Читать книгу: «Наполеонов обоз. Книга 2. Белые лошади», страница 4

Шрифт:

Он и сказал это… приблизительно. Не графиня, конечно, и не на коленях, но… имя-то у него оказалось самое что ни на есть графское: Аристарх!

Глава 3
Остров

Вверх по Клязьме – в Южу, например, – плавала революционная «Зинаида Робеспьер». А вниз по Клязьме ходила простая самоходная баржа, переоборудованная для перевозки пассажиров: небольшая, метров тридцать в длину, некрашеная палуба, деревянные скамьи, синий тент… Может, поэтому её в народе звали «верандой».

Отходила от дебаркадера в девять утра, возвращалась вечером, подбирая отдыхающих, рассыпанных по пляжам, по укромным заводям и островам. «Веранду» было видно издалека. Медленно приближаясь к местам скопления отдыхающих, она издали суетливо гудела, давая гражданам время собрать манатки и натянуть одежду на мокрые плавки или купальник.

У этих двоих был свой песчаный остров. Он так и назывался: Остров, и не был обозначен ни на одной карте, являя, по сути, небольшой язык на середине Клязьмы, больше похожий на мель – метров сто пятьдесят в длину и пятьдесят в ширину.

Взрослые компании не любили Остров: развернуться особо негде, так, чтобы и шашлык, и волейбол, и выпивки добавить, если кончилась. Ни ларька, ни навесов, да ещё «веранда» не швартовалась там, а просто опускала сходни в воду, и бреди ты к берегу по колено в воде. Так что основная масса народу проплывала дальше по течению, где желающих отдыхать культурно ждал большой благоустроенный пляж. На Острове сходили редко, – если кому требовалась особая приватность.

Со стороны поймы он зарос ивняком, широкая протока, как кольчугой, затянулась кувшинками, и дно было илистым, неуютным. Зато с другой стороны почти во всю длину береговой линии тянулся песчаный пляж с хорошим твёрдо-песчаным дном, постепенно уходящим в глубину, и – о чудо цивилизации! – на узкой оконечности островка сидел дощатый грибок: сортирчик. Дылда назвала его «кабинка Робинзона»… А главное, у самой воды лохматой кикиморой раскорячилась одинокая старая ветла, иначе – ива серебристая, если припомнить картинки флоры нашего края на музейных стендах первого этажа. Лет ей, может, сто было, а может, и больше: мощный ствол покрыт серой трещиноватой корой, а крона разрослась в настоящий цыганский шатёр, драгоценный в летнюю жару. Молодые её побеги – тонкие, на концах серебристо-опушённые – мерцали среди более старых желтовато-бурых ветвей и при малейшем дуновении ветра принимались беспокоиться и лопотать тонкими шелковистыми листьями, так что на закате солнечного дня старая ветла казалась отлитой из чистого серебра.

Впервые они приглядели это диковатое местечко тем жарким летом, когда Дылда перешла в восьмой класс. «Давай здесь останемся, – предложила она, хотя вначале они собирались ехать до большого пляжа. – Смотри, здесь ни души…» Они сошли по сходням прямо в реку, по колено в воде добрели на песчаный берег и увидели старую ветлу. Заглянули в её высокий шатёр, полный серебристой, иссечённой солнечными лезвиями тени… – и прикипели к этому месту навечно.

Дылда прихватывала старое одеяльце, когда-то сшитое мамой из разных весёлых лоскутов (в него поочерёдно заворачивали трёх младших отпрысков семьи Прохоровых), – расстилала его в уютной зеленоватой глубине шатра, доставала из рюкзака полотенца, бутерброды, яблоки, маленькие деревянные шахматы «в дорогу» (она играла лучше Аристарха, поскольку два года посещала школьный шахматный кружок), «лото» в полотняном мешочке – тут он загадочным образом всегда её обыгрывал, – ну и две-три книги: в отличие от Стаха, который, открыв книгу, не выпускал её из рук до страницы «Содержание», Дылда спокойно лавировала между двумя-тремя совершенно разными книгами, уверяя, что отлично помнит сюжеты каждой и в любой момент может их пересказать, а страницы, на которых остановилась, помнит и без закладок. Он проверял: действительно помнит.

Она говорила с ухмылкой старого ковбоя: «Всё дело в физиологии, парень: обе половинки женского мозга фурычат равноценно и на сто оборотов».

В ветреные дни густая крона старой ветлы гуляла, как беспокойная пьяная вдова, вздыхая и волоча по земле подол ветвей. И тогда в шатёр проникали всполохи синего неба или, расталкивая гряду облаков, на секунду-другую солнце всаживало в серебристую плоть кинжальное лезвие луча.

Где-то там медленно ворочалась, переливалась бликами, накатывала на песок река, и жаворонок висел между облаком и ветлой на нити своей одинокой песни…

Целыми днями они загорали, купались, читали – каждый свою книжку, которыми потом обменивались. Спорили, ссорились – никогда не сходясь во мнениях; грызли яблоки и обсуждали самые насущные, срочные неразрешимые проблемы: есть ли загробная жизнь? «Конечно, есть!!!», «Конечно, нет!!!». А инопланетяне? «По-моему, чушь!» – «А по-моему, ты – упёртый баран!»

У неё был красный купальник – цельный, с глубоким клином на груди и высокими проймами для ног (мать сшила по вырезке из «Бурды»), отчего эти самые ноги, и без того офигенно длинные, сбоку выглядели бесконечными, особенно когда она шла к воде: вначале медленно, лениво, распарившись на жаре… затем разбегаясь и по-дельфиньи врываясь в воду узкой сильной торпедой! У неё было тонкое длинное тело с едва наметившейся грудью пловчихи, широкие плечи. А когда выходила из воды, Стах старался не глазеть на её мокрый купальник, и всё-таки искоса глазел, с обречённым волнением отмечая тёмно-золотистую тень подмышек и тени в паху, там, где купальник красным клювом входил между ног.

Сильно отжав волосы, она заплетала их в косу на манер индейской скво, и минут через пять вокруг лба взлетала корона мелких золотых спиралек, которым отзывались глаза – золотистые спинки пчёл.

Она была умопомрачительная, золотая, даже в голубой тени шатра она мерцала при каждом повороте головы!

Стах боялся отойти от неё на шаг, стерёг сокровище безмолвно и жадно, и, когда думал про её школьную жизнь (ненавистную ему, ибо он не мог ежеминутно контролировать – кто там вертится-вьётся-ошивается вокруг неё целыми днями, пока его нет рядом!) – в голове у него мутилось от бессильной ревности и на сердце накатывала тревожная тоска. Так же, как давным-давно, на дне рождения Зинки-трофейки, ему хотелось обхватить её десятью руками и уволочь в нору, куда-нибудь в подвал, в шалаш… в потаённую глубину кромешного схрона. Хотелось лечь сверху, закрыв своим телом от чужих хищных глаз, как закрывают ребёнка при артобстреле, и – сдохнуть. Квазимодо – вот кого он бесконечно понимал, кто был любимым героем, кто вызывал в душе горестное сочувственное эхо.

Смерть была обычным платоническим окончанием любого воображаемого сюжета. В мыслях он вообще был рыцарственно целомудрен. Чего нельзя было сказать о его снах (он бы и себе самому запретил их видеть, и потом весь день пересказывать самому себе и пересматривать с зажмуренными глазами)… – о его снах и его манере выражаться. Из него сыпались непристойности, как из рога помойного изобилия. Вспоминался матюгальник, руководивший маневровыми паровозами; эти словесные усилия, без которых работа бы не совершалась.

Если бы не задиристые грубости, которые он вываливал перед ней при каждом удобном случае, его бы разорвало этой воспалённой любовью надвое, и ошмётки несчастного тела повисли бы на ветвях ближайших деревьев.

Этой словесной атакой, постоянной и изнурительной словесной осадой, он восполнял и уравновешивал внутреннюю глубинную робость: боязнь её охлаждения и простой страх при мысли, что в самый ответственный миг, когда наконец она повернётся к нему – распахнутая, переполненная всеми восхитительными дарами (ведь когда-то же наступит эта минута!), – он не сладит, струсит, даст слабину… Ведь он не умеет… ничего в этом деле не умеет и, по сути, ничего не знает, кроме какой-то примитивной механики, почерпнутой в детстве из похабных анекдотов и разухабистой трепотни мальчишек постарше – всё на том же дворе.

Сны были несусветными, томительно-гимнастическими: что он вытворял! что она выделывала! Беда в том, что, орошаемый этой, очень взрослой, страстью, он как-то стремительно вырос, и весь клокотал, понимая, что полное обладание предметом любви – это не поцелуйчики, до которых, кстати, тоже было далековато; нет, он рвался к полному обладанию: этим гибким плавучим телом, рыжей бурей волос, сердцем, животом (всегда закрытым – купальник-то цельный!), лодыжками, коленками, грудками (вот бы их потрогать, пока она спит – тихонько, осторожно: они мягкие? упругие? горячие?) – и тем обморочно тайным, золотистым островком, в глубине которого, подозревал он, таится настоящий вулкан, куда красным клювом наведывался её наглый купальник.

Ей исполнилось пятнадцать, ему – шестнадцать, и весь тот год она была очень строга, строга и насмешлива: убери-ка руки, а вот это ни к чему, можно и словами сказать… отступи-к на шажок… слыхали уже про Джульетту… – ну и прочий вздор. Они виделись каждый день, бесконечно говорили, перебивая друг друга, запальчиво ссорились, разбегались, хлопая дверьми, одновременно прибегали назад и хватались за руки, робея в примирении обнять друг друга (О невозможность, недопустимость простого объятия друзей! О исключающая простецкую дружбу – неподъёмная, суровая, пугливая любовь!).

И тем и другим родителям они надоели хуже горькой редьки. Надоели всем вокруг; даже сверстники перестали их поддевать, дразнить «влюблёнными пингвинами» и вообще уже не обращали на них внимания.

Что касается ревности и той жаркой боли, которой сопровождалось измышляемое им самим «кино» – яркие кадры её измены, – то мучался он напрасно: ни один соученик или товарищ по группе в плавательном бассейне даже помыслить не мог к ней приблизиться: все знали, что «тот бешеный» лезет в драку по любому поводу, и дерётся так хитро, странно так… – словом, по какой-то своей системе, – что его даже местное цыганьё не одолело, а наоборот, задружилось с ним неразлейвода; так что от него, а заодно и от его пацанки здоровее держаться подальше.

* * *

Семнадцатого июля, в пятнадцатый день её рождения, они, как обычно, усвистали с утра на «веранде» на Остров, – хотя с первой минуты встречи Стах оживлённо объявил, что в Гороховце умер отцовский дядя Назар («Не делай постной физии, он был древнее черепахи Тортиллы. Ходил по дому в кальсонах: чистый Джавахарлал Неру. В общем, завтра едем с батей в Гороховец – хоронить»).

Сегодня вообще затягивать было нельзя: вечером у Прохоровых собиралась родня. Праздновали день рождения – её, младшенькой. Накануне весь день они с мамой готовили-пекли-резали-строгали-смешивали соусы. Одних салатов настебали, как говорила соседка Марьроманна, – девять! Так что, по возвращении с Острова, прямо с «веранды» надо было мчаться сервировать праздничный стол – всё, что касалось домашнего обихода, там всегда именовалось нужными словами, начищалось, вовремя подштопывалось и выглаживалось под управлением мамы – верховного жреца красивой и правильной жизни.

У Стаха за спиной что-то тяжёленько позвякивало, оттягивая рюкзак.

Едва они ввалились в свой ивовый шатёр – своё любимое убежище, – Надежда извлекла из сумки и расстелила многомудрое одеяльце и, наклонившись, принялась стягивать через голову сарафан, как всегда, на два-три мгновения представ во всём непринужденно-беззащитном изяществе, о котором вроде как не подозревала. (За эти контрабандные две-три секунды, пока голова ещё в сарафане, можно всю её обрыскать жадными глазами и вообразить совсем без купальника.)

Стах развязал рюкзак и извлёк бутылку рислинга.

– Смотри, какой улов! Две бутылки.

– С ума сошёл? – с любопытством спросила она, привычно складывая сарафан и большими пальцами оттягивая проймы купальника. – С какой это радости?

– Но ведь… день рожденья-ж! Выпить за новорождённую… За малюсенькую такую Дылду, два сорок росту… – и, откачнувшись от занесённого над ним сарафана: – Пошутил! Над младенцами не издеваются. Тяпнем чуток для проформы, невинно так, слегка. По глоточку. В общем, напьёмся как свиньи. Пора тебе взрослеть, детка. Доставай закусь.

Он разлил вино по алюминиевым кружкам, обнаруженным в кладовке, достал из бумажного кулька огурец и, стоя на коленях, дирижируя огурцом, торжественно провозгласил:

– Дылда! Когда ты вырастешь наконец к чертям собачьим…

– …начина-а-а-ется…

– …и мы поженимся, если к тому времени я не сдохну, – ведь это сколько ещё? три года!!! – тогда я за всё отомщу: я буду тебя законно лапать и хапать и трахать с утра до вечера…

– Прекрати немедленно, бесстыжий!

– …лапать и хапать и трахать, – закрыв глаза, как в молитвенном трансе, назло ей повторил он речитативом.

– Это вся твоя программная речь?

– На сегодняшний день – да. Можно я тебя обниму, наконец, проклятая?! – И, угрожающе наставив на неё палец, прорычал: – Сегодня с утра ты уже взрослая тётка! Джульетта в твоём возрасте…

– М-м-м… попозже, если умудришься ни разу не вспомнить о Джульетте, тебе будет дозволено увидеть кончик моего носа. – Она глотнула вина, удивлённо качнула головой: – Слушай, вкусно!

– Ещё бы! Немецкий рислинг, Бронька из Москвы привезла. Подают к рыбным и мясным блюдам. Где тут у нас лобстер? Надо выловить…

– Не противно, нет! И пахнет… яблоками, зелёными. Правда? Налей-ка мне ещё. И дай огурца откусить… Сволочь, ты оттяпал здоровенный кусок!!!

Затем они пили дорогой немецкий рислинг, добытый Бронькой в буфете Дома актёра «по страшному блату», заедали его огурцами и яблоками, провозглашая скудеющие тосты; постепенно схомячили всё съестное, что нашли в рюкзаках, включая горсть тыквенных семечек в газетном кулёчке… Незаметно для самих себя опустошили обе драгоценные бутылки, которых мама когда-нибудь хватится, и не исключено, что – весьма скоро.

С утра сегодня парило… Небо затянуто было белёсой тиной облаков, в ивняке неподалёку неизвестная птица щёлкала жестяным клювом, будто садовник лязгал огромными ножницами. В отсутствие малейшего ветерка душно пахло рекой, мокрым песком, плавником, давно вынесенным на берег.

Дылда вздохнула и сильно, с удовольствием потянулась:

– О-ой… какая беспощадная качка! Как всё… вертится-вертится… Ты что, меня нарочно напоил?

– Ну… в общем, это входило в диверсионный план: посвящение в беспутную взрослую жизнь.

Он полулежал на одеяльце, как римский патриций, опираясь на локоть, то и дело соскальзывающий.

– А как я домой покажусь?

– Выветришься, прополощешься… Протрезвеешь. Станешь опять образцово-показательной, бездушной, как…

– …как Джульетта. Да-а-а, вот теперь я совсем взрослая…

– Ты, к сожалению, не взрослая; ты просто пьяная. Так, что там с поздравлениями? Кто-то обещал объятие. Договор дороже денег. Ты честный человек?

– Я честный… я честная… человек. Хорошо, валяй, обними меня.

– Лапать и хапать? – уточнил он, в попытке приподняться и подволочь себя к ней поближе. Это не получалось. Всё было очень смешно, всё крутилось, как на деревянной карусели: верблюды-жирафы-пони…

– …Не нагличай! Просто обними меня, как родную душу.

Он широко распахнул руки, не удержал равновесия и рухнул на неё.

– Видишь как… – запыхтел сокрушённо, – с родной душой…

– …как-то не вышло, – согласилась она, спихивая его. И фыркнула: – …А мы оба наклюкались, Аристарх! Какой ужас… Лежи вот так, смирно, как лежишь, – распорядилась она. – Ты недееспособен. – Приблизила к нему лицо, пахнущее «рислингом», огурцом, зелёным яблоком, жаркой испариной.

– Давай, приступай к поздравлениям.

Он задохнулся, осторожно потрогал пьяными губами уголок её рта… съехал к подбородку, промахнувшись… Высунул язык и освоил изнанку её нижней губы: гладкая, скользкая… Приподнялся на локте и припал к её щеке, боясь кувыркнуться в бездну… Всё крутилось в каком-то сладком киселе, в лаковой розовой пенке от варенья. Кровь колотилась во всех частях тела, как прибой о борт «Зинаиды Робеспьер».

– Вот стихи: зачем, с какого бодуна мы столько выпили вина…

– Ты мой щеночек… – нежно пробормотала она. – Ты совсем пьяненький и дурноватый… Тяф-тяф! Давай, я наставлю тебя на путь истинный.

Взяла обеими руками его лицо и вкусно, звучно, винно поцеловала в губы.

– Как, получилось?

– …Виртуоз-на… – отозвался он, уплывая, качаясь, хватаясь за её плечи, чтобы не упасть, и, хотя лежал беспомощной тряпкой на траве, всё время куда-то летел и соскальзывал… Выпил он гораздо больше Дылды.

– Сейчас буду блевать, – сообщил огорчённо.

– Только не на меня! Ползи к воде, несчастный…

Но он никуда не уполз, а просто притих, положив голову ей на живот. Минуты через три оба уже спали… Вокруг стояла зудящая комарьём тишина, какая бывает перед сильной грозой; даже старая ветла притихла, придерживая свои пышные юбки, словно боялась потревожить двух нашкодивших детей, невинно спящих в её утробе.

Стаху снился душный речной сон – как плывет «веранда» вниз по течению, качаясь на волнах… Они с Дылдой одни на барже, совсем одни, а в центре палубы растёт их могучая ива и тоже мерно колышется – от ветра? от волн? В этой качке было что-то неуловимо сладкое и запретное, томительное и неизбежное, что нарастало и брезжило неописуемым наслаждением… Почему-то запрещено было говорить и даже думать о качке, но думать ужасно хотелось. «Надо обнять Дылду и качаться вместе, в одном ритме, – сообразил он во сне… – тогда всё получится. И надо её раздеть, потому что купальник… – он мешает качаться».

Тут же Дылда стала послушно выскальзывать из купальника. А вокруг уже – никакая не палуба, никакой ивы, они уже оба в воде, потому что речная мутная вода – лучшее из укрытий. Дылда скользила так близко от него, так послушно выпрастывалась из своего надоевшего им обоим купальника, ритмично поворачиваясь и показывая то спину, то грудь, то живот, – странно белые, всплывающие на поверхность воды какими-то музейно-мраморными обломками. И как полагается античной статуе, ладонью она прикрывала там, где… куда… От этого долгожданного обнажения его окатило во сне такой мощной волной желания, что на гребне очередного взмыва что-то блаженно лопнуло внизу живота, горячо растекаясь в паху. Он протяжно застонал, пытаясь плыть за ускользающей Дылдой, пытаясь урвать последнюю дрожь замирающего счастья…

…и открыл глаза.

Где-то вдали погромыхивало. Парило ужасно, томительно, голова раскалывалась от свинцовой тяжести… Дылда тоже проснулась и, кажется, в дурном настроении. Ошалевшие от духоты и жары, оба смурные, потные, они молча валялись в сумрачной глубине старой ивы, медленно приходя в себя, пытаясь понять – что там, снаружи – день? вечер? – и скоро ли появится «веранда»…

– На чём мы остановились… – пробурчал он, приподнялся и перехватил её удивлённый брезгливый взгляд, упёртый в его плавки.

– Ты описался… на моё одеяльце? – пролепетала она.

Он сел рывком, подняв колени, пытаясь укрыть от её взгляда область липкой мокрой материи. Не глядя на неё, бормотнул:

– Да нет, это… это бывает… когда приснится… Ты что, никогда не… Совсем маленькая, что ли?

Она вскочила на ноги, мгновенно став пунцовой, как её проклятый купальник.

– Да, я – маленькая! – крикнула она, и в другое время это было бы смешно: она возвышалась над ним, сидящим, как такая вот ива над берегом.

– Я – маленькая, и ничего не хочу знать! А ты – бесстыжий дурак, вот ты кто! Проваливай отсюда в воду, живо! Смывай свои… мерзкие пятна…

Он задохнулся – от стыда, от обиды. Молча поднялся, раздвинул ветви и понуро побрёл к воде… Нырнул, всплыл, отфыркиваясь, и долго упорно грёб на середину реки, пытаясь прийти в себя. Идиотский случай, блин! Паршивая история… Ну как объяснишь, что ты не виноват, что это организм бунтует… И со смущённой злостью подумал – а может, и не надо ничего объяснять, подождать лет пять, пока её собственное нутро не взвоет, пока она не повиснет на нём, умоляя…

Он обернулся: Дылда бродила по берегу, глядя под ноги – тонкая, одинокая, тоже какая-то потерянная. Большая девочка, отличница-пловчиха; второе сопрано… О чём она думала?

Наверное, он стал ей настолько противен, что сегодня по возвращении они разбегутся в разные стороны, и он уже будет для неё – никто и звать никак. Ничего не будет значить. Ничего?! Тогда лучше сейчас же утопиться.

Он поплыл в сторону заросшей протоки, медленно пробираясь между кувшинок, временами ощущая удары холодных ключей со дна реки. Ждал, когда она обернётся и позовёт его. Здесь вода была гораздо холоднее… Вот пока не позовёт, сказал себе, вообще из воды не выйду. И снова повернул на середину реки. Плыл и плыл, не глядя на берег.

Вдруг правую ногу свело дикой болью – он даже не сразу понял, что это такое, и вскрикнул: показалось, в воде его укусила неизвестная водяная тварь с зубами как пила. Потом понял: судорога. Однажды такое с ним приключилось, когда они с батей рыбачили на речке с подходящим именем Сурдога. Тогда тоже правую ногу свело, и надолго, но он собрался, сцепил зубы и дотянул до берега – батя потом одобрил «отменную выдержку»… Правда, речка была поуже… и течение не такое серьёзное…

«Ничего, доплыву… ничего…» Тело сразу огрузло, сведённая железным капканом нога тянула вниз, будто стала тяжелее всего остального. И всё же он плыл к берегу, заставляя себя ровно и спокойно дышать. Он был прекрасным пловцом – чепуха, пустяки, сейчас пройдёт…

Над головой глухим баском что-то проворчало, потом взрыкнуло, как цыганский фаэтон Цагара, и картаво рассыпалось за кромкой леса на том берегу. «Глубоко-ритмично дышать, просто дышать и плыть, дышать и плыть, и всё будет окей…»

Вдруг свело и левую ногу! Стах задохнулся, ушёл под воду, но всплыл, молотя кулаками по воде. И тут уже – испугался: понял, что – тонет.

Сдавленно крикнул: «На..! Надя!!!» – впервые в жизни назвав её по имени. Неосознанно, но точно: позови он её, как всегда, «Дылда!», она бы, может, и головы не повернула – знала, что он отличный пловец, решила бы, что придуривается. Но вопль его в полном безветрии принесло к берегу, и Надежда резко обернулась: было что-то необычное в этом задушенном вопле, в оборванном голосе, и главное – в беспомощном зове.

Он погружался и всплывал, погружался и всплывал, с силой молотя по воде руками, уже не понимая, где верх, где низ, уже не видя, как Дылда ринулась к нему с берега и быстро приближается широкими гребками, молча, сильно, рывками выволакивая себя вперёд – куда ожесточён-ней, чем на соревнованиях… Успел почувствовать только, как что-то грубо и резко тянет его вверх, выворачивая голову и… потерял сознание.

Они двигались к берегу тяжёлым кентавром, Надежда гребла одной правой, локтем левой руки обхватив его шею под подбородком; плыла, тяжело дыша, молясь отрывочными внутренними стонами, неизвестно с какого дна поднявшимися, – из детской памяти, из деревенских бабкиных причитаний, из дедовых вечерних вздохов: «святая-пресвятая… спаси-помилуй нас… спаси-помилуй нас обоих…» – и что-то ещё, ритмичное, что помогало преодолевать последние метры до берега, а она всё не кончалась и не кончалась, эта полоса мутной, уносящей их, упругой тяжёлой воды… А вот силы кончались. Мелькнуло даже: «Неужели утопнем… вот так, у самого берега?» Наконец на исходе дыхания и сил Надежда нащупала дно. Встала на дрожащие ноги, подхватила выскальзывающего из рук тяжеленного Стаха, подхватила под мышками, замком сцепив обе руки у него на груди – никакая сила не могла бы этот замок расцепить! – и попятилась, поволокла, тоненько воя от усилий.

Это было так трудно – тащить его, удерживая голову над водой. Она останавливалась, хватала воздух широко открытым ртом, снова подтягивала его на себя – каменного, чугунного… Он вроде дышал, но глаз не открывал и был без памяти.

Вдруг над головой плеснуло ядовито-малиновым сполохом, и ужасно громко где-то за небом грохнули двести бомб. Кто-то широким кривым замахом вспорол небо снизу доверху, в эту прореху ломанулся оглушительный водопад: рванул беспощадный ливень, какой бывает раз в году, да и не во всякий год. Непроглядная стена дождя обнесла пятачок бурого-бурлящего потока реки, в котором оба они ещё жили, откуда Надежда силилась вытащить Стаха. Тугие бичи дождя больно хлестали по их спинам, плечам, по головам – будто водяное чудище, упустив добычу из реки, хотело наверстать своё через верхние шлюзы – оглушив и утопив у самого берега.

Надежда выволакивала Стаха, судорожно откашливаясь, захлёбываясь потоками дождя, ничего не видя в шумящей завесе ливня, направление – к берегу – чувствуя только по уровню и течению реки. Когда наконец вытянула на песок свою ношу – рухнула рядом вмёртвую.

Очнулся он не от боли в ногах, а от ритмичного воя, далёкого сквозь рёв какого-то водопада: «…вай-да-вай-да-вай!!!.. да-вай-да-вай-ды!-ши!-ды!-ши! – что-то наваливалось, давило ему в грудь, наваливалось, снова и снова – движением из его недавнего сна, только резким и даже агрессивным. Его бурно вырвало то ли речной, то ли дождевой водой – казалось, река изливалась из него; и сразу стало просторнее, легче вдохнуть. Он застонал и открыл глаза, не понимая: где он, в воде?

По нему колотили, хлестали потоки, заливаясь в открытый рот, в нос, в глаза… Прямо над ним, в чаще свисающих мокрых волос ритмично двигалась маленькая озябшая грудь, от усилий выбившаяся из купальника. Возле соска, как спутник на орбите какого-нибудь Сатурна, сидело зёрнышко горчичной родинки. Он слабо улыбнулся и что-то промычал…

– Живо-о-ой!!! – крикнула она, зарыдала и упала на него, ловя губами его сведённые судорогой губы. – Живой… живой…

Ливень прекратился внезапно. В оглохлом мире ещё бормотала-рокотала река, несла вдаль свои обиды и ярость. Клочковатая синева в небе разрасталась с каждой минутой всё стремительней, и солнце ударило в воду снопами искр, и свежесть, ясность, чистота объяли остров, реку и засиявшую серебром старую ветлу.

Они целовались, не отрываясь друг от друга, – взахлёб, до боли, до пресечённого дыхания… Вот-вот должна была показаться «веранда». Надо было собраться, одеться, пусть даже и в мокрое… Но какая-то властная сила не позволяла им разомкнуть губы, руки, ноги… Они катались по песку, вновь и вновь жадно хватая губами друг друга, вдавливаясь друг в друга, будто губы оказались единственной частью их тел, единственным жадно разверстым входом, через который их благодарные души могли проникнуть одна в другую…

Когда издали гуднула «веранда», они медленно распались, выпрастываясь из объятия, как из борцового захвата; медленными сомнамбулами поднялись, и – раздетые, мокрые, в прилипшем к телу песке, – взошли на баржу и рухнули на скамью под заинтересованными взглядами таких же мокрых, но оживлённых пассажиров.

…В понедельник после репетиции хора она стояла на ступенях крыльца и ждала Стаха. Вышла Зинка-трофейка, недоуменно оглянулась на неё, спросила:

– Ты что, Стаха ждешь?! Он не придёт.

– Почему?! – Надежда подалась к ней, шагнула со ступени.

– А ты не слыхала? У Стаха же батя помер: стоял-стоял, бац – и рухнул! Прям на платформу. У нас там в клубе оркестр со вчера наяривает: Шопена репетируют, на похороны.

Надежда сделала шаг со ступени, другой, третий… и, не оборачиваясь на Зинку, бросилась бежать. И бежала, бежала… бежала к нему, задыхаясь, будто он до сих пор тонул; будто она одна в целом мире могла вытащить его из неумолимого, мутного и горького потока…

4,7
2331 оценка
Бесплатно
399 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
28 марта 2019
Дата написания:
2019
Объем:
390 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
978-5-04-099553-0
Правообладатель:
Эксмо
Формат скачивания:
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 2769 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,4 на основе 3118 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 2225 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1807 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1887 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 2904 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 1328 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,5 на основе 827 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 3907 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 550 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 1371 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1266 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1140 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 1547 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 997 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,9 на основе 1317 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1242 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1744 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1004 оценок
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 1369 оценок