Читать книгу: «Исход. Возвращение к моим еврейским корням в Берлине», страница 3

Шрифт:

Сложнее всего было по ночам: ночью мы забываем, кто мы, и вспоминаем об этом только утром. В эти темные часы все расплывчато и неуправляемо. Мне и сейчас так кажется временами. Ночью ни в чем нельзя быть уверенным. Время можно изменить. Жизнь человека не высечена в камне, не однозначна – скорее похожа на мутную воду, под которой неизвестно что. И убежденность в том, что все пропало, не изгнать, сколь ни упражняйся в мыслях. О, как я боялась этих часов перед рассветом! Мы с Исааком спим на одном матрасе, и, когда я просыпаюсь от привычного уже приступа паники, его ровное и спокойное дыхание напоминает о единственном, в чем я до сих пор могу быть уверена: я – его мать. Это что-то да значит. У меня есть задача, вокруг нее можно выстроить себя. Только ребенок придавал моей жизни некое подобие порядка.

И все же в ночи, когда я просыпалась и видела распростершуюся за окном ночь, а потом смотрела на сына, его присутствие было не только моим утешением, но и источником страха. Я сама была еще так молода – и совершенно одинока в мире, частью которого пыталась стать. И в то же время рядом со мной был кто-то еще более уязвимый. Я несла ответственность за нас обоих, и что могло нас ждать, если оба мы полагались на мои невеликие силы? Но, пускай середина ночи была для меня сродни мучительным спазмам, я знала: нужно просто продержаться до рассвета. Постепенно, пока солнце все выше поднималось над горизонтом, моя ужасающая уверенность в лишенном надежд будущем неизбежно таяла, и ей на смену приходил энтузиазм, с которым я встречала все, что готовил новый день. Страх отступал, становился чем-то вроде фонового шума, к которому я в конце концов привыкла. От него меня отвлекали ритуалы повседневности: кофе, завтрак, ленивые прогулки до детского сада на холме. В новом мире ждали новые дела, новое время, которое мне предстояло организовать самой, без оглядки на жесткий религиозный распорядок, определявший когда-то занятия на каждый час и разбивавший мое существование на удобные промежутки. Теперь каждый день стал бесконечной петлей, и я сама разрезала ее на кусочки, складывая свой, а не кем-то выбранный график: поесть, отвести сына в детский сад, съездить в колледж, забрать сына из сада, пообедать, помыться, поработать, лечь спать. Ни один из дней больше не казался таким предопределенным и полным острых углов, как раньше: прожитые растворялись, превращаясь в ничто, грядущие – сливались в размытое пятно, как марево над пустынным горизонтом. У Исаака, переключившегося с идиша на английский за пару недель и уже успевшего подружиться с детьми в садике, такой проблемы не было: старый мир не успел еще просочиться в его душу. Каждый раз, наблюдая за тем, как он играет, я чувствовала невероятный подъем, мысленно говоря себе: «Ты спасла его! Ты успела вовремя, и теперь он уже никогда не будет чувствовать то, что чувствовала ты. Не узнает эту боль. Даже если в этой жизни ты ничего больше не добьешься, одного этого уже достаточно». Это осознание стало для меня источником спокойствия.

Тогда я еще не понимала, сколько уроков прошлого забрала с собой, не отдавая себе отчета, и насколько глубока оказалась отметина, оставленная религиозной системой воспитания. Отказавшись от правил и традиций, я все еще инстинктивно искала Бога, искала знаки в том, что было лишь проявлением естественного хода вещей. Мне хотелось верить, будто енот, выскочивший из-под парадного крыльца дома в разгар дня, на самом деле – тайное послание, оставленное, чтобы я чувствовала себя менее одинокой. Я даже не знала, как жить без Бога. В моем сердце поселилась пульсирующая болью пустота; именно сейчас – как иронично! – в нем было для веры гораздо больше места, чем раньше, когда Богу приходилось ютиться на заднем сиденье, за спиной правил и требований. Раньше территорией Бога были молитвы и ритуалы, теперь же я искала его в исступленных крещендо поэм и мощных порывах классической музыки. Часто, открыв для себя нечто выглядевшее или ощущавшееся как воплощенный в искусстве идеал, я чувствовала, что нашла его. Момент узнавания отзывался в моем теле как озарение, переживание, трогающее до слез. Я думала: то, что люди способны создать нечто идеальное, доказывает, что Бог есть. Твердили же мои учителя: Бог есть в каждом – в виде искры, которую Он дал каждому и из которой надо раздуть огонь. Задача заключалась в том, чтобы найти эту искру внутри себя и понять, что из нее может выйти.

Не было больше и той определенности, которую я привыкла чувствовать ребенком. Бог исказился и стал образом, недоступным для понимания. И мое прежнее стремление к нему боролось с новым голосом внутри, требовавшим отказаться от него и освободиться. И вспоминала Эпикура, который писал: «Нерелигиозный человек – это не тот, кто уничтожает народных богов, но тот, кто навязывает богам идеи народа… Во всех отношениях приспосабливая богов к своим собственным моральным качествам, народ принимает подобных себе божеств и воспринимает как чуждое все, что к ним не относится».

В колледже Сары Лоуренс я встретила множество атеистов. В том, как настойчиво они пытались убедить меня в своей правоте, была некоторая ирония. Я ведь казалась идеальной кандидаткой в просвещаемые. У нас состоялось множество откровенных разговоров за кофе в столовой и споров за сигаретой на лужайке: атеисты пытались передать мне свою мудрость, в которой я часто находила лишь слабое утешение. Один из них, сальноволосый, в очках с роговой оправой, однажды небрежно заметил, что спор о существовании Бога сродни спору о ложной реальности. Да, возможно, мы все и правда живем в компьютерной игре-симуляторе, но, пока не предложено никаких доказательств этой теории, логично предположить, что такой расклад весьма маловероятен и потому не может считаться аргументом. Для этого человека неважно было, существует ли Бог, – сам факт, что вопрос возник, уже делал ответ несущественным: лично ему Бог не нужен, так зачем напрягаться?

Помню, в детстве со мной случались приступы дереализации, когда я боялась обнаружить себя единственным человеком, у которого есть сильные, всепоглощающие желания. Помню, как это пугало. Что, если мы живем в видеоигре и знаем об этом? Как моему оппоненту удавалось так успешно прятаться от этой возможности?

В том же году, но раньше, я записалась на годовую мастерскую творческого нон-фикшна, рассчитывая на занятиях собрать воедино большую часть своей автобиографии, аванс за которую и обеспечивал по большей части мое тогдашнее существование. В глубине души я боялась браться за монструозную задачу – написать книгу. Я ведь так мало писала. Что я вообще знала об этом? На каждом занятии я бесконечно слышала порицания внутреннего голоса – и с трудом концентрировалась, пытаясь не отвлекаться на его критику.

В качестве одного из заданий на мастерской нужно было отпечатать четырнадцать экземпляров написанного нами рассказа, а потом, в начале каждой недели, раздать их одногруппникам, которые читали тексты и давали развернутые письменные отзывы. В конце недели профессор выбирала один рассказ для устного обсуждения. Однажды он оказался моим. Весь «судный день» мне было бесконечно неловко. Невозможно было предположить, что скажут другие о тщательно лелеемых детских воспоминаниях, пересыпанных словечками на идише. На решающей неделе я постаралась избавить читателей от мук культурной адаптации – и отдала на их рассмотрение довольно нейтральный текст. Не хотелось заставлять их мучиться, пытаясь вслух читать слова другого языка.

Поначалу, опасаясь обидеть, ребята подходили к моему материалу осторожно. Пока одна из самых ярких студенток в группе, бледная готесса из Огайо, не начала свою речь словами: «Дебора, я так рада, что хоть это не настолько по-еврейски! Все отрывки, которые мы видели раньше, были ужасно непонятными, но в этот я хотя бы въехала!» Она говорила таким тоном, будто хвалила дошкольника за яркий рисунок.

Остальные скрыли свою неловкость за смехом, явно чувствуя этот подтекст, но профессор только отмахнулась и продолжила обсуждение, будто ничего и не было; вот только я так и сидела в шоке, как после пощечины.

Страх сжимал мои внутренности: что, если весь мой опыт, которым я хотела делиться, никуда не годен? Он не был «универсальным» – профессор не раз указывала на это; речь шла всего лишь о маленьких странностях тех, кто оказался вне канонов общества. Я думала обо всех великих еврейских поэтах и писателях, труды которых с недавних пор откапывала на пыльных библиотечных полках: они все давно позабыты. Те, кто мог понять бы их тексты, в большинстве своем уже умерли; ныне живущие же выбрали жизнь, лишенную искусства и культуры, – именно их они считали причинами гибели своего народа.

До конца того года я больше не отдавала на обсуждение ничего личного. Несколько раз приходила на встречи с профессором, которая осторожно пыталась направить меня подальше от того, что сама называла «стилем подростковой литературы». Очевидно, это был эвфемизм для простого и прямолинейного языка. Я не стала утомлять ее рассказами о том, как именно книги для подростков обогатили мое детство и заложили фундамент моих лучших качеств. Потом мы еще встретимся с ней: пройдет уже больше десяти лет, а местом разговора станет кафе на одной из площадей Берлина, среди ярко зеленеющих лип. Окажется, ее воспоминания о том времени заметно отличаются от моих – она помнила только, как поддерживала меня и всегда верила: так или иначе, но я найду собственный путь. Я же думала о Лорен, единственной в той мастерской, кто позже стал моим другом, и о разговорах за моей спиной, которые она мне передавала. О выпадах – не против моего стиля, но против содержания текстов. Интересно, остальные девушки сейчас тоже вспоминают о тех эпизодах совершенно другое? Ведь мода с тех пор изменилась радикально: люди, ранее казавшиеся маргиналами, теперь в центре внимания, а те, кто жил в свете софитов, оказался на обочине. Если сегодня мы не готовы сказать что-то, становится ли это несказанным в прошлом?

В конце семестра, когда пришла пора выбирать курсы на следующий год, я пропустила раздел каталога, посвященный литературным мастерским. Я больше не говорила о своей личной жизни, не проводила много времени с сокурсниками – зато никого не обманывала. Мне было страшно: вдруг в разговорах станет ясно, что у меня нет настоящей личности? Я отчаянно искала в себе того человека, которым хотела стать. Пробовала, как обезьяна, копировать выражения лица и акценты окружающих, примеряла их манеры и особенности поведения в группе. Пробовала курить – потому что все, кто мне нравился в колледже, курили. Мы с Шерон, моей подругой из магистратуры, стояли возле библиотеки, и я наблюдала, как легко она вдыхает дым, а сама при этом слишком хорошо ощущала сигарету, зажатую между пальцами, и гадала, насколько естественно – как все! – выгляжу. Длинные светлые волосы Шерон и ее загорелая кожа вызывали у меня восхищение. Смогу ли я когда-нибудь выглядеть настолько же нормальной, настолько же американкой? Тревога об этом сопровождала каждое мое движение в обществе. Только когда я возвращалась в свое абсолютное одиночество, она наконец рассеивалась, потому что некому было увидеть меня уязвимой, без кожи – некому, кроме сына, но он и так видел и будет видеть меня любой.

Первые дни после побега, когда я постоянно ощущала себя как на празднике, прошли, и на смену восторгу пришла парализующая смесь переживаний: чувства страха, одиночества и неуверенности в себе постепенно становились все сильнее под внешним оцепенением. Минуло уже полгода, и мои родные наконец осознали: я не вернусь. Чтобы избежать их манипуляций и угроз, я сменила номер телефона и еще больше погрузилась в себя, опасаясь преследования или разоблачения. Я точно знала, что не позволю прошлому затянуть себя обратно, но при этом сомневалась, найдется ли мне место где-то еще.

Я сбежала в большой мир, но по-настоящему так и не стала его частью – чувствовала себя вынужденным переселенцем, будто смотрела на фотографию, где должна была быть, но не находила своего лица на снимке. По ночам мне снилось, как я ищу на карте место, где живу, но так и не нахожу нужную улицу. Меня словно стерло.

С самого отъезда жизнь начала представляться мне огромной сетью, узлами которой были связи между людьми. Все мужчины и женщины, с которыми я сталкивалась, оказывались точками на сложной карте, невидимой для глаз, но очевидной для моего тонкого восприятия. Между каждым из этих людей и его близкими родственниками тянулись линии; такие же, но длиннее, расходились по всей сети, дотягиваясь до друзей, соседей, возлюбленных, даже просто знакомых. Куда бы я ни бросила взгляд, везде мне виделись эти невидимые нити, связывавшие всех вокруг; у любого была такая сеть, и она держалась на своем месте крепко. Мою же сеть унесло течением, и я гадала, как долго можно без нее выживать и удастся ли сплести новую из обрывков. Что, если мне суждено навечно остаться в безвоздушном пространстве, чувствуя, как я превращаюсь в ничто с каждым проходящим часом? В моей новой жизни не было людей: у меня попросту не хватало времени найти их. На то, чтобы заполнить пространство вокруг меня сердцами и умами, уйдут годы, и даже тогда я не смогу уверенно положиться на людей или довериться им как семье. Неприятнее всего оказалось осознание: случись со мной беда, об этом станет известно не скоро. Не знаю почему, но мысль о том, как я буду лежать где-нибудь и разлагаться, часто тревожила меня.

Нельзя сказать, что я была одинока, – во всяком случае, не в привычном смысле: в компании я не нуждалась. Если бы мне действительно захотелось, я нашла бы пару приятелей. Нет, я действительно предпочитала оставаться одна. Одиночество позволяло мне реже думать об ошибках и о том, чего по-прежнему мне не хватало. К тому же всю жизнь я располагала личным пространством, куда никому не было доступа, – у себя в голове. В мире, где соседи доносили на прегрешения друг друга, а расположение и хорошее отношение властей завоевывали, предавая друзей, доверие было роскошью, для меня недоступной: слишком много грехов мне нужно было скрывать. Возможно, после отъезда я и сама подсознательно искала этого нового одиночества, ведь оно было мне знакомо и потому безопасно.

Мы выросли с присказкой, которую с идиша можно перевести примерно как «корова без стойла». Так говорили о евреях-хасидах, покинувших общину. Их поведение сравнивали с поведением коров, оказавшихся вдруг на свободе после целой жизни в заточении. Считалось, что такие коровы, скорее всего, на воле взбесятся и сломя голову помчатся навстречу своей гибели. Хасиды, восставшие против заведенного порядка, по слухам, были не лучше коров: они выбирали разнузданную жизнь, злоупотребляли наркотиками и неизбежно скатывались на дно. Эта присказка должна была показать нам: свобода особенно опасна для тех, кто к ней не привык. Я злилась каждый раз, когда эти слова звучали в разговоре о бунтарях из нашей общины. Разве дело в первую очередь не в проблемах жизни в стойле, а в опасности свободы? И разве не очевидно, что корове вообще гораздо лучше гулять на воле?

Как-то воскресным утром я заехала на анонимную парковку возле моста Таппан-Зи, где забирала Исаака после встречи с отцом. Тогда мы еще были добры друг к другу.

– Мы не были похожи на другие пары, – сказал мне тем утром Эли. – Они все живут как кошка с собакой, а мы не ссорились.

Я вздохнула:

– Это не значит, что мы были счастливы.

Мне казалось, это значило только «нам было все равно», но вслух я этого не произнесла.

– Я хочу быть счастливой. А ты?

Он посмотрел на меня вопросительно, будто никогда даже не задумывался об этом.

– Когда ты вернешься домой? – поинтересовался он.

– Почему ты сам не уедешь со мной? – ответила я. – Ты же понимаешь, там мы никогда не будем счастливы.

Несколько секунд он смотрел на меня так, словно и правда обдумывал предложение, но потом взгляд его выдал. «Опять это слово», – читалось в нем.

– Как это вообще – быть счастливым? – спросил Эли.

Справедливый вопрос. Что мы вообще знали о счастье? В идише и слова-то такого нет. «Менухас нефеш12», – говорил дедушка. Или: «харшавос хада ас13». Вот чем было, по его мнению, счастье: покоем в душе и расширением горизонтов. Но мне этого было недостаточно. Я хотела хоть раз в жизни испытать незамутненную радость, а не стремиться к умиротворению или пониманию, которых хватало Зейде. Я хотела освоить искусство счастья – и для этого стала апикурис, еретичкой. Или эпикурейкой, с какой стороны посмотреть.

– Вы когда-нибудь слышали о теории паутины веры Куайна14? – спросил меня профессор во время одной из консультаций по диссертации. Он объяснил, что Куайн был первым философом, который поставил под сомнение пирамидальную структуру системы верований, и продолжил: – Пирамида рухнет, если нарушить ее целостность, а сеть способна скорректировать свою протяженность без существенного ущерба ядру. Согласно теории Куайна, сталкиваясь с идеями, противоречащими постулатам веры, люди просто меняют границы этой паутины и продолжают верить, как верили. Получается, не так важно, сколько у нас информации: мы все равно сами выбираем, во что верить.

Я знала, что религии больше нет места в моей жизни. Но не было в ней и чего-то, способного заполнить образовавшуюся пустоту. Я чувствовала, что не смогу найти в этом мире никакой опоры. Неважно, насколько глубоко навязанные убеждения пустили во мне корни, неважно, насколько глубокие трещины они оставляли, когда я их выкорчевывала. Мне нужно было научиться жить с этими пустотами, потому что лучше жить в правде, чем в опасном комфорте лжи.

Но и эта мысль оказалась такой же наивной. Я ведь оставалась человеком. И стрелка моего внутреннего компаса без устали крутилась в поисках чего-то такого, что я не могла бы сразу распознать.

2
Ферцвайфлюнг
פארצווייפלונג
Отчаяние

Когда занятия в колледже закончились, я оказалась полностью предоставлена сама себе. Абсолютная пустота: я знала, что она придет, просто раньше ухитрялась откладывать этот момент. Нечасто мне приходилось мысленно возвращаться к этому периоду, и теперь, попытавшись, я обнаружила, насколько тяжело восстановить события тех дней – возможно, потому, что, даже проживая их, я уже знала, что не захочу запоминать. Даже тогда, когда произошедшее было частью моей реальности, я прятала его поглубже, на самую дальнюю полку в мозгу, пока оно еще не успело превратиться в стопку воспоминаний. И отталкивала от себя собственную жизнь, будто каждый ее момент был слоем ороговевшей кожи, которую можно сбросить и забыть о ней навсегда.

Попытавшись вернуться к тем воспоминаниям, я сразу почувствовала беспокойство, обнаружив, что мои мысли движутся по кругу, и не зная, за что зацепиться в этом заброшенном пыльном хранилище. И, твердо вознамерившись найти необходимое, сосредоточилась на дереве. Этот способ срабатывал и раньше. Многие самые четкие мои детские воспоминания, похоже, расцветали возле определенного дерева, хотя наш район и не мог похвастаться особенно выдающимися экземплярами. Возможно, это говорит о том, как функционирует память, разрастаясь из некоего ключевого события в сеть второстепенных. Сейчас я припоминаю, что это было довольно чахлое рожковое дерево, растущее на песке в середине мощеного двора в Верхнем Ист-Сайде, на Манхэттене. Подозреваю, оно уже давно засохло. Раньше мне казалось, будто смерть его предскажет и мою гибель, но теперь нередко задаюсь вопросом: не сложились ли наши судьбы благодаря друг другу?

Оно было первым, что я увидела из окна новой квартиры. Тощее деревце, листья которого в конце августа, когда я переехала в квартиру на третьем этаже в доме без лифта, уже пожухли и стали ломкими. Дом находился за лютеранской церковью на углу Лексингтон-авеню. Я часами сидела на кухне, у окна во двор между церковью и многоквартирным домом, глазея на сухие стручки, гроздьями свисавшие с ветвей. Единственное растение, которое тогда мог видеть мой глаз. Из окон других комнат можно было различить только фрагменты высоток – там, где панораму не заслонили полностью другие здания: странная, геометрическая мозаика блестящих металлических конструкций, очертания которых виднелись сквозь паутину опор и переулков. Куда бы я ни бросила взгляд, везде теснились стены. Поэтому я предпочитала оставаться на кухне и смотреть во двор, на хрупкое и тонкое рожковое деревце.

Солнечный свет заглядывал туда всего на несколько часов в день, проникая в щель между крышами Манхэттена и оставляя на земле яркую прогалину, в которой дерево и разворачивало свою маленькую крону – высоты ему хватало только на это. Грозди стручков вызывали в моей памяти образы акаций: их показывала мне бабушка, когда мы гуляли в шабат по тихим улицам Вильямсбурга. Ей нравились все деревья, но эти были ее любимыми. Много лет спустя я приеду в Будапешт и впервые увижу аллеи, вдоль которых тянутся целые ряды старых стволов, склоняются друг к другу и образуют кружевной купол, а через него на землю причудливым изменчивым узором падает свет. В районах Бруклина они тоже иногда встречались, и бабушка всегда так радовалась, что я уже тогда научилась их узнавать! Акация стала для меня своеобразным маркером. Я знала, как легко ее спутать с рожковым деревом, которое в избытке растет в Нью-Йорке. Его даже называют «ложной акацией». Символично, что мою «ложную акацию» под окном нельзя было не сравнить с тем деревом, что раскинулось могучей кроной над крышей моей детской комнаты. Оно возвышалось над «браунстоуном», где я росла: огромный платан с толстым стволом и мощными ветками, нависавшими над тротуаром. Его зеленые руки тянулись сквозь решетки на окнах моей комнаты и царапали зернистую штукатурку стены, будто никаких ограничений, накладываемых городской застройкой, не существовало. Густая листва закрывала мне обзор и создавала романтическую иллюзию домика на дереве, а ветви служили заслоном между мной и шумом мегаполиса. Отсутствие этого заслона сейчас было особенно заметно: мой новый дом стоял обнаженным в море других высоток, и в мои беспокойные ночи врывались визг сирен, бесконечные автомобильные гудки и дребезжание грузовиков, подпрыгивающих на выбоинах в предрассветные часы утренних доставок, на пути вниз по Лексингтон-авеню. Чем бы ни было дерево в моем нынешнем дворе, от шума оно точно не спасало, скорее наоборот: город запугал его, дома вокруг – подавили. Постепенно я пришла к убеждению, что это должно служить дурным знаком: возможно, и я так же испугаюсь и ослабну в новой жестокой среде.

У меня было множество иллюзий и пожеланий к миру снаружи, но никогда я не представляла себя там, где очутилась. Конечно, еще ребенком я понимала, что Манхэттен, куда у меня практически не было шансов попасть, географически был совсем рядом. Небоскребы сверкали на горизонте, за зловещими серыми водами пролива Ист-Ривер, россыпью битого стекла, обещая оказаться всем, чем не был мой мир, и в то же время угрожая оказаться сияющим, изменчивым миражом, оптической иллюзией, которая могла при ближайшем рассмотрении превратиться в нечто устрашающее. Теперь загадочное видение обернулось бетонным лабиринтом, и я жила в нем, потому что это жилище законно обеспечивало мне свободу. Забавно, что она пришла ко мне лишь тогда, когда я поселилась в месте, в плохие дни особенно напоминавшем забитую до отказа тюрьму под открытым небом.

Это не метафора – я видела последствия 11 сентября для разных районов города: закрытые посты и туннели, отмена рейсов общественного транспорта, пустые полки супермаркетов, которые из-за задержки поставок просто не успевали достаточно быстро получать товар, обрывы телефонных линий и перебои с сотовой связью. Позднее я стану свидетельницей хаоса, произведенного ураганом «Сэнди»: центр Манхэттена остался без электричества, жители небоскребов оказались в ловушках на верхних этажах, потому что лифты не работали, а на пожарных лестницах практически не было освещения. Мне всегда казалось очевидным, что Нью-Йорк – город, в котором и в хороший-то день непросто выжить, а уж в часы катастроф это становится практически невозможно, причем неважно, человек стал источником бедствия или силы природы. Именно так узнаешь истинного ньюйоркца: местные испытывают судьбу и остаются, прочие бегут каждый раз, когда ситуация начинает ухудшаться. И все же никогда раньше я не осознавала с такой болезненной ясностью опасность выбранного места, где жить. Мое восприятие тесно переплеталось с детской верой в то, что города, где презирают Бога, обречены на отмщение, как Вавилон, жители которого попытались построить башню, чтобы дотянуться до седьмого неба и до Него самого. Тогда Бог разделил речь людей на миллион разных языков, они перестали понимать друг друга, а попытки договориться привели к падению башни и краху. Манхэттен идеально вписывался в плеяду гедонистических, идолопоклоннических городов, описанных во множестве библейских историй; и если я и боялась катастрофы, то в первую очередь потому, что не хотела быть сметенной волной божественной ярости, не имея возможности попасть беглянкой на ковчег или хотя бы забраться на холм, с которого можно сверху наблюдать за апокалипсисом. Я ощущала себя в ловушке – в самом первобытном смысле, подсознательно опасаясь, что карающая рука Бога, уничтожающая грешников, заденет и меня – просто потому, что я похожа на них.

Для кого-то Манхэттен остается островом неисчислимых возможностей и бесчисленных свобод, но для меня он так и не смог воплотить самые заветные обещания. Было ли это вопросом времени или, как я потом начала подозревать, проблема крылась в столкновении систем ценностей духовной империи моего детства и королевства материализма, с которым я встретилась так неожиданно, – столкновении настолько яростном, что оно навсегда осталось неразрешенным?

Дело еще и в том, что переезд именно на Манхэттен летом 2010 года выбирала не я. Незадолго до окончания семестра в колледже Сары Лоуренс мне посоветовала снять там квартиру адвокат. Приближался следующий этап плана, который мы продумали с точки зрения законов. Необходимый мне период отделения уже был официально задокументирован, и пришло время настоящего развода, в ходе которого у меня был шанс укрепить свои родительские права. Как бы то ни было, дело, скорее всего, предстояло рассматривать в месте проживания ребенка, а поскольку мой сын жил со мной, я хотела уберечь его и себя от коррумпированных судей, занявших свои места благодаря голосам хасидской общины и известных решениями, принятыми против тех, кто рискнул жить вопреки устоям. Внимательно изучив судебную систему и представив, как мы можем себя внутри нее подать, адвокат посоветовала мне приложить максимум усилий и добиться передачи дела либеральному судье, человеку, который не побоится идти против общины и чьи решения в прошлом были справедливы. Такие судьи, по ее словам, в основном вели заседания на Манхэттене.

Естественно, мне это сулило в первую очередь новые траты. До того момента у меня был очень четкий финансовый план: ежемесячные расходы покрывал аванс за «Неортодоксальную», книгу моих воспоминаний о взрослении в общине хасидских евреев и решении ее покинуть, а на неожиданные или дополнительные вложения хватало подработок. Кстати, мой адвокат в итоге решила использовать известность, которую получила «Неортодоксальная», как основной рычаг в моей борьбе за право опеки над сыном. Но в тот момент переезд на Манхэттен означал существенный рост расходов, как бы жестко я ни экономила. И мне прекрасно известно было, как трудно там найти доступное жилье, – нелепость при том, какое жилье там считалось доступным. Моя одногруппница Полли, которая вместе с мужем и детьми ютилась в крохотной трехкомнатной квартирке в одной из многоэтажек района Трайбека, рассказывала о соседях, вынужденных платить по 4000 или 5000 долларов ежемесячно за еще более тесные обиталища. Вспомнились и слова моей преподавательницы из колледжа Сары Лоуренс. Однажды она посоветовала мне пересмотреть свое решение об уходе от мужа. «Развод для американок часто становится первым шагом к нищете, – предупредила она. – Как вы собираетесь выжить, если вы так молоды и не сможете рассчитывать на поддержку семьи?»

Я не делилась этими опасениями с адвокатом, равно как и не планировала посвящать ее в свои дурные предчувствия. Достаточно было и того, что я считала себя ужасно виноватой, ведь ее советы доставались мне бесплатно, хотя обычно за них запрашивали немалую цену. Еще сильнее я боялась разрушить ее и без того слабую уверенность во мне, если покажу, что мое самообладание на деле лишь притворство. Поскольку я и до тех пор оставалась женщиной хоть во что-то, но верящей, в тот день я вышла из ее офиса, уверенная, что и правда перееду на Манхэттен и все как-нибудь сложится само. Отчаявшись найти Бога в любой религии и отказавшись от поисков Его в светской жизни, я все еще воспринимала жизнь как историю, а в истории – по-прежнему верила. Мне казалось, их структура отражает незыблемые законы природы, вроде золотого сечения, и, хотя в сюжете в какой-то момент мог твориться хаос, а герои не знали, как быть, в конце все складывалось очень изящно. Я чувствовала, что, возможно, решение лишь вопрос времени. Нужно только научиться видеть нити собственной истории, понять, как они переплетаются, и снова ощутить, как стягивается вокруг меня ткань повествования. Можно сказать, я всей душой верила в неодолимую силу инерции развития сюжета.

А потом, будто эта вера заслуживала вознаграждения, и правда случилось чудо: я нашла маленькую двухкомнатную квартиру с видом на церковный двор и чахлое рожковое деревце, нелепо возвышавшееся в его середине, и была искренне убеждена: без вмешательства высших сил тут не обошлось. Пономарь, высокий блондин по имени Шульце, пригласил меня для короткой беседы и быстро предложил снять жилье за 2000 долларов в месяц (за них я не смогла бы даже позволить себе однушку в Гарлеме). На моем счету все еще лежало 8000 долларов, оставшихся от аванса за книгу. Я знала, что этого хватит всего на три месяца на Манхэттене, и долгосрочного плана выживания по новому адресу у меня не было, зато была странная, упрямая вера и старое, глубоко укоренившееся убеждение: верующим всегда воздастся. Возможно, и то и другое навредило мне больше, чем помогло.

Я упаковала свои нехитрые пожитки и в несколько приемов перевезла в город. Служба доставки позаботилась о диване и матрасе. Для Исаака, которому недавно исполнилось четыре, я купила новый набор «Лего», надеясь таким образом подсластить пилюлю очередного переезда и новых перемен в его маленькой жизни. Однако он оказался намного умнее меня и не поддался на эту хитрость. Едва мы вышли из машины, он тут же понял, что к чему, и отказался заходить в здание. Он вопил и плакал, кричал на меня и требовал вернуться домой, бил меня, дрожа от страха и ярости, эмоций, слишком больших для него, но таких правильных. В тот момент я с ужасающей ясностью поняла, что провалила одну из главных задач материнства – оказалась не способна обеспечить ему постоянный дом.

12.Покой в душе (идиш).
13.Широта взглядов (идиш).
14.Уиллард Ван Орман Куайн – американский философ. – Прим. ред.
399 ₽
399 ₽

Начислим

+12

Покупайте книги и получайте бонусы в Литрес, Читай-городе и Буквоеде.

Участвовать в бонусной программе
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
15 апреля 2022
Дата перевода:
2022
Дата написания:
2021
Объем:
371 стр. 2 иллюстрации
ISBN:
9785961478372
Переводчик:
Правообладатель:
Альпина Диджитал
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 4 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 25 оценок
Текст
Средний рейтинг 4,9 на основе 10 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,5 на основе 15 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 228 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 294 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 41 оценок