие неприятности. Самым ярким примером, как любовь к прошлому могла привести на плаху, служит дело А. П. Волынского. В предисловии к своему проекту о государственных делах он дал исторический очерк от князя Владимира до петровских времен. Из вопросов следствия видно, что попытка Волынского провести параллели с прошлым была расценена как опасное, антигосударственное деяние. Особо обеспокоило власть то, что он упорно интересовался своими предками. На родовом древе Волынских, известных в русской истории с XIV века, кабинет-министр приказал изобразить двуглавого орла, что в Тайной канцелярии восприняли как попытку кабинет-министра выразить свои претензии на престол. Кроме того, из материалов следствия видно, что особое раздражение следователей вызвало то, что Волынский много читал исторической литературы, пускался в «дерзновенные» исторические аналогии, сравнивал «суетное и опасное» время императрицы Анны Ивановны с правлением Бориса Годунова, цесаревну Елизавету Петровну – с царицей Марией Нагой, герцога Карла Петера Ульриха – с Лжедмитрием I, а князя А. М. Черкасского – с царем Василием Шуйским. Эти исторические экскурсы привели к тому, что бывшего кабинет-министра обвинили в оскорблении не только чести императрицы, но и «высочайшего самодержавия, и славы, и чести империи».
Как «непристойное слово» воспринимали в политическом сыске различные воспоминания людей о правящем или уже покойных монархах, даже если воспоминания эти были вполне нейтральны и имели своим источником не просто слухи, а официальные документы. Григорий Чечигин в 1728 году, узнав, что бывшая царица Евдокия возвращается в Москву из ссылки, сказал: «Эта-де та царица идет в Москву, которую Глебов блудил». На допросе он показал, что «те слова говорил он, видя о том в печатном манифесте». Это была правда – в опубликованном манифесте от 5 марта 1718 года сказано, что Степан Глебов «винился, что ходил к ней, бывшей царице, безвременно для того, что жил с нею блудно два года». Памятливого Чечигина тем не менее били кнутом и сослали в Сибирь. Общее отношение власти к истории состояло в том, чтобы заставить людей жить только сегодняшним днем, мыслить в соответствии с официальной идеологией и меньше вспоминать прошлое.
Без риска оказаться без языка или в Сибири нельзя было рассказывать о происхождении российских монархов. Бесчисленное множество раз передавались легенды о том, как немецкого (в другом варианте – шведского) мальчика из Кокуя подменили на девочку, которая родилась у царицы Натальи Кирилловны, и из него вырос Петр I. Естественно, толпе не нравилось, что императрица Екатерина I вышла в люди из портомой, что «не прямая царица – наложница», и он «живет с нею, сукою, императрицею, несколько лет не по закону». Незаконнорожденными называли также Петра II, Анну Ивановну, Елизавету Петровну, Павла.
Земной облик и жизнь монарха – тема безусловно запретная. В официальной идеологии у государя, как у Бога, нет возраста и очень слабо обозначается пол. Человеческие болезни государя, его физические недостатки, возраст, старость, частная, а тем более интимная жизнь и вообще всякие сведения о человеческой природе земного небожителя были для подданных под строжайшим запретом. Непременно наказывали людей, которые рассуждали, сколько еще лет проживет государь, или касались темы неизбежной в будущем кончины самодержца. В этом видели намек на покушение. В 1729 году расследовали дело посадского Петра Петрова, сказавшего про Петра II «в разговорах»: «Бог знает долго ли пожить будет, ныне времена шаткие».
Проблема пола монарха оказалась очень острой в XVIII веке, когда более 70 лет на престоле сидели преимущественно женщины. Общественному сознанию того времени присуще противоречие: общество (в равной степени как мужчины, так и женщины), с одной стороны, весьма низко ставило женщину как существо неполноценное и недееспособное, но, с другой стороны, должно было официально поклоняться самодержице. В 1731 году крестьянин Тимофей Корнеев сказал по поводу восшествия на престол Анны Ивановны: «Какая-де это радость, хорошо бы-де у нас быть какому-нибудь царишку, где-де ей, императрице столько знать, как мужской пол, ее-де бабье дело, она-де будет такая ж ябедница, как наша прикащица, все-де будет воровать бояром, а сама-де что знает?» Ему урезали язык и сослали на Аргунь.
Поддерживаемая ритуалами и запретами сакральность носительницы высшей власти приходила в явное противоречие с ее реальным, подчас далеким от божественного, темным происхождением и порой сомнительным поведением. В 1748 году колодник Фома Соловьев донес на своего охранника гвардейца Степанова, который рассказал ему, что накануне он, Степанов, стоял на часах на крыльце перед опочивальней Елизаветы Петровны и видел, как в палату вошли императрица и граф Алексей Разумовский, а потом ему через лакея передали приказ сойти с крыльца. Спускаясь вниз, Степанов «помыслил, что всемилостивейшая государыня с Разумовским блуд творят, я-де слышал, как в той палате доски застучали и меня-де в то время взяла дрожь, и хотел-де я, примкнувши штык, того Разумовского заколоть, а означенного лакея хотел же прикладом ударить, только-де я испужался».
На допросе Степанов не отрицал сказанного и уточнил, что он «незнаемо чего испужался» и не смог убить Разумовского, так как «вскоре мимо ево прошел дозор и потом вскоре ж он с того караула [был] сменен». Интересно дальнейшие объяснение солдата: «А заколовши-де оного Разумовского, хотел он, Степанов, е. и. в. донести, что он того Разумовского заколол за то, что он с е. и. в. блуд творит и уповал он, Степанов, что е. и. в. за то ему, Степанову, ничего учинить не прикажет, и ежели бы-де означенной дозор и смена ему, Степанову, не помешали, то б он того Разумовского подлинно заколоть был намерен».
Степанов «испужался» не «незнаемо чего», а страшного для человека того времени противоречия между священным статусом самодержицы и кощунственностью заурядного полового акта с нею кого-то из ее подданных. Намерения Степанова ясно говорят, что соитие государыни с подданным он расценил как нападение, насилие, от которого хотел защитить государыню, действуя при этом согласно нормам уставов и присяги, для чего, как он понимал, его и поставили на посту у царской опочивальни.
Сколь разрушительно подобные размножаемые слухами (как тогда говорили, «эхом») скабрезные истории действовали на священный облик государыни в сознании людей, не приходится много говорить. Дворцовые перевороты силами гвардии и стали возможны благодаря тому, что гвардейцы на своих постах видели «оборотную», закулисную сторону полубожественной, на взгляд простецов с улицы, жизни монархов.
Данные политического сыска XVIII века убеждают, что для народа не существовало ни одного порядочного, доброго, мудрого, справедливого к людям монарха. А уж о моральном облике почти всех государей в общественном сознании имелось устойчивое отрицательное суждение. Люди, сами далекие от праведной, высокоморальной жизни, были необыкновенно требовательны к нравственности своего повелителя или повелительницы. Только просидевший всю свою жизнь в тюрьме Иван Антонович и убитый император Петр III вызывали народные симпатии, да и то скорее всего потому, что они не успели поцарствовать Россией и нагрешить. Впрочем, воцарившегося всего на полгода Петра III с самого начала окрестили «чертом» и «шпиеном».
Словом, в XVIII веке от официальной доктрины о царе как земном Боге, кроме шлейфа непристойностей на эту тему, ничего не осталось. Подданные, особенно в своем узком кругу, да порой и публично, без всякого почтения высказывались о своих прежних и нынешних правителях как о земных, грешных людях, порой безапелляционно, цинично и грубо судили их поступки. Соликамская жонка (так в делах сыска называли замужнюю женщину) Матрена Денисьева говорила своему любовнику: «Вот-де мы с тобою забавляемся, то есть чиним блудодеяние (пояснение следствия. – Е. А.), так-де и Всемилостивейшая государыня с Алексеем Григорьевичем Разумовским забавляются ж». Еще резче провела эту же параллель солдатская жонка Ульяна: «Мы, грешницы, блядуем, но и всемилостивейшая государыня с… Разумовским живет блудно».
К этой разновидности преступлений относились и «непристойные песни». Они не содержали в себе непристойностей, их даже нельзя назвать песнями политическими, так сказать, песнями протеста. Они были посвящены в основном жизни царственных особ. Это лирические песни о любви и вообще о судьбе цариц и царевен. Эта «самодеятельность» приносила крупные неприятности певцам, так как приравнивалась к произнесению «непристойных слов».
В 1752 году сидевший под арестом дьячок Делифовский донес на своего пристава Спиридонова, что тот спел песню:
Зверочек, мой зверочек,
Полуношный мой зверочек,
Повадился зверочек во садочек
К Катюше ходить…
При этом Спиридонов пояснил дьячку, что «за эту-де песню наперед сего кнутом бивали, что-де государь [Петр I] с государынею Екатериною Алексеевною жил, когда она еще в девицах имелась и для того-де ту песню и сложили». Были и другие песни, за которые люди оказывались в застенке: «Постригись моя немилая» (о принуждении Петром I к пострижению царицы Евдокии); «Кто слышал слезы царицы Марфы Матвеевны», «Не давай меня, дядюшка, царь-государь» (о выдаче замуж царевны Анны Ивановны) и другие.
Нельзя было оскорблять и различные государственные учреждения – ведь они воспринимались как проводники государевой воли. Известно, что оскорбление учреждений (в том числе просто ругань в их помещении) расценивалось как нанесение ущерба чести государя. Подканцелярист Фатей Крылов в 1732 году «прославился» дерзостью, когда «Новоладожскую воеводскую канцелярию бранил матерно: мать-де, как боду забить-де в нее такой уд я хочу, тое канцелярию блудно делать». Запрещено было всуе поминать само сыскное ведомство, а тем более шантажировать им людей.
К названным преступлениям относится брань, по-преимуществу нецензурная, грязная («поносные слова», «матерные слова», «слова по-соромски») по адресу персоны государя, его власти, государевых указов и т. д. Записи о таких преступлениях – самые многочисленные, хотя и довольно однообразные. Приведу несколько типичных примеров. Иеродиакон Иван Черкин, сидевший в 1727 году на цепи в колодничей палате Вышнего суда, требовал своего освобождения и «избранил е. и. в. матерны». Подьячий Степан Дятлов сказал: «Мать твою прободу и с ымператором». Дворцовый крестьянин Тарасий Истомин в 1728 году так выразился о Петре II: «Я-де насерю на государя». В немалом числе дел утверждалось, что нецензурные слова являлись не оскорблением государя, но необходимым членом предложения. Общество к этому относилось вполне терпимо до тех пор, пока в потоке выразительной русской речи экспрессивное, бранное слово не оказывалось в опасной близости от имени и титула государя или государыни.
Титул императора, то есть перечень всех подвластных ему царств и владений, как и его личное имя, считались священными. Оскорблением титула считались различные физические действия, жесты, движения и слова (устные и письменные), которые каким-то образом принижали или оскорбляли значение титула, а также упоминание самого имени монарха без официально принятого титула. В 1740 году писарь Вершинин приказал копиисту Федорову исправить именной указ, присланный почему-то в замаранном виде. Федоров начал дописывать и подчищать расплывшиеся и неясные слова, пока он не дошел до титула Анны Ивановны. Тут он остановился и сказал начальнику: «Титула е. и. в. вычищать неможно», за что Вершинин «избранил ево, Федорова матерно прямо и с титулом (то есть вместе. – Е. А.)». За это оскорбление титула Вершинина били плетями и записали в солдаты. В 1735 году было начато дело о псалме В. К. Тредиаковского на восшествие императрицы Анны Ивановны. Поэту пришлось составить трактат, чтобы доказать, что в словах «Да здравствует днесь императрикс Анна!» «никаковаго нет урона в высочайшем титле е. и. в.». Объяснение было принято, и дело было закрыто за отсутствием состава преступления.
Существовали два основных вида оскорбления царского указа. К оскорблению словом относится пренебрежительное называние государева указа «воровским», «блядским», «лживым», «указишкой», «женским удом», различное сквернословие и брань при чтении указа: «Мать их гребу (выговорил то слово прямо), мне такия пустыя указы надокучили»; «Указ тот учинен воровски и на тот-де указ я плюю!»; «Да я на него [указ] плюю!»; «Тот указ гроша не стоит и плюнуть в указ»; «А к черту его государев указ!»; «Указ у тебя воровской и писан у бабушки в заходе и тем указом жопу подтирать». Кстати, этот совет: «Ты оным указом три жопу» – был довольно популярен в среде русского народа и за него исправно пороли кнутом и ссылали в Сибирь.
Ко второму виду оскорблений государева указа относились порча и «изодрание» его, небрежное с ним обращение и использование не по назначению. Шуйский староста Постничка Кирилов, который, по извету доносчиков, «лаял матерно мирских людей», обвинялся в том, что «тое их челобитню бросил по столу, а в той-де челобитной нас, Великого государя, имя написано…». В 1732 году батогами пороли ямщика «за бросанье на землю подорожной», в которой было написано «титло государево». На казака Артемия Жареного донесли, что он «письменными явками трет (в нужнике. – Е. А.), а в явках-де написано государское имя». Казак оправдывался, что «трет словесными явками, а не письменными», то есть записями черновыми, без титулов и имени государя.
Весьма распространенными были преступления «в дороге», когда проезжий человек отказывался слушать чтение царского указа на яме, оправдываясь тем, что сделает это дома, «в своей команде». Наказанию подвергался и тот проезжий, который «от неразуменья» не снимал при чтении государева указа шапку. Ведь обнажать голову было обязательным условием при оглашении государева указа. Не сделавший этого хотя вместе с шапкой головы не терял, но плети получал обязательно.
Как государственное преступление, оскорбляющее честь государя, расценивалось небрежное или непочтительное обращение подданных с гербом и изображением государя на гравюрах и живописных портретах («парсунах»), которые с Петровской эпохи стали вывешивать в присутственных местах и в домах подданных. В 1718 году был наказан шведский пленный Иоганн Старшинт, который «ударил рукою по персоне ц. в., которая написана при Полтавской баталии и говорил… бутто не так написана», а именно что «государь при баталии был в сапогах, а на картине в чулках и чириках». В 1761 году «за плевание на российский герб» арестовали посадского Петра Тетнева. В XVIII веке не раз издавали указы, запрещавшие продавать парсуны государей, если высочайшее лицо оказывалось мало похожим на оригинал.
Строгим допросам и пыткам подвергали тех, кто неуважительно относился к монетам с императорским профилем, гербом и вензелем. В 1739 году пытали подьяческую жонку Феклу Сергееву, которая «легла на пол и, заворотя подол, тем рублевиком (с профилем Анны Ивановны. – Е. А.), обнажа свой тайный уд, покрывала». В 1759 году расследовали дело по извету дворового Анкундина Микулина, который донес на свою помещицу Устинью Мельницкую «о убитии ею на рублевой манете, на патрете… императрицы Елизаветы Петровны, воши».
Отказ поднять бокал за здоровье величества («непитие за здравие») рассматривали как явное неуважение чести повелителя, как вид магического оскорбления, нанесения ущерба здоровью государя. При этом полный «покал», чарку, стакан или рюмку следовало пить до дна. О преступлении Г. Н. Теплова писал в своем доносе 1749 года большой знаток и любитель хмельного канцлер А. П. Бестужев-Рюмин. По его словам, Теплов, выпивая за здравие А. Г. Разумовского, «в… покал только ложки с полторы налил», тогда как канцлер «принуждал его оной полон выпить, говоря, что он должен полон выпить за здоровье такого человека, который е. и. в. верен и в ея высочайшей милости находится». Преступлением считались также попытки помешать тосту за здравие величества и возглашению «Многия лета».
Крайне опасны были различные тосты с обратным знаком – желание зла или «сопроводительные» пожеланию ругательства. В 1735 году колодники Московской канцелярии, получив хлеб, «молились за здравие е. и. в. Богу и говорили: „Дай, Боже, здравствовать государыне нашей, матушке, что она нас поит и кормит!“, – и оной Ларионов (колодник, на которого и донесли. – Е. А.) Богу не молился и говорил: „Дай-де, Господи, матушке нашей Анне Иоанновне не здравствовать за [то], что она мне хлеба не дает“».
Поднимая тост за здравие царственных особ, патриотам следовало умерять свой пыл, чтобы не попасть впросак. Известно, что князь Юрий Долгорукий и князь Александр Барятинский были сосланы в 1731 году в Сибирь после того, как произнесли излишне пламенный тост в честь цесаревны Елизаветы Петровны. Как сообщил в своем доносе поручик Степан Крюковский, Долгорукий и Барятинский говорили в застолье своему собутыльнику Егору Столетову (его тоже сослали на Урал), что они «так цесаревну любят и ей верны, что за нее умереть готовы». Эти эмоции запьяневших друзей были плохо восприняты императрицей Анной Ивановной, видевшей в Елизавете свою соперницу.
Особенно серьезно наказывали священников за неслужение по «высокоторжественным дням», то есть в дни рождения царя и членов его семьи, дни тезоименитства, а также другие «календарные» даты. При Петре I особенно громким стало дело архимандрита Александро-Свирского монастыря Александра, который обвинялся «в непраздновании во дни тезоименитств» Петра и Екатерины. По этому делу царь распорядился: «Ежели оной архимандрит или другой кто из духовных персон явитца в вышеписанном виновен и оных, обнажа священничества и монашества, в помянутую (Тайную. – Е. А.) канцелярию прислать к розыску». В итоге строптивый архимандрит кончил свою жизнь на плахе. В 1733 году поп Феоктист Гаврилов был сослан навечно в Охотск за то, «что он, ведая о торжественном дни о восшествии е. и. в. на престол Российской империи, товарыщу своему попу Родиону Тимофееву заблаговременно не напомнил и коварственно о том поступил». За такие проступки лишали сана, били кнутом, плетью и ссылали в дальний монастырь. Преступлением считалась и служба в «календарный день» литии, то есть заупокойной службы.
Неумышленные оговорки во время церковной службы – тема особая: за них наказывали как за описки канцеляристов. Примером может служить история, происшедшая 3 февраля 1743 года в Архангельском соборе Кремля, когда епископ Лев Юрлов, провозглашая «вечную память» Анне Петровне – покойной сестре правящей императрицы Елизаветы Петровны, «от незапности, по старости и от неосторожности» произнес вместо «Анна Петровна» «Елизавета Петровна»! Об этом тотчас было донесено в Сенат и самой императрице, хотя для всех было ясно: престарелый епископ оговорился. В конечном счете скандал для Юрлова, уже отсидевшего при Анне Ивановне десять лет в дальнем монастыре, закончился благополучно – Юрлова лишь отстранили от службы. Преступлением был признан и поступок диакона московского Андреевского монастыря Дамиана, который в 1752 году пропустил в ектении имя матери правящей императрицы – Екатерины I, за что его пороли плетями, а тех, кто его не поправил, приговорили к тысяче поклонов.
Преступлением считалась также «описка» – пропущенная, незамеченная переписчиком (а также его начальником) ошибка при написании титула или имени монарха. Синонимом «описки» является выражение «врань в титуле». В купчей одного крестьянина 1729 года обнаружили титул «ея императорского величества» вместо «его императорского величества» (тогда на престоле был Петр II). Страшнее оказалась описка дьячка Ивана Кирилова из Тамбова, который в 1731 году, переписывая присланный из столицы указ о поминовении умершей царевны Прасковьи Ивановны, вместо ее титула и имени «простотою» вставил титул и имя правящей императрицы: «ея императорское величество Анна Иоанновна… преселилась в вечный покой». Дьячка били кнутом и сослали.
«Подчистка» была иным, чем «описка», преступлением. Суть ее в том, что имена или титулы государей подьячие поправляли, хотя всем было известно, что прикасаться к написанному титулу или имени государя было нельзя – с момента своего появления на бумаге эти слова считались священными. Но часто чиновник, совершивший при написании ошибку, ленился заново переписывать весь документ, брал нож и начинал выскабливать ошибку в строке, благо бумага тогда была плотная и позволяла почти незаметно удалить брак. Между тем этим своим действием он совершал государственное преступление, ибо оскорблял прикосновением своей руки царский титул. За подчистку титула в рапорте были наказаны отставной прапорщик Василий Лихарев и писавший рапорт пономарь Петр Федоров: первого оштрафовали на 15 руб., а переписчика били батогами.
Наказанию подвергались за «прописку» или «недописку» – пропуск. Вместо «всепресветлейшая» крестьянин Иван Латышев написал «всепрестлейшая», то есть пропустил слог «ве». В конце челобитной нашли еще одну прописку: вместо слова «всемилостивейшая» он написал «всемлстивейшая», пропустив буквы и и о. Причем во втором случае можно было говорить скорее о выносе гласных, что часто делалось при написании длинных слов. Латышева наказали плетьми, а помещика его, под диктовку которого писалась роковая челобитная, оштрафовали на 300 руб. За эту сумму таких Латышевых можно было купить целую деревню.
Известен случай курьезной оговорки, которую можно считать «устной опиской». В 1729 году в Ярославле поссорились купцы – сын и отец Пастуховы. Потом Федор донес на своего отца Михаила, который, ругая сына, сказал: «„Я-де, сам более Бога и я велю тебя по всем рядам бить кнутом“, – и он-де, Федор, ему, отцу своему, молвил: „Без указу-де его величества кнутом бить не надлежит“, – и отец же-де ево, Михайла, говорил к персоне е. и. в.: „Ваш то-де Пилат на Москве, а я-де дома“. – А те-де слова слышали свидетели два человека». Михаил Пастухов оправдывался тем, что «сказал, не умея он выговорить титула е. и. в., молвил „инпилатор“-де на Москве и в том на оных свидетелей слался же». Свидетели встали на сторону отца – «сказали тож, что и оной Михайла показал», и ложный изветчик – сын Федор Пастухов – был бит кнутом и отправлен в Гилянь.
В середине XVIII века стали заметны влияния идей философии Просвещения на право вообще, сыск и корпус государственных преступлений в частности. Это привело к отмене института «слова и дела» в 1762 году. Впрочем, некоторая либерализация репрессивного законодательства наметилось давно, еще в 1730‐е годы. Во-первых, в некоторых случаях заметно стремление следователей отделить серьезный умысел к государственному преступлению от имитации такого умысла. Соответственно, устанавливали и разную степень наказания. В 1737 году в указе о предупреждении поджогов в Петербурге сказано, что «кто таким злым делом похвалится и в том обличен будет и хотя того в действо не произведет, однакож таковыми розыскивать и ежели кроме таких похвальных слов иного никакого воровства не сыщется и такие слова произнес по какой-либо ссоре или во пьянстве», то наказание не сожжение, как действительному поджигателю, а лишь кнут. В 1734 году при расследованиях государственных преступлений на Украине генералу князю А. Шаховскому предписывалось различать произнесение «непристойных слов» «из злости» и «спроста». В последнем случае карающая десница власти должна была дать преступнику легкий шлепок и вместо сурового наказания чиновник должен был малороссиянам «вытолковать с запрещением» о недопустимости в будущем подобных преступных речей.
Во-вторых, уже в 1730‐е годы сыскное ведомство стало стремиться как-то регулировать поток «маловажных» дел. В 1736 году Тайная канцелярия добилась указа Анны Ивановны, чтобы все дела о «неотправлении (церковниками. – Е. А.) служб в высокоторжественные дни» и в прочие «календарные» дни не пересылали бы с мест в Петербург. Из-за обилия их «по секретным делам в оной канцелярии чинится остановка». Поэтому следовало о таких преступниках вести дела в епархиях, и если только выяснится, что они службы не отправляли «с какого противного вымысла», то присылать экстракты допросов в Тайную канцелярию.
Как известно, с 1754 года начала работать Уложенная комиссия, для которой чиновники Тайной канцелярии подготовили проект закона о преступлениях «против первых двух пунктов». Предлагалось разделить преступления на важные и неумышленные (за последние полагалось легкое, воспитательное наказание), отменить четвертование, освободить от наказаний увечных, престарелых и малолетних (до 12 лет), за ложный донос наказывать плетью и т. д. И хотя новый закон так и не был принят, перемены в корпусе государственных преступлений все-таки произошли.
Они были связаны, во-первых, с отменой в 1762 году «слова и дела», что сразу же погасило множество дел о «непристойных словах», и, во-вторых, с общим изменением стиля правления, характерного для образованной, терпимой и умной государыни Екатерины II. В знаменитой оде «Фелица» Г. Р. Державин хвалил императрицу за то, что в ее правление (1762–1796) уже нет прежних ужасов и
Можно пошептать в беседах
И, казни не боясь, в обедах
За здравие царей не пить.
Там с именем Фелицы можно
В строке описку поскоблить
Или портрет неосторожно
Ее на землю уронить.
И все же стихотворение Державина – льстивое сочинение. Возможно, литературная киргиз-кайсацкая княжна Фелица и допускала своим подданным ордынцам пошептать о ней, но Екатерина II на такие шептания смотрела плохо и быстро утрачивала обычно присущую ей терпимость и благожелательность. Выразительным памятником борьбы со слухами стал изданный 4 июня 1763 года «Манифест о молчании», или «Указ о неболтании лишнего». В этом указе весьма туманные намеки о неких людях «развращенных нравов и мыслей», которые лезут куда не следует и судят «о делах до них не принадлежащих», да еще заражают сплетнями «других слабоумных», сочетаются с вполне реальными угрозами в адрес болтунов. Государыня предупреждала, что они играют с огнем и, дерзостно толкуя изданные императрицей законы и уставы, а также «самые божественные указания», даже не воображают «знатно себе немало, каким таковыя непристойныя умствования подвержены предосуждениям и опасностям». Надо думать, что этот указ был вызван делом камер-юнкера Хитрово, который обсуждал с товарищами слухи о намерении Григория Орлова жениться на императрице. «Манифест о молчании» неоднократно «возобновлялся», то есть оглашался среди народа, а нарушители его преследовались полицией и Тайной экспедицией.
Таким образом, отмена «слова и дела» не привела к прекращению преследований за осуждающие монарха и власть разговоры – они по-прежнему считались преступными. Это в немалой степени связано с тем, что при Екатерине II и после нее остались в силе и все положения 2-й главы Уложения 1649 года о преследовании виновных по «первым двум пунктам», в том числе и по делам об оскорблении чести его величества.
В начале царствования императрица Екатерина пыталась сформулировать передовые по тем временам принципы и понятия о политическом преступлении, что отражено в ее знаменитом Наказе. Екатерина считала, что к виду тяжких преступлений нужно отнести только посягательства на жизнь и здоровье государя, а также измену государству. Оскорблением же величества предполагалось считать только конкретные действия, на это направленные, или слова, которые «приготовляют или соединяются, или последуют действию». При этом государыня считала, что наказывать надо не за слово, а за преступное действие. Хотя Екатерина II и отказывалась включать в список обвинений государственных преступников норму об оскорблении величества (так было в деле Пугачева), виновных в этом все-таки продолжила преследовать. Их, может быть, без лишнего шума (как это было раньше) отправляли в Сибирь, на Соловки, в монастыри, в деревню, заставляли разными способами замолчать. Важно, что Екатерина II стремилась не допустить в стране никакой гласной оппозиции. В 1764 году был осужден митрополит Арсений Мациевич, который протестовал против церковной политики императрицы. За сочувствие ему и «неотправление надлежащего моления о царской фамилии» был лишен сана и сослан на Соловки архимандрит Геннадий.
Итак, на протяжении примерно двух столетий складывается корпус государственных преступлений, включавший в себя огромное число разнообразных деяний подданных, которые классифицировались как покушение на жизнь, здоровье и власть самодержца, а также оскорбление его чести. Конечно, среди дел политического сыска было немало таких, в которых шла речь о реальных покушениях, измене, сговоре, бунте и мятеже, то есть о действиях, по-настоящему угрожавших государственной безопасности России и самодержца. Однако оценивая в целом всю массу известных мне дел политического сыска, я невольно прихожу к выводу, что политический сыск был занят не столько реальными преступлениями, которые угрожали госбезопасности, сколько по преимуществу «борьбой с длинными языками».
Если оценить в совокупности все, что говорили люди о власти и за что они потом (по доносам) оказались в колодничьей палате сыскного ведомства, то можно утверждать следующее. Во-первых, общественное сознание того времени кажется очень, по-современному говоря, политизированным. Ни одно важное политическое событие не проходило мимо внимания дворян, горожан, крестьян порой самых глухих деревень. Темы, которые живо обсуждали люди, извечны: плохая власть, недостойные властители, слухи и сплетни о происхождении, нравах и пороках властей предержащих. Во-вторых, люди в большинстве своем плохо относились к власти вообще и считали, что раньше было лучше.
Корпус государственных преступлений, который в части «непристойных слов» раздувается до гигантских размеров, убеждает, что сыскные органы действовали в качестве грубой репрессивной силы для подавления всякой оппозиционности власти, искореняли в буквальном смысле каленым железом всякую критику действий власти, подавляли малейшие сомнения подданных в правомерности ее действий. Не исключаю, что развитие и разрастание корпуса государственных преступлений находятся в прямой зависимости от авторитета власти, точнее, от степени осознания ею своей уязвимости, от опасений самодержцев и их окружения потерять власть.

Степан Шешковский руководил Тайной экспедицией с 1762 по 1794 год и стал, благодаря этому, личностью весьма знаменитой в русской истории. Еще при жизни Шешковского имя его окружало немало легенд, в которых он предстает в роли искусного, жестокого и проницательного следователя-психолога. Он начал работать в Тайной канцелярии в 1740‐х годах, проявил себя как исполнительный чиновник не без задатков и интереса к сыску.
Наибольшую известность в обществе Шешковскому принесли его сеансы «домашнего наказания». Будто бы в кабинете Шешковского находилось кресло особого устройства. Приглашенного он просил сесть в это кресло и как скоро тот усаживался, одна сторона, где ручка, по прикосновению хозяина, вдруг раздвигалась, соединялась с другой стороной кресел и замыкала гостя так, что он не мог ни освободиться, ни предполагать того, что ему готовилось. Тогда, по знаку Шешковского, люк с креслами опускался под пол. Только голова и плечи виновного оставались наверху, а все прочее тело висело под полом. Там отнимали кресло, обнажали наказываемые части и секли. Исполнители не видели кого наказывали. Потом гость приводим был в прежний порядок и с креслами поднимался из-под пола. Все оканчивалось без шума и огласки. Но, несмотря на эту тайну, молва разносила имя Шешковского и еще увеличивала действия его ложными прибавлениями. Екатерина II внимательно читала донесения Шешковского и весьма ценила их. Во все царствование просвещенной императрицы Шешковский олицетворял Государственный страх и одно упоминанием о нем многих приводило в ужас.
Глава 2. Самодержец и органы политического сыска
«Тайное» всегда есть принадлежность высшего, «верхнего государева дела». С таким толкованием связаны названия и Тайного приказа XVII века, и органов политического сыска XVIII века. Понятие «тайный» отмечает принадлежность слова, действия, документа или учреждения к исключительной компетенции верховной власти. Напротив того, у подданного не должно быть ничего тайного. Тайное у подданного могло быть только преступным. Люди, собиравшиеся по ночам, уже только поэтому вызывали у власти подозрение и казались опасными. Андрея Хрущова, как и других приятелей А. П. Волынского, подолгу засиживавшегося у кабинет-министра, в сыске спрашивали: что они «таким необычайным и подозрительным ночным временем, убегая от света, исправляли и делали?»
Исключительность тайного государева дела видна в часто встречающихся заявлениях изветчиков, что «государево слово и дело» они могут сообщить тайно, один на один, только самому государю. В 1719 году поляк Григорий Носович донес на русского посланника в Польше князя Г. Ф. Долгорукого по делу об измене, «которого никому, кроме самого е. ц. в., объявить не хотел, о чем и перед Сенатом спрашиван и по допросу ничего не показал», и в итоге удостоился встречи с Петром I. При расследования дела А. П. Волынского в 1740 году главный доносчик на кабинет-министра, его дворецкий, Василий Кубанец, заявил, что имеет нечто объявить, «но не может иначе, как лично самой императрице». В тот же день ему зачитали именной указ, чтобы изветчик изложил свое «объявление» письменно и запечатал в отдельном конверте для передачи лично государыне.
Любопытную подробность сообщает неизвестный поляк-конфедерат, сосланный в 1769 году в Сибирь. Когда он с товарищами оказался в ссылке в Тобольске, то решил пожаловаться на злоупотребления местных властей. Кто-то из доброхотов посоветовал полякам положить письмо на имя государыни перед ее портретом и подобием трона, находившимся в Тобольской судебной палате, после чего по давней традиции прошение «немедленно препровождалось в Петербург». Поляки так и сделали. И действительно, их жалоба очень быстро дошла до Екатерины II и участь пленных облегчили. Следовательно, сакральность государевой тайны сохранялась, даже если челобитчик обращался к изображению монарха, подобно тому как он обращал свои тайные молитвы к Богу, молясь перед иконой.
Все самодержцы и самодержицы XVIII века были причастны к политическому сыску. Даже от имени двухмесячного императора Ивана Антоновича, «правившего» Россией чуть больше года, издавались указы и манифесты по делам сыска. В этом можно видеть традицию, уходившую к истокам самодержавия, к исключительному праву самодержца разбирать такие дела.
Интерес Петра I к сыску объясняется как личными пристрастиями царя, так и острой борьбой за власть, которую он выдержал в молодости. В этой борьбе Петр рано проявил решительность и жестокость. Недоверчивый и подозрительный, он был убежден, что только страх и насилие могут удерживать подданных в узде. Первые уроки сыскного дела Петр получил в августе 1689 года, когда допрашивал своего врага – Федора Шакловитого. Легенда связывает имя Петра и с разоблачением заговора Циклера в 1697 году: после получения доноса царь нагрянул в дом Циклера, застав заговорщиков во время совещания.
Помазанник Божий хорошо знал дорогу в застенок. Исследователи сыскной деятельности Петра I пишут о его непосредственном участии в Стрелецком розыске 1698 года. Царь сам допрашивал стрельцов, бывал на пытках, которым подвергали женщин – приближенных царевен Софьи и Марфы, а также лично допрашивал своих сестер. С 1700 по 1705 год Петр рассмотрел в Преображенском приказе и вынес резолюции по 50 делам. Даже в свои походы он брал с собой арестованных и допрашивал их.
Для работы в Тайной канцелярии Петр даже выделил особый день – понедельник. В этот день Петр приезжал в Петропавловскую крепость, слушал и читал там доклады, выписки и приговоры по текущим делам, являя собой в одном лице и следователя, и судью. К приезду царя – следователя и судьи – готовили экстракты и писали проекты приговоров, которые государь либо утверждал традиционной фразой «Учинить по сему», либо собственноручно правил и даже заново переписывал. Порой он детально вникал в обстоятельства дела, вел допросы и присутствовал при пытках. Резолюции царя показывают глубокое знание им тонкостей сыскного процесса и дел, которые его чем-то особо привлекали.
Судить о том, насколько опытным следователем был Петр, трудно. Конечно, он оставался сыном своего века, когда признание под пыткой считалось высшим и бесспорным доказательством виновности человека. Петр не отличался какой-то особой кровожадностью. Известны только два случая, когда царь указал запытать до смерти упорствующих в своих «заблуждениях» старообрядцев.
В делах сыска, как и во многом другом, Петр часто проявлял свой неуравновешенный характер. Он нередко ошибался в людях, что особенно заметно в деле Мазепы, которому слепо доверял и был глух ко всем доносам на него, многие из которых подтверждались фактами: гетман давно встал на путь измены русскому царю. Но Петр выдавал доносчиков самому же гетману, который их казнил. Согласно легенде, единственным выводом Петра I, попавшего с этой историей впросак, была знаменитая сентенция: «Снявши голову, по волосам не плачут». Вообще, личные расправы царя над подданными считались в народе нецарским делом и принесли ему дурную славу.
Петр вообще был свободен в выборе решений по каждому делу. Все было в его воле: дать указ арестовать, допросить, пытать, выпустить из тюрьмы. Он отменял уже утвержденный им же приговор, направлял дело на доследование или приговаривал преступника к казни. При этом он исходил не из норм тогдашнего права, а из собственных соображений, оставшихся потомкам неизвестными. Впрочем, ссылки на законы и процессуальные нормы тогда не были обязательны – традиция и право позволяли самодержцу выносить любой приговор по своему усмотрению.
Любопытно дело бывшего фискала Санина. Вначале Петр вынес резолюцию о его казни, потом распорядился, чтобы казнь Санина «умедлить для того, что его величество изволил иметь тогда намерение сам его Санина видеть». Затем царь встретился с Саниным, выслушал его… и повелел ужесточить казнь: вместо отсечения головы он предписал колесовать преступника. Нужно согласиться с В. И. Веретенниковым, который писал, что в подобных случаях «личная воля монарха является высшей и в данном случае единственной нормой».
В принципе, в системе самодержавной власти ни одно государственное дело не должно было миновать государя. Однако на практике смотреть все дела царь не мог и происходила их неизбежная сортировка. В обычных, маловажных делах критерием решения служил закон, регламент, инструкция. Если же подходящего закона не было, дело должно было поступать к государю. Эту схему Петр довольно последовательно проводил во время реформы государственной власти.
Эта же схема действовала в целом в делах политического сыска. Кроме общей сортировки наиболее существенных дел по «двум первым пунктам» от прочих, менее важных, сложилась устойчивая классификация и решения дел по степени их важности. «Важность» – это обобщенная оценка значимости дела, это же и общее определение преступления как перспективного для расследования в сыске, а также достойного внимания государя.
Дела «по важности» почти всегда были «секретные», «тайные». В 1723 году Тайная канцелярия отчитывала членов Главного магистрата за то, что они, исследуя какое-то дело по извету, совершили проступок: «Самую важность открыли, чего весьма чинить им не надлежало». Только руководители сыска, знающие суть отличий «важного» дела от «неважного», «посредственного», могли точно определить, какие из дел следует подносить государю, а какие к «важности не касаются» и могут быть решены в самом сыскном ведомстве. Поток таких не содержащих «важность» дел – а речь идет о тысячах их – шел, минуя государя, через постоянные сыскные органы XVIII века (Преображенский приказ, Тайную канцелярию и Тайную экспедицию). Поэтому для политического сыска разбор «маловажных» дел о пьяной болтовне, непристойностях, ложном кричании «слова и дела» быстро стал рутиной. Как писал П. А. Толстому оставшийся за старшего в Тайной канцелярии А. И. Ушаков, «в Канцелярии здесь вновь важных дел нет, а имеются посредственные, по которым також, яко и прежде, я доносил, что кнутом плутов посекаем, да на волю выпускаем».
На протяжении XVII и XVIII веков поручения по политическому сыску традиционно проводили назначенные государем доверенные люди, поставленные во главе комиссий. В XVII веке таких сыскных («розыскных») приказов – комиссий было довольно много. В октябре 1698 года, с началом Стрелецкого розыска, было образовано десять (!) следственных комиссий, во главе которых стояли бояре, а также комнатный стольник князь Ф. Ю. Ромодановский. Последний был тогда судьей Преображенского приказа. Впоследствии самодержец нередко поручал расследование всему, как тогда говорили, «синклиту», «начальствующим», «министрам», высшим должностным лицам (боярам, потом – сенаторам, членам Синода, судьям приказов, президентам коллегий и др.). Работа подобного рода следственных комиссий обычно опиралась на постоянные органы – учреждения политического сыска. Самым главным из таких учреждений долгое время был Преображенский приказ.
История появления этого учреждения достаточно хорошо изучена Н. Б. Голиковой. Созданный как обычный дворцовый приказ, он претерпел эволюцию и с начала XVIII века стал головным учреждением, которое ведало политическим сыском. Этому способствовало то, что с осени 1698 года приказ стал центром грандиозного Стрелецкого сыска. Розыск затянулся на несколько лет, и постепенно сыскные функции приказа стали для него важнейшими. Образовался штат опытных в делах сыска приказных, заплечных дел мастеров, появились обустроенные пыточные палаты и тюрьма. У бессменного судьи приказа князя Федора Юрьевича Ромодановского сосредотачивались сыскные дела по многим преступлениям, ранее поступавшие в различные приказы. Наконец, Петр именным указом 25 сентября 1702 года закрепил за Преображенским приказом исключительное право ведения следствия и суда по «слову и делу». Отныне все власти обязывались «таких людей, которые учнут за собой сказывать „государево слово и дело“, присылать к Москве, не роспрашивая… в Преображенский приказ». Такое сосредоточение сыска оказалось очень удобным Петру, который не доверял старой администрации и с началом реформ и Северной войны хотел держать политический сыск под контролем своего доверенного человека.
Во многом благодаря Ромодановскому Преображенский приказ и занял столь важное место в управлении. Сам Ромодановский был всего лишь комнатным стольником, но он находился «в милости» у молодого царя. Он входил в тот узкий круг особо доверенных людей, сподвижников-собутыльников, среди которых царь отдыхал. Думаю, что в карьере Ромодановского особую роль сыграл Стрелецкий розыск 1698 года, когда он хорошо организовал следствие и получил важные сведения о замыслах стрельцов и их связях с царевной Софьей. Достиг этого Ромодановский благодаря открывшемуся у него пыточному таланту. Он был человек более жестокий и беспощадный, чем сам Петр. Порой царь даже выражал (возможно, показное) возмущение его кровопийством.
Особая жестокость Ромодановского имела объяснение – в какой-то момент стрелецкого мятежа он дрогнул. Его не было видно на поле боя после разгрома мятежников под Воскресенским монастырем. Первый розыск, причем неумелый, провел боярин А. С. Шеин, а не Ромодановский, что вызвало недоумение Петра I. Он писал в Москву, что узнал о подавлении бунта, «зело радуемся, только зело мне печально и досадно на тебя, для чего сего дела в розыске не вступил. Бог тебя судит! Не так было говорено на загородном дворе в сенях». Из этого вытекает, что при отъезде царя за границу политический сыск был поручен Ромодановскому и задание царя он не выполнил. Думаю, что Ромодановский попросту испугался и выжидал. По этому поводу Петр писал ему: «Я не знаю, откуды на вас такой страх бабей». Зато потом, когда мятеж был подавлен, а Петр вернулся в Россию, Ромодановский лез из кожи вон, чтобы загладить свою трусость и странную растерянность.
И хотя в середине 1710‐х годов приказ перестал быть единственным органом сыска (часть сыскных дел перешла к «маэорским канцеляриям» и к Тайной канцелярии), Ф. Ю. Ромодановский до самой своей смерти в 1717 году оставался главным палачом державы. Место отца занял его сын – князь Иван, который подал царю челобитную, в которой «со всегорестными слезами о конечном сиротстве» просил его не оставить милостями, а главное – батюшкиным служебным «наследством». Но Ромодановскому-младшему не повезло – во время его судейства шли непрерывные реорганизации, у кормила власти постоянно менялись люди, и в 1728 году под предлогом болезни он ушел в отставку. В 1729 году сам Преображенский приказ был распущен, хотя его помещение использовалось с теми же целями лет восемьдесят.
Во второй половине 1710‐х годов важное место в системе политического сыска заняли так называемые «маэорские» розыскные канцелярии, которые так именовались из‐за того, что во главе них стояли майоры гвардии. Они ведали каким-либо конкретным розыскным делом по личному поручению царя. Петр часто прибегал к услугам гвардейцев для самых разных поручений. Канцелярии майоров (а их насчитывалось 12) по своей сути были временными следственными комиссиями, похожими на сыскные приказы XVII века. Подчас они, начав с одного дела, быстро разрастались в целое учреждение со штатом приказных и обширным делопроизводством.
Майорские канцелярии занимались преимущественно делами по «третьему пункту» («кража государственного интереса», «похищения казны»), а также другими должностными преступлениями. Но царь часто передавал майорам и политические дела. Майорским канцеляриям предоставлялись значительные права проводить весь цикл расследования (допросы, очные ставки, пытки) и готовить проекты приговоров. Царь был в курсе дел канцелярий и направлял весь ход расследования в них. К 1724 году Петр, завершая государственную реформу, решил ликвидировать ставшие уже ненужными «маэорские канцелярии». Указ об этом был издан 22 января 1724 года. Чуть раньше Петр решил прикрыть и Канцелярию тайных розыскных дел.
Канцелярия тайных розыскных дел, более известная как Тайная канцелярия, возникла в начале расследования дела царевича Алексея, хотя указ о ее образовании не найден. 4 февраля 1718 года Петр продиктовал П. А. Толстому «пункты» для первого допроса сына-преступника. Позже именно к Толстому и стала сходиться вся информация по начатому розыску. Вокруг него – типичного петровского порученца – сложился штат приказных новой, но весьма похожей на майорские розыскной канцелярии, хотя до самого переезда в Петербург весной 1718 года ведомство Толстого канцелярией не называлось. Иначе говоря, розыск по делу царевича Алексея поначалу был личным поручением Толстому, точно так же как раньше по заданию Петра А. Д. Меншиков вел Кикинское дело, которое было частью следствия по делу Алексея.
Выбор Петра Андреевича Толстого на роль руководителя розыска по делу царевича можно объяснить тем, что он до этого блестяще провел операцию по возвращению из‐за границы блудного царского сына. В Италии, где Толстой настиг царевича, он сумел уговорить Алексея вернуться домой, причем сделал это не без обмана. Не случайно привлеченный по делу царевича Иван Нарышкин Толстого «называл Иудою, он-де царевича обманул и выманил». После успешной миссии в Италии царь поручил Толстому уже расследование дела о побеге царевича. До этой истории Толстой не входил в круг ближайших сподвижников Петра. В молодости он принадлежал к враждебной Петру группировке Милославских, но потом сумел добиться царского расположения. Человек уже не молодой (родился или в 1653 или в 1654 году), в начале 1697 года Толстой отправился учиться на моряка, чем особенно угодил государю-шкиперу. В 1701 году он стал посланником в Стамбуле и проявил там незаурядный талант дипломата. Вернувшись в 1714 году в Россию, Толстой стал служить в Посольской канцелярии. По роду своих занятий и склонностям П. А. Толстой был более всего дипломатом, хитрым, изворотливым и умным, но, как многие другие сподвижники Петра I, он мог заниматься и самыми разными делами.
Петр I, по-видимому, не особенно доверял Толстому, но умел ценить его дар ловкого дипломата, ум и рвение. Толстой же постоянно показывал свою преданность Петру, был готов выполнить любое его задание, не задумываясь над моральной стороной дела. Толстой не только помогал Петру вести допросы царевича, но и занимался «ответвлениями» главного розыска – вел допросы близких к царевичу людей. По окончании дела Толстой стал графом, тайным советником, президентом Коммерц-коллегии, сенатором, владельцем обширных вотчин.
Тайная канцелярия как учреждение появилась на свет в Петропавловской крепости и была типичной временной розыскной комиссией. Толстой быстро составил штат учреждения из 6–9 подьячих разных приказов и канцелярий. Им обещали, что работа их в канцелярии будет временной, до «скончания дела» Алексея. Помощниками Толстого, которых позже стали называть «асессорами», стали старшие гвардейские офицеры А. И. Ушаков, Г. Г. Скорняков-Писарев и И. И. Бутурлин.
После смерти царевича Алексея 26 июня 1718 года Тайная канцелярия не была распущена. Получив важный донос, Петр поручил очередное дело Толстому. 8 августа 1718 года с борта корабля, находившегося при мысе Гангут, царь написал ему: «Мой господин! Понеже явились в краже магазейнов ниже именованные, того ради, сыскав их, возьми за караул». Ниже указывался список предполагаемых воров. Так, вероятно по чьему-то доносу, началось Ревельское адмиралтейское дело, которое закончилось суровыми приговорами только через несколько лет. Подобным же образом возникали и другие дела.
С образованием Тайной канцелярии наметилось географическое распределение дел между ею и Преображенским приказом: колодников по Петербургу и окрестностям велели присылать в Тайную, а из Москвы и центральных губерний России – в Преображенский приказ, который стал называться канцелярией. В 1718 году в Москве А. И. Ушаков создал, по заданию Петра, Контору Тайной канцелярии, которая разместилась на Потешном дворе в Преображенском. Осуществляя реформу управления, царь в 1724 году решил передать политический сыск Сенату, однако реорганизация сыска так и не состоялась из‐за его смерти.
После того как умер Петр Великий и на престоле оказалась императрица Екатерина I, Тайная канцелярия продолжила работать. Весьма крупным стало дело монаха Самуила Выморокова. 30 июля 1725 года А. И. Ушаков вкратце пересказал дело императрице, после чего государыня одобрила проект приговора. Тем же летом Екатерина слушала доклады по делу Феодосия Яновского, в декабре 1726 года по своему ведомству знакомил ее с делами Иван Ромодановский. Он же составил проект приговора по делу Родышевского. И все же 28 мая 1726 года в истории Тайной канцелярии была поставлена точка. В тот день появился указ Екатерины I на имя Толстого, где сказано, что Тайная канцелярия «учинена была на время для случившихся тогда чрезвычайных тайных розыскных дел и, хотя тому подобные дела и ныне случаются, однако не так важные и больше бывают такие дела у… князя Ромодановского». Поэтому канцелярию было предписано ликвидировать.
В феврале 1726 года «при боку» Екатерины I возник Верховный тайный совет, составленный из «первейших» вельмож того времени. Сразу же он стал «стягивать» к себе власть, в том числе и в делах политического сыска. Верховники выполняли роль одновременно следователей и судей: на своих заседаниях они выслушивали записи допросов, экстракты по делам сыска, выносили приговоры, принимали доклады И. Ф. Ромодановского и А. И. Ушакова. После смерти Екатерины I 7 мая 1727 года и с восшествием на престол 12-летнего Петра II некоторое время сыскными делами ведал фактический регент А. Д. Меншиков. Он распоряжался, как расследовать начатое в апреле 1727 года дело П. А. Толстого и его сообщников, а также княгини А. П. Волконской, которую светлейший заподозрил в интригах против себя. После падения Меншикова политическим сыском стал вновь ведать Верховный тайный совет.
За исключением одного случая, когда в ноябре 1727 года нужно было дать распоряжение о расследовании дела Меншикова, малолетний царь Петр II делами сыска не занимался. Судя по делу Волконской, основная тяжесть работы лежала на А. И. Остермане и князе А. Г. Долгоруком, отце фаворита царя Ивана Долгорукого. Текущие, «маловажные» дела после ликвидации Преображенского приказа в 1729 году сосредоточили в Сенате. Однако вскоре и сам Верховный тайный совет прекратил существование.
В царствование императрицы Анны Ивановны (1730–1740) для сыскных дел использовались все известные ранее организационные формы: и постоянные учреждения, и временные комиссии, и отдельные чиновники. С ликвидацией Верховного тайного совета сыск перешел к Сенату. Однако 24 марта 1731 года появился именной указ об образовании новой Тайной канцелярии. Ее возникновение весьма напоминает создание «маэорских канцелярий» и первой Тайной канцелярии Толстого. В указе проявляется забота о загруженных делами сенаторах, и, чтобы им не было «помешательства… в прочих государственных делах», все «важные дела» по политическому сыску передаются генералу А. И. Ушакову. Трудно сказать, так ли уж был загружен делами Сенат, но думаю, что вступившая на престол Анна Ивановна не доверяла сенаторам, среди которых было немало ее врагов, и хотела держать политический сыск под своим контролем. Поэтому она и поручила, как ранее Петр I Ромодановскому, сыскные дела своему доверенному человеку. Новая Канцелярия тайных розыскных дел вселилась в старые хоромы в Преображенском, унаследовав от своего преемника и статус центрального учреждения, а также бюджет – 3360 руб., то есть ту самую сумму денег, «которая положена была по штату на бывший Преображенский приказ». Именно на такие ничтожные деньги содержался в 1731 году политический сыск. В этом была преемственность органов политического сыска, как и в том, что «Тайная» – так в просторечие стали называть Тайную канцелярию – пользовалась архивом закрытого Преображенского приказа.
В начале 1732 года двор вернулся в Петербург, и вместе с ним Ушаков со своей канцелярией, которая в связи с объявленным «походом» государыни в Петербург получила название «Походная канцелярия тайных розыскных дел». Под канцелярию очистили помещения в Петропавловской крепости. С сентября решено канцелярию «именовать… просто Канцелярией тайных розыскных дел». Создание этой канцелярии стало настоящим триумфом Андрея Ивановича Ушакова. К 1731 году он сумел преодолеть обидный провал в своей карьере, когда в мае 1727 года его втянули в дело Толстого да еще обвинили в недонесении, то есть по статье, которую – ирония судьбы! – Ушаков за свою жизнь в сыске предъявил множеству людей. До этой неудачи карьера Ушакова шла вполне успешно. Он выслужился при расследовании дел участников восстания Булавина в 1707–1708 годах, в мае 1714 года по указу Петра создал свою «маэорскую канцелярию», а с марта 1718 года стал первым заместителем П. А. Толстого в Тайной канцелярии. В отличие от других асессоров – Г. Г. Скорнякова-Писарева и И. И. Бутурлина – Ушаков показал себя настоящим профессионалом сыска. Он много и с усердием работал в застенке и даже ночевал на работе.
Ушаков нередко заменял самого Толстого, который, завершив дело царевича, тяготился обязанностями начальника Тайной канцелярии. Многие сыскные дела он перепоручал Ушакову, который делал все тщательно и толково. К середине 1720‐х годов Ушаков сумел укрепить свои служебные позиции и даже потеснил князя И. Ф. Ромодановского, который был не так опытен и инициативен, а главное – влиятелен при дворе, как его покойный отец. Ушаков стал докладчиком у Екатерины I по делам сыска. Гроза, которая в начале мая 1727 года разразилась над головой Толстого, А. М. Девьера и других, лишь отчасти затронула Ушакова – он не угодил на Соловки или в Сибирь. Его, как армейского генерал-лейтенанта, послали в Ревель.
Во время бурных событий начала 1730 года, когда дворянство сочиняло проекты об ограничении монархии, Ушаков был в тени, но при этом подписывал только те проекты переустройства, которые отстаивали прежнее самодержавие. Позже, когда Анне Ивановне удалось восстановить самодержавную власть, лояльность Ушакова отметили – в 1731 году императрица поручила ему ведать политическим сыском.
Следя за карьерой Ушакова, нельзя не удивляться его поразительной «политической непотопляемости». Вместе с А. П. Волынским Ушаков судил князей Долгоруких, а вскоре по воле Бирона пытал уже Волынского. Потом Ушаков допрашивал самого Бирона, свергнутого Минихом. Еще через несколько месяцев «непотопляемый» Ушаков уличал во лжи на допросах уже Миниха и других своих бывших товарищей, признанных новой императрицей Елизаветой врагами отечества.
Ушаков сумел стать человеком незаменимым, неприступным хранителем высших государственных тайн, стоящим как бы над людскими страстями и борьбой партий. Одновременно он был ловок и, как тогда говорили, «пронырлив», обладал каким-то обаянием, мог найти общий язык с разными людьми.
Тут нельзя не отметить, что между самодержцами (самодержицами) и руководителями политического сыска всегда возникала довольно тесная и очень своеобразная деловая и идейная связь. Между ними не было тайн, они не облекали в эвфемизмы «непристойные слова» и содержание допросов и пыточных речей, неведомых как простым смертным, так и высокопоставленным особам. Как и ее предшественники, Анна Ивановна была неравнодушна к сыску. В. И. Веретенников, детально изучивший историю Тайной канцелярии 1731–1762 годов, пришел к обоснованному выводу, что ни с одним учреждением, «кроме Кабинета, у Анны не было таких тесных отношений, в дела никакого другого учреждения не входила сама императрица так близко, так непосредственно». Появление генерала Ушакова в личных апартаментах императрицы с докладом о делах сыска вошло в обычай с самого начала работы Тайной канцелярии. Ушаков либо докладывал государыне устно по принесенным им выпискам о делах, находящихся в производстве или законченных «исследованием», либо оставлял у нее экстракты дел. На них императрица писала свою резолюцию: «Быть по сему докладу» или – в зависимости от своих пристрастий – меняла предложенный ей проект приговора: «Вместо кнута бить плетьми, а в прочем быть по вашему мнению. Анна». Да и сама императрица давала распоряжения об арестах, обысках, лично допрашивала некоторых колодников, «соизволив… спрашивать перед собой».
Анна Ивановна порой внимательно следила за ходом расследования и интересовалась его деталями. Особенно это заметно в делах «важных», в которые были вовлечены известные люди. 29 ноября 1736 года она открыла и первое заседание Вышнего суда по делу князя Д. М. Голицына, а потом бывала и на других его заседаниях и через А. П. Волынского указывала, как допрашивать Голицына. Когда весной 1740 года пришел черед заниматься делом уже самого Волынского и его конфидентов, Анна сама допрашивала замешанного в деле князя А. А. Черкасского, постоянно получала от следователей отчеты, читала журналы и экстракты допросов, а 21 мая, выслушав очередной доклад, распорядилась начать пытки бывшего кабинет-министра. Недовольная работой следователей, она сама взялась за перо и составила список вопросов для застенка.
В аннинское царствование в системе политического сыска видное место занял Кабинет министров – высший правительственный орган, созданный в 1731 году в помощь императрице. По многим, особенно «неважным» делам Ушаков обращался в Кабинет, где заседали влиятельнейшие сановники – А. И. Остерман, князь А. М. Черкасский, потом П. И. Ягужинский и А. П. Волынский. Из некоторых протоколов Кабинета видно, что Ушаков работал рука об руку с кабинет-министрами и стремился разделить ответственность с министрами по наиболее острым делам, чего последние, естественно, стремились избежать.
Переезд двора в Петербург вынудил перестроить структуру политического сыска. В Москве была оставлена Контора Тайной канцелярии со штатом в 17 человек. Ею ведал «в надлежащей тайности и порядке» главнокомандующий Москвы Семен Андреевич Салтыков, родственник императрицы и один из ее преданных сторонников, помогший ей восстановить самодержавие. Начиная с 1731 года и до конца XVIII века Московский главнокомандующий был руководителем московского отделения сыскного ведомства и подчинялся непосредственно государыне. Контору Тайной канцелярии разместили на старом месте – в Преображенском.
При Анне Ивановне было организовано четыре следственные комиссии – по делу князя А. А. Черкасского (1734), князя Д. М. Голицына (1736), князей Долгоруких (1738) и А. П. Волынского (1740). Позже, в короткое правление Анны Леопольдовны, действовали еще две временные следственные комиссии – по делам Э. И. Бирона и А. П. Бестужева-Рюмина (1740–1741). С приходом к власти Елизаветы Петровны была создана следственная комиссия по делу Остермана, Миниха, Левенвольде и других. Впоследствии были учреждены комиссии по делу Лопухиных (1743), Лестока (1749) и канцлера А. П. Бестужева-Рюмина (1758–1759). Все эти Комиссии создавались по именному указу. Среди членов Комиссии обязательно числился начальник Тайной канцелярии, который, в сущности, и направлял деятельность комиссии, ибо настоящее «исследование» велось в стенах, точнее застенках, Тайной канцелярии. Закончив работу (как правило, весьма непродолжительную), Следственная комиссия на основе допросов подследственных составляла экстракт (иногда «краткий», иногда «обстоятельный») на высочайшее имя государыни и «сентенцию» – приговор, который верховная власть «апробировала», то есть одобряла. Во многих случаях этот приговор был лишь выражением высочайшей воли, что делало заседание таких комиссий формальностью.
В правление Елизаветы Петровны (1741–1761) в работе сыска не произошло никаких принципиальных изменений. В Тайной канцелярии, в отличие от других учреждений, даже люди не сменились. А. И. Ушаков – верный слуга так называемых «немецких временщиков» и «душитель патриотов» вроде Волынского – рьяно взялся за дела врагов дочери Петра Великого, постоянно докладывая государыне о наиболее важных происшествиях по ведомству госбезопасности, выслушивал и записывал ее решения, представлял государыне экстракты и проекты приговоров.
Особенно пристрастно императрица занималась делом Остермана, Миниха и других в 1742 году. Она присутствовала при работе назначенной для следствия комиссии, но при этом, невидимая для преступников, сидела за ширмой (так в свое время поступала и Анна Ивановна). И впоследствии Елизавета требовала подробных отчетов об узниках, интересовалась всеми мелочами следствия. С увлечением расследовала государыня и дело Лопухиных в 1743 году. На материалах следствия лежит отпечаток личных антипатий Елизаветы к тем светским дамам, которых на эшафот привели их длинные языки. Кроме того, Елизавета тогда, может быть, впервые узнала из следственных бумаг Тайной канцелярии о том, что о ней болтают в гостиных Петербурга, и эти сведения, полученные нередко под пытками, оказались особенно болезенны для самовлюбленной, хотя и незлой императрицы.
Протоколы допросов прямо из следственной комиссии отвозили к императрице, которая их читала и давала через Лестока и Ушакова новые указания об «изучении» эпизодов дела. Она же дала распоряжение о начале пыток Ивана Лопухина и допросе беременной Софьи Лилиенфельд. В 1745 году Елизавета лично допрашивала дворянина Андриана Беклемишева и поручика Евстафия Зимнинского, восхищавшихся правлением Анны Леопольдовны и ругавших правящую императрицу. В роли следователя выступила Елизавета и в 1746 году, когда допрашивала княжну Ирину Долгорукую, обвиненную в отступничестве от православия. Недовольная ответами Долгорукой, императрица распорядилась, чтобы Синод с ней «не слабо поступал». В 1748 году Елизавета следила за розыском Лестока, писала заметки к вопросным пунктам, в которых не сдержала своих чувств и упрекала Лестока в предательстве. В 1758 году, когда вскрылся заговор с участием А. П. Бестужева и великой княгини Екатерины Алексеевны, императрица лично допросила жену наследника престола.
К этому времени уже десять лет начальником Тайной канцелярии был Александр Иванович Шувалов, родной брат влиятельного П. И. Шувалова и двоюродный брат фаворита императрицы И. И. Шувалова. А. И. Шувалов с давних пор пользовался особым доверием Елизаветы, и уже с 1742 года ему поручали сыскные дела. Он арестовывал принца Людвига Гессен-Гомбургского, вместе с Ушаковым расследовал дело лейб-компанца Петра Грюнштейна. По-видимому, работа с опытным Ушаковым стала для Шувалова хорошей школой, и в 1746 году он заменил заболевшего шефа на его посту. В сыскном ведомстве при нем все осталось по-прежнему – налаженная Ушаковым машина продолжала исправно работать. Правда, новый начальник Тайной канцелярии не был так галантен, как Ушаков, и даже внушал окружающим страх странным подергиванием мускулов лица. Как писала в своих записках Екатерина II, «его занятие вызывало, как говорили, у него род судорожного движения, которое делалось у него на всей правой стороне лица от глаза до подбородка всякий раз, как он был взволнован радостью, гневом, страхом или боязнью».
Шувалов не был таким, как Ушаков, фанатиком сыска, в конторе не ночевал, увлекся коммерцией и предпринимательством. Много времени у Шувалова отнимали и придворные дела – с 1754 года он стал гофмейстером двора Петра Федоровича. И хотя Шувалов вел себя с наследником предупредительно и осторожно, сам факт, что его гофмейстером стал шеф тайной полиции, нервировало Петра и его супругу. Последняя писала в своих записках, что встречала Шувалова всякий раз «с чувством невольного отвращения». Это чувство, которое разделял и Петр, не могло не отразиться на карьере Шувалова после смерти императрицы Елизаветы и прихода к власти Петра III. Новый император сразу же уволил Шувалова от его должности.
Краткое царствование Петра III стало важным событием в истории политического сыска. Манифестом от 22 февраля 1762 года были ликвидированы институт «слова и дела» – выражение, которым заявляли о государственном преступлении, – и Тайная канцелярия. Законодательный акт не отменял институт доносительства и преследования за «непристойные слова»: большая часть манифеста посвящена пояснениям того, как теперь, при отмене «слова и дела», нужно доносить властям об умысле в преступлениях «по первому и второму пункту» и как властям следует поступать в новой обстановке.
Из последнего раздела следует, что политические дела теперь будут вести Сенат и его Московская контора, однако говорится об этом очень невразумительно. Все становится ясно, когда мы обратимся к документам о ликвидации Тайной канцелярии. В. И. Самойлов установил, что существовал указ Петра III от 7 февраля 1762 года, который предполагал вместо Тайной канцелярии «уч[редить] при Сенате особую экспедицию», 16 февраля император утвердил указ об этом, а через шесть дней выпустил манифест об уничтожении Тайной канцелярии. Согласно указу от 16 февраля, всех служащих Тайной канцелярии во главе с ее асессором С. И. Шешковским перевели в Сенат, а указом от 25 февраля им предписывалось «быть на том же жаловании, как ныне они получают» в новой Тайной экспедиции Сената. Из сенатских бумаг следовало, что Московская контора Тайной канцелярии переходила в ведение Сената. По смете 1765 года на все ведомство политического сыска выделялось 2000 руб. в год. Эти деньги шли на жалованье чиновников. Реально же на сыск тратилось гораздо больше – из бюджета Сената и гарнизона Петербурга. Окончательный статус Тайной экспедиции был утвержден указом Екатерины II 19 октября 1762 года, а также в ходе начавшейся в 1763 году реформы Сената. Тайная экспедиция вошла в его I департамент, где велись самые важные «государственные и политические дела». Во главе Экспедиции был поставлен С. И. Шешковский, ставший одним из обер-секретарей Сената. Он поддерживал связь по делам своего ведомства непосредственно с генерал-прокурором и государыней.
Пришедшая к власти в июне 1762 года Екатерина II и ее ближайшие сподвижники понимали важность политического сыска и тайной полиции вообще. Об этом говорила императрице вся предшествующая история России, а также ее собственная история вступления на трон. Весной и летом 1762 года, когда началась реформа сыскного ведомства, на какое-то время сыск оказался ослаблен. И хотя сторонники императрицы почти в открытую готовили путч в ее пользу, Петр III не имел точных сведений о надвигающейся опасности и потому только отмахивался от слухов и предупреждений разных людей на этот счет. Если бы работала Тайная канцелярия, даже в том виде, в котором она была в 1761 году, то одного из заговорщиков, Петра Пассека, арестованного 26 июня 1762 года по доносу, допросили бы с пристрастием и выяснили подробности заговора Орловых.
Словом, пришедшая к власти Екатерина II не хотела повторять ошибок своего предшественника на троне. Тайная экспедиция при ней сразу же заняла важное место в системе власти. В сущности, она получила все права центрального государственного учреждения, а ее переписка стала секретной: на конвертах в Экспедицию надлежало писать «О секретном деле».
Политический сыск при Екатерине II многое унаследовал от старой системы, но в то же время был отличен от нее. Эпоха просвещенного абсолютизма предполагала известную открытость общества, либерализм в политике. Реформы Екатерины способствовали упрочению сословного строя, немыслимого без системы привилегий. В записке 1763 года императрица писала, что дворянина следовало освободить «от всякого телесного истязания» и подвергать наказанию, только если он «перед судом изобличен», причем доказательства его вины «требуются вящшие, нежели противу недворянина». Она руководствовалась убеждением, что образованный дворянин потенциально менее склонен к преступлениям, чем не попавший под лучи Просвещения простолюдин. Эти начала были положены в основу законодательства о дворянстве. Однако практика политического сыска показывала, что опасение верховной власти перед лицом угрозы, исходившей от дворянина, как и от любого другого подданного, всякий раз перевешивала данные дворянскому сословию привилегии и преимущества.
В целом концепция госбезопасности времен Екатерины II была основана на поддержании «покоя и тишины» – основы благополучия государства и его подданных. Согласно законодательным запискам Екатерины о будущем устройстве России, Тайная экспедиция имела две главные задачи: во-первых, она собирает сведения «о всех преступлениях противу правления» и, во-вторых, «велит преступников имать под стражу и соберет все обстоятельства», то есть проведет расследование. Впрочем, не следует идеализировать реальную политику. Ее средства подчас выходили далеко за рамки даже тогдашней законности и очень напоминали (или просто копировали) осуждаемые просвещенным абсолютизмом методы насилия и жестокости. Характерные для второй половины XVIII века проявления либерализма, просвещенности и гуманности в политике отражали во многом лишь стиль правления лично императрицы Екатерины II – женщины образованной, умной, незлой и гуманной, но и она переступала грань тех моральных норм, которые считала для себя образцовыми.
Как и все ее предшественники, Екатерина II признавала политический сыск своей первейшей государственной «работой», проявляя при этом увлеченность и страстность, вредившие декларируемой ей же объективности. В сравнении с Екатериной II императрица Елизавета Петровна кажется жалкой дилетанткой, которая выслушивала почтительные и очень краткие доклады Ушакова во время туалета между закончившимся балом и предстоящей прогулкой. Екатерина же знала толк в сыске, сама возбуждала сыскные дела, писала, исправляла или утверждала «вопросные пункты», ведала всем ходом расследования наиболее важных дел, выносила приговоры или одобряла «сентенции» – приговоры. Постоянно получала императрица и какие-то агентурные сведения, за которые платила деньги.
Екатерина II лично допрашивала подозреваемых и свидетелей. В 1763 году она писала генерал-прокурору Глебову: «Нынешнею ночь привели враля (так она называла Арсения Мациевича. – Е. А.), которого исповедовать должно, приезжайте ужо ко мне, он здесь во дворце будет». Под постоянным контролем императрицы шло расследование дела Василия Мировича (1764), самозванки – княжны Владимирской, то есть княжны Таракановой позднейшей литературы (1775). Огромна роль императрицы при расследовании дела Пугачева в 1774–1775 годах, причем Екатерина II усиленно навязывала следствию свою версию мятежа и требовала доказательств ее.
Самым известным политическим сыскным делом, начатым по инициативе Екатерины II, оказалось дело о книге А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву» (1790). Екатерина указала разыскать и арестовать автора, прочитав только 30 страниц сочинения. Императрица еще работала над своими замечаниями по тексту книги Радищева, ставшими основой для допроса, а сам автор был уже «препоручен Шешковскому». Направляла императрица и весь ход расследования и суда. Через два года Екатерина руководила организацией дела Н. И. Новикова. Она дала указания об арестах, обысках, сама сочинила пространную «Записку» о том, что надо спрашивать у преступника, а потом вносила уточнения в список вопросов. Возможно, ей принадлежат явно неодобрительные «возражения» на ответы Новикова. Наконец, она сама приговорила Новикова к 15-летнему заточению в крепости.
Екатерина II использовала все способы сыскной организации, которые придумали еще до нее. В основе этой организации лежало все то же сочетание персональных поручений доверенным лицам, временным следственным комиссиям с рутинной работой постоянных органов политического сыска. «Сенатская концепция» организации сыска строилась на том, что генерал-прокурор Сената был руководителем сыскного ведомства – Тайной экспедиции как части Первого департамента Сената. И вообще, должность генерал-прокурора после реформы Сената стала ключевой в системе управления. Императрица постаралась назначить на нее не просто опытного чиновника, а своего, доверенного человека. Для этого в 1764 году она заменила старого генерал-прокурора А. И. Глебова на князя А. А. Вяземского. Императрица напутствовала его такими словами: «Совершенно надейтесь на Бога и на меня, а я, видя такое ваше угодное мне поведение, вас не выдам». Почти три десятка лет Вяземский оставался доверенным порученцем императрицы в Сенате, и Екатерина II была им неизменно довольна – он оказался одним из лучших исполнителей ее воли, хотя и вызывал неприятие многих людей.
При Екатерине II важное место в системе политического сыска стал играть главнокомандующий Москвы, которому была подчинена Московская контора Тайной экспедиции. На этом месте сидели доверенные императрицы П. С. Салтыков, князь М. Н. Волконский и князь А. А. Барятинский. Расследованием политических дел занимались и главнокомандующие Петербурга князь А. М. Голицын (дело Таракановой) и граф Я. А. Брюс (дело Радищева), а также другие доверенные чиновники и генералы, действовавшие как в одиночку, так и в комиссиях, – генерал Веймарн (дело Мировича), К. Г. Разумовский и В. И. Суворов (дело Петра Хрущова и братьев Гурьевых). Особым доверием Екатерины II пользовались А. И. Бибиков и П. С. Потемкин. Бибикову, назначенному в ноябре 1773 года главой казанской секретной следственной комиссии, было поручено расследование причин мятежа Пугачева. В мае 1774 года в Оренбурге образовали вторую секретную комиссию капитана А. М. Лунина. Обе секретные комиссии подчинялась генералу Бибикову, а когда он неожиданно умер – генерал-майору П. С. Потемкину.
Степан Иванович Шешковский, руководивший Тайной экспедицией 32 года (1762–1794), стал благодаря этому личностью весьма знаменитой в русской истории. Еще при жизни его имя окружало немало легенд, в которых он предстает в роли искусного, жестокого и проницательного следователя-психолога. Он начал работать в Тайной канцелярии в 1740‐х годах, проявил себя как исполнительный чиновник. К моменту реорганизации сыска в начале 1762 года он уже имел огромный опыт сыскной работы, служил секретарем Тайной канцелярии и был вторым лицом в политическом сыске. Как руководитель Тайной экспедиции Шешковский был известен Екатерине II с 1763 года, когда он занимался, по-видимому весьма успешно, делом Мациевича. Несомненно, он пользовался доверием императрицы. Связь с ней он чаще всего поддерживал через А. А. Вяземского или статс-секретарей, но известно также о его личных докладах государыне и участии в тайных заседаниях у императрицы по делам политического сыска, причем его проводили в личный кабинет Екатерины тайно.
Авторитет Шешковского у императрицы был высок. Екатерина II обращалась к нему за советом по разным делам и поручала ему сложные и срочные, не терпящие отлагательств дела. В 1775 году она сообщает Я. А. Брюсу о том, что поручила Шешковскому разобраться в запутанных личных делах Натальи Пассек, и, как пишет императрица, «он подал мне приложенную выпись» и посоветовал сдать дело в архив и более им не заниматься, что императрица и сделала. Для допросов пойманного осенью 1774 года Пугачева она выслала именно Шешковского, которому поручила узнать правду об истоках самозванства Пугачева и его возможных высоких покровителях. В рескрипте М. Н. Волконскому от 27 сентября 1774 года она писала: «Отправляю к вам отсель Тайной экспедиции обер-секретаря Шешковского, дабы вы в состоянии нашлись дело сего злодея привести в ясности и досконально узнать все кроющиеся плутни: от кого родились и кем производились и вымышлены были». В тот же день в письме П. С. Потемкину она охарактеризовала обер-секретаря следующим образом: «Шешковский… которой особливой дар имеет с простыми людьми (разговаривать. – Е. А.), и всегда весьма удачно разбирал и до точности доводил труднейшия разбирательства». Шешковский по много часов подряд допрашивал Пугачева и для этого поселился возле его камеры на Старом монетном дворе. Высокую оценку своих способностей Шешковский оправдывал многие годы. Его считали самым крупным специалистом по выуживанию сведений у «трудных», упрямых арестантов. Он знал, как нужно их убеждать, уговаривать (по терминологии тех времен – «увещевать»), запугивать.
По-видимому, Шешковский умел подать себя государыне, держа ее подальше от многих тайн своего ведомства. В письме 15 марта 1774 года к упомянутому генералу А. И. Бибикову Екатерина ставила деятельность руководимой Шешковским Тайной экспедиции ему в пример, возражая против допросов «с пристрастием»: «При распросах какая нужда сечь? Двенадцать лет Тайная экспедиция под моими глазами ни одного человека при допросах не секла ничем, а всякое дело начисто разобрано было и всегда более выходило, нежели мы желали знать».
Бесплатный фрагмент закончился.
