Читать книгу: «Потерянная комната»

Шрифт:

© С. А. Антонов, сведения об авторах, 2024

© Л. Ю. Брилова, составление, перевод, 2024

© Н. Я. Дьяконова, перевод, 2024

© А. А. Липинская, перевод, 2024

© Е. О. Токарева, перевод, 2024

© В. Б. Полищук, перевод, 2024

© Н. Ф. Роговская, перевод, 2024

© С. Л. Сухарев (наследник), перевод, 2024

© Издание на русском языке, оформление.

ООО «Издательская Группа

„Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Азбука®

* * *

Джозеф Шеридан Ле Фаню
Мертвый причетник

Закаты в ту пору были красны, ночи долги, в воздухе стоял приятный морозец. Близилось Рождество – радостный провозвестник Нового года. В ту ночь в прелестном городке Голден-Фрайерс, в известном по всем графствам древней Нортумбрии кабачке «Святой Георгий и Дракон», случилась трагедия, о которой до сих пор вспоминают старики зимними вечерами у каминов, – золотистая дымка минувших лет придает былым ужасам восхитительный аромат.

В старом каретном сарае во дворе кабачка покоилось тело Тоби Крука, церковного причетника. Его нашли мертвым за полчаса до начала нашей истории, при весьма странных обстоятельствах, в месте, где оно могло бы еще добрую неделю лежать незамеченным. Страшное подозрение закралось в безмятежные души обитателей Голден-Фрайерса.

Лучи зимнего заката пробивались сквозь ущелья величественных гор на западе, окутывая пламенем голые ветви облетевших вязов и крохотные серпики зеленой травы на обширных лугах, окружавших старинный городок.

Нет на свете места чудеснее тихого Голден-Фрайерса: остроконечные крыши со стройными каминными трубами, невесомые, как дуновение ветерка, венчают аккуратные домики из светло-серого камня, выстроившиеся ровной чередой вокруг живописного озера. На противоположном берегу озера грандиозным амфитеатром встает высокая горная гряда, чьи заснеженные пики, подсвеченные красноватым сиянием заходящего солнца, смутно вырисовываются на белесом фоне зимнего неба. Если окажетесь в тех краях, непременно взгляните на Голден-Фрайерс с самой кромки тихого озера: вы поневоле залюбуетесь островерхими каминными трубами, стройными коньками крыш, забавным старым кабачком с причудливой вывеской, изящной башенкой старинной церкви с высоким шпилем, венчающей чудесную картину. Тому, кто увидит городок в час заката или в сиянии луны, среди чарующих красот природы, откроется чудесная тайна: он решит, что попал в волшебную страну эльфов и фей.

Накануне вечером Тоби Крук, причетник здешней церкви, долговязый тощий субъект лет за пятьдесят, посидел часок-другой с деревенскими приятелями за добрым кувшином горячего пива в уютной кухне постоялого двора. Обычно он заглядывал туда часов в семь послушать сплетни. Этого ему вполне хватало: говорил он мало и глядел всегда угрюмо.

Теперь-то про него многое рассказывают.

В юности Тоби слыл отпетым лентяем. Он разругался с хозяином, дубильщиком кож из Браймера, у которого служил в подмастерьях, и ушел куда глаза глядят; сотню раз попадал в переделки и выходил сухим из воды. Перемыв ему все косточки, обитатели Голден-Фрайерса пришли к выводу, что для всех, кроме, возможно, его самого, а в особенности для убитой горем матери, было бы лучшим выходом, если бы он с тяжелым камнем на шее покоился на дне тихого озера, в котором отражаются серые крыши, раскидистые вязы и высокие окрестные горы. В разгар этих пересудов Тоби Крук внезапно вернулся. Обитатели городка едва узнали его: это был другой человек, зрелый мужчина сорока лет.

Пропадал он двадцать лет, и никто не знал, где его носило.

И вдруг он ни с того ни с сего объявился в Голден-Фрайерсе – угрюмый, молчаливый и благонравный. Мать его давно лежала в могиле, но поселяне приняли «блудного сына» с открытой душой.

Добросердечный викарий, доктор Дженнер, говорил жене:

– Долли, дорогая, его каменное сердце смягчилось. Я видел, как на вчерашней проповеди он вытирал глаза.

– Не удивляюсь, милый мой Хью. Я помню то место: «Есть радость на небесах». До чего прелестно! Я сама чуть не заплакала.

Викарий добродушно рассмеялся, поцеловал жену и нежно похлопал по щеке.

– Ты слишком высоко ставишь проповеди своего мужа, – заметил он. – Понимаешь ли, Долли, я читаю их прежде всего для бедняков. Если уж они поймут меня, то другие и подавно. Надеюсь, мой простой стиль находит путь и к сердцу их, и к разуму…

– Почему же ты раньше не сказал мне, что он плакал? Ты так красноречив! – воскликнула Долли Дженнер. – Никто не умеет читать проповеди лучше моего мужа. В жизни не слышала ничего подобного.

Охотно верим, ибо за последние двадцать лет почтенная дама вряд ли слыхала более шести проповедей из уст других священников.

Обитатели Голден-Фрайерса горячо обсуждали возвращение Тоби Крука.

Доктор Линкоут заметил:

– Должно быть, немало ему довелось хлебнуть. Высох, как вобла, а мускулы крепкие. Служил, поди, в солдатах – выправка у него военная, а отметина над правым глазом – ни дать ни взять шрам от ружейного выстрела.

Другой бы спросил, как человек мог выжить после огнестрельной раны над глазом. Но Линкоут был врачом, и не простым, а военным, – в молодости; кто в Голден-Фрайерсе мог тягаться с ним в делах хирургических? Жители городка сошлись во мнении, что та метка и впрямь была оставлена пистолетной пулей.

Мистер Джалкот, адвокат, «головой ручался», что Тоби Крук в долгих странствиях набрался ума, а честный Тэрнбелл, владелец «Святого Георгия и Дракона», задумчиво произнес:

– Надо подыскать Тоби работенку, чтоб было куда руки приложить. Пора делать из него человека.

В конце концов его назначили причетником церкви Голден-Фрайерса.

Тоби Крук исполнял свои обязанности на редкость добросовестно. Не вмешивался ни в чьи дела: человек он был молчаливый и друзей у него не водилось. В компании держался особняком, любил прогуливаться в одиночку по берегу озера, пока другие играли в «пятерку» или в кегли; иногда заглядывал в «Святой Георгий» и, потягивая спиртное, с угрюмым видом прислушивался к общему разговору. Было в лице Тоби Крука что-то недоброе, а если к тому же у него не все ладилось, то он казался просто злодеем.

О Тоби Круке шепотом рассказывали немало историй. Никто не знал, как эти сплетни попали в город. Нет ничего более загадочного, чем пути распространения слухов. Словно разлили флакон с ароматическим бальзамом. Слухи разлетаются, подобно эпидемии, то ли от малейшего дуновения ветерка, то ли подчиняясь столь же непостижимым космическим законам. Рассказы эти, весьма расплывчатые, относились к долгому периоду отсутствия Тоби Крука в родном городке, однако так и не приняли мало-мальски определенной формы; никто не мог сказать, откуда они пошли.

В добром сердце викария не было места дурным мыслям. Если до него доходили рассказы о гнусном прошлом Тоби Крука, он не принимал их на веру, требуя доказательств. Таким образом, причетник нес свою службу без всяких помех.

В тот злосчастный вечер – подробности всегда вспоминаются после катастрофы – мальчишка, возвращавшийся вдоль кромки озера, встретил причетника. Тот присел на поваленном дереве под скалой и считал деньги. Сидел он скорчившись, подтянув колени к подбородку, и торопливо пересыпал серебряные монеты с ладони на ладонь. Длинные пальцы так и мелькали. Он взглянул на мальчика, как гласит старая английская пословица, «как дьявол на город Линкольн». Но хмурые взгляды не были чем-то необычным для мистера Крука; у него никогда не находилось ни улыбки для ребенка, ни доброго слова для усталого путника.

Тоби Крук жил в сером каменном доме возле церковного крыльца, тесном и холодном. Лестничное окно смотрело на кладбище, где проходила бóльшая часть рабочего дня причетника. Тоби занимал лишь одну комнату, в остальном же дом был необитаем.

Старуха, следившая за домом, спала на деревянной скамье в крохотной каморке у черного хода, выстланной черепицей, среди сломанных табуреток, старых саквояжей, трухлявых сундуков и прочего хлама.

Поздно ночью она проснулась и увидела у себя в комнате человека в шляпе. В руке он держал свечу и заслонял рукавом ее пламя, чтобы свет не падал в глаза спящей. Незнакомец стоял спиной к кровати и рылся в ящике, где старуха обычно хранила деньги.

Однако в тот день старуха получила жалованье за три месяца, два фунта стерлингов, и спрятала их, завернув в тряпицу, в самом дальнем уголке буфета, в старой чайнице.

При виде незнакомца старуха до смерти перепугалась: а вдруг незваный гость явился с близлежащего кладбища? Она села на постели, прямая как палка, седые волосы встали дыбом так, что чепец приподнялся, и, справившись с «мурашками по спине», дрожащим голосом спросила:

– Что вам тут надо, Христа ради?

– Где твоя мятная настойка, женщина? У меня внутри огнем горит.

– Уж месяц, как вышла, – отвечала старуха. – А ежели вы к себе уйдете, я вам горяченького чайку приготовлю.

Но гость ответил:

– Не стоит, хлебну лучше джина.

И, повернувшись на каблуках, вышел.

Наутро причетник исчез.

Начались расспросы.

Его не только не было дома – Тоби Крука не могли найти по всему Голден-Фрайерсу.

Может быть, рано утром он ушел по своим делам куда-нибудь в дальнюю деревню. У причетника не было близкой родни, и никто не стал ломать себе голову над его исчезновением. Люди предпочитали подождать: рано или поздно вернется, никуда не денется.

Часа в три пополудни добрый викарий, стоя на пороге своего дома, любовался крутыми горными пиками, окружавшими живописное озеро, как вдруг заметил, что к берегу причалила лодка. Двое мужчин вышли на берег и направились прямиком через зеленый луг. Они несли какой-то предмет, небольшой, но, судя по всему, довольно увесистый.

– Взгляните-ка, сэр, – сказал один из них, опустив к ногам викария малый церковный колокол, из тех, что в старинных перезвонах дают дискантовый тон.

– Пуда на два потянет, не меньше. Вчера только слыхал, как он на колокольне звонит.

– Как?! Один из церковных колоколов? – воскликнул растерявшийся викарий. – О нет! Не может быть! Где вы его взяли?

Лодочник рассказал вот что.

Утром он нашел свою лодку привязанной ярдах в пятидесяти от того места, где оставил ее накануне, и не мог понять, как это произошло. Едва они с помощником собрались сесть за весла, как вдруг обнаружили на дне, под куском парусины, церковный колокол. Там же лежали кирка причетника и его лопата – «лопатень», как называли они этот чудной инструмент с широким штыком.

– Удивительно! Посмотрим, не пропало ли на башне колокола, – в смятении заявил викарий. – Крук еще не вернулся? Знает кто-нибудь, где он?

Причетник не объявился.

– Странно. Ну и досада! – сказал викарий. – Что ж, откроем моим ключом. Положите колокол в передней. Разберемся-ка, что все это значит.

Во главе с викарием процессия отправилась в церковь.

Священник открыл замок собственным ключом и вошел в притвор.

На земле лежал полураскрытый саквояж, рядом с ним – кусок веревки. Лодочник отпихнул сумку ногой – внутри что-то звякнуло.

Викарий приоткрыл дверь и заглянул в церковь. Тусклое сияние вечерней зари, проникавшее через узкие окна, выхватывало из темноты колонны и своды, украшенные старинным резным дубом, выцветшие статуи, печально взиравшие на гаснущее пламя предзакатного неба.

Викарий встряхнул головой и закрыл дверь. Тьма сгущалась. Пригнувшись, он приоткрыл узкую дверцу, за которой начиналась винтовая лестница, ведущая на первый чердак; оттуда на звонницу можно было подняться по грубой стремянке футов двадцати пяти высотой.

В сопровождении лодочников викарий вскарабкался по узкой лестнице на первый чердак.

Там было очень темно: слабые лучи света проникали лишь через узкую бойницу в толстой стене. Снаружи вспыхивали алым пламенем листья плюща, по густым побегам весело скакали воробьи.

– Не будете ли вы добры подняться наверх и пересчитать колокола? – обратился викарий к лодочнику. – Там должно быть…

– Эй! Что это? – воскликнул тот, отскочив от подножия стремянки.

– О господи! – ахнул его приятель.

– Боже милосердный! – пробормотал викарий.

Он заметил на полу что-то темное и нагнулся, чтобы получше разглядеть, что это такое. Пальцы его коснулись холодного лица покойника.

Они подтащили труп к полосе дневного света на полу.

Это был мертвый Тоби Крук! Лоб его от виска до виска пересекала глубокая рана.

Объявили тревогу.

На место происшествия тотчас примчались доктор Линкоут, мистер Джалкот и Тэрнбелл, владелец «Святого Георгия и Дракона». Вслед за ними подоспела целая толпа перепуганных зевак.

Было установлено, во-первых, что причетник умер много часов назад. Во-вторых, череп его проломлен страшным ударом. В-третьих, у него сломана шея.

Шляпа его валялась на полу, где он, по-видимому, ее и бросил, в ней лежал носовой платок.

Тайна начала проясняться, когда в углу нашли откатившийся туда колокол, снятый с колокольни. На ободе его запеклась кровь с волосами, что в точности отвечало проломленной ране на лбу причетника.

Осмотрели саквояж, найденный в притворе. Там оказалась вся церковная утварь, серебряный поднос, пропавший месяц назад из кладовой доктора Линкоута, золотой пенал викария, который он считал позабытым в приходской книге, а также серебряные ложки и прочая посуда, исчезавшие время от времени из самых разных домов, вследствие чего добропорядочное городское общество начало в последние годы заметно волноваться. Со звонницы были сняты два колокола. Сопоставив факты, самые проницательные из собравшихся проникли в нечестивые замыслы угрюмого причетника, чей искалеченный труп лежал на полу в той самой башне, где всего два дня назад он раскачивал священный колокол, призывая добрых христиан Голден-Фрайерса на молитву.

Тело перенесли во двор «Святого Георгия и Дракона» и положили в каретном сарае.

Горожане то и дело небольшими кучками заходили взглянуть на труп, с мрачным видом толпились вокруг сарая и разговаривали вполголоса, как в церкви.

Почтенный викарий в гетрах и широкополой шляпе с загнутыми полями стоял посреди мощеного двора, в центре небольшого кружка местной элиты, состоявшей из доктора, адвоката, сэра Джеффри Мардайкса, случившегося в городе, и трактирщика Тэрнбелла. Они только что закончили осмотр тела, вокруг которого, почтительным шепотом высказывая самые ужасные предположения, толпами слонялись деревенские зеваки.

– Ну, что скажешь? – с дрожью в голосе спросил побледневший Том Скейлз, конюх из «Святого Георгия», прохаживаясь вокруг каретного сарая с Диком Линклином.

– Дьявол своего добился, – шепнул Дик на ухо приятелю. – Свернул причетнику шею, как он сам когда-то свернул парню из Скарсдейлской тюрьмы. Помнишь, солдат заезжий рассказывал в «Святом Георгии»? Ей-богу, никогда тот случай не забуду.

– Сдается мне, все это чистая правда, – ответил конюх. – И про то, как он спящему приятелю кочергой поперек лба заехал, тоже не врут. Взгляни, как ему колокол мозги раскрошил, точь-в-точь как он тому парню. Диву даюсь, почему дьявол среди ночи его тело не уволок, как труп Тэма Ландера с Мултернской мельницы.

– Ну ты скажешь! Да кто дьявола в церкви видал?

– Да, видок у него такой, что самого Сатану напугает. Но ты, пожалуй, прав. Вельзевул свое рыло в церковь и на кончик ногтя не сунет.

Пока конюх с приятелем обсуждали случившееся, сливки общества, собравшиеся посреди двора, отправили извещение коронеру в близлежащий городок Гекстэн.

К этому часу на потемневшем небе угасли последние лучи заходящего солнца; следовательно, до утра о дознании не могло быть и речи.

Чудовищные обстоятельства смерти не вызывали сомнений: причетник хотел обчистить церковь, собрал в саквояж всю серебряную утварь и лишился жизни, вынося со звонницы второй колокол: спускаясь по полусгнившей стремянке, он спиной вперед рухнул на пол и при падении сломал шею. Тяжелый колокол свалился прямо на него и острым ободом разрубил несчастному лоб.

Вряд ли найдется человек, который за одно мгновение был бы убит дважды.

Колокола и содержимое саквояжа причетник, видимо, собирался ночью переправить через озеро и закопать теми самыми киркой и лопатой в Клустедском лесу, а через пару часов незаметно вернуться в город – задолго до утра, пока никто его не хватился. Убегая с добычей, он наверняка намеревался произвести в церкви разгром, чтобы люди подумали, будто туда вломились грабители. Отвел бы подозрения от себя, а потом, дождавшись удобного случая, выкопал зарытое сокровище и – поминай как звали.

Тут-то и всплыли самые разнообразные сплетни, что ранее нашептывались у Тоби за спиной. Старая миссис Пуллен вспомнила, что, впервые увидев тощего причетника, упала в обморок и заявила доктору Линкоуту, что «этот прохвост» как две капли воды похож на разбойника, пристрелившего кучера в ту ночь, когда ее карету ограбили на дороге через Хаунслоу-Хит. Отставной солдат с деревянной ногой тоже припомнил немало случаев, половину из которых до сих пор никто не принимал всерьез. Теперь же общественное мнение ухватилось за них как утопающий за соломинку.

На западе угас последний отблеск зари, сумерки сменились ночной мглой.

Публика, собравшаяся в гостиничном дворе, начала понемногу расходиться.

Наступила тишина.

Мертвого причетника оставили в темном каретном сарае, ключ от которого покоился в кармане Тома Скейлза, верного конюха из «Святого Георгия».

Часов около восьми старый конюх, покуривая трубку, стоял в одиночестве возле раскрытых дверей «Святого Георгия и Дракона». В морозном небе светила яркая луна. На дальнем берегу озера, словно призраки, вставали сумрачные горы. В воздухе не слышалось ни дуновения ветерка. Не шелестела ни одна веточка в безлистых кронах облетевших вязов. Ни малейшая рябь не нарушала темно-синей глади озера, мерцающей, как полированная сталь, отраженным сиянием луны. Ослепительно белела дорога, что вела от порога харчевни вдоль берега озера.

Среди темной листвы падуба и можжевельника белые колонны ворот викария маячили возле обочины, точно привидения. Венчавшие их каменные шары глядели, словно головы, на случайного прохожего чуть левее харчевни, в сотне ярдов вверх по берегу озера.

На улицах не было ни души: обитатели тихого городка Голден-Фрайерс ложились рано. Никто не отваживался выходить за порог, кроме завсегдатаев, собравшихся в обеденном зале таверны.

Том Скейлз подумывал, не пойти ли обратно в кабачок. Ему было не по себе. В голову лезли мысли о мертвом причетнике: застывшее лицо так и стояло перед глазами.

В эту минуту до ушей конюха донесся далекий стук копыт по промерзшей дороге. «Еще один гость в нашу таверну», – инстинктивно подумал Том. Опытное ухо распознало, что всадник приближается по дороге из Дардейла, той самой, что, миновав широкое унылое торфяное болото, огибает южные отроги гор по ущелью Даннер-Клюк и, соединившись с Мардайкской дорогой, вступает в Голден-Фрайерс у берега озера, неподалеку от ворот викария.

В том месте возле поворота растет куртинка высоких деревьев; но луна светила над озером, и черные тени падали в сторону, не затемняя дороги.

Топот копыт перешел в дробный перестук – невидимый всадник пустил лошадь галопом.

Том подивился, как далеко разносится в морозном воздухе стук копыт.

Догадка его оказалась верной. Незнакомец приближался по горной дороге со стороны Дардейлского болота. Всадник, похожий на тень, окутанную дымкой лунного света, мчался галопом по ровной полоске дороги, огибающей берег озера, между воротами викария и «Святым Георгием». Видимо, он завернул за угол дома викария в тот миг, когда Том Скейлз, устав, на мгновение отвел глаза.

Конюху недолго довелось гадать, почему незнакомец пустил животное в столь яростный галоп и как получилось, что он услышал топот копыт по меньшей мере мили за три. Мгновение спустя лошадь остановилась у дверей таверны.

Это был могучий вороной жеребец из породы ирландских гунтеров, какие встречались в этих местах столетие назад. Такая скотина могла нести всадника весом в шестнадцать стоунов из конца в конец страны. Добрый боевой конь. Волосок к волоску. Он фыркал, бил копытом, выгибал шею, не в силах спокойно стоять на месте – так не терпелось ему поскорее тронуться в путь.

Легко, как пушинка, всадник соскочил наземь. Был он высок, жилист. На плечах у него развевалась короткая мантия, голову венчала лихо заломленная треуголка, на ногах красовались высокие ботфорты, какие можно было увидеть в самых глухих уголках Англии вплоть до конца прошлого века.

– Держи поводья, – бросил он старому Скейлзу. – Нет нужды прогуливать или обтирать его – этот конь никогда не потеет и не устает. Задай ему овса и оставь в покое, пусть как следует наестся. Эй, в доме! – крикнул незнакомец: это старомодное приветствие до сих пор бытует в деревенской глубинке. Голос у него был зычный, низкий.

Том Скейлз повел коня в стойло. Тот оглянулся на хозяина и призывно заржал.

– Спокойней, старина, спешить некуда! – с грубым смехом крикнул незнакомец своему коню и зашагал в дом.

Конюх отвел жеребца в гостиничный двор. Проходя мимо ворот каретного сарая, за которыми покоился мертвый причетник, конь фыркнул, ударил копытом и пригнул голову, словно прислушиваясь к звукам, доносящимся изнутри, а затем снова издал короткое пронзительное ржание.

У конюха мороз пробежал по коже. Какое дело этой зверюге до лежащего в сарае мертвеца? Странная скотина нравилась ему все меньше и меньше.

Тем временем хозяин коня подошел к дверям таверны.

– Загляну-ка в обеденный зал, – пугающим басом заявил он буфетчику, встретившемуся в коридоре.

Он уверенно направился дальше, словно знал это заведение всю жизнь. Шагал он не спеша, с ленцой, однако мигом обогнал опешившего слугу и очутился в обеденном зале «Святого Георгия» прежде, чем буфетчик успел миновать полпути по коридору.

Сухие дрова в камине весело потрескивали, освещая просторную, но уютную залу. Языки пламени отражались в начищенных боках горшков и кастрюль, ярко блестели высокие стопки оловянных тарелок в посудных шкафах. По стенам плясали причудливые тени длинных связок лука и огромных окороков, свисавших с потолка.

И адвокат, и доктор, и даже сэр Джеффри Мардайкс не сочли ниже своего достоинства по столь необычному случаю выкурить трубочку у кухонного очага, в самой гуще сплетен и пересудов, разгоревшихся вокруг страшного события.

Рослый незнакомец вошел без приглашения.


Ему можно было дать лет сорок. Был он сухопар, сложен атлетически, с дочерна загорелым лицом и длинным костистым носом. На вид его можно было принять за испанца. Из-под полей шляпы яростно сверкали черные глаза, глубокий рубец заячьей губы делил пополам густую щетку черных усов.

Когда незваный гость появился на пороге, сэр Джеффри Мардайкс с трактирщиком при горячей поддержке доктора и адвоката в четвертый раз строили догадки о коварных замыслах Тоби Крука.

Незнакомец изобразил на лице подобие улыбки и приподнял шляпу.

– Как называется это место, джентльмены? – спросил он.

– Это город Голден-Фрайерс, – вежливо ответил доктор.

– Трактир «Святой Георгий и Дракон», сэр. Энтони Тэрнбелл, к вашим услугам, – торжественно поклонился хозяин. Оба ответа прозвучали одновременно, словно доктор с трактирщиком хором распевали старинную балладу.

– «Святой Георгий и Дракон», говорите, – повторил всадник, протягивая к очагу длинные руки. – Святой Георгий, он же король Георг, и дракон, то есть дьявол. Роскошный кумир у вас за порогом, сэр, ничего не скажешь. Заманиваете к себе невинных путников: и придворных, и бродяг, всякое лыко в строку, верно? Добро пожаловать каждый, лишь бы пил побольше! Свари-ка нам чашу-другую пунша. Я угощаю. Сколько нас тут? Посчитай и налей сколько нужно. Джентльмены, я намерен заночевать в этом заведении, конь мой стоит в конюшне. По какому поводу собралось столько приятных лиц? Что у вас – праздник или ярмарка? Сдается мне, я тут уже бывал; в прошлый раз вы глядели куда печальнее. Было это в воскресенье, самый тоскливый из праздников; и если бы не здешний причетник, мистер Крук, святой человек, впору бы совсем загоревать. – Он огляделся и, будто невзначай, заметил: – Ба! Не он ли это там?


Компания не на шутку перепугалась. Все, разинув рты, уставились в ту сторону, куда кивком указал незнакомец.

– Да нет, не он, откуда ему взяться?! – с напускной уверенностью заявил трактирщик Тэрнбелл: ему отнюдь не улыбалось, чтобы по городу пошел слух, будто в «Святом Георгии» завелась нечистая сила. – С ним, сэр, случилось несчастье – он умер. Он уже не с нами и потому быть здесь никак не может.

Компания охотно поведала незнакомцу о случившемся во всех подробностях. Говорили все разом, заглушая друг друга, и никому из рассказчиков не удавалось произнести более двух фраз кряду без того, чтобы его не перебили и не поправили.

– Стало быть, он на небесах. Это так же верно, как то, что вы сидите здесь, – заявил незнакомец, дослушав рассказ. – Ну и ну! Хотел стащить церковный колокол и поплатился за это. Вот ведь как бывает! Эй, хозяин, налей выпить. Господь покарал причетника за то, что тот стянул церковный колокол, за который дергал десять лет! Ха-ха-ха!

– Полагаю, сэр, вы прибыли по Дардейлской дороге? – спросил доктор; народ в деревне любопытен. – Унылое это место – Дардейлское болото, верно, сэр? Всем ветрам открытое, особенно когда с другой стороны в горы поднимаешься.

– Мне все здесь нравится! И Дардейлское болото, гнилое и черное, как могила, и эта зазубренная стена, что вы называете дорогой, белая под луной, точно мелом вымазанная, и ущелье Даннер-Клюк, темное, как угольная яма, и эта таверна, и пылающий очаг, и вы, добрые люди, и этот славный пунш, и мертвец в каретном сарае. Где труп, там и стервятники. Эй, хозяин, налей-ка нам нектара. Пейте, джентльмены, все пейте. Заварите еще чашу. До чего божественно воняет алкоголь! Надеюсь, джентльмены, вам нравится пунш: весь пропитан специями, точно мумия. Пейте, друзья! Хозяин, наливай! Пейте! Плачу за всех!

Порывшись в кармане, гость достал три гинеи и сунул их в пухлую ладонь Тэрнбелла.

– Пусть пунш льется рекой. Я старый друг этого дома. Частенько сюда заглядывал. Я тебя, Тэрнбелл, хорошо знаю, хоть ты меня и не узнаёшь.

– У вас передо мной фора, сэр, – произнес Тэрнбелл, вглядываясь в темное зловещее лицо. Он готов был поклясться, что в жизни не встречал никого похожего на странного гостя. Но в кармане приятно позвякивали полновесные гинеи. – Надеюсь, сэр, вам тут понравится.

– Есть для меня комната?

– Да, сэр, кедровая спальня.

– Знаю ее, уютная каморка. Нет, мне больше пунша не надо. Позже, может быть.

Беседа шла своим чередом, но странный гость замолчал. Он уселся на дубовую скамью у камина и с наслаждением протянул к огню ноги и руки. Лицо его, однако, по-прежнему скрывалось под треуголкой.

Постепенно компания начала редеть.

Первым ушел сэр Джеффри Мардайкс, за ним потянулись гости попроще. По кругу шла последняя чаша пунша. Незнакомец вышел в коридор и приказал буфетчику:

– Принеси фонарь. Надо проведать коня. Зажги. Нет, не ходи за мной.

Долговязый путешественник взял у слуги фонарь и вышел на конский двор.

Том Скейлз, стоя посреди мощеного двора, разглядывал лошадей в окно конюшни, как вдруг кто-то потянул его за рукав. Вздрогнув, конюх обнаружил, что находится с глазу на глаз с тем самым человеком, о котором только что думал.

– Говорят, там есть на что посмотреть. – Незнакомец указал на каретный сарай. – Пойдем-ка взглянем.

В эту минуту Том Скейлз пребывал в таком смятении чувств, что с легкостью готов был покориться любому, кому не лень будет помыкать им. Он послушно поплелся вслед за гостем в каретный сарай.

– Войди и подержи мне фонарь, – приказал тот. – Заплачу как следует.

Старый конюх отпер висячий замок.

– Чего ты боишься? Войди и посвети ему в лицо, – велел неумолимый гость. – Открой заслонку и встань вон там. Нагнись, он тебя не укусит. Пошевеливайся, не то запру с ним на всю ночь!

Тем временем посетители «Святого Георгия» разошлись по домам.

Вскоре после этого Энтони Тэрнбелл, который, как и подобает хорошему хозяину, последним ложился в постель и первым вставал, окинул прощальным взглядом обеденный зал и хотел заглянуть напоследок в конский двор, как вдруг в кухню, шатаясь, ввалился бледный как смерть Том Скейлз. Волосы у него стояли дыбом. Он рухнул на дубовую скамью, дрожащей рукой утер пот со лба и, не в силах заговорить, хватал ртом воздух. Добрый глоток бренди вернул ему дар речи.

– У нас в доме сам дьявол! Ей-богу! Нужно послать за батюшкой. Пусть прочтет ему Священное Писание, глядишь, и прогонит нечистого. Господи, помилуй нас! Я, мистер Тэрнбелл, человек грешный. Вот те крест, нынче ночью я с ним под одной крышей не останусь.

– Ты о том черномазом с перебитым носом? У него карман набит гинеями, да конь фунтов пятьдесят стоит!

– Конь этот ездоку под стать. Все наши лошадки рядом с ним дрожмя дрожат и по́том обливаются. Я их отвел подальше, в конюшню для почтовых, так они мимо него нипочем идти не хотели. Это еще не все. Смотрю я в окно на лошадок, а он подкрался и хвать за плечо. Велел мне открыть каретный сарай и держать ему свечу, пока он мертвеца разглядывать будет. Бог свидетель, я сам видел, как покойник глаза раскрыл и рот разинул, словно сказать что хочет. Меня как громом поразило. Волосы дыбом встали. Наконец я очнулся и завопил: «Эй! В чем дело?» А этот гад оглянулся на меня, точно дьявол, захохотал так гнусно и выбил фонарь из рук. Пришел я в себя уже во дворе. Луна светила ярко, и труп лежал на столе, где мы его оставили. Он как пнет дверь ногой! «Запри», – говорит. Я так и сделал. Вот ключ, возьмите, сэр. Он мне деньги предлагал. Богачом, говорит, сделаю, если труп мне продашь да вытащить поможешь.

– Да ну тебя! На что ему труп? Он же не костоправ, чтобы его резать. Дразнил он тебя, вот и все.

– Нет, труп ему нужен. Нам с вами невдомек, что он с ним сделает. Он его добудет, всеми правдами и неправдами, а добудет. Душу из меня вынет. Он из тех, что пугает добрых людей на Дардейлском болоте; там вся нечисть ночами собирается. Если только он не сам дьявол, спаси нас Господь.

– А где сейчас этот бес? – спросил хозяин, не на шутку встревожившись.

– Поднялся по черной лестнице к себе в комнату. Топал как лошадь. Удивляюсь, как вы не слыхали. Хлопнул дверью так, что весь дом затрясся. Черт его знает, бес он или кто. Позовем-ка лучше викария, пускай с ним потолкует.

– Ну и ну, парень, вот уж не думал, что тебя так легко напугать, – сказал хозяин, сам побелев как простыня. – Хорошенькое будет дельце – раззвонить повсюду, что в доме завелась нечисть! Нашему заведению конец настанет. Ты уверен, что запер труп?

– Еще бы, сэр.

– Пошли, Том, оглядим напоследок двор.

Бок о бок, то и дело испуганно озираясь, они молча вышли во двор, большой, четырехугольный, со всех сторон окруженный конюшнями и прочими хозяйственными службами, стены которых на старинный манер укреплялись скрещенными темными балками.

Остановившись в тени, под скатом крыши, они внимательно оглядели двор и прислушались.

Было тихо.

Возле конюшни горел фонарь. Тони Тэрнбелл снял его с крюка и, придерживая Тома Скейлза за плечо, направился к каретному сараю. Пару шагов он тащил Тома за собой, потом остановился и толкнул его еще на шаг. Так, короткими перебежками, точно пехотинцы под огнем, они добрались до двери каретного сарая.

– Видишь, заперт крепко, – шепнул Том, указывая на замок – тот, хорошо различимый в свете луны, висел на своем месте. – Говорю тебе, пошли лучше обратно.

– А я тебе говорю, пошли туда! – храбро возразил трактирщик. – Чтоб я позволил всяким проходимцам шутки шутить с покойником! – Он указал на дверь сарая. – Утром явится коронер, а у нас никакого трупа – хорошенькое дело! – С этими словами трактирщик передал фонарь Тому и отпер висячий замок. – Зайди-ка, Том, – продолжал он. – Фонарь у тебя, взгляни, все ли так, как было.

– О нет, ради святого Георгия, только не я! – испуганно взмолился Том, отступая на шаг.

– Чего ты боишься? Дай фонарь, все одно я войду.

Трактирщик осторожно приоткрыл дверь и, высоко подняв фонарь, одним глазом заглянул в узкую щель, словно опасался, что в лицо ему вспорхнет неведомая птица. Не произнося ни слова, он опять запер дверь.

– Невредим, как вор на мельнице, – шепнул он товарищу.

В тот же миг тишину разорвал грубый хохот, от которого встрепенулись и закудахтали куры на птичьем дворе.

– Вон он! – Том схватил хозяина за руку. – В окне!

Окно кедровой спальни на втором этаже было открыто. В темноте смутно вырисовывался черный силуэт человека, опиравшегося локтями на подоконник. Он смотрел на них сверху вниз.

– А глаза-то, взгляни! Горят точно угли! – ахнул Том.

Зрение у трактирщика было похуже, чем у Тома, к тому же от страха у него поджилки дрожали.

– Эй, сэр! – окликнул гостя Тони Тэрнбелл, похолодев: он различил в темноте пылающий взгляд кроваво-красных глаз. – Добрым людям давно пора быть в постели и крепко спать!

– Крепко, как ваш причетник! – язвительно ответил постоялец.

– Пошли отсюда! – шепнул трактирщик конюху, дернув его за рукав.

Они вбежали в дом и заперли дверь.

– Надо было его пристрелить. – Трактирщик со стоном привалился к стене. – Не буду я ложиться, Том. Посиди со мной. Пойдем-ка в оружейную. Ни один подонок не утащит труп у меня со двора, пока я в силах спустить курок.

Оружейной в «Святом Георгии» служила небольшая комнатка футов двенадцати в длину и ширину. Окно ее выходило на конный двор, и из него можно было охватить взглядом весь каретный сарай. Через узкое боковое окно была хорошо видна задняя дверь гостиницы, выходившая во двор.

Тони Тэрнбелл выбрал мушкетон – самое грозное оружие в доме – и зарядил его целой горстью пистолетных пуль.

Он накинул длинное пальто, какое надевал обычно по ночам, когда ходил на озеро пострелять диких уток. Том тоже экипировался как следует. Они сели у раскрытого окна, глядя во двор, залитый ярким светом луны.

Трактирщик положил мушкетон на колени. Оба не отрываясь всматривались в самые темные уголки двора. Дверь каретного сарая была заперта, и друзья чувствовали себя более или менее спокойно.

Так прошел час, другой.

Часы пробили один раз. Тени немного сместились, однако луна по-прежнему заливала каретный сарай и конюшню, где стояла лошадь незнакомца.

Тэрнбеллу послышались шаги на черной лестнице. Том выглянул в боковое окно на заднюю дверь; от напряжения у него заслезились глаза. Энтони Тэрнбелл, затаив дыхание, прислушался у двери.

Тревога оказалась ложной.

Тэрнбелл вернулся к окну, выходящему во двор.

– Эй! Гляди-ка!

Из тенистого левого угла двора появилась рослая фигура незваного гостя в коротком плаще и ботфортах. Он распахнул дверь конюшни и вывел могучего черного коня. Провел его через двор к старому каретному сараю и, опустив поводья, оставил стоять у дверей, а сам направился к воротам и распахнул их ударом каблука. Створки задрожали сверху донизу. Незнакомец подошел к коню. При его приближении запертая дверь, за которой лежал мертвый причетник, отворилась сама собой. Он вернулся с трупом в руках, перекинул его через спину лошади и вскочил в седло.

– Огонь! – заорал Том.

Раздался ужасающий грохот. В густом плюще вспорхнули тысячи воробьев. Яростно залаял сторожевой пес. В воздухе стоял звон и свист. Мушкетон разорвался на куски до самого приклада. Отдача швырнула трактирщика на пол. Тома Скейлза отбросило к стене оконной ниши, что избавило его от более серьезных повреждений. Всадник с чудовищной ношей выехал из ворот, вдалеке угас его злорадный хохот.

Возможно, читатель слышал эту историю из уст Роджера Тэрнбелла, нынешнего хозяина таверны «Святой Георгий и Дракон», внука того самого Тони, что заправлял в таверне в день кончины Тоби Крука. Он любит рассказывать ее в уютном обеденном зале, том самом, где черт угощал постояльцев горячим пуншем.

Я так и не узнал, кто из обитателей ада завладел трупом негодяя и что он с ним сделал. Прояснить это может бытующая в тех краях легенда о вампире, как две капли воды похожем на причетника Крука.

Страшный взрыв, раздавшийся после того, как Тэрнбелл выстрелил в убегавшего нехристя, в точности согласуется с мнением Эндрю Мортона, изложенным в любопытном трактате «История призраков».

Вот что он пишет: «Предостерегаю опрометчивых храбрецов, утверждающих, что они не боятся нечистой силы, против того, чтобы они пытались бороться с ней обычным оружием, какое человек использует против человека. Они могут нанести себе непоправимый вред. Один такой смельчак выстрелил в привидение, и ружье разорвалось у него в руках на сотню обломков. Другой пытался проткнуть призрака шпагой – клинок разлетелся на куски и жестоко ранил хозяина в руку. Безумием было бы сражаться таким образом с любым потусторонним существом, будь то ангел или дьявол».

1879

Маргарет Олифант
Окно библиотеки

1

Вначале я ничего не знала ни об этом окне, ни о толках, которые вокруг него шли. А располагалось оно почти напротив одного из окон нашей большой старомодной гостиной. Я провела то лето, оказавшееся очень важным в моей жизни, в доме своей тети Мэри. Наш дом и библиотека находились на противоположных сторонах широкой Верхней улицы Сент-Рулза. Это красивая улица, просторная и очень тихая (так думают приезжие, прибывшие из более шумных мест); но летними вечерами здесь бывает довольно оживленно, и тишина наполняется звуками: стуком шагов и приятными, приглушенными теплым воздухом голосами.

Бывают изредка и такие минуты, когда здесь шумно: во время ярмарки, иногда по воскресеньям, ближе к ночи, или когда приходят поезда с экскурсантами. Тут уж и нежнейшему летнему вечернему воздуху не смягчить грубого говора и топота; но эту неприятную пору мы всегда пережидаем с закрытыми окнами, и даже я удаляюсь со сторожевой вышки, в которую превратила свою любимую глубокую оконную нишу. Здесь я могу спрятаться от всего, что происходит в доме, и стать свидетелем всего, что приключится за его стенами. Впрочем, по правде говоря, в доме у нас мало что происходит.

Дом этот принадлежал моей тете, а с ней не случается (слава богу, как она говорит) ничего и никогда. Думаю, раньше с ней много что случалось: были такие времена, да прошли, а потом она стала старенькой и тихонькой, и жизнь ее потекла по раз навсегда заведенному порядку. Каждый день она вставала в одно и то же время и делала все одно и то же, в одной и той же последовательности, и так день за днем. Она говорила, что ничего нет удобней, чем порядок, что это просто спасение и благословение. Может, так оно и есть, но уж очень это нудное благословение, и мне всегда казалось, пусть бы уж лучше произошло ну хоть что-нибудь. Но я не была такой старенькой, как тетя, в этом вся разница.

В те дни, о которых я говорю, уже упомянутая глубокая оконная ниша в гостиной служила мне утешением. Хотя тетушка и была старой леди (а может быть, именно поэтому), она отличалась снисходительным нравом и была ко мне привязана. Она не произносила ни слова, но часто улыбалась мне, когда я устраивалась у окна со своими книгами и корзинкой для рукоделия.

Боюсь, рукоделием я занималась не слишком усердно: изредка делала несколько стежков, когда было настроение или когда настолько увлекалась мечтами, что порой не хотелось отрываться от них ради книги. А в другое время, если попадался интересный роман, я сидела и поглощала том за томом, не обращая ни на кого внимания. Почти не обращая. Приходили в гости старушки – приятельницы тети Мэри, я слышала их разговоры, хотя очень редко в них вслушивалась, но странно: стоило им сказать что-нибудь интересное, как потом слова всплывали у меня в памяти, будто из воздуха появлялись. Гостьи приходили и уходили, мелькали их древние шляпки, шуршали платья, порой нужно было вскакивать, пожимать кому-то руку, отвечать на вопросы о папе и маме… Тетя Мэри потихоньку улыбнется мне потом, и я ускользну обратно к окошку. Тетя, мне кажется, никогда на меня за это не обижалась.

Уверена, мама бы такого ни за что не разрешила. Уж она надавала бы мне всяких поручений. Она послала бы меня наверх за чем-нибудь ненужным или вниз, к горничной, сказать что-нибудь необязательное. Ей нравилось занимать меня работой. Отчасти поэтому, наверное, я и любила так гостиную тети Мэри, глубокую оконную нишу, наполовину закрывавшую ее занавеску, широкую скамью у окна, где можно было уместить так много вещей, не опасаясь при этом упреков в неряшливости. В те времена, когда кому-нибудь из нас, как будто, нездоровилось, его посылали в Сент-Рулз поднабраться сил. Так было и со мной в то лето, о котором я поведу рассказ.

Едва я научилась говорить, как все вокруг стали повторять, что я девочка странная, мечтательная, не от мира сего и все такое прочее, чем норовят взрослые огорошить ребенка, если он, не дай бог, любит слушать стихи и размышлять. Взрослые сами не понимают последствий фразы «не от мира сего». Это все равно что сказать «не в себе», так же обидно. Мама считала, что я должна быть всегда чем-нибудь занята, тогда мне не будет лезть в голову всякая чушь. Но на самом деле никакая чушь мне в голову и не лезла, наоборот, я была очень серьезной девочкой, и со мной не было бы никаких хлопот, если бы только меня оставили в покое. Просто я обладала чем-то вроде второго восприятия: замечала те вещи, к которым не присматривалась и не прислушивалась.

Даже читая самую интересную книгу, я знала, о чем шел разговор в гостиной, и слышала, что говорили прохожие на улице под окном. Тетя Мэри всегда утверждала, что я могу делать одновременно два, даже три дела: читать, слушать и смотреть. Но я уверена, что редко когда намеренно всматривалась или вслушивалась, как те, кто замечает, какие шляпки у проходящих по улице дам. Я слышала многое только потому, что не могла не услышать, даже когда читала, и многое видела, часто даже когда часами не отрывала глаза от книги.

Но все это не объясняет сказанного вначале: вокруг того окна ходило много толков. Это было (оно и теперь на месте) крайнее окно университетской библиотеки, которая располагается напротив тетиного дома на Верхней улице. Оно находится немного к западу от наших окон, так что лучше его рассматривать из левого угла моей любимой ниши. Мне и в голову не могло прийти, что это окно не такое, как другие, пока о нем впервые не зашел разговор в гостиной. «Миссис Бэлкаррес, вам никогда не приходилось задумываться, – любопытствовал старый мистер Питмилли, – что там за окно напротив: окно ли это вообще?» Он называл тетю «миссис Бэлкаррес», а к нему самому всегда обращались «мистер Питмилли Мортон» – по названию его усадьбы.

– Честно говоря, – отвечала тетя Мэри, – никогда не была в этом уверена, за все годы.

– Господи помилуй! – воскликнула одна из старых дам. – А которое же это окно?

Мистер Питмилли обычно посмеивался, когда что-либо произносил, и эта его манера казалась мне весьма неприятной. Он, впрочем, надо полагать, не очень-то и стремился произвести на меня приятное впечатление. «Прямо напротив, – откликнулся он с привычным смешком в голосе. – Наша подруга миссис Бэлкаррес никак не может определить, что же там такое, хотя живет здесь уже…»

– Уточнять не обязательно, – вмешалась другая старая дама. – Окно библиотеки! Бог ты мой, чем же ему и быть, как не окном? Не дверью же, на такой-то высоте.

– Вопрос в том, – объяснила тетя, – настоящее ли это застекленное окно, или же оно нарисовано, или когда-то там было окно, а потом его заложили кирпичом. Чем дольше на него смотришь, тем больше сомневаешься.

– Дайте-ка я посмотрю! – заявила старая леди Карнби, очень энергичная и умная особа; и тут они все толпой пошли на меня – три или четыре старые дамы, очень возбужденные, а за их головами виднелись седые волосы мистера Питмилли. Тетя по-прежнему сидела спокойно и улыбалась.

– Я очень хорошо помню это окно, – сказала леди Карнби, – да и не я одна. В нынешнем своем виде оно, правда, ничем не отличается от остальных. Вот только когда его в последний раз мыли? Уж наверное, не при жизни нынешнего поколения.

– Так оно и есть, – вмешалась другая дама, – оно совершенно слепое, в нем абсолютно ничего не отражается. Но другим я его никогда не видела.

– Это оно сейчас слепое, – сказала еще одна, – а бывает и иначе; эти нынешние служанки-вертихвостки…

– Да нет же, служанки сейчас совсем не плохи, – произнес голос тети Мэри, самый приятный из всех. – Я никогда не позволяю им мыть окна снаружи, рискуя жизнью. И потом, в старой библиотеке нет служанок. Мне кажется, тут не все так просто.

Гостьи теснились в моей любимой нише, напирали на меня, эти старые лица, вглядывавшиеся во что-то для них непонятное. Любопытное это было зрелище: тесный ряд старых дам в их атласных, потускневших от времени платьях, леди Карнби с кружевами на голове. Никто из них не обращал на меня внимания, даже не замечал, а я невольно ощущала контраст между своей юностью и их старостью, и пока они через мою голову разглядывали окно библиотеки, я разглядывала их. Об окне я в ту минуту и не думала. Старые дамы занимали меня больше, чем предмет их изучения.

– Наличник, во всяком случае, вижу, цел и выкрашен черной краской.

– Стекла тоже зачернены. Нет, миссис Бэлкаррес, это не окно. Его заложили кирпичом в те времена, когда за окна платили налог; постарайтесь припомнить, леди Карнби!

– Припомнить! – фыркнула старая дама. – Я помню, Джини, как твоя мать шла под венец с твоим отцом, а с тех пор немало воды утекло. Но что до окна, то это ложное окно – так я думаю, если хотите знать мое мнение.

– В большом зале сильно недостает света, – сказала другая. – Если бы там было окно, в библиотеке было бы гораздо светлее.

– Ясно одно, – проговорила дама помоложе, – через это окно нельзя смотреть, оно не для этого. Оно то ли заложено кирпичом, то ли еще как-то заделано, но свет сквозь него не проходит.

– Кто-нибудь когда-либо слышал об окне, через которое нельзя смотреть? – съязвила леди Карнби.

Я, как зачарованная, не могла отвести взгляд от ее лица. В нем читалась странная насмешливость, как будто ей было известно больше, чем она желала рассказать. Затем моим воображением завладела рука леди Карнби, которую та подняла, отбрасывая спадавшие на нее кружева. Самое главное в леди Карнби – ее тяжелые черные испанские кружева с крупными цветами. Ими была отделана вся ее одежда: с древней шляпки свисала кружевная накидка. Но рука леди Карнби, выглядывавшая из-под кружев… на нее стоило посмотреть.

Пальцы леди Карнби были очень длинные и заостренные (такие пальцы не могли не вызывать восхищения в дни ее юности); рука была очень белой, мало того – обесцвеченной, бескровной; на тыльной стороне проступали большие синие вены. Руку украшало несколько нарядных колец, одно из них с большим бриллиантом в уродливой старинной оправе с лапками. Кольца были слишком велики, и, чтобы их удержать, на них был наверчен желтый шелк. Эта скрученная-перекрученная шелковая подкладка, за долгие годы ставшая бурой, больше бросалась в глаза, чем драгоценности, а крупный бриллиант посверкивал в ладони, словно опасная тварь, притаившаяся в укрытии и мечущая огненные стрелы. Мое устрашенное воображение было захвачено этой рукой, похожей на лапу хищной птицы, и странным украшением на ее тыльной стороне. У нее был таинственно-многозначительный вид. Я чувствовала, что она вот-вот вопьется в меня своими острыми когтями, а затаившееся сверкающее чудовище – жалом, которое дойдет до самого сердца.

Но вот кружок старых знакомых распался. Дамы вернулись на свои места, а старый мистер Питмилли, маленький, однако с очень прямой осанкой, стоял в середине и, как оракул, вещал что-то мягким, но авторитетным тоном. Одна только леди Карнби без устали перечила этому маленькому и чистенькому старому господину. Во время речи она жестикулировала, как француженка, и выбрасывала вперед ту самую руку с кружевом, так что у меня каждый раз мелькал перед глазами ее притаившийся бриллиант. Я подумала, что в этой уютной маленькой компании, так сосредоточенно ловившей каждое слово мистера Питмилли, леди Карнби выглядит настоящей ведьмой.

– Я, со своей стороны, считаю, что окна там и вовсе нет, – говорил мистер Питмилли. – Это очень похоже на феномен, который на научном языке зовется обманом зрения. Причина коренится обычно – прошу прощения у дам – в печени; если нарушено равновесие этого органа и он начинает работать неправильно, то тут и могут причудиться самые разные вещи: синяя собака, например, помню такой случай, а еще…

– Этот человек впал в детство, – сказала леди Карнби. – Окна библиотеки я знаю с тех пор, как себя помню. Скажите еще, что и сама старая библиотека – обман зрения.

– Нет, нет, нет! – затараторили старые дамы.

– Синяя собака – это вещь необычная, а библиотеку мы все с детства знаем, – заявила одна из них.

– Помню, там еще устраивали балы в тот год, когда ратуша строилась, – поддержала другая.

– Для меня это большое развлечение, – сказала тетя Мэри и, что странно, после паузы потихоньку добавила: «теперь». Потом продолжила: – Кто бы ни пришел в дом, всякий заводит разговор об этом окне. Никак не могу понять, что же с ним такое. Иногда думаю, что все дело в этом злосчастном оконном налоге, о котором вы говорили, мисс Джини. В те времена из экономии заложили в домах половину окон. Иной же раз кажется, что это ложное окно, как в тех больших новых зданиях с глухими стенами на Эртен-Маунд в Эдинбурге. А то, бывает, вечером отчетливо видишь, как в этом окне отражается солнце.

– Но, миссис Бэлкаррес, удовлетворить ваше любопытство проще простого, стоит только…

– Дать пенни какому-нибудь мальчишке, чтобы он запустил в окошко камнем, и посмотреть, что получится, – подхватила леди Карнби.

– Я не уверена, что мне так уж хочется удовлетворить свое любопытство, – ответила тетя Мэри.

Тут гости зашевелились, и мне пришлось выйти из своей ниши, открыть дверь и проводить вереницу старых дам вниз, к выходу. Мистер Питмилли подал руку леди Карнби, невзирая на то что она вечно оспаривала каждое его слово, и общество разошлось. Тетя Мэри со старомодной любезностью проводила гостей до лестницы, а я спустилась вместе с ними вниз и убедилась, что у двери их ждет горничная. Вернувшись в гостиную, я застала тетю Мэри в моей нише. Она смотрела в окно. Потом приблизилась ко мне и спросила:

– А ты, душечка, что ты обо всем этом скажешь? – Вид у нее был задумчивый.

– Ничего. Я все время читала, – ответила я.

– Не сомневаюсь, душечка, и не очень-то это вежливо с твоей стороны, но притом я уверена, что ты слышала все до единого слова.

2

Стоял июньский вечер; мы давно успели пообедать, и в зимнюю пору горничные уже закрывали бы двери и ставни, а тетя Мэри собиралась бы подняться наверх, в свою спальню. Но за окнами еще не померк дневной свет; солнце с его розовыми бликами давно уже скрылось, и все окутали неопределенные жемчужные тона – это был дневной свет без дня. После обеда мы прогулялись по саду, а затем вернулись к своим обычным занятиям, как мы их называли. Тетя читала. Пришла почта из Англии, а с ней и любимая тетина «Таймс». «Скотсмен» служила ей утренним развлечением, а «Таймс» – вечерним.

Что касается меня, то моим обычным занятием в это время дня было ничегонеделание. Я, как всегда, с головой погрузилась в книгу, но, несмотря на это, замечала все, что творится вокруг. По широкому тротуару шли люди, их голоса достигали открытого окна, проникали в мои книги и мечты, иногда заставляли рассмеяться. Тон речи, ее легкое однообразие или, скорее, напевность, «малость корявый» выговор – все это было для меня в диковинку и вызывало приятное ощущение праздника. Порой прохожие рассказывали что-то забавное; за случайной фразой часто таилась целая история. Вскоре, однако, людей стало меньше, шаги зазвучали реже, голоса – тише. Дело шло к ночи, хотя ясный, мягкий дневной свет не спешил погаснуть.

И пока длился этот замешкавшийся вечер, пока тянулись его нескончаемые часы, долгие, но не утомительные, и казалось, что все вокруг заколдовано и дневной свет никогда не померкнет, а жизнь на улице никогда не замрет, я то и дело бросала нечаянный взгляд в сторону таинственного окна, о котором моя тетя и ее друзья вели спор, и спор довольно глупый – как я чувствовала, хотя даже самой себе не решалась в этом признаться. Окно это совершенно случайно привлекло мое внимание, когда я на минутку вынырнула, чтобы глотнуть воздуху, из потока неопределенных мыслей и впечатлений, наплывавших извне и зарождавшихся внутри меня.

Прежде всего я сделала для себя открытие: нет бессмысленней утверждения, будто это не окно, то есть не настоящее живое окно. Что же они, эти старики, смотреть смотрели, а видеть не видели? За стеклом вдруг обнаружилось пространство, наполненное слабым серым светом. Там, без сомнения, была комната; виднелась она смутно, внутри ничего не различишь – а как же иначе, если она находится по другую сторону улицы? Но все же было ясно: комната там есть, и, подойди кто-нибудь изнутри к окну, я бы не удивилась. За окном, которое дряхлые подслеповатые леди готовы были объявить имитацией, определенно чувствовалось пространство. Глупенькие, ведь если посмотреть настоящим, зорким глазом, то через секунду все становится понятно! Сейчас там все серо, но сомневаться не приходится: за окном – пространство, в глубине темнеющее, как всегда бывает, если заглянуть в комнату с другой стороны улицы.

Занавески отсутствовали, и живет там кто-нибудь или нет, определить было невозможно, однако комната за окном существовала на самом деле – тут и спорить не о чем! Я была довольна собой, но молча выжидала, пока тетя Мэри перестанет шелестеть газетой, чтобы объявить о своем открытии и покончить разом со всеми ее сомнениями. Но тут меня снова увлек поток мыслей, и я забыла об окне. Внезапно из внешнего мира до меня донеслись чьи-то слова: «Домой пора. Скоро совсем стемнеет». Стемнеет! Глупости, да не стемнеет никогда, если не уходить с улицы, если часами еще бродить и вдыхать этот ласковый воздух! А потом мой взгляд, легко подчинившийся новой привычке, опять устремился через дорогу.

К окну никто не подходил, огня не зажигали, да и без того было еще достаточно света, чтобы читать, – света спокойного, ясного, лишенного какого-либо оттенка. Между тем пространство комнаты явственно расширилось. Мой взгляд проникал теперь чуть дальше и очень смутно различал стены и что-то сбоку – плотное, неопределенное, но отличавшееся своей чернотой от менее густой темноты вокруг; какой-то большой темный предмет на сером фоне. Я стала всматриваться и разглядела, что это какая-то мебель: письменный стол или большой книжный шкаф. Можно было не сомневаться, что это шкаф, – ведь там же библиотека. Я никогда не посещала старую университетскую библиотеку, но бывала в других и знала, как они выглядят. Просто удивительно, как эти старики смотрели-смотрели, а ничегошеньки не увидели!

Шум на улице стих, видимость ухудшилась, потому, наверное, что глаза устали от долгого напряжения. Внезапно голос тети Мэри произнес: «Не позвонишь ли в колокольчик, душечка? Мне нужна лампа».

– Лампа? – воскликнула я. – Да ведь еще светло. – Однако, снова взглянув в окно, я неожиданно обнаружила, что освещение действительно переменилось и мне ничего теперь не видно. То есть было еще довольно светло, но освещение стало совсем не таким, как раньше, и комната напротив, вместе с заполнявшей ее серой дымкой и большим темным шкафом, исчезла, скрылась из виду; ведь даже и шотландской июньской ночью в конце концов темнеет, хотя и кажется, что вечер будет длиться вечно. Я едва не вскрикнула, но удержалась, позвонила в колокольчик и решила ничего не говорить тете Мэри до завтрашнего утра, ведь утро вечера мудренее.

Но на следующее утро я то ли обо всем забыла, то ли была занята, то ли разленилась больше обычного, – впрочем, для меня это разницы почти не составляло. Так или иначе, об окне я не вспоминала, и хотя целый день сидела напротив него у своего собственного окошка, мысли мои были заняты какими-то другими фантазиями. Как обычно, вечером к тете Мэри явились гости, но разговор на этот раз шел о совершенно других вещах, и целый день, а то и два, ничто не напоминало мне об окне библиотеки.

Вспомнила я о нем почти через неделю, и снова из-за старой леди Карнби. Не то чтобы она заговорила именно об окне, но вечером, уходя последней из гостей, она поднялась с места и вдруг застыла, вскинув вверх обе руки (многие старые шотландские леди любят оживленно жестикулировать). «Боже праведный! – воскликнула она. – Это дитя все сидит здесь как тень. В чем дело, Мэри Бэлкаррес? Похоже, это создание околдовано и обречено сидеть здесь день и ночь до скончания дней своих. Тебе следовало бы помнить: есть вещи, опасные для женщин нашей крови».

Меня как громом поразило, когда я поняла, что она говорит обо мне. Леди Карнби как будто сошла с картины: пепельно-бледное лицо полускрыто накидкой из испанского кружева, рука вздернута, большой бриллиант сверкает в поднятой ладони. Это был жест удивления, но он более походил на проклятие, а бриллиант бросал искры и злобно сверлил меня взглядом. Будь он еще на обычном месте, а то здесь – на тыльной стороне руки! Я подскочила, наполовину испуганная, наполовину разозленная. Старая дама рассмеялась и уронила руку.

– Я пробудила тебя к жизни и сняла заклятие, – проговорила она, кивнула мне, и большие черные цветы ее шелковых кружев угрожающе зашевелились.

Она оперлась на мою руку, чтобы сойти вниз, и со смехом стала пенять мне, что я не держусь на ногах твердо, а дрожу и гнусь, как тростник. «В твоем возрасте надо стоять подобно скале. Я сама была крепкой, как дубок, – говорила она, наваливаясь всей тяжестью, так что меня, при моей девической хрупкости и худобе, шатало. – Я была в свое время столпом добродетели, как Памела».

– Тетя Мэри, леди Карнби – ведьма! – воскликнула я, когда вернулась наверх.

– Ты так думаешь, душечка? Ну что же, вполне вероятно, в свое время так оно и было, – ответила тетя Мэри, которая редко чему-нибудь удивлялась.

Именно в тот вечер, после обеда и прибытия почты, а с нею и «Таймс», я внезапно снова обратила внимание на окно библиотеки. До этого я видела его каждый день и ничего особенного не замечала, но в тот вечер, когда меня слегка растревожили леди Карнби и ее злой бриллиант, что-то против меня замышлявший, и ее кружева, колыхавшиеся так угрожающе, – в тот вечер я взглянула через улицу, и комната напротив предстала передо мной много отчетливей, чем прежде.

Судя по всему, комната была большая, а то, что я раньше заметила у стены, оказалось конторкой. Стоило мне только взглянуть, как все стало ясно: это был большой старомодный секретер, очень громоздкий. По его очертаниям я догадывалась, что в нем есть множество отделений, и много ящиков сзади, и большой стол для письма. Дома, у отца в библиотеке, имелся точно такой же. Он был виден так отчетливо, что от неожиданности у меня на мгновение закружилась голова, и я прикрыла глаза. Я не могла понять, как здесь очутился папин секретер. Потом напомнила себе, что все это глупости, – такие конторки, как у папы, не редкость. Новый взгляд, и – о чудо! – комната сделалась смутной и неразличимой, как вначале. Я не видела ничего, кроме слепого окна, вечно ставившего в тупик старых дам: то ли его заложили из-за оконного налога, то ли оно никогда и не было окном.

Все это не шло у меня из головы, но тете Мэри я ничего не сказала. Прежде всего, в первой половине дня мне редко удавалось что-нибудь увидеть. Оно и понятно: если заглядывать снаружи все равно куда – в пустую комнату, в зеркало, в человеческие глаза, в общем, во что-то таинственное, – то днем там ничего не видно. Мне кажется, это как-то связано с освещением. Но июньский вечер в Шотландии – это как раз то время, когда смотришь и видишь. Потому что на улице дневной свет, хотя и не день, а в таком освещении заключено особое свойство, которое мне не описать: бывает такая ясность, как будто все предметы – это отражения самих себя.

Шли дни, и постепенно мне удавалось рассмотреть комнату все лучше и лучше. Большой секретер становился все объемней: временами на столе поблескивало что-то белое, напоминавшее бумагу; раз или два я отчетливо видела стопку книг на полу у письменного стола. Это были, похоже, старые книги, с полуосыпавшейся позолотой. Все это я замечала каждый раз приблизительно в тот час, когда мальчишки на улице начинали перекликаться, собираясь домой, а иногда откуда-нибудь из дверей доносился более резкий голос, кричавший: «Зови ребят домой, ужинать пора!» Как раз в эти часы зрение мое обострялось, хотя уже близилась та минута, когда словно падала завеса, свет тускнел, звуки на улице замирали, а нежный голос тети Мэри произносил: «Душечка, не позвонишь ли в колокольчик, чтобы принесли лампу?» Она всегда говорила «душечка» вместо «дорогая», и такое обращение нравится мне гораздо больше.

И вот наконец, когда я однажды вечером сидела с книгой в руках и не отрываясь смотрела через улицу, мне удалось заметить там легкое движение. Ничего определенного, однако ведь всем известно, как это бывает: возникает легкое шевеление в воздухе, какой-то сдвиг. Непонятно, что это, но одно ясно: внутри кто-то есть, пусть даже его пока и не видно. Может быть, дрогнула тень там, где раньше все было неподвижно. Можно часами разглядывать пустую комнату, мебель, а потом колыхнется тень, и понимаешь: кто-то в комнате появился. Не исключено, что это всего лишь собака, или кошка, или даже птица, хотя вряд ли в помещении летают птицы, но живое существо там есть, и потому все меняется, разительно меняется. Меня как молнией ударило, и я вскрикнула. Тетя Мэри слегка зашевелилась, приспустила громадную газету, которая почти полностью скрывала ее из виду, и спросила: «Что с тобой, душечка?» Я поспешно и невнятно выкрикнула: «Ничего!» – не желая, чтобы меня отвлекали в то самое мгновение, когда кто-то перешагнул порог комнаты. Но тетю, думаю, не удовлетворил такой ответ: она встала, подошла посмотреть, в чем дело, и положила руку мне на плечо. Ничего нежнее этого прикосновения нельзя было себе вообразить, но я готова была раздраженно скинуть тетину руку, потому что в тот же миг в окне напротив все замерло, задернулось серой дымкой, и я больше ничего не видела.

– Ничего, – повторила я, но от злости мне хотелось кричать, – говорю же, ничего, тетя Мэри. Получается, ты мне не веришь – подошла вот и все испортила.

Разумеется, последних слов я произносить не хотела: они сорвались у меня невольно. Я была вне себя оттого, что все развеялось как сон, а ведь это был не сон, а такая же реальность… ну как я сама, например.

Тетя Мэри легонько похлопала меня по плечу. «Душечка, – спросила она, – ты что-то видела в окошке? Правда?» – «Кривда», – захотелось мне огрызнуться и стряхнуть ее руку, но что-то заставило меня сдержаться. Я промолчала, а тетя Мэри спокойно вернулась на свое место. Должно быть, она сама позвонила в колокольчик, потому что меня сразу окатило сзади волной света, вечер за окном, как обычно, сразу подернулся дымкой, и я больше ничего не увидела.

Проговорилась я, помнится, на следующий день. Началось с того, что тетя заговорила о своем рукоделии. «Все расплывается перед глазами, – сказала она. – Придется тебе, душечка, поучиться у меня шить шелком, а то скоро я не смогу вдевать нитку в иголку».

– О, я надеюсь, ты не ослепнешь, тетя Мэри! – вскричала я сгоряча. Я ведь была молода и очень наивна. Я не знала тогда, что человек может не думать и десятой части того, что он говорит о себе плохого, и при этом к тому же ждать, что ему возразят.

– Ослепну? – Казалось, еще немного, и тетя Мэри рассердится. – Речь не о том, наоборот, я вижу как нельзя лучше. Мне трудно вдевать тонкие нитки, а на большое расстояние я вижу как обычно – не хуже тебя.

– Я не хотела тебя обидеть, тетя Мэри, – сказала я. – Я думала, что ты говоришь о… Но если у тебя все в порядке со зрением, то как ты можешь сомневаться в том, что это окно настоящее? За ним комната, это же яснее ясного… – Тут я осеклась, потому что взглянула напротив и могла бы поклясться, что вижу ложное окно, нарисованное на стене.

– О! – В голосе тети Мэри послышался оттенок заинтересованности и удивления, и она привстала, поспешно отбросив рукоделие, как будто намеревалась подойти ко мне. Потом, вероятно заметив мое недоумение, заколебалась. – Ну, душечка, – проговорила она, – куда же тебя вклепало!

Что она хотела этим сказать? Конечно, все ее шотландские словечки были знакомы мне как свои пять пальцев, но иногда удобно прикинуться, что не понимаешь, и, признаюсь, я так и поступала всегда, когда сердилась.

– Что такое «вклепало», не понимаю, – фыркнула я. Не знаю, что бы за этим последовало, но тут как раз к тете кто-то пришел, и она успела только взглянуть на меня, перед тем как отправиться навстречу гостю. Это был очень ласковый взгляд, но озабоченный, словно она не знала, как поступить; тетя Мэри слегка покачала головой, и мне показалось, что, хотя она улыбается, в глазах у нее что-то блеснуло. Я удалилась в свою нишу, и больше мы не обменялись ни словом.

Меня очень мучили эти перемены. Иногда я видела комнату так же ясно и четко, как, например, папину библиотеку, когда закрывала глаза. Естественно, я сравнивала ту комнату с кабинетом отца из-за письменного стола, который, как я уже говорила, был такой же, как папин. По временам мне были видны на нем бумаги, и не менее отчетливо, чем когда-то на папином столе. И небольшая стопка книг на полу – не сложенных аккуратно, а набросанных как попало, так что каждая смотрела в свою сторону, – и сиявшая на них местами старинная позолота. А иногда я не видела ровно ничего, и получалось, что я ничем не лучше тех старых дам, которые разглядывали это окно через мою голову, всматривались, прищуривались и не придумали ничего лучшего, как заявить, будто его заложили из-за стародавнего, сто лет тому назад отмененного налога или будто это не окно вообще. Мне бывало очень неприятно, когда я в таких случаях ловила себя на том, что прищуриваюсь, как они, и тоже ничего не вижу.

Престарелые приятельницы тети Мэри приходили и уходили; июньские дни шли своим чередом. В июле я должна была вернуться домой, а мне очень не хотелось уезжать, ведь еще немного – и я выясню окончательно, что за тайна связана с этим окном, которое меняется таким странным образом и в котором каждый, кто на него ни посмотрит, видит свое, и даже одному и тому же человеку оно кажется разным в разное время суток. «Конечно, это из-за освещения, только и всего», – твердила я себе. Однако такое объяснение меня не совсем устраивало. Вот если бы оказалось, что я вижу больше всех по причине своих особых достоинств, это пришлось бы мне по вкусу, даже если у меня просто лучше зрение, оттого что глаза молодые. Правда, полного удовлетворения я бы и в этом случае не получила, ведь чем я тогда отличаюсь от любой девчонки или любого мальчишки с улицы? Мне, наверное, хотелось думать, что я обладаю какой-то особенной проницательностью, обостряющей мое зрение. Предположение самонадеянное, но в жизни оно выглядело гораздо безобиднее, чем на бумаге. Как бы то ни было, но я не раз еще смогла заглянуть в ту комнату, и мне стало совершенно ясно, что она просторная, что на дальней стене висит большая картина в тусклой золоченой раме, что, кроме массивного секретера, стоящего у стены рядом с окном, где больше света, в комнате много другой мебели – об этом говорили попадавшиеся то тут, то там сгустки темноты. Мой взгляд различал предмет за предметом: еще немного, и я смогла бы прочесть старинную надпись на внушительных размеров книге, которая оказалась на виду и была освещена лучше, чем остальные. Но самое важное событие произошло позже, ближе ко Дню святого Иоанна. Когда-то этот день был большим праздником в Шотландии, а теперь он ничего уже не значит и ничем не отличается от дней всех прочих святых. Очень досадно; я думаю, это немалая потеря для Шотландии, что бы там ни говорила тетя Мэри.

3

Итак, незадолго до праздника середины лета, не могу точно сказать, в какой именно день, произошло важное событие. К тому времени мне уже была хорошо знакома просторная комната, смутно видневшаяся за окном библиотеки. Мне был знаком не только секретер, который я успела рассмотреть во всех подробностях, с бумагами на столе и с книгами рядом на полу, но и большая картина на дальней стене и еще кое-какая мебель, в особенности стул, в один прекрасный день поменявший положение и оказавшийся рядом с секретером; эта незначительная перемена обстановки заставила мое сердце забиться сильнее: она недвусмысленно говорила о том, что здесь кто-то побывал – кто-то, уже два-три раза мелькнувший тенью, отчего вздрогнул неподвижный воздух комнаты, а заодно и я. Казалось, вот-вот какие-то новые звуки или происшествия сделают тайное явным, но каждый раз в решающее мгновение непременно что-нибудь случалось и все портило.

В тот раз ни мимолетная тень, ни колыхание воздуха не предупредили меня о том, что случится. Я уже некоторое время внимательно рассматривала комнату напротив и видела там все даже яснее, чем прежде; потом снова углубилась в книгу, прочла главу или две, самые захватывающие, и в результате рассталась и с Сент-Рулзом, и с Верхней улицей, и с университетской библиотекой и очутилась в лесах Южной Америки, где меня едва не задушили ползучие растения и непременно заели бы ядовитые змеи и скорпионы, если бы я не глядела себе под ноги. В эту минуту что-то за окном привлекло мое внимание. Я взглянула напротив и невольно вскочила с места. Не знаю, что я при этом крикнула, но в гостиной начался переполох. Все гости, в том числе и старый мистер Питмилли, обернулись ко мне и стали спрашивать, что стряслось. Когда же я, как обычно, ответила: «Ничего» – и снова села, смущенная, но сама не своя от волнения, мистер Питмилли встал, подошел к окну и выглянул наружу, надеясь, видимо, выяснить, в чем дело. Ничего он не увидел, вернулся назад, и я слышала, как он сказал тете Мэри, чтобы она не беспокоилась: «мисси» из-за жары задремала, а потом внезапно встрепенулась. При этом все рассмеялись. В другое время я готова была бы убить его за такую наглость, но сейчас мне было не до того. Сердце у меня колотилось, в висках стучала кровь. Однако я пребывала в таком возбуждении, что именно поэтому мне ничего не стоило полностью овладеть собой и не произнести ни звука. Я дождалась, пока старый господин вернется на свое место, и снова взглянула в окно. Да,он был там. Я не ошиблась. Едва посмотрев напротив, я сразу убедилась: это то самое, чего мне так хотелось; я всегда знала, что он там, и ждала его каждый раз, когда замечала в комнате какое-то движение, – именно его, и никого другого. И вот наконец дождалась – он там. Не знаю, как было на самом деле: его ли я ждала или кого-нибудь другого, но я говорю о том, что почувствовала, когда внезапно заглянула в эту загадочную туманную комнату и увидела там его.

Он сидел спиной ко мне на стуле, который он сам или кто-то другой под покровом ночной темноты поставил к секретеру, и писал. Свет падал слева и освещал его плечи и половину головы, но лица я не видела – оно было повернуто в сторону. Как же это чудно: кто-то, то есть я, смотрит на него во все глаза, а он не повернет головы, даже не пошевелится! Если бы на меня кто-нибудь так смотрел, я пробудилась бы от самого глубокого сна и вскочила; такой взгляд я почувствовала бы на любом расстоянии. Но он сидел не шелохнувшись. Как я сказала, свет падал с левой стороны, но не подумайте, что освещение было очень ярким. Так не бывает никогда, если заглядывать в окно через улицу; просто было достаточно светло, чтобы видеть очертания его фигуры, темной и плотной, и его белокурые волосы – как светлое пятно в тумане. Эти очертания были особенно заметны на фоне тусклой золоченой рамы большой картины, что висела на задней стене.

Все время, пока у нас были гости, я сидела как зачарованная и смотрела. Не знаю, что меня так взволновало. При случае мне любопытно было бы, конечно, взглянуть на студента в окне напротив, спокойно сидящего за своими занятиями, но, разумеется, я и не подумала бы при этом волноваться. Всегда ведь интересно заглянуть в чужую тайную жизнь, видеть так много и знать так мало и, может быть, гадать, что же делает этот молодой человек и почему он никогда не повернет головы. Подходить к окну – не слишком близко, иначе он заметит и решит, что за ним подглядывают, – спрашивать себя: «Он все еще там? И пишет, все время пишет? Что же он пишет, хотела бы я знать?» Это было бы очень увлекательно, но не более того. И все это не имеет ничего общего с тем, что я испытывала на самом деле. Я наблюдала затаив дыхание, я ушла в это с головой. Во мне не оставалось места ни для других впечатлений, ни для других мыслей. Против обыкновения, я была глуха к мудрым – или глупым – разговорам, которые велись в дружеском кругу тети Мэри. Я улавливала только бормотание у себя за спиной, чередование нежных и резких голосов, не то что раньше, когда я читала и одновременно слышала каждое их слово, пока прочитанные и услышанные истории (а старики постоянно рассказывали друг другу всякую всячину) не сливались в единое повествование и его героем не становился герой или, скорее, героиня романа, который я читала. Теперь же все их разговоры я пропускала мимо ушей. И при этом ничего интересного в окне напротив не происходило, за исключением одного: там был он. И он не делал ничего особенного – просто писал и вел себя как человек, целиком ушедший в это занятие.

Он слегка поворачивал голову вслед за пером, но казалось, будто странице, которую он пишет, не будет конца и он никогда ее не перевернет. Легкое движение головы влево в конце одной строчки, легкое движение вправо в начале другой. Не на что и смотреть. Но думаю, мой интерес был вызван всем последовательным ходом событий, тем, как я, по мере того как глаза привыкали к слабому свету, различала одну вещь за другой в этой комнате: сначала саму комнату, потом письменный стол, потом остальную мебель и, наконец, обитателя, чье появление придало смысл всему, что я видела. Все это было так захватывающе, как открытие неизвестной земли. А потом еще уму непостижимая слепота остальных, рассуждавших, есть ли там вообще окно! Я не хочу отзываться неуважительно ни о моей любимой тете Мэри, ни о мистере Питмилли, к которому относилась неплохо, ни о леди Карнби, которой всегда боялась. Но как подумаю об их… не скажу глупости, но слепоте, недомыслии, бесчувственности! Эти рассуждения, когда надо не рассуждать, а смотреть! Нехорошо было бы с моей стороны объяснять это их старостью и немощью. Как жаль, что люди стареют и слабеют, что такая женщина, как моя тетя Мэри, все хуже видит, или слышит, или вообще воспринимает окружающее. До чего это печально, даже и говорить не хочется! Такая умная дама, как леди Карнби (говорят, она все видит насквозь), а мистер Питмилли, такой светский человек! Я готова была заплакать, когда думала, что эти неглупые люди не понимают простейших вещей, и все только потому, что они уже не так молоды, как я. Что толку от всей их мудрости, всех их знаний, раз они не видят того, что обыкновенная девушка вроде меня разглядит с легкостью. Я гнала от себя эту мысль: мне было и жалко их, и немного стыдно, но и приятно от сознания, что я настолько их превосхожу.

Все это подумалось мне мимолетно, пока я сидела и смотрела через дорогу. Я знала: в комнате напротив что-то происходит! Он пишет так сосредоточенно, никогда не поднимет головы, не задумается, не повернется, не встанет, чтобы пройтись по комнате, как делал мой папа. Все говорят, что мой папа – большой писатель, но он бы уже не раз и не два подошел к окну, выглянул наружу, побарабанил пальцами по стеклу, он бы заметил муху и помог ей в ее хлопотах, потеребил бы бахрому занавески – в общем, сделал бы массу всяких вещей, милых, забавных и нелепых, прежде чем родится на свет очередная фраза.

– Дорогая, я жду, пока придет слово, – отвечал он обычно, заметив в глазах мамы немой вопрос: «Почему ты ничего не делаешь?» После этого, рассмеявшись, отец возвращался к столу. А тот, что в комнате напротив, не останавливался вообще никогда. Это было как колдовство. Я не в силах была отвести глаз, все следила, как он едва заметно поворачивает голову. Дрожа от нетерпения, я ждала, когда же он перевернет страницу или, быть может, бросит на пол исписанный листок, как это делал сэр Вальтер, лист за листом, пока кто-то другой, подобно мне, следил за ним через окошко.

Если бы незнакомец сделал это, я бы вскрикнула. Пусть бы в комнате был народ, я бы все равно не удержалась. Я ждала этого так напряженно, что голове стало жарко, а рукам холодно. И надо же такому случиться: как раз когда он слегка дернул локтем, собираясь сделать нечто подобное, тетя Мэри вздумала меня окликнуть, чтобы я проводила к дверям леди Карнби! Ей пришлось, наверное, звать раза три, пока я наконец услышала и вскочила. Я вся пылала и готова была заплакать. Когда я вышла из ниши и подошла к леди Карнби, чтобы предложить ей опереться на мою руку (мистер Питмилли уже успел уйти), она ладонью провела по моей щеке. «Что это с девочкой? – спросила она. – У ребенка жар. Не разрешай ей вечно сидеть у окна, Мэри Бэлкаррес. Ты ведь не хуже меня знаешь, что от этого бывает». Ее холодные пальцы казались неживыми, а гадкий бриллиант ужалил меня в щеку.

Не буду спорить: тут сказалось мое взбудораженное состояние. Знал бы кто, что было тому причиной, уж он бы посмеялся от души: причиной был незнакомый человек, сидевший за письменным столом в комнате через дорогу, и мое нетерпеливое желание увидеть, как он перевернет страницу. Не подумайте, что я сама не понимаю, как это смешно! Но хуже всего то, что жуткая старая дама, опираясь на мою руку, ощутила биение моего сердца. «Что-то ты размечталась, – проговорила она своим хрипловатым голосом в самое мое ухо, когда мы спускались по лестнице. – Не знаю, о ком ты думаешь, но, уж наверное, о человеке, который этого не стоит. Самое умное, что ты можешь сделать, – это выбросить его из головы».

– Ни о ком я не думаю, – ответила я чуть не плача. – Очень невежливо и гадко с вашей стороны так говорить, леди Карнби. Ни о каком таком человеке я не думала, ни разу за всю свою жизнь! – От возмущения я едва не кричала. Старая дама крепче уцепилась за мою руку и довольно нежно прижала ее к себе.

– Бедная пташечка, – сказала леди Карнби, – как же она взъерошилась и затрепетала! Я всего лишь хочу сказать, что мечты – это и есть самое опасное.

Так она не имела в виду ничего плохого! Но я все же была очень сердита и взволнована и едва коснулась ее старой бледной руки, которую она протянула мне из окна коляски, когда я помогла ей сесть. Я злилась на леди Карнби и боялась бриллианта, который выглядывал у нее из-под пальца, как будто хотел просверлить меня насквозь. Хотите верьте, хотите нет, но он опять ужалил меня: я ощутила укол – болезненный и такой зловещий! Леди Карнби не носила перчаток, только черные кружевные митенки, под которыми мерцал этот противный бриллиант. Я взбежала наверх. Леди Карнби уходила последней, и тетя Мэри удалилась тоже – приготовиться к обеду, потому что было уже поздно. Я поспешно вернулась на свое место и посмотрела напротив. Никогда еще у меня так не билось сердце. Я была уверена, что увижу исписанный лист, белеющий на полу. Но разглядела только тусклый прямоугольник на месте того окна, о котором говорили, что его не существует.

За те пять минут, что меня не было, освещение удивительным образом изменилось, и не стало ничего, совсем ничего – ни отсвета, ни проблеска. Окно выглядело в точности так, как о нем говорили: имитацией, нарисованной на глухой стене. Это было уж слишком; я опустилась на скамью и разрыдалась. Я знала, что это их работа, что само так не могло получиться, что я их ненавижу за их жестокость, даже тетю Мэри. Они решили, будто мне это во вред, и что-то такое сделали – и тетя Мэри с ними! А этот гадкий бриллиант, который прятался в руке леди Карнби!

Не говорите мне, что все это просто смешно, – я сама это знаю, но я не могла пережить разочарования, ведь мои надежды разбились о глухую стену. Мне было этого не вынести, и я ничего не могла с собой поделать.

К обеду я опоздала, и, разумеется, у меня на лице остались следы слез, и тетя Мэри могла рассматривать меня во время обеда при ярком освещении сколько угодно – спрятаться была некуда. Она проговорила:

– Душечка, ты проливала слезы; мне очень горько, что дитя твоей матери довели до слез в этом доме.

– Никто меня не доводил до слез, – воскликнула я; чтобы опять не зарыдать, я рассмеялась и сказала: – Меня напугал этот страшный бриллиант на руке леди Карнби. Он кусается, ей-богу, кусается. Тетя Мэри, посмотри.

– Ах ты, дурочка моя, – сказала тетя Мэри. Но она осмотрела мою щеку под лампой, а потом слегка похлопала по ней своей нежной рукой. – Да ну тебя, глупенькая. Нет тут никакого укуса, только разрумянившаяся щечка и мокрые глазки. После обеда, когда придет почта, почитаешь мне вслух газету, и хватит на сегодня фантазий.

– Хорошо, тетя Мэри, – ответила я. Я знала, что произойдет потом: она откроет свою «Таймс», напичканную новостями со всех концов света, разными там речами и всем прочим (а ее это – невесть почему – интересовало), и забудет обо мне. Я держалась тише воды ниже травы, тетя Мэри не вспомнила о своих словах, я ушла в нишу и сразу оказалась далеко-далеко.

Мое сердце дрогнуло, как будто хотело выпрыгнуть из груди: он сидел там. Но не так, как утром, – вероятно, стало слишком темно, чтобы писать без лампы или свечи, – он сидел спиной к столу, откинувшись на спинку стула и глядя в окно, прямо на меня. То есть не на меня – обо мне он не знал. Наверное, он смотрел просто так, ни на что, но повернувшись в мою сторону.

Сердце у меня замерло: это было так неожиданно, так странно. Но почему это меня удивило? Он ведь не имеет ко мне никакого отношения; да и что же тут странного, если человек устал, если стало темно, а зажигать лампу еще рано, вот он и повернулся спиной к столу, отдыхает себе и думает о чем-нибудь, а возможно, и ни о чем. Папа всегда говорит, что думает ни о чем. Он говорит, что мысли залетают к нему в голову, как в открытое окно, и он за них не отвечает. А тому человеку какие мысли залетают в голову? Или, может быть, он все думает и думает о том, что пишет?

Больше всего меня огорчало, что я не могу разглядеть его лицо. Это очень трудно сделать, если смотришь на человека через два окна: его и свое собственное. Мне очень хотелось запомнить его, чтобы узнать потом, если случайно встречу на улице. Если бы только он встал и походил по комнате, я увидела бы его в полный рост и смогла бы потом узнать, или пусть бы он подошел к окну (папа всегда так делает), тогда бы я разглядела и запомнила его лицо.

Но зачем бы ему показываться мне, ведь он даже не подозревает о моем существовании, а если бы знал, что я за ним подглядываю, то, наверное, рассердился бы и ушел.

Он сидел лицом к окну так же неподвижно, как раньше за столом. Иногда он слегка шевелил рукой или ногой, и я застывала, надеясь, что он сейчас встанет, – но он не вставал. И я, как ни старалась, не могла разглядеть его лицо. Я щурилась, как старая близорукая мисс Джини, заслонялась руками от света, но все тщетно. То ли это лицо все время менялось, пока я смотрела, то ли было слишком темно, то ли еще что-то мешало, уж не знаю что.

Мне казалось, волосы у него светлые, – вокруг головы не было темного обрамления, а оно виднелось бы непременно, будь он брюнетом. Почти наверняка светлые – на фоне старой позолоченной рамы мне удалось это разглядеть. И у него не было бороды, я почти в этом уверена – контур лица был ясно виден. Света на улице еще хватало, чтобы хорошо рассмотреть мальчишку из булочной, который стоял на тротуаре напротив. Вот уж кого я непременно узнала бы где угодно; но только кому он нужен, этот мальчишка из булочной!

В этом мальчике могло привлечь внимание только одно: он бросался камнями во что-то или в кого-то. В Сент-Рулзе мальчишки, швыряющиеся камнями, – не редкость. Можно предположить, что была баталия, у парнишки остался в руках камень и теперь он искал, куда бы им запустить, чтобы шуму было побольше и ущерба тоже. Но по всей видимости, ничего достойного внимания на улице не обнаружилось, и поэтому мальчуган внезапно обернулся, прищелкнул каблуками, показывая свою удаль, и кинул камень прямо в окно.

Вместо звона бьющегося стекла послышался глухой стук, и камень отскочил обратно на тротуар. Я это видела и слышала, но не отдавала себе в том отчета. Мне было не до того, я смотрела во все глаза на фигуру в окне. Она была неподвижна, даже не шелохнулась, оставаясь, как и раньше, ясной, как день, и смутной, как ночь. А потом начало смеркаться; комната виднелась, но уже не так четко.

Я почувствовала, что тетя Мэри трогает меня за плечо, и вскочила.

– Душечка, – сказала она, – я уже два раза прошу тебя позвонить в колокольчик, но ты не слышишь.

– О, тетя Мэри! – вскричала я виновато, но при этом невольно вновь обернулась к окну.

– Поди посиди где-нибудь в другом месте. – Тетя Мэри казалась почти рассерженной, а потом ее нежный голос зазвучал еще нежнее, и она поцеловала меня. – Звонить не нужно, душечка, я уже позвонила сама, и лампу сейчас принесут, но, глупенькая, хватит тебе все мечтать, твоя головушка этого не выдержит.

Я была не в силах произнести ни слова и вместо ответа указала на окно напротив.

Минуту или две тетя стояла, ласково похлопывая меня по плечу, и приговаривала что-то вроде: «Все пройдет, все пройдет». Потом, не убирая руки с моего плеча, добавила: «Все пройдет как сон». Я снова взглянула в окно и не увидела ничего, кроме матового прямоугольника.

Тетя Мэри ни о чем меня не спрашивала. Она отвела меня в комнату, к свету, усадила и заставила что-то читать для нее вслух. Но я не понимала, что читаю, ибо мной внезапно овладела одна мысль: я вспомнила глухой стук, раздавшийся, когда в то окно попал камень, и как камень отскочил и упал вниз, словно натолкнулся на твердый предмет, а ведь я своими глазами видела, как он ударился об оконное стекло.

4

Несколько дней я не находила себе места. Я торопила часы, с нетерпением ожидая вечера, когда снова увижу своего соседа в окне напротив. Я мало с кем разговаривала и ни словом не обмолвилась о донимавших меня вопросах и сомнениях: кто он, что он делает, почему почти никогда не появляется там раньше вечера. Кроме того, мне очень хотелось знать, к какой части дома относится та комната, где он бывает. Похоже, что к старой университетской библиотеке, как я уже говорила.

Окно, по-видимому, было расположено в ряд с окнами большого зала, но неясно было, относится ли эта комната к библиотеке, а также как ее обитатель в нее попадает. Я решила, что комната выходит в зал, а тот джентльмен – библиотекарь или один из помощников библиотекаря; возможно, он все дни напролет занят на службе и только вечером может сесть наконец за стол и заняться своей работой. Так ведь часто бывает: человеку приходится зарабатывать себе на пропитание, а в часы досуга он занимается тем, что ему по душе: изучает что-нибудь или пишет книгу.

Когда-то и мой отец так жил. Днем он был занят в казначействе, а по вечерам писал книги, которые принесли ему славу. Уж об этом-то его дочери хорошо известно! Но как же я была разочарована, когда в один прекрасный день кто-то показал мне шедшего по улице старого господина в парике и с понюшкой табаку наготове и заявил, что это библиотекарь из университета. Сначала я была поражена, но потом вспомнила, что у старого господина, как положено, должны быть помощники, и, вероятно, незнакомец – один из них.

Постепенно я уверилась в этом полностью. Этажом выше было окошко, которое, не в пример нижнему, тусклому и загадочному, вовсю сияло на солнышке и выглядело очень уютно и весело. Я придумала, что это окно второй комнаты его квартиры, что у него такая чудесная квартирка за красивым залом библиотеки, и книги рядом, и от людей в стороне, и тихо, и никто о ней не знает. Как же ему там удобно! А я вижу, как ему повезло и как он своим везением пользуется: сидит себе и пишет часами напролет.

Что за повесть он пишет или, может быть, стихи? При этой мысли сердце у меня забилось сильнее, но затем мне с огорчением пришлось признать, что не стихи: стихи так не пишут – не отрывая пера, не останавливаясь, чтобы подыскать слово или рифму. Будь это стихи, ему бы пришлось вставать, разгуливать по комнате или подходить к окну, как папе. Правда, папа не писал стихов; он всегда говорил: «Я недостоин и упоминать о столь великом таинстве». При этом он покачивал головой, а я преисполнялась величайшего восхищения, даже благоговения перед поэтами, которые выше самого моего папы.

Но мне не верилось, чтобы поэт мог вот так, не отрываясь, писать час за часом. Что же он тогда пишет? Может быть, историческое сочинение: труд очень серьезный, но, возможно, вставать и прогуливаться, смотреть в небо и любоваться закатом при этом необязательно.

Правда, время от времени он менял положение, но к окну никогда не подходил. Изредка, как я уже говорила, он поворачивался спиной к столу и подолгу сидел так в задумчивости. Это бывало, когда начинало смеркаться и в мире царил странный ночной день и его бесцветный свет, ясный и лишенный теней. «Это было меж ночью и днем, в час, отданный духам во власть». Этот час, когда все видно особенно четко, следует за чудесным, долгим-долгим летним вечером. В этот волшебный час мне иногда бывает даже страшно; сами собой приходят странные мысли, и мне всегда казалось: имей мы глаза, чтобы видеть, перед нами предстал бы чудесный народец, являющийся в этот час на землю из иного, нездешнего мира. И мне верилось, что сосед их видит, когда сидит так и смотрит в окно, и мое сердце переполняло странное ощущение гордости: пусть я не вижу, но зато он-то все видит, и для этого ему не нужно даже приближаться к окну, как приходилось делать мне, когда я забивалась в свою нишу и неотрывно смотрела на него, надеясь узреть чудеса его глазами.

Меня так поглощали эти мысли и ежевечерние наблюдения – а незнакомец теперь бывал в комнате напротив каждый вечер, – что окружающие стали замечать мою бледность и вероятное нездоровье. Я не отвечала, когда ко мне обращались, не хотела гулять и играть в теннис с другими девушками и вообще вести себя как все. Некоторые даже говорили тете Мэри, что я на глазах теряю силы, набранные в Сент-Рулзе, и что стыд и срам отправлять меня обратно к матери с таким бледным личиком.

Тетя Мэри и раньше поглядывала на меня беспокойно и, не сомневаюсь, успела потихоньку спросить совета и у доктора, и у своих стареньких приятельниц, которые были совершенно уверены, что о молодых девушках им известно даже больше, чем докторам. Я слышала, как они говорили тете, что меня непременно следует развлекать; развлечения – это как раз то, в чем я нуждаюсь. Пусть тетя чаще бывает со мной в свете, пригласит гостей, а когда начнется сезон, возможно, будет дан бал или даже два или леди Карнби устроит пикник.

– И молодой лорд скоро возвращается, – сказала старая дама, которую остальные звали мисс Джини, – а такого еще не бывало, чтобы молоденькая девушка не ожила при виде молодого лорда.

Но тетя Мэри покачала головой.

– О молодом лорде нечего и думать, – сказала она. – Его мать нацелилась на большое приданое, а у моей бедной душечки приданого, можно сказать, кот наплакал. Нет, мы так высоко не метим. Вот что я бы сделала охотно, так это повозила бы ее по окрестностям, показала бы ей старинные замки и башни. Может быть, это ее немножко развеселит.

– А если это не поможет, придумаем что-нибудь еще, – подхватила мисс Джини.

На этот раз я, против обыкновения, слышала каждое слово, вероятно, потому, что разговор шел обо мне, а нет более верного способа заставить человека напрячь слух. Я думала: ничего-то они обо мне не знают, ну что мне сейчас их старинные замки и разные красивые дома, когда у меня голова не тем занята. Но тут в гостиную вошел мистер Питмилли, который всегда за меня заступался, услышал, о чем они говорят, и перевел разговор на другую тему.

Вскоре, когда дамы удалились, мистер Питмилли зашел в нишу и через мою голову выглянул в окно, а потом спросил тетю Мэри, не вынесла ли она наконец суждение об «известном окне, которое иногда представляется вам окном, а иногда не окном, а чем-то и вовсе странным».

Моя тетушка посмотрела на меня очень задумчиво, а потом сказала: «Ну что ж, мистер Питмилли, должна признать, что мы не сдвинулись с места и я продолжаю пребывать в недоумении. Подозреваю, то же самое можно сказать и о моей племяннице: я много раз замечала, что она наблюдает за этим окном, но каково ее мнение – понятия не имею».

– Мое мнение? – фыркнула я. – Но тетя Мэри! – В моем возрасте трудно было удержаться от легкого оттенка насмешки. – Какое тут может быть мнение? Там не только окно, но и комната за окном, и я бы могла показать… – У меня едва не сорвалось с языка: «…джентльмена, который сидит там и пишет», но тут я осеклась, не зная, что они на это скажут, и поглядела сначала на одного, потом на другого. – Описать вам мебель, которая там стоит, – продолжила я. Я почувствовала, как у меня вспыхнуло лицо, словно его опалило пламенем. Мне показалось, что тетя и мистер Питмилли обменялись взглядами, но, возможно, я ошиблась. – Там большая картина в потускневшей раме, – проговорила я торопливо, – она висит напротив окна…

– В самом деле? – произнес мистер Питмилли с усмешкой. – Тогда давайте сделаем вот что. Вам известно, что сегодня в большом зале состоится вечерняя беседа, – кажется, так это называется. Все помещение будет открыто и освещено. Зал очень красивый, и там есть на что посмотреть. Когда мы все отобедаем, я явлюсь к вам и приглашу на этот вечерний прием, мадам и мисси, а затем…

– Боже праведный! – заволновалась тетя Мэри. – Боюсь и сказать вам, сколько лет я уже не бывала на приемах, а уж в библиотечный зал и вовсе не ходила ни разу. – Тут она поежилась и тихонько добавила: – Нет, только не туда.

Но мистера Питмилли это не смутило.

– В таком случае сегодня вы снова покажетесь в свете, мадам, и какая же мне выпадет честь: ввести туда миссис Бэлкаррес, бывшую некогда украшением балов.

– Вот именно что «некогда»! – проговорила тетя Мэри с улыбкой и вздохом. – А уж когда это «некогда» было, и говорить не приходится. – Она помолчала, посмотрела на меня и наконец сказала: – Я принимаю вашу жертву. Мы принарядимся, и, надеюсь, вам не придется за нас краснеть. Но почему бы вам не пообедать здесь, с нами?

Так мы и договорились, и старый господин с довольным видом отправился переодеваться. Не успел он уйти, как я бросилась к тете Мэри и стала умолять ее не заставлять меня идти на вечер.

– На улице сейчас так красиво, и мне нравится, что так долго не темнеет. А вместо этого приходится одеваться и идти на какой-то дурацкий вечер. Терпеть не могу этих вечерних приемов, – захныкала я. – Тетя Мэри, ну можно я останусь дома?

– Душечка моя, – ответила тетя, взяв меня за руки, – я знаю, что это будет для тебя ударом, но так лучше.

– Почему ударом? – удивилась я. – Просто мне очень не хочется туда идти.

– В этот раз тебе придется пойти со мной, душечка, я ведь редко где-либо бываю. Всего один вечерок, солнышко мое.

Я заметила, что в глазах у тети Мэри стояли слезы, и она чередовала уговоры с поцелуями. Ничего не поделаешь, пришлось согласиться, но как же мне этого не хотелось! Какой-то вечерний прием, какая-то conversazione1 (когда и беседовать-то некому – университет на каникулах!), и это вместо привычных волшебных часов у окна, странного нежного света, неясного лица в окне, бесконечных вопросов: о чем он думает, куда смотрит и кто он такой – и всех чудес, тайн и загадок этого долгого-долгого, медленно гасшего вечера.

Но когда я уже одевалась, мне вдруг пришло в голову (хотя я была уверена: для него нет ничего дороже, чем его одиночество), что, может случиться, и он туда придет. Подумав так, я отложила в сторону голубое платье, которое вынула для меня Джэнет, и надела белое и маленькое жемчужное ожерелье, которое раньше не носила – слишком уж оно красивое. Жемчужины некрупные, но зато настоящие, и блестят, и очень ровные, и пусть я тогда не особенно заботилась о своей внешности, но, видно, было в ней что-то привлекавшее взгляд: лицо бледное, но готовое вмиг вспыхнуть, белое-белое платье, и белый-белый жемчуг, и темные-претемные волосы – даже старый мистер Питмилли посмотрел на меня как-то странно: казалось, в его взгляде удовольствие было смешано с жалостью и он задавал себе вопрос: «Что за участь уготована на земле этому созданию?» – хотя я была еще слишком молода, чтобы об этом задумываться.

А когда на меня взглянула тетя Мэри, губы у нее слегка задрожали. Она сама выглядела очень мило: и ее чудесные кружева, и седые волосы, так красиво причесанные. Что до мистера Питмилли, то на нем была рубашка с красивым жабо из тонкого французского льняного батиста в маленьких-премаленьких складочках, а в жабо была воткнута булавка с бриллиантом, который искрился не хуже бриллианта леди Карнби, но это был прекрасный камень, честный и добрый, и смотрел он вам в лицо прямо, и искорки в нем плясали, и сиял он так, будто рад был вас видеть и гордился своим местом на честной и верной груди старого джентльмена: ведь тот числился в прежние дни одним из поклонников тети Мэри и до сих пор считал, что второй такой, как она, в целом свете нет.

К тому времени, когда мы вышли из дому и направились через дорогу к зданию библиотеки, меня уже охватило приятное волнение. Как бы то ни было, но, возможно, мне удастся увидеть его и комнату, так хорошо мне знакомую, и узнать, почему он сидит там все время и нигде больше не показывается. Я думала, что, может статься, я даже узнаю, над чем он работает, и как замечательно будет рассказать об этом папе по возвращении домой. «Один мой знакомый из Сент-Рулза, папа, работает столько, сколько тебе и не снилось!» И папа, как всегда, рассмеется и скажет, что он бездельник и работать не в его привычках.

Зал весь сиял, ломился от цветов, отсветы играли на позолоченных корешках бесчисленных книг, тянувшихся длинными рядами вдоль стен. Этот блеск вначале ошеломил меня, но бог с ним, с блеском, – я потихоньку осматривалась, надеясь где-нибудь в углу, в какой-либо группе гостей, увидеть его. Вряд ли я обнаружу его в окружении дам: он слишком серьезный человек, слишком молчаливый – но вот в этом кружке седовласых голов в дальнем конце зала или же…

Я даже почувствовала облегчение, когда убедилась, что здесь нет никого, кто походил бы на него, вернее, на знакомый мне туманный образ. Нет, нелепо было и думать о том, чтобы встретить его здесь, среди шума голосов, в ярком свете ламп. Я ощутила даже некоторую гордость при мысли, что он, как обычно, сидит в своей комнате за работой или же обдумывает свой труд, отвернувшись от стола и глядя в окно.

Итак, я немножко успокоилась и взяла себя в руки, потому что уже не ожидала увидеть его здесь, и ощущала одновременно разочарование и облегчение, и тут подошел мистер Питмилли и протянул мне руку. «А теперь я собираюсь показать вам кое-какие любопытные диковины», – сказал он. Я не особенно заинтересовалась, но пошла с мистером Питмилли очень охотно, так как надеялась, что после осмотра редкостей и краткой беседы со всеми присутствующими здесь знакомыми тетя Мэри отпустит меня домой. Мы пошли в другой конец зала, и тут мне почудилось что-то странное. Меня удивил поток свежего воздуха из открытого окна в восточном конце зала. Откуда там окно? Когда я ощутила эту струю воздуха, то сначала не поняла, в чем дело, но ветер бил мне в лицо, как будто хотел что-то сказать, и я почувствовала непонятное беспокойство.

И еще кое-что меня поразило. На стене, обращенной к улице, окон, кажется, не было совсем. Она вся сплошь была заставлена книжными шкафами. Я не понимала, что это значит, но растерялась. Я совсем запуталась. Чувство было такое, будто блуждаешь по незнакомой местности, идешь куда глаза глядят и не знаешь, что тебя ждет в следующую минуту. Если со стороны улицы нет окон, то где же тогда мое окно? При этой мысли мое неровно бившееся сердце бешено толкнулось, как будто хотело выскочить из груди, – но я по-прежнему не знала, как понимать увиденное.

Потом мы остановились перед застекленной витриной, и мистер Питмилли стал мне что-то показывать, однако мне было не до того. Голова у меня шла кругом. Я слышала его голос, звук своего собственного голоса, какой-то странный, гулкий, но не понимала ни что он говорит, ни что я ему отвечаю.

После этого он отвел меня в восточный конец зала, и тут я уловила его слова: он говорил, что я побледнела и мне нужен свежий воздух. Прохладный ветер бил мне прямо в лицо, вздувал кружева платья, волосы. В окне виднелся слабый дневной свет. Выходило оно в узкий переулок в конце здания. Мистер Питмилли продолжал говорить, но я ничего не понимала. Потом я услышала, как его речь прервал мой собственный голос, хотя мне казалось, что я молчу. «Где мое окно? Где же тогда мое окно?» – повторял голос. Я круто повернулась, не отпуская руки мистера Питмилли. При этом мне бросилась в глаза по крайней мере одна знакомая вещь: большая картина в широкой раме на дальней стене.

Что же все значит? Что? Я опять повернулась к восточному окну, к этому дневному свету, странному и лишенному теней, который окружал сиявший огнями зал, похожий на мыльный пузырь, готовый вот-вот лопнуть, – словом, на что-то ненастоящее. Настоящей была знакомая мне комната, где висела эта картина, где стоял письменный стол, где сидел он, обратив лицо к свету. Но где же свет, где окно, через которое свет проникал? Голова у меня кружилась. Я подошла к знакомой картине, а потом зашагала в другой конец комнаты – туда, где было окно… где не было окна… где окна не было и в помине. «Где мое окно? Где же мое окно?» – повторяла я. И все время не сомневалась, что все это сон, что и эти огни, и эти занятые беседой люди – часть какого-то театрального представления, что все здесь ненастоящее, кроме заглядывавшего в окно бледного дня, который замешкался, желая посмотреть, как этот дурацкий мыльный пузырь лопнет.

– Дорогая, дорогая моя, – суетился мистер Питмилли, – не забывайте, что вокруг люди. Вспомните, где мы находимся. Не кричите, не пугайте вашу тетушку Мэри. Давайте уйдем отсюда; идемте, дорогая моя юная леди. Вы посидите минутку-другую, придете в себя, а я вам принесу лед или немножко вина. – Он похлопывал мою руку, лежавшую на его руке, и озабоченно заглядывал мне в лицо. – Боже правый, я и подумать не мог, что все так выйдет! – выдохнул он.

Но я не позволила мистеру Питмилли увести себя. Я снова подошла к картине, смотрела на нее и ничего не видела, потом вернулась к противоположной стене в безумной надежде, что стоит проявить настойчивость, и окно найдется. «Мое окно, мое окно!» – твердила я.

Меня услышал один из профессоров, стоявший поблизости. «Окно? – проговорил он. – Вас ввела в заблуждение имитация на фасаде, симметрично лестничному окну. Настоящего окна здесь никогда не было. Это место закрыто книжным шкафом. Многие и до вас поддавались на этот обман».

Казалось, его голос доносится откуда-то издалека и никогда не умолкнет, зал качнулся, и вокруг меня закружился водоворот ослепительных огней и оглушительных звуков, а дневной свет заглядывал в открытое окно и темнел, ожидая, когда все это кончится и мыльный пузырь лопнет.

5

Домой меня отвел мистер Питмилли, или, вернее, это я отвела его домой, ухватившись за его руку и легонько подталкивая в спину. О тете Мэри и обо всех остальных я и думать забыла. Мы вышли на улицу. Я была без плаща и без шали, руки голые, голова непокрыта, на шее жемчуг. По улице сновал народ, прямо у меня на пути стоял тот самый мальчишка из булочной и кричал кому-то: «Гляди, гляди, как вырядилась!» Его слова отлетали от меня, как отлетел от окна камень. Не обращая внимания на зевак, я поспешно пересекла улицу следом за мистером Питмилли.

В открытых дверях стояла Джэнет и, как могла, старалась разглядеть дам в парадных туалетах. Увидев, как я перебегаю дорогу, она вскрикнула, но я прошмыгнула мимо, взбежала по лестнице, по-прежнему толкая перед собой мистера Питмилли, втянула его, запыхавшегося, в нишу, совершенно без сил опустилась на скамью и махнула рукой в сторону окна. «Вот же оно, вот!» – кричала я. И оно там было, но не было в нем ни бессмысленной толпы, двигающейся, как на театральных подмостках, ни газового освещения, ни гула бормочущих голосов. Никогда еще я не видела комнату так четко.

Мягкое свечение в глубине комнаты могло бы быть отсветом того резкого и грубого света в зале, и он сидел там, неподвижный, погруженный в свои мысли, лицом к окну. И никто его не видел. Джэнет увидела бы, если бы я позвала ее наверх. Это было как картина: знакомые мне вещи, привычная поза, спокойная и безмятежная обстановка. Я потянула порывавшегося уйти мистера Питмилли за рукав. «Смотрите, смотрите же» – кричала я. Вид у него был ошарашенный, казалось, он вот-вот заплачет. Он ничего не видел! Я поняла это по его глазам. Он был старый человек и потому не видел. Вот если бы я позвала Джэнет, уж она бы все разглядела. «Дорогая моя, – повторял он, – моя дорогая» – и беспомощно всплескивал руками.

– Он здесь бывает каждый вечер! – кричала я. – Я думала, вы мне скажете, кто он и что делает; думала, может быть, он пригласит меня в ту комнату и все мне покажет, чтобы я могла рассказать папе. Уж папа понял бы, ему было бы интересно. Скажите, что он там пишет, мистер Питмилли? Он никогда не поднимает головы, пока не переменится освещение и не исчезнут тени, а тогда он поворачивается спиной к столу, отдыхает и думает!

Мистера Питмилли трясло, как будто он замерз или уж не знаю что еще. Он сказал дрожавшим голосом:

– Моя дорогая юная леди, моя дорогая… – Тут он остановился и посмотрел на меня со слезами на глазах. – Ох, горе горькое, – произнес он, а потом продолжил изменившимся тоном: – Пойду схожу за вашей тетушкой Мэри, вам ведь, бедная моя девочка, вам… Я ее приведу, с ней вам будет лучше!

Я только обрадовалась, когда он ушел: все равно он ничегошеньки не видел. Я сидела одна в темноте, но это была не темнота, а самый ясный свет, яснее не бывает. А как светло было в той комнате! Ни слепящего блеска ламп, ни голосов, все так спокойно и так отчетливо видно, будто это какой-то другой мир. Я услышала шорох. В комнате стояла Джэнет и смотрела на меня во все глаза. Джэнет была только чуть-чуть старше меня. Я позвала ее: «Джэнет, ты его увидишь, иди посмотри!» Меня раздражало, что она робеет и жмется к дверям. «Ох, бедная моя молодая госпожа!» – пискнула она и расплакалась. Я топнула ногой от возмущения, что Джэнет не хочет подойти, и она стремглав бросилась вон, напуганная до полусмерти.

Никто, никто не хотел меня понять, даже такая же девушка, как я сама, у которой с глазами было все в порядке. Я снова повернулась к окну, протянула руку к тому, кто сидел там и, единственный на свете, знал то же, что и я. «Скажите же мне что-нибудь! Я не знаю, кто вы и что вы, но вы тоже одиноки, и я… я за вас. Скажите же мне хоть что-нибудь!» Я не надеялась, что он меня услышит, и не ждала ответа. Как же ему меня услышать, когда нас разделяет улица, и его закрытое окно, и шум голосов, и весь этот снующий по улице народ. Но в тот миг мне казалось, что, кроме нас с ним, никого на свете больше нет.

И тут у меня прервалось дыхание: я увидела, что он зашевелился! Он услышал меня – сама не знаю как, но услышал. Он поднялся, я тоже молча встала. Он, казалось, притягивал меня; я двигалась, как механическая кукла, по его воле. Он подошел к окну, остановился и стал смотреть на меня. Именно на меня, я уверена. Наконец-то он меня заметил, наконец-то узнал, что кто-то, пусть всего лишь какая-то девушка, видит его, ждет его появления, верит в него.

От волнения меня била дрожь, ноги подгибались, я встала коленями на скамью, оперлась об окно и чувствовала, что у меня останавливается сердце. Лица его я не могу описать. Оно было как в тумане, и все же что-то в нем светилось – думаю, улыбка, – и он рассматривал меня так же напряженно, как я его. Волосы у него были белокурые, губы чуть вздрагивали. Потом он поднял руки, чтобы открыть окно. Оно поддавалось с трудом, но в конце концов открылось с громким стуком. Я заметила, что прохожие услышали этот звук, некоторые взглянули вверх.

Что касается меня, то я сцепила ладони, прижалась лицом к стеклу и тянулась к незнакомцу так, что казалось, вот-вот выпрыгну сама из себя, сердце выскочит из груди, а глаза – из орбит. Он открыл окно с таким шумом, что его должны были слышать всюду, от Западного порта до аббатства.

А потом он наклонился вперед и выглянул наружу. Все, кто был на улице, не могли его не увидеть. Сначала он бросил взгляд на меня, а затем стал рассматривать в слабом свете сумерек улицу: ее восточный конец, башни старого аббатства, после этого западный, где бесшумно, как зачарованный, шел и шел народ.

Я смотрела на него и упивалась: уж теперь-то никто не скажет, что его не существует, никто не назовет меня фантазеркой. Я смотрела затаив дыхание, не отводя глаз. Он снова поглядел в один конец улицы, в другой, а потом опять на меня. И вначале на меня, и напоследок на меня, пусть и мимоходом! Значит, он всегда видел, всегда знал, что я близко, что я желаю ему добра. Я ликовала, но мной владело оцепенение: глаза следовали за его взглядом так неотрывно, как будто я была его тенью. И вдруг он исчез, его не стало.

Я опять опустилась на скамью и попыталась найти какую-нибудь опору. Я видела, что он еще раз махнул мне рукой. Я не понимала, как он скрылся и куда, но через мгновение его уже не было, а окна оставались открытыми, комната замерла и потускнела, однако вся ее глубина была хорошо видна, и большая картина в золоченой раме тоже.

Я не огорчилась, когда он исчез. Мое сердце было переполнено радостью, я ощущала усталость и удовлетворение: все вопросы теперь разрешены, все сомнения исчезли. Я откинулась назад и обмякла. Тут вошла тетя Мэри, с легким шорохом, как на крыльях, подлетела ко мне, обняла и прижала мою голову к своей груди. Я немножко поплакала, всхлипывая, как ребенок. «Теперь-то вы его видели, видели!» – восклицала я.

Как приятно было прислониться к тете Мэри, такой мягкой, такой доброй, что невозможно и описать; а ее руки обнимали меня, и голос шептал: «Душечка, душечка моя!» – так жалобно, что казалось, она вот-вот заплачет. Я пришла в себя, и как же мне было хорошо, как радостно! Но мне еще хотелось услышать от них, что они тоже его видели.

Я указала на окно, по-прежнему открытое, и комнату, таявшую во тьме. «Уж на этот раз вы все видели!» – повторила я уже настойчивей. «Душечка моя!» – промолвила тетя Мэри, целуя меня, а мистер Питмилли принялся нетерпеливо мерить комнату мелкими шажками. Я выпрямилась и отвела руки тети Мэри. «Ведь не слепые же вы, в самом деле! – закричала я. – Ну прозрейте вы хоть сегодня!» Но оба они молчали.

Я окончательно освободилась от объятий тети Мэри и встала. Там, посреди улицы, неподвижно, как статуя, стоял мальчишка из булочной. Он уставился разинув рот в открытое окно, а на лице его было написано такое изумление, как будто он не мог поверить собственным глазам. Я метнулась вперед, окликая его и делая знаки, чтобы он поднялся. «Приведите его, приведите его ко мне!» – закричала я.

Мистер Питмилли тут же вышел и взял мальчика за плечо. Тот не хотел идти. Странное зрелище: на улице стоит старый маленький господин в рубашке с красивым жабо и бриллиантовой булавкой и держит мальчугана за плечо, а другие мальчишки обступили их небольшой толпой. И вдруг оба зашагали к дому, а остальные за ними, не спуская с них глаз. Мальчик шел неохотно, словно бы против воли, как будто чего-то боялся.

– Пойдем со мной, мой мальчик, поговоришь с молодой леди, – слышался голос мистера Питмилли. Тетя Мэри взяла меня за руки, пытаясь удержать. Но я не желала, чтобы меня удерживали.

– Мальчик! – закричала я. – Ты тоже это видел, я знаю, так скажи им, что ты это видел, и больше мне ничего не нужно!

Он смотрел на меня как на сумасшедшую, все они так на меня смотрели. «Ну чего она ко мне прицепилась? – спросил он. – Я ничего такого не делал, ну кинул камень, так что с того?»

– Ах ты, негодник! – вмешался мистер Питмилли и тряхнул мальчугана за плечо. – Так ты кидался камнями? Да ты убьешь кого-нибудь, вот чем это кончится. – Старый джентльмен был вконец растерян, не понимал, чего я хочу и что вообще происходит.

И тут заговорила тетя Мэри, по-прежнему удерживая меня за руки и не отпуская от себя.

– Мальчик, – сказала она, – ответь молодой леди, будь умницей. Никто тебя ни в чем не винит. Ответишь на вопросы, потом Джэнет покормит тебя обедом, и пойдешь себе восвояси.

– Да, скажи им, скажи, – кричала я, – расскажи им все, ты ведь видел, как то окошко отворилось и выглянул джентльмен, который помахал рукой?

– Не видал я никакого джентльмена, – буркнул мальчуган, уставившись в пол, – разве что вон того, махонького.

– Послушай, мальчик, – вмешалась тетя Мэри, – я видела, как ты стоял посреди улицы и что-то разглядывал. На что ты смотрел?

– Да так, на ерунду, на окошко библиотеки, где окошка-то и нету. Оно было отворено, ей-богу, чтоб мне провалиться. Можете смеяться, но так оно и было. И это все, что ей от меня нужно?

– Да ты все сочиняешь, – сказал мистер Питмилли.

– Ничего я не сочиняю, отворено оно было, все одно как настоящее, чтоб мне сдохнуть. У меня аж глаза на лоб полезли, как я это увидел.

– Оно и сейчас открыто! – торжествующе вскричала я, обернулась и указала им на окно. Но на улице было серо, окно померкло, с ним произошла перемена. Теперь оно выглядело как обычно – темным пятном на стене.

Весь вечер со мной обращались как с больной; меня увели наверх и уложили в постель, а тетя Мэри просидела в моей спальне до самого утра. Каждый раз, открывая глаза, я обнаруживала ее у своего изголовья. Второй такой странной ночи я не припомню за всю свою жизнь. Если мне случалось забеспокоиться и заговорить, она целовала меня и убаюкивала, как ребенка:

– Душечка, так было не только с тобой. Спи, детка, спи. И зачем я только позволяла тебе там сидеть!

– Тетя Мэри, ты его тоже видела?

– Спи, душечка, спи! – говорила тетя Мэри, а в глазах ее блестели слезы. – Выбрось все из головы и постарайся заснуть. Я больше рта не раскрою.

Но я обняла тетю Мэри и зашептала ей в самое ухо:

– Кто он такой? Скажи, и тогда я отстану.

– Душечка моя, успокойся и постарайся заснуть. Все это – как бы тебе сказать? – просто сон, мечта. Ты ведь слышала, что говорила леди Карнби? Женщины нашей крови…

– Что? Что? Тетя Мэри, ну тетя же…

– Не могу я тебе объяснить, – простонала тетя Мэри, – не могу! Что я могу сказать, мне ведь известно ровно столько же, сколько и тебе. Это мечта, которая длится всю жизнь, это то, чего ждешь и никогда не дождешься.

– Но я дождусь, – закричала я, – я его завтра увижу, непременно!

Она поцеловала меня и немножко поплакала надо мной, прижавшись своей горячей и мокрой щекой к моей, точно такой же.

– Душечка, постарайся заснуть, ну пожалуйста, а завтра посмотрим.

– Я не боюсь, – сказала я. А потом, как ни странно, заснула: я ведь так устала и не привыкла еще лежать в постели без сна. Иногда я открывала глаза и пыталась вскочить, вспомнив, что произошло, но тетя Мэри всякий раз оказывалась рядом, убаюкивала меня, и я засыпала под ее крылышком, словно птенец.

Но на следующий день я не согласилась лежать в постели. Я вся пылала, я не помнила себя. Окно было совершенно матовым, без единого проблеска, плоским и ровным, как кусок дерева. Еще ни разу оно не выглядело настолько непохожим на окно.

«Что же они еще могли подумать об этом окне, – сказала я себе, – если оно было такое, как сейчас, да еще и глаза у них старые и подслеповатые, не то что мои?» И я улыбнулась в душе, подумав о том, что впереди вечер, долгий и светлый, и может так случиться, что сосед снова выглянет из окна или просто подаст мне знак. Я решила, что так даже лучше: ему не придется беспокоиться, вставать, снова открывать окно; пусть просто повернет голову и махнет рукой. Такой жест будет означать, что мы с ним уже хорошие знакомые и ему не обязательно каждый раз это демонстрировать.

Днем я не спускалась в гостиную; я сидела у окна своей спальни и ждала, пока гости разойдутся. До меня доносился их громкий разговор, и было ясно, что они все столпились в нише, и таращатся в окно, и смеются над глупой девчонкой. Ну и пусть смеются! Мне сейчас все нипочем.

За столом я сидела как на иголках и не могла дождаться, когда же кончится обед. Тетя Мэри тоже места себе не находила. Принесли «Таймс», но сомневаюсь, чтобы тетя ее читала, – она ею прикрывалась и наблюдала из своего угла. А я уселась в своей нише и стала ждать. И всего-то мне нужно было, чтобы он снова писал за своим столом, а потом обернулся и слегка помахал рукой, просто показывая, что знает обо мне. Я сидела так с половины восьмого до десяти, свет снаружи становился все нежнее, пока не сделался жемчужным и не скрылись тени. Но окно все время оставалось черным как ночь, и за ним не было видно ни зги.

Ну что ж, так уже бывало, он не обязан появляться каждый вечер, только чтобы доставить мне удовольствие. В жизни есть и другие вещи, особенно в жизни такого большого ученого. Я говорила себе, что ничуть не разочарована. С чего бы мне быть разочарованной? Он и раньше показывался не каждый вечер. Тетя Мэри не выпускала меня из виду, глаза ее блестели, иногда в них стояли слезы, и столько в них было печали, что я чуть не заплакала, но тетю я жалела больше, чем себя. А потом я кинулась к ней и снова и снова спрашивала, что это там в окне и кто он; умоляла рассказать все, что ей известно, и когда она сама его видела, и как это произошло, и что значит «женщины нашей крови»?

Тетя Мэри ответила, что не может сказать, как это случилось и когда; произошло это, когда должно было произойти, не раньше и не позже, и так бывало со всеми. «То есть с теми, – добавила она, – кто похож на нас с тобой». А чем мы отличаемся от других? Тетя Мэри только покачала головой и ничего не ответила.

– Рассказывают… – начала она и осеклась. – Ох, душечка, постарайся обо всем этом забыть, знать бы мне раньше, какая ты! Рассказывают, жил как-то один студент, и были ему его книги дороже, чем любая из женщин. Душечка, пожалуйста, не смотри на меня так. Подумать только, о чем мне приходится с тобой говорить!

– Так он был студент! – воскликнула я.

– И одна из нас, женщин, но, наверное, не такая, как мы с тобой, а дурного поведения… Впрочем, кто знает, может быть, ни о чем дурном она и не думала? Она махала и махала ему из окошка, чтобы он перешел через дорогу, а знаком было то самое кольцо; но он все не шел. А она сидела у окошка и все махала, пока не прослышали ее братья, а они были люди скорые на расправу, и тогда… Ох, душечка моя, хватит об этом!

– Они убили его! – вырвалось у меня. Я схватила тетю Мэри за плечи и стала трясти, а потом отшатнулась. – Ты меня обманываешь, тетя Мэри, – я его видела еще вчера: он такой же живой, как я, и молодой!

– Душечка моя, душечка! – вздохнула тетя Мэри.

Долгое время после этого я не желала разговаривать с тетей Мэри, но она держалась рядом, стараясь не оставлять меня одну, и неизменно в глазах ее светилась жалость, потому что то же самое повторилось и на следующий вечер, и на третий. И тут я решила: больше мне этого не выдержать. Я должна что-то делать – знать бы только что! Раз там все время темно, значит что-то нужно делать. Мне приходили в голову дикие идеи: под покровом ночи потихоньку выйти из дому, достать лестницу, вскарабкаться и попытаться открыть окно; может быть, даже взять в помощники мальчугана из булочной, – а потом голова у меня начинала идти кругом, мне казалось, что я все это уже сделала, и я, словно наяву, видела, как мальчик приставляет под окно лестницу, а потом слышала его крик: «Ничего здесь нету!»

О, как она медлила, эта ночь, как было светло: все видно, и негде укрыться, и ни одного затененного местечка ни на той стороне улицы, ни на этой. Мне не спалось, хотя и пришлось лечь в постель. Глубокой ночью, когда темно повсюду, но не здесь, я очень осторожно спустилась вниз по лестнице – только раз на площадке у меня под ногой скрипнула половица, – открыла дверь и выскользнула из дому.

Вокруг ни души: вся улица, от аббатства до Западного порта, пуста, деревья похожи на призраки, тишина жуткая, и все видно как днем. Если хотите узнать, что такое настоящая тишина, то ищите ее не утром, а такой вот ночью, в час, когда еще не восходит солнце, когда нет теней, но все видно как днем.

Мне не было дела до медлительного хода минут; час ли, два – какая разница. Как странно звучал бой часов сейчас, когда в этом мертвенном свете некому было его слушать! Но до этого мне тоже не было дела. Окно выглядело совершенно неживым, не было даже намека на то, что оно застеклено. Я долго стояла, потом с разбитым сердцем, дрожа от холода, прокралась назад, вверх по лестнице. В доме было тихо, как в могиле.

Не сомневаюсь, что тетя Мэри была настороже и видела, как я вернулась домой, так как вскоре я услышала легкий шорох, а рано утром, когда показались первые солнечные лучи, она принесла мне в постель чашку чаю. Тетя походила на привидение. «Ты не замерзла, душечка, у тебя все в порядке?» – спросила тетя Мэри. «Это не имеет значения», – отвечала я. Теперь для меня ничто не имело значения, мне хотелось только одного: забиться куда-нибудь в темный уголок, чтобы ласковая глубокая тьма прикрыла меня и спрятала – не знаю от чего. Самое ужасное, что нечего было ждать и не от чего прятаться, не было ничего, кроме тишины и света.

В тот день за мной приехала мама. Я не знала, что она собирается приехать, это было полной неожиданностью. Она сказала, что не может задерживаться: мы должны уехать в тот же вечер и успеть к завтрашнему дню в Лондон, так как папа собирается за границу. Сперва мне пришла в голову дикая мысль отказаться. Но как может сказать «нет» девушка, за которой приехала мать и у которой для отказа нет никаких, ну никаких причин, и права на отказ тоже. Мне пришлось волей-неволей готовиться к отъезду. Глаза моей милой тети Мэри были полны слез; она потихоньку вытирала их платком, бродила по дому, не находя себе места, и все время приговаривала: «Для тебя так будет лучше, душечка, гораздо лучше!» Как будто имело хоть малейшее значение, лучше мне или нет!

Днем к нам пришли все тетины старые дамы, леди Карнби сверлила меня взглядом из-за своих черных кружев, а бриллиант, притаившийся у нее под пальцем, стрелял искрами. Она похлопала меня по плечу и велела быть хорошей девочкой. «И помалкивать о том, что ты видела в окошке, – добавила она. – Глаз нас обманывает, и сердце тоже». Она хлопала меня по плечу, и я почувствовала, что ее острый, гадкий бриллиант снова ужалил меня. Может быть, именно о нем тетя Мэри сказала «знаком было то самое кольцо»? Я, как мне показалось, даже нашла потом у себя на плече отметину. Вы спросите, как это может быть? Хотела бы я сама это знать, тогда бы мне жилось гораздо спокойнее.

1.Беседа(ит.).

Бесплатный фрагмент закончился.